Башмак Эмпедокла-4. Раскрытые книги

     Из удачно раскрытых книг я не могу не назвать Хрестоматию по новейшей поэзии, которую составил сам поэт Померещенский. Она предназначалась для лицеев и гимназий, но где ее  нынче найти? Говорят, только на американском языке и в Америке. А мою кто-то из моих почтенных знакомых взял и не вернул,  сейчас  почтенные люди перебиваются с хлеба на воду продажей своих и чужих книг, спешат, ибо ходят слухи, что книги скоро будет покупать зазорно. Составитель Хрестоматии начал с нашего Серебряного века, кстати, удивившись, почему этот «век» так превозносят, ведь он в это время еще даже не родился.  Затем пошли советские поэты, лучшие из которых были его непосредственными предшественниками. Потом появляется его поколение, развивавшееся уже под его влиянием, это уже такие литераторы, каждый из которых больше, чем поэт, потому что вмещает в себе другого большого поэта.    А  как точны были описания каждого живого, или некогда живого классика!  Вот примеры: 
     ...Авраамий  Ганнибалов  был буквально за ручку введен мною в поэзию, хотя он и не родственник Пушкина, но он врос в наш язык, как каменный идол в  почву  Таити,  никто  не знает его происхождения, но каждый пред ним  столбенеет,  и  каждое  его слово – придорожный камень на распутьях мировой цивилизации, он первый, хотя и не последний, стал так писать по-русски, что звучало это почти по-европейски, но смысл имело евразийский. Весь мир знает без перевода его поэму их 35-и тысяч звуков М, олицетворяющих мужское начало…
     …Дымком над еще уцелевшими крышами деревень  повисли  воздушные  вирши Степана Булионова, так и хочется вдохнуть этот экологически чистый дымочек, этот эликсир от кашля, вызванного газовой атакой городского  салонного метамодернизма. А это уже стало любимой песней:
                Перелески, в них березки,
                Не пугайтесь этой темы,
                Здесь зарыты отголоски
                Общей кодовой системы…
     …Удалая космичность чрезвычайно одаренного Фаддея Астроломова сливается с вселенским космизмом, этим наследием всемирной отзывчивости золотого века; звезды видят все: ночного лиходея, на ощупь отыскивающего в темных закоулках мегаполиса свою пока еще невинную жертву, и дневного гангстера, ясно видящего свою  заказную  цель,  и юную влюбленную пару, еще не совсем осознавшую свои вторичные половые  достоинства, да и просто веселого парня, которому хорошо и с  самим  собой  и  с первым встречным, по недоразумению избегающим хорошего парня, – вот  так нам дано услышать, о чем звезда с звездою говорит...
     …Поэт Дивана Переживалова достигла высшей степени лирической раскованности, она храбро  обнажила в рифму и без нее не только свои внешние, но и  внутренние  органы, полости, сосуды и капилляры, бросив в лицо очерствевшему  свету  звонкие свои ямбы и тромбы:
Я поэт, поэт Дивана,
диво дивное во мне,
я гламурна и гуманна,
я звучу по всей стране!

      Песни ее многие считали народными и распевали даже в очередях, а когда очереди стали уходить в прошлое, их стали распевать в автомобильных пробках…       
…Неподражаемый эпик Эдик Эпикурицын воспел все  наши  магистрали и узкоколейки, железнодорожные узлы, трамвайные и прочие тупики, что и вывело его в лидеры отечественного транспортного искусства: он первый  получил от государства  право бесплатно читать свои стихи в  трамваях,  троллейбусах, вагонах метро и электричках. Ведь он не просто выходит один на дорогу, но всегда вместе с народом, с пассажирами, и как не повторить вслед за ним: «Я себя в этом мире нашел, Всем приятно меня повстречать, И куда б я ни ехал, ни шел, Выхожу я в большую печать!»
