МОЙ КИЕВ

                Моисей Городецкий

                Хайфа
 
  Мое первое путешествие - во времена детства и юности. То было довоенное время, но не было оно мирным - была война с крестьянами, умирающими от голода, потом была война
с троцкистами-бухаринцами и англо-польскими шпионами, потом освобождали угнетенных украинцев и белоруссов, воевали с японцами, воевали с финнами.. Но для нас, школьников, это было счастливое время - бури социализма обходили нас стороной, а если они задевали родителей - нам не говорили об этом. И потому путешествие будет без политических страстей и философских рассуждений - просто жизнь глазами школьника, чьи родители не встречались с великими людьми того времени.
   Место действия - мой родной зеленый город, мой Киев.
   После войны я изредка приезжал в гости к девочке моей мечты, к Бете; в первый приезд, уже в конце 50-х годов, я обошел весь свой район, останавливался возле каждого дома и вспоминал, вспоминал.  Тут я ходил в гости к Ритке, тут мы смотрели старые фильмы, из этого магазина я принес домой марципаны вместо хлеба, тут меня пырнули ножом ... Тут жил Юрка Шмиговский, умерший в войну; а тут жила компания Алика Глухова, а дальше жила моя любовь в 4-м классе Женя Гутниченко.
   Никого и ничего родного не осталось в Киеве, война всех разметала Я ходил по милым улицам и всматривался в молоденьких мальчиков и девочек, надеясь увидеть знакомое лицо - осознать, что всем старым приятелям и приятельницам, соученицам и соседским мальчишкам, уже за 30, как то не удавалось. В нашей 52-й школе помещались курсы иностранных языков, соседний велотрек был разбит и не ремонтирован, газета Висти и ее редакция приказали долго жить. Я попытался попасть в свою квартиру; меня не впустили, узнав, что я когда-то жил здесь. Знакомых по двору я не встретил, и ушел не солоно хлебавши.
   Пожалуй, на этом кончилась моя ностальгия по детству. Но нельзя забыть и хочется вспомнить все, что окружало меня в те далекие годы. Хочется вспомнить быт того времени, воскресить его предметы и приметы, даже те мелочи, которые и не замечаются в обыденной жизни. Может быть, мое поколение узнает себя и свой дом; для потомков это будет так же далеко, как трущобы Гиляровского, о которых наше поколение иногда почитывало из любопытства.
    Нужно только добавить, что иногда трудно разделить времена - в памяти переплетаются начало тридцатых с началом сороковых, трамваи, изготовленные до 300-летия дома Романовых, с новенькими, с иголочки, вагончиками мытищенского завода, украинизация Скрыпника с поголовным восхвалением Шота Руставели. Иногда пишется «было», часто упрямо пробивается «есть», а изредка даже «будет».

Город.

