Фельдшер Машенька

ФЕЛЬДШЕР МАШЕНЬКА


- Дефибриллятор скорее! Скорее же!! Он уходит!
Машенька суетливо металась туда-сюда. Выхватила живительные устройства из рук улыбающегося блаженно престарелого доктора Мозеса – его не смогли уволить ни за порчу надгробных вензелей, ни за спиртовые вспышки, ни за кражу морфина, а ещё и шутейные развлечения с мёртвым телом разрубленного пополам вражьей шашкой капрала полиции, – зыркнула на него льдистым, остекленевшим с натуги глазом – так, что живописный фавн едва не закончился, но рыгнул и с пути не подвинулся – Машеньке обогнуть пришлось, тратить время.
- Живите! Живите же! Ну, разряд!
Она прислоняла к холодному неподвижному телу отверстия аппарата. Наклонялась. Прислушивалась. Ждала. Снова, снова кричала: разряд, ну и что положено.
Труп был мёртв.
Машенька не смирялась. Требовала движения. Взывала к жизни. Притязала на воскрешение. В отчаянии принималась лупить безмятежное тело дефибриллятором. Тело ёрзало и подпрыгивало как пули на сковородке, когда их с известной целью разогревают на сильном огне и сбегают прочь. Машенька возбуждалась, принималась ещё и ещё воздействовать. Труп валился с кровати, катился по кафельному настилу. Санитары подскакивали – перепрыгивали, пропуская. Веселились. Играли в «чур-меня!» Труп упирался в сундук, где хранились истории, и катился обратно. Машенька на карачках бросалась вслед. Её останавливали, не пускали, кололи шприц. Фавн Мозес посмеивался в усы: плацебо! Давно все уколы пусты, ничего не содержат – так, вода с аскорбином. Он ли дурак? О-ла-ла!
Машенька плакала от невозможности, от бессилия. Вскакивала опять, умоляла про дефибриллятор.
- Не надо. Не надо, Машенька, – склонялся над ней и держал нежный робкий сутулый Максим – её ассистент, состоящий в свободное время в народовольцах.
- Он жив! Он не умер! Он должен жить! – беспокоилась Машенька. – Срочно дефибриллятор!
- Машенька, всё. Всё. Всё. Всё, – убаюкивал шёпотом кроткий народоволец. – Не кричи. И не требуй дефибриллятор. Никакого дефибриллятора нет. Его не придумали ещё, Машенька. Не кричи и не выдавай себя.
- Звери! Звери! – кричала Машенька, кулачками мутузя народовольца.
- Это так, – соглашался народоволец. – Таков закон. Да, его уже изобрели, я имею в виду оживляющий аппарат, но широкое применение он получит ещё не скоро. Не скоро. Смирись, Машенька. Смирись и не выдавай себя.

Персонал расходился – ему становилось скучно. Сбрасывали халаты, давили мух, обрызгивались французской водой – от кишечного и кровавого запаха; вызывали извозчиков, ехали кто куда.
Машенька оставалась.
Осматривалась. Искала поддержки и доказательств. Поддержкой бывал Максим, но ему всегда пора уходить за новыми бомбами к химику Полетаеву. Иначе он мог остаться пустым, без бомб, – такое случалось: химик порой самовозгорался, подрывал себя и лабораторию. На нём  места живого не было, на Полетаеве. Взамен клокотал огонь – мятежное языкастое пламя опасных веществ и цепных реакций. Это было гораздо важнее сгинувшей оболочки. Внутреннее горение. Жаркий зуд. Изнемогающе-жадное нетерпение. Всё проникнуто было им. Страна ожидала.
Машенька без Максима терялась совсем. Бросалась туда, сюда. Нигде не было.
- Дефибриллятор! – шептала она в исступлении. – Дефибриллятор, господи!
То, что прежде она принимала за аппарат, были просто отшкуренные бруски – резные дощечки с потешными зверотыками. Их сделал в гимназии на уроке народного ремесла внук Пульхерии Ниловны куцый лобастый Фадейка. Больше месяца как он пропал – где-то сгинул, то ли сбежал в фантастическую Америку. Пульхерия в память о мальчике за дощечками алчно следила. Сердцем чуяла их. Вот, пришла. Забрала, в кофте скрыла, в глыбких впадинах ушлых глухих карманов.
- Что ты, Ниловна? – исподлобья косилась Машенька: всё же страшно. – Не нарочно ведь. Не нарочно. Такая сверху лавина скоро грядёт.
- Мне насрать! – плевала селёдочной требухой хмурая необъятная баба. – Насрать на твою лавину. Обещала Фадейку вернуть. Ну, где?
- Будет, будет, – внушала Машенька. – Я везде посмотрю, везде. Погоди, ещё не успела. Мир большой. Слишком, слишком большой.
- Смотри у меня! – грохала Ниловна костылём по хрустальной голографической капельнице. – Если что… Ну ты, тля, меня знаешь.
Машенька кланялась в пояс, глазами ниц. Следила за тенью – пока к порогу не двинется, не разгибалась. Слушала шорох юбок по коридору, сухие пунктирчики строгого костыля. Дверной колокольчик надрывно дёргался – всё, ушла. Машенька выпрямлялась. И правда, Фадейку надо бы не забыть. В другой раз вдруг и не свезёт.

