Погост

Вступление.
Уважаемый читатель, действие рассказа происходит на охоте, но к охоте не имеет никакого отношения. Так что,  читать его могут даже слабонервные и вегетарианцы. Особо подчёркиваю, что во время написания рассказа ни одно животное не пострадало.
Что ещё? Да, маленький словарик:
скололся - потерял след зверя.
выжлец и выжловка - так охотники называют кобеля и суку гончих собак.
Десятка - здесь линия электропередач в 10 киловольт. Вроде всё.
Да ещё: "Зауэр" - марка немецких ружей.
С Богом!

1

Несмотря на то, что собаки скололись уже минут десять назад, я всё ещё держал свой «Зауэр» наизготовку, всматриваясь в молодой ельник, проросший вдоль старой лесной дороги. Заяц, судя по его замашкам, облапошив собак, должен был вернуться обратным следом, как раз через эти небольшие, в пояс, но частые елочки.
 
Но едва моё длительное ожидание не было  вознаграждено – по ту сторону поросли послышался (или мне, всё-таки это показалось?) тихий шелест опавшей листвы, - как заиграла труба. Таких её переливов я не слышал больше нигде, только здесь, у моего старого друга, местного егеря Зосимыча. Этот запев трубы оповещал весь лес, всех его обитателей и охотников, что собаки, бросив зайца, вышли к хозяину, что косой, как победитель, может быть свободен, а охотникам нужно поспешить на её звонкий голос.

С Иваном Зосимовичем Прохоровым я охочусь уже более двух десятков лет, и всю его хитрую систему  знаков изучил почти досконально. Почти - это потому, что знаю каждый сигнал, предназначенный для охотников, а вот то, что он напевает своим гончим, для меня, как и для всех остальных, кто имеет счастье с ним охотиться, до сих пор остаётся страшным секретом. Сколько раз за все эти годы я, да и не один я, просили его посветить во всю премудрость переливов его трубы, но он твёрдо и неизменно отвечал каждому одно:

- Ну зачем тебе это? Ты что, выжлец?
Так что, несмотря на то, что сейчас при мне у Зосимыча меняется уже третье поколение гончих, всё так же подвластное звукам его трубы, я до сих пор не знаю, о чём он там с ними на весь лес разговаривает. Точно могу сказать только одно: на его запев «та-та-ти-ту-ту» («Гнесинки» я не заканчивал, так что это как-то так, очень приблизительно), все его гончие отдавали голос сразу же, в каком бы острове леса они не находились.

К слову, Зосимыч  все окрестные угодья делил на так называемые «острова» – небольшие участки одного леса, границами которых служили овраги, ручьи, редкие в этих глухих местах электролинии или дороги.

- Вот смотри, - поучал он меня первые годы нашей дружбы, -  этот остров Лосиный (здесь зимой в делянках лоси часто жируют) начинается от оврага, потом его граница идёт по десятке  на Паново, затем выходит на Булагинское поле, и уж потом по Запашкинской дороге снова вертается в этот овраг. Понял?
Я кивнул.

- За десяткой - остров Бобриха. Место тебе уже знакомое - мы там с тобой на прошлой неделе зайцев гоняли, а вот за Булагинским полем – Термос.
- Термос? Что за название такое неместное? – удивился я.
- Хе…- неожиданно весело начал Зосимыч. – Было дело по молодости… - теперь он вроде как смущённо потупил глаза, но было видно, что рассказывать об этом ему будет приятно. - Хорошо мы с дружком моим Егоркой тогда на охоте назюськались. Хо-ро-шо, – повторил он по слогам так, что сразу стало понятно, что слово это определяло то состояние его души, а никак не служило мерой выпитого.

- Я тот раз даже термос потерял. А ведь мой термос был гордостью всей деревни: их во всём районе было два - один был в райцентре у председателя райисполкома, а второй - у меня. За щенка горожанин отдал. Прямо с кофеем. Так он рад был, что я согласился. Трофейный термос, немецкий, не то что у председателя - «Семилетовский завод ваку-умных приборов», – не без издёвки проверил старик свою память. – Потому пришлось исходить остров вдоль и поперёк. Искал неделю, не меньше. С тех пор наши деревенские то место Термосом и прозвали. Не в укор, но в напоминание, – Зосимыч улыбнулся.

– Так вот, - спохватился он, - от Термоса мордохлёстом выйдешь на большак. Где тут теряться?
Мордохлёстом Зосимыч прозвал подрастающую иву, молодой осинник, и всё то, что в молодости своей имеет прут тонкий, длинный и частый.
- Почему «мордохлёст», Зосимыч?
- А ты вот поди, полазь по этому мутовнику, тогда не будешь задавать непутёвых вопросов, - хитро подмигнув собакам, ответил мне старик, и мне тогда ещё показалось, что собаки в ответ посмотрели на меня с сочувствием.

Совсем скоро, той же осенью, когда по неопытности своей я донимал Зосимыча своими городскими расспросами, при попытке перехватить очередного зайца, и, продираясь через первую в моей жизни поросшую молодняком делянку, я, наконец-то, вслед за Николем Васильевичем смог оценить всю прелесть родного русского языка. Правда, "память" об этом «приобщении к литературе» долго ещё оставалась на моём лице. Но с тех пор лишних вопросов я не задавал, понимая и принимая, что Зосимыч, как всегда, предложит  мне проверить точность своего суждения на практике.

А после того эксперимента, когда я еле вылез из той злосчастной делянки, Зосимыч, как его звали все охотники местные и приезжие, посочувствовал:
- Ты, Славка, главное не переживай: морда у мужика - не самое главное. Настоящий мужик другим ценен, - и на мой ответный смешок он тогда с пренебрежением ответил: - Руками. А то, про что ты сейчас засмеялся, есть у каждого кобеля.
- Так некоторые даже гордятся, когда их кобелями зовут, – я хотел рассмеяться, но разбитые в кровь губы не дали даже усмехнуться.
- Велико счастье, когда тебя с псом сравнивают. Даже не с собакой, – возмутился Зосимыч. – Вот уж заслуга…
- Так пёс – это собака и есть. Пёс, кобель, выжлец, главное, что "он", - сказал я.
- Ээээ! Ты мне выжлеца с псом не ровняй, а то другоряд на охоту с псом пойдёшь, а не с моими собачками.

