Майкл Герр. Репортажи. Глава III - Кхесань

I
Тянулись долгие тяжелые дни конца зимы 1968-го, когда вьетнамская повинность одного молодого морпеха в Кхесани подошла к концу. Почти пять из тринадцати месяцев пребывания в стране он провел здесь, на военной базе в Кхесани, в составе 26-го полка морской пехоты, который сначала медленно наращивал свою численность, а затем, с предыдущей весны, усиливал полковую мощь. Он помнил не такое далекое время, когда морпехи 26-го полка считали, что им повезло оказаться здесь, когда ребята говорили об этом так, словно это было вознаграждение за какие-то переделки, в которых довелось побывать их частям. Что касается этого конкретного морпеха, свое вознаграждение он получил за засаду прошлой осенью на дороге из Кам Ло в Кон Тьен, когда его подразделение понесло 40 процентов потерь, а его самого ранило шрапнелью в грудь и руки. (О, он бы еще много чего рассказал – на этой войне он повидал довольно дерьма). Это было в ту пору, когда название Кон Тьен было у всех на слуху – задолго до того, как Кхесань набрала обороты, превратилась в осадный лагерь и навязчивой идеей засела в сердцах Командования, задолго до того, как снаряды стали разрываться в пределах периметра и уносить жизни его друзей, превращая сон в нечто едва отличимое от яви. Он помнил, как они находили время резвиться в ручьях у подножия плато, на котором стояла база, когда все, о чем они говорили, было шесть оттенков зеленого цвета, которые легли на соседние холмы, когда он и его друзья жили как люди, над землей, в свете дня, вместо того, чтобы прятаться по норам, как загнанные звери, и принимать “вспомогательное средство для диареи”, чтобы сократить время посещения уборной, открытой ударам противника. И в это последнее утро своей службы он мог бы рассказать вам, что прошел через все испытания до конца и неплохо держался.
Это был высокий блондин из Мичигана, где-то около двадцати лет от роду, хотя определить возраст морпехов в Кхесани было непросто, так как юность на их лицах долго не задерживалась. Дело было в глазах: они всегда были либо напряженными, либо горящими либо попросту пустыми, и никогда не сочетались с остальным лицом, что придавало им всем чрезвычайно изможденный или даже слегка безумный вид. (А еще возраст. Если взять фотографию какого-нибудь взвода времен Гражданской войны и прикрыть все, кроме глаз, вам никогда не отличить пятидесятилетнего мужчину от тринадцатилетнего мальчика). К примеру, этот морпех всегда улыбался. Эта улыбка иногда переходила в судорожное хихиканье, но в его глазах не было и следа веселья, смущения или нервозности. Это походило на легкое безумие, понятное лишь посвященным – в той мере, в какой многие морпехи младше двадцати пяти становились посвященными после нескольких месяцев пребывания в I Корпусе. Казалось, на этом молодом, невыразительном лице улыбка происходила из какого-то древнего знания, и оно словно говорило: “Я расскажу тебе, почему улыбаюсь, но это сведет тебя с ума”.
На предплечье у него было вытатуировано имя МАРЛЕН, а на каске написано ДЖУДИ, и он говорил: “Ну да, Джуди знает все о Марлен. Это круто, между ними нет никакого напряга”. На спине бронежилета он когда-то написал: Если я пойду и Долиной Смертной Тени, не убоюсь я Зла, потому что я – самый злобный ублюдок во всей Долине, но позже – без особого успеха – пытался свести эту надпись, потому что каждый чертов придурок в ДМЗ написал у себя на бронежилете то же самое, с улыбкой пояснял он.
В это последнее утро своей воинской повинности он тоже улыбался. Амуниция его была сдана, бумаги в порядке, вещмешок собран, и он проходил через все обычные последние церемонии перед отправкой домой: объятия и похлопывания по спине, дурачества; шуточки со Стариком (“Ну, ты же понимаешь, как будешь по нам скучать”.  “Да, сэр. Еще как!”); обмен адресами; неловкая тишина изредка нарушалась странными, несвязными обрывками воспоминаний бойцов. В пластиковом пакете у него оставалось несколько самокруток (он не выкурил их, потому что, как и большинство морпехов в Кхесани, ожидал штурмовой атаки и не хотел быть под кайфом, когда она случится), поэтому он отдал их своему лучшему другу или, скорее, лучшему из выживших друзей. Его самого давнего друга убили в январе, в тот же день, когда взорвали склад с боеприпасами. Ему всегда было интересно узнать, насколько ротный сержант артиллерии по прозвищу Ствол в курсе того, что солдаты долбят. Учитывая, что Ствол прошел три войны, скорее всего, ему было на это наплевать; кроме того, все знали, что он и сам потягивает какое-то довольно забористое курево. Когда Ствол заглянул в блиндаж, они попрощались, и больше в то утро ему заняться было нечем, кроме как время от времени выбегать из блиндажа и поглядывать на небо, каждый раз врываясь обратно, чтобы сообщить, что, кажется, к десяти должно достаточно проясниться, чтобы садились самолеты. К полудню, когда все “до свиданья”, “береги себя” и “оторвись там за меня” уже слишком долго затянулись, сквозь туман стало проглядывать солнце. Он взял свой вещмешок, маленькую сумку с гражданки и двинулся по направлению к взлетно-посадочной полосе и небольшой глубокой и зауженной траншее на ее краю.
Кхесань в то время была очень скверным местом, но взлетно-посадочная полоса была наихудшим местом в мире. Эта полоса была кхесаньским водоворотом – точным, предсказуемым объектом для прицела минометных и ракетных установок, спрятанных в окружающих холмах, безошибочной мишенью для русских и китайских пулеметов, закрепленных на склоне хребта Ко Рок, в одиннадцати километрах за лаосской границей. В артобстреле здесь не было ничего случайного, и никто не хотел сюда просто так соваться. Когда к полосе приближался самолет, попутный ветер доносил до вас звуки пальбы пулеметов СВА из долины, и первые артиллерийские снаряды долетали сюда на секунды раньше, чем самолет заходил на посадку. Если вы ожидали вылета в траншее, вам оставалось лишь свернуться калачиком и попытаться максимально вжаться в землю, а если летели сюда на самолете, нужно было лишь смириться со своей судьбой, ибо поделать вы ничего не могли.
На самой полосе или вблизи нее всегда валялись груды обломков какого-нибудь самолета, а иногда из-за объемов причиненного технике урона полосу на много часов закрывали, пока морские пчелы(72) или солдаты 11-го инженерного батальона не расчистят развалы. Ситуация была такой плохой, настолько предсказуемо плохой, что военно-воздушные силы прекратили полеты в Кхесань своего звездного транспорта, С-130, и отправляли туда только меньшие по размеру, более маневренные С-123. По возможности, грузы сбрасывали на паллетах парашютами с высоты 1500 футов, целое представление – симпатичные сине-желтые тюки, падающие по периметру. Но пассажиров, разумеется, надо было доставлять самолетом на посадочную полосу и оттуда же забирать. В основном, это были бойцы на замену раненым и убитым, парни, отправляющиеся на отдых и восстановление или возвращающиеся обратно, специалисты того или иного профиля, редкие представители начальства (офицеры дивизии и высшего командования, в основном, летали в Кхесань на индивидуальном транспорте) и многочисленные корреспонденты. В то время как пассажиры самолета потели, напряженно ежились и раз за разом проигрывали в головах свою пробежку до траншеи в момент, когда распахнется грузовой люк, от десяти до пятидесяти морпехов и корреспондентов жались ко дну траншеи, шевеля губами в тщетных попытках смягчить сухость во рту, а затем, в одно и то же мгновение и те, и другие бросались навстречу друг другу, сталкивались, кидались врассыпную, менялись местами. Если обстрел был особенно интенсивным, все лица искажались в наипримитивнейшей панике, глаза вылезали из орбит и становились больше, чем у лошадей на пожаре. Вы видели лишь одни полупрозрачные неясные очертания, различимые только в самом центре событий, словно пестрая круговерть на снимке с карнавала, и выхватывали из них лицо, осколок снаряда в белых вспышках, фрагмент амуниции, каким-то чудом зависший в воздухе, проплывающий мимо дым, и старались обежать членов экипажа, возящихся с креплением тяжелого груза, перепрыгивая через служебных собак и беспорядочно разбросанные, обсаженные мухами мешки с трупами, которые всегда лежали у полосы. Люди все еще пытались сойти на землю или запрыгнуть на борт, когда самолет уже медленно разворачивался, выруливая на полосу, чтобы начать взлет на предельной скорости, на которую способна машина. Если вы были на борту, то это первое движение оборачивалось для вас экстазом. На губах у пассажиров застывали пустые, изнуренные улыбки, лица были присыпаны этой невозможной красной пылью, в которую превращается латерит, словно покрыты чешуей; все испытывали потрясающее облегчение после только что пережитого страха в моментальном осознании наступившей безопасности. И не было в мире чувства, настолько же благодатного, как то, которое возникало у вас, когда вы улетали из Кхесани.
В это последнее утро молодого морпеха подобрали в расположении его роты и высадили за пятьдесят метров от полосы. Пересекая этот последний участок дороги пешком, он услышал удаленный гул подлетающего С-123, и больше ничего. Между ним и самолетом едва ли было больше ста футов потолка, внезапно такого пугающего и давящего на него сверху. Не считая шума приближающихся двигателей, вокруг царило безмолвие. Если бы послышалось хоть что-нибудь еще, разорвался хоть один снаряд, возможно, он бы и успокоился, но в той тишине, которая его окружала, звук собственных шагов по пыльной дороге навел на него ужас. Позже он говорил, что именно это вынудило его остановиться. Он бросил наземь свой вещмешок и оглянулся вокруг. Он следил за самолетом – своим самолетом – видел, как тот зашел на посадку; а затем побежал, на ходу перескакивая через какие-то разбросанные мешки с песком у дороги. Он распластался на земле и слушал, как самолет произвел обмен грузами и взлетел, слушал до тех пор, пока не растворились все звуки. За все это время не упало ни одного снаряда.
Когда он вернулся в блиндаж, его встретили с некоторым удивлением, но никто ничего не сказал. Любой может опоздать на самолет. Ствол похлопал его по спине и пожелал ему удачного взлета в следующий раз. В тот же день ближе к вечеру его подвезли на джипе прямо к медпункту Чарли – медицинскому подразделению, которое обслуживало Кхесань и находилось немыслимо близко к полосе, но он так и не высунул носа дальше заграждения из мешков с песком сразу за сортировочной палатой.      
“Ну нет, несчастный ты сукин сын”, - сказал Ствол, когда парень снова вернулся в подразделение. На этот раз он окинул его долгим взглядом.   
“Ну, - сказал парень. - Ну…”.
На следующее утро два друга довели его до края полосы и убедились в том, что он забрался в траншею. (“Пока, - сказал Ствол. - И это – приказ”). Они вернулись и сообщили, что на этот раз он точно улетел. Через час он снова показался на дороге, с улыбкой на лице. Когда я улетал из Кхесани в первый раз, он все еще там оставался, и хотя, скорей всего, рано или поздно уехал, утверждать это невозможно.
Вот такие странные вещи происходят, когда срок службы солдата почти на исходе. Это называется синдром дембеля. В головах бойцов, которые целый год находятся на войне, любой срок заканчивается слишком рано. И никто ничего не ждет от солдата, которому осталось отслужить одну или две недели. Он становится кандидатом на выбывание, коллекционером плохих примет, прорицателем любого дурного предзнаменования. Если он наделен воображением или достаточным военным опытом, то сможет распознать свою собственную смерть тысячу раз на дню, но у него всегда найдется достаточно отговорок, чтобы оттянуть один решающий поступок – Выбраться оттуда.
На молодого морпеха действовала какая-то иная сила, и Ствол знал, какая именно. На войне это называют “острой реакцией на внешнюю среду”, но Вьетнам породил жаргон из таких тонких оборотов речи, что часто невозможно было даже отдаленно представить то, что имеется в виду. Большинство американцев предпочтут услышать, что их сын переживает острую реакцию на внешнюю среду, чем то, что он страдает от военного невроза, потому что с фактом военного невроза они могут справиться не лучше, чем с реальностью того, что пережил этот мальчик за пять месяцев своего пребывания в Кхесани.
Представим, что у него отказали бы ноги. Это было бы исключительно вопросом медицины, и сержант позаботился бы о том, чтобы ему оказали помощь. Но, когда я уезжал, парень все еще оставался там, непринужденно сидя на своем вещмешке, улыбаясь и повторяя: “Приятель, вот когда я вернусь домой, все станет на свои места”.      
II
Американцы редко называли местность выше II Корпуса, раскинувшуюся вдоль лаосской границы и переходящую в ДМЗ, Высокогорьем. Наложение нового перечня обозначений на предыдущую, более подлинную сущность Вьетнама было вопросом военной целесообразности; наложение, которое началось с элементарного раздела одной страны на две части и продолжилось, согласно своей внутренней логике, дальнейшим расчленением Вьетнама на четыре четко определенных тактических корпуса. Таково было одно из предписаний войны, и если оно вчистую стерло даже некоторые самые очевидные географические границы, то при этом звучало недвусмысленно, по крайней мере, для членов Миссии и многих подразделений Командования по оказанию военной помощи Вьетнаму, легендарного КОВПВ. Например, с точки зрения географических реалий, дельта Вьетнама включает в себя Камышовую равнину и обрамляет Сайгонскую реку, но на всех картах-схемах и в представлениях горячих голов она заканчивалась линией на карте, разделяющей III и IV Корпуса. Ориентировочно, Высокогорье было заключено в границы II Корпуса и резко обрывалось на линии, проведенной прямо под прибрежным городом Чу Лаи; вся остальная местность между этой линией и ДМЗ считалась просто I Корпусом. Речи на всех проводимых в стране брифингах любого уровня звучали как Наименования составных частей(73), и язык использовался как косметика, но такая, которая уменьшает красоту. Так как большая часть военных репортажей излагалась на том же самом языке или основывалась на картине войны, которая рисовалась этими терминами, узнать, как выглядел Вьетнам, из большинства газет было так же невозможно, как ощутить его запах. Эти высокогорья не исчезали просто так на границе корпуса, но продолжались дальше и доходили до той части Северного Вьетнама, которую пилоты ВМС называли Клоакой, растягиваясь в горную цепь со сказочным названием Аннамские Кордильеры, которая простиралась более чем на 1700 миль от Клоаки до точки прямо под Плейку, прорезая изрядную часть Севера, ДМЗ, (их) твердыню в долине А-Шау, и достигая подножия гор, где раньше находилась военная база морпехов в Кхесани. И так как страна, которую эти высокогорья пересекали, была необыкновенной, со своей собственной уникальной предысторией, мое упорство в том, чтобы поместить Кхесань в этот контекст, значит гораздо больше, чем просто еще одно замысловатое примечание к истории этого печального места и тех особенных проявлений, в которых многие американцы выстрадали здесь свою часть войны.
Ведь высокогорья Вьетнама зловещи, зловещи невообразимо и сверх всякой меры. Это вереница неровных горных хребтов, извилистых провалов, поросших непролазными зарослями оврагов и обрывистых равнин, на которых деревушки монтаньяров жмутся друг к другу, истончаются и исчезают по мере того, как склон становится все более отвесным. Монтаньяры во всех своих племенных составляющих представляют собой наиболее примитивную и загадочную часть вьетнамского населения, которая всегда сбивала с толку американцев даже в своих самых европеизированных подвидах. Строго говоря, монтаньяры – и не вьетнамцы вовсе, и уж точно не южные вьетнамцы, но какой-то осовремененный, наполовину просвещенный вид аборигенов, который зачастую ведет свою жизнь в наготе и задумчивой тиши своих деревень. Большинство вьетнамцев и монтаньяров считают друг друга низшей расой, и хотя многие монтаньяры поступили в наемники к американским Специальным Силам, эта древняя, основанная на расовых предрассудках вражда часто тормозила союзные усилия. Многие американцы считали их кочевниками, но война сделала их такими гораздо больше, чем любое свойство их темперамента. Мы сжигали напалмом их урожаи и ровняли с землей их деревни, а затем восхищались непоседливостью их натуры. Их нагота, разукрашенные тела, их непокорность, безмолвное хладнокровие перед лицом чужаков, их безобидная дикость в комбинации с полнейшим, потрясающим уродством заставляли многих американцев, которым приходилось иметь с ними дело, рано или поздно чувствовать себя не в своей тарелке. То, что они должны жить на Высокогорье, казалось чем-то само собой разумеющимся, предначертанным им судьбой – именно здесь, среди увесистых древесных крон, где внезапные, наползающие туманы приносят с собой тревожную панику, где дневной зной и ночная стужа непрерывно и по нарастающей доводят человека до предела, и где безмолвие прерывается только вздохами скота и шумом вертолетных лопастей – единственного известного мне звука, который и резок и глух одновременно. Пуританское убеждение в том, что Сатана пребывает в Природе, могло легко зародиться здесь, где даже на самых прохладных, чистейших горных вершинах был ощутим запах джунглей и истинно присущее всем джунглям противоречие между гниением и генезисом. Это – призрачный край, и для американцев он стал сценой для некоторых самых отвратительных сюрпризов войны. Битва в долине Йа-Дранг в конце 1965 года стала первым и наихудшим из этих сюрпризов. Она обозначила первое массивное появление регулярной армии Северного Вьетнама на юге, и никому из тех, кто оказался в центре событий в то время, никогда и по сей день не забыть, какой она вселила во всех ужас, и никогда не смириться с тем, с какой уверенностью и изощренностью целые батальоны втягивали американцев в войну. Некоторые корреспонденты и солдаты, которые вернулись во Вьетнам во второй или третий раз, до сих пор безотчетно содрогались от некоторых своих воспоминаний: об импровизированных позициях, которые удерживались до последнего бойца, а затем все равно были повержены; американцах и северо-вьетнамцах, закоченевших в смертельных объятиях друг друга, с широко раскрытыми глазами, с обнаженными челюстями и зубами, глубоко вонзившимися в плоть врага; непомерном числе сбитых вертолетов (подкрепление за подкреплением за подкреплением …); трофейном снаряжении СВА, которое включало в себя первые штурмовые винтовки АК-47, первые гранатометы РПГ-7, сотни алюминиевых могильных табличек. Нет, многие из тех, кому довелось это повидать, самые крепкие из них, даже не хотели это обсуждать. Той осенью в Йа-Дранге наилучшие из наших дивизий – как 1-я кавалерийская – искупались в крови, и тогда как официально опубликованное количество убитых составило около трехсот бойцов, я не встречал никого из там побывавших, включая офицеров из кавалерийской дивизии, кто не считал бы, что официальная цифра была втрое или даже вчетверо занижена.
Существует мнение, что, поверх своих обязательств и интересов, Соединенные Штаты ввязались в войну во Вьетнаме просто исходя из того, что это будет легко. После Йа-Дранга эта первоначальная самонадеянность была все менее и менее к лицу командованию; но она так никогда и не исчезла. Настоящая партизанская война после Йа-Дранга больше никогда не повторялась, кроме как в Дельте, и многие влиятельные американцы всерьез и даже одержимо восприняли старую стратагему Зиапа(74) по отсечению Юга через высокогорья, путем разрезания страны надвое. 
О, этот ландшафт! Его кровавая, сводящая с ума фантасмагория! По окончании чудовищной битвы в Дак То на высоте 875 мы объявили, что противник потерял четыре тысячи солдат; это была сущая бойня, наши потери были ужасны, но, несомненно, это стало еще одной американской победой. Тем не менее, достигнув вершины холма, мы обнаружили только четырех убитых бойцов СВА. Четырех. Конечно, погибло больше, сотнями больше, но обезображено, учтено, сфотографировано и похоронено было четыре трупа. Где они, полковник?  И как, почему? Жутко. Все там было жутким, и оставалось бы таким же, даже если бы не было войны. Вы вдруг оказывались в месте, где были чужаком, где вам приоткрывались вещи, за которые приходилось дорого платить, и где еще большее оставалось скрытым, за что тоже приходилось платить, в месте, где не играли в загадки, а просто моментально убивали за нарушение права владения. Города носили названия, от которых шел мгновенный озноб по коже: Контум, Дак Мат Лоп, Дак Роман Пенг, Поли Кланг, Буон-Блеч, Плейку, Плейме, Плей Видрин. Само перемещение через эти города или расположение лагерем где-то вблизи от них лишало вас всяких ориентиров, и каждый раз, когда мне представлялось, что я лежу где-то убитый, это всегда было там, на Высокогорье. Чар Высокогорья было достаточно, чтобы один американский командующий упал на колени и взмолился: “О Боже! Хотя бы один раз, сделай так, чтобы все было по-нашему. У нас есть силы, создай же для нас условия”! Даже кавалерийские пехотинцы, с их стилем, смелостью и подвижностью, не могли пробиться сквозь эту неизменную завесу Высокогорья. Они убили много коммунистов, но это было все, что им удалось сделать, потому что количество убитых коммунистов ничего не значило и ничего не меняло.
Шон Флинн, фотограф и знаток вьетнамской войны, рассказывал мне, как однажды стоял на обзорной позиции огневой базы вместе с командующим батальоном. Спустились сумерки, и зловещий туман клубился со дна долины, поглощая свет. Полковник долгое время, прищуриваясь, всматривался вдаль. Затем неторопливо повел рукой вдоль линии джунглей, через холмы и хребты, уходящие в сторону Камбоджи (Святилища!). “Флинн”, - сказал он. - “Где-то там … скрывается вся первая дивизия СВА”.
“О Боже, хотя бы раз”!
III
Где-то там, в пределах артиллерийского огня военной базы Кхесань, в радиусе двадцати миль, на расстоянии дневного перехода – если предполагать “атакующий настрой” – в зловещей тиши таились пять полных дивизий северо-вьетнамской регулярной армии. В последние недели 1967 года ситуация описывалась так:
Где-то на юго-западе базировалась 304-я дивизия СВА. Прямо на востоке (где-то) – 320-я. 325С неизвестным образом переместилась на северо-запад, а 324В (причина для настоящей обеспокоенности среди фанатов вражеских дивизий) базировалась где-то на северо-востоке. Имелась еще одна неопознанная дивизия сразу по другую сторону от лаосской границы, где тяжелая артиллерия была врыта так глубоко в горные склоны, что даже наши В-52 не могли нанести ей никакого вреда. Вся эта местность, весь этот естественный покров, хребет за хребтом, губительные оползни и ущелья, скрывались под многослойными древесными кронами и густыми туманами в сезон дождей. И где-то там среди всего этого прятались целые дивизии.
Разведка морской пехоты (все заходят, но никто не выходит), опираясь на данные многочисленных разведмиссий ВВС, с тревогой отслеживала и оценивала наращивание сил противника с весны. Кхесань всегда находилась вблизи от основных путей проникновения врага, и, по словам Миссии, сидела на них “верхом”. Это небольшое, но четко очерченное плато, резко возвышающееся над холмами предгорья, которые соединяют Лаос и Вьетнам, было важным с тех пор, как вьетнамцы вступили в войну. Дороги, которые теперь были заняты СВА, двадцать лет назад использовались Вьетминем. Изначальную ценность Кхесани для американцев можно измерить тем фактом, что мы удерживали ее много лет всего лишь одной группой А Специальных Сил, несмотря на всю известную концентрацию противника в прилегающей местности; это меньше дюжины американцев и четыреста бойцов из представителей коренного населения – вьетнамцев и монтаньяров. Когда Специальные Силы впервые переместились в Кхесань в 1962 году, они возвели казармы для группы, хозяйственные постройки, клуб и оборонные сооружения над блиндажами, которые остались после французов. Колонны противника просто отвели свои маршруты на километр или около того от места центрального расположения Кхесани. Зеленые береты осуществляли регулярное, чрезвычайно осторожное патрулирование местности. Находясь в окружении противника практически непрерывно, Кхесань была не самым комфортным местом службы во Вьетнаме, но противостояние, в основном, сводилось к случайным засадам или редкому минометному обстрелу, которому группы А подвергались и в других точках страны. Если бы СВА считала Кхесань тактически определяющим или даже важным объектом, она могла бы взять ее в любое время. А если бы мы считали ее чем-то большим, чем символическим аванпостом – когда нельзя позволять противнику свободно перемещаться по местности, не установив за ним наблюдение – мы могли бы превратить Кхесань в важную базу. Никто не строит базы так, как это делают американцы.
В ходе рутинных патрулей ранней весной 1966 года, Специальные Силы доложили о существенном увеличении числа вражеских войск в непосредственной близости от Кхесани, и для усиления патрулей туда был отправлен батальон морской пехоты. Год спустя, в апреле и мае 1967 года, во время крупных, но стандартных операций по поиску и уничтожению, морпехи обнаружили и вступили в соприкосновение с северо-вьетнамскими подразделениями, по силам равными батальону, которые удерживали северную и южную вершины высоты 881, в результате чего обе стороны понесли большие потери. Эти бои стали самыми кровопролитными за всю весну. Холмы были взяты, а неделю спустя оставлены. Морпехи, которые могли удерживать холмы (Откуда же еще лучше наблюдать за проникновением противника, как не с высоты обзора 881?), вместо это были отправлены в Кхесань, куда переместились 1-й и 3-й батальоны 26-го полка морской пехоты, увеличивая свое давление на бойцов СВА в надежде, если и не вытеснить их из этого сектора, то, по меньшей мере, заставить перемещаться по предсказуемому маршруту. 26-й – гибридный полк – был сформирован из оперативно-тактической зоны 5-й дивизии морской пехоты – цифровое обозначение, которое указывалось в документах даже после того, как действительное командование полком перешло под ответственность 3-й дивизии морской пехоты, со штаб-квартирой в Донг Ха, рядом с ДМЗ.