Приходили распорядители. Спорили, замеряли, высчитывали.
Не хотела Машенька отдавать. Никогда не хотела. Дай волю – себе бы оставила. Всех. До лучшего времени. Но – нельзя.
Каждый труп становился добычей. Охотились многие. Присылали дозор и ответственных представителей.
В этот раз было без вариантов. Труп, истерзанный дефибриллятором, в дырах, кровоподтёках, разломах, пробоинах, никуда не годился.
- Твой, – бросил в сторону нехотя, словно мог передумать, устроитель церковных шествий.
- Забирай, революция, – согласился румяный, с лоснящейся ясной мордой купец, и за ним закивали прочие – в пользу резвого недоучки-студента в рабочем картузе и кожанке.
Машенька ужаснулась, но справилась – подавила стон.
- Красиво будет висеть! – бахвалился недоучка-студент. – Идеальная жертва режима. Долой царизм! Вот что делает он с людьми! На ворота повесим. Нет, растянем прямо по улице!
- Вороны склюют.
- По улице – нехорошо. А осыпится кому на голову?
- И кровит. Капать будет.
- Да он в крошку размолот весь! Ты скрепил бы.
- Чем? Чем?
- Хлебным мякишем.
- Птицы сожрут. Говорил же. Хужее станет.
- Не хужее, а лучше. Для жертвы режима – как раз.
- Рассыпится жертва. Не будет желанного прецедента.
- Скрепить надо. Заново вылепить.
- Чем же? Чем?
- Изолентой смотай. Или скотчем, – пискнула Машенька.
На неё посмотрели.
- Есть ещё клей «момент», – продолжала она, деловито высовываясь из угла. – И «БФ». Только надо сначала зачистить поверхности. Ацетоном или бензином. А то не возьмётся.
Машеньку провожали молча, едва удерживаясь. Одета она была как сестра милосердия – в белый фартук и красный крест; тем спаслась.

