На перекрестке двух улиц. Гл. 2

В последнее время я с головой окунулась в старые фотографии Киева. От восторга меня просто качает. Каждое новое фото – масса ассоциаций и воспоминаний: дома, улицы, площади, магазины, рестораны, и пр. пр. Старый Киев, которого нет и уже никогда не будет. Каждый снимок – слепок времени с этих камней.

Узнаю массу нового, потому что по ходу дела читаю статьи. Научные, и любительские заметки таких же влюбленных в родной город.

Не думала, что увижу столько «нового» старого. Но почти все знакомо по маминым рассказам (малый пассаж с кинотеатром Шанцера, цирк на Николаевской). Папиным – это все храмы и уничтоженные достопримечательности, окрестности Софийской площади. Или рассказам деда Сергея (цирк Бергонье и гостинница Франсуа с кондитерской), маминого отчима, интеллектуала и  эрудита. Спившегося после отсидки в Карельском лагере. Был освобожден после смерти Сталина. Но знания, память остались при нем. Еще одна «ходячая энциклопедия» наряду с моим отцом. Иногда я думаю, что он даже знал больше. Образование у него было гимназическое. Сын прачки и … дворянина, часто переходил на французский. Но вторая половина его крови раскрылась нам только после его смерти: было найдено свидетельство о его рождении, где записано: сын мещанки и дворянина. Боялся, скрывал свое происхождение, как и мамин отец. Дедушка даже все документы уничтожил. Остались только две маленькие фотографии его отца и матери….

Вот этих моих «энциклопедистов» мне сейчас очень не хватает. Мои поиски зашли очень далеко, начала бродить по всяким ответвлениям темы «Киевские книжные магазины». В Интернете почти не оказалось фотографий старых киевских книжных магазинов, которых в моем детстве и юности было невероятное количество, практически, на каждой большой улице их было несколько штук: просто под названием КНИГИ, или АКАДЕМКНИГА, СПОРТИВНАЯ КНИГА, СТРОИТЕЛЬНАЯ КНИГА, МЕДИЦИНСКАЯ КНИГИ, магазин ПОЭЗИЯ, ПОДПИСНЫЕ ИЗДАНИЯ, АНТИКВАРНАЯ КНИГА, БУКИНИСТ, ИСКУССТВО, НОТЫ, и пр.пр. Та же история с дореволюционными книжными  магазинами – нет их фотографий и все тут. Две штуки нашла недавно, малюсенького формата. Все. Как будто в Киеве не читали книг. Но ведь читали и даже писали! А сколько учебных заведений было! И что, все эти образованные люди не читали? Куда делись эти фотографии? Неужели их не было, магазинов и фотографий?...

Я уже писала об этом ранее. Но сейчас меня интересует фотография здания по адресу Владимирская, 46. Во-первых, там, на первом этаже находился старый-престарый букинистический магазин, куда я захаживала, сперва, в детстве с отцом, еще маленькая. Меня поражала обстановка в магазине: темные от времени толстые и тонкие, огромные и малюсенькие книги стояли, лежали на полках, навалом на прилавках и от них исходил странный запах. Не скажу, что приятный, но будоражащий мозг и щекотавший ноздри. Очевидно, от старой пыли. В то время я не помню, чтобы кто-либо болел аллергией на почве книжной пыли. Аллергия к нам пришла с  химией. Можно было пару раз чихнуть, открыв старую книгу. И на этом дело заканчивалось.

Отец не покупал антикварные книги. Дорого было. Просто заходил полистать, потрогать руками вожделенные издания. А еще мы искали вторую часть книжки БУРАТИНО, которая называлась ПРИКЛЮЧЕНИЯ БУРАТИНО И КАРАБАСА БАРАБАСА В ЛЕНИНГРАДЕ. Боюсь,  вам эта книга неизвестна. А мне ее довелось держать в руках и даже читать. Но она принадлежала моей бонне или, как тогда их назвали, фрёбеличке Антонине Васильевне Вандышевой, уникальной даме уже совершенно седой, худющей, строгой, с тонким чувством юмора. Фрёбеличками назвали дам, которые гуляли в парках, скверах с детьми, воспитывая их в группах, по методике немецкого педагога Фридриха Фрёбеля, теоретика дошкольного воспитания, создателя понятия «детский сад».

