Глава 91

ИСТОРИЧЕСКИЙ ДЕТЕКТИВ


Виновато всякое великое существование, потому, видно, и нейдет коллежский асессор Наумов на поприще самозваных мессий. И в творческую лабораторию романа нейдет - там сплошь выдумки бесноватых, и нет разумного слова, а есть голубое сало.

Вот ежели бы в сказку, где на все вопросы один ответ: «Стали жить-поживать, да добра наживать», то и уговаривать не надо. Усвистит за тридевять земель. А в эту «лабораторию», где все уныривает в котел блудодейства - извините.

Что с него взять? Уклонился асессор в сон. А в том сне -Заратустра, которого иногда принимали за майора Наумова

- сидел себе на горе Елеонской и презентовал человечеству новую религию. И себя в качестве «нового Заратустры». Религия объяснялась совершеннейшим отсутствием нужды в ней, равно как и в самом Заратустре, но это ему было все равно. Обращался он к будущим поколениям:

«Эксплуатируйте, истязайте людей - вы, носители зависти, блуда и корысти. Доводите все до крайности, возбуждайте человека против человека, права против долга, пороки против любви - тогда из искры погребального факела возгорится пламя дьявольской энергии и вспыхнет одичалая воля. Моя религия стремится к господству над людьми. Средством для этого является мое желание сделать их нравственно больными, не способными спасти красоту для мира. К чему писать, если все уже написано в моей великой книге для всех и ни для кого?..»

Литература к этому отношения не имеет. Имеет к другому - к тому, чем возмущен был асессор, считавший, что «пухлый господин» Тургенев сделал столько же зла, сколько и тощий Чернышевский. Оба били в одну точку. Но если «Что делать» Чернышевского промелькнуло молнией, опалив немногих, то «Отцы и дети» перетекли в какую-то чахотку, обрывавшую семейные и родовые связи.

А уж после того, как были осмеяны помещики у Гоголя, администраторы у Салтыкова-Щедрина, купцы у Островского, духовенство у Лескова - русскому человеку только и осталось довести все до крайности, освободив дьявольскую энергию. Отсюда и произошла революция. Как, однако, просто она произошла!..

Что делать? Исповедовать новую религию, каковую проповедовал Заратустра, обращаясь отдельно к шляпам бойких писак-галантерейщиков: «Никто не оспаривает ваших способностей...»

Шляпы согласно закивали: кто же возьмется оспаривать неоспоримое?

«Никто не оспаривает ваших способностей произвести путем зависти, блуда и корысти - демократическую революцию и породить жалкие мантры о беспредельных правах ваших личностей, превращающих всякого поденщика жизни в существо, исковерканное ложным чувством избранности. Моя истина, моя религия не менее ужасна. Близится эпоха, когда гораздо предпочтительнее будет культивировать не права человека, а его пороки. И я, антиосел, в котором кое-кто из вас видит всемирно-историческое чудовище, спрашиваю вас: способны ли вы еще впитать в себя новую заразу разложения, выношенную мною на путях порока и мерзости?..»

Вздрагивали в ознобе сладострастия шляпы прихожан. Под шляпами мелко тряслись бородки, обрамленные блошиными качелями. Прихожанам невдомек было, что так никогда не говорил Заратустра. Думать они не желали. Зачем, если все уже обдумано за них в великой книге ни для кого?

«Во всем этом кукушка виновата», - молвила Катерина Ивановна Мармеладова, явно сострадавшая автору романа, который так и не осознал - преступление он совершил или просто наказания дожидается? Скажи, Федор Михайлович...



Дуэль-кукушка


-Скажи, Федор Михайлович, ужель не совестно было тебе столь низко и глупо оболгать имя покойного генерала Епанчина? Что смотришь волком?

Голос прозвучал тихо, но требовательно. Достоевский, неспешно шедший из Владимирской церкви, отшатнулся, словно столкнулся с привидением.

- Кто это? Что вы? Почему я должен... Ах, это вы, Иван Петрович! Вот уж не ожидал... То есть вовсе не чаял встретить когда-нибудь. Мне в Лондоне сказывали, что вас... - растерянно зачастив, осекся Федор Михайлович. И смолк.