На улице было знобко и сыро. Пыльный свет фонарей не давал ни покоя, ни видимости – напротив, реальность рассеивал, размывал и таил подвох. Мрачно, голодно наблюдал – не светил, а себе на уме мутным глазом бельмастым отслеживал. Извозчики брали дорого и дурили: не довезя до места, сбрасывали долой, и спасибо, если живьём и не покалеченным. На извозчиков Машенька не рассчитывала, шла сама. У площади угодила в лужу, черпнула ботиночком. Шла и хлюпала громко, нехорошо, словно прямо в ней, там, внизу, чавкало, перемалывая хрящи, ненасытное и бездонное чрево. Жуть. Соскользнула с кривого булыжника и едва не упала. Повезло – её подхватил и привлёк к себе популярный едва знакомый скорняк Лисецкий. Машенька забрыкалась, но через миг попустилась: Лисецкий спас её от падения в сточный ров – в темноте она не увидела, но сейчас мостовая и улица осветились огнями подъехавшего мотора, и Машенька поняла.
- Куда едем? – спросила она, устраиваясь удобнее и расправляя юбки сохнуть на заднем сидении.
- Пока по Воздвиженке. К цирку, – ответил Лисецкий. Он вытер лицо платком и, устало прикрыв глаза, откинулся на сиденье.
Водитель не торопился. При каждом удобном случае он противно и длинно гудел гундосым клаксоном. Лисецкий на это морщился, но протеста не говорил и не открывал глаза.
- Пора бы уже положить нормальный ровный асфальт, – сказала Машенька. – Невозможно трясёт. А вас?
Лисецкий молчал. Машенька отвернулась смотреть на дождь. На прохожих. На квёлых цветочниц, вульгарных цыган, унылых шарманщиков и назойливых вездесущих сутяг. Средь толпы деловито сновали лихие карманники. Кое-кого из них она знала в лицо.

У цирка их уже ждали. Тянули руки, стремились потрогать Машеньку. Лисецкий всех оттеснил и немного попятил. Вёл уверенно, словно он знал здесь всё. Машенька волновалась, немного даже стыдилась и пряталась под вуаль от разряженных нагло, пушисто или блестяще гимнастов.
В гримёрке чадил самодельный кривой фонарь. Воняло перестоялыми, разлагавшимися цветами.
- Разойдитесь! – рявкнул Лисецкий. – Ну!
Цирковые раздвинулись, но совсем не ушли. На полу лежал рыжий клоун при полном параде, курил кальян.
- Выпишите мне справку, – сказал он насмешливо. – Только справку, и всё. На сегодня. Пусть Юся Кривой заменит.
Машенька, оказавшись в своей стихии, разрумянилась, ожила.
- Ассистенты, сюда! – выкрикнула в толпу. – Срочно! Кто-нибудь! Срочно! Нужна операция!
Клоун недоуменно нахмурился, с усилием приподнялся:
- Зачем операция? Это – вывих. Тривиальный рабочий вывих. Дёрните меня за ногу, вот и всё.
- Пострадавший, лежите, не шевелитесь. Закройте глаза!
Клоун пакостно ухмыльнулся, но выполнил. Тотчас Машенька распылила над ним концентрат контрабандного хлороформа, затем разложила окрест свёрла, ножницы, топоры, ножи, клещи, отвёртки, тиски, напильники – весь нехитрый лечебный скарб практикующегося фельдшера. Ассистировать в этот раз вызвался доброволец из местных – укротитель восточно-славянских гнедых павлинов некто Коробченко. В свободное от укрощения время Коробченко состоял в нелегальных марксистах-дудочниках, промышлявших кражей богатых детей из семейных гнёзд. Взамен в опустевшие гнёзда вносили схожих, равновеликих детей из сиротских приютов, а то и бродячих уличных, что, по мысли основоположника, со временем непременно должно было привести к разумному и бескровному распределению капитала.
Машенька ловко вскрыла атласный костюм, принялась за внутренности. Тело клоуна не поддавалось, пришлось рубить.