Собачки, хорошо откормленные, статные русские пегие гончие, больше напоминали диких зверей, чем домашних собак, и только тихий нрав этой породы делал их безопасными для всех окружающих. Кроме, конечно, зайцев и лис. Но случалось, доставалось и лосям.

- Ты моих собачек знаешь… – гордо повёл рукой старик, предлагая оценить их взглядом. – Вот! У них чутьё, вязкость, верность отдачи, - он потрепал Заиграя по холке, - они зверя гоняют до ружья. А что пёс? По деревне бегает, заборы мочит, да возле сук вьётся. Эко дело, когда те в пустовке. Чем тут гордиться? – пожал он плечами. – Настоящему мужику руками гордиться надо. Если они оттуда, откуда надо растут, а не вместе с ногами. Головой тоже можно гордиться. Хотя… - старик призадумался, что-то отмеривая в уме, - это одно и то же. Рук без головы не бывает… А уж если и гульнул раз, так помалкивай, а не треплись на всю ивановскую. Немного подумав, старик добавил:
– Жизнь, Славка, с этого начинается, но не для того создана.

- Так в чём же смысл жизни, Зосимыч? – я улыбнулся во все тридцать два минус четыре, оставленных у стоматологов зуба и забыл даже о разбитом лице. – Скажи, коли знаешь!
Старик усмехнулся.
- Я-то, может, и знаю, да как рассказать? – старик замолчал, открывая серебряный портсигар, который я тогда впервые увидел у него в руках, и очень удивился. До этого он всегда носил с собой кисет махорки и свежую районную газету, которую звал не иначе, как сплетницей.

- Смотри! – вдруг щедро разрешил мне старик, словно пытаясь избежать назревающего разговора, и, достав сигарету, протянул своё сокровище.
«Тов. Прохорову Н.З. от тов. Дзержинского» - неожиданно для себя прочёл я вслух выгравированную надпись на белёсом боку, уже потёртую от беспрерывного шарканья портсигаром о грубую суконную ткань.
- Дед мой. Николай Захарович,  – буркнул Зосимыч, раскуривая сигарету. – Грехи наши тяжкие! – вдруг, вроде как невпопад, сказал он.
- Смолю чуть не с пелёнок, от того и дыхалка не та. Сил уж нет и самосад курить, и по лесу бегать. Пришло время выбирать, от которого счастья отказываться.

Я промолчал, чтя стариковские печали, как бы мне не хотелось разузнать поподробнее про Дзержинского и деда Зосимыча.
- Так вот, что тебе сказать, Славка, - видя, каким завороженным взглядом я рассматриваю портсигар, сказал тогда Зосимыч. - Кроме отца, у моего деда ещё семеро детей было. Они с бабкой Настасьей всех отстояли, всех подняли и на ноги поставили. Выучили, как смогли: кому один класс, кому - три, и в люди выпустили. Как бы тяжело это ни было, ведь каждого одень, обуй, накорми, да к делу приставь. А хвори детские при тогдашней медицине – поп да бабка с травками – страшное дело… У меня ведь три тётки было: Анна, Зина и ещё одна Анна…
- Это как?

- Старшая Анна в два года так заболела, что совсем при смерти  была. Дело-то в ту пору - обычное. Если в детстве не помирали, так до ста лет жили, но вот детьми мёрли часто. А тут как раз бабка Настасья ещё девку народила. Вот и назвали Анной, чтобы по старшей меньше тосковать. А потом… потом и старшую отмолили, и младшую Анной окрестить успели. Что делать? Не перекрещивать же – поп ни в какую. Так и было две Анны – Большая да Маленькая. А когда через двух парней третья девка родилась, ту уж Зинкой назвали. Для разнообразия, - старик усмехнулся.
- До ста-то лет дожила Анна Большая? – поинтересовался я с иронией.
- Нет, – честно ответил Зосимыч. – Болезнь та, видно, всё же сказалась: в девяносто девять Большая Анна померла, – я сначала подумал, что он смеётся, но он на полном серьёзе продолжил: – Вот Маленькая Анна не болела так сильно, так и померла в сто один год.

Зосимыч неспеша затянулся, и, посмотрев на меня с некоторой укоризной, что, мол, отвлекаю его от рассказа, продолжил семейную летопись:
- Ну и нас у отца с матерью - пятеро. И если бы не война, так не пришлось бы матери одной нас поднимать. Разве ж думали родители, нас затевая, что так всё получится…

Зосимыч, докурив сигарету, замолчал. Потом стал искать, обо что бы загасить окурок, и, наконец, повертев его о голенище сапога, стал подниматься. Надевая рюкзак, старик продолжил:
- Как-нибудь, при случае, я покажу тебе кое-что интересное.
Случай этот долго не выпадал, но, наконец-то пришло и его время.

Впрочем, это не конец всего рассказа, а только первой его главки.

2

Снова словарик. Кому-то он может показаться  большим, но зато "разжёвано" каждое слово:
перемолчка - перерыв в "гоне" (лае гончих собак), когда собаки замолчали, сбившись со следа.
скол - собаки временно или совсем потеряли след.
подстоять - встать так, чтобы зверь сам выбежал на охотника. Именно в этом и заключается вся премудрость охоты.
послух гона - здесь: шёл, не слушая гончих.
мутовник = мордохлёст.
курковка - ружьё старой системы. Таким если не с Наполеоном воевали, то в Крымской войне 19 века использовали точно. Охотничьи курковки выпускали годов до 50-х 20 века. Точно сказать не могу. До сих пор  встречаются у охотников.
чернотроп - земля, покрытая почерневшими опавшими листьями (у нас с начала-середины октября) до тех пор, пока не выпадет снег (это уже "белая тропа". Этому времени посвящён рассказ "Когда деревья стали белыми").


