Убить человека...

Валерий Сердюченко, профессор Львовского национального университета им. Ивана Франко (Украина), литературный критик – М. Тартаковскому:
«Вы пишете: "С годами художественная литература кажется всё более скучной. Собственная жизнь предложила такие сюжеты, что выдуманные уже неинтересны“.
Так воспроизведите же хотя бы один из них! Неужели они действительно превосходят по драматизму умозрительные литературные сюжеты Шекспира?..
Укажите тогда, какой из его сюжетов - "Гамлета", "Макбета"... - предложила Вам собственная жизнь?»

1.               

Мою повесть «Карьера» упорно не печатали – и кто-то (кажется мой бывший сокурсник по Литинституту Леонид Жуховицкий) посоветовал переработать её в сценарий и отнести на Мосфильм. Как переработать, я не знал$ отнёс, как была. 

В объединении «Юность» её как-то сразу приняли в качестве заявки да ещё и по высшей ставке: гонорар шесть тысяч плюс какие-то потиражные. Какие – не знаю. Уже и режиссёр появился – Борис Яшин («Осенние свадьбы» и др.), но «кина не было»: тема совпала с другой заявкой какого-то киноклассика в конкурирующем объединении..                Не исключено, сказал Яшин, что классик просто содрал у меня тему: «У нас и не то бывает»...

Но это – потом. Пока что прикреплённая к моей заявке редактор Людмила Голубкина пригласила меня к себе домой – чаю попить и уточнить какие-то детали в моём опусе.

В её квартире (кажется, на той же Мосфильмовской) я увидел за стеклом книжного шкафа какие-то нетронутые никем (и оттого казавшиеся новенькими) тома – «Курс мостов». Книги даже на глаз выглядели вполне железобетонными. Фамилия автора была мне почему-то знакома – Г.П. Передерий. Я напрягся и вспомнил...
Давным–давно (уже и тогда давным-давно), в первые же месяцы хрущевского правления в «Комсомольской правде» был опубликован знаковый фельетон «Плесень». Какие-то «мажоры» (в терминологии газеты - «золотая молодёжь») убила одного из своих. Труп отыскали прикопанным под снегом...

В фельетоне «Комсомольской правды» всё было однозначно: «Почему могла возникнуть в здоровой среде советской молодежи такая гнилая плесень: люди без чести и совести, без цели в жизни, для которых деньги служили высшим мерилом счастья, а высокие человеческие идеалы — любовь, дружба, труд, честность — вызывали лишь улыбку? Откуда появились эти растленные типы, как будто сошедшие с экранов гангстерских американских фильмов?..»
 
Преступление, совершённое за год до публикации, не было тогда предано гласности. В сталинскую эпоху «не смели» происходить события, свойственные загнивающему Западу.               

Год, однако, был слишком примечательным. В конце 53-го Хрущёву, вступившему во власть, надо было продемонстрировать, что в стране нет неприкасаемых.               

«Что толкнуло молодых девятнадцатилетних людей, московских студентов, на преступный путь? Нищета, безработица, голод, дурной пример родителей? Ни то, ни другое, ни третье. Андрей — сын крупного ученого. Мать Александра — кандидат технических наук. Отец Альберта — полковник в отставке. Отец Анатолия — инженер...» 

Андрей был заводилой в компании. Двое душили; он держал откинутую руку жертвы, щупал пульс: жив ли...

Отец Андрея - мостостроитель Григорий Петрович Передерий (мост Лейтенанта Шмидта через Неву, Бородинский – в Москве...), академик, лауреат Сталинской премии. Осуждение единственного сына тогда же свело его в могилу...             

- Андрей - мой муж, - сказала Людмила Владимировна. – Освободили досрочно. Давно уже другой человек.

Мне однажды незаметно указали на него на киностудии Горького. Хмурый пожилой мужчина, заметив мой заинтересованный взгляд, отвернулся и вышел из комнаты. Кажется, Хэмингуэя обслуживал в баре официант «с лицом раскаявшегося убийцы»? Ничего похожего в данном случае: действительно, другой человек, художник-постановщик – профессия, позволяющая быть всегда за кадром...

2.                Однажды, в начале июля 1966 года, мне позвонили из редакции «Комсомольской правды», справились мимоходом: «Как жизнь?» - то есть приготовились сказать нечто серьёзное.                – Вы не хотели бы скатать в командировку в Томск? – И тут же, без паузы на размышление: - Там студент студента ножом зарезал.                – Кошмар! – сказал я. – Ну, и что?                – А то, что одного уже нет на свете, а другому дали два года условно – и он гуляет на свободе. Разницу чувствуете?                – Ещё бы! – сказал я и задумался, насколько позволяли обстоятельства телефонного разговора...

Дело в том, что моя собственная жизнь была в то время полна вопросов. Мы с женой (тогда ещё – будущей) как раз подали документы в ЗАГС и ждали положенный при этом срок. Так что ехать куда-то, решать какие-то чужие вопросы было совсем некстати.

Но из редакции позвонили ещё раз и ещё - потому, вероятно, что летом все собственные корреспонденты были в разгонах; напомнили даже, что поддержали недавно мою повесть «Мокрые паруса», разруганную журналами «Октябрь» и «Новый мир» (чета критиков – Мариэтта и Александр Чудаковы); говорили, что дело, в общем, ясное: убийце – каковы бы ни были смягчающие обстоятельства – надо отсидеть хоть сколько-то «для очистки совести» («Ему же самому потом будет легче!»), а главное – в назидание прочим.                – Что же это будет, если мы друг на друга с ножом станем кидаться – и гулять после этого на свободе!.. Его там, кажется, даже в институте восстановили: вы это непременно выясните.

Я не стал растолковывать обстоятельства с ЗАГСом. Сказал, что должен поговорить с женой. Выторговал у настойчивой редакции дня два...
С какой женой?.. Почти три года я был фактически двоежёнец...

3.                На закате солнца (то-бишь, вечером) на каменной террасе примечательного белого здания, высящегося над кроваво-красным Кремлём, сидели двое - Воланд и Азазелло...
Было ли – не было ли?..

Вечером 25 января 1964 года в этом же Доме, в скромном буфете (в полуподвале, вход со двора)  студенческого зала Главной библиотеки страны юная особа в вязаной салатовой кофточке аккуратно, ложечкой, ела сладкий пирог, названный почему-то «невским».               

Три стула за столиком не были заняты – и на два присели двое уже не слишком молодых людей: один небольшого роста, второй поменьше. Первый был чернявый, всклокоченный, небритый, чрезвычайно носатый – ассириец, представляющийся для удобства грузином; второй попроще – еврей. В очках.               

Сероглазую видную девушку трудно было не заметить; но у подсевших дела были поважнее. У второго, в очках, жена-студентка биофака МГУ была на зимней практике где-то на биостанции. Ну, не трагедия, конечно; всего лишь (по Гегелю) осознанная необходимость. Для профессора Наумова, декана факультета, здесь вообще не было проблем:                - У нас – производство. Мы выпускаем подкованных специалистов. Теория подкрепляется практикой.  Думать надо было, когда заводили ребёнка.

Короче, отец отвёз годовалую дочку старикам-родителям в Киев – и ждал от них письма. Вот об этом и шла речь. Ассириец сочувствовал и давал советы.

Девушка, надо думать, невольно внимала. Ей, как выяснилось много позже, только минуло семнадцать; она ещё многого не знала. Вдруг вспыхнув почему-то и не доев невский пирог, она встала и вышла. Второй, в очках, вскользь простился с изумлённым собеседником, оставив на столике недоеденную сардельку, чего раньше с ним не случалось, и, не зная ещё, зачем, догнал её на лестнице. Они остановились на галерее главного зала. Никто не был свидетелем их разговора и, надо думать, этот, в очках, вдвое старше своей собеседницы, пожимая ей руку и поглаживая по спине, говорил о чём-то серьёзном. Президента Кеннеди тогда как раз застрелили – так что было о чём поговорить.

Он и Кеннеди?.. А что? Сам я, можно сказать, пожимал руку Карла Густава, короля Швеции. Ну, не лично - при посредстве моего редактора Александра Петровича Нолле: как председатель спортивной подсекции Союза писателей он лично пожимал где-то руку президенту МОК маркизу Самаранчу, ну, а маркиз, конечно же, встречался со шведским королём – незаурядным спортсменом, участником ежегодного тогда 90-километрового лыжного марафона.
Факты эти сообщил мне сам Александр Петрович незадолго до своей неожиданной кончины – кстати, как раз в Стокгольме, королевской столице, где он как раз пребывал по каким-то государственным делам.
Сын Блока, между прочим (хоть и Петрович, а не Александрович), и похоронен, надо сказать, на Новодевичьем – тоже не каждому такое счастье...

Ну, вот, я сбился – и, к стыду своему, признаюсь, что это – я, тот самый, в очках. И меня с президентом США тоже кое-что связывало. Их президент распорядился разместить ядерные ракеты в Турции, в восьми минутах подлёта к Москве, - а наш генеральный секретарь распорядился вот так же на Кубе. Словом, знаменитый Кубинский кризис – и я, как сумасшедший, мотался тогда по Москве в поисках кого-нибудь из знакомых, у кого жильё за городом. Сам я летом 41-го побывал под бомбёжками, знал, что бомбы попадают не в каждого. Но – радиация, о которой, борясь за мир, так много писали, а у меня как раз жена беременная!..
Так вот, пока я мотался, ракеты убрали – и те и эти. И было о чём рассказать внимательной девушке Вере, жизнь которой была пока что гораздо проще. Москвичка; её папу, военюриста какого-то ранга, направили на Камчатку, и она долго жила там. Землетрясения, океан, цунами, гейзеры – всякое такое. Вернулась и поступила в МЭСИ. Вот и всё.