К лету стало очевидно, что бои за северную и южную вершины высоты 881 задействовали относительно небольшое число противника, который предположительно находился в зоне действий. Патрулирование было усилено (теперь эти патрули считались одними из самых опасных в I Корпусе), и дополнительные элементы 26-го полка морской пехоты были переброшены по воздуху на военную базу Кхесань, как она теперь называлась. Морские пчелы положили 600 метров гудронированной взлетно-посадочной полосы. Были построены пивная и офицерский клуб с системой кондиционирования, и полковое командование устроило Тактический оперативный центр в самом крупном из заброшенных французских бункеров. И все равно Кхесань продолжала оставаться лишь скромным, частным интересом корпуса морской пехоты. Несколько старожилов из журналистского корпуса что-то слышали о базе и о небольшом поселке с населением около тысячи монтаньяров, который располагался в четырех километрах южнее. И только в ноябре, когда полк сначала нарастил свою численность, а затем усилил ее (6000 морпехов, не включая подразделения, добавленные из 9-го полка морской пехоты), также получив в распоряжение 600 вьетнамских рейнджеров, два отделения морских пчел, вертолетный эскадрон и небольшую укрепленную базу Специальных Сил, морпехи стали “сливать” достаточно примечательные сведения о том, что, построив базу, мы приманили в прилегающую местность немыслимое количество противника.
Примерно в это же время, везде, где бы ни собирались представители вьетнамского журналистского корпуса, стали появляться маленькие книжицы британского издания “Битвы при Дьенбьенфу” Жюля Руа в красных мягких обложках. Их можно было увидеть в самых разных местах в баре на террасе гостиницы “Континенталь”, в ресторанах “Адмирал” и “Атерби”, в 8-м эскадроне на авиабазе в Тан Сон Нхут, в пресс-центре морской пехоты в Дананге и в большом зале для брифингов JUSPAO(75) в Сайгоне, где каждый вечер в 16:45 пресс-секретари проводили ежедневный брифинг о ходе войны, который в просторечии именовался Сумасшествием в пять – проницание, как по Оруэллу(76), в суть ежедневных событий в изложении Миссии. (Оно было жестким и бескомпромиссным). Остальные читали книгу Бернарда Фолла о Дьенбьенфу “Ад в очень маленьком месте”, – если ее удавалось найти, – которую многие считали лучшей книгой, с более подробным описанием тактики, написанной более деловым стилем, без сплетен высокопоставленного штабного командования, которые так драматизировали повествование Руа. И сразу вслед за первыми брифингами морпехов по Кхесани, которые прошли в штаб-квартире морской пехоты в Дананге или в Донг Ха, название Дьенбьенфу просочилось повсюду, словно какой-то неощутимый призрак, который несет с собой плохие новости. Морпехи, которым приходилось общаться с прессой, в ответ на сравнение с отошедшей в прошлое французской катастрофой раздражались, и даже находили такое сравнение оскорбительным. Большинству из них было неинтересно отвечать на эти вопросы экспромтом, а остальные были к этому не готовы. Чем больше они раздражались, тем больше пресса подливала масла в огонь. Какое-то время это выглядело так, будто ничто из того, что происходило на месте в действительности на протяжении тех недель, не было таким же захватывающим и зловещим, как само воспоминание о Дьенбьенфу. И, нужно признать, было трудно удержаться от проведения параллелей с Кхесанью.
Для начала, соотношение между атакующими и обороняющимися было примерно таким же – восемь к одному. Подобие местности бросалось в глаза, хотя размер Кхесани внутри периметра составлял всего две квадратных мили, в отличие от разбросанности Дьенбьенфу. Погодные условия ничем не отличались, и сезон дождей так же благоприятствовал атакующим, удерживая американскую активность в воздухе практически на нуле. Теперь Кхесань была окружена, как и когда-то Дьенбьенфу, и, словно помня о том, что первые атаки в марте 1954 года начались из траншей Вьетминя, СВА быстро прорыла сеть траншей, которые отстояли от проволочного ограждения базы морпехов всего на сотню ярдов. Дьенбьенфу был генпланом генерала Во Нгуена Зиапа; слухи, запущенные американской разведкой, говорили о том, что операцией в Кхесани руководит сам Зиап с поста где-то над ДМЗ. Учитывая факт, что многие офицеры морской пехоты для начала вообще не понимали, что они делают в Кхесани, неоднократные напоминания о Дьенбьенфу их немало нервировали. Но, с другой стороны, имелись и существенные отличия, которые пресс-секретари на брифингах любили называть “нашей оборотной стороной медали”.
База Кхесань возвышалась на плато, пусть и на небольшой высоте, что замедлило бы штурмовую атаку и предоставило морпехам отлогую обзорную позицию для стрельбы. Морпехи также могли рассчитывать на поддержку массивных сил реагирования или хотя бы на нее надеяться. Для печати, эта поддержка состояла из 1-й аэромобильной кавалерийской дивизии и элементов 101-й воздушно-десантной, но, на самом деле, эти силы составляли почти четверть миллиона людей – солдат на опорных базах огневой поддержки в ДМЗ, планировщиков в Сайгоне (и Вашингтоне) и, что важнее всего, пилотов и экипажей из таких удаленных штаб-квартир, как Удон, Гуам и Окинава, людей, чьи энергия и внимание были почти полностью сосредоточены на миссиях в Кхесани. Поддержка с воздуха имела неоценимое значение, она была ключевым элементом всех наших надежд в Кхесани, и мы знали, что как-то только уйдут дожди и развеется туман, нам ничего не будет стоить сбросить десятки тысяч тонн бризантных взрывчатых веществ и напалма повсюду вокруг базы, чтобы, наконец, без помех начать осуществлять туда поставки, прикрывать и усиливать морпехов.
Вся эта мощь, точность, изящно выверенный удар были немалым утешением. Это много значило для тысяч морпехов в Кхесани, для Командования, корреспондентов, которые провели на базе несколько дней и ночей, для чиновников в Пентагоне. Нам всем из-за этого должно было легче спаться: младшим капралам и генералу Уэстморленду, мне и Президенту, медикам ВМС и родителям всех парней внутри периметра за проволокой. Все, о чем любому из нас оставалось беспокоиться – это о факте, что Кхесань была окружена противником несоразмерной численности; об этом, а еще о сознании того, что все пути эвакуации по земле, включая жизненно важное шоссе № 9, полностью контролируются СВА, а сезон дождей продлится еще, как минимум, шесть недель.
В то время ходила такая шутка: “Какая разница между корпусом морской пехоты  и бойскаутами?” “У бойскаутов взрослые лидеры”. Я тащусь! – говорили бойцы, и действительно от этого тащились, только если слышали это не от каких-нибудь аутсайдеров – “вспомогательного персонала”, как, например, Армии или ВВС. Для них это была всего лишь шутка, с некой печатью таинственного братства. И что это было за братство! Если война в I Корпусе и была вопросом специализации среди корреспондентов, это случилось не потому, что она отличалась как война в своей основе, а потому, что в ней сражались, в основном, исключительно морпехи, чей темперамент большинство репортеров находило невыносимым и даже в чем-то уголовным. (На войне однажды была неделя, всего одна неделя, когда Армия, в процентном соотношении, потеряла убитыми больше солдат, чем морская пехота, и армейский пресс-секретарь с трудом скрывал гордость и абсолютное ликование, которые Армия при этом испытывала). И перед лицом этой новой вариации старых бед морпехов, не имело такого уж значения, что вы знали дюжины хороших, блестящих офицеров. Что-то, где-то, каким-то образом почти всегда шло не так. Это всегда было что-то неясное, невыразимое, с привкусом злого рока, а результаты всегда сводились к самой элементарной составляющей – мертвому морпеху. Вера в то, что один морпех даст фору десяти узкоглазым, приводила к тому, что отделения морской пехоты скармливались обнаруженным взводам СВА, взводы – ротам, и так далее, и так далее, пока целые батальоны не попадали в западню и не были отрезаны от своих. Эта вера не убывала, но отнюдь не бойцы, и многие стали называть Корпус самым искусным из всех известных инструментов убийства молодых американцев. Всплывало множество историй о том, как уничтожались целые отделения (изувеченные тела товарищей вызывали такое бешенство у морпехов, что они отправляли “патрули мщения”, которые достаточно часто заканчивали таким же образом), роты теряли 75 процентов состава убитыми и ранеными, морпехи нарывались на засады других морпехов, артиллерийский огонь и воздушные удары наводились на наши же собственные позиции, и все это в ходе рутинных операций по поиску и уничтожению. И вы понимали, что, рано или поздно, если будете выходить с ними достаточно часто, это случится с вами тоже.
Бойцы и сами знали: о безумии, горечи, ужасе и роковой предопределенности того, что с ними происходило. Они хорошо разбирались в этом и даже более того: они это смаковали. Это было не более абсурдно, чем большинство происходящего, и довольно часто в этом крылась какая-то преломленная логика. “Откуси от яблока и трахни корпус(77)”, - говорили они и писали это у себя на касках и бронежилетах, чтобы видели их офицеры. (Один парнишка вытатуировал это у себя на плече). А иногда они смотрели на вас и тихо и долго смеялись, подсмеиваясь над собой и над вами – за то, что вы с ними, тогда как вас никто не заставлял. И, в самом деле, что могло быть смешнее, учитывая все то, что узнавал восемнадцатилетний мальчик за месяц патрулирования зоны? Эта была шутка из самых черных глубин сердцевины страха, и вы могли умереть со смеху. Они даже написали песню, письмо матери убитого морпеха, которая звучала примерно так: “Вот дерьмо, так дерьмо, настоящий трындец, а сынишку замочили, что с того, он же был всего боец…”. Они неизменно превращались в первобытных дикарей и становились намного добрее, их тайна ожесточала и порочила их, и нередко она делала их красивыми. Возраст, жизненный опыт или образование не играли никакой роли в том, как точно они определяли, где их ожидает подлинное насилие.
А еще они были убийцами. Конечно же, они ими были; чего еще от них можно было ожидать? Это поглощало их, становилось частью их внутреннего мира, делало их сильными в той мере, в какой могут быть сильными жертвы, наполняло их равноценной одержимостью Смертью и Миром, цементировало их так, чтобы они никогда, никогда в жизни больше не могли легкомысленно говорить о Наихудшем в мире событии. Если вы узнавали о них хотя бы это, вы никогда и близко не были так счастливы (несчастно-жизнерадостным образом освещения войны) с другими подразделениями. И, естественно, эти несчастные ублюдки прославились на весь Вьетнам. Если вы проводили с ними несколько недель, а затем присоединялись к какому-нибудь армейскому подразделению, скажем, 4-й или 25-й дивизии, вам говорили:
“Где ты был? Давно тебя не было видно”.
“В I Корпусе”.
“С морпехами”? 
“Ну да, а с кем же еще”.
“Ну, все, что я могу тебе сказать – Удачи! Морпехи. К черту нафиг”.
“Кхесань – это западный форпост нашей обороны”, - предположил Генерал-командующий.
“Кто вам такое сказал?” – осведомились Ангелы-хранители.
“Как кто… все!”
Ни один морпех никогда ее так не называл, даже те офицеры, которые верили в это, с тактической точки зрения; точно так же, как ни один морпех никогда не называл то, что там происходило на протяжении семидесяти шести дней, “осадой”. Эти изощренные выражения исходили от КОВПВ, часто подхватывались прессой и сердили морпехов. До тех пор пока 26-му полку морской пехоты удавалось удерживать батальон за пределами проволочного ограждения (гарнизон в Кхесаньвилле был свернут, и поселок полностью разбомбили, но морпехи все еще отправляли патрули за периметр и окапывались на близлежащих холмах), пока самолеты доставляли на базу снабжение, это не считалось осадой. Морпехов можно было окружить, но не осадить. Как бы это не называлось, к моменту Тетского наступления, через неделю после начала артобстрела Кхесани, все выглядело так, будто обе стороны взяли на себя обязательства такого масштаба, что схватка была неизбежна. Никто из тех, кого я знал, не сомневался в том, что это произойдет, вероятно, в форме массивной штурмовой атаки, и, когда она случится, то будет чудовищной и грандиозной.
Тактически, Кхесань имела для Командования огромную ценность – такую, что генерал Уэстморленд даже объявил, что Тетское наступление было просто II фазой блестящей стратегии Зиапа. I фаза проявилась в осенних стычках между Лок Нинь и Дак То. III фазой (“кульминацией”, как ее назвал генерал) должна была стать Кхесань. Кажется невероятным, чтобы кто-либо, когда-либо, даже в хаосе Тета, мог действительно назвать что-то такое же монументальное (и определяющее?), как эта наступательная кампания, простым ответвлением от чего-то настолько незначительного, как Кхесань, но все это отображено в протоколах заседаний.
И к тому времени Кхесань уже была у всех на слуху – один из считанных вьетнамских топонимов, которые узнавались американской публикой. Кхесань означало “осада”, “окруженные морпехи” и “героические защитники”. Это легко усваивалось читателями газет, дышало Славой и войной и Похороненными с почестями бойцами. Казалось, это имело смысл, было хорошей историей. Можно только вообразить тревогу, которую испытывал по этому поводу Главнокомандующий. Линдон Джонсон сказал об этом без обиняков, – он не хочет повторения “никакого чертова Динбинфу”, – и сделал нечто беспрецедентное в истории войн. Собравшийся на заседание Объединенный комитет начальников штабов был вынужден подписать заявление для “успокоения общественности”, в котором утверждалось, что Кхесань может и будет удерживаться любой ценой. (Очевидно, в списке книг, обязательных для прочтения в Пойнте(78), “Кориолан(79)” не значился. Сержанты в зоне боевых действий, даже бойцы без любых карьерных амбиций испытывали профессиональное негодование в связи с президентским гамбитом и говорили об этом, как о чем-то постыдном). Может быть, Кхесань удержат, может быть, сдадут; отныне Президент черным по белому сделал свое заявление, и оно было подписано. Если Кхесань выстоит, скорей всего, он с улыбкой займет свое место на победном снимке. Если падет, это будет не его головная боль.
Защитники Кхесани превратились в заложников, больше чем кто-либо иной во Вьетнаме, – около восьми тысяч американцев и вьетнамцев, которые получали приказы не от своего полкового командира в ТОЦ, и не от генерала Кушмена в Дананге или генерала Уэстморленда в Сайгоне, а из источника, который один знакомый мне офицер разведки всегда называл “Центр”. Они были вынуждены сидеть и ждать, и обороняющиеся морпехи походили на антихристов на вечерней молитве. Почему-то, “окопаться” звучит достаточно мягко, а воевать из окопа – это все равно, что воевать на коленях. (“Норы, - сказал генерал Кушмен. - Это не для морпехов”). После начала интенсивного обстрела в Кхесани стали отстраивать заново или существенно укреплять имеющиеся оборонительные сооружения для защиты от артиллерии, и, когда Тетское наступление отвлекло на себя все воздушные поставки, это еще больше изолировало Кхесань. Сооружения возводились из подсобных материалов и так бессистемно, что ряды из мешков с песком приобретали ощутимый пластический скос по мере того, как вытягивались вдаль в отфильтрованном свете из тумана и пыли, и на расстоянии очертания становились все более призрачными. Если убрать всю колючую проволоку и мешки с песком, Кхесань выглядела бы как обычные трущобы в колумбийской долине, чье убожество является их неизменной отличительной чертой, чье отчаянье настолько ощутимо, что еще долгие дни после отъезда оттуда вы исполнены стыда за сопричастность к страданиям и нищете, которые только что промелькнули перед вашими глазами. Большинство блиндажей в Кхесани были не более чем лачугами с прохудившимся навесом, и вам не верилось, что в таких условиях живут американцы, пусть даже и посреди войны. Оборонительные укрепления были позором, и везде ощущался этот кисловатый дух тлена, который преследовал морпехов по всему Вьетнаму. Если они были не в состоянии услышать голоса своих собственных мертвецов из Кон Тьена всего три месяца назад, как можно было ожидать, что до них донесется ропот мертвецов из Дьенбьенфу?
Ни один снаряд еще не упал внутри периметра. Поросшие зарослями склоны, устремлявшиеся ввысь от подножия базы, еще не были сожжены дотла и увешаны парашютами от сигнальных ракет, словно крошечными детскими саванами. Шесть оттенков зеленого цвета, твою мать, и попробуй только скажи, что это не красиво. Не было груд искромсанного, пропитанного кровью камуфляжа у сортировочной палаты, и каждый день на рассвете проволока не была утыкана их мертвецами. Ничего из этого еще не случилось, когда Кхесань уже навсегда была для нас потеряна как тактический объект. Невозможно установить точный момент, когда это произошло, или в самом деле узнать, почему. Несомненным было то, что Кхесань стала страстью, ошибочным предметом любви в сердцах Командования. Нельзя даже определить, как развивалась эта страсть. Зародилась ли она под землей, в самых грязных щелевых убежищах и распространилась наружу, через I Корпус в Сайгон и далее (растягивая за собой настоящий периметр) до самых абстрактных досягаемых вершин Пентагона? Или она родилась в тех же самых кабинетах Пентагона, где шесть лет поражений отравляли воздух, где источником для оптимизма больше не были хоть какие-то жизнеспособные идеи – он просто выбрасывался сам по себе, достигая Сайгона, где упаковывался и отправлялся на север, чтобы дать бойцам хоть какое-то оправдание того, что должно было с ними случиться? В своем эскизе это обещание звучало заманчиво: Победа! Картина не менее чем сорока тысяч бойцов на передовой, бросающихся в бой на наших условиях, в конце концов, сражающихся как мужчины, сражающихся впустую. Будет бой, детально спланированный бой, где противника можно одолеть числом, порешить оптом, и если у нас получится уничтожить его в достаточном количестве, возможно, он отступит. Перед лицом такой перспективы, вопрос поражения даже не принимался в расчет, точно так же, как и вопрос о том, не станет ли Кхесань после Тета выглядеть тактически неразумно или даже абсурдно. Как только западня вокруг этого места захлопнулась, Кхесань словно превратилась в посаженный в горах сосуд из стихотворения(80) Уоллеса Стивенса. И стала доминировать надо всем остальным.      
IV
Когда я мимолетно об этом задумываюсь, случайно увидев где-то название, или когда меня спрашивают о том, на что это было похоже, перед глазами у меня всегда всплывает плоская, тусклая полоса земли, убегающая вдаль по гладкой равнине, пока кромка посередине перспективы не приобретает очертаний и цвета джунглевых зарослей на холмах. Я пережил там самую странную, неимоверно захватывающую иллюзию, наблюдая за этими холмами и размышляя о смерти и тайне, которые в них крылись. Я видел то, что, как я знал, действительно было у меня перед глазами: базу с того места на земле, где я стоял, передвигающиеся по ней фигуры, вертушки, взмывающие с площадки у взлетной полосы, и холмы наверху. Но, в то же время, я видел и другое; землю, войска и даже самого себя, и все это – с обзорной высоты холмов. Это было двойное зрение, и я обретал его там неоднократно. И в голове моей, снова и снова, звучали невообразимо зловещие слова песни, которую мы все впервые услышали всего несколько дней назад. “Волшебное таинственное путешествие(81) ожидает тебя, хочет унести с собой, – обещала она. – Приближается, чтобы подхватить тебя, умирает, так хочет тебя унести…”. Эта песня была о Кхесани; мы знали это тогда, и нам так кажется до сих пор. В блиндаже один боец выкрикивал во сне отвратительные вещи, смеялся недобрым смехом, а затем затихал так, как не бывает даже в самом глубоком сне, прежде чем разразиться ругательствами снова, и атмосфера в блиндаже была ужасней некуда. Я встал с койки и вышел – любое место в мире было лучше этого, и я стоял в темноте, куря сигарету, пытаясь разглядеть какой-нибудь знак на холмах и надеясь на то, что ничего не увижу, потому что, черт возьми, что еще здесь может появиться, кроме как еще больше страха? Три часа утра, моя кровь смешивается с окружающей прохладой, впитывает ее и, вместе с тем, бурлит. От центра земли исходят толчки, которые сотрясают все вокруг, взбегают по моим ногам и телу, встряхивают голову, но, тем не менее, в блиндаже все продолжают спать. Мы называли их “сияние небосвода”, они называли их Раскатами грома(82), и по ночам это продолжалось непрерывно. Бомбы сбрасывались с высоты 18000 футов, затем самолеты разворачивались и улетали обратно в Удон или на Гуам. Кажется, что рассвет здесь длится до позднего утра, а сумерки спускаются в четыре. Все, что я вижу, застилает дым, повсюду что-то горит. Не имеет никакого значения, что память искажает; каждый образ, каждый звук восстает из дыма и запаха горящих предметов.
Иной дым, например от разорвавшегося в воздухе снаряда, распадается аккуратно и на приличном расстоянии. Другой выбрасывается из огромных баков с отходами, которые сжигаются вместе с дизельным топливом, и надолго зависает в воздухе, закупоривает горло, и привыкнуть к этому невозможно. Прямо на взлетной полосе подбили цистерну с топливом, и все, кто это слышал, целый час не могут унять дрожь в теле. (Что тебя разбудило?... Что тебя разбудило?). Всплывает картина – на какую-то секунду абсолютно неподвижная, – затем движение, которое в ней было раньше, возобновляется: таблетка сухого горючего, горящая ярким пламенем, накрытая крошечной, почерневшей горелкой, которую две недели назад для меня смастерил один морпех в Хюэ из маленькой консервной банки из-под десерта в сухом пайке. В этом тусклом свете мне видны очертания нескольких морпехов – мы сидим в блиндаже, наполняющемся едким запахом дыма от таблетки, и мы этому рады, потому что в этот вечер сможем разогреть свой паек, рады, потому что знаем, как в блиндаже безопасно, и потому что мы – вместе, в этой тесной обстановке, и нам есть над чем посмеяться. Я привез сюда эти таблетки, увел их у одного надменного болвана – адъютанта полковника из Донг Ха, а у этих ребят их не было уже много дней, недель. Кроме того, у меня есть бутылка. (“О, приятель, мы тебе так рады. Просто безумно рады. Давай дождемся Ствола”). Говядина с картошкой, фрикадельки с бобами, ветчина и ублюдки(83), все эти ништяки, которые мы сегодня разогреем, и какая кому на хрен разница, что будет с нами завтра вечером? Где-то над землей сейчас, в остатках предвечернего света, высятся в четыре фута коробки из-под сухих пайков – картон выжжен под металлическим каркасом, консервные банки и упаковки от аксессуаров беспорядочно разбросаны, а сверху валяется тело молодого рейнджера АРВ, который всего лишь хотел наведаться в разведбатальон роты Браво, чтобы выклянчить там несколько консервов американской еды. Если бы он вернулся с уловом, то заработал бы дополнительные очки в своем подразделении, но, учитывая, как все сложилось, он в этом не преуспел. Три снаряда обрушились молниеносно, не убив и не ранив никого из морпехов, и теперь два младших капрала ссорятся. Один из них хочет уложить убитого рейнджера в зеленый мешок для трупов, а другой просто хочет кое-как прикрыть тело и перенести его на базу Динков. Он немало взбешен. “Сколько можно твердить этим вы****кам, чтобы они не высовывались из своих чертовых блиндажей”, - повторяет он, снова и снова. Языки пламени съедают все. Огонь горит и ночью – деревья на склонах холмов в километрах от нас полыхают, объятые пламенем и дымом. Поздним утром солнце выжигает остатки прохлады и раннего тумана, и делает базу хорошо обозримой сверху до самого вечера, когда прохлада и туманы возвращаются. А затем снова наступает ночь, и небо над западным периметром зажигается неторопливо пикирующими магниевыми вспышками сигнальных ракет. Груды оборудования в огне внушают ужас всей своей черной покореженной массой, горящими доисторическими формами, как торчащий под прямым углом в воздухе хвост С-130 – мертвый металл проглядывает сквозь черно-серый дым. Господи, если огонь творит такое с металлом, то что же станет со мной?
А еще что-то тлеет совсем рядом, прямо над моей головой – отсыревшая парусиновая накидка на мешках с песком, выложенных по краю щелевой траншеи. Это небольшая траншея, и многие из нас набились туда в спешке. В дальнем от меня конце молодой парень, которого ранили в горло, издает звуки, похожие на всхлипы младенца, хватающего ртом воздух, перед тем как полноценно заорать. Когда грохнули снаряды, мы стояли наверху, и морпеха, который был ближе других к траншее, хлестнуло осколками по ногам и в области паха. Я увлек его за собой в траншею. Там было так тесно, что мне пришлось на него слегка опереться, а он все повторял: “Мудила ты, ублюдок вонючий”, пока кто-то не сказал ему, что я не боец, а репортер. Тогда он стал говорить очень тихо: “Осторожнее, мистер. Пожалуйста, осторожнее”. Он уже бывал ранен раньше, и знал, как будет больно через несколько минут. В худшие дни людей там просто разрывало на куски самым чудовищным образом, и что-то всегда горело. У дороги, которая уходила вдаль, огибая ТОЦ, была свалка, где сжигали амуницию и форму, которые больше не были нужны. Сверху кучи я увидел бронежилет, который был настолько изодран, что стал совсем непригоден. На спине его владелец перечислял месяцы, которые отслужил во Вьетнаме. Март, апрель, май (каждый месяц был выведен неуверенной, дрожащей рукой), июнь, июль, август, сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь, январь, февраль, а затем список обрывался, словно часы, остановленные пулей. К свалке подъехал джип, и оттуда выпрыгнул морпех, держа на вытянутых руках скомканную камуфляжную куртку. Он казался очень серьезным и испуганным. Какого-то парня из его роты – парня, которого он даже не знал, – разорвало прямо рядом с ним, прямо ему в лицо. Он показывал мне камуфляж, и я верил ему. “Его, наверное, уже не отмыть?” – сказал я. Он посмотрел на меня так, будто вот-вот расплачется, и швырнул куртку на свалку. “Черт, - сказал он. - Можно драить этот камуфляж хоть миллион лет, и это ему не поможет”.
Передо мной дорога. Она вся изрыта колеями от колес грузовиков и джипов – в потоках дождя они никогда не затвердевают, – а на обочине валяется двухдолларовая мелочь – плащ-палатка, который только что прикрывал убитого морпеха – залитый лужицами крови, перепачканный в грязи, стынущий на ветру плащ. Его яростно вышвырнули там, у дороги, ужасающим, обезображенным комом. Ветер не движет его, а лишь вызывает рябь на сверкающих лужицах из воды и крови, скопившихся в ямках. Я иду вдоль дороги вместе с двумя чернокожими бойцами, и один из них зло и беспомощно пинает плащ-палатку. “Полегче, приятель, - говорит другой, при этом выражение его лица не меняется, он даже не оглядывается назад. - Это все равно что пнуть американский флаг”.
