Московит и язовит. Москва разбойная. Год 1580-й

Царь и псарь

Из темноты, скрипя и чуть раскачиваясь, выскальзывал возок. Днём при свете он был ал, побольше колымаги. С переду, разделённый переборкой, имел стражную камору, сзади – малую палату, обитую войлоком с подшитым весело-затейным алтабасом*. В дверцы вделаны слюдяные окошки с раздвинутыми положками. Неширокая откидная продольная лавка по левую стену умягчена тюфяками и подушками. А поперечное, во всю ширь, заднее стулище выстлано медвежьей шкурой. На ней сидят двое: государь всея Руси Иван Васильевич и думный дьяк Андрей Щелкалов. Под стулище задвинут изножный рундук: вино, ества, снадобья. Рядом иконы, книжный ларь и короб со свечами, в тряпице. В стражном отсеке дремлют на пересменку Ваняшка и Вавилка. На этот раз, помимо привычных ножиков, они запаслись дюжиной заряженных ружей. Теремок на полозьях, ввиду увесности, влекут четыре донских лошадки, запряжённых встяжь. На козлах – кряжистый возница, из царских стольников. В переднем возке, потеснее - без алтабаса, но с малиновой мухоярью* по кошме, - подпрыгивают лекарь, писаря; в заднем – спальник, дальше – ловчий, колымажный голова…

По ноябрю снегу насыпало - круто и сердито. Царь первую шубу запахнул и: «Правим в «город любим». Так Старицу он называл, свою военную ставку.  Двести вёрст по мягкой снежной дороге – это три дня пути.
Не поездом катаются, - летят нарочною нуждой. Днесь оповестили: швед Корелу съел. Юхан, идол - всыпал перцу в задний дыр. Весть подломила - концы едва не отдал. Машка вой подняла*: дохтуры, бабки – толпой. Откачали, отпоили. А вечор снежка на крылечке понюхал и – в поход. Машку не благодарил: за месяц обрыдла.

Бояре лишь завтра про отъезд узнают, не считая удельцев: Годуновых, Нагих, да Бельского Богдашки. Для пробы за себя Борьку оставил. Ловок чёрт, умён, ну и, как будто, предан. По крайней мере, из тех, кому другое ж утро по смерти царя – на колу. Боярство выскочек не балует. Оно ведь как, кровушкой любимцев царских пар спустят и довольны, ровно язычники. А  иродом, деспотом, знай, царя малюют. Особливо, Европа. Язычищи поганые, сколии* гнойные. У самих-то! Вона франковский Карла за одну ночь Варфоломея* накрошил поболе, чем мы за тридцать лет. А тоже ведь своё: Московит – зверь лютый! Хех, опять же с кем сравня? У аглицких на рель за шею дёрнут. У нас на рожен насадят*. Едино, как Отче наш!
Беря путь на Старицу, сам не знал, что дальше-то. Одно разумел: в Москве сидеть – победы не видать. Да и какая, к чертям, победа? Тут бы шкуру ливонскую не за овчинку сменять.

***
А колейка-то путаная, ухабистая: через дебристый неустроенный Земляной город, - чтобы с толку посбивать. Охраны взял, как никогда, – сотня сабель верхами, отборная, правда.
- Андрюша, ты б что ль слово путное молвил: где промашку дали, да ниточку никак не словлю? – кручинился царь, кутаясь в бобровую шубу. – В чём сбойку допустил… допустили мы?
Щелкалов пошевелил носом, это был сильный ход, но царь его не заметил.

- Я ить знаю, чего мне сказать-то робеют. С опричниной зарвался, мол, перетянул недоуздок. А без неё бы как? – Царь взыскующе глянул дьяку в глаза. – То в Европиях у них, слышь, грамоте знают, на домах кирпич и по дорогам щебень. Как же! Вот только вся ихняя дорога короче, нежели у нас от Коломны до Мытищ. Им, вишь, легко с немецкой колокольни нас рядить да мерить. А ты попади на моё, посиди с моё, хлебани дитятей глины, подыши гузном в болоте, растолкай князей удельных, спесь боярскую уйми, угадай предателей из верных, а верных из израдцев, схорони пять жён*, - тогда и равняй, кто злее.
От такой открытости у Щелкалова дух перебивало. Честь велика: Иван гордец известный, и редко позволяет себе прилюдные сомненья. Тут что: доверие? Ловушка ли? И как бы за недолгую царёву слабость не поплатиться. Впрочем, перед ним был не тот Иван. Этот, видно, уморился корчевать. Да и мало, коль начистоту, пеньков осталось, а дерев и вовсе.
   
- Всё я знаю наперёд, и за что чернят, и в чём опосля, - он возвёл очи горе, - размажут. Так со всяким, кто против своры, - потряс указкОм, - да при этом прав и удачлив. Уж тут, коль сплавом подомнут, не бока - башку спасай. Другое теснит, иное давит: где промашка в войне? Катеринку ли зря у Эрика выпрашивал - жужеля* шведского разбередил? От польского стола ль отзынулся напрасно? Обатура ли даром поливал, когда ещё на малом можно было столковаться? Попробуй, замирись теперь с почётом.

Дьяк помалкивал: пусть себе, чай, выговорится – добрее будет. «Резонии», в общем-то, верны, и начин довольно правильный. Вот только корневых причины лишь две, и их-то царь не оглашал.  Первая оплошка: не рассчитал он сил Руси, иссякших к середине 1570-х; да продолжал - и это  во-вторых -избиенье верных слуг, таких как Висковатый с Воротынским*, по наветам таких, как Малюта – злобный кат и Бомелий* -  дохтур ядовитый. Вовремя б уняться, пока был выше всех и краше! Но не рассчитал – по гордыне своей не рассчитал. Да что теперь… Если да кабы – в зиму по грибы. В самом главном царь был прав и неколебим: крепче деда и отца, прочней булата стоял за Троицу Святую, чином православным поклоняясь Отцу, Сыну и Святому духу. На нюх не терпел блуден еретических, на волос не поступался русскою природой, ни за какие басни и хвастни заморские. Щелкалов видел: не было на Руси правителя твёрже в стоянии на русской правде и ненависти к отступникам, и не было палача нещаднее к перевертням и еретикам. Русь и Бог – вот его иконы, и в этом не усомнится самый остервенелый враг.

Другой вопрос, так ли иконам кланялся, как вера требовала? И не часто ли крест колОм замещал, а кОлом – кадило*? Но вера была, да такая, что направляла его железную волю все 33 года сквозь такие испытания, каких не снёс бы и гранитный истукан. Потому что он был и царь, и псарь. Но каждый видеть в нём хотел кого-то одного. Лишь  Щелкалов-дьяк знал, кто он на самом деле, и как вредит порой царю псарь, но какое благо, когда в псаре вдруг царёво пролается! Весь вот сколько царей и благостных, и мудрых пропали, не сумевши псов смирить!