Это были, в основном, образованные женщины, в прошлом, педагоги, зачастую дворянского происхождения. Именно такой и была моя воспитатель Антонина Васильевна.

Мама встретила ее в конце 1945 г. на старом Сенном рынке, что был традиционно на Львовской площади. Антонина Васильевна, по  рассказу мамы, хрупкая интеллигентного вида женщина, жутко плохо одетая, не по погоде, стояла одиноко на углу Ярославова Вала, тогда ул. Ворошилова, у здания Театрального института, тогда Консерватории, и ненавязчиво просила милостыню. Маму эта картина просто взяла за душу. Она всегда говорила, что при виде таких старушек вспоминает о своей бабушке, бывшей крепостной, которая ее воспитала. Должна вам сказать, я всегда говорила и говорю, что редко встретишь человека такого такта и интеллигентности, какой была эта мамина бабушка. Я ее прекрасно помню. На тот момент ей уже шел 98-й год. Умерла она на 108-м году ее жизни….

И вот мама приводит Антонину Васильевну к нам в дом. Пока я была еще младенцем, мы, в основном, жили у бабушки на Прорезной во флигеле дома №24/39. Не таком роскошном, как основной дом, но с прекрасными анфиладами комнат, с высоченными потолками, лепниной, кафельными печами, которые в моем детстве все еще топили – мою  никелированную кроватку ставили недалеко от печки, но так, чтобы я не могла дотянуться рукой – с огромным балконом, высоченными окнами. И соседями, что очень огорчало бабушку и всю семью. До войны всю квартиру занимала семья моей мамы, т.е. ее мама, отчим и двое детей, она и старшая сестра.

Во дворе дома был большой круглый фонтан, где мальчишки плескались летом и плавали. Я никогда не рисковала. Фонтан был довольно глубоким. Потом, в 70-е годы его засыпали землей и высадили там иву. Но к этому времени бабушкина семья уже давно переехала на родную улицу деда Сергея – Столыпинскую. Он иначе ее и не называл, ибо он родился на Столыпенской. Бабушка недолго испытала прелесть отдельной квартиры. Вскоре после переезда бабушки не стало. А дед прожил еще лет 12 в ней с семьей старшей маминой сестры.

Мама, когда привела Антонину Васильевну в дом, первым долгом предложила ей поесть. И, бедняга, не отказалась…. Антонина Васильевна, увидев меня маленькую, предложила смотреть за мной за тарелку супа. Потом, в течение всех лет ее жизни с нами – формально она жила с сестрами и племянницей Верочкой, в парадном под лестницей, где им отгородили неотапливаемое помещение, правда, с окном, но без воды и туалета, и было это на Бехтеревском переулке, в доме, от которого недавно еще торчал осколок стены с окном – Антонина Васильевна поведала нам историю своей жутко сложной жизни.

Оказывается, мама встретила ее вскоре после возвращения из Сибири, куда ее и двоих ее сестер с племянницей сослали в лагерь по причине а) дворянского происхождения, б) их мама была на половину полькой, на половину немкой, как мать Марины Цветаевой, и они переписывались с родственниками,  что жили за границей. Когда произошла революция (или октябрьский переворот), ей было уже около сорока лет. Я ее как-то спросила, уже через много лет: «Антонина Васильевна, а почему Вы не вышли замуж?». «Ах, говубчик – это было ее традиционное обращение, голубчик или голубушка – до йевовюции мне было не до того. Я все путешествовава, путешествовава….» Антонина Васильевна не выговаривала буквы «л», «р», как многие люди ее сословия. Фамилия у нее была Вандышева. А мы думали,  что это она так  ее произносит. Что на самом деле она Ландышева. О том, что она много путешествовала, свидетельствовало два толщенных бархатных альбома вишневого и коричневого цвета с твердыми страницами и зарубежными открытками. Похоже, она объехала весь мир, кроме Австралии. Туда она не успела – грянула «эта жуткая йевоюция». «Ну, а после революции, что вы делали, почему не вышли замуж?» «Я аботва, аботава…» «Кем? – не унималась я». «До йевоюции я быва квасной дамой». «Классной дамой?» «Ну, да. А посве этого ужаса я аботава в шкойе два моводежи». «Ну, и почему Вы все таки не вышли?» «Ах, говубчик, за кого пьикажете? Геои повегви, свовочи сбежави. За кого, за это отьебье пьикажете?» Короче, моя дорогая бонна не нашла себе пару и так и сталась «старой девой».