Город Киев, свидетель моего появления на свет божий в 1924 году, еще долго оставался дореволюционным Егупецом, с чистенькими улицами, пышными деревьями, садиками, бульварами, невысокими доходными домами и пыльными окраинами.
   Самолетами Аэрофлота еще не летали, и город начинался с вокзала, построенного в начале 30-х в полном соответствии с заветами конструктивизма. Киевляне долго отказывались принимать новое сооружение за достижение архитектуры, но ведь и ”йфелеву башню долго ругали! А потом в Киеве привыкли к зданию из  серого бетона, выходящему на привокзальную площадь большой - высотой метров 10 - застекленной аркой, освещаемой изнутри и ночью напоминающей глаз недремлющего циклопа. От арки отходили невысокие крылья, к которым прилегал все еще не сломанный изящный одноэтажный деревянный старый вокзал, ставший крышей пригородным платформам. Возле пригородного вокзала когда-то толпились извозчики, потом в ожидании своего времени отстаивались автобусы, в конце-концов их вытеснила станция метро.
   С вокзала в центр можно было доехать трамваем по единственному маршруту Вокзал-Бессарабка.
   Трамваи были одинарные, еще дореволюционной постройки. Скорость движения, как и у современных трамваев, регулировалась длинной поворотной ручкой, под рукой у вагоновожатого было еще большое тормозное колесо-штурвал. Я проиграл пари Нюмке, так как утверждал, что тормоз нужно писать через два «о«, а хитрый Нюмка продемонстрировал трамвай, на тормозной тумбе которого была надпись «Тормаз Вестингауза«.
   Кому не нужно было ехать к Бессарабке, добирался домой пешком или извозчиком.
   Летом ездили на пролетках, в которых сидело по четыре человека, мужчин сажали спиной к лошади. Извозчик на козлах изредка помахивал кнутом и беззлобно покрикивал на своего тощего рысака, который и не собиралась ускорять бег - все равно овсом не покормят. Чтобы лошадь пошла быстрее, извозчику нужно было приплачивать: «Довезешь до Сенного рынка за двадцать минут, добавлю полтинник!« (по системе Шерлока Холмса, спешащего к месту убийства). При найме кареты всегда соблюдался ритуал - извозчик запрашивал втридорога, ушлый киевлянини называл полцены, потом выяснялся вопрос о стоимости овса и зарплате совслужащих, через 5 - 10 минут, в зависимости от темперамента участников торговли, все усаживались и трогались в путь. Вещи привязывали сзади пролетки, там была подставка для чемоданов. Впрочем, чемоданы - из фанеры или фибры - были редки, чаще всего обходились тюками из старых мешков, которые затягивались специальными сдвоенными ремнями с деревяной ручкой.
   Зимой ездили на санках, в них помещались только двое; ноги седоков укутывали теплой шкурой, например, облезлой медвежьей, это входило в обязательный сервис. Зимняя езда была быстрее летней, и я очень любил встречать папу из командировок - мама сажала меня на руки, из-под медвежьей шкуры торчал только мой нос, санки лихо скользили по заснеженной мостовой, которую тогда не чистили, снег скрипел под полозьями. Сказка продолжалась полчаса - от вокзала до нашей Нестеровской улицы было километров 5..
   Лихачей, разъезжающих на «дутых« широких шинах, я не помню - или их съела революция, или их не было в Киеве. Автомобилей было мало, изредка проезжали горьковские легковушки типа Форд А, открытые машины на тоненьких колесиках.
   На таком «газике« мамин приятель, из молодых начальников, однажды весной предложил покататься. Мама, конечно, взяла меня, и мы поехали. Езда была долгая, через весь город. Брезентовый верх почему-то не поднимался и «салон« не закрывался, задувало со всех сторон. Мама с приятелем сидела спереди, ее защищало ветровое стекло и она ни о чем не догадывалась, а я зверски мерз сзади, но голос не подавал - вся поездка могла сорваться и-за замерзшего сына Когда в конце-концов мы приехали на опушку старого соснового леса, я не смог вылезти из машины - меня трясло, из носа текло, руки заледенели. Конечно, мама рассвирепела - как посмели так заморозить ее сына!  Кончилась поездка печально - я заболел воспалением легких.
   И теперь, когда на экране я вижу современные открытые спортиные машины, я сочувствую пассажирам, сидящим сзади - но, как правило, сзади не сидят ...
   Когда в 36-37 годах на смену газикам появились «”мки«, или М-1, маленькие лимузинчики, вокруг них собирались толпы любопытных. «Иномарки« были наперечет, их знали в лицо. Так, у командующего Киевским военным округом был синий открытый Бьюик с трехрожковым сигналом снаружи сбоку; он издавал звук «Ауэ«, больше я такого сигнала уже не слышал. Еще по улицам носился Линкольн с собакой на радиаторе; его хозяин работал в Раде Народних Комиссаров.
   Грузовиков было больше, но еще больше было ломовиков, телеги которых тянули коренастые лохмоногие лошади. Все семейные грузовые перевозки осуществлялись этими могучими тягачами, о такси никто и не слышал. В отличие от Одессы, телегами командовали украинцы, говорящие на отличном русско-украинском мате; русские матюкальные слова, произносимые с украинском акцентом, уже в детстве поражали мое воображение.
   Светофоров еще не было, зато какие были милиционеры - регулировщики! Летом они носили белые гимнастерки и синие галифе с сапогами, на голове были белые шлемы наподобие пробковых колониальных, на руках белые нитяные перчатки. Для регулирования уличных потоков существовали некие ритуальные движения; все они выполнялись четко, без спешки. Первое время, когда регулировщики только появились на перекрестках, на них специально ходили смотреть - это было воплощение фантазий передовых мастеров культуры о производственных балетах на площадях.
   Киев, как все старые города, построен и на берегу Днепра, и высоко над рекой. На двух холмах расположились верхние районы города; ущелье между ними в своей верхней части называется Крещатиком, от Крещатика начинается крутой спуск вниз, к Подолу, к Днепру.
   Если смотреть со стороны Днепра, то на правом холме находятся главные достопримечательности - оперный театр, Софийский собор, Владимирский собор, памятник Богдану Хмельницкому, памятник святому Владимиру на Владимирской Горке, старые городские Золотые ворота.
   Оперный театр, довольно приземистое круглое здание, построили в середине центрального района; перед войной рядом с оперой заасфальтировали площадку и поставили скамейки, а после войны добавили памятник освободителю Киева маршалу Ватутину. Мы носились по площадке на велосипедах, причем однажды я, не сумев во-время повернуть, на красный светофор вылетел на крутой спуск улицы Ленина, и понесся вниз, к Крещатику. Тормоз не сработал, но мне повезло - в середине спуска налево уходила поперечная улица, я смог завернуть в нее и погасить скорость. Бог спас.
   Киевляне всегда знали, что киевская опера третья в мире - после Парижской и Одесской. В ней пели прекрасные басы и сопрано, но - увы - никогда не было хороших теноров. Перед войной появился тенор Платонов, о котором сплетничали, что на сцену его выпустили только как мужа Зои Гайдай, тогдашней примы. Примой была еще Оксана Петрусенко, которая умерла молодой от неудачного аборта (народ знал все!)
   Дуэт Литвиненко-Вольгемут и Паторжинского был известен всей стране. Дама была совершенно необъятных размеров, как все сопранщицы, что не мешало ей петь партию молоденькой Наталки-Полтавки. Бас Паторжинский молоденьким не прикидывался и пел партии старых забубенных козаков. Радиокомитеты обожали эту народную пару и крутили их дуэты по несколько раз в день. Других киевских певцов, по-моему, вообще не допускали к микрофону, во всяком случае я, заядлый слушатель киевского радио, их никогда не слышал. 
   В театре ставили очень мелодичные, как вся украинская музыка, украинские оперы - Запорожец за Дунаем, Наталка-Полтавка. Ставили и классику, и современные вещи - например, балет Красный мак. Главное место в репертуаре занимали русские оперы, в основном Чайковского, изредка давали Князя Игоря..
   Первое посещение оперы состоялось в 3-м классе, в виде дневного (вместо занятий!) коллективного похода на «Снегурочку«. Зал был пуст, публику составляли несколько классов мальцов, которые носились по всем ярусам, изредка заглядывая в зал. Помню всеобщую радость, когда Весну поднимали из недр сцены на подъемной платформе - с верхних галлерей была видна дыра подъемника, в которой сначала появилась голова, потом плечи и т.д. В этот момент какой-то сверхэмоциональый первоклашка, испугавшись, заорал на весь зал: «Ой, покойника вынимают!« Эффект был потрясающий.
   Больше нас без родителей в оперу не пускали. С мамой я послушал еще несколько опер - Евгений Онегин, Кармен, Севильский цирюльник. Большое впечатление произвела Аида, особенно марш Радомеса. Я любил петь, хотя у меня не было ни голоса, ни слуха. Частенько напевал запомнившиеся арии, например, «Сонце нызенько, вечир блызенько«. Пел и многочисленные песни, передаваемые по радио. Шлягерами были такие шедевры, как «... Можно быть комсомольцем ретивым и вздыхать всю весну на луну! Потому что у нас каждый молод сейчас в нашей юной прекрасной стране«. Родители мирились с моими выступлениями.
   Концерты давались в помещении городской филармонии. Однажды мама повела меня на концерт Неждановой, это было ее последнее выступление в Киеве, вскоре она умерла.. Пела Нежданова русские романсы, мама замирала от восторга, а я, воспитанный на бодрых советских песнях еврейской когорты (Дунаевский, Блантер, братья Покрасс, Раухвергер и т.д., и т.п.), скучал и все ждал - когда эта скука закончится...
   Между оперой и днепровскими кручами белыми стенами и золотыми куполами радует глаз старейший православный храм - Софийский собор. До войны он был закрыт и для верующих, и для неверующих; юных атеистов, октябрят и пионеров, этот уцелевший носитель опиума не интересовал. Зато на Богдана Хмельницкого, который рядом с собором лихо замахнулся шаблюкой, ходили смотреть - это был народный герой, победивший усих врагов. Про его союз с Россией заговорили только после войны, раньше идеи славянского единства не были в ходу. А про еврейские погромы Хмельницкого никто и не слышал, Сенкевича в Союзе не издавали.
   Недалеко от оперы есть маленький Золотоворотский садик, окружающий развалины «Золотых ворот», построенных еше во времена половцев и печенегов. Ворота были заброшены, да и на ворота нисколько не походили - просто две кирпичные коротенькие полуразрушенные невысокие параллельные стенки, соединенные железной штангой - чтобы не упали. Пацаны носились по стенкам, брали Киев и кричали ура. Бывало, падали со стен, но отделывались малыми травмами - до земли было близко. В 70-е годы ворота «восстановили», но, по общему мнению, возвели несуразно-современное сооружение, совершенно не сочетающееся с легендами старого Киева.
   На самой круче, над Днепром, на высоком пьедестале с крестом в руке, стоит святой Владимир, крестивший Русь. Почему большевики не снесли этот памятник - непонятно. Может, свою роль сыграла география - Владимир смотрит на север и своим крестом осеняет не только Днепр, но и всю Россию. Кстати, также на север, на Россию, смотрит Мать-Украина, баба высотой метров в 15, стоящая на другой горе, возле Киево-Печерской лавры. Только махает она на Русь не мирным крестом, а здоровенным мечом, совсем как великий Богдан. Очевидно, не досмотрели ... И теперь каются втихаря.
   По другую сторону от оперы находится Владимирский собор. От старожилов мы слышали, что собор знаменит росписями Васнецова, но после революции его закрыли и росписи никто не видел. В соборе размещались архив и книгохранилище, в котором библиографом работала моя тетя Лиза. Однажды я пробрался к ней и попал в настоящий ледник, хотя дело было летом. Тетя сидела в зимнем пальто и в валенках, на руках были перчатки. В соборе не топили, он промерзал зимой и хранил могильный холод круглый год. Только после войны состоялось второе рождение собора, росписи подновили и снова начались службы.
   Собор стоит на большой пустой площади, вымощенной булыжником, на ней учились кататься на велосипедах и мотоциклах. В 39 году, когда в нашей компании появился прекрасный немецкий велосипед, трофей из Западной Украины, который привез папа нашего одноклассника Жорки Бушуева, мы присоединились к обучающимся. У меня все получалось, кроме поворота направо - я сразу падал. Мой вестибулярный аппарат не выносил правых уклонов, в результате я так и не научился ездить - даже в зрелом возрасте я не смог преодолеть боязнь правого уклона. Правда, вождь и учитель утверждал, что опасны оба уклона - и левый, и правый; я с ним не соглашался и успешно поворачивал влево, хотя в душе всегда предпочитал держаться центра и никуда не сворачивать.
   Однажды одновременно с нами на площади появился начинающий мотоциклист, с которым в один прекрасный день, совершая круги в разных направлениях, я столкнулся. И он - ничего, а я остался без спиц.
   Мой детский Киев был ограничен центром города. Он включал Крещатик, от Дворца пионеров до крытого рынка - Бессарабки, далее граница шла по бульвару Шевченко до Евбаза, по улице Чкалова до Сенного рынка и оттуда к Владимирской горке и Дворцу пионеров. От Дворца, уже на левом холме, начинались надднепровские парки - Купеческий, Пионерский, Царский и другие, которые тянулись до Киево-Печерской лавры. Еще был мостик между Пионерским и Царским парками, по нему попадали на стадион Динамо. Всю эту территорию можно обойти за час, от силы - за два; в детстве это был целый мир, полный чудес, опасностей и неожиданностей.
   Подъем на левый холм охраняют львы, сидящие на задних лапах у подножья лестницы исторического музея. Музей охраняют надежно, в него почти никто не ходит. Зато подъем по крутой улице, мимо музея, охраняется плохо. Эта улица ведет в Липки, и даже львы понимают, что с обитателями этого нового района, протянувшегося почти до Лавры, шутки плохи - здесь еще с царских времен жили царские богачи и советские вожди разных уровней (слово «привилегированные» еще не было в ходу). Липки активно застраивались советской властью, причем в других местах города до войны эта же власть практически ничего не построила.
   Дома в Липках скучные, серые, в 4 этажа, зато улицы заасфальтированы, посажено много деревьев, трамваи по Липкам не ходят. Тут тихо и красиво, особенно осенью, когда улицы украшены желто-золотыми ожерельями.
   Как сюда затесалось семейство тети Ципы, непонятно. Она - простой советский глазной врач, муж Боря - простой советский юрисконсульт. Возможно, у юрисконсульта были связи, да и зарабатывал он получше рядовых чиновников. Признаком этого были патефон и пластинки, которые в то время не продавались, а распределялись; дефицитом были пластинки Козина и танцевальные пластинки Рио-Рита, Брызги шампанского, Китайские фонарики. После 39-го года появились пластинки эмигранта Лещенко, которые тайком привозили из Западной Украины и Молдавии. Мы с мамой изредка бывали в этом доме, хотя Борю - солидного, намного старше Ципы человека, мы дружно не любили, уж очень он был самонадеян и глупо выпендривался перед мамой. Она ехидничала, это тоже не способствовало установлению тесной дружбы. Но пластинки мы с удовольствием слушали.
   На вершину левого холма можно было подняться и другой дорогой, минуя сторожевых львов. Для этого нужно было обойти украинский театр им. Ивана Франко и подняться выше - там, на краю заросшего лесом склона, стоял многоэтажный жилой дом, обильно украшенный странными зверями и мифическими существами. Я гордился, что такую неожиданную красоту сотворила буйная фантазия моего однофамильца - архитектора Городецкого.
   Все, что лежало за пределами освоенной мною территории, было почти за краем света. Мои сведения об этих местах были странными и случайными. Так, я знал, что на Подоле бывали контрактовые ярмарки (до сих пор не знаю, что это такое), что на Куреневке живут бандиты, что на Трухановом острове живут психи, которых ежегодно затапливает Днепр, а они не уезжают, что в Пуще-Водице есть пруды и поэтому она «водица«. В голове толкались  и другие таинственные слова -  Демиевка, Шулявка, Караваевы дачи ... но значение их было вовсе непонятно. Приличные дети не имели ничего общего с городскими трущобами и окраинами!
   Крещатик! Крещатик, по которому князь Владимир гонял своих подданых окунаться в Днепре, для нас, ребятишек, был центром притяжения, он был тем же, что Невский для Ленинграда или улица Горького для Москвы. Его христианское имя несколько раз отменяли, называли его и улицей Воровского, и еше и еще как-то. Слово «Крещатик« украинизировали после войны, главная киевская улица стала Хрещатиком, и так зовется до сих пор.