На этом тогда расстались. Ей-богу, если бы я знал тогда, что ей всего-то семнадцать с хвостиком, всё бы на этом завершилось. «Но, граждане-судьи, ей-богу, я этого не знал. И предположить не мог, что вот такая рослая видная, здоровая и, надо сказать, решительная девушка могла представлять согласно УК РСФСР какую-то ощутимую опасность. Вот не знал – вот и всё».
НО, сказать, что я не был рад, когда на следующий день она сама отыскала меня в библиотеке, тоже не могу. И уже невнятная тревога охватывала меня, как всегда бывает с человеком, вдруг ощутившим дыхание судьбы...                Судьба это нечто неизвестное, непредсказуемое – и уже поэтому грозное. Фатум, рок...

Гораздо позже, через неделю, я привел её в пустую комнатёнку своего приятеля на Зубовской и, чувствуя себя негодяем, взвизгнул срывающимся голосом:            
- Раздевайся!               
– Как, совсем? – удивилась она (шубка была уже снята).               
– Совсем! А как ещё?
Мне самому было стыдно своего визга. Но себя нетрудно было понять: очень нервничал. В итоге даже не был убеждён, что исполнил свой долг, как следовало бы.
И на следующее утро (после бессонной ночи) вместо того, чтобы отправиться по делам, побежал я в аптеку – не в обычную, в гомеопатическую, где купил какие-то чудодейственные таблетки...

Дальше всё понятно. Не медля ни минуты, явился в её институт (1-й курс, 2-й этаж), подозвал её, приоткрыв дверь в аудиторию, и тут же в коридоре дал проглотить таблетки – на всякий случай. Пожимая при этом её руку и гладя по спине.
Она послушно проглотила, не спрашивая, зачем и для чего...

Ну, не мог я тогда разобраться в самом себе – и жену любил, и Веру. Обеих – точно в груди билось не одно, а сразу два сердца. Как-то посетила даже фантастическая идея – познакомить их. Подруги, как-то естественнее... Вера согласилась придти к нам. Валя встретила её вежливо, спросила о чём-то, но разговор не клеился. После ухода Веры жена заявила:
- Чтобы я её больше не видела.
Я что-то пролепетал о душевной невинности юной гостьи.
- Невинная? – проницательно рассмеялась Валя. – Это она тебе так сказала?..

...И вот, почти через три года, когда, наконец, всё решено и проблемы с Уголовным Кодексом давно позади, уже и документы в ЗАГСе, - какие-то неожиданности: кто-то кого-то убил и разбираться мне.

4.                Словом, полетел. И нашёл всё так, как оно и было: убийство ножом, которое суд определил как непредумышленное и, приговорив Жукова Бориса Андреевича по статье 106 УК РСФСР к трём годам лишения свободы, счёл возможным на основании статьи 44 УК РСФСР считать меру наказания условной с испытательным сроком в два года.
Обстоятельства самого дела таковы. Два друга (так, во всяком случае, выходит по всем свидетельствам – и на суде тоже) Николай Гатилов и Борис Жуков вышли зимним вечером от знакомых девушек-сокурсниц. Одна из них спустилась во двор проводить друзей.               

Вот её показания:
- Во дворе кто-то – не помню, кто – завёл разговор, что ехать далеко, а уже поздно. Борис тогда сказал, что он – самбист, да у него и нож где-то есть. Порылся по карманам, а нож завалился за подкладку – так что не сразу и достал. Раскрыл. «Сейчас, - говорит, - я тебя, Людочка, зарежу». Я рассмеялась: «Да ничего ты не сделаешь». – «Давай попробую!» Всё это со смехом. Коля сказал: «а я её защитю!». («Защищу» - поправила судья). Я помню, он сказал «защитю» - и встал между нами... Я сперва думала, что Борис просто оттолкнул его слегка... Коля держал подмышкой его папку, руки были в карманах, пальто расстёгнуто. Он с упрёком сказал: «Знаешь, а с ножом не шутят!» - и упал. Это были его последние слова...

Потом, когда я писал всё это, мне очень хотелось расставить как-то акценты: всё-таки, один – убийца, другой – безвинно убитый... Отыскать предшествовавшую ссору или хоть мимолётную ревность одного к другому; или найти хотя бы малейшую зацепку в поведении убийцы уже после случившегося, - ничего этого не было. До меня следствие и суд шли по той же дороге – и тоже ничего не нашли. Дружили, не ссорились, занимали один другому место в институтской аудитории. Учёба в техническом вузе нелёгкая; у Жукова выходило хуже, Гатилов помогал ему...

В роковой вечер на квартире у девушек жарили картошку, читали стихи. Ревности не было никакой: одному нравилась одна девушка, другому – другая. Ткнув Николая ножом, Жуков не пытался скрыться; наоборот – тут же засуетился, увидев кровь; внёс Николая в дом, пытался вместе с девушками оказать помощь; поняв, что это не помогает, побежал и вызвал «скорую»... Беспомощно причитал: «Что я наделал?! Что я наделал?!»               
На суде признал себя виновным, говорил только, что «не понимает, не помнит», как всё случилось.
То же повторял и мне.

В судебном приговоре подчёркивалось и то, что Жукову с Гатиловым предстояло идти по пустынным ночным улицам, быть наедине, - чтго дополнительно свидетельствовало об отсутствии умысла.         
Была ведь возможность совершить преступление без свидетеля...

Было в показаниях и нечто ещё. Вот как это записано в Приговоре:
«18 декабря 1965 года Жуков, Гатилов, В-ая, Г-я и супруги П-вы (по прошествии стольких лет я, по понятным причинам, не называю остальных, лишь косвенно причастных. – М.Т.) после занятий в институте решили сходить в кино. По дороге они все зашли в столовую Дома офицеров, где мужчины выпили пива. После этого они купили литр водки, зашли все в кафе «Молодёжное», где её распили и пошли на 17 часов 20 минут в кинотеатр им.Горького. После просмотра фильма (название не указывается. – М.Т.) П-вы и Г-в ушли домой, а Жуков, Гатилов и В-ая, взяв одну бутылку водки, 2 бутылки красного вина, около 20-ти часов пришли на квартиру Людмилы В-ой (с которой проживала ещё одна девушка Галя. – М.Т.), где это спиртное было распито в течение вечера. Во время распития спиртного все они веселились: читали стихи, пели песни. Около 24 часов 00 минут хозяйка квартиры К-ва предупредила их, что пора заканчивать, так как ей нужно отдыхать. Подсудимый Жуков и Гатилов стали собираться, их вышла провожать В-ая...»

5.
Как часто в гостиницах, на первом этаже возле администраторши была полочка с книгами, оставленными или забытыми постояльцами. Там были вконец истрёпанные учпедгизовские «Рассказы» Чехова, почему-то разом два разбухших романа Эренбурга – «Буря» и «Девятый вал», что-то ещё. Я, если бы не стеснялся, с радостью стибрил бы книжку Николая Шпанова «Первый удар. Повесть о будущей войне», которую не дочитал летом 1939 г. в бердичевском Доме пионеров. Книжка была нарасхват, домой её не выдавали. Когда же вернулся дочитывать, она уже была изъята. «Это, мальчик, неправильная книжка», - объяснила мне испуганная библиотекарша. – Возьми другую».

«Первый удар» нанесли отважные советские лётчики, когда германские аэропланы только поднялись в воздух, чтобы нас бомбить. Фельдмайор Бунк ошибся. Налет немцев был отражен благодаря тому, что советские пограничные посты снабжены слуховыми приборами самой высокой чувствительности. Еще до того, как противник перелетел советскую границу, дежурные части узнали о приближении большого числа самолетов и немедленно поднялись со своих аэродромов. Имперцы обманулись во внезапности своего удара потому, что установление факта нападения и передачу тревоги к аэродромам наши погранчасти и радиослужба выполнили очень быстро. Таким образом, лишь благодаря высокой технике охранения и бдительности использовавших ее людей намерения врага были предупреждены...»
Дальше – понятно: «мы на вражьей земле разгромили врага малой кровью - могучим ударом».

Такие книжки – более выразительнЫе, чем любые выкладки историков, свидетельство эпохи. Их надо не читать, а коллекционировать. Что я и делал. Как раз Шпанова в моей коллекции не было. Книжка о мгновенном разгроме Германии, изданная, между прочим, не Детгизом, а Воениздатом, тут же по выходе была изъята: 23 августа 1939 г. был подписан Пакт Молотова-Риббентропа. Дальнейшее – опять-таки, понятно. И вот я с сожалением вертел в руках нивесть как попавший сюда раритет, уже обратил на себя внимание администраторши – так что слямзить было уже невозможно. Взял бы Гоголя (перечитываю всегда с наслаждением, наизусть помню целыми страницами). Но Гоголя не было. Хотел взять «За спичками» МайЯ Лассила, но как-то машинально взял на сон грядущий «Анну Каренину».