Но, по-видимому,  девой она не была, так как в день ее похорон, а она прожила еще довольно долго, на подоконнике в ее комнате я увидела довольно внушительную стопку старинных фотографий на картоне. В 70-е годы они уже жили в нормальной квартире, которую получила ее племянница, работая секретарем-машинисткой в управлении железных дорог на Лысенко. С фотографий на меня смотрели господа в цилиндрах и шляпах, военные в высоких чинах с аксельбантами, щеголи с  напомаженными усами и волосами, какие-то шансонье…. Судя по этим фотографиям, у нашей «старой девы» была бурная юность и молодость. Я невольно улыбнулась «Ну и, слава богу, подумала я, - хоть было, что вспомнить, бедняге. Ее сестре Лизе, младшей из них троих, боюсь, не о чем было  вспомнить. Лиза была еще совсем юной, когда грянул залп «Авроры». Правда, в Туле или Орле, где у их отца было имение, они этого не слышали. Но вскоре хорошо это почувствовали.

Лиза была маленькая, затюканная старшими сестрами милая седая старушка. Она подрабатывала всяким примитивным шитьем – шила наволочки, фартуки на заказ или на рынок. У нее не было тех аристократичных манер, какие были у Антонины Васильевны. Например, она пришла к нам в гости, и когда подали на десерт ломти арбуза, бедняга Лиза взяла и начала есть арбуз руками и ножом. Увидев это, ее сестра, Антонина, чуть ли ни прошипела на французском : «Liezel, quel horreur! Vous avez oubli; comment il faut manger le melon d'eau. Vous avez la fourchette et le couteau (Лизель, какой ужас! Вы забыли как есть арбуз. У Вас есть вилка и нож). Бедная Лиза покраснела и вообще отказалась есть этот проклятый арбуз, вкус которого она совсем уже забыла. Она смиренно сложила ручки на коленях и виновато улыбнулась маме….

Я поняла тогда, что Антонина Васильевна сказала сестре, так как она нас учила не только правильно есть, но еще и французскому языку. Нас - это меня и ребят в группе, - Толю, Юру, Свету и Лену Сабанеевых, Таню и меня. Было еще пару ребят, но они все время приходили-уходили. А с этими я провела почти пять лет жизни в старом ботаническом саду, с вычетом того времени, когда я ложилась на очередную операцию. Летом мы и другие такие же группы ребят собирались вокруг игротеки (там сейчас клумба вместо прекрасной  деревянной игротеки с различными играми и книгами, которые мы брали днем бесплатно и под  навесом которой все прятались  от дождя.  Зимой ботсад был закрыт, и мы собирались в парке Шевченко. Зимним днем мы спали и ели наши завтраки по очереди то у Сабанеевых на Репина, т.е. Терещенковской, в том здании, что рядом с Русским музеем, а то у Тани – на пл. Толстого, в доме архитектора Алешина, с которого непонятно по какой причине был сбит весь богатейший декор. Как я поняла по фотографиям, еще до войны. Может быть он пострадал во время событий 1917- 1918 гг. После войны его восстановили и из прекрасных старых квартир сделали что-то вроде общежития с коридорной системой. Танина семья занимала там две или три комнаты. В одной мы кушали, а потом нам читали книжку, помню, рассказы Виталия Бианки о животных и птицах или сказки братьев Гримм и Андерсена. Или мы читали потом сами, по очереди. А еще решали задачки.   Затем нас укладывали на два широченных дивана, мальчиков отдельно, девочек отдельно. Над диванами висели огромные шерстяные ковры. Их затейливые рисунки можно было гладить руками и … уснуть.