   Уже в середине 30-х с Крещатика сняли трамвайные линии, заасфальтировали мостовую и пустили троллейбусы - в те годы большую новинку. Летними вечерами на Крещатик ходили гулять, себя показать и других посмотреть. Вечером одевали парадные костюмы и платья. На молодых были белые полотняные брюки, белые парусиновые туфли на «кожемите«, вычищенные зубным порошком, и одноцветные футболки, возле шеи стянутые ботиночными шнурками. Солидные мужчины надевали косоворотки, подпоясанные наборными ремешками или шнурками с кисточками. На головах красовались вышитые золотом или серебром узбекские тюбетейки, они долго не выходили из моды. Женщины одевали крепдешиновые или крепжоржетовые (что-то дорогое и шуршащее) платья, носили цветные носочки и «лодочки« - любимую обувь того времени. Девушки предпочитали береты, дамы - шляпки.
   Гуляли чинно, курящих было мало, пьяных не было и в помине - они обитали в пролетарских районах и в центр не забирались. Ходили под руки, положить руку на «ее» плечо и так показаться на улице было верхом бесстыдства. А уж целоваться на улице не позволяли себе даже самые падшие женщины!
   На Крещатике проходили все демонстрации и парады, для их приема на углу Крещатика и улицы Ленина строилась большая трибуна. В парадах участвовали все рода войск, но особенно красочны были кавалеристы и пулеметные тачанки. Перед их проходом выдерживали паузу, улица пустела, и потом на нее с гиканьем врывались сначала лихие конники с обнаженными шашками, а потом железными ободами на колесах гремели тачанки. Зрелище было потрясающее, и все твердо верили, что Красная армия непобедима! После тачанок танки казались унылыми и лишними стальными ящиками.
   В те времена демонстрации были непродолжительными, хотя демонстрировали даже школьники. В бытность учебы в планерной школы нам обещали выдать авиационную форму и вывести на первомайский парад. Формой мы все бредили - нам обещали синюю, как у летчиков, гимнастерку, с крылышками на груди, синие брюки с красным кантом, фуражку с гербом и ремень с командирской пряжкой. С нас даже сняли мерку - чтобы все было по росту, но в конце-концов нас ожидало жестокое разочарование - на парад школу повели, а форму не дали. Это был мой первый и последний выход в составе организованных колонн!
   Кто знает - заложена ли в мужиках генетическая любовь к форме, или это результат существования при тоталитарной или императорской системе правления, или национальная особенность? Если я не ощибаюсь, форму, кроме русских, любили только немцы - там до разгрома Гитлера, а у нас начиная с Петра и до смерти Сталина, всех одевали в форму; изредка на некоторое время ее изгоняли, но вскоре она снова брала верх. Вот и мы, сопляки, грезили о том, чтобы пройти по улице в форме, чтобы были все, как один. А может ношение формы, а, следовательно, принадлежность к некоей общине, придает каждому чувство защиты, вроде мушкетерской формулы «Все за одного». Не зря же всевозможные молодежные кланы тоже стараются одеваться в «свою» форму.
   На Крещатике помещался главный кинотеатр города - по старой памяти он назывался «кино Шанцера», по-советски «Красный октябрь». Тут мы всей семьей смотрели «Большой вальс», первую музыкальную картину на нашем экране. Потом были «Сто мужчин и одна девушка» с милой Диной Дурбин. И еще одна картина потрясла воображение - в одном сеансе шла «Кукурача» и «Три поросенка» - это были первые цветные фильмы. А первую звуковую картину я смотрел в маленьком кинотеатрике, переоборудованном из костела. Это был фильм «Снайпер» о первой мировой. Снайпер лежал в засаде, а дикий вой и свист ветра леденил наши сердца. Из советских фильмов помню «Волгу-Волгу» с помпезным речным вокзалом в Химках, и, конечно, «Чапаев», «Тринадцать», «Джульбарс». Еще было много немых фильмов с Чаплиным, Пат и Паташоном, с Гарри Ллойдом и Ильинским. Вообще новыми фильмами нас не баловали -– они менялись не чаще одного раза в месяц, и каждый фильм шел одновременно во всех больших кинотеатрах; только в маленьких забегаловках репертуар обновлялся каждую неделю.
   Кинотетров было мало, за билетами подолгу стояли в очередях, кассы брали с боем. Однажды героя Зощенко после сеанса вынесли из зала, а он, бедняга, по дороге зацепился карманом за дверную ручку и порвал единственные штаны. И кинотеатр, и происходящие в нем трагические события словно списаны с нашего кино. «Шанцер» тоже был весь в зеркалах и красном плюше, в зал вели высоченные двери с большими бронзовыми ручками, за которые цеплялись неудачники. Только, в отличие от наблюдений Зощенко, у нас это происходило тогда, когда публика ломилась в зал, боясь, что на их места проданы вторые билеты.
  Эта боязнь владеет советским человеком до сих пор - при посадке в поезд, в самолет, в театрах и даже в банях все хотят быть первыми.
   Выход из «Шанцера» был спокойный, торопиться было некуда.
   Рядом с главным кинотеатром была забегаловка - кинотеатр «Новости дня», в который можно было войти в любое время и билет в который стоил гроши - не то 5, не то 10 копеек. Возле этого кинотеатра продавали жирные горячие пирожки с мясом, которые жевали во время сеанса, а потом за неимением салфеток облизывали пальчики.
   Конечно, можно было купить пирожки и не пойти в кино, но тогда пропадала прелесть жевания в темноте под скрипучие голоса суровых билетерш: «Сейчас же перестаньте жевать, это вам не столовая...».   
   В начале Крещатика, на противоположной «Шанцеру» стороне, перед войной построили 6 или 8-ми этажное бетонное здание - Дом обороны. Его архитектура была необычной на фоне старых добротных кирпичных зданий, и киевляне водили гостей «с периферии» любоваться новым домом. Кроме Дома обороны, до войны на Крещатике соорудили еще только большой универмаг, собиравший покупателей со всей Украины, да отремонтировали лучший в городе Гастроном #1. После ремонта магазин сверкал никелем и ярко освещенными прилавками, в гастрономическом отделе установили машины для резки колбас и ветчины, и люди специально ходили смотреть на это чудо техники. До его установки в магазине работали продавцы старой школы, еще из раньших времен; они пользовались острейшими ножами и нарезали колбасу на любой вкус В отличие от машины, они не требовали наладки и ремонта, всегда были рады поговорить, и старики-киевляне вздыхали, вспоминая прошлое - когда-то приказчикам можно было пожаловаться на погоду, на цены, услышать сочувственный ответ. А теперь...
   Покупали 100 грамм чайной колбасы и просили тоненько порезать. Продавщица зло улыбалась и нарезать отказывалась: «Тут и смотреть не на что, не то что нарезать!» Старики уходили обиженные, а очередь ехидничала - давай, мол, старый, не жалей зубы. с куска кусай!
    Весело было!
   До этого Гастронома главной продовольственной торговой точкой на Крещатике был Бессарабский крытый рынок, красивое дореволюционное здание. В рынке прилавки размещались по внешнему кругу, над ними на больших крюках висели аппетитные свиные окорока и части говяжих туш. В середине были молочные и овощные ряды, за прилавками стояли и старые сморщенные бабки в зимних кожухах, и украинские молодицы в цветастых платках. Молоко и сметана белели в высоких глиняных глечиках, золотистый крупный лук продавался большими связками, которые, как венки, можно было одевать на шею. Осенью рынок был завален здоровенными тыквами, «гарбузами», которые в мое время использовались не только для еды, но и как символ отказа нежеланным женихам. В широких горшках торговали ряженкой, чисто украинским вкусным продуктом; покупая ряженку в Москве, я удивлялся, вспоминая мамины наказы нашей домработнице - не спутать ряженку со сметаной! Московская ряженка так отличалась от сметаны, что спутать их мог только пьяный, которому море всегда по колено.
   На бессарабском рынке всегда было порядочно и чинно, никогда не было такого галдежа, как на Евбазе - самом большом киевском базаре, названном почему-то «еврейским» - видит бог, в мое время евреи там не торговали. В городе были еще рынки, но Бессарабка была нашим рынком. Мамина поликлиника находилась напротив него, и ей было удобно тут делать покупки. Впрочем, покупок было немного - до реставрации капитализма цены на рынках были намного выше, чем в государственных магазинах.
   В войну все дома на Крещатике взорвали, то ли немцы, то ли наши - не знаю. После войны левую, от Днепра, сторону улицы застроили многоэтажными домами в стиле сталинского ампира, башенками и лепниной напоминающими кремовые торты. Никита Хрущев, управлявший в это время Украиной, был тщеславен и строил лучший в мире соцгород; в дополнение к кремовым домам он решил украсить Крещатик еще и невиданным транспортом - пассажирскими «ВЧ-мобилями», бесконтактно берущими энергию из линии СВЧ, проложенной вдоль мостовой по всему Крещатику. Занимался этим известный изобретатель Шабат, энтузиаст сверхвысоких частот. И засучили рукава, и начали, и сделали бы, но ... Никиту перевели в Москву, и все кончилось.
   Поход на Крещатик был событием для ребят - просто так, без дела, нас туда не пускали, каждое посещение Крещатика было целевым. Или это был поход в кино, обычно с родителями, или посещение Дворца пионеров, в котором я несколько лет крутился в различных секциях и школах. Пионерский дворец помещался в здании бывшего купеческого собрания, здание было невысокое, в три этажа, внутри было много комнат, в которых занимались многочисленные секции и школы, и большой зал, в котором давала концерты городская филармония. Обычно это были концерты классической музыки, не привлекавшие дворцовых пионеров, и, хотя в зал из наших комнат можно было проникнуть зайцем, мы не злоупотребляли такой возможностью.
   Ко дворцу прилегает парк, который в раньшее время назывался Купеческим, а в наше время стал Пролетарским, или Пионерским. В парке была большая смотровая площадка, и панорама, открывающаяся с нее, завораживала. Заднепровские дали притягивали глаз, где-то там, далеко, были незнакомые леса и поселки. Поперек реки, с городского берега на пляж и обратно, путешествовали заполненные до краев маленькие катерочки. Большие белые пароходы мерно шлепали своими колесами и медленно плыли куда-то далеко, к самому Черному морю. Винтовые суда еще не попали на Днепр, и всюду трудились колесные тихоходы времен первой империалистической. Справа вдали был виден Цепной мост, по которому время от времени катились игрушечные вагончики и дымили такие же игрушечные паровозики. При советской власти птицы оздоровели и уже могли перелетать через Днепр, но, видно, не любили летать так далеко - только внизу, над водой, носились чайки.
   Близ противоположного берега Днепра пристроился Труханов остров, радующий глаз поселком с маленькими домишками и морем зелени; весной Днепр покрывал дома поселка почти по крыши, но после спада воды жители возвращались и все начиналось сначала. На острове был выкопан искусственный залив, «затон«, в котором летом купались и в котором я тонул (к счастью, не до конца), а зимой в нем прятались безработные пароходы. Днепр крепко замерзал, и оставлять пароходы просто у берега было опасно - могли погибнуть, как «Челюскин».
   Когда в 60-е годы я приехал в Киев, уже не нашел поселка на острове - его ликвидировали. По непроверенным слухам, его сожгли немцы. Теперь вблизи острова намыли тонны песка, посадили деревья и прочую зелень, образовался прелестный зеленый уголок - Гидропарк.
   Со времен государя-императора в середине Купеческого парка белела «раковина» - эстрада, на которой по выходным (сначала по пятидневкам, т.е. по 5,10,15 и т.д. числам, потом по шестидневкам, т.е. 6-го,12-го,18-го и т.д., и только года с 37-38 - по неделям, т.е. по воскресеньям). играл военный духовой оркестр. Радиол еще не было, проигрывателей тоже, даже громкоговоритель «Рекорд» в домах был редкостью, патефоны «доставали», модные пластинки были на вес золота - вот и ходили люди в парк послушать музыку, отвести душу. Оркестр играл марши, вальсы, иногда парочки танцевали между скамейками.
   Если отойти подальше от смотровой площадки и оркестра, можно было забрести в неухоженный участок парка, это был уже настоящий лес. Тут, вдали от строгих смотрителей, можно было поваляться на травке, устроить маленький междусобойчик. Совсем рядом, через мостик над улицей, белыми трибунами и зеленым полем радовал глаз главный тогда киевский стадион Динамо, на котором проходили все футбольные баталии и легкоатлетические украинские соревнования. Безбилетники могли наблюдать за соревнованиями с мостика; правда, видна была только часть поля, но это не смущало истинных болельщиков, тут были прекрасно слышны крики и вопли счастливых зрителей, доставших настоящие билеты.
   Перейдя мостик, попадали в следующий парк, который назывался Царским. Это был уже аристократический парк, в нем не было народных развлечений, зато был прекрасный царский дворец, построенный Растрелли и окрашенный в нежный голубой цвет - говорят, так красили все творения русского итальянца. Перед войной там же построили здание Верховного совета Украины, за которое создателей наградили тогда еще очень редкой Сталинской премией. Здание было парадным, но при том достаточно легким и не помпезным.
   В Царский сад мы ходили редко, он был далеко, там было официально и скучно.
   Свободней было на Владирской горке, где стоял святой Владимир, про которого пели знаменитую песню:
                А на горке крутой
                Сам Владимир святой
                На студентов глядит,
                Удивляется.
                Он и сам бы не прочь
                Провести с ними ночь,
                Да на старости лет
                Не решается ...
   За Владимирской горкой не очень ухаживали, вокруг аллей все заросло густым кустарником, в темноте кусты были заселены многочисленными парочками. Ее преимуществом была легкая доступность - стоило только пройти по Владимирской улице мимо оперы и памятника Богдану Хмельницкому, и ты уже почти в лесу, с видом на днепровские просторы. 
   Улицы, прилегающие к «аристократическому» центру, были застроены скучными многоэтажными доходными домами. Это были мещанские районы, здесь не было государственных учреждений в свеже покрашенных домах, на улицах было мало зелени, дребезжали трамваи, было пыльно и неухожено.
   Киевская промышленность и большинство рабочих осели на городских окраинах. Еще в начале 30-х по утрам с окраин доносились низкие протяжные гудки, гудели заводы. Часов в домах было мало, жизнь определялась. гудками. Первый гудок давали за 30 минут до начала работы - просыпайся, рабочий народ, второй - за 15 - выходи из дому, а к третьему гудку все должны были быть на своих местах Будильников не было, только в 30-х их начал выпускать 1-й московский часовой завод; до этого в домах громко тикали только ходики с гирями. Ходики безбожно врали, часто вообще отказывались ходить, и для преодоления их нежелания работать к гирям подвешивали тяжелые предметы, например, чугунные утюги. Ручные и карманные часы еще не выпускались, они сохранились у старых интеллигентов и купеческих потомков; самыми надежными и точными считались карманные часы фирмы Мозер, которые позволяли более-менее быть в ладу с эпохой. Часы были с одной или двумя крышками, с музыкой или без. Их носили в жилетных карманах, на длинной цепочке, прикрепленной к какой-либо пуговице. Это про них говорили: «если парень при цепочке, значит парень при часах».
   На рабочих окраинах я не бывал и знаю их только понаслышке. После войны окраины облагородились, к ним пустили метро и другой транспорт, и их чисто пролетарская суть исчезла.
   Дачные места окружают Киев широким кольцом и киевляне летом регулярно вывозили своих чад  дышать целебным лесным воздухом. Мои родители облюбовали направление Беличи-Ирпень-Буча-Ворзель, и только один раз поменяли маршрут и отдыхали в Боярке, в стороне от прежней трассы. Дачные места моего детства поросли сосновым лесом, в поселках были пруды, а в Ирпене - даже речка Ирпень. В этой речке водилась приличная рыба, было много здоровенных сомов и маленьких пичкариков. Оборотистые хозяева выкапывали во дворах «садки» и пускали туда свою добычу; дачники могли сами сачком достать свой ужин, за что платили, не скупясь. На реке и прудах были лодки, небольшие пляжи и никаких организаторов-затейников. Во всех этих местах еще не было пионерлагерей и домов отдыха, не было толп «отдыхающих». Зато летом было много дачников, они жили в деревенских домах, с удобствами во дворе, воду таскали из колодцев, а в холодные ночи мерзли, как цуцики, так как в сдаваемых помещениях никогда не было печек.. Сообщение было неважное, поезда ходили редко, а ехали долго. Все продукты возили на себе, в местных магазинах - тогда это были «кооперативы» - ни черта не было, не было даже хлеба.
    Но - люди радовались свежему воздуху, пению пташек, шелесту листьев и цветам под окном, и были счастливы.