***
- Что ты, государь, где бы тут с моим умишком… - завёл Андрей Яковлевич, но царь немрачно покривился: кончай, мол, молотить!
- Воля твоя, государь, - вздохнул не счастливо, не грустно. – Оно, конечно, ты сам зришь острее, – и, видя, что Грозный заводится, не ускоряясь: - Но раз велишь… Я на четыре годочка обернусь. Аще не забыл, как ругал я тогда имперкий суем* в Регенсбурхе, немец его нарицает «рихстак»*. А не показалось мне уже то, что долго шёл он. Тогда и сказал нашим думским маловерам: не по душе мне речи головного закоперщика - фальзграфа Ганса. Не пустые призывы кидает он там, а собирает под хоругви всех наших ненавистников от моря Варяжского до Серединного. Теперь-то мы точно знаем, что битки им вложил князь Курбский, - от царя пошло рычание, - и Штаден, тать безродный…
- Иуды, сущие Иуды. Обоим всё ведь дал, славу, дачи, имения, нет же, не угодный, ити, - скрипнул зубами, сопя тяжко.

 - Теперь уж знаем, что Курбский ещё при Жигимонте кознетворил, по его же направке Девлет-Гирей южными обводами по Москве лупил, когда ты, государь, силушку свою и без него раздвоил на ляха со шведом. Сей Штаден и всучи Гансу-фальзграфу удумку, как Московию украсть. Государи европейские Ганса не шибко слушали, но главный умысел схватили – сойтись купно для твоего, надёжа царь, сокрушения. А вместо Ганса на Ганзу взоры обратили. И Штадена - в толчки.
- Хрен бы ему! Давай про удумку, - требовал царь.
- Вот, - дьяк сделал незаметный переход, - а в своей думке ссылался Штаден на опыт пребывания в опричной верхушке.
- Злыдень, брешень, - плевался царь.
- И записка его про то, как Москву взять, зело отвратна, злочестива, и нет у моего языка охоты её тебе повторять, – опустил глаза дьяк.
- Велю, слышишь, - взъярился Иван Васильевич, через шубу больно трепля дьяцкое плечо.
- Он много чего там расписал, но всего гнусней ненависть и ярость против народа нашего, русского, - поморщил нос Щелкалов. - Наших, для примеру взять, пленных, всех - в рабы. И так держать, чтоб, в колодках со свинцом на ногах.

- Вон чего удумал! Клоп вонялый. Мшица* премерзейна.
- Не вели казнить, не могу дальше молвить.
- Велю же, говорят тебе, – и плечо пониже стиснул.
- Спаси и помилуй, Пресвятая Богородица, за такую передачу, но как есть, так он венценосным братьям твоим, добрым соседям и любезным приятелям наказывал: мол, хватайте Московита с его сынами, да заточите в горы Карпатовы, и там на глазах у них свяжите всех русских пленных и ногами приторочьте к комлям, да в реку бросьте.
Щипцы чуток ослабли, но всё одно до синяка.
- И пускай плывут брёвна по реке, пока все московиты не позахлебнутся, - привыкнув и уже не морщась, закончил дьяк.

- О, нет долготы руци моей изверга достати! – царь потряс тощим, но острым кулаком, как будто позабыв, что Гансика простил и новой милостью осыпал.
- А и третий Иуда речам тем внял, – негромко выделил Щелкалов.
Царь изогнул бровь.
- Кто таков? 
- Франзбек негодящий, коего ты обласкал и одоброделил.
- Кой Франзбек? Что при Молодях* наёмных водил? – уточнил царь - по всему видно, что притворяется для вящего возмущения ещё одним выродком, предавшим доверие его и ласку. 
- Вражиной обернулся, – качая сокрушённо головой, подыграл думный дьяк. – Тут-то четвертый Иуда подоспел – Магнус. Но это уже всё поздний подрост. А тогда в Регенсбурхе фальзграф Ганс вошёл в ухо государям и через них слал уговорщиков в Швецию, Литву, Пруссию, Ганзу. Тогда-то, вспомни, и Магнус забузил.

- Подлец, шакал эзельский, - шипел царь. – И я прощал злыдня этакого!
- Он и отблагодари, - ещё тягостней молвил дьяк. - К Батуру переметнулся. Но не сразу: узелки долго ещё навязывал, прежде чем носами снюхались. Там и Рим подстегнули. Папа не дурак: выждал, выждал и поднеси королю польскому меч и шлем. Да не абы когда, - к Рождеству угадал. Иди, мол, благословляю: воюй Московита.
Сознав, как остра грань, «кремлёвский канцеллярус» без запинки обратил «московита» в «московитов»: мол, как кому слыхать.
- И понесли ветры по миру листки подмётные летучие с помётом на царя православного, да во славу и почёт круля посполитого.
- Кто, кто меня чудищем мажет? Имя! – требовал царь.
- Имя, полагаю, не одно - гузно своё и Штаден приложил, и Магнус, и Курбский.
- А я знал, - Грозный вдруг успокоился, словно оглашение таких мерзавцев обезвешивало всю тяжесть обвинений.
 
Царь мог себя тешить, успокаивать, мол, те изветы солживлены иродами и блудословами. Но Щелкалов-то знал, что «летучие листки» запросто утверждали европейцев в самых худших грехах «русского упыря», и в поход на «идолище московское» стягивались наёмники со всей Европы: немцы, венгры, франки, итальянцы, швейцарцы. Запорожцы и те шесть сотен отрядили - «кремлевского кровоядца» извести. Тогда как заступников у царя в загранице раз-два и обчёлся: купец Тедальди, да уж больно староват.
- С ними бес, а Бог нам внемлет. Не мы геенну на живой земле учинили - поляки с наёмниками! В Полоцке крепость пожгли - с ней все книги. Вандалы имя их! Сокол взяли - над трупами надругались, у боярина Шеина жир резали на растопку да на лечебные притиры. В Великих Луках семь тысяч православных перебито.

«Взяты Невель, Заволочье. Теперь вот швед Корелу забрал, чего боялись. Повоюй-ка тут на обе войны», - Посольский дьяк продлил в уме утратный список.
- Пустое, не на земле, так там, – царь подырявил глазом крышу, - за всё взыщется. Наш столп един – всё сдать можно. Ругодив – ни за что! Ругодив – это море, а море – это… - не найдясь, расчувствовавшийся Иван постукал кулаками: кость в кость. - Постоим за Ругодив, как за Москву…
Щелкалов слушал и медленно прятал глаза: всё верно глаголет царь. И море нам крайне нужно, никак не можно Нарву-Ругодив отдавать… Не можно, да только никуда не деться. Он знал это лучше всех и даже – самого царя. Царь был умом шире, но в слепоте своего отчаяния упирался. И как тут его не понять: тридцать без малости лет отдав великому делу, сокрушив тучу сильнейших врагов, вшестеро превосходных населеньем и средствами, без флота продравшись к Ревелю, застолбив, казалось уже, намертво, всё северное побережье Финского залива, изведав великих побед больше, чем три султана, и… Дальше и додумывать не хотелось.