У Сабанеевых было скромней, хотя квартира была отдельная. Папа их был каким-то важным военным. Но и обстановка в доме была скромной, спартанской. Никаких ковров, голые стены и полы, примитивная боженковская мебель. Даже занавесок не было на окнах. Нам доставали из кладовой маленькие раскладные кроватки, стелили матрасики, поверх простынки и укрывали солдатскими одеялами, правда, шерстяными. И под ними сладко спалось после мороза. Ели мы, читали, писали тут же, у прямоугольного большого стола, накрытого клеенкой. Антонине Васильевне помогала  бабушка Сабанеева – разливала нам чай по чашечкам и давала тарелочки для нашей еды.

Должна сказать,  что ела я отвратительно, если вообще ела. Однажды Антонина Васильевна, это было уже осенью, в ботсаду, попыталась впихнуть в меня мой завтрак, со словами: «Il faut manger, Irene. Ouvrir ta bouche». В конце концов, ей удалось заставить меня раскрыть рот. Я открываю рот – и в него, как в бильярдную лузу падает с дерева наполовину раскрывшийся колючий каштан. Такой трюк киношник не придумает. Вопль стоит неимоверный. Каштан с трудом достают из моего рта, язык распухает, и мама вечером с трудом снимает как-то этот отек. Я не могла есть еще несколько дней. К моей огромной радости….

Старшая сестра Антонины Васильевны, Александра Васильевна вообще напоминала мне осанкой, статностью даму с репродукции, что висела у них в каморке под лестницей – портрет актрисы Ермоловой. У них там висело две репродукции: как я уже сказала, знаменитый «Портрет Ермоловой» кисти В. Серова и «Неизвестная» Ивана Крамского. Очевидно, обе старшие сестры ассоциировали себя с этими дамами. У Лизиной кроватки висела маленькая открытка с репродукцией «Шоколадницы» Этьена Лиотара. Все эти имена я, разумеется, узнала значительно позже. Так вот, лицо Александры Васильевны было даже покрасивей, чем Ермоловой, с большими синими глазами. У всех троих сестер были ярко-синие глаза, по-видимому, в мать.

Еще в их коморке стояло колченогое, высокое трюмо, на полочке которого и лежали эти бархатные фотоальбомы, которые мне дали посмотреть. А рядом стояло два чуда – два потрясающе красивых стеклянных яйца на золоченых, а может быть, золотых подставках. Мне их тоже дали подержать в руках, но со всеми предосторожностями, чтобы я их не разбила…. Через много лет я узнала о яйцах Фаберже, и до меня дошло, что это были они! Как этим несчастным старухам удалось сохранить их? До сих пор остается для меня загадкой….

…Пересмотрев все эти старые снимки важных господ, такое количество которых ни до, ни после я уже никогда не держала в руках, я обратилась к Верочке, племяннице: «А можно я возьму себе на память несколько фотографий?». Ответ был категоричным: «Нет. Тетя сказала, чтобы всех этих «хрычей» положили с нею в гроб. Здесь они никому не нужны, а ей так будет спокойней там, будет, с кем поговорить». И Верочка ухмыльнулась.

Позже я услышала, как какой-то очень высокий пожилой господин с горделивой осанкой, в соседней комнате проговорил: «Ну, право, почему не дать?» Голос у него был особенный, выговор как у Антонины Васильевны, что выдавало в нем дворянина. Мама его потом, после похорон, назвала Карениным. «Нет, тетя мне не разрешила», - твердо сказала Верочка, уже сама совсем поблекшая пожилая женщина. Господин во второй комнате был, по-видимому, ее мужем. Он был в белой наглаженной рубахе, поверх шлафрок, и держал в руках пластинку. На обложке был Шопен. Он потом ее поставил у себя в комнате, приглушив звук. Заиграли ноктюрны. На кладбище он с нами не поехал….

