Глава 57. Инвалиды холодной войны

21 - 27 августа 2013 г.

ИСТОРИЧЕСКИЙ ДЕТЕКТИВ

Голые короли

«Порядок стройный олигархических бесед и холод гордости спокойной» - пушкинский сарказм неведом этой категории людей среднего, уныло бесталанного возраста, называющих себя либералами. Их настоящее потешно. Их будущее ничтожно. Его просто нет. Есть лживое прошлое, которое забежало вперед и укрылось в засаде со всеми своими приметами оцепеневшей памяти. Столкнуться с ним, убегая от настоящего, означает впасть в коматозное состояние, хорошо знакомое поколению диссидентов. Еле ходячий пример тому- Новодворская, передавшая эстафету бессмысленной и беспощадной «недозвезде» Ксюше.

Инакомыслящая дочь пламенного правозащитника, питерского правдоискателя закономерно сделалась всероссийской бандершей в либеральном вертепе, невестой с двадцатилетним стажем, гламурным поп-символом безбашенной тусовки «за стеклом». Это лимитчица из губернского стана коррупционеров, в гуще которого витийствовал папик, давно убиенный и прочно забытый.

Собчак стал одним из первых инвалидов холодной войны. Потом появилось великое множество ущербных. Заполучив от велеречивого Горбачева гласность, они разом усомнились во всем - от коммунистических идеалов (вряд ли у кого-то они еще были) и Великой Победы (а поражение в холодной войне?) до естественной картины мира (глобус склеен как Бог хотел?) и реальности полетов в космос (а был ли мальчик Юра?). И понеслась.

Как только народ узнал, что эффективная советская экономика- идеологический миф, из магазинов исчезли продукты. Как только выяснилось, что интернациональное братство и дружба народов - обман, вспыхнули конфликты в Нагорном Карабахе, Грузии, Прибалтике. Демократическая революция не успевала пожирать своих детей.

В октябре 1993-го на балконе Моссовета приплясывала безразмерная тушка Гайдара, призывавшего Тимура и его команду идти и ложиться под танки, буде таковые появятся. В кармане у него лежал заграничный паспорт с открытой визой в США. Не было справки об инвалидности, но ущербность олигофрена была заметна и так. А танки пришли с другой стороны баррикад.

Рожденные при советской власти инвалиды холодной войны клеймили на собраниях американский империализм и гонку вооружений, тихонько подворовывали с барского стола, вешали на цивильную грудь юбилейные медали с профилем окаянного вождя, прятали фарцовые баксы в морозильниках и, укрываясь в дачном сортире, слушали «голоса» свыше.

Потея от собственной смелости, называли себя диссидентами. Детей воспитывали в духе вульгарного кухонного пофигизма, вследствие чего недоросли, не снимая памперсов, ломанулись в политику. Отвергая социалистическую демократию, они желали демократии капиталистической, только не знали, с какой стороны ждать танков. Оплевывание трудного прошлого стало оправданием кошмаров настоящего.

Игнорируя «порядок стройный олигархических бесед», спросили Иосифа Бродского: «Теперь, когда все тоталитарное рухнуло, вы вернетесь в Россию?»

«Нет, не вернусь, - ответил он. - Вы так шельмуете свое прошлое, что мне это унизительно и стыдно».

Либералы не поняли мэтра, потому что - инвалиды. А Бродский был удручающе прав. О какой демократии можно говорить, когда деградирует образование, опошляется культура, а народ сознательно оглупляется массами темно-синих от наколок гастарбайтеров шоу-бизнеса? Когда исторический спор выродился в межпартийные склоки, а партий этих скоро будет за сотню?

Если в либеральных головах существует только западная демократия, значит, ее нет вообще. То, чего нет, умножь на сто - получишь Болотную площадь.

Комментарий к несущественному

В 1996 году Ельцин одержал мнимую победу на выборах. Без парламентской поддержки, но при материальной помощи олигархов, сопровождаемой ликованием одураченной интеллигенции. «Семибанкирщина» одержала верх над опасавшимся своей победы Зюгановым. Кремлевский вурдалак расплатился с олигархами госимуществом. В условиях безвременья и перепутья массовой стала поп-мистика: астрология, магия, наркомания, фрейдизм, постмодернизм и прочая дурь, искривлявшая сознание. Потеснив литературу, назначили себя писателями делатели рыночных текстов.