Началось представление, местные рассосались. Коробченко не пошёл – он устал от павлинов и вообще сомневался. Не пошли также сингапурские братья-дауны, исполнявшие жёсткий вис на кресте, и женщина-рыба с мокрым хлёстким хвостом вместо ног. Братья вырубились и лежали без чувств чуть поодаль. Женщина-рыба смотрела во все глаза. Динамику переживаний её отражали то яростные биения, то пронзительно-длинные замирания её хвоста, что Машеньку отвлекало, сбивало с толку, нервировало.
- Не хлопайте. Приструните хвост, – велела она.
- Не могу. Я не властна, – пожала плечами женщина.
- Тогда не мешайте. Выпейте вот, – Машенька протянула хвостатой янтарную склянку. Женщина выпила и, разомлев, повалилась наискось, бесстыдно и сладко вздымая клокочущий алебастр тугих грудей с глазастыми наглыми розовыми сосками.
- Он будет жить? – поинтересовался Коробченко.
- Должен! Должен! Мы сделаем всё возможное! – заверила Машенька.
Коробченко сомневался. Машенька не могла себе этого допустить даже мысленно. Жизнь ценила она превыше и шла всегда до последнего. Этот клоун был нужен, его ждали чьи-то дети, он растягивал скорбную рожу усталого мира в лихой улыбке, вынуждал угрюмых и обречённых давиться смехом, сеял лучики робкой надежды в пустых сердцах, погружал одряхлевшие души в целительное забвение.
Внутри клоуна не сходилось. Машенька изгалялась и так, и сяк, комбинировала, меняла местами органы, искала гармоний и сочетаний, но что-то препятствовало, что-то не соглашалось и не выстраивалось в финальный цельный каркас.
- Тут под стол закатилось, – Коробченко приволок, брезгливо держа двумя пальцами, бесформенный бурый ком, похожий, особенно издали, на раздавленную с краёв котлету по-муромски. – Надо? Нет?
Машенька забрала и примерила.
- На нём пыль. И какие-то волосины налипли, – предупредил Коробченко.
- Ничего, – отмахнулась Машенька. – Всё – органика. Всё – от бога. Если правильно выстроить сущностную канву, приживётся. Даже лучше на общее состоянье подействует. Надо стержень найти. Стержень – главное.
Коробченко примостился рядом и стал участвовать. Все органы были из клоуна уже вынуты и разложены на полу куда более лучшим образом, нежели обретались прежде, запертые внутри в тесноте. Машенька поначалу решила – пазл, и сводила концы с концами, но здесь выпадало нечто иное – не пазл, не рубик и не мозаика, а решительный многочлен серьёзной головоломки. И, как это случалось обычно, Машенька замерла, отшатнулась заворожённо, совершенством отдельных частностей околдованная. О, фасолевые надпочечники! О, карминная треугольная печень! О, двенадцатипёрстный храм щекотливых тугих колбас! Эти трубочки все, косматые эти жилочки, и кольдкремовые слюдяные бока кишок – боже, боже, какая прелесть!
Машенька умилялась до слёз, до блаженного трепета. Чудный мир! Милый дом! Дорогое, единственное, бесценное человечье убежище!

Постепенно и получилось. Всё выстроилось в китайскую пирамидку, да вдруг так удачно, что прекратил Коробченко сомневаться. Осталось засунуть искомую пирамидку внутрь – аккуратно, не пошатнув и не потревожив, – и зашить спасённого клоуна. Коробченко растопырил пошире кожу на тихом теле, Машенька пирамидку поставила в центр бережно, как пасхальный кулич на парадный парчовый стол.
- Удивительно сложный случай! – доверчиво прошептала она в блестящее от лосьона ухо Коробченки. – Никогда не встречала подобного.
Коробченко согласился. Он вообще не встречал ничего, помимо павлинов, гимнастов и прохиндеев, но теперь сильно вырос в цене и в своих глазах.
Машенька принялась зашивать. Коробченко подошёл к женщине-рыбе и ободряюще коротко щекотнул её. Женщина-рыба, взбитая сильным спазмом, скользнула с места и так хлобыстнула хвостом, что нарушила клоуна. Пирамидка помялась и развалилась внутри на желейную слизь и куски непрожаренного батата. Коробченко попытался унизить женщину-рыбу, но Машенька убедила его, что всё идёт как и нужно, что на руку будет любое вмешательство провидения, и раз было угодно усилия их и труд смешать в однородную кашу, значит, то – перст судьбы, нацеленный не иначе на жизнь и регенерацию, а в противном случае не было бы и смысла.
Коробченко сомневался.
Машенька зашивала клоуна и время от времени дружественно кивала женщине-рыбе. Та испытывала неловкое чувство, назвать которое не могла по причине врождённой робости. Как будто она что-то сделала выходящее за пределы. Словно дым из жопы. Или праздничная ночная шутиха. Из жопы. Которой нет.
Машенька ликовала и лыбилась. Наконец-то всё получилось! Наконец-то она сумела всё сделать правильно. И сейчас он вернётся в себя, и задышит, и зашевелится. Будет жизнь!
И – последний стежок.
Всё.
Машенька подобралась, приготовилась, наметила поздравительное лицо.
Клоун не шевелился и не дышал. Между тем, он был жив и готов – Машенька нутром чувствовала: тут её не обманешь, не проведёшь, ах ты вредный кручёный клоун! Нарочно лежит, притворяется.
Вот тебе!
Машенька ткнула иголкой нагую плоть. Клоун даже не дёрнулся. Разукрашенным мятым лицом ей не подтвердил. Нет, каков подлец! Она так старалась, так тщательно всё выстраивала, так расчётливо подгоняла одно к одному. Паяц!