Похоронили Антонину Васильевну на Берковцах, рядом с ее сестрами. Боюсь, уже никто никогда не найдет этих могил, и Антонина Васильевна сможет сполна насладиться общением с ее кавалерами или друзьями….

Надо сказать, что чувство юмора Антонину Васильевну никогда не покидало. У нее была удивительная удача: то ее машина собьет, - и она лежит вся перебинтованная, причем, такое случалось неоднократно. То кирпич свалится на голову, в полном смысле слова, с неба. И она приходит с огромной шишкой на лбу или голове. То доска отвалится от строительного забора и придавит ее. И каждый раз она приходит перебинтованная, хромая. «Ах, Антонина Васильевна! – всплескивает руками мама. – Опять… Ужас какой!». «Ах, говубышка, ничего, пвойдет. Ну, вот, знаете, опять задумалась как-то…». И смеется.

Она, конечно, совсем не всегда была улыбчивой и доброй. Часто нам попадало от нее, если неправильно решали задачки или повторяли свои ошибки или вели себя неподобающим образом, шумели «как простолюдины». Тут же мы получали замечание: «Вы что, хотите быть как эти?» - и она показывала в сторону детей других фрёбелечек,  дам попроще, пытавшихся строить из себя дам высшего света, но, увы. Не дано было. То там, то здесь вылезало их рабоче-крестьянское происхождение, что вызывало у Антонины Васильевны снисходительную улыбку. Все фрёбелечки утром приветствовали друг друга, и, уходя, прощались, но никогда этого не делали в адрес Антонины Васильевны. Классовая непримиримость им не позволяла здороваться с этой  гордячкой.

Она же каждое, утро, проходя с нами мимо других групп, произносила «Bonjour mesdames», что вызывало у «mesdames» прилив бешенства. Они начинали орать на своих детей, дергать их за руки или сбрасывать их игрушки с лавочки. А Антонина Васильевна победно вела нашу группу к «своей» лавочке у игротеки, говоря нам что-то тихим голосом на французском языке, типа: «Anatole, ne touchez pas ton nez./ Анатоль, не трогай свой нос». Толя все время вытирал нос ладошкой снизу вверх и нос у него был похож на поросячий. А мы все смеялись. Или «Leo, donner ton main a Tanya./ Лева, дай ручку Тане». Ну, и т.д. и мы по парам, взявшись за руки, шли к своей скамейке.

Кстати, уроки французского и немецкого языков в детстве не прошли даром. Когда я начала учить эти языки в институте, то моментально заговорила, причем, по-французски красиво грассируя, что приводило моих педагогов в недоуменное замешательство. Но одному, огромному застенчивому месье с интонациями и мимикой, походкой, как я сейчас понимаю, гомосексуалиста, мое произношение нравилось. А я сама забыла, что когда-то нас понемногу учили этим языкам.

С моей сестрой, которая на девять лет меня младше, Антонина Васильевна была другой – мягче, снисходительней, проще. Сестра уже не называла ее по имени отчеству, а по-детски просто баба Тоня, и даже командовала постаревшей и, видимо, здорово уставшей няней.

«Баба Тоня, повесь чулочки», - командовало милое белокурое дитя, и та безропотно вешала чулочки сестры на спинку кроватки. «Баба Тоня, поставь боты», то есть любую обувь, у сестры был свой, особый словарь, достойный отдельного рассказа. И Антонина Васильевна покорно ставила обувку под кроватку. Или «Баба Тоня, холобуду!».  Это значит «накрой кроватку поверх спинок покрывалом». И это она делала с улыбкой. Малый тиран требовал «Котика!», что означало, надо петь песню про то, как котик пошел в лесок и нашел там поясок. Вдруг посередине песни, когда сама поющая уже клевала в дреме носом, из-под «холобуды» раздавалось: «Козлика!». И надо было уже срочно петь про то, как жил-был у бабушки серенький козлик. А еще была песенка, которую кроме Антонины Васильевны никто не знал, из ее дореволюционной жизни, должно быть даже из ее детства. Слова были такие:

Скирлы, скирлы скирлы,
Я на липовой ноге,
На березовой клюке.
Все по селам спят,
По деревням спят.
Одна бабушка не спит,
На моей шкуре сидит.
Мое мясо варит,
Мою шерстку прядет.

