Башмак Эмпедокла-3. Поэт Померещенский

     – Нет такого человека в природе, – зло  сказал  поэт  Подстаканников, когда в телевизионном интервью его спросили, что он думает о Померещенском.
     – А если есть, то не в природе, а в глобальной сети – дополнил он, – и таковых, по крайней мере, двое!
     Я долго не мог забыть эту таинственную фразу, прерванную,  к  сожалению, рекламой французского супа из крапивы. 4  Еще можно себе представить внутреннее раздвоение легендарного Эмпедокла, который, уверовал сам и надеялся других убедить в своем небесном призвании именно падением в недра вулкана. Или это трагедия, суть которой Гёте вложил в уста Фауста: «Но две души живут во мне, // И обе не в ладах друг с другом. // Одна, как страсть любви, пылка // И жадно льнет к земле всецело, // Другая вся за облака // Так и рванулась бы из тела». Так эти строки перевел Пастернак, который тоже без сомнения оказал влияние на Померещенского. Или на одного из них? Черт знает что! В любом случае, он тоже не знал, как бывает, когда пускался на дебют.
      Чем  дальше  я  удаляюсь  во времени  от своей замечательной встречи с Померещенским, тем больше событий  оживает в моей памяти, которая несколько пострадала при  свидании  с этой великой личностью. Я еще спросил тогда:
     – А как Вы  относитесь  к  творчеству Вашего знаменитого коллеги Подстаканникова?
     – Какой он мне коллега, – откликнулась личность. – «Под» – постмодернист, но я его называю подмодернистом. А как вообще появился постмодернизм? Все очень просто: после меня уже нельзя было ничего нового сказать в литературе. Потому все стали цитировать меня. Поначалу это меня раздражало, но потом я подумал, я ведь все равно узнаваем в этих цитатах. А так как я сам раньше цитировал гигантов прошлого, то через меня и эти гиганты во многом избежали забвения. Потом я уже привык и уже не обижался, когда мне приписывали – «Гнев, о, богиня, воспой», а про «быть или не быть» я уже не говорю. Хотя я сам говорю однозначно – быть! Потом все как-то само собой стало нормой, хотя не совсем само собой, министерство образования помогло, ввело единый экзамен. Там же в каждом тесте мое имя фигурирует. Не только по литературе. Кто автор закона Архимеда: Архимед, Иванов, Померещенский? Все меня называют, Архимеда никто не помнит, Ивановых много, а я один…Так вот – «Под»  стал  знаменитым,  написав многим настоящим, так сказать, знаменитостям письма, а  потом  опубликовав  их. В чем он прав, так это в том, что писать надо много. Тем более, если мы не пишем, а переписываем. Мне он, конечно, тоже письма писал. Но я ответил ему так, что он постеснялся включать мой ответ в свои сочинения. Я написал ему следующее:
      Дорогой Митрий Комиссарович!
     Я получил Ваше нелюбезное письмо. Я его не читал, но оно мне понравилось. Вы хорошо пишете письма, но я пишу лучше. Лучше я напишу еще  одно свое письмо, чем прочитаю несколько Ваших. Вы приложили  к  письму  Ваши  многочисленные стихи. Я их не читал, но они мне понравились уже своим количеством. Так как я все  равно  пишу мои стихи лучше Ваших, а главное короче, я лучше напишу несколько своих  коротких, чем прочитаю одно длинное Ваше.
     Пишите еще.
     Ваш канд. наук Померещенский.
     – Как!  –  воскликнул  я,  – почему  же  кандидат,  Вы же доктор! 
     –  Я  тогда  был  еще  кандидат, – скромно ответил доктор. –  Доктором  я  стал  позже, когда написал докторскую диссертацию о творчестве Митрия  Комиссаровича, я и защитил ее от тех, кто, так сказать, ничего не слышал об этом  творчестве  и готов был подвергнуть его нападкам. Я там написал,  что  Митрий Комиссарович станет особенно популярным за полярным  кругом.  Почему  за полярным, спросите вы. Потому, что понадобится целый полярный день, чтобы ознакомиться с подобным творчеством, а потом понадобится целая полярная ночь, чтобы отойти от мук сопереживания с этим, так  сказать,  творчеством.