    … Трижды сдвигал ударение в своей громкой фамилии даровитый Тихон Пугалов: с начала в конец соответственно с  ростом популярности. Некоторые слависты считали, что это три разных  стихотворца. Первый – детский писатель, пишущий, прежде всего для незаконнорожденных, правда, и взрослые зачитывались его комиксами. Второй – автор  стихотворных романов ужасов для дам и про дам в мехах, меха зловещим образом  прирастают к дамским телам, и дамы превращаются в соответствующих зверей, нападая на тех, кто им эти меха приобрел; в то же время на них охотятся  те, кто хочет одеть в меха прочих дам. Все эти романы успешно продолжают линию «Витязя в тигровой шкуре», рассчитывая на усложнившийся  современный менталитет и на вошедшую в моду телесность. Наконец, третий, с ударением на последнем слоге,  вошел в историю  словесности,  выпустив  том надписей на подтяжках, растягивая которые можно до бесконечности добывать из формы новое содержание.
     …У талантливого Дормидонта Ухьева хватило смелости только на смертном  одре  признаться, что он сочинил достопамятное двустишие:
     Дар языка обрел сперматозоид
     и заявил, что жить на свете стоит.
     Оно звучало чуть ли не ежечасно по всем программам радио и  телевидения, призывая граждан и их гражданок к модному зачатию детей в  пробирках, причем анонимно. Родственники Ухьева, стоявшие у его смертного одра, тут же все сообразили и вызвали  реанимационную  команду,  которая,  как  ни странно, приехала и вернула поэта к жизни и творчеству. Повинуясь нажиму родных, он отсудил у фирмы зачатий свое авторство  на  текст  популярной рекламы, что обеспечило на много лет вперед его и его  наследников. Детей из пробирок с тех пор охотно называют Дормидонтами,  если они не оказываются девочками.
      Чуткий наш составитель не оставил без внимания эти поначалу анонимные строки, он поставил их эпиграфом к своей научно-фантастической повести, где развивал тему коллективного сознания сперматозоидов. По его предположению, демократия существовала уже у «живчиков», они выбирали из своей среды наиболее достойных и продвигали именно их, подталкивая самозабвенно в сторону яйцеклетки.  Это «голосование» было тайным, но только для нас, уже появившихся на свет, что же до «живчиков», то они уже обладали неким тайным знанием, тайной доктриной, что им позволяло делать свой безошибочный выбор. Но, судя по качественному составу даже передового человечества, можно догадаться, что уже на этом этапе была возможна некоторая фальсификация.
     Враги Померещеского пытались и его самого обвинить, если не в фальсификации истории словесности, то в некоторой необъективности и лени, а именно: многие характеристики давал в Хрестоматии не он сам, а назначенные им «двойки» самих хрестоматийных авторов! Так Ухьев писал о Пугалове, а Пугалов об Ухьеве,  Астроломов об Эпикурицыне, а Эпикурицын об Астроломове и так далее. Но ведь в этом и был замысел – современники глазами современников!
     Можно  еще  долго  перечислять,  кого  еще включил или не включил Померещенский в свою хрестоматию, но вот Мопсова не включил, ибо к Мопсову от Померещенского  ушла  его вторая жена, после чего Мопсов стал  писать  лучше,  отчего  и  возникло предположение, что не сам он расписался,  а его новая жена вдохнула в него часть унесенного с собой гения. Померещенский в тот  период  действительно несколько недель молчал, будто обкраденный, но  вскоре  записал  с новой силой, воспевая весьма замечательно различные антикварные предметы, которых он лишился вместе с женой, эти песни ярко показывали, что дух его не угас вместе с нанесенным ему материальным ущербом.  А  Мопсова  с тех пор он называет не иначе как антикварным поэтом.
     Не вошла в  хрестоматию и поэтесса Зубмарина Антропосупова, автор нашумевшего сборника стихов «Мое чрево», она была в разное время  замужем за семью разными писателями, а потому могла рассчитывать на место  в истории отечественной словесности и без собственных сочинений.  Какой-то период она одновременно металась между тремя  тружениками  литературного цеха. Ее покорял скромный, но зажиточный Всуев, бывший  жокей,  а  затем кинодраматург, создатель сценариев, где лошади были более положительным персонажами, нежели наездники; сам он был так нежен, что в день своего семидесятилетия  отпраздновал свое пятидесятилетие. За ней ухаживал Антиох  Кумеко,  который писал мемуары за многих корифеев, увлеченных руководящей жизнью, придумывая им самое невероятное криминальное прошлое, чтобы не уронить тень на их настоящее, сам же оставался  в тени, зато жил не без достатка и имел по праву недвижимость за рубежом.