                ДОМ.

   Наш дом был в центре, на улице Нестеровской, которую уничтожатели прошлого (чем не угодил им старый летописец - неясно) переименовали в улицу Ивана Франко. Переименование произошло в 30-е годы и, как правило, все помнили только старое название, так что спрашивая на Нестеровской: «где улица Франко?», можно было получить ответ: «Не знаю». На нашей улице были две достопримечательности: Владимирский собор и крутой спуск со стороны Подвальной улицы, которая была метров на 50 выше всего нашего района.
   Вверх, к Подвальной, нормальные люди старались не подниматься, и начало Нестеровской зимой было оккупировано детворой. На самом крутом участке улицы домов не было, вдоль тротуара росли кусты. Только в середине всего спуска, после перегиба, где крутизна резко уменьшалась и начиналось спокойное снижение, слева возвышались 4-5 -ти этажные дома. Справа, как раз в начале перегиба, стоял одноэтажный дом, там жил мой приятель Юрка Шмиговский.
    Основное веселье начиналось, когда выпадал снег. Весь крутой спуск был усеян ребятишками, съезжавшими с горы на санках или лыжах. Самые робкие начинали спуск в начале перегиба, а храбрецы катились «от фонаря», т.е. почти с самого верха. Для этого нужны были не только бесстрашные сердца, но и хорошие санки, с гладкими шлифованными полозьями, которые ширпотребная промышленность не делала. Санки с плохими полозьями не слушались пассажиров и могли завернуть куда угодно, например, свалиться с откоса, где спуск не был огорожен и кончался обрывом. Поэтому обладатели санок, над которыми поработали родители-умельцы, всегда задирали нос и давали прокатиться далеко не всем, только по своему строгому выбору. Кроме того, они любили, чтобы их долго просили и канючили: «ну дай разок, ну что тебе стоит, ну дай...». Я был гордый и просить не умел, поэтому катался вместе с девчонками по пологому спуску. Однажды обладатель лучших санок вдруг сам предложил мне: «Хочешь, покатайся!». У меня заекала селезенка - сразу стало страшно катиться с такой крутизны, но я смело повез санки к фонарю, оттолкнулся и ... на середине спуска намеренно свалился с санок, испугавшись скорости скольжения. В своем страхе я не признался, свалил все на ухабчик.
   Лыжи еще не пользовались послевоенной популярностью, в основном из-за совершенно неудобных и ненадежных «мягких» креплений, представлявших собой закрепленную на лыже полоску в виде петли. в которую всовывали валенок - зимой мы ходили только в такой обуви. Специальные лыжные ботинки с загнутыми носками - «пьексы» - были только у профессионалов.
   Погода в то время была более холодная, чем после войны - зимних оттепелей не бывало, а морозы превышали 20 градусов; при такой температуре занятия в школе отменялись, что не мешало школьникам носиться по улицам.
   Мы жили в одном из двух самых высоких домов на улице. Это были 6-ти этажные доходные дома, построенные когда-то «с размахом» - с большим холлом внизу, с широкими мраморными лестницами, с черным ходом. Для установки лифтов было предусмотрено место, но из-за войны или революции установить лифт не успели, и вместо него чернел колодец, в который я долго боялся заглянуть.
   Кухни в квартирах были громадные, с большой плитой, когда-то на ней готовили и господам, и «людям». В кухне была еще «дополнительная» площадь - полутемная комната метров 8-9, освещаемая через внутреннее окно. Комната предназначалась «прислуге», одно время в ней жила наша домработница, а позже, после ее ухода и появления у меня фотоаппарата, в ней была моя фотолаборатория.
   Кухня приютила четверо хозяек, каждую со своим шкафчиком и полкой. Плиту не топили, она стояла холодная, доставать и носить дрова было невероятно сложно, новые советские дворники такую работу не исполняли.
   
   Готовили на рычащих примусах или на тихих «гретцах», керосиновых лампах без стекла с несколькими широкими фитилями. Имя «примус» было нарицательным и было дано изготовителем своему лучшему детищу; гретцы назывались по имени фирмы-производителя. Гретцы работали безотказно, но кипятили медленно; примусы нагревали кастрюли почти мгновенно, но их горелки без конца засорялись и требовали прочистки специальными проволочками, вставленными в жестяные держатели. У примусов был и другой недостаток - их нужно было предварительно разогревать с помощью спирта, наливаемого в маленький резервуарчик. Со спиртом были сложности, и только перед войной появился сухой спирт в виде таблеток, которые добывались уже без труда.
   Керосин развозили по дворам в больших металлических бочках. У керосинщика была здоровенная жестяная воронка для разлива керосина по бутылкам и сулеям - трехлитровым высоким бутылкам, в которых еще делались настойки и наливки. Впрочем, керосин можно было приобрести и в специальных керосиновых лавках, там же можно было купить веники, мочалки и хозяйственное мыло. В отличие от хозяйственного, туалетное мыло называлось «личнЫм» или «духовым» и служило мерилом зажиточности и культуры.
   Кроме примусов и гретцев, керосин потребляли керосиновые лампы, которые в каждой семье были в резерве - электричество часто отключали, а два-три года его вообще не было. Керосиновые лампы различались по ширине фитиля, которая измерялась в каких-то «линиях»: были трехлинейные, пятилинейные и т.д. лампы. Стекло к лампам было в невероятном дефиците, его берегли как зеницу ока.
   Вначале мы жили в первом доме, фасадом выходящем на Нестеровскую улицу, у нас было две комнаты на 3-м этаже, с балконом, смотревшим во двор. По неизвестным мне причинам родители поменяли квартиру, и мы переехали во флигель, на 4-й этаж. Здесь у нас сначала тоже были две смежные комнаты, метров по 18-20 каждая, с широким балконом во всю ширину комнаты. На балконе я любил сидеть летом, в дождливые дни, укутавшись в старый мамин халат. По балкону стучали капли, дом напротив прятался за дождевой завесой, иногда и гром гремел, а на меня не капало, было тепло и уютно. В солнечную погоду не было такого кайфа.
   За нашим домом был еще один двор и еще один многоэтажный дом, его фасад выходил уже на другую улицу, и в нем помещалось правление Юго-Западной железной дороги. С левой стороны во второй двор выходил высокий обрыв, на верху которого рос буйный сад. Этот сад принадлежал немецкому консульству, вход в которое был с Подвальной улицы; мой самый страшный сон, который часто повторялся - я залез в немецкий сад за яблоками, меня обнаружили, я убегаю и прыгаю с обрыва. И лечу, лечу. Я всегда просыпался, не успев долететь до земли.
   Мимо консульства мы проходили, когда шли в бывший костел смотреть кино. По праздникам немцы вывешивали здоровенный флаг, на котором в красном кругу была черная свастика.
   Квартира наша была небольшая - всего четыре комнаты и четыре семьи. Четвертая семья появилась в 33 году, когда одну комнату у нас отобрали при переводе столицы Украины из Харькова в Киев. В этой комнате поселили семью солдата НКВД; странно, но никаких подробностей об этой семье я не помню, как будто она не существовала. Может быть, ей был объявлен бойкот всеми старыми жильцами и контакты отсутствовали? Насколько помнится, это не вело к осложнениям, жили спокойно, без скандалов. Существовали и строго исполнялись графики уборки и принципы деления платы за электричество и воду; других коммунальных услуг не было.
   Самыми сложными квартирными дипломатическими переговорами было согласование месячного графика больших стирок, это было не проще, чем согласовать график отвода израильских войск «на втором этапе». На время таких стирок соседям вход в кухню запрещался, да и ходить было негде, полкухни занимало корыто, установленное на двух табуретках в самой середине помещения. Занималась еще и ванная комната, так как накануне стирки в ванне замачивали белье. Проблема была не в самой ванне - в ней давно уже никто не мылся, горячей воды не было и все пользовались небольшими тазиками, а для капитального отмывания ходили в баню; просто людям не хотелось входить в ванную комнату, когда там мокло чужое белье.
   
   Процедура стирки включала несколько сложных операций, требующих приличных физических усилий. Из ванной мокрое белье закладывали в большой котел-выварку, в которой белье кипятилось - вываривалось - на примусе. Затем горячее белье перекладывали в корыто, его намыливали и таскали вверх-вниз по стиральной доске-таре, сделанной из гофрированного алюминия. Белье нужно было хорошо прижимать к гофрам, только в этом случае оно отстирывалось. Стиральных порошков не было, пользовались хозяйственным мылом, которое пахло не очень приятно, но хорошо мылилось.
   После стирки белье сушили; для этого пользовались ванной комнатой или, летом, балконами. Во многих старых домах были помещения под крышей - чердаки, и в таких домах белье сушили там. На чердаках постоянно висели бельевые веревки, чердаки запирались и обеспечивали относительную сохранность белья, хотя крали и оттуда. Была даже такая профессия - чердачный вор, далеко не последняя в воровской иерархии. Белье было дорогое и дефицитное, даже на старье всегда находились покупатели, чердачные воры неплохо зарабатывали. Во дворах сушить боялись - там белье крали немилосердно.,
   После сушки постельное белье вытягивали. Если современные простыни из немнущихся тканей вообще не гладят, то старые простыни из толстого льняного полотна, которые крахмалились и подсинивались, после стирки нужно было обязательно разгладить - иначе простыня выглядела смятой и скомканной тряпкой. Кроме того, при накрахмаливании простыни деформировались, «косели». Разгладить такую простыню было трудно, и до глажки им возвращали форму. Для этого двое брались за противоположные углы простыни и тянули, каждый к себе - то прямо, то по диагонали. Только потом простыни или гладили, или раскатывали, как тесто. Для этого применяли качалку - круглую палку, на которую аккуратно, в несколько слоев, наматывали простыню и потом катали ее туда-сюда по столу, с помощью деревянной зубчатой рейки - рубеля. Для глажки сначала разжигали утюг - железную коробку с крышкой, с отверстиями для воздуха, толстым гладким дном и деревянной ручкой. Внутрь коробки, как в самовар, насыпались угли, они разжигались, для лучшего горения утюгом махали из всех сил. Потом угли долго тлели; с тлеющими углями утюг был готов к употреблению. Вся процедура подготовки утюга напоминала разжигание мангала для жарки шашлыков ...
   Если в доме был газ - но такая роскошь была только в московских квартирах - использовали небольшие чугунные утюжки, которые грелись на газовой плите. Утюжков всегда было не меньше двух, пока одним гладили, другой грелся. У нас газа не было.
   
   Как во всех коммуналках. и у нас вставать нужно было загодя, так как позднее выстраивались очереди в места общего пользования, и проспавшие рисковали испортить трусики или опоздать в школу и на работу.
   Кроме семьи НКВДэшника, в квартире жила пара старых большевиков, муж с женой. Они работали на мебельной фабрике имени Боженко, вставали раньше всех, по гудку, и считались пролетариями; ни с нами, ни с другими соседями они не общались - очевидно, мы были презираемыми мещанами и интеллигентами. Жили в нашей квартире еще две сестры, одна старая пенсионерка, другая - помоложе - была администратором в труппе лиллипутов и большую часть года проводила на гастролях. Когда труппа приезжала в Киев, Евгения Ивановна двух-трех своих актеров устраивала у себя, сберегая им расходы на гостиницу. Я почему-то был уверен, что всех троих актеров она укладывает спать поперек своей кровати; впрочем, в этом я не смог лично убедиться, а спросить напрямую - стеснялся.
   Общаться с лилипутами было очень интересно, но Евгения Ивановна прятала их от публики и, как только они появлялись в квартире, дверь ее комнаты строго охранялась.  Лилипуты были разные, повыше и пониже, молодые и постарше, среди них были хорошенькие женщины и девушки. В труппе заводились романы, а - по слухам - лучший актер труппы, мужчина лет 35 и ростом не более метра, сделал предложение Евгении Ивановне, женщине выше и тяжелее меня. Увы, она ему отказала.
   Как в лучших домах, и в нашем доме было центральное отопление, т.е. была котельная, откуда горячая вода подавалась в батареи, расположенные в квартирах. Включили его только в 35-36 годах, до этого обогревались печками различных конструкций, пристраиваемыми в комнатах.
 