***
Возок тряхнуло, накренило. Царь тревожно прильнул к оконцу. Непрогляд. Ну, и глушь, а ведь с Москвы не съехали. Передняя дверка отворилась, из стражной каморки вывалился Ваняша с коротким толстым ружьём. Вавилка на переднем торце заслонку сорвал; застволил бойницу.
С улицы неслось:
- Полоз в яму того.
- Передние где?
В ту же минуту раздался вопль, дважды грохнуло. Ещё вопль – угасающе. Мгновенные вспышки осветили волчий кут. Какие-то косые заборы в провалах - пасть щербатая. И во весь обзор - овраг кромешный.
Приближался скребучий цокот. Рынды на чёрных комонях*, прижав локти к бокам, встали против царского возка.
- Ну? – крикнул Грозный. – Ехали с помехами, радуем орехами.
И впрямь – точно орехи, на снег прыгнули и катнулись, с полшага, два шара. Один чёрным торцом стал, второй – белым раструбом. Начальник охраны приклонил факел. Торец был влажным срезом шеи, не чёрным – чермным. Раструб – ухом. Два лица, белее снега, каменели на глазах.

- Кто? – только и спросил царь, не придумав, что на дерзость такую добавить.
- Воры. Возок спутали. А наскочив, поздно пятить. – Взволнованно сообщил один из добытчиков.
- А? Кого? – государь начал соображать. – Говори, как было? Ну!
- Я, милостивец, так полагаю, - продолжил, едва заикаясь, рында, - что как твой возок встрянул, первая нарядка за угол ушла, а там засада. Борзо тати тут приладились. И уж не впервой. А того не ждали, что на царский поезд наколются. Решивши, купец, али барин какой на санках. Ну, так и получи.
- Всех взяли? – коротко спросил Щелкалов, в голове прокручивая последствия стычки.
- Токо этих вот… колобков, - гоготнул другой служивый.
- Чего ржёшь, ерой? – шикнул царь. - Шишки сшибли - ёлка в лес?!
- Не вели казнить! – взревели оба.
- Коли казнить, и покруче шейку подыщем, - осклабился царь и обещающе повёл бородою по белом пару.
Щелкалов поймал на себе пронырливый взгляд - в чреслах как прорубь отверзлась.

- Давно не шерстил вас… Жируете, аспиды. Разбойный приказ коврижки грызет, а мух не ловит. Где такое видано? В стольном граде воры на православного государя покушаются?!
Царь тихо распалялся, всячески приводясь в неистовство, да так и не завёлся. Не поймёшь: с пережитого страху или с морозу, а недостало запала.
- Когда такое было в царствие моё? Что с Русью содеялось, вороги, нехристи, выползни поганые.
Непрошенная влага посолила запавшие глаза. Он строго и скорбно глянул на «волосатые вилкИ», стынущие в тёмном, парном снегу. Торец уже льдисто посверкивал.

– Ядра на прясла, - кивок на забор и - с нехорошей посмешкой: - падаль -  собакам! Трогаем! Каины, христопродавцы, чтоб вас, чтоб вас, весь страх потеряли, супостаты! Поблукай что ль ты, Андрейка.
Захолодевший Щелкалов теперь лишь уловил, как царский сапог, срываясь и скользя, ущупывает подножный рундук. Облегчённо про себя вздохнув, первый дьяк державы нагнулся, быстро отвёл медную жиковину и извлёк закупоренную корчагу в толсто-претолсто спелёнатой тёплой ширинке. Загодя разогретый сбитень уберёг весь жар. В другой посудине так же плотно-упутано млела горячая мальвазия.
- Муть сия не по погоде, с глаз долой, - брезгливо мигнул царь на заморщину. - Сбитеньку - опосля. Нам в самый бы раз чарочку водки. 

***
…Выпили, закусили капусткой квашеной да груздёчком чёрным, да мочёной морошкой на запив. Отмяк - приспешнику бородку потрепал:
- Разделаюсь со Стёпкой, разбоями займусь. Всю повыведу заразу. Погодите у меня! – и погрозил углатываемой мглою Москве. – Чего скажешь, пан канцеллярус?
Игривое панибратство во хмелю – недурной признак, умный дьяк взял сразу быка за рога:
- Ты, государь, только повели. А уж мы расстараемся. Руку на сердце положа, сказываю: не первый год Приказ мой бесчинствами обеспокоен, даром, что иные избы на сие дело срублены.
 
Быстро взбросив взгляд, Щелкалов ублаговолённо снискал гневный проблеск в глазу царя: так и засунул шильце соперникам в зад. 
- Люди имеются, государь, способные, наученные. Стругаем по окраинке, по дальней волости. И чтоб тати наши, московские сиречь, не догадали в них руки царской. Сильных на слабом вяжем. Каждое лето за свежачком людишек подряжаем.
- И как?
- Да ничего: лазутчики что надо – с опытом или вон тоже мОлодцы, - кивок на камору с Вавилкой и Ваняшей. – Сам знаешь, оружных без ножей зароют.
- Хм, завсегда правый, Андрейка, - царь дёрнул дьяка за бородку, вгляделся – тот принудился не морщиться. – За это люблю, хоть во пиру и чахлый.
Царь расслабленно зевнул, поглядывая на уютный красный уголёк в повозной истопочке с дымоходной трубкой. За «угар» отвечали те же стражные детинушки. Один спал, второй бдел.
 
- Ну, по второй что ль, – раззадорился Грозный. - Гусью лапу добудь.
Дьяк нагнулся. Царь принял. Крякнул. Закусил. Удоволенно угукнул: гусь стомился до полной мякотки. По новой вгрызся. Андрей Яковлевич дунул на угли. Капли жира, щёлкая,  пестринами, по-чёрному пошли в светлеющих рубиновых разводах, «пш-пш» - и снова всё краснО.
 - Шарпанники* плодятся, как мухи по дерьму, – почавкивая, разлакомясь, бубнил Грозный. – Утречком припомни: сочиним наставу тайную, чтоб на воровской приплод глядючи, высмотрени приказные по вертепам втихую коренились. А там, доверие снискав, точили б гнёзда изнутри. Ну, по маленькой!