- В чести и бесчестии, при порицаниях и похвалах - нас почитают обманщиками, но мы верны. Мы неизвестны, но нас узнают; нас почитают умершими, но вот, мы живы, нас наказывают, но мы не умираем. Нас огорчают, но мы всегда радуемся, мы нищи, но многих обогащаем!.. - усмехаясь, процитировал 2-е послание коринфянам святого апостола Павла седой, как лунь, Иван Петрович Липранди. - А в Лондоне, стало быть, меня уже похоронили? То-то радости Герцену на том свете. Ну да слухи не могут меня расстроить так, как ваш пасквиль на Епанчина. Давно прочитал роман, имею об нем строгое суждение, однако это сейчас в сторону. Заслуженного генерала зачем вставили в таком постыдном образе и в мыслях, его недостойных? Я все эти годы ждал встретиться с вами и потребовать объяснений, да вы теперь все больше по заграницам, насколько могу судить.

- Нет, отчего же... - натянуто отозвался Достоевский. - Туда я наездами, курс лечения прохожу, а работаю по большей части дома... О генерале Епанчине, правду сказать, наизусть мало что знаю. Фамилия попалась на глаза, я и вставил. Фамилию - не человека. Мне он отчего-то представлялся грубым и неразвитым. Созвучно епанче. И одежда эта давно устарела, и генерал, надо полагать, не свежее...

- Значит, ни к роже рогожа, ни к лицу епанча?.. - сказал Липранди. - Давайте присядем.

- Я с удовольствием, право, однако тороплюсь, извините. Условимся на другой раз. Посидим в приличном заведении где-нибудь на Невском, и я вам представлю ответы на спорные ваши вопросы, а сейчас...

- Другого раза я тебе, Федор Михайлович, выкраивать не стану! -сверкнул недобрым глазом генерал. - Довольно будет и этого. Невелики дела твои - подождут. Поговорим и разойдемся. Думаю, уже навсегда.

Достоевский сделался бледным, каким-то потерянным даже. Сели на скамейку водовозов у пристани и с минуту молчали, глядя на черную невскую воду.

- Литератор имеет право на своих персонажей, согласны они с этим или нет, - нервно начал Федор Михайлович. - Сочинителю - что генерал, что извозчик. Главное -непосредственное чувство, задевающее читателя, и узнаваемый тип личности. Разве мало у нас выживших из ума, тупых и чванливых генералов?

- Из таких я один, наверное, остался, - насмешливо молвил Иван Петрович. - С меня бы и писали. А память Епанчина вы трогать не имели права. Старинный дворянский род, герой Двенадцатого года...

- Помилуйте, Иван Петрович, там же ясно видно, что это некоторым образом пародия на Герцена, не на Епанчина. Герцен в 1812 году родился, а в «Былом и думах» рассуждает о войне, выставляя себя едва ли не в участниках тех баталий.

- Вы мизантроп, да еще с подпольем в душе, - Липранди внимательно смотрел на своего давнего конфидента. - Таким я вас смолоду знаю. Сейчас вам уж за пятьдесят, наверное?

- Пятьдесят четыре, - ответил Достоевский. - То, что смолоду было, быльем поросло. Я уже давно не тот, каким тогда был, и даже не тот, каким после стал. Я вообще другой теперь. Не знаю, как вам объяснить. Да и надо ли?.. Уж не Иван ли Сергеевич Тургенев высказался вам по поводу моего романа? Так это, к вашему сведению, старый мой недруг и злопыхатель.

- Смутный ты человек, Федор Михайлович. Сколько пародийных стрел извел на Тургенева, выставляя его в своих «Бесах» надутым, бездарным и глупым писателем Кармазиновым! Зачем это вам? Зачем ему? Личные счеты не в романах сводить следует. Это как из-за угла напасть. Или сонного дубиной ударить. А теперь жалуетесь, что недруг. Сами посудите, откуда взяться доброму отношению, коль вы его недобрым словом поразили? Экая у вас, литераторов, русская дуэль-кукушка!..

- Не знаю дуэльных кодексов и обычаев. Почему кукушка?

- Потому что проста, как кукушка, и жестока, как русские нравы. А состоит она в том, что повздорившие соперники стреляют из пистолетов в полной темноте - на звук, на шорох и шевеление воздуха, а после выстрелов перевязывают друг другу раны и считают пробоины на фамильных портретах. Есть еще так называемая «русская рулетка», когда у каждого дуэлянта по одному патрону в барабане. Крутнул наугад - и стреляйся. Вам такой способ не будет ли ближе?

- Я не люблю оружия, никогда не любил, хоть и кончил военное заведение. Вам ли не знать этого...

- Знаю, знаю! Вот и Ставрогин у вас в романе не стрелялся. Повесился. Позорный конец. Однако и сам персонаж не лучше.

- Он просто несчастен, вы не поняли.