Не вспомню, прочитал ли я этот роман, но несомненно заглядывал в него. Даже писал сочинение в 9-м классе – о женской доле в дореволюционной России. Доля была тяжела: женщина бросилась под поезд.
Я помнил, что не бросилась. – и теперь, в гостиничном номере, заглянув на последние страницы, прочёл, как обстоятельно укладывал классик даму на рельсы; как дожидалась она приближающегося поезда - что при этом думала и представляла; так заботливо выписал «бесстыдно растянутое окровавленное» тело Анны на столе казармы, удовлетворённый, наконец, решением задачи, пришедшей ему в голову с самого начала – ещё до фабулы и её героев: «Мне отмщение и Аз возздам!»
Он ведь, когда написал первую же банальность - «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему» - уже тогда знал, что изменившая жена непременно должна погибнуть. Как же иначе!.. Иначе не стоило и сочинять такой толстенный опус.

Я всегда сомневался в мудрости людей, наперёд уверенных в своей правоте. Как мучительно серьёзен этот классик: ни проблеска иронии. Впрочем, заполночь, бегло пролистав роман, я нашёл единственный проблеск такого рода: «...тучный швейцар, читающий по утрам, для назидания прохожих, за стеклянною дверью газеты»...
Коряво, но хоть что-то... Я написал бы проще: «Швейцар за стеклянной дверью читал газету в назидание прохожим»…
Поражало идиотское несоответствие заданной морали применительно к реальной жизни.

6.
Рано утром, невыспавшийся, шёл я вместе с Жуковым на кладбище по пустынным окраинным улицам Томска, а в голове вертелось «Аз возздам» и как это дальше в Послании Павло - об угольях на голову грешника...
Ну, что это я терзаюсь, если яснее ясного: зарезал, сам признался – смягчающее обстоятельство, раскаялся – ещё одно смягчающее обстоятельство. Но Николай Гатилов мёртв – и быть за решёткой Жукову. Фактов уже на целый газетный подвал. И на два – ежели с моралью.

Я злился на свою бесхребетность. Назначенный ЗАГСОМ срок регистрации был, что называется «на носу», Вера, наверняка, извелась в Москве, – а я вот прусь с убийцей на кладбище разглядывать могилу убитого Гатилова...
- Далеко ещё?
- Да вот уже.
Кладбище со стороны, откуда зашли мы, не имело ограждения – и я, озабоченный своими проблемами, как-то не обратил внимание на невзрачные могилки по обе стороны дороги. Два могильщика, курившие на холмике свежевырытой земли, приветствовали Жукова как своего. Он неохотно молча приподнял руку.
Вообще был несловоохотлив. За все дни моих расспросов отвечал преимущественно только «да» или «нет».

Могила Гатилова выглядела исключительно нарядной среди прочих вокруг – скромных да и просто убогих. Жуков забежал слегка наперёд и протер нивесть откуда взявшейся тряпкой скамеечку у входа в ограду. Перед гранитной плитой с именем-фамилией и датами был небольшой свежий цветничок. Жуков выдрал несколько привядших настурций, скомкал в кулаке и, оглянувшись на меня, растерянно сунул себе в карман.

Присели на скамейку.
- Сам всё устроил?
- Да.
- А деньги откуда?
- Здесь и ишачил. Зимой копать некому, хорошо платят.
Помолчали. Я закурил. Предложил Жукову – он отказался.
- Да как же, всё-таки, так вышло?..
- А я знаю? – Он непроизвольно молча заплакал, встал и зашёл за скамейку, чтобы скрыть слёзы.
Я деликатно не поворачивался в его сторону.

Вот и солнце – выкатилось из-за облачка прямо мне в лицо. Окатило меня своими ласковыми лучами. Одно из привычных удовольствий в моей жизни – бездумно брести, зажмурясь, навстречу солнцу. Не вспомню, чтобы когда-нибудь испытывал жажду, даже обходясь весь день без воды, чтобы страдал от жары. Пасмурная погода удручает, и холод я тоже не терплю. А сейчас вот сидел у могилы и постыдно наслаждался славным солнечным утром. Незаметно для самого себя задремал, обласканный солнцем...
Так тоже бывает.

7.
Когда очнулся, Жукова рядом не было. Наверняка был уже в институте на занятиях.
Я не отказал себе в наслаждении прогуляться по залитой солнцем широкой набережной Томи, долго провожал глазами медлительный пароходик, скрывшийся за поворотом реки, заглянул в Ботанический сад, перекусил в попутной забегаловке – всё это по дороге к институту, куда прибыл к концу занятий.

Объёмная вахтёрша, сидевшая на двух разом составленных стульях и положив опухшие ноги на третий, услышав, по какому я делу, тут же направила меня к аудитории, где я едва не столкнулся с преподавателем (молодой, но явно не студент: при галстуке и портфеле): он вышел, а я зашёл в открытую им дверь, закрыв её за своей спиной и встав у исчёрканной мелом доски.
- Извините, если я отниму у вас полчаса, - утвердительно сказал я студентам, уже говившимся уходить. –Я – по известному вам делу об убийстве.
Некоторое оторопение на лицах меня вполне устраивало: значит, готовы внимать и отвечать на вопросы.
- Я могу уйти? – спросил Жуков.
- Вы – можете.
Наспех подобрав со стола учебники и тетради, он вышел.

Я узнал девушек-свидетельниц по делу, которых уже расспрашивал. Галя хотела выйти вслед за Жуковым; Люда удержала её за руку и что шепнула. Обе остались. Они меня уже не интересовали.
Остальные пребывали в молчаливом ожидании.
- Вы – следователь? – поинтересовался долговязый парень в очках.
- Я – корреспондент «Комсомольской правды». Меня интересует ваше мнение относительно решения суда.
- Суд решил – какое ещё может быть мнение? – возразил парень.
- Суд решил - а сами вы что об этом думаете? Захотите ли, чтобы я вынес собственное случайное мнение о коллегах, сидевших с вами вот в этой аудитории? У вас есть возможность направить меня по верной дороге.
Говоря так, я заметил, что щуплый паренёк сидевший во втором ряду стал незаметно перемещаться подальше – пока не утвердился наконец в последнем ряду за чьей-то квадратной фигурой.
- Я вот зимой поскользнулся – сломал руку. Мог треснуться головой и убиться. Мало ли что бывает, - настаивал долговязый.
- Не нечаянный же выстрел – удар ножом, - напомнил я. – Откуда у Жукова нож?
- В позапрошлом, осенью, хулиганы брата его убили, - объяснила белолицая и синеглазая кустодиевская девушка с косой, сидевшая прямо передо мной.
- Неродной брат – сводный, - объяснил кто-то от окна.
- А если сводный – то можно?
- Жуков – самбист, - напомнил я.
- Раза два в секции его видел, больше не вспомню, - уточнил квадратный из заднего ряда, за спиной которого прятался уже отмеченный мной паренёк.   
- Ну, выпили. С пьяного какой спрос? – возразил ещё кто-то.
Я не успевал оббегать взглядом всю аудиторию. Очень сбивал меня насмешливый взгляд девушки с косой из первого ряда – прямо таки на расстоянии дыхания.
- С пьяного спрос двойной, - сглупу сказал я. – Не пей.
- То есть, как это?.. – изумился долговязый.
– Брата его убили прямо у их дома, - вмешалась вдруг знакомая мне Галя.
- Колю жалко, очень жалко - сказала кустодиевская девушка. – Но если и Борьку посадят, сломают жизнь, - Коле это разве нужно?

Дверь в коридор уже открыли. Аудитория понемногу пустела. Я подошёл к пареньку, сидевшему в последнем ряду.
- Окажи любезность: проводи до гостиницы. Я в Томске впервые.
- Почему я? – испугался он.
- А почему – другой? – парировал я.
Вышли вместе.

8.
- Красиво у вас тут, - сказал я, чтобы как-то начать, когда вышли на набережную.
- Вы для этого сюда приехали? – затравленно, однако вполне резонно возразил он.
- Будем знакомиться. Как тебя зовут?
- А вас как?
Я представился. Напомнил, что запросто могу выяснить его имя в деканате. «Тебе это надо?»
Он коротко и глухо назвался: Николай Т.
(По понятным причинам не упоминаю полную фамилию).
- Что вам от меня надо? Я не резал и вообще незнаком с Борькой.
- Так уж совсем? Имей в виду, я знаю о тебе больше, чем ты думаешь.
Провокация была рискованной. Я только что спрашивал, как его зовут. Но он, очевидно, не заметил мой просчёт.
- Ну, само собой: в одной группе, встречаемся в аудитории. Я его в упор не вижу.
- Это почему же?
- Да так: не вижу – и всё! – с неожиданно отрубил Коля.
- А он тебя?
- А это вы у него спросите.
Что ж, выглядело вполне очевидно: рослый красавец, в общем-то, Жуков – и довольно невзрачный Коля Т. Успехи одного – «комплексы» другого...
- Дрался с ним когда-нибудь? – Этим я как бы уравнивал их шансы.
- Шутите?.. – сказал Коля.
В моей голове ворочалась самая банальная мысль. Жуков отбил у него девушку; или переспал с той, которая ему нравилась, что-то такое – обычное...
Я рискнул.
- Послушай, Коля, я уже знаю про этот эпизод. Мне необходимо лишь твоё подтверждение. Понимаю, тебе стыдно – и клянусь: тебя я нигде не упомяну. По рукам?
Коля усмехнулся, но не пожал протянутую ему руку.
- Да ни хрена вы не знаете! Берёте на понт. Думаете: ревность, какая-то девушка между нами. Всем у нас нравится Лена – вы ведь тоже заёрзали. («Наблюдательный!..»). Но дерёт её физик.
- Это кто ж? – вырвалось у меня.
- А вы с ним в дверях столкнулись. Препод наш...