                ***
Труба оповестила весь лес, всех его обитателей и охотников, что собаки, бросив зайца, вышли к хозяину, что косой, как победитель, может быть свободен, а охотникам нужно поспешить на её звонкий голос.

Ну что ж. Вышли, так вышли. Значит, всё-таки потеряли косого.
«Интересно, чем это он им не понравился?» - подумал я, поставив ружьё на предохранитель и направившись на призывные звуки трубы, всё ещё прикидывая, был ли заяц за ельником или шорох мне послышался. «Неужели упустил зверя?» - думал я, досадуя на старого егеря, что тот так не вовремя подал сигнал сбора.

Собаки молчали уже минут десять назад, но эта перемолчка была нормальной: ни один гон без сколов не обходится, если, конечно, не набрасывают стаю. Да кто её сейчас держит? Так что сколы - дело обычное. Бывали они и раньше, даже по часу, пока собаки распутывали следы особо шустрого зайца, но поскольку старик в ту пору и не думал подавать никаких сигналов своей чудо-трубой, то я, и остальные, кому выпало счастье охотиться вместе с Зосимычем  и его гончими, всецело доверяли его опыту и чутью собак.

Как бы собаки Зосимыча не отличались друг от друга статью и мастью, поиском и голосами, они все были похожи в одном своём  качестве - все они гоняли «до ружья». До того самого момента, когда охотник - кто-то из многочисленных гостей старого егеря вроде меня, или уж он сам, когда у нас не хватало толку подстоять косого, - мог сделать выстрел-другой по едва мелькнувшему среди осеннего листопада зайцу.  А потому я пошёл на зов трубы, удивляясь, что собаки так быстро оставили длинноухого зверя в покое.

Спорый шаг мой уже не предполагал послух гона: если все собаки собрались у ног Зосимыча, значит, так и надо, а потому, стоит поспешить туда же и всем остальным, выбравшимся на охоту к нашему старому егерю. Правда, в эти же выходные в гостях у старика оказался только я.

Опять этот противный мутовник. Снова - делянка. Продираясь сквозь частокол молодняка, краем глаза замечаю несколько лосиных закусов. Надо сказать об этом Зосимычу – вдруг он их ещё не видел, пусть сделает выводы на будущую зиму. Как он всегда говорит по поводу запасов на зиму: «лучше с мясом без грибов, чем с грибами без мяса»…

Ломлюсь, уже не стесняясь хруста, и вдруг откуда-то, почти  из-под ног, выметается очумелый от моей напористости заяц. Уши прижаты к спине, а скорость-то, скорость, с какой он бросился наутёк! Как можно вообще так скакать в такой чащобе? Но я уже сбрасываю с плеча ружьё, хоть и понимаю, что безбожно опоздал, но всё ещё ловя цевьё левой рукой, пытаясь поймать большим пальцем правой предохранитель,  указательным - спуск, и… беспросветно завязнув стволами в мордохлёсте, бросаю это бессмысленное занятие, и, чертыхнувшись, но на всякий случай ещё держа ружьё в руках, иду дальше. «Вот ты где, косой, затаился. Значит, там, в ельничке показалось», - не успел подумать я, как...

- Слав, ты чего шумишь? – услышал тихий и спокойный голос Зосимыча почти у самого уха. Поворачиваюсь и вижу его метрах в десяти от  себя. Зосимыч стоит в большом лесу у самого края моей непроходимой делянки.
- А где собаки? – ошалев от встречи, вдруг говорю я.
- Да хрен их знает, – честно отвечает Зосимыч.
- То есть? – выдираясь на свет Божий, я уже чувствую, что здесь что-то не так, но вот что это, для меня пока остаётся тайной…
- А хрен их знает! – спокойно повторяет Зосимыч.

- Пошли, Слава, – сказал старик, и я, ещё раз проверив предохранитель ружья, удивлённо повернул вслед за ним.
Не знаю, что дёрнуло меня за язык, но я смущёно всё же буркнул ему в спину:
- А где же собаки, Зосимыч?
- А не будет собак, Слава, – спокойно ответил он. – Заяц на погост забрёл. Здесь охотиться нельзя. Это даже собаки знают. Вот и ушли домой… - спокойно сказал старик, разряжая свою курковку.

- Какой такой погост? – спросил я, ещё не веря в окончание охоты, которая так славно начиналась – до него ещё добрый километр, а то и полтора! – но вслед за ним переломил свой «Зауэр».
- Какой-какой? – удивился в ответ Зосимыч. – Деревенский! Аль не видишь?
Я не видел. Ни креста, ни холмика...

- Ну как ты не видишь? – удивился Зосимыч. – Вот же: посмотри под ноги…
Я посмотрел. Ничего, кроме поросшей травой кочки, там не было. Такая же кочка была справа. И слева. И дальше, дальше, дальше... В общем-то весь этот остров леса от свежей делянки – сплошь вековой сосновый бор безо всякого подроста и только кочки, кочки, кочки. Но не как на болоте круглые, а чуть вытянутые и покрытые белым мхом, постоянным спутником наших сосен.
- Неужто не видишь? – спросил старик, доставая свой исторический портсигар.
- Нет… - смущённо признался я и покраснел.