     Он живал на правительственных  дачах,  ездил  на черных автомобилях с тонированным стеклами и неотмененными мигалками, водители коих были либо раздобревшие отставные резиденты времен Рапалло, либо испитые, поджарые агенты ЦРУ и Интелледженс Сервис с хорошим знанием языка простых русских шоферов,  эти агенты так прижились у нас, что не захотели по истечению  срока своей службы возвращаться в свои скучные палестины. 
     По  ней  же,  по  поэтессе Зубмарине вздыхал бард и лирический нытик Лунатиков, над которым надсадно  кричали самые разные птицы, сострадая его безответным страстям,  для  всех этих птиц лирик находил рифмы, еще более редкостные, чем сами птицы:  пеликан – по рукам, кулик – и нет улик, птеродактиль – председатель и т.  д.  По поводу последнего примера самый наблюдательный из критиков –  Стрептокукшев – ехидничал: птеродактиль не птица, а если он и кружил  над  головой Лунатикова, то лишь в качестве доказательства, что стихи последнего имеют чисто палеонтологическое значение. Короче, никого из мужей Антропосуповой Померещенский не канонизировал, полагая, что каждого  из  них  она итак достаточно прославила.
     Не канонизировал Померещенский и Льва Толстого, что, казалось, было слишком смелым шагом, но когда убеждаешься, что  хрестоматия архисовременная, то становится ясным. К самому Толстому относился Померещенский с завистью, говоря, что если бы у него были крестьяне и прочий обслуживающий персонал, то он бы еще больше написал, так бы не тратил время на покупку хлеба и прочей провизии. И писал бы он менее небрежно, если бы хоть кто-то из его многочисленных жен переписывал его рукописи по нескольку раз, как единственная жена Толстого. 
   Но настоящий Толстой здесь ни при чем.  Знатоки вас только высмеют, ведь Толстых очень много и не все они хорошие писатели, но есть и архисовременные, среди них как женщины, так и мужчины, например, Фрол Толстой, который по паспорту тоже Лев. Он издал несколько книг, которые никто не мог понять, но все хвалили,  поскольку  их автор Толстой.
    Автор тогда сам разъяснил свои сочинения: сперва  русская словесность медленно отступает  под  натиском  французской,  в  ней  все больше равенства: крестьян и пейзанов, стихов и прозы, высокого и низкого стилей; все больше братства: от братьев Люмьеров с их движущимися фигурами до застывших фигур Белого братства, этих памятниках скорому концу белого света. Затем русская словесность дает решающую битву французской. Мертвые души теснят Отверженных. Человеческая комедия  наталкивается  на Горе от ума. Капитанская дочка отбивается от пятнадцатилетнего капитана. Русские, сохраняя свою боеспособность, отдают Москву французам,  но  те, не найдя там читателей, бегут назад на свои Елисейские поля,  преследуемые русской поэзией и прозой.
    Вся эта эпопея нагло названа Фролом  Толстым – «Война за мир». Однако Фрол все равно остался  Фролом.  Однажды  он проник на один из писательских съездов, чтобы представиться  иностранным гостям. Услышав иностранную речь, он надвинулся на группу предполагаемых французов, стукнул себя кулаком в грудь и  назвался:  Толстой.  Толстой, Толстой, повторил один из французов по-русски, – Толстой, Толстой,  это, кажется, тот великий писатель, который изменил жене и в результате  ушел из дома и бросился под поезд, на котором  ехал  за  границу  Тургенев... Фрол Толстой обиделся и не стал продолжать  разговор.  А  Померещенский, прослышав об этом инциденте, списал Толстого со счетов, поскольку тот не дал отпора иноземцу! Можно подумать, что Толстой бросился под  поезд  из зависти к Тургеневу, который часто ездил за границу.  А  Толстой  просто терпеть не мог Тургенева за его «демократические ляжки», почему Тургенев и был готов Толстому «дать в рожу». Но Толстой был большой писатель,  и Тургеневу более ничего не оставалось, как скрыться за границу от патриотического гнева Толстого. Все это следовало объяснить бестолковому  иноземцу, завершив толстовским же высказыванием, что «...есть пропасть  людей на свете, кроме Льва Толстого, а – вы смотрите на одного  Льва».  Но ничего этого наш Лев Толстой, то есть – Фрол, не сделал, почему и не вошел в дальнейшую историю.