Да, недооценил я этого Колю. И теперь молчал в полной растерянности. В прострации, можно бы сказать... Понимал, каким же идиотом предстал я перед собеседником, к которому так бесцеремонно обращался на «ты».
- Ладно, - сказал он вдруг. – Тёзку жалко, это факт. Он бы непременно на «красный диплом» вышел. Да и не в этом дело: жалко – и всё. Родители у него – инвалиды. А Жуков ведь на меня тоже с ножом лез...
Что-то оборвалось у меня в груди.
- Как так?
- А вот так. Тоже – вечеринка, винегреты, танцы; тоже – раза два выпили. Ну, поддатые были: все, не только Жуков. Ну, пошёл я во двор отлить. Там темно уже. ТАМ Жуков с тем же делом. Штаны застегнул, откуда-то нож у него в руке... Думаю, перочинный - тоже годится. «Хочешь, я тебя прирежу!» Я это, уж не вспомню, как-то в шутку превратил. Потом в доме ещё вместе выпили... Я тогда только - когда Жуков Колю пришил – здорово перепугался. Месяц, наверное, спать не мог. Не то чтоб бессонница, а проснусь вдруг среди ночи – сразу вспомню, как это он так серьёзно мне говорит... Да, ладно! Теперь он совсем другой. Это вы тоже имейте в виду.
- Извините, - почему-то сказал я, прощаясь.
- Бывает, - неожиданно сказал он и, повернувшись, вскочил в подошедший автобус.

9.
В гостиницу возвращаться было рано; отправился я на почтамт – звонить в Москву.
В Москве взял трубку предстоящий мне тесть:
- А, женишок нарисовался! Мы уж всем семейством не нарадуемся: был да сплыл.
- Задерживаюсь, Александр Андреевич, - оправдывался я. – Убийство серьёзное, всё новые обстоятельства.
- Меня не учи. Что-то не попадались мне несерьёзные убийства, - высказался он со знанием дела. – Ты-то при чём? Суд разберётся.
- Суд разобрался: три года условно. Один в могиле, другой на свободе.
- Был умысел?
- Ножом, Александр Андреевич.
- Ножом тоже по-всякому бывает...               
Поделиться ли с ним своими сомнениями? Для крестьянского сына, высланного с родителями в коллективизацию с Херсонщины в Сибирь, солдата с орденами и медалью «За отвагу», дошедшему до Вены, выслужившемуся затем до военюриста, майора, мои моральные проблемы – дешёвые сентименты.               
Обратиться к нему за советом?.. Он высмеял бы меня.

Хамом будущий тесть был первостатейным. Это я уже на себе испытал. Но чувствовал какую-то его правоту. Со дня нашего знакомства Вера всякий раз договаривалась об очередной встрече. У нас до минуты были сихронизированы мои звонки. Представить только, как папаша бесился, когда его юной дочери почти ежедневно звонил какой-то хахаль, а он не успевал перехватить трубку и разобраться с незнакомцем...

- Александр Андреевич, - умоляюще сказал я, - у нас сроки регистрации подпирают - Вера ещё в институте?
- Не в институте, а на трудовом фронте – твоей милостью.
Это у меня и вовсе выпало из головы. Два с лишком года до моего с Валей развода Вера ни словом не упоминала о каких-то своих видах на меня. Сам я как-то гнал от себя неизбежное решение. «Умного судьба ведёт, глупого – тащит». Так что в один прекрасный (это я только потом понял) день Вера заявила: расписываемся – или расстаёмся. Помню: было это при провожании на задворках её дома на Профсоюзной.
Её тогда уже разыскал и названивал с Камчатки её прежний парень Володя Зубков – какой-то комсомольский деятель. В письмах (Вера давала мне их читать) он величал меня Мартаковским...

Ультиматум был что называется обухом по голове. Из скудных своих средств я выплачивал взносы за кооперативную квартиру и скудные алименты. Семейная жизнь была попросту не по карману.
Вера с каменным лицом выслушала мои оправдания, попрощалась и исчезла из моей жизни. Что-то вконец рушилось – и, казалось, я даже слышал в ушах этот грохот.

Как-то я прожил так целую неделю - пока Вера не появилась снова и объявила, что перешла на вечернее отделение института – и уже работает. Какая-то отраслевая научно-исследовательная лаборатория, мнс, мне этого не понять...

Как она объяснялась со своими родителями, не знаю.
В нашу пользу было вот какое обстоятельство. Соседка Веры этажом выше целыми днями неподвижно сидела у окна. Дворовая молва гласила, что она спятила от несчастной любви и вовсе перестала выходить из дому.
Это ли, надежда ли, что дурь дочери пройдёт сама собой, но смотрины будущего зятя прошли сравнительно мирно.
Дед Веры был даже рад. Полковник, кандидат военных наук рассчитывал, как выяснилось, на моё содействие «по литературной части».  Из года в год он писал, дописывал, переделывал всё тот же опус: «Поход 14-ти империалистических держав на молодую советскую республику».
Деду очень понравилось, что я – Маркс. Как ему было сказать, что сам я не в восторге от дурацкого имени, которым наградил меня мой дядя Симха, папин брат – троцкист, гегельянец и гётеанец, переводивший для себя «Капитал» в уверенности, что в официальном издании что-то умалчивается?..                («В миру», впрочем, рядовой бухгалтер бердичевского сахарного завода...)        Вот только бабка после смотрин, жалостливо заметила внучке:                - Да как же ты в такого старенького-то втюрилась?..

- ...Если кинешь мою Веру, как свою Валю, я тебя из-под земли достану! - тем временем грохотало в трубке.
- Что вы, Александр Андреевич, - залепетал я. – Мы любим друг друга.
- Это мы ещё будем посмотреть. Вера позавчера была в ЗАГСе. Отодвинули регистрацию. Приедешь – разберётесь.

10.
На этот вечер у меня договорена была ещё одна встреча – с Жуковым и кое с кем, кого я представил Жукову как случайно встреченного моего московского знакомого.
Жуков настроен был агрессивно. Я ему явно остоебенил.
- Ну, что ещё? – вместо приветствия.
Моего спутника он предпочёл не заметить вовсе.

Присели втроём на скамейку в ближайшем скверике.
- Вы всё уже знаете, - кипятился Жуков. – Пишите, что хотите. Отсижу – раз так надо.
- Но, может быть, так не надо? Да, я послан как раз для этого – чтобы тебя посадили. Ты – один, и ты – убил. Для миллионов наших читателей – вывод абсолютно ясен. Сам ты готов послужить жертвой ради общественной пользы? Не думаю. Так вот для меня твоя судьба тоже не тьфу. Ты знаешь, почему совесть так называется? Отчего такое вот слово?
Жуков молчал.
- Со-весть, со-чувствие, со-страдание - тебе это ни о чём не говорит? Вот и счастье – со-частье, доля, пай, разделённый ещё с кем-то. А иначе не бывает. Так вот я не торгую своей совестью и не считаю, что назидание хотя бы миллиону дороже судьбы одного-единственного человека. Поэтому я всё ещё здесь. Хотя командировку мне не продлевали и дел у меня дома невпроворот.

- Позвольте спросить, - сдержанно обратился к Жукову представленный мной молчаливый собеседник. Жуков молча кивнул. – Вы живёте в общежитии или с родителями.
- С мамой. Папаша сбежал почти сразу, как я родился.
- Извините.
- Вы не верите, а я, действительно, не помню, как это всё произошло? - хмуро сказал Жуков.
- Почему же? Верю, - возразил собеседник. И вдруг обратился ко мне: - Как и всем нам, вам случалось выпивать. В этом состоянии вы всегда помните, что с вами происходит?

Обратился он, надо сказать, не совсем по адресу. Потреблял я редко – и только на халяву, за чужой счёт. И, перебрав, как раз прекрасно понимал, что со мной, очнувшись, помнил случившееся.
Впервые в жизни я напился (и перебрал, конечно) на своём выпускном банкете в киевской школе № 49. Школа имени поэта и тогдашнего министра просвещения Павла Тычины и поныне, наверное, рядом с большим домом - комфортабельным обиталищем радянських письменникiв.

Я был в этой украинской школе, вероятно, единственным евреем и, к тому же, второгодником. И я же, перебрав, как было упомянуто, подошёл, колеблясь из стороны в сторону, к отдельному столику, за которым выпивали директор Туровский и сановитый гость банкета, классик украинской советской литературы Максим Рыльский (в нашем классе учился его сын Богдан), - подошёл, поднял, как-то не разлив, лафитничек с водкой, и при изумлённом безгласии сидевших за столиков, выдул до дна.

После чего меня, естественно, неудержимо рвало, - но уже снаружи, во дворе, на каких-то досках.
Притом, я отлично помню (хотя вообще-то память с детства не ахти) как всё это было.

- Что ж, и так бывает, - снисходительно заметил собеседник, выслушав мою исповедь. – Но бывает и обратное – как, надо думать, случилось с нашим юным другом. Пить не надо – погубите себя, - категорически сказал он Жукову и встал. – Мне пора.