Страшновато, как на мое детское понимание. А сестра, когда весь репертуар Антонины Васильевны уже будет исчерпан и она будет прочно спать, посапывая, вдруг как заорет: «Скирлы, скирлы!» Бедная старух схватывалась, не понимая, что от нее хотят. Но, тут же приходила в себя, улыбалась и начинала петь своим старушечьим слабым голоском: «Скрилы, скирлы, скирлы»…. Но маленький тиран уже крепко спал и ее не слышал….
 
 В последний раз я виделась с Антониной Васильевной в начале 80-х годов. Я ехала куда-то в город после работы, стояла впереди возле водителя троллейбуса. И вдруг на Лукьяновке на углу дома, в котором была аптека, я увидела знакомую старушечью фигурку с рукой, протянутой для подаяния.

Кровь ударила мне в голову. И я как закричу «Водитель, водитель, срочно откройте мне дверь!». Мы были уже почти на углу. Но по моему тону он понял, что что-то стряслось, и безропотно открыл дверь троллейбуса. Я выбежала,  обошла ограждение и подошла к старушке, беря ее за руку без слов. И вдруг слышу в ответ дребезжащий голосок: «Ирочка». И ее лицо заливает румянец. Я обняла старушку, прижала к себе. На ней теплой осенью было мое старое зимнее пальтишко на меховой подкладке – моей старой любимой шубки из жеребчика. Я уже забыла напрочь, что мне что-то надо было делать в городе. Я и до сих пор вспомнить не могу, зачем я туда ехала после работы. По-видимому, в редакцию за очередной порцией переводов….

Я остановила машину и привезла старушку к нам домой. Мама была дома. Отца уже не было в живых. И мы начали чаевничать как подружки. И тут она рассказала, что мама у нее была на половину немкой. Что она боялась это рассказать при папе, учитывая то, что он был евреем. «Ну, что Вы, Антонина Васильевна! Для папы это было неважно. Его лучший друг Юра Цыгулев был наполовину немцем. Его мама и сестра ушли с немцами в 1943 году. А он Юру обожал до самой  кончины!» - выпалила я.

Я помню, мы стояли с ней уже на выходе, у пианино. Это были, чуть ли ни последние ее слова в нашем доме и вообще, сказанные нам. Ее, по-видимому, эта ее «тайна», которую она скрывала от нас, гложила всю жизнь. Она знала, что больше встречи такой не будет. Ей уже было около ста лет. Вот и решилась напоследок выдать нам свой «секрет». Но на мои возражения, она улыбнулась, покачала головой и махнула рукой. Мол, ладно, что уже сейчас говорить, но я-то знаю, что говорить об этом раньше не должна была.

Мы спустились вниз, я взяла машину, сказала водителю адрес, заплатила ему, и, в последний раз поцеловав ее, закрыла дверцу машины. Такси начало отъезжать, а я стояла и махала рукой вслед, понимая, что ее глаза в катаракте ничего не видят. Но она тоже махала мне в окошко. А я поняла, что это уехало мое детство, навсегда….

-----------------------------

…Да, а книги про Буратино и Карабаса Барабаса в Ленинграде мы с папой так и не купили. Много лет позже Антонина Васильевна дала мне свою, уже порядком потрепанную книгу, чтобы я прочла детям. Но им было неинтересно. Увы, всему свое время. Я не могла читать книжки Лидии Чарской, которой так восторгался мой отец.