Опосля «маленькой» грудь царя круто пошла на въём, губы разверзлись, и оттуда густо и звучно пролилось:
- Но ради пребременныя славы самолюбия сладости мира сего все свои благочестия душевные со крестьянскою верою и законом, поправ еси, уподобил семени, падавшему на камения и возросшему и воссиявшему солнцем со зноем, абие словеси ради ложнаго соблазнился еси и отпал еси, и плода не сотворил еси, еже убо воссиявшее слово Богу истинному и к нам прямо службу еси*…
Во как! Государь завёл лучшую свою стихиру на преставление Петра-митрополита. Щелкалов знал, сколь жидок и жалок его, дьячий, пискун. Иван-то был ревнителем «красного пения». Но также верно, любил он и тех, кто знает творения его на память. Дьяк прозорливо заучил в своё время всё, писанное государем. И теперь его слабый бормоток влился в велико-княжеский малиновый распев так, как ржавь оттеняет серебро. Радостный царь хлопнул его по плечу, прижал к груди. Водка была доброй – брала и на морозе. Вдруг песнь на выдохе задребезжала. Всё чаще поклёвывая, царь бубнил внятно, но бессвязно и, значит, можно было не брать на ум для нового указа, - разве вот мотать на ус.
- Скорей бы римский папеж приструнил буяк своих. От Афоньки Резанова счастья не жду … Вся надея на Истому… на Шевригина, парубка рязанского. За его удачливый набег… Хе-хе, шевриги чой-то захотелось… ты поскреби там… хрр… хрр…

Хозяин Руси уронил голову.
Щелкалов осторожно выждал. Теперь всё! Это сон, дратвой кроёный, а не дрёма на живульку.
Дьяк крепко сжал костыль, опёрся, встал, после чего тихо подтолкнул спящего, и отощалый владыка всея-и-всего раскинулся на возжей постели. Ласково накинул соштукованный песцовый четверик, до носа. На крайний мороз была припасён и «медвежий кокон» - полость из цельной шкуры, во всё тело.
Теперь и поработать можно. Андрей Яковлевич руки потёр, подул в печурку и раскрыл ларь с бумагами. Там же прятались: в сиреневой ветоши толстенный свечной обгарыш, а в барсучьем колчане - лебединое перо и завинченный бронзовый каламарь* - с переборкой и дульцами для цветных чернил.
Подув на руки, поднёс жёлтое восковое «поленце» к углям - заверещало мирно, по-домашнему. Тихо заблагоухало храмом. Ночь была любимою страдой набольшего дьяка Руси.

* Алтабас – дорогая плотная персидская парча с орнаментом из волоченой нити (золотой или серебряной)
 
Мухояр – бухарская бумажная ткань с примесью хлопка и шерсти

«Машка вой подняла» – Мария Нагая, новая царица (с 1580)

«У аглицких на рель за шею дёрнут. У нас на рожен насадят» - рель – перекладина, рожен (рожон) - кол

 «Схорони пять жён» – жёны и невесты Ивана Грозного: Анастасия Захарьина (супруга с 1547 по 1560), Мария Темрюковна (с 1560-1569), Марфа Собакина (умерла невестой на вторую неделю свадьбы), Анна Колтовская (была недолго, закончила в монастыре), Мария Долгорукая (недолго, по неверным слухам, утоплена в пруду), Анна Васильчикова (была царицей 3 месяца), Василиса Мелентьевна (после двух лет замужества, опять же по слухам, живьём закопана за измену), Наталья Коростова (женой так и не стала, исчезла), Мария Нагая (супруга с лета 1580)
 
Жужелица – крупный жук-хищник

Висковатый Иван Михайлович (умер в 1570) – великий русский дипломат и государственный деятель, один из организаторов и руководителей Посольского приказа (в 1549-70); Думный дьяк и хранитель государственной печати (печатник – канцлер); казнён по доносу
 
Воротынский Михаил Иванович (ок. 1510-73) – наиболее успешный и даровитый русский военный деятель-реформатор XVI  века, московский воевода и боярин из княжеского рода Воротынских; перестроил армию и одержал множество побед (в том числе при Молодях над Девлет-Гиреем); не раз возглавлял Боярскую думу; автор Устава о станичной и сторожевой службе; попал в опалу (версия о пытках и ссылке в монастырь не подтверждается)

Кат – палач, пыточник

Елисей Бомелий (англ. Eliseus Bomelius; ок. 1530-1579) — искушённый мошенник-шарлатан  из Вестфалии; приобрёл влияние на Ивана Грозного, как искусный астролог и отравитель («злой волхв Бомелий»); после выявления шпионских связей с Польшей и Швецией был подвергнут пыткам и умер в темнице

 «И не часто ли крест колОм замещал, а кОлом – кадило» – игра слов (кол – орудие казни, коло – колесо телеги, а также орудие пытки)

Сколии – черви

«Вона франковский Карла за одну ночь Варфоломея…» - речь о Варфоломеевской ночи (с 23 на 24 августа 1572 года), когда французские католики во главе с герцогами Гизами  с молчаливого попустительства короля Карла IX Валуа за одну ночь вырезали в Париже более 3 тысяч кальвинистов-гугенотов, а по всей Франции резня унесла до 30 тысяч, в том числе  католиков; так заговор против протестантских вождей (адмирала Шатильона де Колиньи и герцога Наваррского – будущего Генриха IV Бурбона) перерос в массовое избиение, ставшее символом религиозной нетерпимости

Суем – съезд, сейм, рада

«Суем в Регенсбурхе, они его нарицают «рихстак»» - Регенсбургский рейхстаг 1576 года шёл 4 месяца и послужил идейно-политической основой «крестового похода» (1579-82) объединенных сил Европы против успешного царя Ивана IV Грозного, закрепившегося в Ливонии и имевшего все шансы создать на Балтике морскую базу и флот, что и явилось причиной образования контркоалиции, совместными усилиями оттеснившей его на исходные рубежи

Фальзграф Ганс – пфальцграф Георг Ганс, граф Фельдценский, авантюрист, давший приют ещё одному беспринципному проходимцу – Георгу Штадену (1542 - после 1579), всласть полютовавшему в опричнину Ивана Грозного и ставшему после бегства из Московии злейшим врагом царя Ивана; Штаден предложил европейским дворам план покорения и уничтожения русских; впоследствии покаялся и снова попросился на московскую службу

Мшица – мошка, гнус, москит

При Молодях – великое сражение летом 1572 года у села Молоди, в котором русское заградительное соединение (20 тысяч стрельцов, казаков и немецких наемников, плюс отряд запорожских казаков) во главе с князьями Михаилом Воротынским и Дмитрием Хворостиниными наголову разбило и истребило крымско-ногайскую орду Девлета I Гирея (убито и утонуло 27 тысяч татар)

Комони – боевые кони

Шарпанники (шарпанщики, шарпальщики) – лихие люди, разбойники, грабители

«Но ради обременныя славы…» - дословный текст стихиры Ивана Грозного на преставление Петра-митрополита (списан при прослушивании диска «Стихиры Ивана Грозного в исполнении Мужского вокального квартета под художественным руководством Игоря Воронова», 2 диска, «Мелодия», 1989)

Каламарь - чернильница.