- Ваш Николай Ставрогин -недоношенная тайна сочинителя. Образ как бы наличествует в тумане, а самого героя нет. Все персонажи «Бесов» ходят и твердят: «Ставрогин! О, Ставрогин -это нечто значительное!..» Этакий петрашевец и декабрист в одном лице. А лица-то и нет, хоть вы и старались живописать: бретер и кутила в прошлом, а ныне вялый, тихий и довольно угрюмый. Да еще и с зубами, «как жемчужины», и губами, «как коралловые». А всех подвигов у этого замечательного и значительного - один пошлый поступок. Ухватил за нос почтенного старейшину Гаганова и «успел протянуть его за собою по зале два-три шага». Видите - дословно запомнил ваши глупости.

- Помилуйте, Иван Петрович, что вы себе...

- Дерзость, конечно, невозможная. Глупость неописуемая. Обиженному старейшине устроили овацию, а вялого и тихого буяна потребовали обуздать. Но тут вспомнили, что дурак с коралловыми губами как-то уже схлопотал по морде и не дал сдачи. Тоже, по-вашему, достойный поступок. Для идейного-то поучения губернских либералов. Но тайна - в чем тут она? Не в том ли, что вы мой прием с агентом полиции Антонелли повторили в романе? На бумаге человек числится, а в действительности его нет и никогда не было. И донесения от его имени составлял совсем другой человек. Только не припомню, коралловые ли у него были губы. Вял, тих, угрюм, это вы верно отразили.

- Иван Петрович! Зачем вы все это сейчас говорите? Двадцать с лишним лет миновало... - Достоевский судорожно теребил галстук, желая ослабить узел, но его держала булавка, купленная в Лондоне и потому непривычная. - Я вас прошу... Мне сейчас нехорошо и... недосуг ворошить прошлое. Давайте как-нибудь после... В романе множество образов, почему непременно Ставрогин? И при чем здесь Антонелли? Оставьте меня в покое с этим вашим Антонелли!..

- Почти тридцать лет назад мы с вами договаривались, что нигде, никогда, ни при каких обстоятельствах не всплывет наша с вами интрига в деле петрашевцев, и вам это было на руку, вас не подозревали. Разве что сам Петрашевский перестал доверять вам, и тогда вы решили затеять тайное общество у Дурова. Вы упрямо играли свою роль, Федор Михайлович, не скажу - достойно. И очень близко к сердцу приняли мою мысль касательно борьбы с идеями и способов такой борьбы.

- Я помню и другие ваши слова про агентов, которых несправедливо пятнают ненавистным именем доносчика. Я слушался вас во всем. За что же теперь вы желаете меня... раскрыть? Зачем? Я вас прошу, оставьте меня. Вы правильно давеча обронили, что я и сейчас в подполье...

- Хороша позиция для беса, но вы же на самом высоком этаже себя держите ныне, а там и спрос другой. Как с проповедника вроде Заратустры. В ухудшенном, правда, варианте. Антонелли не может и не должен проповедовать мораль, он ее лишен, избавлен от мучений совести, от воспитания, от всего, кроме служебной целесообразности быть в нужном месте - там, где и проповедуется нечто, из ряда вон выходящее.

- Говорю вам, я теперь совсем другой человек. Другой!..

- Какой, однако, смешной намек вы сделали мне своим Ставрогиным. Повесился, подумать только! Трагедия Иуды. Но я не Иисус Христос, я был чиновником особых поручений при министре внутренних дел, и Антонелли пришел в тайное общество не с благой вестью, а с идеей предавать. Надеюсь, вы не станете этого отрицать? Стало быть, он не обманутый Учителем Иуда, а человек, сознающий себя ловким провокатором.

- Вот как вы сейчас говорите! Значит, тридцать лет тому обратно вы мне просто-запросто лгали?

- Просто-напросто, - поправил писателя генерал Липранди. -Так по-русски правильно будет. Кстати, не «закорузлый», как у вас сплошь и рядом, а «заскорузлый». Пометьте себе на будущее... Лгал ли я? Ничуть. Даже в видах облегчения вашей участи. Всегда и во всем - только правда. Другое дело, что вас не сумел правильно разгадать. Потому-то и рухнула моя карьера. Но я не сетую. О тебе, Федор Михайлович, соболезную. Грех велик и страшен, в котором ты устами Ставрогина исповедался, и думал, что душу себе облегчил. Это покаяние показное, на публику. Сон смешного человека. Потому у тебя глава «У Тихона» отдельно от романа путешествует. Не пришился кобыле хвост. Девочку ту, ставрогинскую как бы - ты растлил и подвел на край пропасти. Она, Матреша, и в самом деле повесилась, устрашившись жить дальше. Она, не Ставрогин с коралловыми губами. Такой грех не отмолить, и прощения тебе не выплакать. Никто и слушать не станет. Вряд ли был старец Амвросий в Оптиной пустыне, присоветовавший тебе пойти к злейшему врагу и сознаться во всем. Выдумал ты старца. И Тургенев правильно прогнал тебя с этой мерзостью, что в душе твоей гнездится. Да и не поверил он. Я бы и сам не поверил, если бы не знал, что все твои романные выверты глупы, а правда - чудовищна. Правду ты не выдумываешь, она тебя сама находит. И ты ее прячешь кому-нибудь за пазуху - Ставрогину ли, Карамазову ли, Смердякову...