И фотографии дома № 46 по ул. Владимирской нет. Один раз мелькнула в каких-то воспоминаниях о послевоенном Киеве. И больше не попадается. А здание это было прекрасным старым особняком, не доходным домом. По широкой мраморной лестнице я с трудом забиралась  на высокий второй этаж  в библиотеку им. Бойченко. Это была наша районная детская библиотека. Очень хорошая, со старыми прекрасными фондами – вся золотая библиотека и весь Брокгауз и Эфрон – Энциклопедический словарь и вся художественная библиотека с переводами. А еще в ней были закрытие фонды украинских авторов.

Откуда я все это знаю? Вы можете мне не поверить, но в седьмом классе меня с ними ознакомила сама заведующая. Я пришла с вопросом о ранних стихах Тычины. Захотелось почитать, то, о чем лишь вскользь упоминалось, но что было под запретом, тем более «для неокрепшего сознания ребенка». Библиотекарь, к которой я обратилась, как-то странно посмотрела на меня, взяла за руку и повела куда-то, через анфилады читален и каких-то хранилищ к заведующей. И говорит «Вот, пришла. Расскажи, что ты хочешь прочесть?» «Сонячні кларнети», - отвечаю. Заведующая отпускает библиотекаря в зал, смотрит на меня и спрашивает: «А откуда ты знаешь об этих стихах?». «У нас чудесный учитель по украинскому языку и литературе, Лидия Ивановна Соколова. Она рассказала». «Так, идем». Она сажает меня за стол у высоченного окна, сама уходит, но вскоре возвращается с тонюсенькой старой книжицей, на обложки которой полустертая надпись Павло Тичина «Сонячні кларнети». Я начинаю читать и не могу оторваться. Меня останавливает только звонок об окончании рабочего дня. Больше эту книгу мне не давали. Но зато давали Байрона и Шекспира из библиотеки Брокгауза и Эфрона. Мне давали в зал читать еще много прекрасных книг. Потому ужасно огорчилась, узнав, что библиотеку закрыли.

Особняк тот снесли не сразу. На фотографии из Интернета был виден букинистический магазин с книжной раскладкой и у дороги какой-то, как тогда говорили рундук, то есть раскладка с весами и покупателями чего-то съестного. Подпись гласила «Жизнь налаживается». Думаю, это было послевоенное фото, демонстрировавшее свободную, некарточную торговлю….

Но то, что там построили на месте этого дома, вызывает отвращение: железобетонная коробка.

А между прочим во дворе, за старым домом, была простая киевская усадьба, с маленьким тенистым садом с сиренями и жасминовыми кустами, со старым одноэтажным домиком, где жила женщина, которой весь Оперный театр и Русская драма отдавали свои вещи в химчистку. Потому что она выводила такие пятна, которые обычная государственная химчистка даже и не пыталась вывести.

Помню, случайно вылила флакон зеленки на совершенно новые шерстяные брюки прекрасного сиреневого цвета.

Мы с мамой пошли к этой «волшебнице». Была ранняя осень, по-летнему тепло. Когда пишу из холоднющего, дождливого Киева, такое кажется нереальным. Во дворе цвели розовые кусты. На лавочке у дома дремала ветхая старуха и у нее на коленях грелась толстая пушистая кошка. По двору бегали куры. На них лаял пес и горделиво выхаживал огромный петух с рыжей грудью и разноцветным на солнце хвостом. Где-то за домом мычала корова. В Киеве еще совсем недавно, до бума на землю в центре можно было неожиданно войти во двор – и оказаться в приусадебном саду со всеми его атрибутами.

В моем детстве и юности таких усадеб по городу было множество. Хозяева содержали живность, ухаживали за цветами и грядками с морковкой, зеленью, фасолью. У крыльца высаживались мальвы, «чернобрывци» - по-русски бархотцы, вился синий, лиловый или розовый вьюнок «крученный паныч». Еще у некоторых в саду была  сирень, жасмин, шиповник и простые розы. Дикий виноград завивал веранды. Но и настоящая лоза давала урожай. Совсем недавно на бывшей Фундуклеевской у стен нескольких домов можно было увидеть толщенные старые виноградные лозы, поднимавшиеся до четвертого этажа – рудименты киевского усадебного быта.