   У каждой печки было три органа управления - чугунная дверца топки, небольшое поддувало, тоже с чугунной дверцей, и заслонка-задвижка, перекрывавшая вход в дымоход. Сначала открывали все, потом дверцу топки закрывали, воздух подавался к огню только через поддувало. Когда дрова выгорали и оставались угли, поддувало закрывали; пока угли тлели, заслонку держали открытой, потом ее закрывали. Если закрывали рано - можно было угореть, отравиться угарным газом, закрывали поздно - тепло уходило и печь быстро остывала. Топка печей требовала умения, и не всем разрешалась. В богатых домах всегда были истопники, которые таскали дрова и топили печи; у пролетариев топили обычно хозяйки, а дрова носили мужья и дети. Для дров во дворах были сараи, у каждого «ответственного съемщика» был свой сарай. В царское время покупали распиленные и расколотые дрова, после революции пилку и рубку дров производили сами владельцы или нанятые умельцы. Дрова не просто продавали, их распределяли по дровяным талонам. Дровяные нормы были мизерные, приходилось топить через день, а то и еще реже. Так как дров не хватало, в комнатах ставили маленькие железные цилиндрические печки-буржуйки, гревшие комнату только тогда, когда их топили.
 
   Папиной гордостью была печь в сварном железном каркасе из цветных объемных изразцов, сделанная по его заказу. Печь действительно была очень красивая и прекрасно грела; не могу тлько сообразить, куда была выведена труба - дымоходы в наших комнатах не предусматривались. Чаще всего трубы выставляли в окна, но тогда тяга была плохая и для больших печей этот способ не годился. Наша печка весила килограмм 200, собирали ее на месте, в комнате. Когда наступала осень и начинали топить, вся семья жила в одной теплой «печкиной» комнате, спальне; так называемая столовая превращалась в холодную проходную комнату, в которой никто не задерживался.
   
   Зимой утром в комнатах было зверски холодно, начинали одеваться, не вылезая из-под одеяла. На одевание уходило много времени, одежда была тяжелой, неудобной и многослойной. Мы с папой меняли ночные легкие кальсоны и рубашки на теплые шерстяные, одевали две пары носков - тонкие и шерстяные, мама одевала грубые и толстые трикотажные трико и хлопчатобумажные чулки «в резинку» - только в гости или в театр женщины носили более тонкие фильдеперсовые или фильдекосовые (черт знает, что это был за материал!) чулки. Носки и чулки рвались безбожно, их нужно было чинить ежедневно, и штопка носков стала синонимом скучной семейной жизни и поводом для скандалов.. Носки были без манжет и пристегивались к круглым мужским подвязками. Женщины носили пояса с подвязками, в отличие от современных узких поясочков из журнала Плейбой пояса того времени были широкие и плотные, иногда с костяными вставками и специальной шнуровкой для «формирования талии». Круглые подвязки времен Пышки уже вышли из моды.
   Мужские рубашки часто носили поверх брюк и подпоясывали поясами различных конструкций, кожаными, матерчатыми или в виде витых шнуров с кисточками на концах. Особенно любили рубашки-толстовки, у которых стоячий воротник плотно охватывал шею, а планка с пуговичками была сбоку. Если носили рубашки с галстуками, то в дырочки в воротниках протягивали специальную цепочку, стягивающую концы воротничка; галстук располагался под такой цепочкой. Очень часто воротнички делали пристяжные, для чего использовались специальные металлические запонки.. Так же пристегивали манжеты - стирка была сложная и дорогая, стирать только воротнички и манжеты было проще и можно было это делать чаще.
   Брюки покупались с запасом в талии и поддерживали их подтяжками, которые пристегивались к пуговицам, вшитым в брюки. Почему-то поясам не доверяли, да и качество поясов было аховое, кожаные были дорогие, носили пояса матерчатые и клеенчатые. Пиджаки были длинные, только двубортные, одного из трех цветов - черного, синего или коричневого. Светлой одежды не было, все было выдержано в темных тонах, только летние костюмы шили из белого полотна. На ноги зимой одевали либо ботинки с галошами, либо валенки. В ботинках было множество дырочек, в которые вдевались длинные шнурки; чтобы их зашнуровать, нужно было иметь здоровую поясницу... Летом носили тапочки на подошве из. лосиной кожи, не дай бог попасть в них под дождь, они быстро промокали и размокали. «Молнии» в России еще не придумали, их заменяли разнообразные шнурки, например простые коротенькие. для тапочек и подлинее, шелковые, с фасонистыми наконечниками,  для рубашек-футболок.
   Весной и осенью, в слякоть, все мужчины носили резиновые галоши, микропорок еще не было. Про галоши рассказывались бесконечные анекдоты; в основе всех рассказов была постоянная путаница своих и чужих. Да и как не путать, когда в школьной раздевалке или в гостях в прихожей сосредотачивалось множество галош, не различимых по внешнему виду - все они были внутри красные, а снаружи - черные и блестящие. Чтобы не одеть чужие и не потерять свои, внутри каждой галоши чернилами писали инициалы владельца, или вклеивали буквы из латуни, которые сверкали, как золото. Одеть галоши было нелегко, если они точно соответствовали размеру ботинка; если же они были побольше, то шлепали на ходу и могли потеряться. Каждый выбирал себе размер галош по вкусу и характеру.
   Женщины поверх туфель осенью надевали резиновые ботики, зимой носили фетровые боты, а в сильные морозы влезали в валенки.
    Интересно вспомнить не только то, что тогда носили, но и что ели. А ели вкусно и  сытно, хотя и без разносолов. Например, любимой семейной едой утром в воскресенье была вареная картошка с селедкой; увы, мне уже не досталась совершенно мифическая селедка под названием «залом», которая, по словам знатоков, истекала жиром и была необыкновенно вкусна. Ее привозили откуда-то с северных морей и была она самым-самым деликатесом. В мое время хорошими селедками считались «иваси»; говорили, что они не такие жирные, как залом, но почти такие же вкусные. Кстати, купить селедку можно было всегда, она не была дефицитом. Дефицитом была копченая скумбрия, которой кормили в Одессе в 28-30 годах; не знаю, вывозили ли ее в другие города или все съедали на месте. После войны, когда я уже побывал в разных городах великого Союза, про копченую скумбрию никто и не слышал. Как выяснилось, теперь она водится в Израиле, и каждый еврей может есть в субботу ту же картошку, но уже со скумбрией!   
   У городских евреев, работавших в субботу и забывших про синагоги, большим успехом пользовалось свиное сало и свиное мясо. С салом жарили прекраснейшие яичницы - еще никто не думал про холестерол и яйцами не пренебрегали; например, меня лет с 8 кормили минимум двумя яйцами каждый день, или это была упомянутая яичница, или просто яйца «в мешочек». На обед делали котлеты из свинины, вот отбивных я не помню. Большим успехом пользовались тефтели и тушеное мясо в кисло-сладком соусе; мама была большой специалисткой по изготовлению такого соуса. Еще ели жареную рыбу - часто это были усатые сомы или серебряные карпы. Рыба обильно ловилась в Днепре и стоила дешевле мяса. Я предпочитал сомов - в них не было костей и их можно было есть, не слыша поминутно мамино предостережение: «Ешь осторожно, много костей». Про рыбьи кости рассказывали разные ужасы - как кто-то подавился и его не спасли, а другому кости продырявили желудок, а третьему повредили горло... Правда, все эти рассказы не мешали покупать и съедать самых костистых рыб - маленьких пескарей.
   Чтобы покончить с рыбой, нужно вспомнить еще черноморских бычков - свежими в Киеве они бывали редко, но знаменитые «бычки в томате» появились еще до войны.
   Молоко и сметану покупали на базаре, но с середины 30-х все молочные товары приобретались в магазинах «Молоко» - цены на рынках были неподъемными. Помню только, что с киевского базара домработница приносила ряженку - но не жидкую, как потом в Москве, а такую, которую путали со сметаной, такой густой она была. Плохо было со сливочным маслом - его катастрофически не хватало, «в одни руки» - понятие, возникшее вместе с революцией - давали по 100 грамм. И за этими мизерными граммами занимали очередь в 5 часов утра! А еще было время, когда на зиму несколько трехлитровых стеклянных банок заполнялось топленым маслом - жарили только на нем, подсолнечным только поливали селедку. И еще перетапливали масло с медом, и тоже килограммами - эту смесь мазали на хлеб и ели с чаем. Запасов хватало на зиму, весной начинался новый цикл. Так как овощи и фрукты не консервировали, то зимой ели кислую капусту и соленые огурцы; зато летом объедались вишнями и сливами, было вдоволь яблок и груш. Хозяйки покупали не просто «яблоки», а яблоки определенного сорта, один сорт для варенья, другой - для еды, и т.д.
   Хлеб продавался свежим, понятий «ночной» и тем более «вчерашний» мы не знали. А еще были вкуснейшие пирожки с мясом и булочки-марципаны, с непонятной вкусной начинкой. Продавались свежие рогалики, обсыпанные маком, и разнообразные бублики и сушки. Приобретение всех вкусностей, хотя и не совершалось ежедневно, но было вполне доступно родителям с небольшим доходом.
   Водка была дешевая, продавалась не только поллитрами, но и четвертинками. Странно, но факт - «на троих» не выпивали, пьяные на улицах не валялись, во дворах не собирались и в козла не стучали; по крайней мере центр города был чист и безопасен. Разговоров про водку и выпивку не было, и не только в городе, но и во всех деревенских местах, где я побывал до войны.
   Люди пили, но не делали из алкоголя фетиш.
   Конечно. в жизни вовсе не было так безоблачно и вкусно, как в воспоминаниях; но что-то все-таки было!

   Когда заработало центральное отопление, а нашу спальню передали семье НКВДэшника, все вещи мы перетащили в одну оставшуюся комнату; туда же затянули и печку, она стояла в углу, накрытая красивой салфеткой, и служила подставкой для цветов, которые мама очень любила и регулярно покупала летом. Над печкой висела цветная литография, приложение к старой «Ниве» - мальчик и девочка, очаровательные кудрявые блондинчики с голубыми глазками, поздравляют друг друга с добрым утром. Девочка мне страшно нравилась, с тех пор блондинки навсегда приютились в моем сердце (увы! - все мои любимые женщины были брюнетки ...).
   Полупещерная жизнь продолжалась три-четыре года. Мы сидели у костра (печки), жгли лучину (коптилку), ежедневно выходили за добычей - запасов не было, электричества не было, отопления не было. Холодильников тоже не было, продукты хранили на морозе за окном, а летом никогда не покупали больше того, что можно было съесть за день-два. И вообще не было ничего - ни радиоприемников, ни проигрывателей, ни домашних телефонов, ни электробритв, ни  стиральных машин и телевизоров, ни очков Хамелеон, ни джинсов и водолазок, ни эластичных носков и электрических чайников, - не было. Или вообще не было, или было, но за бугром, а советская власть не «запланировала». Т.е. на Западе уже было, а в СССР нет. Впрочем, в квартирах вождей тоже было, а у народа не было. Не нужны народу буржуазные разносолы!
   Был полный баланс: пока всем довольный народ кричал «Ура», власть занималась свом делом - коллективизацией, индустриализацией, арестами и расстрелами. И еще вооружалась, вооружалась, вооружалась... И тоже была довольна...
   А мы не жаловались, потому что другой жизни не знали. И временами были счастливы.
   Помню зимний вечер, возле кровати горит коптилка, топится печка. Мне лет шесть, я - болен, мне уютно и тепло в маминой двуспальной кровати и я наслаждаюсь чтением книги про Робин Гуда. Далекой и таинственной музыкой звучат слова Шервудский лес, герцог Нортумберлендский, Нотингемский шериф. Вроде и подвигов в книге немного - в современных фильмах про того же Робина их на порядок больше, а книга захватывала, я погружался в нее по уши и даже забывал выздоравливать. И сейчас еще волшебные слова «Робин Гуд» вызывают во мне трепет восторга. Лучшего чтения не было и не будет!
   Ребячьи игры были одинаковы по всей стране, но предпочтение менялось со временем. Мы играли в расшибалочку, чижика и квача, девчонки играли в классики и со скакалкой. Еще играли в серсо и крокет, но эти игры требовали больших площадей и играли в них на дачах.
   В городе играли в тесных дворах, игры были «компактные». Во дворах всегда были свои, дворовые, компании. В нашем дворе компания была странная: Кадик, интеллигентный  и чистенький мальчик, пара бестолковых сопливых ребят лет по 8-10, и Ярус, сын татарина-дворника. Заводилой был Ярус, хитрый и подловатый мальчишка, всегда себе на уме и всегда знающий, что ему надо.
   Игры с Ярусом меня не привлекали, я редко выходил во двор, да и чувствовал я себя в дворовой шайке, как эту компанию называла мама, лишним. Я много читал, и это заменяло мне общение со сверстниками.
   Однажды, когда мне было 11-12 лет, ребята из соседнего двора надумали строить крепость, для чего нужно было притащить кучу новеньких кирпичей со стройки на соседней улице. Я вообразил себя рыцарем и тоже включился в работу. Мы таскали по одному кирпичу, доставка исходного материала продолжалась вечеров пять-шесть. Стройка не охранялась, а прохожие, видя вереницу ребят с кирпичами, наверняка думали, что они выполняют пионерские поручения. Крепость строили в соседнем дворе - там была добрая дворничиха, она сочувствовала нам и даже носила воду для полива глины, которую мы использовали при кладке стен. Крепость получилась славная, уже был обговорен сценарий нападения и защиты, начать войну собирались в выходной день. Но - кто-то донес, и всю нашу компанию заставили оттащить кирпичи обратно. А как хорошо и весело начиналось!
   Расстояние от нашего дома «до угла», до пересечения нашей улицы с улицей Ленина, которая раньше была имени Фундуклея, было не более 200 метров, но хождение на угол было целым приключением, на которое нужно было получить разрешение у родителей. Когда мама начала работать в Киеве, она рано возвращалась домой, и мне было позволено встречать ее на углу. После войны, когда я приехал в Киев и бегал по родным местам - не только расстояние до угла, а и вся Нестеровская улица показались крохотными, и стало жаль героических воспоминаний о детских походах, например, за угол в молочный магазин - а как я тогда гордился доверием и самостоятельностью!

                О СЕБЕ, ЛЮБИМОМ.