Пробавлялись успехом жвачной толпы, ниспровергая созданное прежде. Чапаев, оказывается, был просветленным буддистом. Пулеметчица Анка - вылитая Ксюша Собчак, только стреляющая не в ту сторону. «Комиссары в пыльных шлемах» - это совет директоров бывшего РАО «ЕЭС России», расчлененного маньяком Чубайсом. А его персональный прототип - бульонщик Смердяков: «Я всю Россию, Авдотья Сергеевна, ненавижу!» И Дуня Смирнова ласково утешает инвалида холодной войны: «Мы отдохнем, рыжий ты мой Герострат, мы отдохнем...»

Время в двадцатом веке двигалось столь стремительно, что творческое сознание предпочло безопасно десантироваться на уже возделанные делянки политического постмодерна. Мысль не попала в темп и оказалась в другом измерении, обрастая инфантильностью, которую мгновенно монополизировали фабрики эстрадных звезд. Интернет и детективы доделали остальное. Либералы учились у коров пережевывать пищу.

Некуда было возвращаться Бродскому. И незачем. Он смотрел на Россию не блудливым взором Шендеровича, а своим собственным. И видел суть: «Еврей снял это яблоко со древа? Ты, братец, дуралей. Сняла-то Ева...»

Райские яблоки

Было бы интересно исследовать возраст проблемных героев русской литературы. Сколько, например, было лет умудренному жизненным опытом Ивану Карамазову? На этот вопрос вряд ли кто сегодня ответит, даже вкусив райского яблока с древа познания. Все удивляются, услышав, что Ивану, осуждавшему Христа, двадцать три года.

Из плеяды «шестидесятников» один только Окуджава состарился честно. Остальные пребывали в поэтических юношах со взором горящим до своих законных шестидесяти. Тщательно укрепляли внешнюю форму инфанта воздушными шарфиками, выстраданными экспромтами, добротным оскалом вставных челюстей и бурными, непродолжительными романами со своими студентками, которым чаще всего выпадало довольствоваться нетрезвой риторикой мастера: «И бились ноги в потолок, как белые прожектора».

В дикой солянке из Пушкина, прокатного стана, джаза, дюраля, Моцарта, битников, автопокрышек и «яичницы Политехнического» отражалась пестрая помойка шестидесятнического сознания. Это все - «еще раз про любовь», и еще много-много раз про эту любовь: «Мальчик - скажет, - ах, какой у вас акцент! Закажите мне мартини и абсент». А что? Быть можно членом партии и думать о мартини-драй. И о мальчиках тож.

Но уже рассеивался туман выношенного, деловито оформленного обаяния, и дизайн-юноши (без сколько-нибудь заметного переходного периода сразу въезжали (в заслуженный маразм, огорчая (вчерашних поклонниц тупостью, скаредностью и обилием старческих недержаний. К зрелости своей поэты-шестидесятники опоздали навсегда, а к старости постыдно не были готовы, и возраст жестоко мстил им за несоответствие.

И в шестидесятые, и в семидесятые они имели неограниченно авансируемый успех, считая себя наднациональными поэтами. Стихи писались на русском языке, но не были русскими. Прием, которым пользовались кумиры Политехнического, был прост, как яблоко. Они расставляли рифмованные вешки, а пространство между словом и мыслью оставалось незаполненным -там подразумевалась непаханая целина, и нам предоставлялось самим домысливать глубину предполагаемых откровений, которые дерзко таила в себе неизреченная истина. Интонация звучала пророчеством, жесты отражали непримиримую фронду.

Когда наконец стало возможным им досказать, а нам услышать, они лишь томно закатывали глаза и дарили академические улыбки. Между словом и мыслью зияла пустота. Кузнецы своего лауреатства не знали способа заполнить ее хотя бы пушкинским опытом поэтической мысли. Не было ни опыта, ни мысли, ни сил сдвинуть творчество с насиженного места. Была целина, и была память о гимназических восторгах Политехнического: «Уберите Ленина с денег! Он - для сердца и для знамен».