     – Диссертацию Вы защищали тоже за полярным кругом? – спросил я, а может быть, мне только сейчас кажется, что я спросил, но он тогда  определенно ответил:
     – Я бывал неоднократно за полярным кругом, как за северным, так и  за южным, чтобы прочитать оттуда свежие стихи тем, кто  будет  смотреть  на меня через телевидение, находясь, в отличие от меня, в тепличных, а не в экстремальных условиях. Меня везли туда на самолете,  потом  на  санках, причем санки тоже везли мои читатели, а не собаки, так  как  собакам  не нравилась моя шапка. Хотя некоторые породы собак – благодарные  слушатели, – он посмотрел на меня с некоторой укоризной, как будто я собака не лучшей породы, и продолжал:   
     – Да, хороший был народ, комсомольцы, энтузиасты, романтики,  диссиденты... А теперь, что? Дольщики, вкладчики, средний класс. Диссертацию я писал в одном из университетов Калифорнии,  так как в Московском университете только удивились и сказали, что слыхом  не слыхивали ни о каком Подстаканникове. Да и о подстаканниках ничего не ведают. А ведь в подстаканниках есть основательность и надежность. Я любил в наших поездах пить сладкий чай, который подавали проводницы в стаканах с подстаканниками. Держишь в руках горячую железную вещь! А теперь летишь на аэроплане, словно внутри железного подстаканника, а тебе подают кофе в картонке! Американский дизайн! Сейчас американцев интересуют, так сказать, другие темы, например, «Странствия Одиссея и пути первой русской эмиграции»,  или «Странствия Гулливера и пути третьей русской волны». Весьма почитают Гулливера среди лилипутов. Очень не любят Гулливера среди великанов. Но Свифта любят, потому что он не любил англичан.
     Здесь я, кажется, не мог не вмешаться в его прямую  речь  и  спросил, как же он на это не откликнулся, на тему путей Гулливера, ведь он же прошел всеми этими путями.
     – Да, я прошел этими путями, могу смело заявить, что маршруты Одиссея не пересекаются, так сказать, с направлениями Гулливера, а что  касается третьей волны, то она и привела меня на тихоокеанское  побережье  американского континента. Там и приняли с восторгом  тему  Подстаканникова  и Гомера.
     Я ослышался, подумал я, при чем здесь Гомер и столпы  нашего  бывшего подпольного авангарда, но профессор тут же предупредил  мое  недоумение. Гомер, как известно из предания, был слеп. У Подстаканникова,  напротив, слеп читатель. О Гомере спорят, сам ли он написал «Илиаду» и  «Одиссею». Подстаканников все свое, так сказать, пишет сам, хотя  некоторые  другие столпы утверждают, что он списывает с  безвестных  опытов  несправедливо забытого поэта Стаканникова. И последнее: Гомера мы знаем  по  переводам Жуковского и Вересаева, что только отдаляет нас от оригинала, а  Подстаканников пишет на своем, ему родном и нам близком языке, а это приближает нас к оригиналу. Отсюда напрашивается вывод, так восхитивший моих калифорнийских оппонентов: Гомер абсолютно ни в чем не зависит от  Подстаканникова, а Подстаканников ни в чем не повторяет Гомера. Но главное открытие: фамилия Подстаканников звучала первоначально как Постстаканников, упрощение имени произошло в связи с закатом постмодернизма…
     – Не может быть! – изумился я.
     – Все может быть, – заверил меня собеседник.
     Я слушал,  затаив дыхание. Вообразите себе человека  довольно  высокого  даже  тогда, когда он сидит, тонкого, даже когда на нем модный пиджак  с  широченными плечами, долголицего, почти безволосого, при этом то и дело, то снимающего, то надевающего меховую шапку на безволосую голову, у которого  глаза были некогда серые, но от чтения стали красные – таков Померещенский. Не только шапку, но и очки при разговоре он то  и  дело  меняет,  вспоминая разные истории, связанные с приобретением или потерей очередных  очков. По выражению усталых от чтения глаз можно различить, какие на нем  очки: от близорукости или от дальнозоркости. Взгляд при этом старался  бить  в собеседника, что называется, без промаха.
     – Да, Гомер, Гомер, – задумчиво произнес профессор. –  Американцы  на моей защите очень просили, чтобы я им еще что-нибудь  рассказал  о Гомере, ведь на защиту пришли знатоки не только русской, но  и  мировой, так сказать, литературы. Некоторые из них потом вспомнили, что видели  в кино, как какой-то свинопас расстрелял из  лука  коварных  женихов,  как здорово, оказывается, это и был Одиссей. Я еще поделился одним из моих открытий: Гомер на самом деле был шпионом!
    - Шпионом? Как и Даниэль Дефо?