 

Корона воровского племени

В Драном переулке, что на самом полудне* Земляного города, третий день разладица. Затосковал народец воровской, оголодал да и возроптал против главаря столичной голи Саввы Быстрюка*, дудто это он тех дурней погонял, что на царский возок напоролись. Первый подручник Пронька Шелепуга*, осаживая ослухов, не расставался со знаменитой плетью в дробяных вплётышах. Рвань на промысел рвётся, а Савва не пущает: оплошился*, мол, Грозный царь: того и гляди, всем головы посносит. А уж как обидно: ведь вот только-только по-людски зажили, башку из дыр высунули, - и нате!
Вот Савва и убалакивает: переждём недельку-втору, старым харчем переперхнёмся, там, глядишь, и власти улягутся, сочтя, что это залётные озоруют, а так на Москве – тишь да гладь…

 Однако, где там? Спробуй – уйми: то один, то другой из Сорного болота вынырнет с поживою. А тут ещё слух пошёл, что вовсе царя в граде нет. Чего, мол, прятаться? Ага, таиться перегодишь, а Годунов силки и выстави!
- Вылезай, братва! Пользуй случай! – надсаживался с уметов* худющий попрошайка Свиное Брюхо, кутанный в нелепое рубище из стёганой и штопаной полстины*.
Старшому побирушек, калек и юродов внимали степенные воры в протёртых кожушках. Особо выделялись: Филька Макогон - ростом и  Захарий Волкусват - ширью. Гордые и сильные, оба зуб на Савву не первый день точили, вменяли нездешнюю заноску. И вот теперь, гад, прокололся. Две разудалых башки на рожнах – всё равно как шило в почку атаману. А он-то, атаман, не так и крут, чтоб шибко сторожиться. Оно, конечно, сторожились, но вряд ли уважали. За что?

Росту нет, хотя плечист и в тяге становой дюжист. Без левой пясти. Но и с одной опасен. Дерётся борзо, в ножевой стычке равных не ищи. Но уважать-то как, коль внебрачный сходатай* самого Колтовского? Боярина! В опричнину за сестрицу пострадал, что самодержец в жёны взял, да в монастырь и сплавил. От боярского семени у Быстрюка и спесь, и в оружном бое сноровка. Нраву же сам подлого, без благородия: коварен, завистлив, злопамятен. Одно слово - озлобыш! В Бога невесть, какого верует. А что крест на груди, - так без креста в атаманы никак. Сам опричный, Савва и кромешников по себе отбирал. Один Проша Шелепуга – верное подобство Малюты Скуратова, да не с царского двора, а со «дна московского».
Главарём воровским Быстрюк сделался ровно с того дня, как тати в московских пределах головки повысовывали. То бишь сразу, как пошли у государя дела в разнос. А там и под Саввой шатнулось. Разброд в среде обитальцев Драного переулка – воровской «Грановитой палаты» – грозил перекроить всё «княжество», где заскреблось сразу несколько самозваных  вожаков.
Макогон и Волкусват мутили самый буестный запад Драного переулка (с пригодным для засад Сорным болотом), что в пику пустому толку охватил пятину Земляного города, а тайными щупками утекал в хоромистые уделы.
 
Ходили слухи, что Быстрюк выкупил терем опального московского дворянина, а взамен купчика подсадил из Суконной сотни*. И больше – мол, культяпина его пролезла в самый Балчуг, главный царёв кабак. А уж там -  и кутежи хмельные с девками продажными и игры озорные под вина заморские. Воля, разгуляй, пожива!
По югу же Драного переулка вздымал угрюмый лоб Влас Сермяга, вождь кошелёчников. Наконец, с востока чужая птица объявилась - именем опять же Савва, прозванный «Покляп»*. Варяга никто пока не видел, но за пару недель своего «драного воеводства» урожаи побрал обильные.
Это и удивляло: разбойнички-то восток не жаловали. С чего б? Коль шёл оттуда товар, - так сторожился - не сунься. Царь знает, где царство целее. отсюда «неписанное законоположение»: вору на восток соваться - себе дороже.
И поди-ка, сыскался лихач - за две седмицы* полдюжины «гостей» пограбил. Нет, на корону сермяжного племени Савва II Покляп открыто не замахивался. Однако Савва I Быстрюк всё одно самозванца на вздохе прикончить порешил - покуда силу не нажрал.

***
Днесь* до зорьки подскочил. Уже диво: по барской старинной повадке Быстрюк не из спозаранщиков. Поэтому работничкам внушал:
- Лихое дело тёму любит. Поутру – самый сон, втору ночь - гуляй по кабакам. Но это, когда ты честный тать с дубиной путной, а не чпага-кошелёчник и не лукавец-игрец, не говоря про милостынщика-калеку и шлюху перекупную. У тех вся страда посветлу. И токмо для настоящих работничков в тёмную ночку – и верный взлом, и разбой благой.
Савва Быстрюк, проснувшись на пятом-шестом часе, страсть как любил с полчасика понежиться на мягонькой перине. В том самом дворянском теремке! В Драном переулке норка тоже была– как без этого? В неё он звал воровской спод. По срочным и тайным делам, требовавшим боевого размаха, атаман скликал братву в лес за Сорным болотом. А вот ублажался – строго в тереме.

***
Вскочив до петухов, Савва пинком сверзил на пол Марфутку, полюбовницу из купчих. На мужа её и была записана усадебка, хоть благоверный, почитай, весь год из дальноконных караванов не вылазил. Марфутка в льняной срачице, как спала на боку, так и ахнула им на сапог атаманов. Смягчить смягчило, да рёв не утишило.
- Подоткнися, вошь! – буркнул атаман, умело влетая в штаны.
Шустро вдеть левый обрубок в долго-рукавные кафтаны так и не научился, то ли дело - короткие рубахи и шерстяные куртки с боковым прорезом. Но нынче он надумал звать на спод всю ставку, поэтому наряд полагался дородный.
– Армяк подай!
Скрипя зубами, шипя ругачки лукаревые*, купчиха встала, потёрла бок, поохала, но помогла.
- Одягайся. Ставка ждёт.
Снизу пышные, поверх ветошь прикинули, - чтоб попутно свои не нагрели.
 