   Родился я беленьким симпатичным мальчиком, даже нос в то время был не больше пуговки. В то время меня звали Мишенькой, но потом имена стали добавляться, и со временем мое имя начало напоминать величание испанского кабальеро - я был Мишенькой и Мишей, потом стал Моисеем, потом меня обозвали Моше, в промежутках дразнили Мойшей, а один раз даже Мозесом.
   Мишенька-Миша-Мойсей-Моше-Мойша-Мозес.
   От такого количества имен счастливей я не стал, но все таки приятно...
   Несмотря на то, что детство мое пришлось на голодные и холодные 20-30-е годы, меня любили и баловали, лелеяли и холили; если и нехватало чего-нибудь в доме, я  этого не чувствовал и был всем доволен. Меня одевали в хорошенькие и модные одежки, о чем свидетельствуют уцелевшие фотографии - то я в симпатичном шерстяном костюмчике, то в популярной тогда матросочке. Воспитывали меня дома, только дважды и на короткое время попытались привить мне общественные навыки. В первый раз я пробыл в саду один день, с кем-то подрался из-за грузовичка и на следующее утро закатил истерику, отказавшись идти туда снова В 4 года меня отдали в другой, «летний» частный сад. В этом саду мне понравилось. К помещению примыкал большой тенистый, заросший травой двор, на котором мы играли в горелки и в странную игру под названием «тише едешь, дальше будешь». В этой игре нужно было замереть на месте, когда ведущий вдруг оглядывался; если он замечал твое движение, ты отправлялся назад, становился после всех участников, а если нет - продвигался на один шаг и в конце-концов мог «осалить» ведущего и самому стать ведущим. В этом саду я научился читать.. Я был в младшей (или средней ?) группе, нас заставляли вырезать ножницами всякие кружочки и треугольнички. Мне такая работа не нравилась, и я убегал в старшую группу, которую учили читать. Меня не выгоняли, и я проводил там все «учебное» время. В результате - или помню сам, или восстанавливаю по рассказам родителей - в один прекрасный день взял у папы газету и прочел: «Правда». Папа засмеялся и предложил прочесть другой случайный заголовок; я прочел и его, и с того дня читал все подряд, особенно любил читать вывески. Правда, все еще просил маму, чтоб книжки она мне читала; очевидно, долгое чтение было еще утомительно.
   Еще меня попытались отдать к «фребеличке». Были тогда такие женщины, последователи профессора Фребеля, который утверждал, что детей нужно обучать иностранному языку чуть ли не с года и обязателько в группе. Фребелички набирали 5-6 детишек, обычно одного возраста, гуляли с ними два-три часа и разговаривали только на иностранном языке. Когда за мной пришла «немецкая» фребеличка, я залез под кровать и не появился на людях до самого вечера, когда было решено на изучении немецкого поставить крест. Навсегда, как оказалось.

    Я, еще маленький Миша-Мишенька, часто гулял с мамой Идой по бульвару Шевченко в городе Киеве. На бульваре стояли скамейки, на скамейках сидели вежливые старички и старушки, одни читали главную украинскую газету Висти, другие присматривали за ребятишками, некоторые просто сидели, вспоминая молодые времена и мечтая о их возврате. Вдоль бульвара громыхали красные трамваи, проезжали редкие автомобили. Лошадки извозчиков громко цокали по булыжной мостовой. Вдоль всего бульвара росли каштановые деревья, их было много-много, и осенью весь бульвар был усыпан коричневыми шариками, блестящими и гладкими-гладкими, словно полированными. А летом было много зеленых шиповатых шаров, похожих на морских ежей, в которых каштаны, как птенчики в яичках, вырастали и набирали свою красоту. Самостоятельные мальчики красоту не ценили, они подбирали упавшие каштаны и сражались ими, не щадя живота своего; Мишенька еще не умел сражаться, он отдавал каштаны маме, и она бросала вместо него.
    Мама любила своего мальчика и многое делала вместо него, хотя Мишенька часто вопил, требуя самостоятельности. Иногда он ее получал, иногда нет. Во всяком случае, подносить ложку ко рту ему уже доверяли.
   Был странный выходной день, не то 10-е, не то 15-е, не то 20-е. Дни недели, да и само слово «неделя«, потеряли свой смысл, вместо них были «2-й день пятидневки«, «4-й день пятидневки«, «третья пятидневка«. Миша даже не знал, что когда-то были среды и воскресенья, он просто радовался, что мама часто выходная и он может утром забраться к ней в постель. А потом, если не будет генеральной уборки или стирки, мама возьмет его за ручку и они пойдут на улицу, гулять. По дороге мама будет рассказывать про свою маму, бабушку мальчика, или про детишек, которым она лечит зубки, или про улицы, по которым они гуляли.
    Только мама недолго могла быть с Мишенькой, ее начальники послали ее работать далеко-далеко от сына, это называлось «загнать на периферию».
   
   Самые яркие воспоминания раннего - дошкольного - детства связаны с летними дачами.
   Дольше всего - несколько лет - мы жили в Ворзеле, в комнате с большой террасой, которую маме предоставляла поселковая амбулатория, в которой мама работала после возвращения из Стеблева, места первой «ссылки по распределению». Комната была в одноэтажном доме, построенном на территории амбулатории; кроме нас в доме жили еще две-три семьи, но детей у них не было и я их не помню. Единственный приятель жил на соседней даче, он был старше на 2-3 года и очень задавался.
   Лучшее время было тогда, когда на дачу к нам привозили братца Витю, сына тети Ривы, которая жила в Днепропетровске. Витька был моложе меня на 4 года, так что в нашей спарке командовал я.

       Больше всего я любил гулять по бульвару, где росли каштаны, или по Владимирской улице, ведущей у Золотоворотскому садику. В этом садике можно было полазить по полуразрушенным стенам Золотых ворот, воображая рыцаря с мечом, или побрызгаться в фонтанчике, в середине которого стоял мальчик с дырявой чашей, из которой текла вода. 
   Если я не уставал, мама вела меня дальше, на площадь, в середине которой на коне сидел дядя с саблей. Саблей он угрожал невидимому врагу, его конь стоял на задних ногах и махал передними, пугая всех вокруг. Мама как-то объяснила, что это украинский народный герой Богдан Хмельницкий, победивший ляхов.
   Саблей Богдан угрожал северу, России. Украинская Родина-мать, стоящая на круче Днепра, тоже замахнулась мечом на Россию, но в сталинские времена эти угрозы не принимали всерьез.
   Герой на коне мне не нравился и, проходя мимо, я не смотрел на него, а тянул маму дальше, на Владимирскую Горку, где на высокой подставке стоял святой Владимир. Он был зачем-то с крестом, соблюдавшая атеистические каноны мама вопросы про крест и слово «святой» пропускала мимо ушей.
     От пьедестала Владимира видна была река, с пароходами и пароходиками. Река была далеко внизу, пароходы были маленькие, а пароходики совсем малюсенькие. И все равно это было интересно, потому что все двигалось туда-сюда, а иногда даже доносился слабый гудок и был виден белый дым из трубы.
   За рекой был остров с белыми домиками и зелеными садиками, на берегу возле домиков стояли привязанные к колышкам лодки. Остров назывался Труханов, там был пляж и туда можно было приплыть на пароходике, но мама берегла мальчика и купаться не возила Мама утверждала, что все врачебные дети обязательно болеют, так что мальчик рос в реальных и придуманных болезнях. Его водили к доктору Балабан, старой деве, жившей в маленьком собственном домике в конце Владимирской улицы. Доктор Балабан слушала мальчика через черную трубку, глубокомысленно хмыкала и что-то долго объясняла маме. Потом оказалось, что у мальчика больное сердце, причем он никогда его не чувствовал, не чувствует и сейчас, на девятом десятке лет.
   Впрочем, были и действительные болезни - в 4 года мальчику вырезали аппендицит, в пять - аденоиды, в 12 - гланды; полный перечень включает известную еврейскую операцию, проведенную на 9-й день после рождения. Несмотря на все эти медицинские издевательства, мальчик был упитанным и крепким парнишкой, его побаивались и старались с ним не «стыкаться».
   Улица имени Франко находилась в старом «аристократическом» центре, к которому  прилегало улицы, застроенные серыми 4-5-ти этажными домами. Это были «мещанские» районы, тут уже не было свеже выкрашенных домов с государственными учреждениями, на улицах не было зелени, тут дребезжали трамваи, было пыльно и неухожено. На этих улицах мальчик бывал редко, только вместе с мамой или папой  по их делам.
   А дальше располагались городские окраины, здесь была промышленность и жили рабочие. Тут мальчик никогда не был!
               

ШКОЛА.