     Не пустил в историю Померещенский и орденоносца Завовулина, который был передовым партийным поэтом,  талант  которого расцвел с введением многопартийности, плюрализм естественно расширил его творческую палитру. Померещенский быстро разоблачил  его,  указав,  что  тот прославляет даже незарегистрированные партии, а отсюда один шаг до  создания собственной партии, например, читателей-орденоносцев,  что  только ослабит позицию книжного рынка в борьбе за полное и  безоговорочное  равенство всех читателей. Завовулин все же сыграл историческую роль, правда, на бытовом уровне, в жизни и деятельности самого Померещенского: благодаря ему последний явил некоторые чудеса. Ветхий  Завовулин  никак  не мог забыть свое физкультурное прошлое, у него на груди всегда  хранилась фотография, где он в боксерских перчатках несет переходящее красное знамя, хотя фотография была черно-белая. 
     И давно уже стало традицией,  если Завовулин пьет в компании своих однополчан, все кончится побоищем. Однополчанами он называл своих единомышленников, которые пришли  к  заключению, что автор «Слова о полку Игореве» был красноармейцем. Все разговоры этого общества сводились к спорам, откуда тогда взялась  опера  Бородина «Князь Игорь», в какой мере она повлияла на «Слово». Но все  завершалось всеобщим неодобрением коварным половцам, которые  нас  завлекают  своими плясками. Вот здесь и вскакивал Завовулин, крича,  что  молодость  всему виной, что новое поколение все испортит,  начиная  с  букваря  и  кончая конституцией. Если поблизости оказывался кто-то, кого подслеповатый  орденоносец принимал за молодого, то он  получал  неожиданную  возможность схлопотать в глаз. – Чума половецкая! – шумел Завовулин, замахиваясь, но чаще всего удавалось перехватить этот замах силами самих  же  фракционеров, их было не более двух, чего и хватало на  каждую  руку  Завовулина, которому только и оставалось, что свирепо вопить: –  Я  –  Ворошиловский стрелок, хорошо еще, я сегодня без оружия!
      И вот нарвался он однажды  на Померещенского, набросился с криком: – Испакостил  изящную  словесность, холуй половецкий! Померещенский замер, сжал пудовые кулаки, но и его тут же любезно подхватили под руки сопровождающие его лица, а так как интернационалиста Померещенского особенно оскорбило не столько слово «холуй», сколько «половецкий», он это слово пожевал-пожевал, да и тут же выплюнул, словом, дотянулся плевком до лица оскорбителя своего, который в ответ на это взвыл, и вот этот перешел в восторженный вопль: – О! О! Вижу!  Вижу! О! Так вот это кто передо мною! Никак Померещенский! Какой же  ты  половецкий! Ты – наш! Исцелил еси око мое! Слава и хвала чудесному  плюновению твоему! Как ни в чем не бывало, Померещенский перекрестил Завовулина левой рукой, так как правую ему еще не отпустили оторопевшие его спутники, и провозгласил: – Завовулин! Иди с миром, и виждь и внемли! Слух  об этом прошел по всем литературным коридорам, обрастая небывалыми  подробностями. Росло и количество свидетелей, сначала это были братья Улуповы, которые держали за руки чудотворца, потом оказалось, что его держали человек сорок, и все известные личности, некоторые  уверяли,  что  Померещенский и не плюнул вовсе, а действительно заехал Завовулину в глаз, отчего тот и прозрел, а кто-то из друзей Померещенского заехал орденоносцу еще и в ухо, после чего тот стал слышать сызнова собственный  внутренний голос, который прошептал: не поднимай руки своей на брата по перу!