***
Час спустя Савва ввалился в избу Захарки. Потный, задыхающийся на жаркой зазнобе Волкусват прянул к самострелу - под лавку. Где? Шелепуга оходил его свинцовым язычком плети. Отдёрнув руку, разбойник плюнул на зардевший рубец. Другой быстрюковский арнаут*, Сёма, валенком пустил самострел к ногам Саввы.
- Что, щука, зверю чужому продать удумал? – зловеще ощерился Быстрюк, лихо подпнув самопал в целую клешню.
С переду ему не хватало ровно половины зубов – след раскалённого кола, что когда-то вбивали в глотку. Ожог пропечатал и губы, что делались пунцовыми, когда атаман ярился вот, как теперь. Волкусват соскочил с лежака – заправиться. Баба его, окоченевшая в трясце, так и не посмела прикрыться – трясла белой глиною. Огнегубый, оскалом походя на упыря, Савва обрубком шуйцы ткнул самозванцу в живот. Сирая без пятерни, острая кисть била так, что рёбра трескались.
- За что-о-о…ой ты, отец родной… надёжа? – хрепетал Захарка.
Но тут правый кулак размалинил всю рожу, покрасил русую бородку. Широкий нож приник к кадыку. Собрав глаза в ниточки, избегая любого двига, Волкусват ждал.
- Молвь щлово крайнее: жа мной, али щупротив? – ласково прошипел беззубый атаман. Он всегда говорил коротко, старательно избегая буквы «с».
- С тобой, Савва, с тобой.

Сгоряча Волкусват чуть подался назад. Но лезвие не отпускало – пусть глотка чует.
- Тогда шли Ганку к вершникам своим. Всех на спод.
- Ставка? - Захар округлил звериные зырки.
- Она. Верен будешь, дьяком пребудешь. По ражбойному прикажу, ха-ха-ха...
- Да я ж, да мы, да завсегда, батюшка родный! – от усердия Волкусват таки накололся.
- А это мы поглядим, – вытирая полотно об исподнее, осклабился Быстрюк. – Отряжай кого к Сермяге. Нехай идёт на спод, да без выкрутас.
В эту минуту дверь отворилась, и на пол бухнулся со скрученными плетью лапами Филя Макогон, детина, сажени присный*. Как и Захарку, с бабы сняли, тёпленького. У Фили всё лицо дробно изъедено угольными пестринами, точно россыпь маковая. Волкусват, на отличье, ряшку имел круглую, чистую и сытую, но глаза – бирючьи, с какой-то лесной, звериной затаинкой. И столько в них было зла лёдного, что наедине побаивался его даже Быстрюк. Следующим, сам-сват, подтянулся Свинобрюх, ответчик за папертную (нищенскую) «епархию»…

***
Вот так, кто на пинках, кто на чарочку, согнался в избу весь «царский двор» воровского столичного племени. И баба была – днём подносчица при кабаке, а в час ночной – «блудная боярыня», этакая керемида* в юбке, с бельмовым левым глазом, каменной грудью и чугунным кулаком. И порекло* под стать у неё – Тумбанка*. Её из девьего сословия одну на споде оставили: с «царских дум» и полюбовниц шугали.
- Ну, шишигин помёт, лукарёвый народ, давай решать, как и что, – ощерил, что уцелело, атаман.
Было их девять, подручников быстрюковских. Семь сидели странь* атамана, на скамье. Двое, опальных, перекошенные злобой, скорчились на полу, у печки. Филька и Захарка. Ещё один шнырял вдоль стола.  Пронька Шелепуга - с овначом*.
В точности, как православный царь Иван Васильевич, татий князь Савва Батькович не брезгал чаркою любимцев обносить. Не романею подавал, понятно, двойное - водочку.

Опальным вожакам спустили корыто с сытой – разбавленной медком водицей. Без чашек. Пришлось лакать, как кто умел: черпью горстной - длинный Макогон; либо пёсьим «макаром», как - жирный Волкусват...
Каждый из начальников докладал о своём участке, с точною личьбой*: каков есть прок и прибыток в грошах или ковшах, коврах и шелках, мякине - скотине, хлебном добре да литом серебре… 
Сказывали атаману про дела добычные на большой дороге и в блудном вертепе, у кошелёчников на купищах и у побирушек с папертей. Все, как один, плакались распевно на жизнь-тугу: «Худо для добрых людей на Русой Матушке. Ни шатко, ни валко болезным воруется».
Отслушав счёт, Быстрюк брал от Шелепуги налитую чарку, наполу осушал её и с упырёвой улыбкой говоруну отсылал.

После промысловой части атаман свёл речь на трудности ремесла - из-за давешней оказии с возком царским. Тут уж все в гомон: заблажили, заворкотали. Савва, пользуясь, давай разбойничкам зашлым пёрышки щипать: «тесноты чинят нам в богоданных владениях и нас, божьих человечков, подставляют, а сами бесстыжески грабят честное и вольное сословие шиша столичного».
Не успел старшой, как следует, наплакаться, как в избу без спросу Марфутка нырнула. От похабства зенки Быстрюка налились кабаньим бешенством. Но та, опережая, верещит:
- Савва-батюшка, верны люди весть донести просют: Савка Покляп у братии попрошайной казну под метёлку снял…

- Ага! А я вам про что! – атаман сверкнул торжественно белками. – Вот до чего царствие безбожное доводит, - прищурился, вперился поочерёдно: - Забурели язычники, ну а мы, братове, за православную работу постоим.
Зря он так. Иван царь, даром, что лют и в прогаре, - от Бога дан. Про то и дошлые ярыжки понимали. Филя с Захаркой ликовали, не таясь. Всяк знал, что после расправы над заезжим Савкою, обоих ждало понижение – в землю на аршин, а то и в прорубь иль болото. И любая атаманова обмолвка их забавляла.
- Проучим гнидью рать! – трубила дебелая Тумбанка, потрясая кузнецким кулаком.
- Проучим! – пьяно шарахалось по столу.
Опять без спроса открылась дверь. На этот раз, пригнувшись, ввалился самый сильный в Драном переулке Сёма, чей валенок иному ребятёнку мог послужить и люлечкой, и лодкой.
 
Атаман молнии уже не метал – с шилом до сердца дошло: неслучимое случилось.
- Батько, горбатый Савка на двор просится, - девчоночьим перепевом налился глас детинушки, - с ватагой весь пожаловал.
Как ягнёнок, побелел Быстрюк, посинел губами. Вся ставка схватилась за ножи и палицы. Посыпали на двор. С такого взвара про Волкусвата и Макогона забыли. Ухватив кочергу да клещи, те к двери – отворена. Выползли в сени. Снова радость - поспешники и наружную не заперли.  бросили. Бывшие предводители просунулись трошки – волюшки хлебнуть. А на дворе!..