- У меня дочь умерла во младенчестве, - рыдающе произнес сочинитель. - Сын Алеша прожил на свете всего три года!..

- Сочувствую, но не сострадаю, - вздохнул Липранди. - Вот и у тебя, слышал, припадки падучей участились. Это совесть больная колотится. Невмоготу ей падение и низкие твои мысли.

- У вас ли совесть здорова вполне? - вскинулся Достоевский. - Ведь вы всему виной, вы!..

Липранди тихо посмеялся. Возможно, думал про себя, что Федору Михайловичу весьма даже привычно ссужать свои грехи персонажам. Под проценты нравственности. И он, генерал Липранди, такой же, в сущности, персонаж для сочинителя преступлений и наказаний.

- Так уж и я? - спросил, отсмеявшись. - До сих пор с удовольствием перечитываю диалоги следователя Порфирия Петровича с бедным и надменным студентом Раскольниковым. То есть наши с вами диалоги. Чудо как хороши! Выходит, еще лет десять назад, когда роман только писался, вы правильно все понимали и меня верно оценивали. Что же теперь изменилось? Неужто забыли, что я готовил вам участь не провокатора Антонелли? Вы ее сами для себя избрали, не обинуясь моими наставлениями, а даже и вопреки им. Я видел в вашей судьбе будущность блестящего правоведа, крупного судейского, быть может, деятеля, способного радикально переменить всю систему судопроизводства в России. Вы к тому подавали надежды, лестные для меня надежды. И что с этими надеждами? Гляжу, мой подопечный наипошлейшим образом низвергает мои упования, решительно порывает с идеями судебных реформ несчастного и глупого Петрашевского и вероломно увлекает своих товарищей на преступную стезю - ко всеобщему разрушению устоев. Величайшим из вождей себя видели? Новым Иисусом? Кем вы себя полагали?

- Я... я много читал, думал... Из всей философии вынес свой принцип: победи себя - победишь мир.

- Вы возжаждали стать властью, собственного самодержавия возжелали, смею заметить. Ведь не всерьез же призывали к раздроблению России, отсылаясь с этой идеей к прибалтийским и польским проходимцам, желая воспользоваться их доверием... Правителем Россий захотели стать на почве дела совершенно бесплодного. Сколько раз внушал вам: с идеями нужно бороться идеями же. А вам топор под лавкой блеснул, Герценом и Чернышевским за ненадобностью брошенный. Вот истина-то и рухнула. Кстати, писать следует не «рухнулась», а именно - рухнула. И не взмахнул «его обеими руками», а им взмахнул, топором. Отчего вас в редакциях не поправляют? Ведь скверно написан роман, весьма скверно. Исключая, как я сказал, диалоги с Порфирием Петровичем. В них вы тонким психологом оказали себя. И слог приличен. А в остальном - ну что это! «Он ей поцеловал ногу». Как вы сей момент себе представляете - поцеловать ногу? Предмет поцелуя, позвольте вам напомнить, имеет существенную протяженность - от пятки и до...

- Перестаньте, Иван Петрович! Что за охота мучить меня! Что вы хотите? Слог мой выправить? Меня на всеобщее осмеяние выставить? Скажите же, наконец!..

- Помните, Петрашевский вас спрашивал: какова идея вашей будущей повести? Вот и я хочу услышать от вас, какова она, эта идея? Житие великого грешника?

- Почем вы знаете? Откуда?..

- Достоевский растерялся. - Я же никому эту трагедию жизни... ну, то есть, интригу эту никому не рассказывал. Разве что Каткову общими словами - проза жизни и страстная вера, беспрерывно ее побеждающая, усиление воли и внутренней силы, и все такое. Но сама идея проста: или рабство, или владычество.