       Была и такая версия, будто Завовулин ни на кого не бросался, просто ему  указали на вошедшего Померещенского, и Завовулин медленно, словно  ощупывая воздух, двинулся навстречу со словами – вот кому я хотел бы  лиру передать, а Померещенский, заметив приближение невидимой лиры,  поплевал  на ладонь, потом добавил пепла от окурков, взяв его из ближайшей  пепельницы, сделал из этого брение и аккуратно приложил к правому оку партийного поэта, сказав: имеющий очи да видит. И как бы перенял из рук  застывшего от восторга Завовулина трепетную лиру. По-иному стал излагаться и эпизод на площади Маяковского, где при стечении жадных до искусства масс в разгар оттепели Померещенский читал у подножия памятника свои  хрестоматийные строки:
Пусть мы неприятны гадам
и неведомы толпе –
После смерти нам стоять почти что рядом:
вы на «М», а  я  на «П»...
     Поклонники после этих стихов стали толкать автора против его воли  на пьедестал, и затолкали бы, если бы не бесноватый, который буквально  повис на брюках поэта, отчего брюки стали съезжать, и поэту пришлось в них вцепиться обеими руками, вместо того, чтобы  карабкаться  на  пьедестал.
     Пришлось поклонникам опустить его и заняться бесноватым,  но  бесноватый отринул от себя чужих поклонников, прислонился к  пьедесталу  и,  бешено жестикулируя, заорал примерно такое: – Дал дуба! И – будет! (при этом он указал рукой вверх на памятник) – Я – Будда! Я – буду!..  Все  остальное вряд ли кто сейчас припомнит, но длилось  это  звуковое  бедствие  очень долго, а приблизиться никто не мог к бесноватому, какая-то сила отбрасывала всех назад. Начался ропот: где дружинники? Когда надо, их нет.  Где милиция, когда надо, ее нет. Где переодетые в гражданское платье офицеры и рядовые государственной безопасности? И в этот  момент  Померещенский, уловив, как всегда, волю большинства, ринулся к бесноватому и, на  удивление, остановлен не был. Словно для объятий, простер руки, отчего  бесноватый притих, и только еще дошептал последнюю, видимо, строчку: –  Без тени... и-ронии... я – гений... а-гонии... – а  как  только  дошептал  и притих, как тут же пал на колени пред Померещенским и облобызал  штанину его брюк, которые уже снять не пытался, так как был  исцелен.  В  то  же время от толпы отделилось дикое стадо и с отчаянным визгом и ревом ринулось в подошедший троллейбус...
     Лишь много  позже  очевидцы  догадались, что это стадо состояло из переодетых сотрудников охранки, в них и вселились бесы, изгнанные Померещенским из одинокой больной души неизвестного поэта. Эта способность к творению чудес только усложнила и без того напряженную жизнь народного любимца. Его  выступления  собирали  паломников отовсюду, среди которых было много  студентов-иностранцев,  уверовавших, что за один такой вечер в них прорежется знание русского языка, а  среди отечественной публики преобладали подслеповатые и глухие, что часто приводило к срыву представления: 
     – Где он? он вышел? не вижу! – галдели одни.
     – Он уже читает? что он читает? не слышу: – галдели другие, а все перекрывал визг девиц, которым очень хотелось потрогать поэта. Все чаще  приходилось скрываться в дальних странах, но и там,  в  переполненных  залах ликование было столь велико, что в нем тонули редкие осмысленные  вопросы: а кто это? а что он делает? а на каком языке он читает?  Мало  того, во всем мире уже знали  два  волшебных  русских  слова,  которыми  всюду встречали представителя великой нации: Чуда! Чуда! –  и: Шайбу! Шайбу!