Ранним утром 7-го февраля в секторе Кхесани произошло что-то настолько чудовищное, что даже те из нас, кого эти новости настигли в Хюэ, были вынуждены на минуту забыть о собственном страхе и отчаянии, чтобы прочувствовать этот ужас и воздать ему должное. Казалось, наш наихудший злой сон о войне стал реальностью; и подразумевал такие убийственные кошмары, которые могут повергнуть человека в дрожь и унести его на тот свет прямо во сне. Никому, кто об этом слышал, не удавалось выдавить из себя даже горькую, потайную улыбку уцелевшего человека, которая была рефлексивной реакцией почти на все ужасающие новости. Это выходило за всякие рамки, было слишком запредельно.
В пяти километрах на юго-запад от военной базы Кхесань, прямо над рекой, по которой проходит естественная граница с Лаосом, находился лагерь группы А Специальных Сил. Он назывался Лангвей, как и маленькая деревушка монтаньяров поблизости, которую год назад по ошибке разбомбили ВВС. Этот лагерь превосходил по размерам большинство лагерей Специальных Сил, и был гораздо лучше обустроен. Он находился на соединенных перемычкой холмах, отстоящих друг от друга на 700 метров, и важнейшие блиндажи с большей частью войск располагались ближе к реке. В личный состав лагеря входили двадцать четыре американца и более четырехсот вьетнамских бойцов. Блиндажи были глубоко врыты в землю, укреплены, имели усиленные трехфутовые бетонные перекрытия и, казалось, были неуязвимы. И вот, как-то раз после полуночи, нагрянули северо-вьетнамцы и взяли лагерь. Они взяли его в таком стиле, который проявляли всего раз до этого – в долине Йа-Дранг, применяя в нападении доселе невиданные оружие и тактику. Девять легких советских танков Т-34 и Т-34-76 зашли с востока и запада, замыкая лагерь в кольцо так внезапно, что их первые звуки были ошибочно приняты американцами за какой-то сбой в работе лагерного генератора. Взрыв-пакеты, бангалорские торпеды(84), слезоточивый газ и – неописуемая жуть – напалм метались в пулеметные щели и вентиляционные отверстия блиндажей. Все произошло неимоверно быстро. Бойцы видели, как американский полковник, который приехал в Лангвей накануне для проведения проверки, бросался на танки с одними лишь ручными гранатами, пока его не срезали. (Он выжил. Слово “чудо” здесь даже не применимо). Погибло от десяти до пятнадцати американцев и около трехсот бойцов из местного населения. Выжившие выбирались оттуда всю ночь, преимущественно пешком через позиции СВА (кого-то позже подобрали вертушки) и добрались до Кхесани, когда уже рассвело; говорили, что некоторые из них сошли с ума. Одновременно с захватом Лангвея, Кхесань подвергли наиболее жестокому артиллерийскому обстрелу за всю войну: 1500 снарядов за одну ночь – шесть снарядов в минуту на протяжении минут, которым все потеряли счет.
Морпехи в Кхесани видели, как приближаются уцелевшие из Лангвея. Они видели их раньше и слышали о базе Специальных Сил; сейчас они держали всех вновь прибывших под прицелом винтовки, видели их лица и расфокусированные взгляды, и тихо переговаривались между собой. Господи Иисусе, у них были танки. Танки!... После Лангвея, как можно было выглядывать ночью за пределы периметра, не слыша при этом шороха приближающихся гусениц? Как можно было выходить в патруль в темноте, не вспоминая поочередно все истории о призрачных вертолетах врага, облетающих зону по краям? О рвах, прорытых по дну ущелья в долине А-Шау, таких широких, что по ним могли проехать грузовики? О неуемном фанатизме атакующих, у которых от курева занялись мозги (конечно же, они курили траву – она делала их безумными), которые прикрывались гражданскими, словно щитом, и гнали их перед собой, которые приковывали себя к пулеметам и гибли рядом с ними, предпочитая это поражению, которые ни В грош не ставили человеческую жизнь?
Официально морпехи не признали никакой связи между нападением на Лангвей и Кхесанью. На условиях конфиденциальности, они несли какую-то чушь о том, что Лангвей был всего лишь наживкой – наживкой, которую несчастные, доведенные до отчаяния ублюдки проглотили, как раз тогда, когда мы это и планировали. Но истинное положение вещей было известно всем, всем без исключения, и майоров и полковников, которые вынуждены были рассказывать эти истории репортерам, встречали сконфуженным молчанием. Никто не хотел развивать эту тему, никто так этого и не сделал по-настоящему, но был один вопрос, который имел самое прямое отношение к Кхесани после падения Лангвея. Я хотел задать его так отчаянно, что моя нерешительность изводила меня еще долгие месяцы. Полковник (хотел я спросить), все это чисто гипотетически, надеюсь, вы понимаете. Но что, если все эти гуки, которые скрываются там предположительно, действительно там находятся? И что, если они нападут, прежде чем муссоны отойдут на юг, в ночи, среди тумана, когда наши самолеты просто не смогут туда пробиться? Что, если они действительно хотят Кхесань, хотят так безудержно, что готовы прорываться сквозь тройное заграждение из колючей проволоки и немецкой армированной колючей ленты; сквозь баррикады, сложенные из их собственных трупов (это – тактика, полковник, так любимая вашими гуками в Корее), наступая волнами, человеческими волнами, и в таком количестве, что стволы наших орудий 0.50 калибра будут раскаляться и плавиться, а все до единого М-16 заклинят, пока все смерти от мин “Клеймор”(85) на наших оборонительных сооружениях не будут растрачены и переварены? Что, если они продолжат наступать, пробираясь к центру базы, настолько сокрушенному под ударами их артиллерии, что эти жалкие маленькие траншейки и блиндажи, которые ваши морпехи кое-как соорудили, станут бесполезными, продолжат наступать, когда налетят первые увиденные в этой войне МИГи и ИЛ-28 и разбомбят ТОЦ и взлетную полосу, медицинскую палатку и диспетчерскую вышку (Народная армия, к черту ее, так, полковник?), обрушиваясь на вас мощью от двадцати до сорока тысяч бойцов? И что, если они преодолеют все баррикады, которые мы перед ними возведем … и уничтожат все живое, независимо от того, обороняется оно или сдается в плен, … и возьмут Кхесань?
Иногда случались странные вещи. Однажды утром, в разгар сезона дождей, на рассвете взошло солнце, и было ясно весь день. Этим ранним утром небо было чистым, кристально-голубым – единственный раз до наступления апреля, когда кто-то видал подобное в Кхесани, и, вместо того чтобы, как обычно, проснуться и, дрожа, медленно выползать из блиндажей, бойцы разделись до ботинок, кальсон и бронежилетов; бицепсы, трицепсы и татуировки – все выставлены напоказ к завтраку. Вероятно, из-за того, что СВА было известно, что в такое утро американская разведка и бомбардировщики будут работать сверхурочно, базу практически не обстреливали, и мы знали, что можем на это рассчитывать. Эти несколько часов в Кхесани были похожи на отсрочку смертного приговора. Я помню, как, проходя по дороге мимо капеллана Стуббе, заметил, как неимоверно он доволен чудом, свершившимся этим утром. Холмы были совсем не похожи на те, которые порождали столько страха накануне ночью и все ночи и дни до этого. В свете раннего утра они имели четкие очертания и казались умиротворенными, словно приглашая вас прихватить с собой книгу и пару яблок, взобраться и провести там день.
В одиночестве я вышел на прогулку в зоне 1-го батальона. На часах еще не было восьми и, идя по дороге, я услышал, как кто-то движется следом, напевая. Сначала слов было не разобрать, ясно было только, что это какая-то одна и та же короткая фраза, повторяющаяся снова и снова с короткими паузами, и каждый раз в такой паузе кто-то другой смеялся и советовал певцу заткнуться. Я замедлил шаг, чтобы они меня нагнали.
“Я б лучше стал сосиской Оскар Майер(86)”, - напевал голос. Он звучал невероятно жалобно и одиноко.
Конечно же, я обернулся. Их было двое. Один из них был крупным негром с длинными усами, которые свисали по уголкам рта – жесткие усы, со значением, которые бы возымели эффект, если бы в его лице наблюдался хоть малейший признак злого нрава. Росту в нем было, как минимум, шесть футов три дюйма, и сложен он был, как квотербек. Он нес с собой АК-47. Другой морпех был белым, и если бы я увидел его со спины, то сказал бы, что ему не больше одиннадцати. У морпехов должны быть какие-то требования в отношении роста; какими бы они ни были, я так и не понял, как ему удалось их обойти. Одно дело возраст, но как можно соврать по поводу роста? Песню пел он, а сейчас он смеялся, потому что это заставило меня обернуться. Его звали Мэйхью, это было написано огромными красными буквами спереди его каски: МЭЙХЬЮ – Так и знай! Я гулял в расстегнутом бронежилете – глупый поступок даже в такое утро, как это, – и они заметили бирку, пришитую над карманом с левой стороны груди, на которой было написано название моего журнала.
“Корреспондент”? – спросил негр.
Мэйхью просто рассмеялся. “Я б лучше стал … саааасиской Оскар Майер, - пропел он. - Можешь записать это, приятель, передай им всем, что я так и сказал”.
“Не обращай на него внимания, - сказал негр. – Это Мэйхью. Он – чокнутый ублюдок, правда, Мэйхью”?
“Конечно же, я так надеюсь, - заверил Мэйхью. - Я б лучше стал сосиской Оскар Майер…”.
Он был совсем молод – девятнадцать, сказал он позже, – и пытался отрастить усы. Все, что у него вышло на данный момент – это несколько редких полупрозрачных светлых пучков волос над верхней губой, растущих с неровными промежутками, заметить которые можно было только при подходящем освещении. Негра звали Белодень. Это было написано у него на каске, рядом с ДЕТРОЙТ СИТИ. А сзади – там, где ребята обычно перечисляли месяцы своей службы, – он тщательно нарисовал целый календарь, где каждый день, который он отслужил, был вычеркнут аккуратным крестиком. Оба они были из 2-го батальона роты Отель, которая окопалась у северного периметра, но сейчас решили воспользоваться прекрасной погодой и навестить друга, минометчика из 1-го батальона 26-го полка.
“Если лейтенант об этом услышит, тебе влетит”, - сказал Белодень.
“К черту лейтенанта, - сказал Мэйхью. - Судя по всему, дисциплинка у него хромает”.
“Как по мне, дисциплинки у него достаточно, чтобы у тебя зад распух”.
“А что он мне сделает? Отправит во Вьетнам”?
Мы миновали командный пункт батальона, окруженный пятифутовым бруствером, а затем подошли к гигантскому кольцу из мешков с песком – минометному окопу, и спустились вниз. В центре стоял огромный миномет М30, и по кругу окоп был обложен штабелями с боеприпасами, которые возвышались от земли практически до верхнего края мешков с песком. В пыли на земле растянулся морпех, прикрыв лицо выпуском военных комиксов.
“Эй, привет, а где Эванс? – сказал Мэйхью. - Ты знаешь парня по имени Эванс”?
Морпех сбросил комиксы с лица и глянул вверх. Мы его разбудили.
“Черт, - сказал он. - Я на секунду подумал, что это – Старик. Извините, ребята”.
“Мы ищем одного парня, Эванса, - сказал Мэйхью. - Ты его знаешь”?
“А-а, нет, кажется, не знаю. Я здесь новенький”.
Это было заметно. Он был похож на мальчишку, который в одиночестве приходит в школьный спортзал, чтобы успеть полчаса покидать мяч в корзину, до того как придет на тренировку баскетбольная команда – еще не достаточно хорош для сборной, но настроен решительно.
“Сейчас подойдут ребята из группы. Если хотите, можете их подождать”. Он скользнул взглядом по снарядам. “Здесь, наверное, не так уютно, - сказал он, улыбаясь. - Но можете остаться, если хотите”.
Мэйхью расстегнул карман на камуфляжных штанах и вынул банку крекеров и сливочный сыр чеддер. Он достал из-за обода каски открывалку Р-38 и присел.
“Между тем, можно и перекусить. Если проголодаться, то это даже вкусно. Я отдал бы сейчас свое левое яичко за банку фруктов”.
Я всегда старался добыть в тылу фрукты, чтобы привезти на передовую, и у меня было с собой несколько банок в вещмешке. “А чего бы тебе хотелось?” – спросил я.
“Да без разницы, - сказал он. - Вкуснее всего – фруктовый коктейль”.
“Нет, чувак, - сказал Белодень. - Персики, малыш, персики. В сиропе. Вот это – действительно классная штука”.
“Держи, Мэйхью”, - сказал я, бросая ему фруктовый коктейль. Я вручил Белодню банку персиков и взял одну себе.
Мы ели и разговаривали. Мэйхью рассказал мне о своем отце, которого “замочили в Корее”, и матери, которая работает продавщицей в универмаге в Канзас-Сити. Потом он стал рассказывать о Белодне, который получил свое прозвище, потому что боялся ночи – не темноты, а именно ночи – и ему было все равно, если кто-то об этом узнает. Днем он мог делать что угодно, но, при малейшей возможности, к ночи предпочитал забиться глубоко в блиндаж. Он всегда добровольно вызывался в более рискованные дневные патрули, чтобы знать наверняка, что к наступлению сумерек вернется обратно. (Это было еще до того, как дневные и, вообще, почти все патрули вокруг Кхесани отменили). Немало белых парней, особенно младших офицеров, которые, вероятно, хотели казаться крутыми, подкалывали Белодня насчет его родного города, называя его Додж-Сити или Мотауном(87) и посмеиваясь над ним. (“С чего это они так привязались к Детройту? – говорил он. - В нем нет ничего особенного, и ничего смешного”). Он был крупным плохим ниггером, в котором произошла какая-то нестыковка, и, каким бы агрессивным он не пытался казаться, в нем всегда сквозила какая-то мягкость. Он говорил, что знает парней из Детройта, которым удавалось провозить с собой обратно минометы, разбирая их по частям так, что у каждого в вещмешке лежала какая-то деталь, а затем они собирали их снова, когда сходились у себя на районе. “Видишь этот М30 четыре-и-два дюйма? – сказал он. – Теперь представь, из-за такой игрушки на тебя набросится весь полицейский участок. Мне не нужны такие неприятности. Хотя, может быть, в следующем году я передумаю”.
Как и любой американец во Вьетнаме, он был одержим Временем. (Никто никогда не говорил о том, Когда-эта-паршивая-война-закончится. Только: “Сколько времени тебе еще осталось?”). Степень одержимости Белодня, в сравнении с другими, можно было оценить по календарю у него на каске. Даже метафизики так скрупулезно не изучали время, как он – все его составляющие и предпосылки, расчет в секунду всех секунд, его оттенки и ход. Пространственно-временной континуум, Время-как-материя, Время по святому Августину – все это было элементарно для Белодня, чьи клетки мозга располагались как драгоценные камни в самом точном хронометре. Он думал, что корреспонденты во Вьетнаме несут повинность. Когда он узнал, что я сам сюда вызвался, то чуть не уронил свои персики на землю.
“Постой, погоди-ка, дай сообразить, - пробормотал он. – То есть, ты хочешь сказать, что тебе не обязательно здесь быть? И ты все равно здесь?”
Я кивнул.
“Ну-у, ты, наверное, неплохие бабки зашибаешь”.
“Да нет, ты б огорчился, если бы узнал”.
Он встряхнул головой.
“Я хочу сказать, если бы у меня был выбор, меня б сюда никакими коврижками не заманили”.
“Чушь собачья, - сказал Мэйхью. – Белодень это все обожает. Ему здесь осталось совсем чуток, но он еще вернется – правда, Белодень?”
“Блин, скорей моя мама приедет сюда и отбарабанит весь срок, чем я еще когда-нибудь сюда сунусь”.
В окоп заскочили еще четыре морпеха.
“Где Эванс? – спросил Мэйхью. - Ребята, кто-то из вас знает Эванса?”
Подошел один из минометчиков.
“Эванс в Дананге, - сказал он. - Прошлой ночью он отхватил здесь немного дерьма”.
“Правда, что ли? – сказал Мэйхью. - Эванс ранен?”
“Что-то серьезное?” – спросил Белодень.
“Серьезное, да не достаточно, - засмеялся в ответ минометчик. - Дней через десять вернется обратно. Слегка по ногам царапнуло”.
“Ему еще повезло, - сказал другой минометчик. - Снаряд, который его задел, убил другого парня”.
“Да, - подтвердил кто-то. - Грина убили”. Он обращался не к нам, а к своим товарищам, которые уже это знали. “Помните Грина?” Все закивали.
“Этот Грин, ну и ну, - сказал он. - Грина как раз должны были забрать отсюда. Он же дрочил по тридцать раз на дню, этот чертов пацан, и решили, что ему нужна помощь, и его надо вывозить”.
“Без балды, - сказал другой. - Тридцать раз в день. Чувак, это так мерзко. У этого сукина сына, Грина чертова, все штаны были изгвазданы. Он сидел снаружи и ждал майора, чтобы переговорить с ним по поводу отправки домой, и вот майор выходит и видит, как он там расселся и дрочит. Ну а потом, вчера ночью его замочили”.
“Вот видишь, - шепнул Белодень Мэйхью. - Что с тобой может случиться, если ты будешь дрочить?”
На взлетной полосе у медицинской палатки Чарли приземлился Чинук длиной сорок футов, с винтами спереди и сзади. Он походил на огромное грубое чудовище, отыскивающее в грязи падаль, разметающее резкими порывами пыль, гальку и обломки на сто ярдов вокруг. Повсюду в этом круге из ветра люди поворачивались спиной и пригибались, прикрывая шею от его безумного неистовства. Ветер, разгоняемый лопастями, достигал такой силы, что легко мог повалить вас на землю, вырвать из рук бумаги, приподнять в воздух пласты гудрона весом в сто фунтов. Но, в основном, он взметал вверх остроконечные обломки, царапающие куски грязи, мутную воду с примесью мочи, и у вас развивалась своего рода интуиция, которая подсказывала, когда все это до вас долетит, чтобы успеть повернуться и подставить только спину и каску. Чинук подлетел с открытым задним люком, и было видно, как бортстрелок с пулеметом М2 растянулся на животе и зорко всматривается в землю над краем люка. Ни он, ни стрелки в дверных проемах не разжимали свое оружие, пока вертушка не коснулась полосы. Затем они ослабили хватку, и стволы больших пулеметов клюнули носом в своих держателях, словно мертвый груз. Толпа морпехов появилась на краю полосы и помчалась к вертушке, сквозь круг порывистого, несущего мусор ветра, к спокойствию, которое ожидало их в центре. С трехсекундными интервалами грохнули три минометных снаряда, приземляясь пучком в двухстах метрах дальше по полосе. Никто у вертушки не остановился. Шум от Чинука заглушил грохот снарядов, но мы видели белые клубы дыма, уносимые с полосы ветром, а люди продолжали бежать на вертушку. На бегу четверо груженых носилок перенесли из заднего люка Чинука в медицинскую палатку. Несколько ходячих раненых выбрались сами и направились в ту же сторону – некоторые из них медленно ковыляли, без посторонней помощи, другие передвигались неуверенно, одного поддерживали два морпеха. Пустые носилки вынесли обратно и погрузили на них четыре накрытых плащами-палатками трупа, которые лежали вдоль мешков с песком у входа в палатку. Затем Чинук резко задом взмыл вверх, жутко качнулся, снова стал набирать высоту и взял курс на северо-запад, к прикрывающим Кхесань холмам.
“Один-девять, - сказал Мэйхью. - Бьюсь об заклад”.
В четырех километрах на северо-запад от Кхесани находилась высота 861 – самый атакуемый из всех аванпостов в этом секторе после Лангвея, и всем казалось логичным, что защищать его должен именно 1-й батальон 9-го полка морской пехоты. Некоторые даже всерьез полагали, что если бы туда вместо 1/9 отправили любой другой батальон, по высоте 861 вообще бы не стреляли. Из всех самых невезучих подразделений во Вьетнаме, это считалось самым обреченным – обреченным еще в дни операций по поиску и уничтожению до осады Кхесани, – нашумевшим своими историями попадания в засады и недоразумениями, а также статистикой раненых и убитых, количество которых было выше, чем в любом другом подразделении за всю войну. Это была репутация того рода, которая глубже всего въедается в души самих же бойцов подразделения, и когда вы к ним попадали, вам передавалось это чувство безысходности, порождаемое чем-то более ужасным, чем просто коллективная невезучесть. Все ставки почему-то резко падали, прогнозы собственных шансов на выживание стремительно пересматривались в сторону понижения. Одного дня с 1/9 на высоте 861 было достаточно, чтобы покорежить ваши нервы на долгие дни, потому что там требовалось всего несколько минут, чтобы увидеть самое дно: рефлексивные спотыкания, простые движения, внезапно исковерканные спазмами, рты, иссыхающие словно пергамент через несколько секунд после глотка воды, мечтательные улыбки полного самоотречения. Высота 861 была приютом отрешенного взгляда в никуда, и я горячо молился, чтобы прилетела вертушка и забрала меня оттуда, перенесла меня по небу над наземным огнем и высадила в эпицентре минометного обстрела на площадке Кхесани – какая разница! Все что угодно было лучше, чем это.
Как-то ночью вскоре после нападения на Лангвей целый взвод 1/9 попал в засаду во время патруля и был уничтожен. Высоту 861 обстреливали неоднократно, однажды – три дня подряд, во время прощупывания периметра, переросшего в осаду, которая на самом деле была осадой. По причинам, в которых никто точно не уверен, вертолеты морской пехоты отказались вылетать туда на задания, и 1/9 был отрезан от поддержки, снабжения или медицинской эвакуации. Все было плохо, и им пришлось каким-то образом самим с этим разбираться. (Истории того времени стали одними из наихудших легенд морпехов; история одного морпеха, который прикончил раненого товарища выстрелом из пистолета, потому что на медицинскую помощь рассчитывать не приходилось, или история о том, как растерзали пленного СВА, захваченного за проволочным ограждением – истории такого рода. Некоторые из них, возможно, даже были правдой). Давняя враждебность морпехов по отношению к авиации ВМС на высоте 861 стала всепоглощающей: когда худшее было позади, и первый Ch-34 наконец-то показался над вершиной холма, бортстрелок в дверном проеме был убит вражеским огнем с земли и выпал из вертушки. Это было падение с высоты двухсот футов, и когда тело ударилось  о землю, некоторые морпехи внизу аплодировали.
Мэйхью, Белодень и я проходили мимо сортировочной палатки медпункта Чарли. Несмотря на все осколки снарядов, которые попадали в палатку, защитить ее не представлялось возможным. Окружавший ее бруствер из мешков с песком был не выше пяти футов, а верхняя часть была и вовсе не прикрыта. Именно поэтому бойцы опасались даже самых легких ран, которые предполагали отправку домой. Кто-то выбежал из палатки и сфотографировал четырех убитых морпехов. Ветер от Чинука сдул с двоих мертвецов плащи-палатки, и стало видно, что у одного совсем не осталось лица. Католический капеллан подъехал на велосипеде к входу в палатку и зашел внутрь. Вышел морпех и на минуту остановился у полога, изо рта у него свисала незажженная сигарета. На нем не было ни бронежилета, ни каски. Сигарета сорвалась с его губ, он сделал несколько шагов к мешкам с песком и присел, расставив ноги и низко свесив между коленями голову. Он неуклюже выбросил за голову руку и стал хлопать себя по шее, яростно тряся головой из стороны в сторону, словно в агонии. Он не был ранен.
Нас занесло сюда, потому что мне нужно было пройти этой дорогой к своему блиндажу, где я хотел забрать кое-какие вещи и перенести на ночь в расположение роты Отель. Белодню этот маршрут не нравился. Он смотрел на трупы, а затем на меня. Его взгляд словно говорил: “Видишь? Видишь, что здесь творится?” Я видел этот взгляд столько раз за последние несколько месяцев, что, наверное, у меня он появился тоже, и никто из нас ничего не сказал. Мэйхью старался не смотреть вокруг. Сейчас казалось, будто он идет сам по себе, напевая странным, тихим голосом. “Когда попадешь в Сан-Франциско, - пел он. - Не забудь украсить волосы цветами(88)”.
Мы миновали диспетчерскую башню – цель, которая сама по себе была прицельной вехой, такой приметной и уязвимой, что взобраться туда было хуже, чем пробежать перед носом пулемета. Двоих из них уже уложили, и мешки с песком, которые высились по бокам, ничего не меняли. Мы прошли мимо покрытых сажей административных зданий и блиндажей, кучи заброшенных “капитальных сооружений” с проваленными металлическими крышами, ТОЦ, уборной для командования и почтового бункера. Дальше показалась пивная – теперь без крыши, а также разрушенный и бесхозный офицерский клуб. Блиндаж морских пчел находился чуть дальше вдоль дороги.
Он не был похож на другие блиндажи. Это было самое глубокое, безопасное и чистое место в Кхесани. Блиндаж был сложен из досок, со стальными перекрытиями и мешками с песком сверху, и имел высоту шесть футов, а внутри был хорошо освещен. Бойцы называли его Аламо(89) Хилтон и думали, что он был неприкасаем, и практически все корреспонденты, которые приезжали в Кхесань, пытались там обосноваться. Бутылки виски или блока с пивом было достаточно, чтобы получить приют на несколько ночей, а, как только вы превращались в “друга дома”, подарки, вроде этих, становились чисто символическими и принимались с благодарностью. Морпехи оборудовали “пункт” для прессы неимоверно, неимоверно близко от взлетной полосы, и это было так ужасно, что многие репортеры думали, что за этим кроется какой-то сознательный заговор с целью кое-кого из нас замочить. Это была всего лишь узкая, кишащая крысами дыра с хрупким навесом, и в один из дней, когда она пустовала, упавший снаряд 152 мм разнес ее на части.
Я спустился в блиндаж морских пчел, взял бутылку скотча и полевую куртку, и сказал одному из их людей отдать мою койку на ночь любому, кто в ней нуждается.
“Мы тебя случайно ничем не обидели?” – спросил он.
“Нет, вовсе нет. До завтра”.
“Ладно, - сказал он. – Как знаешь”.
Когда мы втроем направлялись к позициям 2-го батальона 26-го полка, две артиллерийские батареи морской пехоты на другом конце базы стали стрелять из гаубиц 105 и 155 мм. Каждый раз, когда вылетал снаряд, я слегка вздрагивал, а Мэйхью хохотал.
“Это же мы стреляем”, - сказал он.
Белодень первым услышал пронзительный скользящий свист других снарядов. “А это – уже по нам”, - сказал он, и мы бросились к короткой траншее в нескольких ярдах.
“А это – уже по нам”, - сказал Мэйхью.
“А я что сказал?” – проорал Белодень, и мы добежали до траншеи в тот момент, когда снаряд упал где-то между расположением 37-го батальона рейнджеров АРВ и складом с боеприпасами. Теперь на нас летело множество снарядов, и мины тоже, но мы их не считали.
“Да, утро сегодня было прекрасное, - сказал Белодень. – Слуша й, ну почему они не могут хоть раз в жизни оставить нас в покое”?
“Потому что им за это не платят, - рассмеялся Мэйхью. - А, кроме того, они это делают, потому что знают, как это тебя достает”.
“Ты еще скажи мне, что ты не одурел от страха!”