У нас, городских, при всей нашей надменности, весь городской гонор уходит в пятки, стоит оказаться нам в лесу. Выбравшись в большой мир, мы, неожиданно для себя, теряемся в непривычном для нас месте, и  единственным звеном, связывающим нас в лесу с электричеством и машинами, вдруг оказывается такой вот мужичок в драной фуфайке ватой наружу, в видавших и песок, и глину кирзачах, в треухе, несмотря на начало октября, и старенькой курковочкой за спиной. И больше всего мы, люди учёные и образованные, боимся его насмешки над собой. Тем более, что я не какой-нибудь шляпа-грибник, а охотник. Следопыт…

- Так вот же… – Зосимыч показал мне прямо под ноги. Потом присел и, как-то даже нежно и ласково, притронулся к кочке. – Это могилка.
- А где крест? – спросил я.
– Какой тебе крест, если ей лет пятьсот? – удивлённо поднял на меня глаза егерь.
- Сколько?
- Считай сам: селу здешнему полтыщи уж скоро будет. Так то - село. А сколь веков до этого в нём храма не было? А люди-то были. Жили,  значит, и мёрли. Тут их и хоронили. За это время не то что деревяшка, но и железо-то сгниёт напрочь…
- Пошли! – вдруг скомандовал Зосимыч, резко, не по-стариковски, поднимаясь. – Пошли, пошли…

Я, проклиная беспутного зайца, которого занесло туда, где даже собаки отказываются работать, дабы не побеспокоить мёртвых, поплёлся вслед за стариком.
Но он уже остановился и спросил:
- Видишь?
Как я не напрягал своё зрение, ничего интересного заметить не смог.
- Нет…
- Ну как же? Вон у той двойной сосны, – Зосимыч, несмотря на солидный возраст, об очках был наслышан только благодаря известной басне дедушки Крылова. – Чуть правее.

Опустив взгляд в рост человека, я действительно заметил… крест. Цвет его был точно такой же, как и у стволов сосен, что стояли и рядом с ним, и повсюду, а потому он в сосновом бору был совершенно неприметен.
- А почему он такой рыжий? – спросил я старика, уверенный в том, что он ведает все местные тайны.
- Пошли, – вместо ответа сказал Зосимыч, и я поспешил за ним, стараясь, так же, как и он, не наступать на попадающиеся почти сплошь холмики.
До креста оставался ещё добрый десяток метров, как Зосимыч предостерегающе сказал:
- Только руками не трожь!
«Почему?» - хотел спросить я, но успел догадаться: крест был настолько ржав, что железа подо ржой могло не оказаться вовсе.

Несмотря на всю свою древность, крест был красив. Красив тем, что на его когда-то массивном теле не было ни одной лишней детали. Нет, они не отвалились, не сгинули во времени, а их не было изначально, и это чувствовалось, это шло от его массивности, грубой, как сказал бы плотник, топорной работы, без изысков. Крест был прост и строг, как вечность, половину которой он уже простоял на своём посту.

- Сколько веков он тут стоит, Зосимыч? – спросил я.
- А кто его знает… - пробурчал старик так, как он делал всегда, когда не мог дать ответа. Потом пожал плечами: – Никто уж не скажет, кто здесь похоронен и когда это было. Может там, под землёй, - философски заметил он, - и костей-то не осталось, а крест всё стоит. Единственный на всю округу, до самых новых времён.

- Такая вот история, Славка, - вдруг сказал старик, пока я рассматривал взбугрившуюся слоями ржавчину, очень похожую на кору старой сосны и цветом, и глубокими трещинами, поверхность креста - настоящая история, которую никто не помнит… - Ээээ! Шелудивый! – старик резко вскочил, увидев, что я отщипываю кусочек ржавчины от креста. - Щас как дам! – он сжал не по-стариковски жилистый кулак.

Впрочем, чего я удивляюсь? Этот человек живёт в совсем другой реальности, где всё достаётся трудом. Коса и колун, лопата и топор, вилы и тяжеленные пятнадцатилитровые вёдра воды с колодца, которые Зосимыч сам, а то и его хозяйка, играючи вносят в высоченное крыльцо дома – всё это до сих пор привычно стариковским рукам и не даёт слабины мышцам. Поэтому Зосимыч хоть и заплыл слегка жирком, что простительно в его-то годы, но при необходимости в нём вдруг обнаруживается совсем не старческая сила, упруго зажатая в витые мускулы.

- Зосимыч, - оправдывался я, не от страха, а не желая раздувать конфликт, спрятавшись от старика с другой стороны креста, но не касаясь его, - я же химанализ сделаю. По примесям можно будет узнать, когда такое железо изготовляли, – старик всё ещё недоверчиво смотрел на меня. Я же продолжил: – В каком веке. Сиди потом в музее, ройся - кто там из известных жил в это время. Может, Пересвету какому крест этот поставили, что с татарами воевал! Явно ведь не простому мужику, значит, что-то где-то могло остаться о нём в летописях.
Зосимыч не спеша снял с плеча ружьё, потом приставил его ко второму от креста дереву, и стал снимать свой сидор.

 - Я думал, что ты на сувенир сколупнул… – словно извинился Зосимыч. – Так негоже это. А то, что человек в те времена был знатный, так ты прав: других таких крестов нет не только на этом погосте, но и во всей округе. Значит, было за что, раз такой памятник  отгрохали… А вот кто о человеке этом помнит? Стёрлась память. Точно так же, как и о всех тех, кто лежит вокруг, и от чьих деревянных крестов и следа не осталось… вот тебе, Слава, и слава... – старик закурил. – Это не то, что сейчас: любому дураку гранитный монумент ставят. А гранит, он - камень вечный… на нём и через пять веков имя твоё прочесть можно будет. Да что толку? Кто вот хотя бы меня через двести лет вспомнит?
- В смысле?

- Ну вот, положим, помру я. Отгрохает мне моя старуха монумент не хуже других. Такой же гранитный. Благо, на это дело у нас с ней припасено. Обоим хватит. И вот лет через двести-триста, если людям за это время жить совсем не надоест, придёт кто-то и прочитает мою фамилию. А что толку? Кто такой Иван Зосимович Прохоров? Какой он человек был? Никто уже не скажет. Правнуки пока-то появятся да подрастут, меня уж и не вспомнят. За родителями своими и дедами пусть ухаживают. А мы с Марьей чертополохом вокруг гранита зарастать будем. Да и поделом. Что я за жизнь такого сделал, чтобы через столько лет моё имя кому-нибудь о чём-то сказало? С тобой что ли зайцев по чернотропу гонял? – Зосимыч усмехнулся, выпуская струйку дыма. – Так ты даже и не профессор есчо.