Лисецкий у чёрного входа караулил мотор, отправив шофёра за кексами. Курил трубку, вздыхал и хмурился. Ещё эта погода, будь она – и она! – неладна!
Артём подошёл, как и было условлено, в макинтоше, под чёрным зонтом. Передал привет. Получил свинцовый жетончик.
Теперь ждали Максима.
- Что сегодня? – спросил Артём.
- Ещё восемь.
- А сделано?
- Шестеро.
- Там – седьмой?
- Нет. Шестого доделывает.
- Маловато.
- Погода, видимо.
- Дрянь. Дерьмо. Ничего не видно, – Артём шарил по карманам.
Лисецкий зажёг огниво.
- Благодарствую… Недоумки, быдлятина. Здесь вчера фонари горели.
- Вчера?
- Да. Ходил осмотреться. Мало ли.
- Осторожный.
- Скорее, стреляный.
- Осмотрелся?
- Ну, так…
- И чего тебе?
- Кто фонарь-то разбил?
- Я разбил.
- Да ты что?!
- Что.
- А если проверят камеры? Если тебя срисуют и установят? Присядешь, не дай бог, за дядю, за просто так…
- Какие камеры, Тёма? Какие здесь могут быть, чёрта лысого, камеры?! Ты в своём уме?
- Не ори.
- Здесь – Россия, бля, Тёма! Двадцатый век! Царь! Бомбисты! Распутин! Масдай-попса! Ну какие здесь могут камеры? Кого тут вообще за говёный фонарь казнят? Тёма, что ты? Забудь! Забудь!
- А в Нью-Йорке сейчас…
- Забудь!! Нет, и не было, и не будет тебе Нью-Йорка!
- Как не будет? Он обещал…
- Обещал, значит – будет. После. Сделаем все дела…
- Что-то долго она.
- Нормально. Это погода.
- Дрянь погода. Дерьмо расклад.
- Что б ты знал о дерьме… О, Максим идёт.
- Пуганём?
- Идиот. Здесь не место. Не время.
- Тоска с тобой.
- Скоро повеселишься.
- Ну-ну. Испугал ежа…
- Тихо! Дефибриллятор прослушаем! Макс, привет.

Машенька волновалась, прислушивалась. Все глаза проглядела.
Нет.
- Может, снова повынуть да новый порядок выстроить? – лез Коробченко, ишь как вошёл во вкус.
- Да вы что?! Как вы можете, что вы мне предлагаете? Он готов! Он сейчас подымется! Вот пройдёт хлороформ до конца, испарится, и всё!
Коробченко пнул ногой распростёртую немочь тела.
- Нет! Нет! – закричала Машенька. – Отойдите! Отойдите, вы всё испортите! Нужен дефибриллятор! Срочно дефибриллятор в операционную!
- Че-го? – вскинулся Коробченко.
- Дефибриллятор!! – Машенька рявкнула так, что гимнасты под куполом падали на батут прежде времени, словно спелые дерзкие наливные из петрова гнезда птенцы.
Коробченко испугался. А Машенька действовала вовсю: выхватывала из рук его аппарат, обходила вытянутую в подножку конечность противного фавна Мозеса, теряя время и на него опять негодуя, бросалась к телу, прикладывала пульсирующие в руках оживающие подушечки – о, живи же, живи, живи!