“Что б они меня напугали? Не дождешься, ублюдок”.
“Ладно-ладно. А кто три ночи тому назад звал мамочку, когда эти подонки пытались прорваться через проволоку?”
“Чушь собачья! Мне во Вьетнаме ничего не грозит”.
“Да? Почему это, ублюдок?”
“Потому, - сказал Мэйхью, - что его не существует”. Это была старая шутка, но в этот раз он не смеялся.
К этому времени сеть траншей окружила лагерь практически полностью. Большая часть северного периметра удерживалась 2-м батальоном 26-го полка морской пехоты, и рота Отель располагалась в этом же секторе. В своей самой западной части периметр почти соприкасался с северо-вьетнамскими траншеями, которые не доходили до него всего на триста метров. С восточной стороны он возвышался над узкой рекой, а дальше, в трех километрах севернее, находилась высота 950, которая удерживалась СВА, хребет которой в своей наивысшей точке тянулся параллельно взлетной полосе Кхесани. Блиндажи и соединяющая их сеть траншей находились на холме, который взбегал вверх от берега реки, а высоты начинались в нескольких сотнях метров от дальнего края реки. В двухстах метрах, напротив траншей морпехов, с 12,7-мм пулеметом залег снайпер СВА, который стрелял по морпехам из крошечного паучьего гнезда. В дневное время он стрелял по любым движущимся целям над мешками с песком, а ночью – по огням, которые замечал. Его было хорошо видно из траншеи, а если смотреть через прицел снайперской винтовки морпехов, можно было даже разглядеть его лицо. Морпехи обстреливали его позицию из минометов и безоткатных орудий, а он нырял в свою дыру и выжидал. Тяжеловооруженные вертолеты палили по нему ракетами, а когда улетали, он снова высовывался и стрелял. В конце концов, решили использовать напалм, и все десять минут атаки воздух над паучьим гнездом клубился черно-оранжевым пламенем, а все живое на земле вокруг было выжжено вчистую. Когда дым разошелся, снайпер вдруг высунулся и сделал один выстрел, и морпехи в траншеях зааплодировали. Они прозвали его Везучий Гук, и после этого никто не хотел, чтобы с ним что-нибудь случилось.
У Мэйхью был друг по имени Оррин откуда-то из горной части Теннеси, где его семья владела тремя небольшими грузовиками и занималась перевозками на малые расстояния. В то утро, когда Мэйхью и Белодень отправились в расположение 1/26, чтобы найти Эванса, Оррин получил от жены письмо. В нем без обиняков говорилось, что срок ее беременности не семь месяцев, как он полагал, а только пять. Для Оррина это кардинально все меняло. Все это время она так мучилась (писала она), что пошла к священнику, и он, в конце концов, убедил ее, что Истина – единственный верный ключ к чистой совести в очах господних. Она не говорила, кто отец ребенка (и, милый, пожалуйста, не пытайся, никогда не пытайся заставить меня признаться), а только упоминала, что это был кто-то, кого Оррин хорошо знал.
Когда мы вернулись в расположение роты, Оррин сидел на мешках с песком у траншеи, одинокий и уязвимый, всматриваясь в холмы и ища глазами Везучего Гука. У него было надутое, угрюмое мальчишеское лицо, с неизменным злым прищуром и выпяченными губами, которые подчас складывались в хмурую улыбку, а затем он издавал сухой, беззвучный смешок. Это было лицо человека, который провел всю зиму на охоте, а затем бросил мясо сгнивать – южное лицо, искаженное в злой гримасе. Он просто сидел там, щелкая затвором своего недавно начищенного М3. Никто из сидящих в траншее к нему не приближался, не заговаривал с ним, ему только иногда кричали: “Давай спускайся, Оррин. Тебя же наверняка там замочат, ублюдок”. Наконец, к нему подошел сержант артиллерии и сказал: “Если ты не уберешь с этой верхотуры свою задницу, я сам тебя пристрелю”. 
“Послушай, - сказал Мэйхью. - А что, если тебе поговорить с капелланом?” 
“Лучше ничего не придумал? – ответил Оррин. - Чем этот мудак может мне помочь?”
“Может быть, тебе дадут внеочередной отпуск”.
“Нет, - сказал кто-то. - Для этого нужно, чтобы умер кто-то из близких родственников”.
“Не волнуйся, - сказал Оррин. – Из моих близких точно кто-то умрет. Дай только я домой доберусь”. А затем он рассмеялся.
Это был жуткий смех, очень тихий и напряженный, и всем, кто его услышал, стало понятно, что Оррин не шутит. После этого он превратился в гребаного безумного бойца, который настроен пройти всю войну только для того, чтобы вернуться домой и пришить свою женушку. Это создало ему особое положение в роте. Теперь многие ребята думали, что ему должно повезти и что с ним ничего не случится, и старались держаться к нему как можно ближе. Мне тоже кое-что из этого перепало – достаточно, чтобы обрадоваться, что мы с ним ночуем в одном блиндаже. В этом был смысл. Я тоже в это верил и очень бы удивился, если бы позже узнал, что с ним что-то случилось. Но такие новости были из разряда тех, которые редко до вас доходят, после того как вы уехали из подразделения, и которых вы, по возможности, и сами старались избегать. Возможно, его убили или он передумал, но я в этом сомневаюсь. Когда я вспоминал Оррина, все что мне приходило в голову, это то, что в Теннеси будут стрелять.
Однажды во время двухдневной отлучки в Дананг Мэйхью озверел и отправился на черный рынок в поисках травки и надувного матраса. Травку он не нашел, зато до смерти испугался, когда наконец-то приобрел матрас. Он сказал мне, что даже в Кхесани, учитывая все там происходящее, ему никогда не было так страшно, как в тот день. Я не знаю, что ему там наговорили по поводу того, что с ним сделает военная полиция, если поймает на рынке, но история в его изложении звучала так, будто это было самое яркое его приключение с того самого дня два года назад, когда их с другом преследовал в лесу на вертолете егерь после закрытия сезона охоты на оленей. Мы сидели в тесном и сыром блиндаже на восьмерых, где обычно спали Мэйхью с Белоднем. Мэйхью пытался уговорить меня взять на ночь его матрас, а я отказывался. Он говорил, что если я не лягу на нем спать, он вышвырнет его в траншею и оставит там до утра. Я отвечал, что, если бы нуждался в надувном матрасе, то мог бы в любой момент обзавестись им в Дананге, и даже без всяких проблем с военной полицией. Я сказал ему, что мне нравится спать на земле; что это хорошая закалка. Он ответил, что все это – дерьмо собачье (он был прав), и что он клянется Богом, что матрас будет валяться там всю ночь вместе с остальным мусором, который обычно скапливается на дне траншеи. Затем он сделал таинственное лицо и сказал мне, чтоб я еще раз об этом подумал, пока его не будет. Белодень попытался выяснить, куда он направляется, но Мэйхью ему не сказал.
В эти короткие мгновения, когда земля вокруг не грохотала, когда холмы не подвергались авиаударам, снаряды не падали и не выпускались, и нас не обстреливали из-за периметра, можно было сидеть внутри и прислушиваться к тому, как по блиндажу из угла в угол шныряют крысы. Многих из них перетравили, пристрелили, поймали мышеловками или убили метким пинком ботинка, но в этом блиндаже, они водились, как и прежде. Здесь витали запахи мочи, застарелого пота, сгнившего сухого пайка, заплесневелой парусины и личного барахла, и та особая комбинация других запахов, присущих зоне боевых действий. Многие из нас полагали, что измождение и страх тоже можно обонять, а также, что есть сны, которые источают запах. (В некоторых убеждениях мы были последовательны, словно цыгане у Хемингуэя. Неважно, насколько сильный ветер поднимет вертушка при приземлении – всегда становилось ясно, если у посадочной площадки лежали мешки с трупами; и палатки, где жили бойцы из дальних разведпатрулей, имели свой особый запах, не сравнимый ни с какими другими палатками во Вьетнаме). Этот блиндаж был немногим хуже других, в которых я ночевал, и однажды – когда я только туда спустился, – я испытал там рвотный позыв. Свет туда почти не проникал, поэтому вам приходилось представлять то, что вы обоняли, и это становилось своего рода развлечением. Я не представлял себе, каким черным был Белодень, пока мы не вошли в блиндаж.
“Да уж, запах здесь довольно агрессивный, - сказал он. - Нужно будет достать дезодорант получше”.
Он сделал паузу.
“Если сегодня ночью заварится какая-то каша, просто держись ко мне поближе. Тебе повезет, если Мэйхью не примет тебя за узкоглазого и не снесет тебе башку. Его иногда заносит”.
“Думаешь, по нам будут стрелять?”
Он пожал плечами. “Может, прощупать нас захотят. Они уже выкидывали этот номер три ночи тому назад и убили одного парня. Брата(90) убили”.
“Но это – действительно надежный бункер. Мы навалили сверху немало дерьма. Что за грязюка только не сыпется нам на голову, но зато мы – в порядке”.
“А ребята спят в бронежилетах?”
“Некоторые – да. Я – нет. Мэйхью, чокнутый ублюдок, спит нагишом. Приятель, он такой крутой, этот маленький ублюдок. Снаружи ястреб, а он здесь с голым задом”.
“Что это значит? По поводу ястреба?”
“Это значит, тот ублюдок беспощадный”.
Мэйхью отсутствовал уже больше часа, и когда мы с Белоднем выбрались наружу по дощатому настилу на дне траншеи, сложенному из ящиков из-под боеприпасов, мы увидели, как он разговаривает с какими-то бойцами. Он направился к нам, смеясь на ходу, похожий на маленького мальчика, одетого во взрослое полевое обмундирование, который тонет в своем бронежилете, а бойцы пропели ему вслед: “Мэйхью – старичок…. Помолимся за него”.
“Эй, Белодень! – воскликнул он. - Эй, ты слышал это, ублюдок?”
“Слышал что?”
“Я только что продлил свой срок”.
Улыбка исчезла с лица Белодня. На секунду у него был такой вид, словно он не понял, о чем речь, потом его лицо стало злым, почти что угрожающим.
“Что-что?”
“Ну да, - сказал Мэйхью. – Я только что переговорил об этом со Стариком”.
“Ясно. И на сколько же ты еще остаешься?”
“Всего на четыре месяца”.
“Всего на четыре месяца. Закачаться, Джим”.
“Эй, друг …”
“Даже не подходи ко мне, Джим”.
“Да ладно тебе, Белодень, не драматизируй. Зато я на три месяца раньше дембельнусь из корпуса”.
“Как знаешь, Джим”.
“О, черт, не называй меня так.” Он взглянул на меня. “Каждый раз, когда случается какая-нибудь лажа, он меня так называет. Послушай, ублюдок, я досрочно демобилизуюсь из корпуса морской пехоты. И мне дадут дополнительный отпуск. Старик говорит, что я смогу поехать домой в следующем месяце”.
“Ты, наверно, не со мной разговариваешь. Я просто не слышу. Ничерта не слышу из того, что ты там болтаешь, Джим”.
“О …”
“Ты – просто еще один тупоголовый вояка. О чем с тобой вообще говорить? Ты же ни слова не сечешь из того, о чем я тебе толкую. Ни слова. Кроме того, я же знаю … слушай, я просто уверен, что ты уже подписал все бумаги”.
Мэйхью ничего не сказал. Сложно было поверить, что эти двое – примерно одного возраста.
“Ну что мне делать с тобой, несчастный ты ублюдок? Почему … почему бы тебе просто не броситься на колючую проволоку, а? Дай им уложить себя и покончи с этим. Или вот, приятель, на, возьми гранату. Почему бы тебе не зайти за сортир, не выдернуть там чеку и не улечься на нее своим телом?”
“Твою мать, ну ты и загнул. Слушай, это же всего четыре месяца”.
“Четыре месяца? Крошка, да четыре секунды в этом борделе достаточно, чтобы сделать из тебя труп. И все это после свидания с твоими стариками и все такое. Ты просто ничему не учишься. Ты – самый жалкий, самый пришибленный вояка из всех, кого я встречал. Нет, приятель, самый пришибленный. Гребаный Мэйхью, чувак. Мне тебя жаль”.
“Белодень? Эй, со мной все будет в порядке. Слышишь?”
“Конечно, малыш. Только не подходи ко мне сейчас. Почисти винтовку. Напиши маме письмо. Сделай что-нибудь. Позже поговорим”.
“Можем покурить какое-нибудь шмалево”.
“Ладно, малыш. Только позже мне напомни”. Он вернулся в блиндаж и лег на койку. Мэйхью снял свою каску и стал сошкрябывать надпись сбоку. Там говорилось, 20 апреля и ПРОЧЬ ОТСЮДА!
Иногда вы выходили из блиндажа, потеряв всякое ощущение времени, и оказывалось, что снаружи стемнело. Дальняя сторона холмов, окружающих базу амфитеатром, мерцала, но увидеть источник этого света было невозможно – это было похоже на город в ночи, если смотреть на него с дальнего расстояния. Везде по краю периметра падали сигнальные ракеты, отбрасывая мертвенный белый свет на высоты, расходящиеся от подножья гор. Иногда их бывали целые дюжины, и они оставляли после себя хвосты густого дыма, разбрасывая вокруг раскаленные белые искры, и казалось, будто все, что попадает в их сферу охвата, застывает, словно фигуры в игре из оживших статуй. Осветительные ракеты с шелестом взмывали вверх, выстреливаемые из 60-мм минометов, расставленных в пределах периметра, и на несколько секунд роняли над траншеями СВА искрящийся магний, обрисовывая очертания ряда костлявых, приплюснутых махагониевых деревьев, придавая ландшафту зловещую четкость, а затем затухая. Можно было наблюдать за взрывами минометных снарядов, в оранжево-сером дыму, над верхушками деревьев на расстоянии трех-четырех километров, и за обстрелом из тяжелой артиллерии с баз огневой поддержки дальше на востоке, вдоль ДМЗ – Кэмп-Кэррол и Рокпайл, – направленном в места предположительного перемещения войск или на позиции ракетно-минометных установок СВА. Изредка – кажется, на моих глазах это случилось всего три или четыре раза, – можно было увидеть производный взрыв в результате прямого попадания в склад боеприпасов СВА. И в ночи это смотрелось красиво. Даже летящие на нас снаряды выглядели красиво в ночи, красиво и убийственно.
Мне вспомнилось, в каких выражениях пилот Фантома(91) рассказывал о том, как красиво выглядят ракеты земля-воздух, когда несутся к самолету, чтобы его убить, и я и сам вспомнил, какими прелестными кажутся трассирующие пули 0.50 калибра, устремляющиеся к вам, когда вы ночью летите на вертолете, какие они неторопливые и изящные, какой легкой дугой изгибаются – мечта, такая далекая от чего-либо, что может вам навредить. Это могло ниспослать вам полную безмятежность – вознесение, которое ставило вас выше смерти, но никогда не длилось хоть сколько-нибудь долго. Одно попадание в вертолет выводило вас из этого состояния – искусанные губы, белые костяшки пальцев и так далее, и вы снова четко понимали, где находитесь. С обстрелами Кхесани дело обстояло иначе. Вам не так часто удавалось видеть падающие снаряды. Если до вас доносился грохот самого первого снаряда, вы знали, что вы – в безопасности, или, по меньшей мере, спасены. Если вы оставались на ногах и продолжали смотреть после этого по сторонам, то заслуживали всего, что могло с вами произойти.
Ночью удары авиации и артиллерии были самыми тяжелыми, потому что мы знали, что именно в это время войска СВА выходят из-под земли и перемещаются. Ночью можно было лежать на мешках с песком и наблюдать за тем, как С-47(92), оснащенные Вулканами(93), выполняют свою работу. C-47 был стандартным пропеллерным самолетом для освещения наземных целей, но на многих из них в дверных проемах были установлены пушки 20- и 762-мм, которые могли выпускать 300 снарядов в секунду, в стиле Гатлинга(94) – “по снаряду на каждый квадратный дюйм футбольного поля меньше чем за одну минуту”, как говорилось в информационных буклетах. Его называли Волшебным драконом Пафом(95), но морпехам было виднее: они прозвали его Химерой(96). Каждый пятый выстреливаемый снаряд был трассирующей пулей, и когда работала Химера, все замирало, пока из черного неба изливался этот плотный красный бушующий поток огня. Если вы наблюдали за этим с большого расстояния, казалось, что поток иссыхает между очередями, медленно растворяясь по нисходящей с воздуха до земли, словно хвост кометы, и звук пушек исчезал тоже, затихая эхом несколько секунд спустя. Если вы находились поблизости, сложно было поверить, что у кого-то хватило бы мужества сталкиваться с этим из ночи в ночь, неделя за неделей, и вы начинали испытывать уважение к Вьетконгу и СВА, которые прижимались к земле под этим огнем каждую ночь уже много месяцев. Это было захватывающе – ужаснее, чем любой огонь, который Господь излил на Египет, и ночью вы слышали, как морпехи переговариваются, наблюдают за этим и орут: “Порви их”, до тех пор пока все не замолкали и кто-то не говорил: “Химере виднее”. Ночи были потрясающе красивы. Ночь была тем временем, когда вам практически нечего было бояться и когда вы боялись сильнее всего. Ночью подчас сбывались самые плохие приметы.
Потому что, и правда, какой выбор у вас был; что за набор предзнаменований, которых следовало опасаться! В момент, когда вы это понимали, понимали взаправду, вы разом теряли всю свою тревогу. Тревога была предметом роскоши, шуткой, для которой мгновенно не оставалось места, как только вы познавали все разнообразие смертей и увечий, которое предлагала война. Некоторые опасались ранений в голову, другие боялись ранений в грудь или в живот, но все ужасались при мысли о ранении из всех ранений, том самом Ранении. Ребята молились и молились – Только между нами, Бог. Правда? – предлагали все что угодно взамен того, чтоб избежать одной единственной раны: возьми мои ноги, руки, глаза, забери мою чертову жизнь, Ты Ублюдок, но, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, не лишай меня этого. Когда в группу попадал снаряд, все забывали о следующих снарядах и отскакивали назад, чтобы рвануть на себе вниз штаны, проверить, и заходились истеричным смехом, испытывая облегчение – даже если оказывалось, что раздробило ногу, снесло коленную чашечку, – удерживаясь в вертикальном положении облегчением и шоком, благодарностью и адреналином.
Выбор был всегда и везде, но это был не тот выбор, который вам хотелось сделать. Имелись даже небольшие шансы обрести свой собственный стиль, выяснив ту единственную вещь, которую вы боитесь больше всего на свете. Вы могли умереть во внезапном испепеляющем кровь хрусте вместе с вертолетом, который валился на землю мертвым грузом; могли разлететься во все стороны так, что становилось невозможно собрать фрагменты вашего тела; один аккуратный снаряд мог попасть вам в легкие, и вы испускали дух, слыша лишь бульканье нескольких последних вздохов; вы могли скончаться от последней стадии малярии, ощущая легкое постукивание в ушах, после долгих месяцев огня, ракет и пулеметов. Достаточно, даже чересчур много людей через это проходило, и вы только надеялись, что ваш отход в мир иной будет более прозаичным. Вы могли закончить в какой-нибудь воронке, пронзенные осколком – все остановлено навеки, кроме одного или двух движений, целиком вынужденных, будто в попытке все это с себя стряхнуть и вернуться обратно. Вы могли пасть убитым, так что медики полчаса бы искали смертельное отверстие на вашем теле, все больше и больше взвинчиваясь по ходу поисков. Вас могли пристрелить, можно было нарваться на мину, попасть под гранату, ракету, минометный обстрел, прицельный снайперский огонь, подорваться и разлететься на куски, так что ваши останки пришлось бы сбрасывать в провисший плащ-палатку и передавать для описи в регистрационную службу Грейвз. Это было почти сверхъестественно.
И ночью все это казалось даже более вероятным. Ночь в Кхесани, в ожидании; в мыслях о них (некоторые говорили, их сорок тысяч), о том, что они действительно могут предпринять попытку нападения – в мыслях, что не давали вам уснуть. Если они на это решатся, когда они на это решатся, вряд ли будет иметь значение, что вы – в самом укрепленном блиндаже в ДМЗ, не будет играть никакой роли, что вы молоды и у вас есть планы, что вы любимы, что вы – не боец, а наблюдатель. Потому что, если это произойдет, то будет сопровождаться кровавой бойней, и никто не будет удостоверять вашу личность. (Единственные слова по-вьетнамски, которые многие из нас знали, были “Bao Chi! Bao Chi!” – Журналист! Журналист! или даже “Bao Chi Fap!” – Французский журналист! – и это было все равно, что кричать, Не стреляйте! Не стреляйте!). Вы начинали любить свою жизнь, любить и ценить сам ее факт, но часто вы относились к ней небрежно, в той мере, в какой ей пренебрегают лунатики. Быть “в порядке” означало остаться в живых, и иногда это зависело от того, как сильно вы этого хотите в данный конкретный момент. Неудивительно, что все становились заложниками удачи, неудивительно, что иногда вы могли проснуться в четыре утра и знать, что завтра это наконец-то случится и можно перестать об этом волноваться, и просто продолжать лежать, покрываясь испариной в самом липком ознобе, который вы когда-либо испытывали.
Но как только начиналась какая-нибудь заваруха, все менялось. Вы ничем не отличались от остальных – не могли ни моргнуть, ни сплюнуть. Каждый раз это возвращалось одинаково – вы ждали этого и ужасались, – внутри все переворачивалось, все органы менялись местами, чувства включались как импульсные лампы – свободное падение к истокам, до самого конца, а затем снова поспешное взмывание вверх, в попытке сфокусироваться, – словно первая мощнейшая галлюциногенная вспышка после введения псилоцибина, убаюкивающая и выбрасывающая всеобъемлющие радость и ужас, которые когда-либо были познаны всяким живым существом на планете, невыразимая в своей стремительной ослепительности, обтачивающая все острые грани, а затем отступающая, как будто контролировалась извне, богом или луной. И каждый раз после этого вы были так измождены, так опустошены, освобождены от всего, кроме ощущения бытия, что не могли ничего из этого вспомнить, кроме знания о том, что это было так похоже на что-то другое, что вы когда-то испытывали. Это оставалось неясным долгое время, но после достаточного числа попыток припомнить, образы в памяти приобретали форму и наполнялись смыслом и, в конце концов, однажды прорывались в какой-то послеполуденной перестрелке. Это был трепет, который вы когда-то давно испытали, когда были намного, невыразимо моложе и в первый раз раздевали девушку.
Лампа Коулман(97) уже час как еле тлела, а теперь погасла совсем. Вошел лейтенант и быстро посветил вокруг ярким фонариком, ища кого-то, кто должен был нести караул у проволочного ограждения. Затем парусиновый полог задернулся, отрезая вспышки света посередине между нашими и их траншеями, и в блиндаже виднелись только кончики сигарет и свет от радио Мэйхью.
“Давайте поговорим о трассирующих пулях, - вещал комментатор. - Конечно же, стрелять ими – большое удовольствие. Они освещают небо! Но известно ли вам, что трассирующие пули оставляют следы на стволе? Эти отложения часто приводят к сбоям или даже заклиниванию …”. 
“Эй, Мэйхью, выруби эту чертову штуку на хрен”.
“Сейчас, только спорта дождусь”, - сказал Мэйхью. Он был раздет и сидел на своей койке, сгорбившись над радио, как будто исходящие оттуда свет и голос были для него чудом. Он протирал лицо каким-то очищающим лосьоном.
“Уже доказано! – сказал голос. - Стоит оснастить Форд по образцу Шеви, а Шеви – по образцу Форда, как и тот и другой начинают ехать быстрее. Это доказано!”
Мы все были готовы ко сну. Мэйхью был единственным, кто снял ботинки. Два морпеха, которых я даже не видел до наступления ночи, вышли “на охоту” и вернулись с новыми носилками, предложив их мне вместо подстилки на ночь, отдав их, не глядя, словно говоря, Черт, это – все ерунда, нам нравится просто так разгуливать снаружи. Они всегда пытались сделать для меня что-то подобное, как Мэйхью, который хотел отдать мне свой матрас, как бойцы в Хюэ, которые однажды попытались отдать мне свои каски и бронежилеты, потому что я явился без своих собственных. Если вы случайно порвали свой камуфляж на проволоке или в попытке доползти до укрытия, через несколько минут вы получали новый или, по крайней мере, другой, и никогда не знали, откуда он взялся. Они всегда проявляли о вас заботу.
“…так что в следующий раз, - говорил комментатор, - подумайте об этом. Именно это может спасти вам жизнь”. Другой голос продолжил: “Ну и ладно, а теперь продолжим волшебной музыкой шестидесятых – Радиосеть вооруженных сил во Вьетнаме, – и для всех вас, ребята из батальона 1/44 противовоздушной обороны, а особенно для Брата Соула из канцелярии, мы передаем Отиса Реддинга – бессмертного Отиса Реддинга(98) с его хитом ‘Сидя на причале в бухте’”.
“Здорово, старичок”, - сказал Белодень.
“Послушайте, - сказал один из морпехов, - если подумать обо всех парнях на этой чертовой войне, все эти потери не имеют никакого значения. Никакого! Черт, шансы на выживание у вас здесь повыше, чем на шоссе в Лос-Анджелесе”.
“Не очень-то это греет”, - пробормотал я себе под нос.
Мэйхью тотчас подскочил. “Эй, приятель, ты что, замерз? Почему же ты раньше не сказал? Держи вот, это моя старуха мне прислала. Я им почти не пользовался”. Я не успел и слова вставить, как он швырнул мне что-то квадратное и серебристое, что приземлилось мне на руки, словно лист китайской бумаги. Это было спасательное одеяло.
“Твоя старуха!” - сказал Белодень.
“Ну да, моя маманя”.
“Маманя Мэйхью, - сказал Белодень. – Что еще тебе прислала мама для рукоблудства?”
“Ну, она прислала мне рождественские печеньки, которые ты умял раньше, чем я успел снять с них чертову обертку”.
Белодень рассмеялся и зажег еще одну сигарету.
“Слушай, - сказал Мэйхью. - Я так заведен …”. Мы ждали продолжения, но это было все.
“Эй, Мэйхью, - окликнул его кто-то, - ты когда-нибудь трахался? Первый раз не считается”.
“Еще бы, - сказал Белодень. – Мэйхью обзавелся подружкой на Чайна Бич, маленькой телочкой из тамошнего борделя, она просто балдеет от Мэйхью. Правда?”
“Подтверждаю, - сказал Мэйхью. Он ухмылялся словно Пак(99) на старой иллюстрации. – Ей это нравится”.
“Чушь собачья, - сказал Оррин. - Никакой узкоглазой сучке в этой гребаной стране не может это нравиться”.
“Ладно, Джим”, - сказал Мэйхью, и Белодень захихикал.
По радио прозвучало драматическое воззвание не терять платежные поручения и квитанции об обмене валюты, а затем снова вернулся диск-жокей. “На это раз – просьба от Закаленного Пола и Огневой бригады для нашего несравненного командира, Фреда Головы…”.
“Эй, Мэйхью, сделай-ка погромче. Вруби на полную”.
“Эй, мудак, ты же только что хотел, чтоб я его вырубил”.
“Не ломайся, чувачок, это же дембельная песня”.
Мэйхью добавил громкости. Приемник все равно звучал довольно приглушенно, но звуки разлились по всему блиндажу. Это была песня, которую часто крутили по радио той зимой.
Здесь что-то происходит,
А что, пока не ясно.
Солдаты с оружием ходят,
И говорят, опасно.
Здесь время остановлено детьми,
Что значит этот звук?
Ты вниз смотри… .
“Знаете, что я слышал в капитанской палатке? – сказал Мэйхью. - Один парень сказал мне, что скоро прибудет кавалерия”.
“Точно, - сказал кто-то. - Завтра они будут здесь”.
“В котором часу завтра?”