- Чтобы все поклонились, а я, быть может, прощу - так что ли? А девочку Матрешу куда спрячете? Под кровать, где любовник с неким господином пикируется - таково житие великого грешника в енотах и резиновых сапогах? Сильно запотевшая идея. И пованивает. Во лжи широкость ищете, а там ее нет, одна только гадливость, рождающая потребность еще ниже пасть, еще более опакоститься. За это не награждают величием - ни на том, ни на этом свете. За это секут. Прилюдно. Так-то, любезный мой конфидент!...

- Меня распинаете, так хотя бы литературы не касайтесь!..

- В августе 1831-го, помнится, прокатились возмущения в Новгородском и Старо-Русском военных поселениях. Более ста офицеров перерезали в порыве бессмысленной злобы, жен и детей не пощадили. Так вот, Пушкин, имея в рассуждении литературу, выразился следующим образом: «Когда в глазах такие трагедии, некогда думать о собачьей комедии нашей литературы». Нет, не разделить мне вас на отдельных персонажей - на униженных, оскорбленных и праздно ликующих. Ищете бога на небесах, а находите на земле старуху-процентщицу. И повсеместно страдаете, бия себя в грудь. Дурно сие, Федор Михайлович, ибо состряпанность не есть творчество. Царство Небесное, да будет вам известно, силою берется, а не страданиями обретается.

- Ересь и богохульство, Иван Петрович, - надменно молвил Достоевский. - Право, как фельдфебель трактуете!

-Так вы еще и Евангелие плохо знаете! Перечитайте одиннадцатую главу от Матфея, увидите, чья это ересь, если ересь.

- Вольно же вам надо мною насмехаться! Вам кажется, что я все еще в ваших руках. Напрасно так думаете. В «Полярной звезде» Герцена было, вы помните, напечатано «Секретное мнение» господина Липранди по делу Петрашевского. Вы, небось, поразились, читая свое «мнение», раскрывавшее завидное ваше умение шагать к цели по головам врагов, друзей или посторонних людей, коих вовсе не брали в расчет. Не догадывались, кто автор трактата?

- Зачем же гадать было, когда я по слогу корявому тотчас определил ваш стиль, слегка подправленный Герценом? Он же и надоумил вас сочинить фальшивку на основе вашей же записки министру Бибикову. Признаю, ваш трактат сработал. Бибиков тогда подвел меня под сокращение штатов. Прочили на губернаторский пост, и государь был согласен... - И все-таки отказали!

- Я сам отказался, сославшись на нездоровье, но до вас это не касается. До вас другое касается. Вы еще до секретной записки министру выдали Петрашевского графу Орлову. Выдали, когда я заподозрил вас в двойной игре. За одни Только призывы к свержению самодержавия, что звучали на квартире Дурова, вам полагалось десять лет каторги. Декабристы рядом с вами - ангелы с крылышками, а по ним - картечью. Вешали, в цепи заковывали, лишали всех прав...

- Вы и мне желали бы такой участи?

- С вас довольно было одних подтяжек, на которых «просто-запросто» свести счеты с жизнью как игроку, спустившему все... Вы же игрок, господин Антонелли. Не согласны?..

- Пушкин тоже игрок был, -натужно произнес бывший агент.

- Еще и похлеще меня.

- Верно, игрок. Да я и сам когда-то азартно понтировал. Только Пушкин даже игру обращал в поэзию. А ваше «житие великого грешника», увы, «рухнулось», придавив многих - и праведных, и грешных. Кто, кроме вас, знал, что владелец табачной лавки Наумов - сотрудник полиции, майор? Никто. Вы же и раскрыли его петрашевцам, надеясь, что однажды найдут его повешенным на собственных подтяжках. Расчет нехитрый: полковник Липранди в опале, охранка торжествует, вы - на коне. О чем же молитвы великого грешника, смею вас спросить? В чем для вас истина?

- В смерти... - глухо проронил Достоевский. - Всякая жизнь виляет и прячется, только смерть пряма и правдива.

- Вот! - воскликнул Липранди.

- Вы наконец достали со дна свою правду. Думаю, роман-эпопея у вас не сложится, ибо надо подвигнуть себя на саморазоблачение, а вы не осмелитесь. Если я неправ, и вы все же откроетесь миру, то жить вам долго. Это будет вторая ваша жизнь. Во искупление первой.

- А если нет, то сколько мне суждено, по-вашему?

- Я не кукушка, милостивый государь. Да и нет мне до этого дела. На мой вопрос вы ответили, как я и ожидал. Считайте, дуэль у нас состоялась. Агент Антонелли поражен в самое сердце. Доктор засвидетельствовал смерть. Что и есть истина. Прощайте. Руки не подаю, потому что вас нет...


Рецензии