Кумиры пытались утвердить творческое кредо в иных сферах общения с народом, но и на ТВ, на радио голоса упадали в пустоту. А им по-прежнему хотелось повышенных гонораров, журнальных портретов и студенческой любви. С целью завлечь актуальностью укорачивали свои откровения: «Уберите Ленина!..» Актуальность имела место, но доверия к словам не было, потому что отсутствовала поэзия. Однако не было и прозы.

Усидчивый графоман Василий Гроссман, не отрешаясь от ренты с прошлых своих творений «Народ бессмертен» и «За правое дело», решил сделаться советским Толстым. Или антисоветским. Как пойдет. Назваться Толстым - это правильно, это означает, что трудовая диаспора может рождать собственных классиков, а не одних только Бабелей и Синявских. Даже Бродский впоследствии поддержал: «И пусть закроется -где стамеска? - яснополянская хлеборезка!» Но задача крылась глубже. Следовало обновленным толстовским словом поднять на щит некоего Натана Френкеля над толпой русских и нерусских рабов, разделив их жизнь и свою судьбу на покорно бредущих и властно указывающих.

И любезный сердцу сочинителя старый чекист Каценеленбоген повествует на страницах романа о поразительной судьбе одесского нэпмана Френкеля, который перековался на Соловках и походя разработал гениальный проект по использованию огромных дармовых масс заключенных на строительстве дорог, плотин, каналов, гидростанций. В итоге з/к Френкель стал генерал-лейтенантом, а Василий Гроссман продолжил развивать его идею в романе «Жизнь и судьба», тоже названном гениальным: «Лагерь давал как бы гиперболическое, увеличенное отражение запроволочной жизни. Но действительность по обе стороны проволоки не была противоположна, а отвечала закону симметрии».

Ни Горький, ни Толстой, ни Достоевский не уходили так далеко в своих умствованиях, как Гроссман, и не поднимались столь высоко, как он, возвышавший судьбу Френкеля до заоблачных высей. Он говорил уже не как прозаик, не как даже мыслитель, а как пророк: «Если смело, последовательно развивать систему лагерей, освободив ее от тормозов и недостатков, это развитие приведет к стиранию граней. Лагерю предстоит слияние с запроволочной жизнью. В этом слиянии, в уничтожении противоположности между лагерем и запроволочной жизнью и есть зрелость, торжество великих принципов...»

Это вам не розовые сопли «Доктора Живаго», не заунывное кликушество стареньких мальчиков-поэтов, которые уже путали стихи с анекдотами, себя с Иисусом, виолончель Ростроповича с автоматом Калашникова. Однако и гениального прозрения Гроссмана никто не оценил и не заметил, кроме кинорежиссера Сергея Урсуляка. Но и тот не обнаружил райских плодов в лагерных кущах чекиста Каценеленбогена. В сценарии фильма отказался и от кущей, и от самого Каценеленбогена. И был прав хотя бы потому, что во время войны, как и после нее, чекистов с такой фамилией не было и не могло быть.

Не вышло Толстого - ни Льва, ни Алексея. Вышел в годы горбачевской гласности все тот же Гроссман - пусть читают, кому охота. Вот и прочитал Урсуляк, но конфетку из предлагаемого субстрата сделать так и не удалось, несмотря на все потуги замечательного Сергея Маковецкого.

Как выяснил Роман Виктюк, искусство вообще и литература в частности более не требуют жертв, а только полного раскрепощения физиологии. В чем-то он прав, наверное. Все написанное «в стол» напечатано, издано, поставлено, обнаруживая откровенно «зияющие высоты». Все, на что таинственно намекалось, как на запретный плод гениального автора, предстало тем, чем оно и являлось - пустотой.

Под зонтиком доктора Живаго и чекиста Каценеленбогена пряталась «немытенькая» шинель Акакия Акакиевича, а мы-то думали - белые одежды пророка...

Комментарий к несущественному

Либеральная оппозиция в России запуталась в демократиях, когда стала постепенно осознавать, что США давно уже не демократия, манящая и вожделенная, а крупнейшая в мировой истории олигархия. Почитали доклад американского социолога Ричарда Лахманна о том, как в последние три десятилетия национальное правительство и крупнейшие корпорации оказались под жестким контролем олигархии, действующей под эгидой «Бильдербергского клуба», - и сдулись, испуская революционный дух Удальцова.