     Домашние, то есть  отечественные  недоброжелатели  Померещенского (были и такие) тоже внесли свой вклад в дело отчуждения великого волшебника от собственного народа. На очередном заседании акционерного общества ГЛАВЭЛИТ должен был решаться вопрос о присуждении Померещенскому дворянского титула. Сам Померещенский считал, что речь должна идти о  возвращении, а не о присуждении, причем должны бы ему вернуть и  поместье  в Тамбовской губернии, а так как там находился колхоз, то  колхозникам  он обещал вольную. Он мог бы еще претендовать на часть земель в  Померании, но от этого права он сам отказался, хотя из предложенных заранее титулов – граф, пэр, маркиз, лорд, конунг, мурза и прочее, он  считал,  что  для благоденствия страны ему подошел бы титул мега-герцога.
     Вначале дали титул графа руководителю Нового союза борьбы за трезвость официантов, фамилию которого тут же забыли, потом  стал  бароном ведущий грандиозных шоу-программ Иммануил Танкер, кто-то спросил,  откуда  такая  не  совсем  русская    фамилия, на что новоиспеченный фон Танкер смущенно  сказал,  что это его сценический псевдоним, а  настоящая  фамилия  подлинно русская, стоит лишь заглянуть в любой словарь.
           Затребовали словарь  и  убедились: танкер – нефтеналивное судно. Да, такая уж у меня была неудобная русская фамилия – Нефтеналивное Судно, мои предки участвовали в разработке нефти еще с самим Нобелем, – признался фон Танкер, – мои родители произвели меня на свет, когда интерес к черному золоту, разлитому по морям, был еще свеж. Это сейчас дают детям более модные, но и более мелкие имена, девочка – Баунти, иногда еще по маркам стиральных порошков называют, мальчик – Сникерс, реже по маркам стрелкового оружия, прежде было наоборот, оружие получало имя своего изобретателя. Что за этим стоит? Мелочь! А я веду мое шоу, все рукоплещут, и недаром, за моими прибаутками – море нефти! – Нефть нам  очень  нужна!  – согласились учредители ГЛАВЭЛИТа, а председатель восторженно воскликнул:
     – Ура, наши люди уже в словарях! Элита есть элита!
     Следующим  претендентом был дрессировщик пушных зверьков Наполеон Домкратович  Сизифов,  ему предстояло стать маркизом. Сизифов претерпел много гонений за свое укротительство. Ему вечно мешали укрощать зайцев, вначале заяц-русак, якобы, оскорблял достоинство коренных русаков, основное свойство которых –  историческая неукротимость. Приходилось работать только в зимнее  время  с зайцами-беляками, но с реабилитацией Белого движения он был вынужден перейти на кроликов. С горностаями он сам не смел работать, будучи  монархистом. На него клеветали, будто непокорных зверьков он продавал на  воротники в пошивочную мастерскую Литературного фонда Союза  писателей, и за это ему еще посвящали стихи: «Морозной пылью серебрится его  бобровый воротник». Пришлось долго опровергать, что Евгений Онегин вовсе не  современный писатель, а   лишний человек из  прошлого  века. 
     Итак,  Наполеон Домкратович стал маркизом, но все уже  порядком  устали,  добравшись  до имени Померещенского, некстати вспомнили инцидент с Завовулиным,  представив его так, будто орденоносец был побит, а не исцелен.
     – Как! Орденоносец! – послышались возмущенные голоса. – Подумаешь, орденоносец, всего-то орден «Знак учета», вступились за Померещенского  и  намекнули  на его чудеса, но заступникам возразили, что чудес не бывает, тем более,  в прошлый раз уже удостоили титула баронессы ведьму  –  простите  –  белую колдунью Чернильныцыну, по совместительству тоже поэтессу.  Последняя исцеляла больных по радио, телевидению, а затем и по интернету.
        Узнав, что благородство его осталось без должного признания, несмотря на продолжающиеся реформы,  Померещенский  сказал об элитариях: – Плевать я на них хотел! –  но  спохватился,  вспомнив  о волшебных свойствах своей слюны, и выразил свою мысль иначе: – Мы пойдем другим путем! Вернее – поедем! А тем временем распространились слухи об его самоубийстве.
 


Рецензии