***
Весь лужёный цвет «Драной знати» противостал троице с холщовыми мешками.
- Чё за плищ*, а свары нет? – вопросил средний, его бы любойпоследним заметил: ростом мал, костист, плотским строем – горбун, лицом – мышь летучая.
По сторонам которые – приметней. Слева – долган навроде Макогона, но лыс, как шило. Справа – ладный, поджарый, но ликом клюквен – будто  поживу кровится. Все трое без ножей.
- С чем прибыл, гусь гибел? – приветствовал гостя Савва I.
- Шли лесами барскими, несли гостинцы царские, – не растерялся Савва II. Втроём выпростали из мешков деньги, самоцветы, украшения.
- Где взято? – с тщетностью гася алчбу, осведомился Быстрюк.
- Инде*, –осведомил смирно Покляп.

Савва Быстрюк хрустннул пальцами. К неоружным чужакам тотчас прилепились Шелепуга, Сёма, Тумбанка и заправщик конокрадов Яха Гавран.
- Залазная* игра, – медленно разложил длинный спутник Покляпа.
Горбун зыркнул на него такими глазами, в коих николь не разберёшь – щёлки. Однако верзила кивнул успокоённо.
- Ну, так жду, – резко и чванно молвил Савва Быстрюк.
- А что, послухи Ивана Васильевича тут уже? – скрипнул Савва Покляп.
- Че…го?
Быстрюк вдруг задохнулся, но поддержки не сыскал. Побрательники так и прикипели, гвоздили атамана недоверием, злобой.
- Какие послухи? – Быстрюк сдвинул брови, что доселе сулило ужас.
- Того. Кто. Ставил. Тебя. – Так же глухо ронял слова Савва второй, но каждое слово жгло первого, как кобылу тавро.
- Ты какого… приполз? – теряя голос и подёргиваясь, шуршаво сипел быстрюк боярина Колтовского.
- Предложить тебе стол князя разбойного, – всё так же ровно ответствовал Покляп, всё так же без всякого выражения глядя из низких бровей.
- Ты - мне? –  задохнулся «князь». – А я тебе теперь кто?
- Червь ручной, Разбойного приказа* засланец, – стоял спокойно на своём наглец.

От избы забулькало – Филя с Захаркой давились. Но на них никто даже не глянул – взоры прикованы к сопредельщикам.
Кипящий жар рваных губ застил речь Быстрюка, - только и махнул культёю. Но, отравленные речью гостя, прихвостни замешкались. Этого   хватило - из проулка высунулось ещё четверо, которые взяли Быстрюка на скрестье самопалов.
- А, ну не хочешь, тогда я  буду,  – лениво изрёк Савва Покляп, –  а, может, ты драться хочешь? – и воткнул мышиные глазки в атамана.
- Ты со мной? – отыскал-таки голос Быстрюк.
- Ну, да. А ты со мной. По чести и уму.
 
- Да ты ж, - Быстрюк постарался придать речи всю степень презрения и глума, - ты ж карла горбатая, ёжик слуцкий. Как же мне и - с тобой драться? – он брезгливо обозрел карлика, но веки трепетали. – Засмеют.
- Авось, не посмеют, - гробно горбун проронил. – Я хотя карла, да при  своих: ноги целы и руки на местах. Но раз сумнительно, давай бить по силе и по правде.
- Последнее слово? – смага* запалилась в очах внебрачного сына Колтовского.
- Твоё - да. Моё первое будет, – мирно пробухтел горбун и тихо докончил: - но после.
Атаман в отчаянии прикидывал. По-хорошему бы, кончить смутьянов без поединка. Но глаз споткнулся о заборное дуло. Второе  улыбалось от стрехи соседней хаты. Да уж, подготовился, гад, и словами и стволами.
 
***
И вот двое средь двора - друг подле друга. Быстрюк с кистенём, в сапоге нож. Покляп выбрал кованую паличку. На левый оторвыш атаман прицепил ожестяненный щиток, на особинку сработан.
Атаман строен, силён. Противник силён, да неуклюж. Атаман бьёт кистенём, тот сразу наматывается на лихо подставленную дубину. И вот уже кистень вырван из руки и, в кривом излёте расколошматив щиток, летит за ограду.
Шелепуга начеку, он выхватывает пистоль, но с крыльца стремглав подкатывают Макогон и Волкусват, плавники закручивают.

Промётанный испугом атаман выпрастывает длинный нож, которому не было ещё ровни. Но дубина Горбатого разносит здоровую кисть. Зашлый «князь» на толпу не играет, он властно указует, кто есть кто. Всего три удара, и нет больше атамана Быстрюка. Нет больше человека Саввы. Кончился куцапый озлобыш. И вместо Саввы Первого восходит Савва Второй и единственный.
Напоследок Савва Быстрюк попросил у Саввы Покляпа:
- Дай жизнь, уйду отсель, никогда не трону.
Покляп отвечал, как он умел, без выражения:
- Червь любит нЕжить, а я - пожИть.
С сим и добил. Оглянул притихший двор.
- Кто ваш отец, братцы?
- Ты, батько! – едино, точно заворожённые, пропели предводители. 
– Ты оттоле и дотоле справец наш верховный! – припоздав, но громче прочих Сёма с Шелепугой завопили.
- А ты и ты - вон! – Отнёсся к. - Дважды не вторю.

Уронив глаза, два зверских парубка потопали со двора.
- Вам же быть в ставке, - кивнул Макогону и Волкусвату. – Фофан Драный, Жилка Червемяс, побратайтесь.
Ближние товарищи Покляпа сблизились с опальными Быстрюка - почеломкались.
- Всё теперь будет инако, – устало заключил самоставленный «князь» и обмакнул лоб, зелёный рукав почернел и заискрил. – Кто сообщит мне самую живую весть, быть тому моим, - он очертил округу мелкой щёлкой, в коей всё-таки угадывалась лукавинка, - дьяком.
Прежние «воеводы», ушлые обаяльники, наперебой подлынивали к новому владыке. И каждый плёл свою байку. Атаман никого не отверз, никого не обидел…
- Отец, вот сказ, – подался к новому батьке Волкусват. – Свене* сказАнного и опричь слышАнного, свою лептушку внести хоцца, – дождавшись милостного знака, продолжил: - Вчерась прибился к нам человек. Бегляк с Азова…
Веки Покляпа дымкой подёрнулись.

- Бегляк тот, звать Кузёма, сказывает, что служил при царском после у Крымского хана, но провинился и бежал из Крыма. И схвачен был в Диком поле пашой турским. А тот вёл пятнадцать шпанских бояр, которых взял в Валахии. И шли они будто на Волынь по некой надобности. И с ними был некий русак Лёха Меченый, слуга русского боярского сына одного, коего учили в граде Риме. И тот учёный парубок будто ехал до князя Острожского. А этот наш Кузёма шёл встречать этих, да угодил с ними в плен турку…
- Погоди, - прервал Савва. – Чё путаешь-то? Сперва балакал, что он из Крыма бежал...
- Да как тут не смешаться? – Захарий преданно вперился в вожака.
- Зови самого.