Это «есчо» он ввернул специально, чтобы на фоне моей никчемности представить себя ничтожеством: «Куда уж, мол, таким, как я, памятники ставить. Деревянного крестика вполне достаточно. Лет двадцать простоит, а там, если кто помнить ещё будет, другой поставят. Но тоже чтобы деревянный».

- Зосимыч, - я предпочёл пропустить его грустное настроение мимо ушей, - а деревянные кресты скоро будут?
- Если проверить что сможешь, то, конечно, возьми, – старик вдруг вернулся к мысли о кресте. – Может, что и разузнаешь…
- Тебе в метрах или в веках? – спохватившись, что отстал от разговора,  Зосимыч начал ехидничать. Такое состояние, хоть бывало у него не часто, и не сулило лично моей гордости ничего приятного, но всегда было поучительно, так что после того раза с мордохлёстом, когда я по незнанию обиделся на старого егеря, обрадовался такому повороту.
- И так и эдак, Зосимыч!

- Так ведь одно с другим не сходится: раньше народу было мало, и жили люди долго, так что векА на погосте много места не занимали. Это потом уж в города полезли за красивой жизнью, а жить долго разучились…
- Это ещё почему? Медицина ведь даже в вашу глухомань пришла.

- Твоя медицина, Славка, природу не заменит. Я сам помню, когда старики за восемьдесят сами корову держали, а ведь это и накосить надо и отметать. И навоз вывезти. А ведь навоз совсем не сено – тяжёлый… А сейчас сколько городских твоих до этого возраста доживает? И то - в немощи. Так что, за последний век погост так быстро засеяли крестами,  что в прошлом бы не одну сотню лет на это потребовалось. Живём теперь быстро, от того быстро и помираем. Только и проку, что памятник каменный. Ну, или уж железный. По нищете полной. А тут хорошему человеку всей волостью деньги собирали на крест кованый. Да что с того толку? Кто его теперь помнит? Так-то…

- Согласен, – сказал я.
- А я – нет, – поднимаясь, неожиданно ответил Зосимыч. –  Но об этом позже поговорим. Метров через двести-триста...

3

Докурив, старик стал подниматься:
- Ну что расселся-то, словно памятник? Пошли дальше! Нам ещё лет триста отмахать надо успеть, – Зосимыч посмотрел на небо и продолжил, показав для убедительности пальцем вверх: – Не видишь, заволакивает как? Дождь, похоже, будет.  Так что, может, и хорошо, что собаки домой ушли. Боятся  они этого места. Не любят. Заяц и тот сюда забегает уж только когда собаки совсем на хвост сядут.

- Почему боятся? – я шёл за Зосимычем чуть ли не след в след, словно по минному полю, стараясь не наступать на временами едва приметные холмики. – Приметы какие или мистика?
- Откуда я знаю, какая у собак мистика, – удивлённо пожал плечами старик, отчего сидор на его спине приподнялся. – Место больно чистое для зайца, вот и нет его здесь. А что собакам в пустых деревьях делать? Это нам с тобой - красота. Как же: сосновый бор, мох, воздух, как говорят твои горожане, чистый, а зайцу здесь уши спрятать негде…

- А ты, парень, обращал внимание, что, где только можно, погосты в бору делали, но никак ни в ельнике или березняке?
- Почему это? У нас на кладбище много берёз растёт, ели голубые аллеей посажены… - начал, было, я, но Зосимычу мои рассуждения показались наивными:
- Так то - городское кладбище. А тут - погост сельский. Ели у вас рядком посажены для красоты, а берёзы наросли сами, но хватите вы с ними горя.
- Это ещё почему?
- Недолговечное это дерево. Быстро вымахает, быстро упадёт. На могилы. Поломает кресты да оградки. Листа опять же много, – сказал старик. – Уборки-то сколько… А здесь? Природа! Аж дух захватывает! Не зря бабка моя так говорила: «В сосновом молиться, в берёзовом веселиться, в еловом удавиться». Вот на этом погосте душа сама на молитву настраивается. А у вас? Ёлки какие-то… – вздохнул старик. - А сосны эти стоят уже не первый век. Многих из жителей погоста пацаньём помнят… – добавил он так тихо, что я его едва расслышал.

- Вот такая, парень, мистика, – он повернулся ко мне. – Смотри, - впереди, потревоженные корнями могучих деревьев, наклонились друг к другу два кованых креста. - Теперь уж они почаще попадаться будут. Видать, житьё человеческое в ту пору стало малость полегче. Стали появляться грошики на память. Не только на жизнь беспросветную. Ведь кованый крест тогда, как и сейчас, стоил дорого.

- Ну так ручная работа… - начал, было, я.
- А другой тогда и не было, – усмехнувшись, перебил Зосимыч. - Правда, труд почти и не ценился. Всю стоимость железо забирало, кузнецу гроши доставались. Мой дядька Василий кузнецом в колхозе был. За трудодни молотом махал зимой и летом в жаре горна с раннего утра до ночи, а потом - дома по хозяйству до утра. И что за жизнь заработал, кроме болезней?
- Ничего…

- Это тебе - ничего, а ему пятерых детей Бог дал и сохранить помог. В ту военную пору. Это тебе не фунт изюму. Тут важно не ошибиться, чем мерить.
- И что с того? – пожал я плечами. – Его точно так же правнуки не вспомнят. Ну, или праправнуки. Не велика разница.