Мы подождали во дворе, затем нас пригласили внутрь дома посмотреть на результат. Внутри было темно после улицы и очень по-старинному уютно: старая мебель, деревянные дощатые полы с цветными половичками, какие-то этажерки, подставки под цветы в стиле модерн, старый кожаный диван, занавески на окнах, кружевные белые занавесы, полотняные портьеры на дверях, с вышивками, люстра с зеленым абажуром под керосиновую лампу. Все было так, как будто не пролетело три четверти века.

Брюки мои были очищены от подтека зеленки во всю длину правой штанины. Мы расплатились и вышли. Шли по ул. Лысенко, в тени каштанов, которые уже лежали на земле и изредка падали под ноги, глухо ударяя по асфальту. Я всегда поднимала их и клала в карманы то ли плаща, то ли пальто. В зависимости от погоды. Но в тот день было на редкость тепло, градусов 25, солнечно и безветренно. Мы прошли через Золотоворотский садик, еще принадлежавший детям и старикам. В брызгах фонтана играли радужки. Вышли на Владимирскую, перешли по второму перекрестку моей жизни, прошли по противоположной стороне от бабушкиного дома, и пошли медленным шагом в направлении Софии.

На Софийской площади в скверике пускал свои водяные лучи фонтанчик-солнце. Мы присели с мамой так, чтобы полюбоваться золоченными куполами Софии. Я всегда на площади вспоминаю, как в первом классе мы бегали по площади и подбирали малюсенькие кусочки сусального золота, с которыми так небрежно обращались реставраторы, пуская их в полном смысле слова на ветер. А мы, дети, их подбирали и складывали в спичечные коробки или коробочки от монпансье или «рокса», цветных леденцов с рисунками различных ягод и фруктов в торце.

Потом мы пошли на остановку троллейбуса и отправились из «нашего» центра «в деревню» под названием Сырец. Путь был недалекий и неблизкий. Тогда еще не было теперешних пробок, и мы обычно доезжали из конца в конец за 25-30 минут. Можно было помечтать, почитать, что я чаще всего делала, или даже подремать, если устал.

Дома мы поставили чайник, вынули брюки из сумки и я повесила их на спинку стула в столовой, а сама пошла пить чай с мамой на кухню. Мы были умиротворенные, успокоенные проходкой по прекрасной погоде.

Потом мне показалось, что в комнате что-то происходило, какой-то странный шум, какая-то борьба и рык кота, нашего рыжего Кузи. Я вышла в столовую и застала жуткую картину: наш кот держал в зубах мои брюки, уже все измятые, обсосанные и с рычанием драл их задними лапами. Отнять их у кота было невозможно. Он был здорово взбудоражен и рычал, сверкая глазами, если я протягивала руку к брюкам. В конце концов, кот выбился из сил и отпустил брюки, а сам весь взъерошенный, взлохмаченный, порыкивая, вышел из комнаты. Брюкам был конец. Такая у них была, по-видимому, судьба и короткая жизнь.

По тому, что произошло с котом, мы поняли, что волшебство химчистки заключалось в удалении пятен при помощи настойки валерианы, на которую так падки коты. Я вспомнила этот рецепт, но поздно.

Кот был не виноват. Просто мы с мамой расслабились и потеряли бдительность. Жаль было испорченных брюк, привезенных из Риги. Но зато мы побывали в уголке старого Киева, уже тогда редком и неожиданном. И я много лет вспоминала этот случай и этот дом с окошками. Которые даже в теплую погоду не открывались, где между рамами лежала старая вата с высохшими цветками бессмертника….

Фотография моей бонны Вандышевой Антонины Васильевны, единственная, которую мне удалось выпросить у ее племянницы Верочки.


Рецензии