“Ладно вам, - сказал Мэйхью. - Не хотите, не верьте. Тот парень – писарь. Вчера он был в ТОЦ и слышал, как там об этом говорили”.
“А что здесь забыли кавалеристы? Разве что сделать из полосы чертову парковку для вертолетов?”
Морпехи не любили кавалеристов – 1-ю кавалерийскую дивизию (аэромобильную), - они любили их даже меньше, чем всю остальную Армию, и, в то же время, казалось, что пехотинцы из кавалерийской дивизии отныне решили, что их чуть ли не единственная миссия во Вьетнаме – это вытаскивать морпехов из передряг. За последние полгода они дюжину раз выручали морпехов, и в последний раз, во время сражения в Хюэ, понесли практически такие же потери, как и сами морпехи. Слухи об освободительной операции в Кхесани ходили с февраля, и теперь их воспринимали почти так же серьезно, как и слухи о нападении, которое будет приурочено к какой-то особенной и значимой дате для северо-вьетнамцев. (13 марта – годовщина первых атак на Дьенбьенфу – была единственной датой, которую все принимали всерьез. В этот день никто не хотел находиться даже где-то рядом с Кхесанью, и, насколько мне известно, единственный корреспондент, который не покинул в это время базу – это Джон Уилер из Ассошиэйтед Пресс). Если слухи касались нападения, все пытались не обращать на них внимания. Если речь шла об освобождении – даже если эти слухи были притянуты за уши, – морпехи втайне на них уповали, всячески высмеивая между собой.
“Приятель, никакая кавалерия и близко не подойдет к этому ублюдку”.
“Ладно, плевать я на это хотел, - сказал Мэйхью. - Я только пересказываю вам, что слышал от этого парня”.
“Спасибо, Мэйхью. А теперь заткнись-ка на хрен и дай нам хоть немного поспать”.
После этого все затихли. Иногда сон в Кхесани был похож на сон после нескольких трубок опиума – дрейф и покачивание на волнах, при этом ваш мозг продолжал работать, и вы могли спросить себя, а спите ли вы на самом деле, даже во сне, регистрируя каждый звук над землей, каждый взрыв и бегущее вздрагивание в недрах земли, отмечая все их особенности, так и не просыпаясь. Морпехи спали с открытыми глазами, в жестких позах, с согнутыми коленями, часто задремывая прямо на ходу, как будто под влиянием каких-то чар. Сон там не приносил никакого удовольствия и не давал чувства отдыха. Он был товаром, не позволял вам развалиться на части – так же, как и холодный сухой паек с переизбытком жиров не давал вам умереть с голоду. В ту ночь – скорей всего, сквозь сон, – я услышал снаружи огонь автоматического оружия. У меня не было настоящего чувства пробуждения – я только вдруг увидел огоньки трех сигарет, мерцающие в темноте, не помня при этом, как и когда они зажглись.
“Прощупывание”, - сказал Мэйхью. Он склонился надо мной, снова полностью одетый, его лицо практически прикасалось к моему, и на секунду мне подумалось, что он мог подбежать ко мне, чтобы прикрыть меня своим телом от возможного снаряда противника. (Бойцы так поступали неоднократно). Все уже проснулись, подкладки от плащей-палаток были отброшены прочь, я потянулся за своими очками и каской и понял, что они уже на мне надеты. Белодень смотрел на нас во все глаза. Мэйхью ухмылялся.
“Послушай этого ублюдка, послушай-ка, послушай, этот ублюдок сожжет весь ствол, это точно”.
Стреляли из пулемета М-60, не залпами, а одним безумным, непрерывным потоком. Стрелок, наверное, что-то заметил; возможно, он обеспечивал огневое прикрытие для патруля морпехов, который пытался вернуться через колючую проволоку на базу, возможно, это было прощупывание в виде группы из трех или четырех человек, которых засекли в свете сигнальных ракет, что-то, что стояло или передвигалось, лазутчик или крыса, но звучало это так, будто пулеметчик удерживал целую дивизию. Я не мог понять, стреляют ли в ответ, а затем стрельба вдруг в одночасье прекратилась.
“Пошли глянем”, - сказал Мэйхью, хватая свою винтовку.
“Лучше сиди и не высовывайся, - сказал Белодень. - Если мы понадобимся, нас позовут. Гребаный Мэйхью”.
“Приятель, все уже закончилось. Послушай. Ну же, пойдем, - сказал он мне. - Посмотрим, можно ли там накопать историю”.
“Секунду”. Я надел бронежилет, и мы выбрались из блиндажа, пока Белодень качал головой, повторяя: “Гребаный Мэйхью…”.
До этого нам казалось, что огонь доносится откуда-то прямо сверху блиндажа, но морпехи, которые стояли здесь в карауле, сказали, что стреляли с позиции ближе к траншеям, в сорока метрах отсюда. Во мраке мы направились в ту сторону – в дымке тумана возникали и исчезали фигуры – неверные, плывущие призраки; казалось, что шли мы долго, пока Мэйхью не столкнулся с кем-то касками.
“Смотри, куда на хрен прешь”, - сказал он.
“Скорее, ‘Смотри, куда на хрен прешь, сэр’”. Это был лейтенант, и он рассмеялся.
“Прошу прощения, сэр”.
“Мэйхью?”
“Так точно, сэр”.
“Какого черта ты здесь делаешь?”
“Мы услышали какую-то хрень”.
“А это что за боец? Где его винтовка?”
“Это – репортер, сэр”.
“А-а … Здрасьте”.
“Здрасьте”, - сказал я.
“Ну что ж, – сказал лейтенант, - вы пропустили самое интересное. Были бы вы здесь пять минут назад. Мы схватили троих у первого заграждения”.
“А что они пытались сделать?” – спросил я.
“Не знаю. Наверно, перерезать проволоку. Или подложить мину, стащить несколько наших клейморов, швырнуть гранату, на кого-то напасть, не знаю. И сейчас не узнаю”.
Затем мы услышали звук, которые вначале походил на плач маленькой девочки – приглушенное, ломкое подвывание; по мере того как мы вслушивались, оно становилось все громче и напряженнее, наполняясь болью и нарастая, пока не превратилось в полноценный, пронизывающий визг. Втроем мы обернулись друг к другу, и почти чувствовали сотрясающую друг друга дрожь. Это был ужасный, всепоглощающий звук, пробирающий нас прямо из тьмы. Кто бы там ни был, казалось, этот человек стал безразличен ко всему, кроме того, что стало самой сутью крика. В воздухе над нами раздался глухой хлопок, и осветительная ракета вяло упала на заграждение.
“Узкоглазый, - сказал Мэйхью. - Видишь, там, смотри-ка, смотри, прямо на заграждении?”
Я ничего не видел, все было неподвижно, и крик прекратился. Когда свет погас, плач возобновился и быстро нарастал до тех пор, пока снова не превратился в крик.
Рядом с нами мелькнул морпех. У него были усы, вокруг шеи наподобие банданы был повязан кусок камуфляжного парашютного шелка, а на бедре пристегнута кобура с гранатометом М-79. На секунду мне показалось, что он – одна из моих галлюцинаций. Я не слышал, как он подошел, и сейчас пытался рассмотреть, откуда он взялся, но не смог. Его М-79 был обрезан, и он приделал к нему специальный ствол. Очевидно, это был предмет его обожания; усилия, которые он в него вложил, были заметны по свету сигнальных ракет, который отражался в блеске ствола. Лицо у морпеха было серьезным, отрешенно-серьезным, а правая рука свисала над кобурой, в ожидании. Крик снова прекратился.
“Погоди-ка, - сказал он. – Сейчас я сделаю этого ублюдка”.
Теперь его рука легла на рукоятку орудия. Всхлипы послышались снова, перешли в крик; в этом наблюдалась какая-то схема, северо-вьетнамец кричал об одном и том же снова и снова, и нам не нужен был переводчик, чтобы понять суть.
“Убрать ублюдка”, - скомандовал морпех, словно бы сам себе. Он достал орудие, открыл затвор, зарядил снаряд, который выглядел как крупный выпуклый патрон, одновременно внимательно прислушиваясь к визгу. Он приложил М-79 к левому предплечью и секунду прицеливался, прежде чем выстрелить. Заграждение в двухстах метрах от нас осветилось яркой вспышкой, которая рассыпалась оранжевыми искрами, а затем все затихло, кроме грохота от взрыва бомб в километрах отсюда и щелчка открытого, а потом снова захлопнутого затвора М-79, возвращенного в кобуру. В лице морпеха ничего не изменилось – ничего, – и он ушел обратно во мрак.
“Сделал его, - тихо сказал Мэйхью. – Друг, ты это видал”?
И я сказал, да (соврал), это было что-то, действительно что-то.
Лейтенант выразил надежду, что я соберу здесь хороший материал. Сказал, чтоб я не слишком напрягался, и исчез. Мэйхью снова взглянул на заграждение, но теперь – в безмолвии – с ним словно говорила сама земля, что лежала перед нами. Перебирая пальцами, он дотрагивался до своего лица, и был похож на мальчишку на сеансе фильма ужасов. Я потянул его за руку, и мы вернулись в блиндаж, чтобы еще немного точно так же подремать.   
V
На высшем уровне ситуация в Кхесани оценивалась Командованием с величайшим оптимизмом – того рода, который можно было наблюдать во время Тета – танцы на костях. Это часто приводило к недоразумениям между прессой и высокопоставленными офицерами морской пехоты, особенно когда последние заявляли о многочисленных потерях как о легких, описывали нанесенные противником поражения и расставленные им засады как наши временные тактические хитрости, а паршивую погоду объявляли хорошей и даже прекрасной. Нелегко было находиться там, в теплом прибрежном климате Дананга, и слушать, как представитель морской пехоты по связям с прессой говорит, что в ДМЗ, откуда вы буквально только что вернулись, стоит такая же теплая погода, особенно, когда ни горячий душ, ни смена одежды не помогли вам избавиться от трехдневной зябкости и озноба в пятой точке. Не нужно быть матерым тактиком, чтобы понять, что у тебя замерзла задница.
Интервью с полковником Дэвидом Лаундсом, командующим 26-м полком морской пехоты, словно раскрывали перед вами человека, который ни в коей мере не осознавал всю серьезность своего положения, но Лаундс был сложной личностью, которую не так просто было разгадать, и обладал даром (как сказал один из его штабных офицеров) “обводить прессу вокруг пальца”. Иногда он производил впечатление мягкого, немногословного, рассеянного или даже глупого человека (некоторые репортеры между собой называли его “кхесаньским львом”), словно его специально подобрало циничное Командование именно благодаря этим качествам, чтобы выставить на переднем крае всех своих решений. Когда его спрашивали о возможных шансах на успешную оборону Кхесани, он отвечал примерно так: “Я не планирую усиления” или “Я не волнуюсь. У меня есть морпехи”. Он был мелковатым человеком с невыразительными водянистыми глазами, слегка напоминавшим какого-нибудь грызуна из басни, и обладал одной выдающейся чертой: длинными, тщательно ухоженными усами в лучших полковых традициях.
Его подчеркнутая неосведомленность о Дьенбьенфу безумно заводила корреспондентов, но все же была уловкой. Лаундс прекрасно знал о Дьенбьенфу и том, что там произошло, знал об этом даже больше, чем большинство корреспондентов, которые брали у него интервью. В первый раз я его встретил, когда приехал в Кхесань с весточкой от его зятя, капитана морской пехоты, с которым познакомился в Хюэ две недели назад. Его тяжело ранили в бою у каналов юго-западнее Цитадели, и сообщение, которое он передал, было не более чем личным приветом. В ранге полковника, командующего полком, Лаундс, конечно, обладал всей последней информацией о состоянии капитана, но, казалось, очень обрадовался этой возможности поговорить с кем-то, кто побывал на поле боя и видел его зятя лично. Он гордился им и был неимоверно тронут, что зять о нем вспомнил. Кроме того, его начинали утомлять все репортеры и критика, которая звучала в его адрес в большинстве задаваемых вопросов, и я невольно почувствовал к нему симпатию. Некоторые процедуры и практики в Кхесани действительно приводили к гибели бойцов, но я сомневался в том, что полковник был к ним напрямую причастен. Он и сам был бойцом, провел там уже долгое время, и это начинало проявляться у него на лице. Статьи, которые о нем публиковались, никогда не упоминали проявленную им лично храбрость или чрезвычайную и особую осторожность, с которой он рисковал жизнями своих солдат.
Нет, чтобы обнаружить действительно безрассудный оптимизм, тот, который отрицал всякие факты и губил бойцов оптом, и повергал вас в сумасшедшую, беспомощную ярость, вам нужно было выехать за пределы Кхесани. Боевой дух солдат в Кхесани был силен (большинство из них оставалось в живых; они сносили все невзгоды), но это не давало никакому генералу права утверждать, что бойцы с нетерпением ждут сражения и жаждут подвергнуться атаке. Во время моей пятидневной поездки по ДМЗ в конце февраля - начале марта, казалось, все генералы только об этом и говорили. “Отлично”, “просто здорово”, “чудесно”, “замечательно”: риторика наподобие этой лилась через край до тех пор, пока вы еле сдерживались, чтобы не ухватить какую-нибудь седеющую, коротко стриженую голову и не ткнуть ее носом в ближайшую тактическую карту.
В эту поездку я отправился вместе с Карстеном Прагером из журнала Тайм. Прагеру было слегка за тридцать, и он освещал войну более трех лет, с небольшими перерывами. Он был немцем, в свое время переехал в Штаты, чтобы учиться в колледже, и постепенно из его манеры говорить исчезли все следы первоначального акцента. На смену ему пришел грубый резкий говор работяг из бруклинских доков. Однажды я спросил его, как ему удалось, проговорив на английском такое короткое время, полностью утратить свой немецкий акцент. “Ну, - сказал он, - у миня замичатильный слуг на языки”. У него были жесткие проницательные глаза, прекрасно сочетавшиеся с его голосом и презрением к браваде Командования, которое ему подчас не удавалось скрыть даже во время интервью.
Мы пролетели с ним вместе всю ДМЗ, от Куанг Три до Кэмп Кэррол и Рокпайл, останавливаясь на всех огневых базах, которые были устроены или переоборудованы как огневые миссии для поддержки Кхесани. Мы летали на обшарпанных вертушках морской пехоты, неуклюжих Н-34 (к черту износ металла, решили мы; зато у 34 есть душа), над холодными, поверженными, окутанными дымкой холмами – теми самыми, которые за предыдущие три недели приняли на себя 120000000 фунтов взрывчатки в результате всех налетов В-52 – местность, которая теперь напоминала изрытый кратерами и ямами лунный ландшафт, нашпигованный меткими северо-вьетнамскими пулеметчиками. Исходя из прошлого опыта и по оценкам наших метеорологов, сезон дождей должен был вот-вот закончиться, а муссоны – переместиться на юг, расчищая небо над ДМЗ и позволяя холмам напитаться теплом, но этого не происходило – дожди все никак не прекращались (“Погода? – говорил какой-то полковник. - Погода в высшей мере благоприятная!”), мы промерзали до костей, на огневых базах на вершине холмов едва удавалось наскоро помочиться, и небо, как и прежде, заволакивалось тяжелыми тучами до полудня и после трех. На последнем этапе нашей поездки, когда мы летели на вертолете в Донг Ха, алюминиевый прут, на котором держались наши сиденья, сломался с таким звуком, словно в вертушку попал снаряд 0.50 калибра, и, охваченные страхом, мы посыпались на пол, а затем как припадочные расхохотались. Несколько раз пилоту казалось, что он видит какое-то движение на вершине холмов, и мы снижались, делали пять или шесть кругов, которые сопровождались нашими стонами и нервными смешками, вызванными страхом и холодом. Командовал экипажем молодой морпех, который передвигался по вертушке, не пристегивая свой летный комбинезон к страховочному тросу, настолько приладившись ко всем качаниям и встряскам борта, что вы даже не успевали улучить момент, чтобы полюбоваться его безрассудством, а сразу же переключались на его непринужденное изящество и контроль за ситуацией, восторгаясь тем, как легко он присел у открытой двери, чтобы снова закрепить сломанное сиденье при помощи плоскогубцев и проволоки. На высоте 1500 футов он стоял у дверного проема, куда врывался порывистый ветер (Думал ли он когда-нибудь о том, чтобы, очертя голову, броситься вниз? Как часто?), его руки спокойно лежали на бедрах, как будто он просто прислонился к стене где-нибудь на углу улицы и кого-то ждал. Он знал, насколько он хорош – настоящий артист, – знал, что мы от этого тащимся, но это представление было предназначено вовсе не для нас; оно было его личным, для него самого; он был из тех людей, кто не собирался выпадать ни из какой чертовой вертушки.
Когда мы добрались в Донг Ха, много дней до этого не имея возможности принять душ, побриться или сменить камуфляж, то сразу отправились в штаб 3-й дивизии морской пехоты, где Прагер потребовал безотлагательного интервью с генералом-командующим Томпкинсом. Адъютант генерала, первый лейтенант, был резвым малым – аккуратным, побритым и начищенным до тусклого блеска, и вытаращился на нас, не веря своим глазам. Эта первоначальная неприязнь была взаимной, и я не думал, что нам удастся сквозь нее прорваться, но через минуту он неохотно провел нас в кабинет генерала.
Генерал Томпкинс сидел за столом в футболке защитного цвета и одарил нас улыбкой, от которой мы почувствовали себя слегка не в своей тарелке, стоя перед ним в таком виде – грязные, обросшие щетиной и в истрепанном камуфляже. Когда лейтенант вышел из кабинета, нам показалось, будто огромные двери рассекли установившийся между нами холод, и генерал предложил нам сесть. Несмотря на его крепкое телосложение и подтянутое обветренное лицо, он напомнил мне Эверетта Дирксена(100). В его улыбке было что-то коварное и озорное, в глазах таилась проницательность, в голосе слышалось мягкое перекатывание гальки, а каждая фраза шлифовалась с величайшей осмотрительностью. За его спиной висело несколько знамен и штандартов, а всю длину одной из стен кабинета занимала поразительная рельефная карта ДМЗ, какие-то небольшие сектора которой были прикрыты, словно спрятаны от глаз неуполномоченных лиц.
Мы присели, генерал предложил нам сигареты (протянул всю пачку), и Прагер начал задавать вопросы. Звучали одни и те же темы, неоднократно слышанные мной до этого – синтез всех впечатлений, которых Прагер поднабрался за последние четыре дня. Я никогда не видел смысла задавать генералам любые сложные вопросы по существу; помимо прочего, они были чиновниками, и их ответы почти всегда были предсказуемы. Я слушал вполуха, что-то схватывая, что-то опуская, когда Прагер стал формулировать длинный вопрос, который вытекал из предыдущего разговора и касался работы наших и вражеских артиллерийских орудий в разных погодных условиях, дальности полета снарядов, высоты размещения орудий и их диапазона, проблем снабжения и усиления и (извиняющимся тоном) отвода и эвакуации войск. По мере развития вопроса генерал складывал вместе кончики пальцев, на третьей минуте улыбался и кивал, выглядел так, будто впечатлен тем, как глубоко Прагер понимает ситуацию, и, в конце концов, когда вопрос был сформулирован до конца, положил ладони на стол. Он улыбался.
“Что?” – спросил он.
Мы с Прагером быстро переглянулись.
“Ребята, я вынужден просить прощения. У меня небольшие проблемы со слухом. Поэтому я не всегда все схватываю с первого раза”.
Прагер повторил все заново, говоря неестественно громким голосом, а мои мысли вернулись к карте, словно погрузились в нее, так что грохот выпускаемых артиллерийских снарядов далеко за пределами генеральского кабинета и запах горящего дерьма и отсыревшего брезента в холодных порывах ветра перенесли меня на минуту в Кхесань.   
Я думал о бойцах, которые как-то ночью сидели в кругу, играли на гитаре и пели “Куда исчезли все цветы(101)?” Джек Лоренс из Си-Би-Эс Ньюс спросил их, знают ли они, что значит эта песня для стольких людей, и они ответили, Да, да; они знали. Я думал о надписи, которую обнаружил Джон Уилер на стене уборной: “Кажется, я влюбляюсь в Джейка”, и о тех бойцах, которые выскочили наверх из траншеи, чтобы найти для меня носилки на ночь, о спасательном одеяле Мэйхью, о парне, которые отправил ухо гука домой своей девушке и не мог понять, почему она перестала ему писать. Я думал о тринадцати линейных батальонах морской пехоты, которые дислоцируются в зоне, и о всем зверстве и добродушии, которые скрывались в душах бойцов, всех возможных способах, которыми они говорили спасибо, несмотря на то что знали, что вы спятили, раз находитесь там. Этим вечером я думал о морпехах в Кхесани; предстояла примерно сорок пятая ночь обстрела, даже Потоп не длился так долго. Прагер все еще говорил, генерал продолжал кивать и складывать вместе кончики пальцев, и вопрос был сформулирован почти до конца. “Генерал, - сказал Прагер, - мне бы хотелось знать, что если противник решит напасть на Кхесань, и одновременно атакует все остальные базы морской пехоты, которые оказывают поддержку Кхесани, по всей ДМЗ?”
И я подумал, пожалуйста, генерал, скажите “Не дай Боже!” Всплесните руками, и пусть всю вашу суровую, жесткую суть пронзит безотчетная дрожь. Вспомните Лангвей. Вспомните Мэйхью.
Генерал улыбнулся, словно торговец крэком, без сомнения предвкушающий хорошую сделку. “Мы … как раз этого … от него и ждем”, - сказал он.
Мы поблагодарили его за время и сигареты, и отправились на поиски места для ночлега.
Во второй половине того же дня, когда мы вернулись в Дананг, в пресс-центре, созданном и контролируемом морской пехотой – на маленькой базе на реке, где останавливались почти все корреспонденты, которые писали о I Корпусе, – проводилась важная пресс-конференция. Брифинг о последних событиях в ДМЗ и Кхесани должен был вести бригадный генерал из MAF III(102), штаба морской пехоты. Полковник, который курировал “мероприятия для прессы” заметно нервничал; столовую подготовили для встречи – установили микрофоны, расставили кресла, упорядочили печатные материалы. Эти официальные брифинги обычно так же искажали ваше восприятие войны, как и сигнальные вспышки – ваше ночное зрение, но, предполагалось, что этот брифинг будет особенным, и на него съехались корреспонденты со всего I Корпуса. Среди журналистов был Питер Брестрап из Вашингтон Пост, который раньше представлял Нью-Йорк Таймс. Он освещал войну почти три года. Раньше он служил капитаном морской пехоты в Корее; бывшие морпехи сродни бывшим католикам или федеральным агентам не при исполнении своих обязанностей, а Брестрап, к тому же, сделал морскую пехоту предметом своего особого внимания. Он все более и более накалялся в связи с неудачей морпехов окопаться в Кхесани и шокирующей нехваткой оборонных укреплений против артобстрела. В начале брифинга, когда полковник представлял генерала, он сидел тихо.
Погода была отличной: “Солнце всходит над Кхесанью каждый день в десять утра”. (По рядам журналистов прокатился недовольный ропот). “Я рад объявить вам, что шоссе №9 сейчас открыто и полностью доступно для движения”. (А вы бы поехали по шоссе №9 в Кхесань, генерал? Бьюсь об заклад, что нет).
“А как насчет морпехов в Кхесани?” – спросил кто-то.
“Я рад, что мы подошли к этой теме, - сказал генерал. - Я был в Кхесани несколько часов сегодня утром и хочу вам сообщить, что увидел там чистых морпехов!”
Установилось подозрительное молчание. Мы были уверены, что хорошо его расслышали – он сказал, что увидел в Кхесани чистых морпехов (“Чистых? Он ведь сказал ‘чистых’, да?”), но никто из нас не мог представить, что конкретно он имел в виду.
“Да, они через день моются или обтираются. И каждый день бреются, каждый божий день. Они в отличном настроении, воодушевлены, их боевой дух высок, а в глазах у них блеск!”
С места поднялся Брестрап.
“Генерал”.
“Питер?”
“Генерал, что вы скажете по поводу оборонительных сооружений в Кхесани? То есть, вы построили замечательный офицерский клуб, оснастили его кондиционерами, и он сейчас лежит в руинах. Вы построили там пивную, и ее потом разбомбили”. Он начал спокойно, но теперь с трудом сдерживал злость в своем голосе. “У вас есть там медицинское подразделение, и это – позор, палатка находится прямо на взлетной полосе и обстреливается сотнями снарядов каждый день, не имея никакого укрепленного навеса. Бойцы находятся на базе с июля, вы ожидали нападения, по меньшей мере, с ноября, противник вел интенсивный обстрел с января. Генерал, почему эти морпехи как следует не окопались?”
В зале повисла тишина. Усаживаясь на место, Брестрап хищно улыбался. В самом начале его вопроса полковник резко дернулся в сторону на своем кресле, как будто в него попала пуля. Сейчас он пытался поймать взгляд генерала, чтобы показать ему всем своим видом: “Видите, генерал? Видите, с какими дятлами мне приходится иметь дело каждый день?” Брестрап смотрел прямо на генерала, дожидаясь ответа – вопрос не был риторическим, – и тот не заставил себя долго ждать.
“Питер, - сказал генерал, - мне кажется, ты раздуваешь из мухи слона”.
VI
Бортстрелок высунулся в дверной проем, посмотрел вниз и рассмеялся. Он написал записку и протянул ее мне. В ней говорилось: “А здорово мы уделали эти холмы”.
Муссоны постепенно затихали, в I Корпус возвращался палящий зной, и суровое испытание в Кхесани почти закончилось. Пролетая над западным краем ДМЗ, можно было прочесть историю этой ужасной зимы, глядя на то, во что превратились холмы.
Весь период, когда северо-вьетнамцы контролировали шоссе № 9, изолировав морпехов в Кхесани от внешнего мира, на холмах удавалось разглядеть лишь ту малость, которую позволяло увидеть кочующее над ними марево – опустошенную, холодную, враждебную землю, все краски которой обесцвечены муссонами, с их скупыми моросящими дождями, или скрыты в тумане. Теперь, в новом весеннем свете, холмы стали чувственными и налитыми.
Морпехи часто говорили о том, какими красивыми эти холмы, наверное, были раньше, но той весной они были вовсе не красивы. Когда-то они были охотничьими угодьями для аннамских императоров. Их населяли тигры, олени и летучие белки. Я пытался вообразить, на что была похожа королевская охота, но мог представить ее только в виде восточной сказки для детей: волшебное явление императора и императрицы, принцев и князьков, фаворитов королевского двора и эмиссаров, разряженных для охоты; изящные фигуры на гобелене, обещание бескровных убийств, беззаботное веселье, дополненное игривым гарцеванием на лошадях и смертоносными забавами. И даже теперь можно было слышать, как морпехи сравнивают эти высоты с холмами вокруг своего дома, говорят о том, как приятно было бы там поохотиться на какую угодно тварь, кроме человека.