***
Вечером под добрый овначик мёда подбористый мужичок Кузёма разжевал, что бежал он и, вправду, с Крыма. Но перед тем в Крым пришло судно геновское*, и капитан его имел доверительный разговор с посольским подьячим, и тот посольский подьячий определил своему работнику Кузёме такую задачу: встретить в означенном месте и провести на Подолию шпанских бояр. Бояре те шли с некой целью, южными землями, веру несли по градам и весям. Кузёма с Крыма «бежал», но вышло так, что в условленном месте те самые встречные шпанские бояре угодили с ним совместно в полон турский, а с ними попался и русский служка с кличкой Лёха Меченый. Всех 16 невольников паша пригнал в Азов, где у него своя вотчина и даже судно морское.
- А Лёха тот, из себя каков? – зевнул с ленцою Покляп.
- Да, так. Ничё такого. Голодный, пужливый, вся грудь в родиминках с перепёлкино яйцо.

- То - пустое. – Савва Покляп тихо прижал его за горло, кадык Кузёмы прихрустнул. - Что с полоняками?
- Так и, кха-кха, ничё, кха… – еле сглотнув, отвечал Кузёма. – Я вить, кха, и с Азова сбёг. Путём мне запорожцы пособили, звали к себе, да ветер бедовый домой уманил. Уже на границе царские сторожа прихватили. Домой везли в узах, пытали: камо пробираешься? У самой Москвы, однако, в попрыск ушёл - к вам и загремел. Сидючи вчерась в погребе, разгутарился с таким же братком. Тоже с азовских застенков беглый. Купец, - брата из плена вызволял. Да только брат, значит, на воле спасителя своего разорил, сам же в доверие вошёл при дворе и сдал там все тайны азовской крепости. А родного брата в остроге гноил – такое, понимаешь, спасибо. Тот к вам и убёг, – завершил Кузёма и искренне пожал плечами. – ну, а тут Савва… этот, который Быстрюк, велел обоих нас пришить… и весь сказ.

Савва повел головой, отразил тем крайнюю степень изумления этаким красноречием и смутностью открывшихся связок.
- Сам-то зиндан азовский знаешь?
- Как свои пять. Но этот спасёныш подлючий – брат неблагодарный - впятеро лучше.
- Вот это дело! – Савва Покляп даже повернулся к однодворцам. – С Кузёмой в погреб – хорошего брата ослобонить. С ним найти и искрадом взять того сучонка, чтоб дорогу казал…
- Куда, на Азов? В такую даль? – обленившиеся при Быстрюке предводители попробовали усомниться и с надеждой: - Да ты никак в насмех?
- Взаправду! – отмёл все ленивые допуски Покляп. - Туда! Ватагу соберём, выручим иноземцев шпанских, сдадим их на выкуп задорого. Казны дадут поболее, чем Драный весь ваш переулок за десять лет накуковал.
- Не свыкши мы к такой охоте, Саввушка горбатенький, - пригибая голову и заглядывая в щёлки к Покляпу, пролепетала Тумбанка, у хвоста её вились Ганка с Марфуткой.
- Прочь, ложесно паскудное. Не знаю тебя больше. Живи по себе, а явишься внове – придушу сам, - пообещал тихо Савва. – И блудёшек за собой прибери. Тли постельные!
Филя Макогон празднично крякнул и попёр со двора «тлей постельных» - бывшего.
- Хва, братцы, смрадину клевать. Пора свежачка отведать. Подымаем оборот дела, - постановил Савва Покляп и впервые как бы улыбнулся…
«Вождь пришёл сущий, неподложный». Слова эти порохом палили мозги...

* Полудни – на юге

Быстрюк - байстрюк, бастард, полукровка

Шелепуга – плеть, кнут

Оплошился – огневался, разозлился

Уметы – грязь, отбросы

Полстина, полсть – сбитый войлок

Пых – спесь, чванливость, высокомерие

Сходатай – потомок, выходок

Суконная сотня – столичное купечество средней руки

Днесь – нынче, сегодня

Покляп – горбун, гнутый, кривун, слуций

Седмица – неделя

Лукаревый – замысловатый, изгибистый, извилистый

Керемида – плита, глыба

Порекло – кличка, прозвище, погоняло, назывище

Странь – подле, напротив

Тумбан – крупный барабан

Овнач – вместительный сосуд из серебра

Личьба – искусство счёта, счисление, счетоводство

Наполу – наполовину, надвое

Плищ – шум, гам, сумятица

Инде – кое-где, где-нибудь, где надо

Залаз – риск, опасность, гибельность

Разбойный приказ (Разбойная изба) – правительственное сыскное управление в России XVI-XVII веков, упоминаемое с 1571 года (хотя бояре, коим «разбойные дела приказаны», проходят по актам с 1539 года); ведал  расследованием и искоренением разбоев, грабежей и убийств, поимкой преступников и содержанием палачей, тюремных острогов по всей стране, кроме Москвы; таким образом, Покляп уличал Быстрюка в том, что он как бы «тёмная лошадка» - тайный агент «убойного отдела», засланный в Московскую воровскую слободку

Смага – огонёк, пламя, жар

Свене – кроме

Геновское – генуэзское, из Генуи.


Фрагмент исторического романа "Московит и язовит", опубликован: "Русское эхо", № 7, 2014.

Репродукция картины Вячеслава Шварца «Вешний поезд царицы на богомолье при царе Алексее Михайловиче» (1868).

Разворот глав: http://www.proza.ru/avtor/plotsam1963&book=31#31


Рецензии
Володя, привет! Если вспомнишь, встречались на Литературном факеле в Москве. Замечательно пишешь! По-русски! Молодец. Ты настоящий профессионал. История России, Руси меня всегда интересовала, и в твоем изложении я нахожу новые моменты, и удовольствие прочтения. Продолжай!

Дмитрий Кривцов   11.09.2015 14:23     Заявить о нарушении
Привет, Дима! Рад встретить здесь еще одного доброго товарища. Конечно, помню! Ине только позапрошлогодний ЛФ, где ты стал лауреатом, а семинар, увы, приказал долго жить (похоже, хорошо, ежели не так).
Но еще лучше помню первый наш семинар лет 7 назад), когда вместе со своими "вкусными", с бытовой юморинкой, охотничьими рассказами, ты потчевал нас с Ваней Цуприковым вкуснейшей сушено-копченой глухарятиной (и, м.б., сохатиной) собственного заготовления (под крепчайший "чай").
Надеюсь, встречи еще будут, и не только виртуальные! Желаю полнейшего раскрытия твоему таланту!
Жму руку!

Владимир Плотников-Самарский   12.09.2015 10:12   Заявить о нарушении
На это произведение написано 6 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.