    - Именно! Как это раньше не прочитали – у него там дан список кораблей, который Мандельштам прочитал только до половины. А кто надо – надо полагать в Трое – это донесение прочитали полностью и успели подготовиться к встрече неприятельского флота. А потом уже из донесения возникла вся «Илиада». Кстати, о литературных заимствованиях и влияниях, хотите, я попрошу Вас угадать, кто написал это?
     Я согласился, он подмигнул мне, надел очки, в которых явно хорошо видел, и зачитал из огромной, переплетенной в  крокодиловую  кожу тетради:
...Я сижу у речки, у речки,
на том бережечке,
гуси-лебеди плывут,
чем дальше, тем больше они лебеди,
они улетают в далекие страны,
но как ни далек их путь,
редкая птица долетит
до середины течения
бурной моей мысли...
     Я сделал вид, что не догадываюсь, и сказал, что мог читать что-то подобное в прежних  выпусках  «Вашего современника», но кому это принадлежит, не припомню, поэтому полагаю, что  написано это каким-то не по праву забытым крестьянским  поэтом  уже  после отмены крепостного права, но еще до отделения Гоголя от России. Поэт пожал вставными плечами своего пиджака, достал еще одну тетрадь, обернутую в сафьяновый переплет, если я правильно понимаю, что  такое  сафьян.  Он сменил очки на более темные и прочитал:
     ...Я сижу на берегу самого синего моря
     на самой кромке прекрасного Крыма,
     я свесил в великое море
     мои босые ноги с наколкой –
     «Мать-Земля, тебя не забуду»,
     и глядит на меня сквозь всю Турцию Византия,
     но сквозь мглу и туман веков
     разглядеть не может...
     Я предположил, что написано это, скорее всего в Коктебеле или в Ялте еще тогда, когда туда пускали писателей, то есть приезжим человеком, если не автором,  то постоянным читателем (до седых волос)  журнала  «Юность»,  происхождения сочинитель люмпен-пролетарского, и хотя он  явно  не  заканчивал  славяно-греко-латинскую академию, но для прохождения дальнейшей  учебы,  возможно, прибыл с каким-нибудь обозом. Сочинитель взглянул на  меня  почти сердито, снял пиджак и очки и как-то смущенно, уже без пафоса зачитал из тонкой клеенчатой (я имею в виду переплет) тетрадки:
     ...Я сижу между Лос-Анджелесом и Сан-Франциско,
     свесив в тихий великий океан
     мои утонченные, умом необъятные ноги,
     которые меня довели досюда, где
     киты бьют хвостами по американской воде,
     волоча в своих грустных глазах нашу Камчатку,
     они такие тихие в великом и такие великие в тихом,
     что не могут объять своим грустным взором,
     где кончается Америка и начинаюсь я...
     Я  наугад заявил,  что  это  перевод  на наш русский язык какого-нибудь  американского бывшего большого друга русской словесности, но переведено это довольно  неуклюже, особенно там, где встречаются скрытые цитаты. Переводчиком же мог быть  кто-нибудь из наших уже забытых пара-парафразистов,  переехавших  в  последнее время на другой материк в поисках романтики, потерянной в родных  условиях.  Видя мое замешательство, великий экспериментатор не стал  меня  дальше допрашивать, а просто взял некое подобие блокнота величиной со спичечный  коробок, раскрыл его и почти запел:
   ...Я сижу одиноко на полной луне,
     словно белый заяц на белом снегу,
     я стряхнул с моих ног прах земли
     в ядовитую лунную пыль,
     подо мною коты на земле
     назначают кошкам свиданья,
     а собаки в моей милой деревне
     лают-лают на меня, достать уже не могут –
     собаки всех стран, присоединяйтесь!
     Чтобы не выглядеть полным недотепой, я решил  назвать  хоть  какое-то литературное имя, и назвал: поэт Гурьбов, основатель  столпизма,  нового стоячего течения; когда один читает в середине толпы, а остальные – толпа, столпились вокруг и слушают, причем те, кто сзади читающего,  слышат хуже, но все-таки слышат кое-какие обрывки, они эти обрывки пытаются соединить в новые речевые узлы, так возникает эхо  позади  столписта,  это эхо нарастает и создает фон, а все вместе записывается на пленку и  продается как синтез поэзии и хорового искусства.
     – Гурьбов? – возмутился читающий. –  Гурьбов  никогда  не  додумается сесть на Луну! И никто из столпистов, они все, так  сказать,  приземленные.
     – А эхо? – догадался я возразить. – Если не сами столписты, то эховики могут додуматься. Тем более что луна по-украински  «эхо». Да, эхо,  добавил я, поймав недоуменный взгляд.