    Когда меня в 7 лет хотели отдать в школу, оказалось, что первые классы в русских школах переполнены и мест нет; в украинских было свободно, но родители меня пожалели и отдали в русскую школу, но в «нулевку«. Наверно, сейчас это соответствовало бы старшей группе детского сада, потому что нас не учили ни читать, ни писать - мы рисовали и клеили картинки. Я страшно скучал, так как к этому времени самостоятельно читал книжки, и на уроках развлекался, чем попало. От скуки, не будучи агрессивным ребенком, участвовал в драках, и, например, ударил Юрку Яковлева так, что потом его мама приходила на меня жаловаться. Кляуз и в то время не любили, со мной ничего не сделали, а родителям выговорили за плохое воспитание сына. В первом классе я исправился и стал правой рукой учительницы, которая доверяла мне проверять тетради с домашними заданиями. С тех пор так и пошло - я стал «записным» отличником на все последующие годы. Мама не вмешивалась в мою учебу и не ходила на классные родительские собрания; ей это прощали и меня не обижали.   
   В нашем классе, да и во всей школе, было много еврейских ребят - их родители не посылали своих чад в украинские школы. Но за все годы учебы я никогда не слышал каких-либо «этнических» обсуждений - вопросы национальности в школе никогда не поднимались и при заполнении анкет в классном журнале национальностью не интересовались. Папа утверждал, что всюду полно антисемитов, я с ним спорил и доказывал обратное; но с жизнью вне школы мы, школьники, мало сталкивались.
   Первые классы прошли как сон, свою «Первую Учительницу» совершенно не помню, хотя тетрадки с домашними заданиями я таскал к ней домой. Ни ее имени, ни наград за труды - не помню. Во всяком случае, все шло гладко, без переживаний и происшествий.
   Более последовательные воспоминания начинаются с 4-го класса, в котором у меня появился друг - Нюмка Кивин, такой же носатый, как и я, но более раскованный. Он отличился на экзамене по математике за курс начальной школы, который тогда сдавали в 4-м классе: начал выпендриваться и полез отвечать без подготовки, как я ни пытался его удержать от безумного шага. Побеседовав с ним, Прицкер, математик, сказал «ставлю тебе удовлетворительно, но не за знания, а за храбрость». Не совсем справедливо, Нюмка в математике был силен, только с ходу у доски растерялся. Мы дружили все школьные годы, да и потом старались встречаться, хотя жили в разных городах.
   У меня было еще несколько приятелей, которые не стали друзьями. В первую очередь это Юрка Шмиговский, отец которого владел уникальной приключенческой литературой. Юрка был по-настоящему интеллигентный умный парень, всегда державшийся совершенно независимо, как в отношениях с учителями и учебой, так и в отношениях с одноклассниками. В противовес нашей компании - я, Нюмка, Рита и Бетя - он организовал группу «черненьких» - нас он называл «беленькими». К черненьким относились Витька Миронов и Алик Глухов; может, были и другие, но я их не помню. Собственно, вражды у нас не было - например, Витька Миронов был и моим приятелем, я часто бывал в его доме и свободно пасся в библиотеке его дяди, которого книгами снабжали «по списку». «Черноту» подчеркивал только сам Юрка, остальные ребята чихали на всякие «групповые» прозвища. Для Юрки это была поза, ею он «выделялся»; мне всегда казалось, что он влюблен в Бетю и хотел отличиться своей бравадой. Он писал неплохие стихи по-украински; фраза «Ой, я памятник зробыв, я его из древа збыв» не умирает в моей памяти; дальше я не помню, но это была великолепная пародия-подражание Пушкину. В 41г его семья не уехала из Киева, он все военные годы не учился, где-то кем-то работал, и умер вскоре после Победы. Когда в начале 50-х я приехал в Киев, я искал его, но вся семья его исчезла, никого не осталось в их маленьком домике.
   В 8-м классе я подружился с Вовкой Рожанским; парень он был скучный, но жил в прекрасной 3-х или 4-х комнатной квартире, в которой паркет блестел, как во дворце, а в комнатах можно было устраивать соревнования по футболу. Таких квартир больше ни у кого не было; не знаю, кем был его отец, но точно - не старшим бухгалтером. У Вовки мы всегда во что-то играли, но только не в интеллектуальные игры. Иногда ставили стол и играли в пинг-понг (слов «настольный теннис» еще не было в обиходе), иногда играли в карты. Книги у Вовки были, но - обыкновенные, они меня не очень прельщали. В 9-и классе мы охладели друг к другу.
   Вот, пожалуй, и все одноклассники, с которыми я встречался. При этом отношения у меня со всеми соучениками были достаточно теплые, но в тесное общение не перерастали.
   По рассказам жены и дочерей я знаю, как в послевоенной школе ребят донимали общественные - партийные, комсомольские и пионерские - организации. В мое время ничего этого не было - все организации успешно бездельничали, никакой «политико-воспитательной» работы не вели и нас не мучили. О существовании школьной парторганизации мы даже не подозревали, а о такой, в будущем влиятельной фигуре, как секретарь партбюро, мы и не слышали. Будучи в 41-м году секретарем комсомольской организации школы, я наверное встречался с этим человеком, но отсутствие воспоминаний указывает или на отсутствие партийного руководства, или на отсутствие давления с его стороны.
   Среди всех «идеологических» руководителей запомнился только один человек - старший пионервожатый, пришедший к нам из авиации. Он был летчик-истребитель, успешно летал, но вдруг серьезно заболел и для поправки здоровья был направлен к нам на временную спокойную работу. Мы учились в 6-м классе, души наши были раскрыты всякой романтике, и рассказы нового вожатого о самолетах, о полетах, об учебных и настоящих боях завораживали нас. Авиационному воздействию особенною поддались мы с Нюмкой; увлечение авиацией осталось у нас на всю жизнь! 
   Так как я был постоянным отличником, меня выбирали на все общественные должности.
   В 5-м классе я был председатель отряда, а Ритка Володарская - звеньевая. По «плану» у нас должны были проводиться сборы звеньев, и председательской властью  я решил провести сбор ее звена у Нюмки на квартире - у него были две большие комнаты, днем родителей дома не было. Было непонятно, что делать на сборе, и кто-то предложил играть в бутылочку. Мы знали, что это неприличная игра, но не устояли - уселись в кружок на полу и начали вертеть какую-то аптечную бутылочку, которую Нюмка вытащил из папиных запасов. Так как целоваться мы стеснялись, то вместо поцелуя девочка щелкала мальчика по лбу. Все были очень довольны и веселились от души. Домой я шел вместе с Риткой, и даже осмелился взять ее подруку!
   Не помню, что я тогда записал в дневник отряда - наверно, придумал какое-нибудь «мероприятие», проведенное на дому.
   Я органически ненавидел общественную деятельность, она совершенно противоречила моему характеру. И тем не менее я всегда был «при должности». В те времена желающих добровольно стать в школе пионерско-комсомольским руководителем никогда не находилось - хлопот было много, а пользы никакой. Существовал поэтому неписанный обычай в обязательном порядке употреблять отличников, ранжируя их посты и должности в соответствии с четвертными отметками. Тем более, что отличники были люди покладистые и с начальством не спорили.
   Как «круглый» и постоянный отличник, я всегда попадал на самые «престижные» места и был последовательно - в разных классах - старостой класса, председателем отряда, председателем совета отрядов, председателем учкома и - о, вершина! - секретарем комитета комсомола школы. Отказываться было бесполезно, так как должность прикреплялась не к человеку, а к табелю успеваемости. Меня утешало то, что в нашей школе все общественные должности были приятными синекурами. Работать приходилось только старосте класса - он составлял списки дежурных и отсутствующих, следил за мелом, географическими картами и биологическими плакатами, отвечал за смывшихся с уроков и т.д. Председатель совета отряда занимался только «организационной» работой - составлял планы работы и писал отчеты о их выполнении. Планы составлялись всегда в порывах творческого вдохновения, к реальной жизни отношения не имели и никогда не исполнялись. Также, «по вдохновению», составлялись и отчеты.
   В 8-м классе на общем собрании школы, которое проходило в конференц-зале украинской академии наук, меня единогласно выбрали председателем школьного ученического комитета, учкома. При создании подобного органа имелось в виду школьное самоуправление по образцу Макаренко, но времена уже были не те - никакого самоуправления не должно было быть, управляли  директор и партбюро; поэтому и эта должность была полной синекурой. Тем не менее я дал себе самоотвод по причине болезни (?), но это не помогло и я стал председателем. Огорченный и злой, я поругался с мамой, купил пачку «гвоздиков» под названием «Красная звезда» и, усевшись на скамейке в Святославском садике, курил одну папиросу за другой. Пачка кончилась, я успокоился и пошел домой.
   Так что курю я с 15 лет!
   Как секретарь комитета комсомола, я собирал членские взносы и относил их в райком; слава богу, партийная организация в школе была столь же деятельна, как пионерская и комсомольская (точнее, наоборот - все брали пример с членов ВКП(б)), так что от меня большего и не требовалось. Когда началась война, я сдал в райком остатки взносов и печать комитета, и на том кончилось мое секретарство. Был, правда, один неприятный эпизод - я был вынужден обсудить на комитете поведение ученицы 9а Бети Медовар, которая отказывалась учить стихи Павла Тычины, считая их малохудожественными. Бетька отделалась тем, что ей «указали на неправильное поведение», и на том дело кончилось, хотя я страдал еще долго - Бетя отказывалась со мной разговаривать, называя «предателем». А я просто не придавал значения ни Тычине, ни «указанию», считая их сплошной ерундой, из-за которой не стоит портить кровь - принципиальным в вопросах литературы я не был.
   Начиная, пожалуй, с 4-го класса советский человек так привыкал к формалистике и к показухе, что дальше все это использовалось автоматически, без раздумий и угрызений совести.
   До 7-го класса мы всегда рассаживались с кем хотели и где хотели. Обычно мальчики сидели с мальчиками, девочки с девочками.  все были довольны, все потихоньку трепались и в классе всегда стоял неясный гул.
   Я за партой сидел один, потому что соседи мешали читать. Книгу я засовывал в парту и читал ее сквозь щель между крышкой и неподвижной частью парты. В новых партах крышка и неподвижная часть пригонялись так, что между ними не было щели; это не смущало классных умельцев. Вывинчивались винты петель, и крышка сдвигалась на нужную величину, через образовавшуюся щель можно было спокойно читать. Читал я все, что можно было достать, в первую очередь всяческие приключения. При этом, как бы я ни был увлечен чтением, одно ухо было всегда на страже, и на коварные вопросы учителей вроде: «Что я сейчас сказала?», я всегда знал ответ. Правда, предыдущая фраза в голове не задерживалась, я мог повторить только последнюю. К чести учителей, обычно они меня редко трогали, все-таки я был бессменный отличник.
   Мало того, что я не слушал, что происходило на уроке, я еще не видел, что писали на доске. Был близорук настолько, что не видел даже крупных букв. О моей близорукости знал Юрка Шмиговский, который видел не лучше меня. Иногда, гуляя, мы устраивали соревнование - кто раньше узнает время на больших часах, висящих высоко на столбе на углу Ленина и Владимирской. Бывало, что в сумерках мы проходили под самими часами, так и не узнав время.   
   Тем не менее, ходил я без очков, так как к очкарикам представители обоих полов относились отрицательно. Подслеповатый я был в классе не один, но никто не носил очков. Например, хорошая девочка Броня была настолько близорука, что утаить это было невозможно - она подносила книгу и тетрадь к самому носу. Ее дразнили «слепой курицей«, и все равно очками она не пользовалась.
  Так как обычно учитель произносил вслух все, что писал на доске, я научился даже сложные тригонометрические примеры с различными скобками записывать правильно. Для этого в нужные моменты я откладывал книгу и весь превращался в слух.
   Однажды наша классная руководительница, француженка Анна Михайловна, рассадила всех по своей схеме, при этом мальчиков обязательно с какой-нибудь девочкой. Ко мне подсадили крепенькую курносую девчонку не из самых умных, но совсем не дуру. Ее звали Натка, и она - по устоявшейся привычке - все пыталась втянуть меня в разговор, интригуя последними сплетнями. Это отвлекало от чтения, и вскоре я выработал способ борьбы - как только Натка начинала длинное сообщение о последних наблюдениях, я начинал тихо ворчать: «Натка, перестань кушать! Натка, перестань кушать, ты громко чавкаешь! Натка, не чавкай, ты мешаешь мне слушать!«
   Натка, конечно, не молчала и в ответ на мои грязные инсинуации на весь класс орала: «Ты чего врешь, я и не думаю есть!», и так далее. Как правило, присутствующий при скандале учитель не доискивался истины, а выгонял нас обоих из класса и мы мирились в коридоре. Если же нас не выгоняли, Натка начинала собирать свои вещички со словами «больше ты меня не увидишь, ухожу!», а я втихаря запевал романс «Не уходи, тебя я умоляю, слова любви стократ я повторю». Или: « Наш уголок нам никогда не тесен, когда ты в нем, то в нем цветет весна ...»..
    В конце концов Натка оставалась со мной, мы мирились, но вскоре все начиналось сначала. Наш «союз» продолжался две четверти, после зимних каникул Натку позвала к себе подружка, и я снова стал свободен и мог вволю читать. Признаюсь, что без Натки стало скучно.
   Девочки вошли в круг моих интересов довольно рано - еще до школы я был влюблен в Таню Гудима, блондиночку моего возраста, жившую в нашем доме этажом ниже. Правда, о смоей любви я узнал случайно, услыхав, как мама сказала знакомой, показав на улице на Таню: «А это Мишина любовь». Любовь закончилась тоже до школы, когда в один прекрасный день, придя к Тане, я попал в объятия ее старшего (года на 4) брата Лени, который решил снять с меня штаны - просто так, для развлечения. Я отбился, но Тане, которая стояла рядом и подзуживала Леньку, я не простил и больше с предательницей не общался - тем более, что ее отдали в украинскую школу и наши пути больше не пересекались. В 4 классе я был влюблен в Женю Гутниченко, бойкую и живую девчонку, наверно, красивую, чего не помню. .Этой любовью меня потом попрекала Бетя, говоря, что я неразборчив в своих чувствах, если мог любить такую б....., какой, по ее словам, была Женя. Приписывать позорные качества 12-тилетней девчонке было, конечно, бессмысленно, и я уверен, что в Бетьке говорила ревность к моему прошлому.
   Серьезные увлечения начались позже, когда в наше с Нюмкой общество вошли две девочки - сначала Рита, и в 8-м классе - Бетя. Рита была отличница, претендовавшая на неофициальное звание лучшей и самой красивой ученицы класса - только после объединения с 8-б классом у нее появилась конкурентка Светлана, высокая красивая блондинка, которую «наш круг» не признавал. Бетя не претендовала на первенство, не гналась за отметками, играла на фортепьянах и ходила с длиннющей косой.
   Иногда на праздники - дни рождения, красные дни календаря, Новый год - мы приглашали и других ребят, но это было редко, нам хватало своей четверки.
   В конце концов после войны Нюмка женился на Рите, а я разошелся с Бетей.
   Период влюбленности в Бетю начался в 8 классе и даже в 9-м протекал настолько остро, что об этом знал весь класс и все учителя.
   Боже, как ярко вспоминается эта любовь! У Бетьки на зимнем пальто был шнурок с шариками-бомбошками; и сейчас еще я чувствую свое глупейшее умиление этими бомбошками... В тот период мы занимались в другой школе, т.к. наше здание ремонтировали. Дорога до школы занимала минут 20, и помню вечер (мы учились во вторую смену), когда я впервые провожал Бетьку домой. Как я мучился в поисках темы для разговоров! Но через пять минут все наладилось, мы весело проболтали оставшееся время и я с трудом выжал из себя «до свидания» - так хотелось еще и еще быть рядом с Бетькой, поддерживать ее под локоток и оберегать от падений - была зима и было скользко!
   Как и полагается, я зачитывался любой любовной литературой, которая попадала ко мне в руки. Почему-то наибольшее впечатление произвела книга Сенкевича «Без догмата», напечатанная в Библиотеке молодого человека - была такая серия, основанная Горьким. Что было в книге и о чем она - совершенно не помню, но прекрасно помню обложку книги и мое потрясение после ее прочтения. Сейчас мне кажется, что именно под действием этой книги я начал вести дневник, в который подробно записывал все перепитии взаимоотношений с Бетей. В один прекрасный день, не решаясь признаться в любви лично, я пригласил Бетю домой, посадил ее за письменный стол и дал читать дневник. Она прочитала и начала реветь. На вопрос - «Что с тобой, отчего ты плачешь?», ответа я, конечно, не получил. После этого эпизода - как ни странно - мои чувства несколько охладели, в конце концов мы крупно поругались. Повод для ссоры был серьезный: появление на ее горизонте некоего Владимира, а на моем - пухленькой Светки. Уже не помню, кто был первый, но взаимная ревность горела ярким пламенем. Мы страшно переживали, устраивали многочисленные переговоры, но никак не могли примириться. В результате, в начале войны я уехал из Киева даже не попрощавшись. И только в 43 году через специальное адресное бюро в Бугуруслане нашел ее в Чимкенте.

ЛЮДИ И ВЛАСТИ.

   Годы были нелегкие, НЭП то ли кончился, то ли еще продолжался. Еще существовал частный колбасный магазин на углу Нестеровской и Святославской улиц; в голод 30-х годов шептались, что там продавали колбасу из человечины. Потом из этого магазина сделали тривиальную булочную, где никогда не было свежего хлеба. А еще рядом с этим магазином была частная парикмахерская, я любил туда ходить, потому что парикмахер перед стрижкой каждого следующего клиента всегда опускал инструмент в спирт и потом поджигал его - зрелище горящих ножниц поражало воображение. В советских парикмахерских процедуру дезинфекции опускали за ненадобностью.
   Наша жизнь была жизнью большинства служащих того времени. В семье не было начальников и товароведов, не было ответственных и партийных работников, не было даже простых коммунистов. Таким же было наше окружение, состоявшее из обыкновенных рабочих и служащих - в нем также не было коммунистов и НКВДэшников, не было ученых или писателей, или актеров, или директоров, т.е. того контингента, с которым власти расправлялись наиболее жестоко. Именно поэтому нашу семью миновали сталинские мероприятия, никто не был арестован. И мы, дети, зная об арестах и расстрелах «врагов народа», верили всему, что писали газеты.
   У нашей семьи были свои, отнюдь не политические трудности и переживания. Прежде всего, несмотря на двух работающих специалистов, семье всегда нехватало денег. Любая покупка, особенно покупка обуви или одежды, требовала напряжения всех сил; к ней долго готовились, собирали деньги, изучали магазины, советовались со знакомыми. И, наконец, покупали штаны для сына! Да не просто штаны, а штаны из «чертовой кожи», черного жесткого материала, который, по слухам, никогда не протирался и не поддавался даже гвоздям, которые в многочисленных  играх ребятишки часто всаживали в свои тощие задницы. У мамы была доха из «меха жеребенка», купленная во времена НЭПа, и, хотя во многих местах она была протерта до дыр, новое зимнее пальто так и не было куплено. Я не помню, чтобы у меня был настоящий костюм и галстук; ходили мы, ребята, то в лыжных шароварах и куртках из байки грязно коричневого цвета, то в каких-то легких курточках или свитерах. Вспоминаю грандиозный скандал, когда в школе новая старшая пионервожатая пообещала достать всем лыжные костюмы, собрала у многих деньги и - исчезла бесследно. У родителей были почти судороги - ведь заплатить за костюмы еще раз не все могли.
   В начале 30-х вовсю развилась система закрытых распределителей. Именно распределителей, а не магазинов - все, что там можно было «забрать», было заранее распределено - кому, что и сколько. «Забирали» продукты по «заборной книжке», которые были все разные, в соответствии с табелью о рангах. У папы была «малоранговая» книжка, но и по ней неплохо снабжали, в доме всегда была еда. Папин распределитель был маленький, к нему нужно было тащиться через весь город, в нем всегда были длиннющие очереди и я очень не любил, когда меня мама брала с собой. Однажды мама несла в кошелке здоровенную рыбу, хвост которой торчал наружу. Каждый второй прохожий спрашивал: «Где дают?»; мама что-то придумывала в ответ; закрытый распределитель почему-то следовало скрывать. Следует сказать, что в это время папа работал в киевском тресте «Укрдрев» и высокую должность не занимал; впрочем, распределитель мог относиться и к тем временам, когда папа был директором лесопильного завода в Беличах, пригороде Киева. Период директорства был недолгий. Принимая каких-то высоких гостей, папа отравился или самогоном, или другой дрянью, его еле откачали в больнице. С тех пор папа не лез в начальство.
   В войну ранги соблюдались, хотя уже не было заборных книжек. Зато были карточки - рабочие, служащие, иждивенческие и привилегированные - литер А и литер Б. Владельцы литерных карточек звались литерАторами и литерБеторами.
   Знатоки русской словесности могли бы защитить много диссертаций на систематизации и классификации сугубо советских слов, в которых удивительно точно отражалась советская жизнь. Например, была иерархия Госкомитетов - в Госкомитете Совета министров платили больше, чем в Госкомитете при Совете министров. Была конструкторская иерархия - просто конструкторские бюро, КБ, специальные конструкторские бюро, СКБ, и особые - ОКБ. Отличались они зарплатой сотрудников, чем выше была таинственность, тем больше денег платили. Приставки «Спец» и «Особый» пользовались большой популярностью, были спецмагазины, особые отделы, спецзадания, спецполиклиника, спецхран и много других, и не упомнишь всё (впрочем, «Спец-одежда» и «Спец-иалист» не давали никаких привилегий). А чего стоила иерархия «-комов»: партком, райком, горком, обком, Госком. Или непонятная всему миру компания Первых заместителей - были Первый Первый заместитель, второй Первый заместитель, десятый Первый заместитель.  Им тоже платили в соответствии с числовой последовательностью. В среде научных работников обошлись без цифр - тут не боялись унизить человека, обозвав его, например, младшим научным сотрудником, который получал намного меньше просто научного, а тем более старшего научного сотрудника. Но и эта цепочка показалась недостаточной - чтобы отделить зерна от плевел, ввели должность «ведущего старшего сотрудника», которому начали платить максимально возможную зарплату для «не начальников». Кстати, разрыв между начальственной и прочей зарплатами был - в прежних масштабах - не меньше, чем между современным директором банка и его кассиром. Страсть к иерархии титулов пришла к большевикам из царской России с ее титулярными и тайными советниками, а в Россию, наверно, еще в петровские времена, из Германии, с ее гофмаршалами и бесконечными ...ратами.
   Душу советскую держали в черном теле. Кроме всяких общероссийских издевательств, были еще сугубо украинские. Так, в начале 30-х во главе украинского Наркомата просвещения был щирий украинец Скрыпник. Думаю, что не без поддержки Москвы - а может и вопреки ей - он начал поголовную украинизацию, вплоть до перевода документации на украинский язык. Во всех учреждениях появились курсы, на которых взрослые дяди и тети, а также старики и старухи, вгрызались в украиньску мову. Дома делали письменные задания, вслух зубрили слова, сочиняли предложения и пытались рассказывать прозу Нечуй-Левицкого или какого-нибудь другого классика. Учили и стихи, в программе были Тычина, Тарас Шевченко и вечный революционер Иван Франко. Давалась учеба с трудом, далеко не у всех чиновников было вообще какое-либо образование, многие были из полуграмотных «незаможников» или буденовских рубак. В результате одно- или даже двухгодичного обучения под руководством Грыцька Полупивня, знатока мовы з хутора Била Зозуля, мои родители научились сходу отличать перукарню (парикмахерскую) от лазни (бани), но, увы, дальше чтения вывесок дело не пошло. К счастью, Скрыпник оказался врагом народа, его всесоюзный коллега Бубнов тоже подкачал, еще сотню-другую обвинили в украинском национализме и посадили, и на этом внедрение ридной мовы в массы завершилось. Тем не менее официальным языком оставался украинский, все вывески и надписи были написаны по-украински. Приезжих почему-то очень забавляли слова «Лазня» или «Панчохи та шкарпетки». На улицах украинская речь была редка, в Киеве улицы заговорили по-украински только в 80-х годах.
   Нужно сказать, что 37-й и последующие годы для нашей семьи, да и для семей моих товарищей, прошли без всяких потрясений. Все родители были люди маленькие, среди них не было коммунистов и начальников, а мои сверстники еще не дотянули до комсомольского возраста и не боролись за мировую революцию. Не сомневаюсь, что родители знали или догадывались о происходящем в стране, мы же, мелкота, ничего не знали и ни о чем не задумывались. Радостно вырывали из учебника истории портреты великих людей, ставших в одночасье врагами народа, ни минуты не придавая этим процедурам хоть какое-нибудь серьезное значение. Смеялись, когда стадион им. Ягоды переименовали в стадион им. Балицкого (украинский наркомвнудел того времени), а потом и вовсе сняли «им.». Недалеко от нас, на улице Ленина, был трехэтажный особняк председателя Совнаркома УССР Любченко; в один прекрасный день Любченко исчез, и наша братия все ждала - кто будет следующий? Следующим был Марчук, в самом недавнем прошлом инженер ХТЗ; только родители успели выбрать его в какой-то Верховный Совет, как он исчез вслед за Любченко. Вся эта чехарда не трогала нас, а родители сидели с водой во рту - скажешь что-нибудь детишкам, те и растрепят всюду, а сексотом мог быть ближаший друг.
   Ни одного слова про ГУЛАГ мы не слышали, во врагов народа верили и ни в чем не сомневались. Наше детство может и не было счастливым, но было спокойным.
   В Союзе рядовым гражданам всегда нехватало информации, зарубежных авторов издавали мало, переводили только умерших или «критиков» капитализма, вроде Драйзера или Гашека. Информация тщательно фильтровалась, статьи в газетах были, конечно, специфически советские - об успехах стахановцев, об удое коров-рекордисток, о лучших в мире заводах и т.п. Впрочем, в этом отношении довоенная пресса ничем не отличалась от послевоенной. Как ни странно, этой информации верили - другой ведь не было. Правда, кое-что добывали из других источников - из сплетен и сведений, передаваемых на ушко, «по секрету». Даже о войне больше узнавали от раненых, чем от Советского Информбюро.
   Перед войной в Политбюро что-то сломалось, и оно разрешило выпуск и продажу массовых радиоприемников, батарейных БИ-234 и сетевых СИ-235. Но, конечно, ограничили их возможности - приемники были двухдиапазонные с малой чувствительностью, без больших наружных антенн ни шиша нельзя было поймать, кроме местных станций. А где и как в городе поставить большую антенну? Нигде и никак. Правда, году в 39 появились всеволновые приемники СВД и СВД-М, но они «распределялись», так что простые граждане и не мечтали о их приобретении.
   Зато по всей стране работала проводная трансляционная сеть, блестящее изобретение советской власти! Без хлопот и помех, без антенн и ручек настройки, уверенно и громко все получали информацию, музыку и спектакли. И неважно, что от Хабаровска до Бреста это была одна и та же правительственная информация, что тебя оглушали хором им. Пятницкого, когда ты хотел слушать фуги Баха, что тебя услаждали Маяковским вместо Пушкина. И правильно, ибо возможность выбора ослабляет волю человека, она закаляется только тогда, когда сидишь на предписанной диете и ешь, что дали. Давали «Говорит Москва» или «Говорыть Кыив». И все. И у властей никаких волнений, и у народа - никаких сомнений. А откуда быть сомнениям, если про других никто ничего не знает и все сравнивают себя с собой. И действительно, жизнь становилась лучше и веселее, потому что сегодня за маслом можно было занимать очередь в 8-м, а еще вчера нужно было бежать к 6-ти, а позавчера вообще к 4-м утра.... Так что жили хорошо и знали, что будет еше лучше.
    А если бы могли заглянуть в горшок к соседу за забором, то увидели бы, что его суп гуще и наваристее, и вкуснее. И задумались бы.
   Но - в Кремле не дураки сидели, чужой горшок они закрыли герметично.
   Все-таки иногда приоткрывалась щелка - покупались иностранные фильмы, и от глотка чистого воздуха люди балдели. Правда, воздух был своеобразный, не с улицы, а из страны придуманных героев и сладкой жизни. Показывали то очаровательную Кукарачу в одной упряжке с Тремя поросятами, то очаровательную девушку, создавшую - говоря современным языком - рабочие места для ста мужчин, то роскошную женщину из страны вальсов. Показывали ужасы капитализма с Чарли Чаплиным на конвейере, но не показывали того же Чаплина-диктатора. Отбор был строгий, фильмы были или просто красивые, или обличающие. Но только капитализм!
    И любопытный парадокс - чем больше обличали капитализм, тем прекрасней он казался советским людям.
               