Мы расстались с Жуковым.
- Всё достаточно тривиально, - сказал собеседник. – Вы слышали, конечно, о детях-маугли. Такие случаи крайне редки, но, действительно, бывают. Наладить такого ребёнка хотя бы к самому примитивному человеческому существованию невозможно. Врождённый дебилизм – куда более простой случай. Но, конечно, ни о каком дебилизме нашего героя говорить не приходится. Вполне здоровый парень – нам бы такое здоровье.
Но – детской душе необходим стандартный набор – папа-мама. Вот побывали бы в сиротском доме – сразу окружили бы брошенные малолетки: папа пришёл! У вашего Жукова, конечно, любящая мама. Но без папы обида на всю жизнь. На всё и на всех. И достаточно обычной блокировки разума хотя бы рюмкой водки – а в этом варианте речь не об одной рюмке – и синдром ломится наружу.
Я бы отцов, бросающих своих детей – прямо за решётку, ей-богу!
Меня считают здесь неплохим психиатром – вот и вам порекомендовали. Ну, кажется, в самом себе могу разобраться...

Собеседник вдруг остановился и повернулся ко мне.
- Послушайте, вам никогда не мешало то, что вы – еврей?
- По-моему, только помогало.
- Вот как... Уже интересно!
- Конечно, стыдно перед загубленными душами, но, если бы не война - и не еврей, остался бы с папой-мамой в июле 41-го в таком уютном родном Бердичеве. Приятель детства Костик Ведряшко – украинец или румын (Ведряшку?) – остался в городе и теперь уже завхоз той самой школы № 2, где я проучился до войны четыре года.
Если бы – не выгнали бы космополита Тартаковского с философского факультета университета. Преподавал бы он до седин «основы основ». В которые, хотя сам – Маркс, не совсем верю.
Если бы – сидел навечно бы в штате какой-нибудь редакции. А мне это никогда не нравилось – навечно...
- Да, вам с вашей психикой крупно повезло. А мне, как вспомню хамски зарубленную уже при защите докторскую, всегда кажется: во мне погиб второй Фрейд.
- Вторых в этих случаях не бывает. А о чём докторская?
- О детской сексуальности. Мне официально заявили, что такой сексуальности нет и не должно быть. Хотя все знают, что она есть.

11.
«Я бы отцов, бросающих своих детей – прямо за решётку, ей-богу!»
Господи, что я наделал! Я ведь человека убил – свою дочь!..

Да, конечно, мною было сделано всё для очистки собственной совести. C решением на брак с Верой я выждал, пока Валю не заметили в библиотеке с каким-то явно влюблённым в неё не слишком юным мужчиной (она вскоре вышла за него замуж).

Вере запрещено было даже заикаться о намерении забеременеть – пока моя Лена не пойдёт в школу. Если у нас самих когда-нибудь родится дочь, мы непременно назовём её Валерией (полное имя Вали) - так оно впоследствии и случилось. Что-то ещё в этом роде...
Но совесть по-прежнему была не на месте.

Валя и тёща пытались не допускать моих свидений с Леной – и я завёл в еженедельнике «Литературная Россия» регулярную колонку с письмами отцов, разлучённых со своими детьми: юридические советы, как поступать в конкретном случае.
Боже мой! сколько же оказалось таких обиженных! И у каждого бывшая жена – стерва!
Валя стервой уж точно не была. Во всём был виноват я сам. Было бы куда легче, если бы жена изменяла мне или хотя бы скандалила...
Но чего не было – того не было. Ссылаться же на тёщу было бы совсем глупо.

Мою журналистскую инициативу сразу же оценили в органах опеки – и запретить мне свидания с дочкой было уже невозможно...
Но свидания эти вышли какими-то формальными, почти вымученными. Сами условия не располагали: к себе не приводить; гулять только возле дома и только оговоренные два часа – от и до.
Лена откровенно со мной скучала; я не знал, чем её развлечь.

Года два спустя она показала мне конуру, которую устроила для бездомной собаки. Прикармливала её.
Лена оказалась очень похожей на мать! Валя ведь тоже меня, бездомного, пригрела…

Но ничего нельзя было уже вернуть. Я обязан был Вере, угробившей на меня свои самые цветущие годы, когда почти все девушки красивы, а красивые – ослепительны.

12.
Очередной визит был в морг. Зажмурившись и задержав дыхание, я прошёл между двумя металлическими столами (похожими на разделочные в подсобках ресторанов) с лежащими на них покойниками, прикрытыми серыми простынями, в небольшой кабинет судебно-медицинского эксперта, встретившего меня как родного.
Так уж обрадовался живому человеку!
- Сами видели мой контингент - поговорить не с кем. Иной раз за весь день слова не вымолвишь. Так что рад, очень рад.
Я сообщил о цели своего визита.
- Как же, прекрасно помню: уникальный, даже поучительный случай: лезвие перочинного ножа...
- Нож был перочинный?
- А какой ещё у студента? Не клинок же. Слушайте сюда: лезвие вошло не вертикально, как положено, а плоско – как раз между четвёртым и пятым ребром. И это бы ещё ничего: проникновение неглубокое. Сердце оказалось лежачим, уникальная особенность у астеника, и лезвие перерезало аорту...

Жестом я остановил слишком бойкую, не соответствовавшую обстоятельствам, информацию. Мне стало как-то не по себе. Когда-то при каком-то рядовом обследовании врач, прослушивавший моё сердце стетоскопом, вдруг подозвал коллегу из другого кабинета. Тот тоже послушал – и они принялись что-то негромко обсуждать. У меня, как говорится, «оборвалось сердце». (Хотя, конечно, никуда не делось). Со своим сердцем я почти всю жизнь (после голодных лет) в прекрасных отношениях: я просто не знал, где оно находится. И – на тебе...

Врачи уклонялись от объяснений. (Согласно советской врачебной этике пациента незачем зря беспокоить). Я настоял. «Да всё отлично. Положение сердца слегка необычное. Возможно, из-за перегрузок. Спортсмен? Может, поэтому. Спите спокойно».

Разговорчивый визави выслушал это моё сообщение и утешил: - Вам крупно повезло. Если захотят вас зарезать, не сразу сообразят, куда нож сунуть. Только вам по секрету: я ведь не медэксперт. Я – патологоанатом, последний врач в жизни любого человека. Меня тоже когда-нибудь сопроводит мой коллега. Но здесь, в провинции, меня привлекают к судебным делам тоже. Так что вы пришли как раз по адресу. Я могу вам даже кое-что показать. Ввиду уникальности случая, я позволил себе выпилить часть грудины и ещё кое-что – и удачно заформалинил. Могу показать.
- Спасибо. Не надо. Верю на слово.
- Понимаю: меньше будешь знать – лучше будешь спать.
- Позволили cебе?.. А родных убитого поставили в известность? Как они реагировали?
- Родных не было. Он – иногородний, откуда-то из Казахстана. Никто не приезжал.
- Никто?
- Я вам говорю!.. Студенты собрались, выпили, как положено, - точка. Может, и нам, если вы пьёте не только чай, хлопнуть по стопочке. У каждой профессии, что ни говорите, свои прелести: у нас, к примеру, всегда найдётся, что выпить.

Я хлопнул, действительно, стопочку-другую, не более того, чистейшего медицинского спирта с этим человеком, достойнейшим во всех отношениях, и закусил, чем бог послал, - луковицей.
Аж слёзы на глазах – вполне уместные в данном случае.

13.
«Ножик был перочинный...»
Я, усиленно продышав на улице, чтобы изгнать спиртовый дух, отправился в нарсуд Кировского района Томска к судье Л.Ф.Селивановой, ведшей дело и вынесшей Жукову приговор.
Очередной мой приход её удивил. Обо всём вроде было уже переговорено, со всеми материалами дела я познакомился. Мне надо было лишь окончательно удостовериться в правоте приговора - чего так желала пославшая меня редакция да и я уже тоже.

Но – прямо-таки невероятная точность удара...
Да ведь и это поистине фантастическое попадание между рёбрами, строго параллельно им, ничуть в глазах суда не свидетельствовало против Жукова. (Ну, не тренировался же он на манекене, в самом деле!) Скорее, наоборот, подчёркивало невероятную случайность произошедшего, - если иметь в виду конкретный случай, но отнюдь не невероятную в масштабах многомиллионной страны...
Но ведь и послали меня на дело исключительное, вызвавшее поток писем в редакцию...

Но – не нечаянный же выстрел, в конце концов, - удар ножом! Пусть и перочинным...

Да, за этой дикой цепью совпадений была, увы, и решающая закономерность: преступное бахвальство ножом, тем более опасное, что мозг, затуманенный спиртным, не контролировал ни направление руки, ни её силу...
С другой стороны, не это ли свидетельствовало об отсутствии намерения?..

Но – в случае наезда или дорожного происшествия с хмельного водителя спрос двойной – и поделом: не пей за рулём. Заранее учти риск – это твой профессиональный долг.
Но в данном случае сама по себе выпивка не преступление... Можно ли предусмотреть случайность? На то и – случайность, соломку не подстелишь…

Но – совесть?..
- Ах, совесть!.. – Судья Селиванова вскинула брови. – Мы решаем здесь не по совести, но – ПО ЗАКОНУ! Вы, что же, противопоставляете совесть закону? Вам хоть раз довелось бывать в лагере? Нам всем, что же, легче, если б мы потеряли ещё и Жукова? Вы хоть знаете, какими выходят из заключения? Ему-то ещё жить да жить.. Вы о его матери подумали. Одна, без отца, скромная уборщица вырастила сына-студента...
Она вдруг поморщилась:
- Что это от вас так луком разит?