- Ну вот. Слышишь? Ступай, Максим.
- Не могу я.
- Иди. Ты ей нужен.
- Сказал бы я, кто ей нужен.
- Молчи! Молчи!
- Не могу я. Устал. Устал.
- Потерпи. Недолго осталось. Скоро…
- Дайте хоть сигарету туда. Одну.
- Не положено.
- Здесь покурю.
- Иди. Она уже дефибриллятор вспомнила.
- Как всё заебало…
Надломленный силуэт ассистента Максима показался на миг в узкой щели дверного проёма, просочился внутрь и исчез, дверь захлопнув излишне громко и вызывающе.
- Он… Чего это он?
- Да так. Фрау Замш залетела.
- Х.я. Извини. А он знает?
- Догадывается. Не хочет.
- А кто хочет-то…
- Всё. Пошли.
- А мотор?
- Никуда не денется. Надо действие подготовить.
- Само пойдёт.
- Идиот. Вот само без нас и пошло тогда. Как в той песне.
- В какой?
- «Э-эх, зелёная сама пойдёт…» Тём, ты был на концерте Шаляпина?
- Нет. На Scorpions был, в Берлине. В ноябре, в конце 90-х. У ворот этих, как их там, Бранденбургских. Ещё там виолончелисты тогда, с Ростроповичем… А-а, в Японии был, Guns N'Roses смотрел – чума! Потом Queen на Уэмбли, в 86-ом, – ну, это святое. Genesis, тоже на Уэмбли…
- А фамилия твоя не Троицкий?
- Нет. Не сбивай. Ещё Die Apokalyptischen Reiter…
- Дур-рак! Я ж тебе – про Шаляпина, а ты мне… Ничего. Завтра сходим.
- Да ну, говна.
- Сам увидишь.
- Серьёзно?
- Дам зуб. Или как там… Нет, правильно. Зуб даю.
- Бред какой. Дикий вэст. Зуб, фонарь. А в Берлине сейчас, между прочим…
- Заткнись!
Машенька не смирялась. Верила. До последнего края, как водится, доходила. Не может быть! Она сделала всё! Всё правильно!
И толпились снова в дверях, и смотрели, и аплодировали каждой вынужденной искусственной судороге тряпичного неживого тела, и пятились слабонервные атеисты, и густился дух, и свирепствовал в оркестровой яме «парад-алле», и музыка развевалась – впустую, гулко и страшно.
- Разряд! Разряд! Больше, больше! Ещё разряд!
Машенька врачевала.
- Всё, всё. Медицина бессильна. Он был обречён. Всем спасибо. Прошу, господа, расходитесь! – вступал Максим.
- Не позволю! Не отпущу! – яро сопротивлялась Машенька.
Как обычно.
Максим устал. Но нельзя было. Могут и отстранить, и – волчий билет тогда. А бомбы? Кому отойдут его бомбы? Нельзя. Нельзя.
Хорошо, помогал Коробченко. Добровольцы обычно сдуваются, с полпути бегут. Этот – нет. Даром, что цирковой. Как глупо. И…
Боже мой!
Он привык не смотреть на трупы. Не смотреть было самое лёгкое из всего, ему и так доставалось. А тут – глянул случайно. Вообще-то смотрел на хвост пьяной млелой женщины-рыбы. Чтоб на груди не пялиться, выбрал хвост. Хвост привёл его к телу – бился тут же, вблизи, пособляя Машеньке сотрясать, вертеть и подбрасывать.
Тот? Не тот?
Под раскраской лица не видно. Костюм – его. Раз костюм его, то и лицо, и сам. Тот, воскресный. Всамделишный – он запомнил!
Нет. Нельзя. Не сейчас. Не здесь.
Подобраться. Взять себя в руки. Машеньку, чёртову куклу, взять в руки…
Взять!!
Машенька билась и вырывалась. Шептал слова. Запрещал орать дефибриллятор. Уговаривал, маялся, утешал. Сам смотрел на женщину-рыбу. На большущие наливные соски. Что теперь. Уже можно. Хуже не будет.
- Если не разойдётесь, прикроем цирк, – жёстко предупредил, необычно, аж Машенька вздрогнула – Проследи! – приказал Коробченке. – Никого чтобы! Ни души!
Коробченко радостно покорился, погнал людей. Помогали обученные павлины – щипали, гакали. Пусто стало.
Жаль, нельзя хлороформом Машеньку. Жаль, нельзя.
Вызвал с улицы мысленным зовом Лисецкого. Тот явился. Один.
- Дай мне цирк.
- Можно. Только… Ты сам знаешь.
- Знаю. Дай.
- По инструкции семь раз отмерь полагается.
- Знаю. Я всё решил. Обойдёмся без волокиты.
- Я должен…
- Дай!
- На.
- И цена вопроса?
- Семь красных.
- В расчёте?
- Да. Торопись. До полуночи ещё три.
- Ничего. Справлюсь. Справимся.
- Ну смотри.