Но, в основном, как мне кажется, морпехи ненавидели эти холмы; не время от времени, как ненавидели их многие из нас, а постоянно, словно проклятие. Лучше вести войну в джунглях или на сухих равнинах, которые тянутся вдоль реки Куа Вьет, чем на этих холмах. Я слышал, как однажды какой-то боец назвал их “злыми” – возможно, он услышал это в кино или в телевизионном сериале, но в какой-то мере он был прав, это слово хорошо к ним подходило. Должно быть, когда мы разоряли их, крушили, сжигали некоторые их участки так, чтобы ничто живое туда больше не вернулось, это давало многим морпехам удовлетворение и ощущение власти. Они бешено мчались по этим холмам до тех пор, пока их ноги не горели в агонии, попадали в засады и подрывались на тропах, наступали на ловушки на оголенных хребтах, лежали под огнем, судорожно сжимая листья, которые их усыпали, плакали, когда никто их не видел – от страха, измождения и стыда, от одного осознания ужаса, который всегда предвещала ночь, и сейчас, когда наступил апрель, они получили своего рода отмщение.
Мы никогда не объявляли политику выжженной земли; мы вообще не заявляли ни о какой политике, кроме как по поиску и уничтожению врага, а просто пошли самым очевидным путем. Мы воспользовались тем, что было у нас под рукой, сбрасывая рекордное количество взрывчатки за всю историю ведения войн по всей территории тридцатимильного сектора, который веером развертывался от Кхесани. За одиннадцать недель осады Кхесани, мы сбросили на эти холмы более 110 тысяч тонн бомб, применяя технику коврового бомбометания. Более мелкие предгорья часто бывали буквально выворочены наизнанку, те, что покруче, превращались в безликие и аморфные, а холмы покрупнее были отмечены рассечениями и кратерами таких размеров, что наблюдатель из какой-нибудь далекой культуры мог бы углядеть в них одержимость и ритуальную последовательность религиозных символов – саму черноту в глубоком центре, исторгнувшую наружу лучи сочной, перевернутой земли, повсюду до самой окружности; формы наподобие солнечных фигур ацтеков, намекающие на то, что их создателями были люди, которые свято чтут Мать-Природу.
Однажды по пути из Кам Ло в Донг Ха я сидел в Чинуке рядом с морпехом, который достал из ранца Библию и начал читать ее еще до того, как мы взлетели. На его бронежилете шариковой ручкой был нарисован маленький крестик и другой, менее броский – на чехле каски. Он выглядел довольно странно для морпеха-участника боевых действий во Вьетнаме. Хотя бы потому, что ему бы никогда не удалось загореть, даже если бы он провел под солнцем много месяцев. Он бы просто краснел и покрывался пятнами, несмотря на то, что у него были темные волосы. Кроме того, он был очень плотным, около двадцати фунтов лишнего веса, хотя по его камуфляжу и ботинкам было видно, что он перенес там много невзгод. Он не был помощником капеллана, ничего подобного – обычный боец, который, так уж вышло, был полным, светлокожим и верующим. (Вам встречалось не так много глубоко верующих бойцов, что было странно, учитывая, сколько там было парней с Юга и Среднего Запада, с ферм и из небольших поселков). Мы пристегнулись ремнями, и он погрузился в чтение, стал очень сосредоточен, а я высовывался в дверной проем и смотрел на бесконечную вереницу гигантских впадин, беспорядочно изрывших землю, на рубцы размером в акр там, где напалм или жидкие химикаты разъели всю земную поверхность. (Существовало специальное подразделение ВВС, которое проводило дефолиацию. Этих ребят называли Фермерскими работягами, и у них был девиз: “Только нам под силу обезвредить лес”). Когда я предложил ему сигареты, он оторвал взгляд от Библии и отрицательно мотнул головой, издав при этом тот быстрый, пустой смешок, который сказал мне наверняка, что он побывал не в одном бою. Возможно, он даже был в Кхесани, или на высоте 861, в составе 9-го полка. Мне кажется, он не понял, что я – не морпех; на мне был бронежилет морской пехоты, который закрывал опознавательные бирки корреспондента, пришитые на моем камуфляже; но расценил предложение сигареты, как любезность, и захотел ее вернуть. Он передал мне раскрытую Библию, теперь почти что хихикая, и указал нужный абзац. Это был Псалом 91:5, в котором говорилось:
Не убоишься ужасов в ночи; стрелы, летящей днем.
Язвы, ходящей во мраке; заразы, опустошающей в полдень.
Падут подле тебя тысяча и десять тысяч одесную тебя; но к тебе не приблизится. 
Ладно, подумал я, не помешает знать. Я написал слово “красиво!” на клочке бумаги и передал ему обратно вместе с Библией, и он поднял вверх большой палец в знак того, что тоже так думает. Он вернулся к чтению, а я к наблюдениям из дверного проема, но всю дорогу до Донг Ха я испытывал противный импульс пробежаться по Псалмам и найти какой-нибудь отрывок, который можно было предложить ему в ответ и где бы говорилось о тех, кто осквернял себя делами своими и отправился блудодействовать с изобретениями своими.
Снятие осады с Кхесани началось первого апреля. Операция осуществлялась под кодовым названием Пегас, и, несмотря на то, что в ней участвовало десять тысяч морпехов и три полных батальона АРВ, она заимствовала свое название и стиль от 1-й кавалерийской дивизии (аэромобильной). Неделей раньше 18 тысяч пехотинцев из кавалерийской дивизии покинули свою базу в Кэмп Эванс, рядом с Донг Ха, и переместились в точку в долине реки в одиннадцати милях на северо-восток от Кхесани, непосредственно за пределом дальнобойности артиллерийских орудий, вкопанных в лаосские горы. У кавалерийской дивизии было много вертолетов – вертушки были самой ее сутью; Летающие краны(103) доставили сюда землеройное оборудование, Чинуки привезли тяжелую артиллерию, и через несколько дней здесь выросла передовая оперативная база, которая выглядела лучше, чем большинство сооружений в I Корпусе, и имела взлетно-посадочную полосу длиной в тысячу метров и глубокие блиндажи с системой вентиляции. Ее назвали Площадкой Штырь, и как только она была закончена, Кхесань перестала быть центром своего сектора; а стала лишь еще одним объектом.
Возникало ощущение, словно окончилась война. За день до начала Пегаса, Президент Джонсон объявил о приостановке воздушных ударов против северо-вьетнамцев и назвал дату роспуска своей администрации. Инженерный батальон из 11-го полка морской пехоты начал перемещения по шоссе №9, деактивируя мины и ремонтируя мосты, и не встретил никакого сопротивления. Обстрел Кхесани теперь сводился к нескольким разрозненным снарядам в день, и прошло более двух недель с того момента, как генерал Уэстморленд обнародовал свое мнение о том, что нападения на Кхесань уже не случится. 304-я дивизия СВА покинула местность, так же как и 325С. Казалось, все силы СВА рассосались, кроме разве что какого-то символического присутствия. И теперь везде, куда бы вы не поехали, можно было видеть самую отрадную военную символику во всем Вьетнаме – желто-черную нарукавную нашивку кавалерии. Теперь вы были с профи, с элитой. Посадочные площадки и огневые базы вырастали со скоростью трех-четырех в день, и каждый час расстояние между ними и Кхесанью сокращалось.
И правда, казалось, все идет даже слишком хорошо, но к третьему дню с Пегасом произошло что-то странное. Эта операция в полной мере отражала пристрастия командующего кавалерийской дивизией, генерал-майора Джона Толсона – генерала незаурядного ума и проницательности. Ее точность и быстрота были невероятны, особенно для всякого, кто до этого провел большую часть трех месяцев с морской пехотой. Операция Пегас была почти элегантной с точки зрения тактики и масштаба. Она понравилась бы Стендалю (он назвал бы ее “делом аванпостов”), но очень быстро стала напоминать отнюдь не военную операцию, а спектакль – квази-операция, понарошку разработанная, чтобы снять квази-осаду с Кхесани. Когда я сказал генералу Толсону, что не совсем понимаю, чем собственно занимается кавалерия, он рассмеялся и ответил мне, что я знаю об операции гораздо больше, чем мне кажется. У операции Пегас нет цели, сказал он. Ее задача – провоцировать соприкосновение. Но соприкосновение с кем?
Вероятно, как мы и заявляли, бомбардировщики В-52 полностью вытеснили оттуда противника, надломив его хребет и волю к наступлению. (По нашим сведениям, в результате налетов погибло 13 тысяч бойцов СВА). Возможно, противник покинул местность вокруг Кхесани еще в январе, оставляя морпехов на осадных условиях, и перемещался по зоне I Корпуса, готовый включиться в Тетское наступление. Многие полагали, что все эти недели удерживать морпехов под землей за ограждением из колючей проволокой могли несколько достаточно сообразительных и активных батальонов. Возможно, противник переместился сюда и, выяснив причины, почему атака невозможна, отвел свои силы обратно в Лаос. Или в А-Шау, Куанг Три, или в Хюэ. Мы не знали. Он где-то таился, но уже далеко от Кхесани.
Были обнаружены невероятные склады с боеприпасами – ракеты все еще лежали в ящиках, пусковые установки обернуты в фабричную бумагу, АК-47 обработаны космолином – все указывало на то, что подразделения, по силам равные батальонам, уходили в спешке. Кавалеристы и морпехи находили над шоссе №9 снаряжение, которое наводило на мысли, что отсюда сбежали целые роты. На земле нашли ранцы, в прекрасном боевом порядке – в них лежали дневники и часто стихи, написанные солдатами, но не было никакой информации о том, куда они ушли и зачем. Учитывая обнаруженное количество оружия и припасов (рекорд за всю войну), взяли удивительно мало пленных, хотя один пленный рассказал на допросе, что 75% его полка было уничтожено нашими В-52 – около 1500 солдат, а те, кто выжил, голодали. Его вытащили из паучьего гнезда у северной высоты 881, и, казалось, он был благодарен за то, что его схватили. Американский офицер, который присутствовал на допросе, вроде бы говорил, что парню едва ли было больше семнадцати или восемнадцати, и как ужасно то, что северо-вьетнамцы бросают таких молодых ребят в топку войны. Все же, я не помню никого из морпехов или кавалеристов, офицеров или рядовых, кто не был бы тронут видом своих пленных или внезапным осознанием того, что они, должно быть, выстрадали и перенесли этой зимой.
В первый раз за одиннадцать недель морпехи в Кхесани вышли за пределы периметра, прошли две мили в направлении высоты 471 и взяли ее, попав в единственную серьезную схватку за эти недели. (Взлетно-посадочные площадки, включая Штырь, время от времени обстреливали ракетами и минами; кавалеристы потеряли несколько бортов, подбитых пулеметчиками СВА; почти каждый день случались небольшие, но часто жаркие перестрелки. Один-два мешка с трупами ждали вывоза почти на всех взлетно-посадочных площадках после полудня, но теперь все было иначе, и в этом то и была проблема. После зимнего побоища, все опасались этого непривычного милосердия, боялись слишком расслабиться, боялись того, что кто-то сыграл с ними злую шутку. Одно дело – если всему этому вообще суждено было случиться, – что выбор пал на Кхесань или Хюэ, но, среди прочего, оставался еще один вопрос – ПОЧЕМУ Я? – который часто писали на касках). Время от времени, какой-нибудь пехотинец из кавалерийской дивизии говорил что-то вроде: “Кажется, морпехи вляпались в какое-то дерьмо над шоссе №9”, но, на самом деле, подразумевалось: “Конечно, морпехи вляпались в дерьмо, а что еще с ними может случиться на этой войне?” Кавалеристы всем своим отношением показывали, что тоже могут погибнуть, но никогда так, как гибли морпехи. В зоне тактической ответственности Пегас ходила история о морпехе, которого обстреливали на склоне холма бойцы СВА: вертушки морской пехоты почему-то отказались его забирать, и тогда его выручили и подобрали кавалеристы. Правда или нет, это проливало свет на нюансы соперничества между морпехами и кавалерией; когда кавалеристы отправили свое подразделение для освобождения морпехов на высоте 471, это убило последние из еще живых романтических представлений о войне, сохранившихся в кино: не было никакого перекрикивания, ни жестких шуток, ни шебутных непристойностей, никакого братания в духе “Эй, а ты откуда? Из Бруклина!? Серьезно? Я тоже!” Отбывающие и прибывшие шеренги бойцов проходили мимо друг друга, не нарушая тишину ни единым словом.   
Смерть Мартина Лютера Кинга вмешалась в войну самым беспримерным образом, как никакое иное внешнее событие. В следующие дни произошло несколько небольших, разрозненных стычек, одна или две драки с поножовщиной – и то, и другое официально отрицали. База отдыха морпехов на Чайна Бич в Дананге на один день была закрыта, а на площадке Штырь мы сгрудились вокруг радио и слушали звуки стрельбы из автоматического оружия, которые транслировались из нескольких американских городов. Полковник-южанин из штаба генерала говорил: как это досадно, ужасно досадно – но я должен согласиться (не правда ли?), что он сам уже давно на это напрашивался. Чернокожий старший сержант из кавалерийской дивизии, который накануне вечером приглашал меня в свое подразделение на ужин, днем, когда мы услышали новость, сделал вид, будто меня не знает, но позже вечером пришел в палатку для прессы и сказал мне, что это неправильно и так не должно быть. Я достал из ранца бутылку скотча, и мы вышли наружу и сели на траве, наблюдая за тем, как сигнальные ракеты падают на склоны холмов за рекой. Ночью все еще наползали туманы. В свете сигнальных огней они походили на густой снегопад, а ложбины были похожи на лыжные спуски.   
Он был из Алабамы, и никак не мог принять решение по поводу своей карьеры в Армии. Даже до убийства Кинга он понимал, к чему это может однажды привести, но всегда надеялся на то, что сумеет каким-то образом этого избежать.
“И что мне теперь делать?” – говорил он.
“Нашел, кого спрашивать”.
“Ты только подумай. Ну что мне теперь, брать оружие и наставлять его на своих же людей? Дерьмо!”
В этом была вся загвоздка – едва ли там можно было отыскать чернокожего сержанта, которому бы не пришлось с этим столкнуться. Мы сидели в темноте, и он сказал мне, что, когда проходил мимо меня сегодня днем, то ему стало дурно от одного моего вида. И он ничего не мог с этим поделать.
“Черт, и как я могу сделать двадцатник в этой Армии? Это просто нереально. Я только надеюсь, что смогу зацепиться, если вдруг начнутся какие-то терки и станут вышибать. А потом я думаю, на кой черт мне это сдалось? Слушай, а дома-то как трудно будет”. 
На холме стреляли – дюжина снарядов М-79 и глухое тра-та-та АК-47, – но это было там, между этим и нами была целая американская дивизия. Но сержант плакал, отворачиваясь так, чтобы я не видел, а я старался на него не смотреть.
Он встал, посмотрел на холм и зашагал прочь. “Ох, приятель, - сказал он. – Как же эта война надоела”.
В Лангвее мы обнаружили труп американца, двухмесячной давности, лежащий на кузове покореженного джипа. Это было на вершине небольшого холма, напротив той высоты, где находились блиндажи Специальных Сил, захваченные солдатами СВА в феврале. Они все еще были там, в семистах метрах от нас. Труп был наихудшим из всего, что мы когда-либо видели – к этому времени он полностью почернел, кожа туго обтягивала лицо, как будто стретчевая, полностью оголяя челюсти. Мы были в ярости из-за того, что его не похоронили или хотя бы не накрыли; и отошли назад, заняв позиции вокруг холма. Затем бойцы АРВ выдвинулась вперед по направлению к блиндажам, и были вынуждены повернуть назад под огнем пулеметов. Мы сидели на холме и наблюдали, пока на блиндажи сбрасывали напалм, а затем установили безоткатное орудие и стреляли по вентиляционным отверстиям. Я вернулся в Штырь. На следующий день попытку атаки предприняла кавалерийская рота, переместив две колонны на возвышенность и в низину вблизи от блиндажей, но местность между холмами была практически полностью открыта, и им пришлось повернуть обратно. В ту ночь их интенсивно обстреливали ракетами, но обошлось без серьезных потерь. На третий день я вернулся с Риком Мерроном и Джоном Ленглом из Ассошиэйтед Пресс. Ночью по блиндажам наносили тяжелые авиаудары, а сейчас два крошечных вертолета – Гольцы – парили на высоте нескольких футов над щелевыми отверстиями, поливая их огнем.
“Приятель, один Динк с автоматом 0.45 калибра может нанести этим Гольцам такой урон, от которого они никогда не оправятся”, - сказал молодой капитан. Это было невероятно – эти маленькие птицы были самыми красивыми летающими аппаратами во Вьетнаме (нужно было время от времени останавливаться, чтобы за ними понаблюдать) – они просто зависали там, над этими блиндажами, словно осы над гнездом. “Это секс, - говорил капитан. - Чистый секс”.
Один из Гольцев резко взмыл вверх и улетел за холм, пересек реку и стрелой помчался в Лаос. Затем он быстро развернулся, качнулся вниз, пролетел прямо над нами и завис. Пилот связался по радио с капитаном.
“Сэр, там гук, который пытается улизнуть по тропе в Лаос. Запрашиваю разрешение расстрелять его”.
“Разрешаю”.
“Благодарю”, - сказал пилот, и борт прервал свое размеренное покачивание и устремился в направлении тропы, прочищая стволы.
Рядом с нами просвистела ракета, пролетев мимо холма, и мы побежали к блиндажам. За ней последовали еще две, и обе не попали в цель, затем мы еще раз выдвинулись к холму напротив, одним глазом наблюдая за пулеметными щелями – не появятся ли в них мигающие вспышки света, а другим осматривая землю на предмет возможных мин-ловушек. Но противник оставил холм накануне ночью, и мы взяли его без единого выстрела, и стояли сверху блиндажей, смотря вниз на Лаос, поверх останков двух разбомбленных русских танков, чувствуя облегчение, всю победоносность и глупость ситуации. Когда мы с Мерроном в тот день летели в Штырь, вместе с нами на борту был труп двухмесячной давности. Его накрыли только за десять минут до того, как нас подобрала вертушка, и мешок с трупом был обсажен мухами, пока их не разогнала вертолетная тряска при взлете. Мы прибыли вместе с ним в регистрационную службу Грейвз, где один из парней открыл мешок и сказал: “Черт, это же гук! Какого черта они приперли его сюда?”
“Господи, разуй глаза, на нем же наша форма”.
“А мне до фени, это не американец, это – чертов гук!”
“Погоди секунду, - сказал другой. - Может, это – черномазый…”
Вертушка, на которой мы вернулись в Кхесань, едва коснулась полосы, как мы снова побежали. Мне показалось, я увидел морпехов, которые играли в софтбол, лениво слонялись вокруг, развешивали белье, но я не поверил своим глазам и все равно побежал. Это был единственный известный мне здесь образ поведения. Я знал, где находится траншея и устремился к ней.
“Это, наверное, аэромобильная упражняется”, - прокричал какой-то боец, и я приостановился.
“Здесь некуда больше спешить”, - сказал черный морпех. На поле вокруг полосы было несколько сотен морпехов, и все они были без камуфляжных курток. Казалось, это нереально, но я знал, что, должно быть, все в порядке; на бегу я ощутил вес бронежилета и ранца. Около пятисот вьетнамских рейнджеров сидели у полосы, а все их снаряжение было разбросано вокруг. Один из них подбежал к американцу, скорей всего, советнику, и крепко его обнял. Их должны были вывезти отсюда этим же утром. В любой момент на базе ожидали прибытия полковника Лаундса, а 26-й полк морской пехоты уже частично был переправлен по воздуху в Хойан, южнее Дананга. Накануне оборудовали новую сортировочную палату медицинского пункта Чарли; она находилась глубоко под землей и была хорошо освещена, но сейчас там лечилось всего несколько человек в день. Я отправился в расположение роты Отель, но бойцов уже переместили; вместо них там находилась рота кавалеристов. Они очистили дно траншей по всему периметру, и старый блиндаж теперь пахнул так, словно был вырыт этим же утром. Нечего и удивляться тому, что морпехи называли кавалеристов чудаками и чувствовали себя дискомфортно, когда те были рядом. Я справлял нужду по малой на землю рядом с одной из свалок, когда ко мне подошел сержант морской пехоты.   
“В следующий раз, будьте добры, мочитесь в сток”, - сказал он.
Я об этом даже не подумал; и не мог припомнить никакого стока для мочи в Кхесани.
“Кавалеристы теперь взяли на себя почти весь периметр?” – спросил я.
“Хммммм”.
“Наверное, это такое облегчение, что больше не нужно об этом волноваться”.
“Черт, мне было бы намного лучше, если бы здесь по-прежнему были морпехи. Эти проклятые кавалеристы только и делают, что засыпают в карауле”.
“Вы это сами видели?”
“Нет, но именно так и происходит”.
“Не слишком-то вы любите кавалерию?”
“Ну, я бы так не сказал”.
Дальше на полосе, в 400 метрах от нас, на ящиках от боеприпасов сидел человек. Он был один. Это был полковник. Я не видел его почти шесть недель, и сейчас он выглядел устало. У него был такой же невидящий взгляд, как и у остальных морпехов отсюда, и кончики его усов волнисто завились в два тугих острых кончика, покрытых засохшей коркой от кофе со сливками. Да, сказал он, было бы неплохо отсюда выбраться. Он сидел там и смотрел на холмы, и теперь они вряд ли его гипнотизировали; это были уже не те холмы, которые окружали его большую часть последних десяти месяцев. Они так долго хранили в себе такие ужасающие тайны, что когда внезапно снова стали мирными, это преобразило их до неузнаваемости, словно омыло цунами.
Весь следующий месяц в Кхесани поддерживалось символическое присутствие американских сил, и морпехи снова стали патрулировать холмы, так же, как и год назад. Очень многие хотели знать, каким образом военная база Кхесань в прошлом месяце была западным форпостом нашей обороны, а в этом стала бесполезным куском земли – официально им просто заявили, что ситуация изменилась. Многие подозревали, что с Севером заключили какую-то секретную сделку; после того как Кхесань была оставлена, боевые действия вдоль ДМЗ вовсе не прекратились. Миссия назвала это победой, а генерал Уэстморленд заявил, что это был “Дьенбьенфу наоборот”. В начале июля инженеры свернули взлетно-посадочную полосу и перевезли извлеченный оттуда гудрон обратно в Донг Ха. Блиндажи заполнили бризантными взрывчатыми веществами и взорвали. Мешки с песком и проволоку бросили на съедение джунглям, которые теперь, в разгар лета на Высокогорье, буяли с неистовой энергией, как будто с нетерпением желая скрыть все следы, которые оставила после себя зима.       
Послесловие: Чайна Бич
Бухту в Дананге окаймляла длинная изогнутая полоса пляжа. Даже в сезон дождей в послеполуденные часы здесь было тепло и ясно, но сейчас, в августе, сухие, горячие ветра вздымали над пляжем облака колких песчинок, которые засыпали вам глаза и жалили кожу. Любой морпех из I Корпуса как минимум раз за свой тринадцатимесячный срок службы провел несколько дней на Чайна Бич. Здесь можно было поплавать или заняться серфингом, напиться, обдолбаться, трахнуться, прийти в себя, оттянуться в борделе, взять напрокат парусную лодку или просто отоспаться на пляже. Иногда это был обычный отпуск – отдых и восстановление без выезда из страны, а иногда – вознаграждение за выдающиеся заслуги, исключительную храбрость. Некоторые морпехи – те, что были более чем активны в перестрелке, – попадали сюда чуть ли не каждый месяц, потому что командирам их роты было сложно с ними сладить в перерывах между операциями. С учетом медалей и вынесенных им благодарностей, они получали по три дня отпуска – отсрочку, которая обещала им горячую пищу, горячий душ, время, чтобы повалять дурака, и мили песчаного пляжа. Иногда вертушки кавалерийской дивизии низко пролетали над пляжем, вызывая среди морпехов переполох, а однажды, заметив на пляже красивую девушку в бикини, одна из них приземлилась. На Чайна Бич встречалось очень мало женщин, в основном, одни морпехи, и в некоторые дни их здесь были тысячи. Они катались на серфе и брызгались, хихикали и перекрикивались, швыряли у кромки воды диск фрисби, дурачились как дети. Иногда они просто лежали и спали, наполовину в воде, наполовину на песке. Такие картины плохо сочетались с войной – вы знали это не хуже других, – но они были морпехами, и иногда, увидев их там, хромающих в нахлынувших волнах прибоя, вы замечали и нечто ужасное.
Над пляжем высилось длинное бетонное здание, в котором находился кафетерий. Внутри было душно, но в кафетерии был лучший во Вьетнаме музыкальный автомат, и чернокожие морпехи проводили там больше времени, чем на пляже, гарцуя через зал с подносами, полными жирных гамбургеров и сочной жареной картошки, с гигантскими картонными стаканами с солодовым молоком, виноградным напитком или томатным соком (ведь он такой красивый, как сказал один из них). Я сидел за столиком и слушал музыку, радуясь этой возможности укрыться от солнца, и время от времени тот или иной боец припоминал меня по какой-то операции и подходил, чтобы перекинуться парой слов. Видеть их здесь всегда было приятно, но это нередко приносило плохие новости, а иногда зрелище того, что сотворила с ними война, было ужасно. Те двое, что подошли ко мне сейчас, выглядели нормально.
“Ты ведь репортер, правда?”
Я кивнул.
“Мы видели тебя в Кхесани”.
Они были из роты Отель 26-го полка морской пехоты, и рассказали мне обо всем, что случилось с их подразделением с апреля. Хотя они были из разных взводов с Оррином и Белоднем, им было известно, что оба уцелели и вернулись домой. Один из парней, который выбежал из блиндажа, чтобы достать мне носилки на ночь, сейчас находился в большом госпитале в Японии. Мне никак не удавалось вспомнить имя бойца, о котором я жаждал узнать больше всего – скорей всего, я боялся того, что они могут мне рассказать, - но я его описал. Низкорослый боец с кошачьими повадками, блондин, который пытался отрастить усы.
“А, наверное, это Стоунер”.
“Нет, его по-другому звали. Он всегда тусовался с Белоднем. Парень, которого я имею в виду, в марте продлил свой срок службы – странноватый, низкорослый парень, слегка не в себе”.
Они взглянули друг на друга, и я пожалел о том, что спросил.
“Я знаю парня, которого ты имеешь в виду, - сказал один из них. - Он всегда суетился вокруг, напевая какие-то бесшабашные песни? Да, я понял, о ком ты. Его убили. Как же звали этого маленького ублюдка?”
“Я все-таки не догоняю, о ком ты”, - сказал другой морпех.
“Черт, да это тот, которого замочили во время этой чертовски потрясающей операции у Хойана. Помнишь, в мае?”
“А, ну да, тот самый”.
“Чертов снаряд из РПГ попал ему прямо в грудь. Проклятие, как же его звали”.
Но я уже вспомнил имя, и сидел там, бездумно крутя в руках лосьон для загара.
“Его звали Монтефьори”, - сказал один из них.
“Вот и нет, но имя действительно начиналось с буквы ‘М’”, - сказал другой.
“Винтерс!”
“Да нет же, тупица, каким это макаром Винтерс начинается с буквы ‘М’?”
“Ну, значит парнишку звали Морриси”.
“Ты просто стебешься надо мной сейчас. Морриси отправили домой на прошлой неделе…”.
Они продолжали в том же духе, и в самом деле не могли припомнить, как его звали, хотя очень старались вспомнить имя убитого товарища – то ли из гордости, то ли из вежливости, – но когда думали, что я не замечаю, поглядывали друг на друга и улыбались.