Тут во мне (как бывало в исключительных случаях) что-то «щёлкнуло».
- Где живут родители Гатилова? У вас есть их адрес?

14.
Я не рискнул звонить в редакцию – просить о продлении командировки, упирать на необходимость лететь в Алма-Ата. Запросто могли напомнить, что сроки все вышли, командировочные получены, - что ещё? И всё это с хамской добавкой (справедливой в данном случае): «А не пошёл бы ты, старик, по пердикуляру».
Умели и матом, но ирония т.с. состояла в том, что молодёжь редакции друг друга называли стариками, а пердикуляр был производным от перпендикуляра.
Таков был кулуарный стиль.
Более изящно могли послать «подшлифовать сольфеджио».
Что означало всё то же.

Билет на ночной спецрейс до Алма-Ата с какой-то промежуточной посадкой я купил по своему московскому мандату сразу же в воинской кассе в городе. Надеялся поставить потом редакционную бухгалтерию перед свершившимся фактом. Иногда удавалось.

Сбегал в гостиницу – рассчитался за номер. Вместе с постельным бельём сдал «Анну Каренину». Опять повертел книжицу «Первый удар» - слямзить или, допустим, стибрить или, скажем, стырить ну, не рискнул.
В самолёте спал.

Когда ранним утром, уже в Алма-Ата, добираясь из аэропорта до города, я опомнился, то сразу никак не мог понять, зачем я здесь. Родители Гатилова знают о судьбе сына. Как могу их утешить – сказав, что миллионы читателей «Комсомольской правды» будут им сочувствовать?..
Несчастным, потерявшим единственного сына, это нужно?..

Безуспешно решая в уме эту задачу, я добрался до восточной окраины города, к предгорью, где не так уж вдалеке блистает под солнцем ледяной пик Комсомола.
Я бывал в Алма-Ата, проезжал и здесь, поднимаясь в урочище Медео, на погребённое селем горное озеро Иссык...

Без труда отыскал нужную улочку и дом – обычную одноэтажку барачного типа, вполне аккуратную и обжитую.
Вот и женщина – обычная, с ведром.
- Гатиловы? – переспросила она. – Вы им кто будете?
Я представился.
- Ой, да они ж исплакались о Коле. Они ж слепенькие...
- Как это - слепенькие?
- А вы и не знаете? Раиса Александровна сына-то никогда и не видела. Кузьма Иванович прежде как-то видел одним глазом да после всего этого совсем ослеп.
Всё поплыло у меня перед глазами. Я покачнулся и опёрся о стену.
- У меня самой тоже так бывает, - сочувственно сказала женщина. – Дует с гор. Здесь тепло, а оттуда с холодом. Воздух такой.
- Да-да, - выдавил я.
- Вы постойте тут, а я зайду к ним – заодно проведаю. Скажу – из Москвы, что б не перепугались.
Я глотнул воздух, крепко потёр лицо.
Женщина выглянула из двери.
- Заходьте, - пригласила она.

В комнатке было прибрано, чисто. Старики рядком сидели на застеленной кровати с никелированными спинками. Оба молчали. У старушки в руке был платочек; она беспрестано вытирала слёзы. Старик, наклонясь к полу, опирался на деревянный с перекладинкой костыль.
У меня перехватило горло – не мог вымолвить ни слова.
- Да вы садитесь, - сказала женщина.
Я послушно сел на табуретку, сдвинув ногой ведро.
- Что это? – глухо спросил старик.
- Да вы не беспокойтесь, Кузьма Иванович. Это я ведро поставила.
Я никак не находил слов – ну, никаких.
- Да я им сказала, что вы из Москвы. К ним уже приходили такие, как вы. Только местные. Только давно.
- Кузьма Иванович, я так хорошо напишу о Коле, поверьте мне!
- Коленька, Коленька, - со слезами причитала Раиса Александровна...

Не вспомню, как очутился на улице.
За углом был ларёк. Зашёл, спросил у продавщицы, сколько стоит бутылка водки. Она прямо-таки вылупилась на меня.
- Сколько – чего?
- Ну, бутылка.
- А то не знаешь? Иностранец?
- Шпиён, - хихикнул кто-то за спиной.
- Шутка юмора, - добавил другой.
Продавщица со стуком поставила бутылку на прилавок. Я дал трояк, сунул сдачу в карман, выбрался наружу.

Улочка выходила на пустырь, заросший кустарником.
Поискал пенёк, не нашёл и сел на свой чемоданчик. Давясь, глотал отвратительную жидкость, да так и не допил. Оклемался немного. Облив рукав куртки, зашвырнул бутылку в кусты.

«Да я ж этого ублюдка Жукова живьём в землю зарою».

15.
К вечеру следующего дня я уже был в Москве.
По телефону из Шереметьево представился в редакции. Не вдавался в подробности. Готов был к взбучке, припас аргументы, но, похоже, о моей командировке попросту забыли. Отвечали как-то неопределённо: «Наверное, представите нам что-нибудь интересненькое?..»

Вообще-то, ничего особенного. Обычная редакционная рутина: другие темы, другие заботы.
Но после всей моей душевной встряски я почувствовал себя облитым помоями...

Дома ждала скверная новость. «Тётя Роза совсем плоха, - сообщал папа. – Ходит в беспамятстве по комнате и зовёт тебя, чтобы ты её спас. Просто, не знаю, что делать...»

Тётя Роза – мамина сестра. Бездетная и одинокая: муж умер. Я – единственный племянник.
Такая себе местечковая (хоть почти всю жизнь прожила в Киеве) жизнерадостная натура, что мне всегда нравилось.
Была хронически чем-то больна, но, в общем, не жаловалась. Пока жила с дядей Самуилом, мужем, в обширном подвале, держала козлёнка. Для забавы, вместо собаки.
Козлёнок вырос, как положено, в довольно опасного козла – агрессивного, с рогами.
Когда дяде Самуилу завод дал неплохую комнатёнку в коммунальной квартире, козла у них уже не было. Судьба его мне неведома.

Самуил Рабинович, дядя, небольшого роста, но необычайно кряжистый, почти до самой смерти работал такелажником на киевском заводе им. Артема (п/я 50) – перемещал и устанавливал наиболее трудоподъемное цеховое оборудование: станки, прессы, механические молоты, краны.
Папа работал на этом же заводе – ремонтировал трансмиссии, сшивал втык прохудившиеся приводные ремни.
Выйдя на пенсию, работал смазчиком станков и прочих механизмов.
Т.с. коллеги-Самуилы...

Дядя в своём еврейском местечке, пережив в 18-м году при гетмане Скоропадском гайдамацкий погром, ушел в «красные партизаны», был схвачен в начале 20-го года гайдамаками уже петлюровского разлива и расстрелян (!). Недобитый, выбрался ночью из небрежно засыпанной ямы и спасся...
На всю жизнь остался у него мучительный тик лица, что мешало связной речи. Всякое слово выговаривалось в несколько приёмов.
Был, повидимому, неграмотный, так как чрезвычайно уважал умение тёти Розы читать книжки.
Сам я не вспомню, чтобы она читала; книги у них не водились.
Они поженились уже сильно в годах и жили очень дружно.

Труд такелажника неплохо оплачивался, случались и наградные. Жили скромно; но дядя получал, видимо, особое удовольствие, даря жене при случае недорогие тогда золотые (может быть, позолоченные) часики, кольца, серьги; комнатёнка была заставлена сверх необходимости купленной мебелью. Бижутерия из серебра и дутого золота тоже была сверх необходимости; тётя, почти не выходившая из дому, складывала её в ящик письменного стола, за которым не писали, а ели.

Дядя Самуил, как рассказывала тетя, «ещё в революцию записался в партию», но сам в 1938 году (!) молча положил на стол заводского секретаря партбилет и молча же вышел.
Папа предполагал, что партдеятель предпочел замолчать этот совершенно уникальный тогда поступок: его самого обвинили бы в недовоспитании пролетарских кадров...

Я всегда чувствовал молчаливое достоинство дяди Самуила.
Он умер, когда я уже жил в Москве. И теперь надо было спасать тётю.
Но прежде, всё-таки, следовало, наконец, жениться.

16.
Когда встретились возле ЗАГСа, Вера с упрёком сказала:
- Я боялась – ты и вовсе не придёшь.
Регистрировались вдвоём, без свидетелей. Я настоял, упирая на то, что у нас в роду первый такой позорный случай.

Это было неправдой. Мой дед Аврум (папа – Самуил Аврумович) был вторым мужем бабушки Рухли. Какая-то специфично-еврейская история. Бабушку с её первым мужем развели родители: он был сапожник и, похоже, неграмотный. Тогда как дед читал Тору и уже поэтому гляделся завидным женихом.

Причина, подозреваю, была несколько иная. У деда в Черкассах на берегу Днепра был, вроде бы, склад сплавного леса – т.е. нечто весомее чтения Торы...
Лесным делом заняты были, видимо, многие в нашем роду: tartak и по-польски, и по-украински – лесопилка.
Дядя Борис, старший брат папы, уже при моей жизни тоже был причастен к лесному делу.