- Дурак ты, Славка,… хоть и умный, – Зосимыч посмотрел на меня с укором. – Правнуки его детей будут помнить, праправнуки – внуков. А в их лице - и Василия. На Руси ведь как поминать принято? Всех усопших родственников. Всех! Вот попы поют «вечную память». Потому она и вечная, что всех пращуров поминают. До Адама или до обезьяны – это уж кому как нравится. Представляешь, через двести лет его сколько раз на Троицу помянут? То-то! Опять же - фамилия останется. А это тебе не хухры-мухры. Это - род. И дядька в нём, пусть, и не первое звено, но и не последнее, а, значит, без него никак обойтись не могло.  И поминать его будут до скончания веков. – Зосимыч внимательно посмотрел мне в глаза. – Вот тут, глядишь, и нам гранитный монумент сгодится: может, заглянут когда правнуки, увидят свою фамилию и поклонятся нам с Марьей…

Зосимыч умолк, но решив, что сказано ещё не всё продолжил:
- Хотя, мне и деревянного хватит – я не гордый, – и снова посмотрел мне в глаза, решая, говорить дальше или не стоит. Но решился: – А тебя кто поминать будет? Твоя диссертация, кот ты учёный, на могилку венок не принесёт и в Радоницу не помянет. Ставишь ты на своём роду точку, Славка…

Я молчал, пытаясь и так и эдак приложить слова эти к себе самому, к своей Ленке, к нашей жизни, и ничего хорошего из неё не выходило. Действительно, обрывалась на мне фамилия по самый конец мира и скончания веков. Большая и жирная точка! У Ленки-то хоть была сестра, у которой уже подрастали две девочки, наши племяшки. Она-то, можно сказать, - всего лишь запятая.  А я? Я…

Зосимыч курил и смотрел на меня. Во взгляде его не было ни осуждения, ни сочувствия, ни назидания. Он просто ждал. Не зная как оторвать себя от тяжёлых мыслей, я решил перевести всё в шутку:
- Зосимыч, а откуда ты про Дарвина-то знаешь?

- Как откуда? – старик удивился. - В селе нашем храм даже в двадцатые годы работал. Мы сызмальства с родителями по праздникам если уж не в церковь ходили, то отмечали точно. У нас престольный праздник был в Ильин день. На второе августа к нам гости из окрестных деревень собирались, а на Николу уже мы шли в гости к родне - в Булагино. В Запашке престольный праздник был в Успеньев день… а ведь нельзя! Религия – опиум для народа! Слышал такое? Вот так-то. На стариков рукой махнули - горбатого могила исправит, а из нас, молодёжи, представляешь как «попово мракобесие» бесовщиной советской выбивали?..

- Ты сам-то верующий, Зосимыч?
- Не знаю… - пожал он поначалу плечами, но потом нашёлся: – В обезьяну точно не верую. Так что, Бог есть! В этом отношении мы верующие. Другое дело, как заповеди Его выполняем…

- А это что там? – перебил я старика, всматриваясь в прогал между соснами.
- Кресты, о которых я тебе и говорил. Но не теряй время – надписи на них, если и были, давно выгорели на солнце. Пойдём дальше! Там будет ещё интереснее.

- Зосимыч, а если с религией боролись, то почему лес на погосте не спилили? – спросил я, второпях рассматривая крест, мимо которого мы проходили.
- Так ведь с религией боролись, а не с людьми. Пусть и мёртвыми. Хотя по мне – это самая что ни наесть религия и есть… А лес в войну взять пытались, да только вот… - старик остановился. В его возрасте уж и не каждый силы имеет по квартире ходить, а он до сих пор скачет по лесу, как лось. Мне, привычному к городским такси и маршруткам, за ним, бывает, и не угнаться, несмотря на солидную разницу в возрасте – нет привычки много двигаться. Горожанин я...
- … ничего не вышло, – продолжил Зосимыч, положив руку на крест. – Прости мил человек, - обратился он к могиле, – передохну малость.

- Так вот… дело было в войну. По разнарядке из района послал председатель колхоза баб на лесозаготовки. На погост. На старый, туда, где только кочки от могилок остались. Те - на дыбы. Председатель - за власть. И грозил - время-то военное, с такими вещами, как невыход на работу, не шутили - и умасливал: у него план лесозаготовок срывается, а тут такой лес прямо у околицы! Обещал трудодней сверх нормы каждой, зерна подбросить, вроде как за особо тяжёлые условия труда. Уломал-таки шестерых из восьми… А куда бабам деваться? У каждой дети. Нас вон у матери пятеро, я самый младший, года нет – отец, уходя на фронт, память матери оставил. Мужики на войне. Тут уж не о прошлом, о будущем думать надо. Бывают, Славка, и такие тяжёлые времена, что не до "сейчас", было бы завтра… - Зосимыч вздохнул...

- Ну вот, значит, вышли они вшестером, первый день бригадой поработали, вернулись домой, а там - каждой похоронка на мужа… - Старик замолчал.
Молчал он долго. Я смотрел на него и не мог понять, почему он оборвал рассказ на полуслове. Чувствовалось, что сказано не всё. И не сказано главное...

- В бригаде этой работала и моя мать, – спокойно, видимо, всё же уняв волнение, сказал старик, и, отпустив крест, тронулся в путь.

- Председатель больше не наседал,  – продолжил старик на ходу. - Не дурак, понимал, что теперь ни одну бабу на погост этот не загонишь. Отступился. Договорился в районе. Там тоже люди работают… а на следующую зиму пригнали сюда пленных немцев. В первый же день троих деревьями захлестнуло насмерть. И на второй - трёх. Вспомнили прошлогоднюю историю с похоронками… Так и отступились от этого места.

- Мистика, – сказал я, поражённый этой историей.
Впрочем, кто знает, насколько правдивы эти деревенские байки... Но Зосимыч, словно догадавшись, о чём я сейчас думаю, сказал:
- Немецкие кресты сразу увидишь. Каменные, не по-нашему сделаны. Все шесть в ряд стоят. Лет пять назад из их немецкого общества приезжали, устанавливали…

4

И снова небольшой словарик:
моро - вяло, плохо, хреновенько
перевидеть - увидеть зверя в лесу.