Примечания
(72) Строительные батальоны ВМС США, Seabees = US Navy Constructions Battalions (CBs)
(73) Аллюзия на стихотворение Генри Рида “Naming of Parts” (1942)
(74) Во Нгуен Зиап (род. в 1911) – вьетнамский генерал и политик; министр внутренних дел правительства Хо Ши Мина, главнокомандующий войсками Вьетминя, главнокомандующий СВА, министр обороны и член политбюро компартии Вьетнама
(75) Joint United States Public Affairs Office – объединенный комитет США по государственным вопросам – межведомственная организация, которая поддерживала информационную кампанию в Южном Вьетнаме в 1965-1972 гг. в сфере государственных дел, публичной дипломатии и психологических операций.
(76) Имеется в виду английский писатель Джордж Оруэлл, автор “1984”
(77) Eat the Apple, Fuck the Corps – жаргон морпехов; выражение неудовольствия и раздражения действиями корпуса морской пехоты
(78) Имеется в виду Вест-Пойнт, Военная академия США
(79) Трагедия Шекспира, основанная на античных жизнеописаниях римского вождя времён Республики Гнея Марция Кориолана
(80) Имеется в виду стихотворение “Anecdote of the Jar”
(81) Magical Mystery Tour (1967) – песня группы “Битлз”
(82) Rolling Thunder - кодовое название кампании бомбардировок сил Северного Вьетнама авиацией США во время Вьетнамской войны (в 1965-1968 гг.)
(83) Ham & Mothers = Ham & Motherfuckers – ветчина с фасолью Лима – консерва из сухого пайка, которую больше всего не любили морпехи
(84) Удлиненный подрывной заряд для создания проходов в проволочных заграждениях или минных полях
(85) Противопехотная осколочная управляемая мина М18А1 “Клеймор” направленного поражения
(86) Строчка из одного из самых популярных рекламных роликов в США; ребятишки напевают: “как бы я хотел стать сосиской [для хотдога] Оскар Майер, тогда бы меня все любили”
(87) Motown – составное слово из motor и town – город-двигатель – шутливое название Детройта
(88) San Francisco – песня Скотта Маккензи (1967), гимн движения хиппи; Маккензи посвятил песню ветеранам Вьетнамской войны
(89) Возможна аллюзия на защиту миссии Аламо (1836), которая также изображалась в фильме Джона Уэйна “Форт Аламо”
(90) Имеется в виду чернокожий морпех
(91) Имеется в виду истребитель Макдоннел-Дуглас F-4 “Фантом” II
(92) Военно-транспортный самолет Дуглас C-47 “Скайтрэйн”
(93) Имеется в виду 20-мм скорострельная шестиствольная авиационная пушка с вращающимся блоком стволов M61 Vulcan
(94) Д-р Ричард Дж. Гатлинг; в 1862 году запатентовал многоствольное скорострельное орудие, “пулемет Гатлинга”
(95) Аллюзия на популярную песню Леонарда Липтона и Питера Ярроу “Puff, the Magic Dragon” (1963)
(96) Возможна аллюзия на песню Майка Шарпа (Шапиро) и Гарри Миддлбрукса мл. “Spooky” (1967), с мотивами Хэллоуина
(97) Торговая марка Coleman, бензиновая или керосиновая лампа
(98) Чернокожий певец, классик соул-музыки (1941-1967); погиб в авиакатастрофе в декабре 1967 г.
(99) Puck or Robin Goodfellow – Пак или Робин Славный Малый; в английском фольклоре - весёлый эльф, шутник и проказник; один из духов в комедии Шекспира “Сон в летнюю ночь”
(100) Американский политик-республиканец (1896-1969), сенатор с 1951 года, горячий сторонник Вьетнамской войны
(101) “Where Have All the Flowers Gone?” – песня-размышление на тему войны и смерти; первые три строфы были написаны Питом Сигером в 1955 году; далее песня дополнялась новыми строфами, в одинаковом стиле
(102) III Marine Amphibious Corps – III десантный корпус морской пехоты
(103) Имеется в виду тяжелый транспортный вертолет Sikorsky CH-54 Tarhe, его гражданская версия - Sikorsky S-64 Skycrane