Впрочем, и для деда брак этот, кажется, не был первым. Словом, запутанная история, своебразно обернувшаяся впоследствии. Его сын, мой отец, почти всю свою жизнь был заводским рабочим и подрабатывал дома сапожничаньем.
Тогда как о Максе, одном из сыновей бабушки от первого брака – с сапожником, у папы смутное воспоминание, датируемое, примерно, первой русской революцией. Молодой человек метался по комнате с криком: «Ну, режьте меня, ну, задыхаюсь я в этой стране!..».
Т.е. ощутима некоторая – возможно, солидная, – образованность, претензии к жизни.
Потомки его и сейчас, будто бы, живут в Париже...

Отец был младшим из трех братьев во втором браке бабушки. Каждый из братьев в той же последовательности произвел одного сына; соответственно, я – младший в роду...

...Отсутствие свидетелей было воспринято в ЗАГСе равнодушно. Регистраторша сказала что-то вроде: «Ну, как хотите», записывала нас в какой-то боковой комнатёнке и сопроводила безо всякого официально-торжественного напутствия.
Ковер, замеченный мной в зальце за открытой дверью, примят нами не был.
Кольцами пожилой жених и юная невеста обменялись на задворках её дома на Профсоюзной.

Когда поднимались в лифте, я поцеловал Веру. У неё вдруг подкосились ноги, она обвисла на мне. Я перепугался. Она смущенно призналась, что испытала оргазм.
Темперамент, как говорится, не спрячешь. В минуты страсти она была ослепительна, лицо пылало...

Заранее было оговорено, что никакой свадьбы не будет. Придём, отметимся у родителей, выпьем, закусим, как водится, – вот и всё.
Вера обещала – и обманула. В двух смежных комнатах за составленными столами сидело человек двадцать. Немолодые чужие мне люди.
Раз уж так вышло, я проявил исключительную находчивость: с риском для невесты как-то, глубоко вдохнув, поднял её и внёс через порог. Гости захлопали. Кто-то засмеялся.
Тесть схамил – не вспомню уже, как.
Я перевёл дыхание и без потерь поставил невесту на ноги.

Дальше, естественно, выпивка, закуска. «Как у людей» - сказал тесть.
Вот, пожалуй, и всё.

17.
- Спаси меня, Мара, - первое, что произнесла тётя Роза, едва я переступил порог её комнаты в Татарском переулке.
Дверь была открыта. Соседи приносили какую-то еду. Когда было возможно, приходил папа.
Тётя с трудом вставала с постели и была совершенно беспомощна.

Её устройство в сколь-нибудь приличный дом престарелых?.. Об этом как-нибудь, где-нибудь, когда-нибудь. Никогда не предполагал в себе столько изворотливости, холуйства, столько униженности...
У меня ведь не было ни красненькой книжечки Союза журналистов, отворяющей все двери (я не член Союза), ни членства в Союзе писателей (я и там не член), не было на сей раз и грозного командировочного удостоверения – и в каждом канцелярском кабинете я гляделся общипанным курёнком, добивающемся привилегий даже не для родителя, что чиновнику было хотя бы внятно, а для какой-то тёти...

Всё-таки решилось лучшим образом. В страшненькое по моим понятием заведение в санаторном предместье Киева – в Святошино, в сосновом бору, тётю Розу доставила санитарная машина. Её внесли в достойную светлую палату на двоих (вторая постель пока пустовала), тут же покормили.
Она уснула – и я покинул её вполне обнадёженный...
(И зря! Но об этом когда-нибудь. Потом).

Оставалось лишь освободить тётину комнату в Татарском и сдать в домоуправление под расписку ключи.
Жаль было, конечно, большую часть мебели отдавать соседям, но я живо представил папе, как чудесно разместятся в его каморке на чердаке настоящая кровать с никелированными шарами на спинках - вместо топчана, два стула – взамен изготовленных самим папой табуреток, в качестве обеденного письменный стол, в ящичках которого скопилось кое-что...
Вилки-ложки, тому подобную дребедень, брать не стоило. Папа у себя в цеху в свободные минуты сработал оригинальные столовые приборы с ручками из наборного плексигласа...

С четверть часа я рисовал родителям изумительные картинки их нового быта, пока папа не перебил меня.
- У тёти Розы где-то в Киеве есть племянница. Тоже Авербух и тоже из Сквиры...
Я, что называется, споткнулся находу. Авербух – фамилия тёти и девичья мамы; Сквира, еврейское местечко между Киевом и моим Бердичевом (в июле 41-го мы едва выжили в бомбёжке под Сквирой)... Ну, и что?
- Тётя Роза говорила: эта племянница с мужем такие несчастные, что она собирается оставить им наследство. Ты, Мара, всё-таки, наша опора в жизни. У этой племянницы вообще никого нет.
- Но ведь муж!..
- Весь больной. Тётя его когда-то видела. Так что надо походить по городу, поискать их.
- А если не найдём?
- Тогда, конечно, другое дело.

И вот в надежде на «другое дело» я отправился в киоск «Горсправка». Было бы гораздо лучше, если фамилия этой племянницы была бы Рабинович или другая, такая же популярная, - тогда моя надежда наверняка сбылась бы...
- Может быть, Авербах, - переспросила любезная киоскёрша. – Авербахов много. Имя хотя бы знаете?
- Имени не знаю, - злорадно сказал я. - И не Авербах – Авербух.
- Этих поменьше, - обнадёжила меня киоскёрша, выдав мне шесть квитанций по три копейки.
«И поплёлся я, солнцем палимый, повторяя „cуди меня, Бог“, разводя безнадёжно руками...» - искать какую-то неведомую племянницу, отдавать ей вещи, которые нам самим нужны, бижутерию в ящичках стола – не такую уж дешёвую...

Заплесневелых, каких-то дрожащих, испуганных старичков из родной тёте и маме Сквиры я, к своему несчастью, отыскал-таки на Подоле в грязноватом подвале на Верхнем Валу впритык к памятному мне Житнему базару, где сам столовался в первые послевоенные годы у костров с затирухой из больших котлов.
Что это - затируха? Горячее, прямо с огня, густое месиво: ржаная мука и жмых с кормовой свёклой; помнится, восемь рублей миска...

Недоумение племянницы, с трудом вспомнившей тётю, и затем на каком-то еврейско-украинско-русском волапюке многословная благодарность за оставленные ключи вызывали у меня физиологическую тошноту...
- Нашёл их? Спасибо! – с заметной досадой похвалил папа.
Тоже был слегка расстроен...

18.
Кем-то сказано, что инстинкт, отлаженный самой Природой, вернее ведёт нас к цели, чем разум – продукт многовековой эволюции культуры, т.е. оболочки, а не жезненной сути. Разум лишь корректирует наше движение.
Так вот, принципиальность, да и справедливость, диктуется не разумом, но инстинктом, потому что цель т.с. Всевышнего – не индивидуальное выживание человека, но человечества в целом.
Присмотритесь к муравьям, освоивших всю планету. Они для нас образец.

Нам кажется, что основное достоинство человека в том, что он способен распоряжаться собой. Поэтому он свободен и поэтому же – ответственен за свои поступки.
Но если ответственен – то уже не свободен.
Пока я бегал по Киеву с папиным дурацким поручением, я много размышлял об этом.
Мог ведь не бегать – и соврать папе; Жуков мог ведь не искать перочинный ножик, завалившийся у него за подкладку пальто...
Или не мог?..

Свобода воли – фикция, есть лишь свобода выбора. Я сам не раз чувствовал – и это были решающие моменты моей жизни – что вдруг руководствуюсь не столько ясным пониманием того, что следует делать, сколько внутренним импульсом, исходящим из самой глубины моего существа. Что-то ведь тогда повелевало мной?..

В начале 50-х на философском факультете Киевского университета (был исключён со второго курса) мы сдавали формальную логику по учебникам Асмуса и Строговича. Помнилось, что учебник Строговича был написан живее, без малопонятных мне математических символов, с ссылками на правовые аспекты, судебную этику... Что-то о презумпции невиновности в этом учебнике, за что автора осуждали, а нам, студентам, следовало не упоминать об этом абзаце...

Словом, в Москве я узнал телефон Михаила Соломоновича и рискнул позвонить ему.
Он не пригласил меня к себе, но любезно согласился выслушать. И, действительно, с четверть часа не прерывал мою жаркую речь.
Порой мне казалось, что он уже положил трубку, и я спрашивал, слышит ли он. «Да слушаю же, продолжайте, – ободрял меня Строгович».

Когда же я выговорился, резюмировал:
- Доказан факт. Но не доказано намерение. Суд своим решением подтвердил эту недоказанность.
- Презумпция невиновности?
- Именно. Признание обвиняемого в данном случае свидетельствует как раз в его пользу. Но презумпция распространяется не только на само действие, как порой полагают...

Собеседник помолчал, явно раскидывая, стоит ли продолжать. С кем-то в квартире перекинулся парой невнятных мне слов, потом сказал в трубку:
- Слушая вас, я вот о чём подумал. Среди наших высоколобых правоведов как раз сейчас обсуждается статья китайского коллеги У Юйсу. Перевод, разумеется. Знаете, как статья называется? «Критика буржуазного принципа презумпции невиновности». Китайский коллега объявляет этот принцип «ядовитой травой» - ну, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Одно это не говорит ли вам о «культурной революции» больше, чем всё остальное?