                ххх

А пока кованые кресты, как и обещал Зосимыч, стали попадаться всё чаще и чаще. Иногда по одному, а иногда - целыми рядками по пять, а то и десять штук.

- Это что-то вроде наших родовых склепов, – пояснил Зосимыч.
- Это как так? – удивлённо спросил я.
- А так: хоронили в этом месте - одна деревня, в том - другая, там - третья. Ведь в деревнях же по большому счёту и жило-то две-три семьи. Очень больших. Дядья и племяши, братья-сёстры двоюродные-троюродные. Ты думаешь, почему в России община была? Потому что мужик в стадо любил сбиваться? Неет… Про стадо придумали ваши городские индивидуалы, - старику с явным трудом далось это слово. - Община была потому, как все друг другу - родственники. Как говорил дядя Вася: «Одна родня, и на хрен послать некого!», – Зосимыч усмехнулся и тут же пояснил: – Все идут к кузнецу, всем сделай, всем скорее, вперёд других надо, а как откажешь, если все свои? Или кровные, или через детей перероднились. Так-то, брат…

- Вот и отводили побольше места, а потом, когда уж всё займут, начинали хоронить сначала, поверх старых могил. Так что, в одной могиле могут оказаться и прадед с правнуком, да ещё кто-нибудь из более старых поколений…

- О! Вон, видишь крест вычурный? – проследив за его рукой, я кивнул. – Это из последних захоронений, много после того, как запретили тут хоронить. Сам знаешь, если нельзя, но очень хочется, то можно… Пошли, посмотрим. Там и бирка должна быть. Во всяком случае, раньше была.

Мы взяли левее, направившись к череде кованых крестов, с краю которых примостился аккуратный крестик явно современной работы. Уже сварной.
Крестов было восемь. Самый левый был, как и сказал Зосимыч, сварен электросваркой. Ровные перекладины креста были богато украшены металлическими завитками. И если бы гнутые линии не были значительно тоньше основных полос, то и рассмотреть сам крест в этой мишуре завитков было бы совершенно невозможно. Но пропорции были соблюдены строго, и крест смотрелся как произведение искусства. Несмотря на то, что ковка всегда смотрится изящнее любой сварки - а все соседние кресты были выкованы - крест этот выглядел по-царски на фоне своих кованых собратьев.

- Ух ты! – еще на подходе я уже не смог сдержать восхищения.
- Вот! – с удовольствием сказал старик. – Вот! Если человеку дар дан, так он и электродом шедевр сваяет… И такую-то красоту у нас недавно хотели сдать в металлолом.
- Зачем?
- За деньги вестимо.
- А власть-то куда смотрит? – не выдержал я.
- Власть? Власть только рада была бы, да люди отстояли.
- Почему, Зосимыч, власть должна этому радоваться?
- Да потому, что пока тут стоят кресты – это погост. Не будет крестов – это лет через пять будет просто лес с холмиками.
- Понятно… - вздохнул я. – Но ведь его уже пытались срубить в войну?
- А кто это, кроме меня, помнит? И я бы забыл, да из-за этого леса без отца остался. Дед, пока мог, вожжами на путь истинный благословлял, а как помер, так мне и десяти годков не было. От того и помню… - старик замолчал.

- Знаешь, Слава… – начал, было, старик и снова умолк. Я же молил Христом-Богом, чтобы он продолжил. И старик, словно через силу, заговорил снова: - У тех двух баб, что отказались тогда на лесоповал идти, мужья с войны вернулись… а ведь на одного из них похоронка пришла ещё в сорок первом… а он не погиб. Был в плену, но выжил. Освободили его наши в Польше, дошёл до Берлина и домой вернулся… Вот она, Слава, цена веры…

Повисла тишина, как на кладбище…

Слабо проникшись чувствами Зосимыча, я уже любовался крестом и пытался прочесть выгравированную надпись на «бирке», как выразился Зосимыч, но уже скрытую от глаз слоем каких-то окислов. Он же поднял голову кверху и пророчествовал:
- Не, дождя не будет. Запашкой ливень пройдёт.

Я обрадовался – деревня эта лежала довольно далеко и в стороне, и теперь можно будет не спешить: все предсказания погоды Зосимычем я считал пророческими. Они сходились всегда, на какой бы период времени он их не давал. Но нередко случалось и такое, что спросишь у него под вечер в субботу:
- Зосимыч, что завтра с погодой?
Ведь если дождь зарядит, или ветер будет деревья гнуть так, что собак под ногами не слышно, какая уж тут охота... Что мне на заимке  делать? Лучше сразу же последней электричкой домой вернуться, чтобы время зря не терять, а с раннего утра засесть, значит, за диссертацию.
А он возьмёт и ответит:
- Не знаю. Решай сам.

Вот уж слова зря не скажет, и выдумывать не будет. Потому как слово своё Зосимыч высоко ценит. И по-дешёвке не продаёт.