     – Вы хотите сказать, что Украина далека от нас, как луна,  –  съязвил Померещенский, – или что она только, так сказать, наше эхо?  Осторожнее, ведь я тоже украинец! Фамилия моих предков, запорожских казаков, звучала когда-то как Померещенко!
     – Упаси Господь! – перепугался я.
     – Ну, Господь помилует, – утешил меня украинец. – Письмо турецкому султану, кстати, тоже писал мой предок. Отсюда и мой стиль. А теперь последнее. Ясно, что вы ничего не понимаете в изяществе!
     И тут он вынул  свиток,  сдул  с  него  пыль  (лунную?), развернул:
     ...Я сижу беспокойно на остром
     луче Сириуса, надо мною
     воздвигают египетские пирамиды,
     ко мне простирают незримые руки
     жрецы, еще не забальзамированные фараоны,
     я спускаю к ним, я запускаю к ним над собой
     по лучу звезды клинописные указания –
     как готовить себя к посещению вечности,
     не минуя мгновенной встречи со мной...
     Какая-то смутная догадка забрезжила во мне, и я напряг свою память. Я старался припомнить, где я читал что-то про Сириус:
     – Лукавые происки властителей и преобладающих классов сделали то, что земля обращалась около солнца. Это невыгодно для большинства. Мы сделали то, что земля будет обращаться отныне около Сириуса!
     Я замолчал, а писатель тут же, продолжая мою цитату, (вот это память!) завопил: – Прогресс нарушит все основные законы природы!!! Как я тронут: вы  слышали  о Константине Леонтьеве, это мой самый любимый Константин после  Циолковского. А я, где бы ни был, я всегда в себе несу цветущую сложность,  хотя в иных странах меня легче понимают и принимают, когда я напускаю на себя вторичное смешение и упрощение... И обожаю цветущий Крит за то, что  там Леонтьев проучил француза, обидевшего нашу отчизну. Я был  бы  рад  вернуться на Крит нашим консулом, вослед Леонтьеву, откуда тот, несомненно, привез идею цветущей сложности. Правда, цветение осталось  на  Крите,  а сложность – в России. Грядущий консул смотал свиток и  признался: 
     – Вы могли бы догадаться, что все стихотворения мои. По восходящей: от   первоначальной простоты к цветущей сложности.
     Здесь я вынужден попросить прощения у читателя, ибо передал эти замечательные стихи по памяти,  а  это лишь бледный пересказ, кажется в них даже были рифмы. Мне так и не удалось разыскать, где они были  напечатаны. А их автор вещал дальше, пряча  в стол свиток:
     – Когда писали на свитках, знание было тайным, свернутым, темным, потому столь загадочна история древнего Египта, а время было непрерывным и замкнутым, и Земля вращалась вокруг Сириуса, откуда пошла вся наша цивилизация. В Китае, где писали на открытой бумаге, время находилось внизу, на обратной стороне листа, и будущее уже заключалось в  прошлом,  исключая, так сказать, идею прогресса. Небо, являясь  отражением  исписанного иероглифами листа, нависает над землей китайским календарем.  Читают  от конца к началу, как бы перебираясь из настоящего в историю, поэтому особенно почитают все традиционное. А в Европе  появление  книг  сделало  время прерывистым, пространство дискретным, возникли и стали разлагаться  атомы, история пошла скачками, ведь книгу можно, не то, что  свиток,  раскрыть случайно на любом месте, вот вам, так сказать, и  революции!  А  мы между Западом и Востоком оказались оригинальны потому, что книги  имели, но не всегда раскрывали. Правда, однажды раскрыли известный  вам  «Капитал» не на том месте… Ух, как капитал нам за это мстит! Даже я несколько обеднел…
     При этих словах он как-то сник и замолчал.
     Я хотел было добавить, что и «Диалектику природы» мы  открыли  не  на том месте, реки собирались поворачивать в разные стороны. Но я промолчал, внимая владельцу свитков и книг и вспоминая, как порою и  в  собственной судьбе случается открывать не ту книгу и не на том месте. Один мой  добрый школьный приятель все время натыкался на книги о беспризорниках, которые обязательно становились крупными учеными. У него были математические способности, но он вырос в мирной семье и постеснялся идти в  науку, пошел в искусство. Позже я его встретил, тот с сожалением сказал, что  и в искусстве – сплошные беспризорники, но вовсе не с детства, а уже в зрелом возрасте.


Рецензии