В газетах уже писали о начавшейся в Китае «культурной революции». Но ещё не давали ей оценку, раздумывали. Вот и я отвечал собеседнику с еврейской осторожностью: на вопрос – вопросом.
- Не с утверждения ли Вышинского начались сталинские «процессы».
- Regina probationum, - вы об этом? Вышинский прекрасно разбирался в римском праве, Но, какова ни была бы его собственная практика на процессах, в своих печатных трудах он никогда не утверждал, что признание обвиняемого – «царица доказательств». Напротив! Мысль же в этом исполнении озвучена ещё Николаем Крыленко – тоже генеральным прокурором, предшественником Вышинского. Но Крыленко расстреляли – и он автоматически стал пострадавшим. Когда Григорий Зиновьев пачками подписывал расстрельные списки - это было «революционной необходимостью»; когда самого расстреляли - «пострадал за правду»... Прочтите как-нибудь на досуге «Теорию судебных доказательств» Вышинского. Там у него взгляд на вырванное под пыткой признание обвиняемого как на «царицу доказательств» назван средневековым, инквизиторским. - Но сам же... – Я ведь не одобряю деятельности Вышинского, но навешивать лишнее – тоже не дело. Он этого не утверждал. Мы все были заложниками. А сам Сталин не был заложником созданной им системы?.. Словом, желаю удачи.

Собеседник вежливо попрощался; я же положил трубку в полном сознании своей беспомощности...

19.
Готовый очерк я принёс в «Комсомольскую правду» Валентину Чикину, редактору. Он долго читал не слишком большой, в сущности, текст. Заметно было, как возил языком за губами, за щёками.
Смаху перечеркнул мой заголовок «Убить человека...», поставил свой: «Ножом не шутят!»
Спросил, наконец:
- Вы настаиваете на том, что суд решил правильно: условно - и на свободе?
– Да, - сказал я.
Он опять пробежал текст глазами - и косо подмахнул – «В набор».

- Понимаю, - неуверенно сказал я, - так не положено. Но позвольте мне быть в типографии при наборе.
– Что? – изумился редактор.
Я напомнил о случае, когда за моей подписью вышел какой-то пустяковый текст о пользе физкультуры для здоровья, который я не писал вовсе.
- Гонорар взяли?
- Взял, - признался я.
– Вот как... - Он ухмыльнулся. - Да не беспокойтесь. Всё будет в порядке.
Я настаивал. Чикин вырвал из блокнота листок, что-то написал. Дал мне.
- Предъявите – вас пропустят.

И вот я впервые в наборном цехе – тут же в здании на улице Правды, на каком-то этаже. Наборщик (такой профессии уже нет; есть - оператор компьютерной вёрстки) – так вот, наборщик, недоумённо косясь на меня, набирает на машинке, похожей на обычную пишущую, написанные мной слова.
Возникает ряд букв – не на бумаге, но - вещественных, литых, свинцовых – готовая монолитная строчка...

Я выхожу на солнечную улицу, осчастливленный.
Дня через два покупаю сразу три экземпляла газеты с моим очерком.
Прихожу недели через две в кассу за своим законным гонораром...

По выходе из кассы сталкиваюсь в коридоре со своим редактором. Он помоложе меня, но уже Валентин Васильевич, я же просто Марк. Буркнул в ответ на моё приветствие:
- Зайдите ко мне.
Встречает меня в своём кабинете словами:
- Ну, и влипли же мы.
Звонит по внутреннему какой-то Люде:
- Появился автор...
Возникает рыженькая Люда с каким-то мешком – не с картошкой, лёгким. Там письма.
Редактор двумя руками выгребает груду на свой стол.
– Принести ещё? – спрашивает Люда.
- Достаточно. - Мне: - Уже – шесть тысяч. И продолжают идти. И всё по вашему делу.
– Так это же замечательно!
– Ни одного в вашу поддержку. Все о том, что вы – куплены и поддержали убийцу...

Последнее не совсем правда. В отделе писем мне показали специально отобранную стопку писем в мою поддержку. Некоторые я переписал, так как не положено отдавать редакционные письма адресату.
Когда-нибудь перепечатаю их на компьютере и помещу здесь в качестве эпилога.
Не сейчас.

«Нет никакой возможности найти какое-либо объяснение поступкам и речам Гамлета». Лев Толстой.
* * * * *


Рецензии
"...Цель проекта британского издательства Hogarth - переписать в прозе творения Шекспира и приспособить их к современной «политкорректной» реальности.
Проект приурочен к 400-летию смерти гениального драматурга, которое отмечается в этом году. Инициатива издательства призвана также упростить восприятие несколько архаичного языка Шекспира и привлечь к главному классику английской литературы внимание молодых читателей.

В общей сложности в проекте Hogarth Shakespeare согласились принять участие шесть современных литераторов, в том числе Маргарет Этвуд, переписавшая «Бурю», и Джилиан Флинн, создавшая адаптацию «Гамлета»..."

Маркс Тартаковский   19.02.2016 17:41     Заявить о нарушении
К - Илья Липкович. "Праздные мысли о литературе".
Тема интересная - хотя бы своей неожиданностью. Но перегружена - о словесности! - словообилием. Искусство - любое - чуждо формализации, но если всё же подходить к нему с этой меркой, само повествование должно быть хотя бы в некотором отношении искусством. Бездарнейшую прозу Абрама Терца я так и не осилил (хоть подступал к ней неоднократно), а вот трактат Андрея Синявского о литературе "Что такое социалистический реализм" прочёл с наслаждением...

"Как известно, для написания внятной художественной прозы необходимо, чтобы у автора были:
Фантазия и воображение.
Интеллект и остроумие.
Способность изъясняться (! - М.Т.) стилем, свободным от штампов.
Способность к созданию лирического (?-М.Т.) героя".

Упущено (здесь и везде - на мой взгляд) главное. У пишущего должна быть собственная прожитая жизнь. Не думаю, что это лишь моя специфика, но всё написанное мной это (если формально определять жанр) десятки свободных очерков (даже написанный роман) - не раскладистых, объёмных, морально нацеленных мемуаров (до невероятия классический пример: "Воспитание Генри Адамса" автор - сам Генри Адамс).

Сложная мозаика собственной жизни, выхвачиваемая на протяжении десятков лет по прихоти самой моей памяти, вдруг обнаружила удивительное постоянство в одном - вероятно, главном: каждый из камешков мозаики неизменно, безо всяких усилий с моей стороны, соприкасался с историей. Да - с Мировой Историей!.
Меня в этом упрекнул профессор Львовского национального ун-та Валерий Сердюченко - и я ответил ему неожиданно пришедшей тогда в голову метафорой: как рыбу из воды, никого из живущих нельзя выдернуть "сухим" из его эпохи. Собственная, во многих отношениях убогая жизнь оказалась такой сюжетно наполненной, что я с иронией вспоминаю рассуждения какого-то маститого литературоведа о том, что в прозе возможны лишь 36 сюжетов - и все они исчерпаны, с усмешкой воспринял лекцию популярного Дмитрия Быкова о наличии только 9-ти (кажется, названа была именно эта цифра) детективных поворотов. Лектор тут же их перечислил - а я вспомнил свою командировку августа 1966 г. в Томск-Алма-ату - с реальным уголовным сюжетом, не упомянутым лихим литературоведом ("Убить человека")...
Потому что даже обычная жизнь богаче любого надуманного сюжета - о чём так хлопочет наш автор.

Маркс Тартаковский 2   28.12.2020 17:34   Заявить о нарушении
Франц Кафка назвал "Преступление и наказание" в сущности детективным романом.

Когда я писал эту свою автобиографическую повесть «Убить человека...» (очередную в ряду дюжины других: жизнь многобразна и сложна), мною руководила память, и не сравнение с романом, который ещё в школе (обязательное прочтение) казался мне надуманным и безумно затянутым. Как и там, передо мной не было никакой загадки: убитый и убийца были известны. Так что к детективу произошедшее не имело отношения. Следовало лишь расписаться в том (как того требовала редакция, следовавшая массовым письмам читателей), что убийца заслуживает по меньшей мере тюремной камеры.
И я, командированный с этой конкретной целью, вошёл в сложнейший психологический вираж, из которого, как показывает этот документальный во всех деталях сюжет, выДирался со всяческими муками. В классическом романе убийца на протяжении сотен страниц испытывает довольно однообразные спазмы совести – мне же предстояло решать реальную, а не надуманную задачу: посадить ли реального убийцу Бориса Жукова на годы за решётку - и, м.б., таким образом в свою очередь УБИТЬ ЧЕЛОВЕКА...
И об этих действительных переменчивых решениях вся моя повесть – думаю, более глубокая по смыслу, чем указанный роман.

Маркс Тартаковский 2   06.05.2021 11:16   Заявить о нарушении
...Вот не знал – вот и всё».

Уже невнятная тревога коснулась меня, как обычно бывает с человеком, вдруг ощутившим дыхание судьбы, когда на следующий же день она сама отыскала меня в зале:
- Увидела ваше пальто в гардеробе - и решила зайти. Я хотела бы продолжить наше знакомство...
Сердце моё ухнуло куда-то к ногам...
Судьба это нечто неизвестное, непредсказуемое – и уже поэтому грозное. Фатум, рок...

Гораздо позже, через неделю...

Маркс Тартаковский 2   07.09.2021 21:08   Заявить о нарушении