Машенька наконец повисла на нём безжизненно. Но – в сознании. Шарила, где ещё. Разглядела женщину-рыбу: сейчас умрёт, смерть стоит над ней, надо – срочно…!
Задёргалась, заголосила. Рвалась к топору – сделать ноги русалке, надрезать хвост, по правде располовинить. Боже, боже, когда это кончится. Еле вырвались. Машенька цепко хваталась, рвалась помочь. Пусть Коробченко сторожит. Клоуна разъяснить. И рыбу. А он вернётся. Цирк теперь – его крест.
- Нет никакого дефибриллятора, Машенька. Нет. Нет. Тебе показалось. Смотри, это только опилки. Внутри – опилки: обычные набивные грошовые мячики. Для жонглёров. Ими жонглируют. Ты сделала всё, что могла. Идём. Тебя ждут пострадавшие. Ты спасёшь их. Идём. Идём.

Шли по городу. Под дождём. Иногда подвозил мотор. Машенька на подробности не отвлекалась. Не видела, не замечала Лисецкого. Всех спасти! Никто не умрёт больше! Не умрёт.
Не умрёт семилетний мальчик с занозой в отёкшем мизинце. Усыпим хлороформом мальчика. Вскроем. Вынем. Посмотрим. Разворошим, прочешем все органы, обусловим. Найдём причину занозы. Он не умрёт.
Старуха печальная не умрёт, дождётся с каторги младшего, снимет траур по старшему, приберёт корявую избу на тёмной глухой окраине, заживут степенно как люди. Главное, вовремя вскрыть – отыскать причину ступни, кипятком ошпаренной. Не умрёт.
И трудяга-письмоводитель, ослепший внезапно на правый глаз. Чёрный жидкий текучий глаз, в пол-лица: чернильница опрокинулась, брызнула окаянным фонтаном. Нет, не умрёт.
Не умрёт блаженный семинарист – чистый, робкий, белоголовый, непуганый.
И угрюмый крепкий заводчик ахалтекинцев. Отказался от хлороформа, терпел, пока не разрезала. Не умрёт.
И красивая узкая смуглая злая натурщица.
И жандарм с мягкой искренней беззащитной детской улыбкой.
И держатель синематографа. Не умрёт.
Машенька не допустит. Машенька не позволит. Нет. Никто больше не умрёт.
Ну же!
- Дефибриллятор!
- Разряд!
- Ещё разряд!!

Не умрёт.


Всё закончилось. Машенька помогла. Улицы опустели, огни погасли.
Максим проводил её до угла, отпустил до завтра. Завтра – утренние часы в приёмной, с обеда – по вызовам. А сейчас…
Коробченко не подвёл. Всё осталось как было, на месте. Правда, пакостные павлины засрали пол. Ничего. Главное – этот клоун.
Максим ничего не чувствовал, отмывая лицо. Ни запаха, ни отвращения, ни брезгливости. Как пропал. Словно кончился. Распылился. А лица не узнал. Не сумел опознать – тот, не тот? Позже понял: воскресный был разукрашен, и тоже, выходит, был тогда без лица. Дурак. Зачем оттирал. Как узнать-то? Как теперь разъяснить?
Вызвал мастера. Клоуна заморозили, увезли в холодильную камеру – отложили на будущее. Снова ждать.
Женщина-рыба смотрела потерянно кружевными глазами. Хвост не бил. Максим вынес её из здания, закрепил, рассчитал добросовестного Коробченку, подсказал увести павлинов.
Уже один, снова прошёлся всюду и всё проверил. Выпустил из загонов зверей, подождал, пока разойдутся, поджог фитиль.
Взрыв неровными хаотическими волнами отозвался по всем кварталам. Расшатал режим. Пошатнул.