Пустынен пейзаж Болотной. На проспект Сахарова никто, кроме трудящихся банкиров, не захаживает. Не рискнул Координационный совет поклясться страшной клятвой: «Мы будем! Мы состоимся! Мы поймаем и накажем!» Далее Навальный не соизволил вырвать пламенеющее сердце из груди Дмитрия Быкова и пройти с ним по Тверской, заглядывая в изумленные лица прохожих путан. А надо было. Если и не дошел бы до станции метро «Белорусская», а рухнул где-то между «Палас-отелем» и автосалоном «Дженсер», то сострадающие блогеры начертали бы на его сайте суровые и гордые слова: «Ищу спонсора».

Литература, как сказал бы Андрей Битов и подтвердил Максим Кантор, не демократия и не все остальное, что не литература. Это правда. Литература у нас одна, хоть и разная, а демократий множество, и все одинаковые.

Дискуссия на этот счет невозможна, пока слово «демократия» обладает статусом неприкосновенности, как депутат Пономарев, и привилегией «хода конем», коим воспользовался либеральный гроссмейстер Каспаров, заявивший, что покинул Россию, где его ждут кровавые репрессии и пытки в застенках Лубянки. Он, видимо, все еще помнит, как некий почитатель его былого творчества дал ему по башке шахматной доской за то, что променял королевский гамбит на политические интриги. Никому более Каспаров в России неинтересен.

Так вот, мы, собственно, ничего, кроме демократии, в своей жизни не видели. Чтобы удостовериться в этом, Максим Кантор предлагает объединить в сознании два простых утверждения, получить из них третье и с этим знанием жить дальше. Лучше, конечно, без Каспарова.

Первое: двадцатый век есть век жестокий, убивший больше народу, чем все предыдущие века вместе взятые. Второе: история двадцатого века есть история демократии, другой истории у него не было. Следовательно, живое историческое бытие демократии - есть история массовых боен, лагерей смерти, тотальной жестокости. И, добавим, неизменной, неистребимой тупости либералов, жаждавших дорваться до власти любой ценой. Лагеря смерти, в сущности, и есть часть этой цены. Национал-социализм Гитлера был одной из форм народовластия, и только. Вождь нации, он же фюрер, делегирован на этот пост демократическим путем, а время его правления соответствует двум легитимным президентским срокам.

Кто сомневается в том, что все демократии одинаково омерзительны и не меняются, может освежить память новым прочтением «Бесов» или хотя бы одной главы «У наших», в которой Достоевский с оптической точностью описал собрание Координационного совета оппозиции образца 2012 года.

«Наши» без Льва Новоженова

Одного из заговорщиков, которые как бы еще не решили, заговорщики они или просто собрались на чьи-то именины, уговаривают сесть за фортепиано, играть погромче и быть тем самым полезным делу - чтоб не могли подслушать. «Известный жиденок» Лямшин выругался и сел барабанить вальс- «зря и чуть ли не кулаками стуча по клавишам».

Далее начинают «вотировать», то есть голосовать «хитрый вопрос»: составляют ли они здесь какое-нибудь заседание или просто «собрание обыкновенных смертных, пришедших в гости».

- Тем, кто желает, чтобы было заседание, я предлагаю поднять правую руку вверх, - предложила мадам Виргинская (похожая одновременно на Ксению Собчак и Евгению Чирикову, вышедшую из химкинского леса).

Одни подняли, другие нет. Были и такие, что подняли и опять взяли назад. Взяли назад и опять подняли.

- Фу, черт! Я ничего не понял,

- крикнул один офицер.

- И я не понимаю, - крикнул другой,

- Нет, я понимаю, - крикнул третий, - если «да», то руку вверх.

- Да что «да»-то значит?

- Значит заседание.

- Нет, не заседание.

- Я вотировал заседание, -крикнул гимназист, обращаясь к мадам Виргинской.

- Так зачем же вы руку не подняли?

- Я все на вас смотрел, вы не подняли, так и я не поднял.