У- и РАЗ- ВЛЕЧЕНИЯ.

   В то же время многое не требовало затрат, если осуществлялось под руководством и контролем партии и правительства. Существовали бесплатные детские кружки, дворцы пионеров, прекрасные музыкальные школы, библиотеки, детские технические станции (ДТС), спортивные школы и т.д. Благодаря этому моя мальчишеская жизнь, в отличие от жизни родителей, была насыщенной и разнообразной. В 4-м классе, с легкой руки Фимки, здоровенного оболтуса второгодника, к которому меня «прикрепили» для поднятия его школьно-морального уровня, я увлекся радиотехникой. Наше первое совместное занятие началось с того, что меня, отнюдь не хилого мальчика, он сумел засунуть в настоящий большой мешок и выпустил из него лишь тогда, когда я поклялся не докучать ему уроками. Отпущенный на свободу, я подружился с ним и первые уроки радиотехники получил у него. Тогда все строили детекторные приемники Шапошникова, которые пропагандировал журнал «Радиофронт». В этом приемнике настройка на станции осуществлялась вариометром (вращающейся катушкой диаметром 100мм), а громкость изменялась при тыкании острием пружинки в различные точки детектирующего кристалла Прием шел на наушники, громкость была всегда слабой и для ее улучшения в кристалл тыкали долго.
   Для всей этой радиодеятельности нужны были разнообразные материалы - провода, картон для катушек, покупной детектор, гнезда для включения наушников, и т.д., и т.п. Товар требовал денег, а где их взять? Кое-что мне подарил Фимка, но полного комплекта деталей не было, а денег на «подобную ерунду« папа не дал. Пришлось изобретать: я соорудил приемник в спичечной коробке с минимумом деталей, из одного детектора и наушников, без катушек и прочих «лишних« деталей.. На этот приемник поздним вечером, уложенный на диван и отгороженный от папы, мамы и света газетой, висящей на спинке стула, я слушал киевское радио, укрывшись с головой и притворяясь спящим.
   На следующий год я собрал батарейный приемник на двух лампах «Микро», у которого был один, но серьезный недостаток - так как из-за отсутствия денег у меня не было паяльника, все соединения были сделаны ручной скруткой и нарушались, когда на первом этаже хлопали входной дверью (правда, при следующем хлопаньи приемник иногда снова начинал работать). С горя я поступил в районную ДТС, где всего было вдоволь и бесплатно. Там я собрал приличный сетевой приемник РФ-1 (по тому же любимому журналу); к сожалению, его нельзя было забрать домой и он остался пылиться на полках ДТС. Тогда я прекратил занятия радиотехникой и предался новой страсти - поступил в шашечную школу Дворца пионеров. Мой лучший друг Нюмка Кивин безжалостно обыгрывал меня в шашки, а стерпеть это я не мог. В пику ему я тоже занялся шашками, хотя к этому времени уже набрал очки для 5-й шахматной категории (тогда в шахматах было не три, а пять категорий). Решение бросить шахматы было правильным, хорошим шахматистом я не стал бы из-за плохой памяти, в которой не держалась теория. В шашечной школе время проходило веселее, да и дебюты были проще. Нам преподавал мастер Натов, мрачноватый крепкий человек лет 40, с седоватыми волосами и прекрасным чувством юмора. Он одно время был чемпионом Украины, а может и Союза. Он же был во главе всей школы, в которой шахматами ведал мастер Константинопольский, больше известный послевоенными тренерскими заслугами, чем собственными успехами (хотя и он где-то был чемпионом). Натов погиб в войну, а Константинопольский после войны тренировал различных гроссмейстеров.
   Состав учеников в шахматной школе в мои годы был очень сильным - там учились Давид Бронштейн и будущий чемпион мира по шашкам Исер Куперман, еще несколько ребят после войны стали чемпионами Киева, Украины, Вооруженных сил. Я сумел проиграть Бронштейну в сеансе для учеников школы, в котором он выиграл все 10 партий, и теперь гордо всем сообщаю, что играл с самим Бронштейном!
   Когда я в конце концов так же безжалостно начал в шашки обыгрывать Нюмку, задача была решена и я сбежал в гимнастическую секцию Дворца пионеров.
   Я уже прыгал через коня и подтягивался на турнике, когда презрел гимнастический спорт. Дело было в том, что вместе со мной в начинающей группе были тощие мальчишки 4-5 классов, которые запросто делали то, что у меня, плотного и высокого шестиклассника, получалось с трудом; надо мной посмеивались, и я ретировался в авиамодельный кружок того же дворца. Модели делали из бамбуковых палочек и папиросной бумаги, это была тонкая работа, требовавшая много терпения. Терпения у меня было мало, и когда во дворце организовали планерную школу, мы с Нюмкой сразу же записались туда. Тренировки и полеты были великолепным развлечением, мы пропадали на «планерке» все свободные дни; уже началась подготовка к получению звания «пилот-планерист 3-го класса», когда нас послали на медкомиссию. Я проверяться не пошел, это было безнадежным делом - из-за катастрофической близорукости я в полете не видел даже горизонта. Из-за этого однажды чуть не влип - нас начали запускать с двух амортизаторов, мы должны были летать выше и дальше. Когда запустили меня, рванул ветер, да так, что планер стал почти вертикально. Без горизонта я не сразу понял, что происходит, и лишь по отсутствию потока воздуха, который обычно нас обдувал (кабина в планере УП-2 была открытой), я почувствовал неладное, отдал ручку от себя и приземлился. Еще немного, как потом говорили ребята, планер свалился бы на хвост с высоты 15-20 м. Свидетельства пилота я не получил, а Нюмка очень гордился своими корочками.
   В 7-9 классах вместо бутербродов мне начали давать деньги на обед - в школе появился буфет. Только разве можно было столь редко бываемые у меня деньги тратить на презренную еду? Во-первых, я начал покупать книги по истории Рима, которая меня ужасно заинтересовала; во-вторых, я мог изредка повести Бетю в театр - дома деньги давали только на один билет, о дамах не было и речи. Вообще же посещения тетра начались очень рано - помню поход лет в 6 на спектакль «Сверчок на печи» по Диккенсу, от которого в памяти осталась большая печь на сцене и ужасная скука всего зрелища, В последующем запомнились прекрасные спектакли: «Сирано де Бержерак» в театре юного зрителя, «Дети солнца» и «Дети Ванюшина» в русской драме, спектакль с Натальей Ужвий в театре им. Франко (забыл название пьесы Ивана Франко!), «Интервенция» в театре Красной армии, «Наталка-Полтавка» в опере, и много других, названий которых не помню. Регулярно раз в месяц - новые фильмы появлялись одновременно во всех кинотеатрах и не чаще одного в месяц - с папой и мамой я ходил в кино. Только в бывшем польском костеле недалеко от дома фильмы менялись каждый день - это был, как теперь бы сказали, кинотеатр повторного фильма, и там крутили всякое старье, вроде немых фильмов с Патом и Паташоном или бесконечных сериалов «Акула Нью-Йорка» и «Знак Зорро». С ребятами в этот костел мы бегали часто, благо билеты стоили в два раза дешевле билетов в большие кинотеатры. Из всего виденного в памяти ничего не удержалось, кроме сцены из одного из первых звуковых фильмов «Снайпер» - в этой сцене не было людей, был только снег и страшный вой ветра, ночью, освещаемой лишь изредка прожекторами. Вот где был ужас!
   После самостоятельного прочтения первого газетного заголовка мама отказывалась читать мне вслух. «Научился, - сказала она однажды, - теперь работай!» Я работал и полюбил эту работу, читал много, все, что попадется под руку, и эта дурная привычка осталась у меня навсегда. Книг нехватало, в библиотеки меня еще не записывали - эта роскошь была доступна только школьникам. Детских книг в продаже вообще не было, может, они и печатались, но до киевских магазинов не доходили. В основном я добывал книги в бабушкиной квартире, откуда тайком выносил «взрослые» книги из библиотеки тети Лизы. Потом я их возвращал на место, и о моих проступках так никто и не узнал. Кроме альбома МХАТа, помню тома Еврейской энциклопедии, которые завораживали меня картинками из непонятной жизни. Кто такие евреи, я не знал, название энциклопедии ничего мне не говорило. К тому же моя еврейская национальность не вызывала в классе никакого интереса.
   В первое время в чтении главным был процесс, а не результат; осмысленно читать я начал только лет в 6, когда какой-то доброхот прислал из Москвы целую охапку детских книг. Я их проглотил быстро и все подряд, потом по второму разу читал уже с толком и вдумываясь в содержание. Был очарован Ваней Васильчиковым Чуковского, помню даже рисунки из книги и особенно самого Ваню, такого маленького и упитанного купчика. Еще помню «Маугли» и «Приключения Травки», про то, как мальчик Травка ездил по Москве на трамвае.
   Когда я пошел в школу, тетя Лиза устроила мне протекцию в Центральную детскую библиотеку на Крещатике. Благодаря тете, мне не подсовывали тоненькие детские книжонки для 1 или 2 классов, а разрешали самому рыться на полках. Помню книги Трублаини про морские приключения и особенно запомнил книгу про Робин Гуда, которую читал болея, лежа, при свете коптилки - в этот период строительства Днепрогэса электричество в квартиры не давали вообще.
   С библиотекой все было бы хорошо, если бы не нужно было возвращать книги в установленный срок. Я успевал их прочитать, но необходимость тянуться куда-то, особенно зимой, убивала меня, я задерживал книги, меня ругали и в конце-концов я вообще переставал ходить в библиотеку. Еще больше я не любил сидеть в читальне - меня одолевал страшный зуд, я крутился, мешал другим и уходил, пока не успели выгнать за нарушение тишины. Только в 8 классе я смог часами сидеть в читальне районного парткабинета на бульваре Шевченко, куда меня пристроил директор школы, он же наш историк. Я с головой погружался в романы Кнута Гамсуна «Лейтенант Глан», «Виктория», «Голод» - и сейчас, когда я произношу эти названия, во мне возникает ощущение щемящего теплого счастья от прикосновения к ушедшим детским радостям.
   А еще в этой читальне я прочел много книг по истории Рима, которой в то время увлекался. У меня иногда появлялись деньги и я рыскал по магазинам в поисках «чего нибудь про древний Рим». Великим счастьем было приобретение двух томов «Истории Рима» Моммзена, который считался лучшим автором. Увы, с годами почти все забылось, а освежать память можно только «Спартаком» Джованиоли, другого ничего нет.
   В классе 6 я подружился с Юркой Шмиговским, у отца которого было почти полное собрание приложений к старому журналу «Вокруг света». В приложениях был весь Жюль Верн, были собрания сочинений Купера, Майн Рида, Луи Буссенара, Луи Жаколио, Хаггарда и других, уже позабытых авторов приключенческих книг. А какие были герои! Один зуав Жан из серии севастопольских и африканских романов Буссенара стоил многого. Мои попытки в зрелом возрасте снова почитать про героя детства ни к чему не привели - книг Буссенара не издавали, из библиотек его изъяли, если они вообще туда когда либо попадали.
   Домой книги не давались, я часами сидел в крохотной жарко натопленной комнате - это был кабинет Юркиного отца, и читал, пока он не возвращался с работы. Этот отец был активным - насколько это было возможно в сталинские времена - украинским националистом, но к еврейскому приятелю сына относился благосклонно и читать свои книги не запрещал. Впрочем, мы все были интернационалистами и национальностей не различали; о национализме Юркиного отца я начал догадываться уже теперь, вспоминая разные факты и поступки.
   Еще у Юры были дедушка и бабушка, жившие в том же одноэтажном домике. Если бабушка заставала меня за чтением, то всегда уводила в столовую и поила чаем со всякими вкусными вареньями. Хорошо было !
    Но я читал не только приключенческую литературу. Еще я любил «Войну и мир», которую перечитал много раз, конечно, в основном главы «про войну». Одно время увлекся Горьким, пытался даже читать «Клима Самгина», но этот роман не осилил. Из советской литературы все, и я, конечно, читали «Хождение по мукам» Алексея Толстого и «Тихий Дон» Шолохова, меньше читали «Поднятую Целину». Помню «Санаторий Арктур» Константина Федина; эту книгу очень хвалили просвещенные мужи, я же ничего интересного в ней не нашел, даже описание заграничной жизни меня не взволновало. То ли дело - «Бравый солдат Швейк», который стал настольной книгой, выдержки из которой я шпарил наизусть. Очень увлекался книгами Ильфа и Петрова, причем, наряду с их классическими романами, любил рассказы из их сборника «Под сенью изящной словесности». Один рассказ, «Синий дьявол», помню до сих пор и люблю его рассказывать в обществе.
   Из собственно детской литературы помню «Шхуну Лахтак» на украинском языке, написанную Трублаини; еще - книги Гайдара, Кассиля, Паустовского. Несмотря на определенную политическую окраску, все это была вполне добротная литература, не в пример послевоенной макулатуре вроде книг некоего Мусатова (его книги входили в обязательный список и их изучали в школе). Очень любил Лермонтова, много раз перечитывал его кавказские повести и Мцыри. Пушкина читал без вдохновения, а к его повестям относился с прохладцей. Много читал иностранную классику, которую у нас переводили - Бальзака, Флобера, Мопассана; «Остров пингвинов» проработал основательно из-за «эротических» сцен, совершенно невинных, но потрясших девственное воображение - ничего мы тогда не знали о сексе. Я не любил Диккенса, хотя и прочел все, что тогда было переведено.
   Вообще читал я много, но круг моего чтения не отличался оригинальностью. Читал то, что читали ребята моего возраста, но читал больше многих. Доставал книги где мог и какие мог.
   Пресса еще не была 4-й властью, да и прессы то было всего ничего. Была куцая газета ВУЦИК «Висти», центральная украинская газета, и тоже центральная, но на русском, газета «Советская Украина». Эта газета печаталась на 2-х листах большого формата. В старших классах я, да и многие взрослые, читали только 4-ю страницу, на которой печатали репертуар театров и кино, спортивные новости и невинные сплетни; больше сплетен было в «Вечирнем Кыиве», но подписка на него была ограничена и мы эту газету, естественно, не получали - «блата» не было, а без него не подпишешься... Я получал московскую «Пионерскую правду», в которой с продолжениями печатали прекрасные повести, помню Золотой ключик, Вратарь, Тайна двух океанов. Детских книг почти не было, распространяли их по спискам, в которых фигурировали только секретари, директора, начальники и командармы. Библиотеки кое-как снабжались новой литературой, но ее нужно было читать в читальне, на дом новые книги не выдавались - боялись краж.
   В школе всегда, кроме нулевки, я был в числе лучших учеников, за что и получил в 8-м классе ехидное прозвище «светлый ум». Учился я легко, дома делал только письменные уроки, устные учил в школе, на переменах или предыдущих уроках. Так как все давалось без труда, у меня не было предпочтительных предметов; только в 8 - 9 классах полюбил литературу и французский, в основном из-за хороших учительниц. В то время увидел свет (был прочитан в классе) мой первый стихотворный опус, написанный по «социальному заказу» - в качестве домашнего задания я сочинил былину о Чкалове, который был и моим личным, и народным героем. К сочинениям относился серьезно, писал - если это было домашнее задание - долго, переписывал и переделывал. Если была критика, всегда читал ее; так, когда писал про лишнего человека - Онегина, изучил Писарева и проникся его духом, за что и получил сниженную отметку, в мое время Александр Сергеевич был выше критики. Вообще же сочинения писал легко и, как правило, получал «Оч.Хор».
   К учительнице русского, громоздкой немолодой женщине Александре Ивановне, в классе относились с уважением и немного побаивались. Хотя она никогда не повышала голоса, на ее уроках слышен был полет мухи. За солидные размеры Александру Ивановну между собой звали Буцелиной (от Буцефала), а иногда добавляли - «в шахматном мешке», намекая на ее неизменную клетчатую кофту.
   Программа изучения иностранного языка не предусматривала обучение разговору, и все занятия сводились к зубрежке грамматики и запоминанию слов. Анна Михайловна Писковец, наша француженка, была дама требовательная и к тому же наша классная руководительница. Она заставила всех относится к иностранному языку серьезно и гоняла нас в хвост и гриву. Мы зубрили, пересказывали, писали контрольные и читали коротенькие рассказики. Французский мне нравился, школьных уроков мне было мало, я читал адаптированные книжечки и даже попытался ходить на языковые курсы, но регулярных посещений не выдержал, как не выдерживал походов в библиотеку, и бросил курсы, не начав говорить. В 9 классе у меня был уже солидный запас слов, я начал читать неадаптированные книги. В результате экзамен по иностранному языку на аттестат зрелости, который я сдавал экстерном в Саратове,  труда не составил и я легко получил свое Отлично. Во взрослой жизни французский мне пригодился, в НИИ-1 я не только подрабатывал переводами и рефератами, но и получал надбавку к зарплате за знание двух языков - английского и французского (для этой надбавки я сдавал специальный экзамен по переводу «с ихнего на наш», обратный перевод для надбавки не требовался).
   Даже сейчас, когда смотрю фильмы с французскими титрами, успеваю кое-что прочитать и понять.
   Судьба Анны Михайловны сложилась трудно - немцы ее определили переводчиком в управу и потом ей пришлось уйти с ними. Мы знаем только, что, пользуясь своим положением, она смогла освободить от отправки в Германию нескольких наших ребят, в том числе Юрку Шмиговского. Что с ней было дальше - неизвестно.
   По остальным предметам учителя были очень-очень средние, поэтому, например, я так и не полюбил математику и физику, хотя по этим предметам у меня всегда были хорошие отметки. Физику внедряла в наши головы приятная женщина Вера Клементьевна, но делала это так скучно, без огня, что даже самые интересные разделы казались страшной нудотой. Все преподносилось как давно известные прописные истины, мы не чувствовали ни борьбы идей, ни радости открытий. Тем не менее мы хорошо владели пройденным материалом, и большинство класса успешно решало многочисленные задачи на частых контрольных.
   Был у нас и Чижик, как все называли старенького учителя математика. Может быть, и даже наверное, он был хорошим человеком, но человеком абсолютно бесхарактерным, нерешительным и робким. Если к этому добавить полное неумение объяснять, а тем более заинтересовывать слушателей, то понятно, почему математика не стала моим любимым предметом, хотя со школьным курсом я расправлялся «одной левой». Меня больше занимали различные технические проблемы и книги.
   Сегодняшние дома, даже самые бедные, забиты электроникой и бытовой техникой. Радиоприемники и магнитофоны уже не в счет, все покупают «системы», напоминающие радиокомбайны моего времени, только размером поменьше, а возможностями - побольше. Радиокомбайн в лучшие времена включал приемник и проигрыватель; в современных системах имеются приемник, магнитофон на 2 кассеты, СД проигрыватели, сложные системы регулировки звука и тембра, иногда и проигрыватели для старых пластинок. 
   Но не думаю, что современный мальчик получает от всей этой техники больше радости, чем получил я в день приобретения технической новинки - приемника СИ-235, двухдиапазонного, сетевого, с узеньким окошечком для слепой барабанной шкалы. Приемник был куплен после моего продолжительного нытья, папа долго сопротивлялся пустой трате денег - по его словам, он не собирался непрерывно слушать хор им. Пятницкого. В то время эстрады фактически не было, радиоспектаклей не было, были интересные радиопостановки для детей, лекции на политические темы, редкие трансляции спектаклей из театров, народная музыка и оперные арии. Очень скоро я знал всех солистов Большого театра, каждый день по несколько раз они радовали наш слух. Довольно часто передавали Анну Каренину из МХАТа, но я никогда не мог дождаться сцены гибели Анны - спектакль был ужасно длинным, и я засыпал раньше.
      Самым большим удовольствием была «ловля дальних станций», для чего после 12 вечера, подключив наушники, в темноте, освещаемой только лампочкой шкалы, я вертел ручку настройки, пытаясь услышать новую станцию, а потом и понять - кто и откуда «вещает». На средних волнах можно было слушать Варшаву и какие-то немецкие станции; к сожалению, все эти станции в основном что-то говорили, так что пока удавалось дождаться «Муви Варшава« или чего-нибудь понятного по-немецки, терпение иссякало. Из советских станций я слушал Киев, радиостанцию им. Косиора, и московские станции им.Коминтерна, ВЦСПС и РЦЗ. По последним двум станциям в конце 30-х начались телевизионные передачи, причем по ВЦСПС передавали изображение, а по РЦЗ - звук. Экраны тогдашних телевизоров были размером в спичечную коробку, а о качестве изображения можно судить по одному из вопросов телевикторины: «Кто правильно назовет время на наших часах?». Часы показывали во весь экран, но требовалось большая изобретательность для распознавания положения стрелок.
   Примерно в 39 году в доме появилась вторая новинка - мне купили первый фотоаппарат. Это был ящик, оклеенный черным дерматином. В одну стенку ящика была вставлена простая линза, которая закрывалась затвором с одной неизвестной скоростью, в пазы противоположной стороны вставлялась кассета с пластинкой. Для наведения аппарата использовалась проволочная рамка, открывающаяся сбоку ящика. Этим аппаратом я сделал много снимков на даче, днем, когда было много света. Снимки я вставлял в большой альбом,  в 41 году забытый на печке.
   Однако удовлетвориться простым ящиком я не мог и в конце-концов выцыганил Фотокор, складной аппарат с гармошкой для наводки на резкость. Аппарат был вполне современный, лучше его был только редкий и дорогой ФЭД, содранный с немецкой Лейки. Свой аппарат я приспособил для увеличителя, сооруженного собственноручно; после этого я уже мог заниматься «художественной» фотографией, выбирая лучшие места кадра и увеличивая их по надобности. Проявление пластинок и печать снимков - все делалось мной самим.
   Все фотохозяйство осталось дома, с собой я захватил только несколько снимков мамы, папы и себя.
   Третья техническая новинка появилась у нас незадолго перед войной, когда папа «выбил» телефон. Соседи горячо обсуждали вопрос - ставить телефон в коридоре для всех или разрешить поставить у нас в комнате? Но, так как телефон был установлен «лично тов. Городецкому ввиду производственной необходимости», соседи отпали и телефон был размещен на папином письменном столе со строгим наказом «не сбрось его». В Киеве уже была автоматическая станция, телефон был с диском, как знаменитая кремлевская вертушка. Телефонизированных знакомых было немного, в основном это были мои знакомые мальчики и девочки. В один прекрасный день, когда все обедали, раздался звонок и мама подозвала меня: «какая-то девочка звонит». Я взял трубку, и начался розыгрыш - девица подробно рассказывала, что я делал сегодня, как отличился в школе, с кем гулял и пр., и пр. Я ломал себе голову, но понять, кто меня разыгрывает, не мог. Телефонный звонок с завидным постоянством раздавался в 6 часов вечера, и мама, не подходя к телефону, ехидно произносила: «Иди, твоя звонит». Так продолжалось довольно долго, но однажды я зашел к Феликсу, приятелю, который жил этажом выше. Мне открыла соседка, и я, подойдя к его комнате, услыхал сквозь неплотно прикрытую дверь: «Попросите, пожалуйста, Мишу. Его нет дома ? Нет, ничего передавать не надо, спасибо». Я вошел и увидел сестру Феликса, которую видел один-два раза и чей голос не запомнил. Рядом сидел Феликс и гнусно хихикал. Только тут я сообразил, кто разыгрывал меня несколько месяцев; я не шумел, но наши отношения с Феликсом фактически прервались.
   Чтобы сказала современная молодежь про мое детство-отрочество? Как, без дисков, секса, концертных психозов и даже наркотиков - разве можно жить? И какой дурак книги читает, да еще тратит на них все свое время? И не трахается с девочками?
   Но мы жили интересно, с увлечением, и тайные поцелуи - видит бог! - были значительней и затрагивали все глубинные чувства намного больше, чем это самое траханье.
   Каждому времени - свои радости. И каждому следующему не понять предыдущее.
   При всей нехватке денег и жилплощади наша семья считалась почти зажиточной - у нас была сначала няня, потом домработница, мы летом снимали дачу, каждый день обедали с мясом и даже иногда ели курицу. У нас был радиоприемник, был телефон. Я был обладателем современного фотоаппарата «Фотокор«, у меня был собственный письменный стол с ящиками и книги по истории Рим! Многие мои друзья жили хуже. Но
                На свете все кончается,
                Ситро и леденец,
                И песенка кончается,
                И лесенке конец.
   Так пели в 30-х годах, воспевая эскалаторы в метро; это относится и к нам, людям. Песенка кончилась, кончилось мое детство, мое отрочество. Начиналась юность.      
   Весна и начало лета 41 года были на редкость теплыми и ясными. Уже освободили братьев украинцев, белорусов и молдаван, отстояли честь страны в боях с белофиннами. Все было спокойно, немцам отправляли эшелоны с пшеницей, Молотов пожимал руки Гитлеру в Берлине, маму военкомат не трогал. Была спокойная мирная жизнь.
   Я побывал в Политехническом институте, так как собрался досрочно (экстерном) сдать экзамены за 10-й класс с тем, чтобы тут же поступить в институт, конечно, на радиофакультет (для пущей важности он тогда назывался «спецфакультет«). Моя спешка была вызвана серьезной причиной - по указу 39г в 18 лет, сразу после школы, ребят забирали в армию; при окончании школы в 17 лет я мог бы поступить в институт, а студентов в мирное время не забривали.
   К моей радости, мне разрешили это сделать, только аттестат зрелости следовало получить до 1 октября, когда заканчивались все зачисления в институт. Выбор факультета был не случаен - во мне боролись две мечты: во-первых, я хотел строить самолеты, и, во-вторых, исследовать радиоизлучения человеческого мозга, о которых очень убедительно было написано в фантастическом романе Ю.Долгушина «Чудесный генератор» (по украински). Авиационного института в Киеве не было, поэтому я решил стать радиоинженером, а потом изучить биологию и стать исследователем мозга. Как и полагалось в стране великих планов, я тоже планировал свою жизнь.. Как всегда в СССР, планы не были выполнены.
   22 июня 41 года мне исполнилось 16 лет, 9 месяцев и 22 дня. Пошла взрослая жихнь.
               


Рецензии
Большое спасибо за очень интересные воспоминания! Как я понимаю, это воспоминания вашего отца?
Влад

Влад Каганов   09.07.2021 23:18     Заявить о нарушении
Я рада, что Вам понравились воспоминания моего умершего мужа (я уже тоже довольно стара). Я москвичка, но мои родители тоже из Киева. Теперешний ужас болью отзывается в моем сердце. Происходящее невозможно объяснить и невозможно оправдать.

Людмила Бейлин 25.04.2022

Людмила Бейлин   25.04.2022 09:19   Заявить о нарушении