Машенька от угла побрела домой. С полдороги её занесло в какой-то проулок. Дождь лениво докапывал – бил прицельными редкими шлёпами. Время от времени начинал ненадолго частить, но всегда успокаивался.
Машеньке в дождь было легче. Он словно смывал с неё день, и она хоть немного, да успокаивалась, забывала терзаться, теряла опору и нить, блудила размытая и неясная, неизвестно с чего убитая. Вдруг встряхивалась: почему – неизвестно? Известно с чего. Столько мёртвых, столько потерь нынче. Не спасла.
Подавленная, хоть всего и не помнила, а иначе бы голова развалилась, просто лопнула бы от ужаса, Машенька за соломинку – цоп! – хоть что-то, хоть что-то выправить, чтоб – добро, чтобы – благо кому-то, весть. Радость и счастье.
Ниловна. Да хоть ей.
Машенька отправлялась искать Фадейку. Каждый день. То есть, каждую ночь искала она, бродила в кривых трущобах, в зловонных загаженных подворотнях, в разбойных жутких углах, отчего-то не думая – даже не допуская и заглянуть в респектабельные кварталы, хотя бы в огромные светлые неприступные окна, где дети ухоженные, довольные, где конфекты и сливочные суфле на десерт, где домашний крокет и лото с заморскими  гувернантками,– нет, и не допускала даже, в голову не брала, что есть и такое, и очень даже, а зря.
Машенька в оцепенении, в мареве тёмного бытия наугад бродила. Ноги подкашивались. Уже ничего и не понимала – зачем идёт и куда? Хорошо, что за ней в отдалении следовал, выключив фары, слепой мотор. И в последний миг кто-то подхватывал на руки, кто-то нёс. Всё равно ничего не вспомнит. Проснётся наутро как новенькая. Никаких разочарований. Не было адресов, жалоб, вскрытий, дефибриллятора, грубо выпотрошенных  тел – ничего. Ничего ещё не было. Чистый лист.
Завтра – новый день. Новая пища.
Новый подвиг.
Новая вера.

Никто не умрёт.







* * *


Рецензии
и ведь все Машеька делала от чистого и не замутненного сомнениями сердца. вот скажи ей - Машенька, да у тебя, милая моя, водяночка на мизинчике - как схватит она, умница-девочка, свою розовую ножку и рассечет ее тупой железной расческой из сгоревшей парикмахерской. расческа из превосходной немецкой стали, даром что тупая, а каждый зубчик на своем месте и заточены под все размеры пяточной косточки, потому что немцы народ внимательный и аккуратный и давно практикуют лечение мизинчиков проколами пяточек.

ах, Юля, какая это заразительная свобода водить заточенными гусиными перьями по тачскрину, получая золотую цепочку взмахов, сохраненных жестким диском для нужд космоса.

идея создания Машеньки мне очень понравилась, да и изложение великолепное, в общем, сказанное Вами - мною услышано! :)

Марзан   02.05.2016 01:44     Заявить о нарушении
Дорогой Вы мой человек.. Как же всё это хорошо. Дождь недавно прошёл, сверху солнышко образовалось, ветерок такой, птички, лужицы.. И что Вами услышано - хорошо ведь же.. В эту машеньку как-то втягиваешься невольно, вплетаешься, и уже всё равно, что там происходит на самом деле, если тебя втянуло туда, вписало, - прятаться поздно "от чистого и не замутненного" этого машенькиного..
Ах, Никита. Весны Вам хорошей) И много чистого воздуха чтобы всюду!

Юля Нубис   04.05.2016 18:11   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.