- Как глупо, я потому, что я предлагала, потому и не подняла. Господа, предлагаю вновь обратно: кто хочет заседание, пусть сидит и не подымает руки, а кто не хочет, тот пусть подымет правую руку.

- Кто не хочет? - переспросил гимназист.

- Да вы это нарочно, что ли? -крикнула в гневе мадам Виргинская.

- Нет-с, позвольте, кто хочет или кто не хочет, потому что это надо точнее определить! - раздались два-три голоса.

- Кто не хочет, не хочет!

- Ну да, но что надо делать, подымать или не подымать, если не хочет? - крикнул офицер.

Затем пианиста покорнейше попросили не стучать так громко, потому что никто не может расслышать, а «человек из центра» Петр Степанович Верховенский спросил себе коньяку. Принесли коньяку. Целую бутылку. Несколько раз пыталась вскочить студентка и заявить о повсеместных страданиях несчастных студентов и о «возбуждении их повсеместно к протесту».

Длинноухий социалист Шигалев (уж не Сергей ли Удальцов?) с мрачным и угрюмым видом стал излагать собственную теорию социального устройства будущего общества, а Верховенский спросил, нет ли ножниц обстричь ногти, так как он три дня собирается это сделать. Прерванный оратор с достоинством приостановился.

- Ничего, продолжайте, я не слушаю, - крикнул Верховенский, наливая себе рюмку.

Далее выяснилось, что заключение докладчика находится в прямом противоречии с первоначальной идеей устроения общества, из которой он исходил. Желая и домогаясь безграничной свободы, он заключил свои выводы необходимостью столь же безграничного деспотизма. И сам изумился, едва не придя в отчаяние. Офицер предложил вотировать, насколько личное отчаяние Шигалева соотносится с общим делом, ради которого они собрались. Хромой учитель подытожил суть возникшей проблемы:

- Нам предлагают, чрез разные подкидные листки иностранной фактуры, сомкнуться и завести кучки с единственною целию всеобщего разрушения, под тем предлогом, что как мир ни лечи, все не вылечишь, а срезав радикально сто миллионов голов и тем облегчив себя, можно вернее перескочить через канавку. Сошлись на том, что «сто миллионов голов так же трудно осуществить, как и переделать мир пропагандой». Даже, может быть, и труднее, особенно в России. А начнешь пропагандировать, так еще, пожалуй, язык отрежут. В общем, через канавку, в которую могли быть прекрасно уложены лишние головы, перескочить не рискнули, но повсеместно страдающего студента, долженствующего возбудиться к протесту, прикончили дружно.

Комментарий к несущественному

Только Мандельштам догадывался, что происходит: «И от нас природа отступила - так, как будто мы ей не нужны». Злился и живописал свою зависть к «барственной шубе русской литературы». Странно это выглядело: «Ты приправа к пресному хлебу понимания, ты веселое сознание неправоты, ты заговорщицкая соль, передаваемая с ехидным поклоном. Вот почему мне так любо гасить жар литературы морозом. Захрустит ли снегом? Развеселится ли на морозной некрасовской улице?..»

Зависть к «барственной шубе» испытывал не только он, поэтому к исходу двадцатого века эта шуба исчезла. Ее подменили дрянной шинелью Акакия Акакиевича. Свидетелей подмены не было. Одного Войновича застигли врасплох, когда он примерял шинель на солдата Чонкина. Тому предстояло загасить солдата Теркина вместе с Твардовским. Чтобы захрустели снегом оба. Получилось, как у Гроссмана. То есть никак. Природа отступила и от Войновича. Над его песней про космонавтов рыдает уже третье поколение веселых жителей некрасовской улицы. Космонавтам, оказывается, выдают карты, чтобы не сбились с орбиты, и штурман уточняет последний раз маршрут, а затем предлагает закурить, поскольку в запасе еще четырнадцать минут, а на далеких планетах кем-то уже протоптаны тропинки, запылившиеся в ожидании караванов ракет от солдата Чонкина.

Убоявшись, что в России ему отрежут язык, писатель отбыл в Германию, где по роду занятий претендовал на должность инструктора по дефекации космонавтов. Ему отказали. Место было уже занято известным фекаловедом Владимиром Сорокиным.

3-5 августа 2013 года
Пресс-фото
Продолжение в следующем номере


Рецензии