Рецензии
762-мм
Ай-яй-яй... :-)

Eat the Apple, Fuck the Corps – жаргон морпехов; выражение неудовольствия и раздражения действиями корпуса морской пехоты
А знаете, в чём именно прикол?
На всякий случай: Corps и core (сердцевина яблока, с косточками, которая и в самом деле не заслуживает уважительного отношения) звучат одинаково :-) Поэтому там, собственно, трахать Корпус никто и не предлагает. Предлагают послать его нах.

Анатолий Филиппенко   14.04.2015 16:52     Заявить о нарушении
Разведка морской пехоты (все заходят, но никто не выходит)
Ох и любят же они скрытые цитаты, блин. Выпендриваются перед читателями и изгаляются над переводчиками.
Вот это откуда, из Эзопа:

Лев и Лисица

Перевод Гаспарова М.

Лев состарился, не мог уже добывать себе еду силой и решил это делать хитростью: он забрался в пещеру и залег там, притворяясь больным; звери стали приходить его проведать, а он хватал их и пожирал. Много зверей уже погибло; наконец, лисица догадалась о его хитрости, подошла и, встав поодаль от пещеры, спросила, как он поживает. "Плохо!" - ответил лев и спросил, почему же она не входит? А лисица в ответ: "И вошла бы, кабы не видела, что в пещеру следов ведет много, а из пещеры - ни одного".

Так разумные люди по приметам догадываются об опасности и умеют ее избежать.

Анатолий Филиппенко   14.04.2015 17:11   Заявить о нарушении
Здесь что-то происходит,
А что, пока не ясно.
Солдаты с оружием ходят,
И говорят, опасно.
Здесь время остановлено детьми,
Что значит этот звук?
Ты вниз смотри…

Помогу добавить примечание: это песня For What It's Worth группы Buffalo Springfield. Автор - Stephen Stills

Анатолий Филиппенко   14.04.2015 17:18   Заявить о нарушении
один Динк с автоматом 0.45 калибра

Это не автомат, это однозначно по умолчанию пистолет, "Кольт".

Анатолий Филиппенко   14.04.2015 17:27   Заявить о нарушении
Да и динк должен быть со строчной буквы, так же, как гук.

Анатолий Филиппенко   14.04.2015 19:02   Заявить о нарушении
его самого ранило шрапнелью в грудь и руки.
Всё-таки это просто осколки.

Анатолий Филиппенко   14.04.2015 22:02   Заявить о нарушении
По поводу shrapnel: если полистать англо-английские словари, везде первое значение этого слова "осколок". Мины, гранаты, снаряда.
1) fragments of a bomb, shell, or other object thrown out by an explosion

Shrapnel consists of small pieces of metal which are scattered from exploding bombs and shells.

fragments of a bomb, shell, or other object thrown out by an explosion

И так далее.

А вот из этимологического словаря:
shrapnel 1806, from Gen. Henry Shrapnel (1761-1841), British army officer who invented a type of exploding, fragmenting shell during the Peninsular War. Sense of "shell fragments" is first recorded 1940.

По-русски не так:

шрапнель I 1. Разрывной артиллерийский снаряд, содержащий круглые пули, стержни и т.п. для поражения открыто расположенной живой силы противника. 2. Пули, которыми начинена шрапнель. II Крутая перловая каша (обычно с оттенком шутливости).

шрапнель ШРАПН’ЕЛЬ , -и, Разрывной артиллерийский снаряд, начинённый картечными пулями или другими поражающими средствами. | шрапнельный, -ая, -ое. шрапнель шрапне́ль ж. Через нем. Schrapnell из англ. shrapnel (šræpnǝl) – по фам. изобретателя полковника Шрапнела (Чемберс 465).

шрапнель ШРАПН’ЕЛЬ , шрапнели, ·жен. (·англ. shrapnel, по имени изобретателя). 1. Артиллерийский снаряд, начиненный пулями, для стрельбы по живым целям. Разрывы шрапнели. 2. Перловая крупа (·прост. ·фам. ·шутл. ). Суп со шрапнелью.

Анатолий Филиппенко   16.04.2015 13:35   Заявить о нарушении