Был как-то лет пять назад такой случай:
Попал я тогда к Зосимычу на охоту вместе с каким-то гнусным, как оказалось, типом. Знал бы старик, что такой приедет, нашёл бы способ отказать, да так, чтобы тот и не понял, куда послали. Но Зосимыч, всю свою жизнь прожив в деревне, доверялся новым людям, давая им изначальную фору, даже несмотря на то, что успел насмотреться на них на охоте. Такая уж у него натура. Раньше жизнь не изменила, а теперь и совсем не переделаешь.
Но схватив слёту, что за человек к нему приехал, Зосимыч схитрил.
Охота в ту субботу была отвратительная. Поиск у собак был вялый, гоняли моро, несмотря на то, что опытный егерь постоянно побуждал их своей трубой. Охоты, можно сказать, и не было - зайца не перевидели ни разу.
Вернулись под вечер к Зосимычу домой в полном расстройстве: мы с тем типом, хоть и порознь, каждый сам по себе, но оба рассчитывали на два дня охоты, а тут хоть прямо сразу домой уезжай. Зосимыч, как гостеприимный хозяин, предложил нам обоим ночлег и попытаться наверстать упущенное завтра, на что тип довольно грубо ответил, что с него уже довольно, и, не сказав спасибо, будто в лесу всё должно быть по первому его желанию, сразу же укатил на своём крутом джипе в город. А Зосимыч, глядя на оседающую пыль, сказал:
- Я знал, что ты останешься. Так что пойдём, Славка, омоем водочкой грязь с души от такого общения. Завтра так поохотимся, что про этот день ты и не вспомнишь. Искуплю вину перед тобой, что весь день собачек придерживал: по-другому никак не избавиться от этого типа.

Вспоминаю, Зосимыч, вспоминаю ту пропащую субботу. Но только после того, как вспомню ту компенсацию, которую ты устроил на следующий день… А уж лучшую охоту в моей жизни, я не никогда забуду…

- Милонов Павел Иванович, – вдруг сказал старик.
- А? – спохватился я, вернувшись из своих воспоминаний.
- Я его плохо помню. Очень он редко домой выбирался. Большим человеком в Москве был, Новодевичье ему грозило, а он умолял, чтобы на родине, в глуши деревенской похоронили. И что вас всех умирать на родину тянет, а, Славка? В родной землице теплее лежать, чем в шуме городском? Покойнее?

- Не знаю, Иван Зосимыч, ничего не могу сказать. Городской я. Хоть родился в деревне, в школу пошёл уже в Ярославле, начинал работать в Нижнем, а теперь вот к вам занесло. Мне уж почти всё равно, где похоронят. Главное, где жить. А где лежать? Какая разница?
- Вот, теперь верю, что ты городской... А то ведь, честно сказать, считал, что ты придуряешься, только хочешь казаться городским. Природу вон как любишь, лес. Я ведь вижу, как тебя сюда тянет. Наш ты человек, только асфальтный бес тебя попутал.

- Так отец с матерью  в город-то вырвались когда мне года четыре было.  Но детские воспоминания они самые сильные... Так что жива во мне ещё деревня, жива. Я как оборотень: днём городской жизнью живу, а ночью лес да река снится. Каждое лето у бабки в деревне: лес да река, грибы да ягоды. Не зря ж я охотником стал. И рыбаком. Лишь бы в каменном мешке в выходные не сидеть. Грибы и ягоды собирать люблю. А уж если дожди зарядят, так всё, мука беспросветная… А знаешь, Иван Зосимович, ты прав. Закажу я похоронить себя на этом погосте! Буду лежать где-нибудь в уголочке у сосны, пусть могилку мою мох подёрнет, вместо цветов.
- Так ведь целое дело будет навестить могилку… - сказал старик, как бы уже обдумывая мою просьбу. Впрочем, он, как и все деревенские, всё делал основательно, так что говорил он мне сейчас от чистого сердца, действительно переживая за то, как моя Ленка на мою могилу ездить будет...

- Кому навещать-то? Диссертации? – усмехнулся я.
- Жене! – парировал Зосимыч.
- Жене было бы удобно кремировать меня, а урну в сервант поставить: ноги у неё уже сейчас болят, а дальше что будет? Если что, ей что сюда, что на городское кладбище не доковылять будет в старости...
- Нет, в серванте - не жизнь, – серьёзно сказал старик, оценивая такую мою перспективу. – То есть, не смерть... Человек должен в земле лежать.
- Вот! И я об этом же! – весело, словно говорил не о себе, поддержал я старика. – У вас тут - раздолье. Ноги в могиле вытянуть можно. Не то что городское кладбище – гроб на гробу, как в общежитии.

Старик посмотрел на меня укоризненно. То ли сельская его жизнь, приучившая к основательности в любом, даже маломальском вопросе, то ли возраст, в котором о смерти  задумываются уже чаще, чем о жизни, не позволяли так по-простецки, в шутку, судить о таком важном для каждого человека вопросе, как смерть и похороны.
Прочитав это неодобрение на его хмуром лице, я сказал:

- Нет, Зосимыч, мне о смерти думать ещё рано.
- О смерти, Вячеслав, думать никогда не рано… И ты думаешь о ней.
- Нет! – вздрогнул я.
- Да… - теперь уже усмехнулся старик. – Ты же, пусть и в шутку, но собрался полежать на этом погосте. Значит, думаешь о смерти.
- Конечно, думаю! Мы же все умрём, – я засмеялся. Я уже был не так молод, чтобы мой смех меня выдал, но старик смотрел ещё глубже.
- Ты ещё надеешься, что это тебя не касается, – он посмотрел на меня сочувственно и замолчал...

А я рассматривал прямо на холмике перед ногами приметный бугорок мха по форме упавшего когда-то здесь деревянного креста. Видимо, сгнившая много лет назад древесина уже не почувствуется под мягким его одеялом, но мох, охвативший собой крест, всё ещё бережно сохраняет его форму. И тут мне показалось, что крест этот из последних своих сил всё ещё осеняет собой могилу. Я нагнулся, чтобы потрогать мох.
- Не трожь! – сказал Зосимыч тихо, и я резко отдёрнул руку. – Не мешай ему нести свою святую службу. А то останется и эта могилка без покрова, как те, что были раньше… Идём.
И старик снова повёл меня погостом.

5

Дальше среди всё ещё нечастых железных стали попадаться и редкие деревянные кресты.
То тут, то там стояли они кособоко, потеряв за годы то одну перекладину, то другую. Попадались и такие, от которых остался только сам столбик.

- Это ещё довоенные могилы, но там, где стоят остатки, кресты меняли уже много позже… - Зосимыч шёл медленно, позволяя мне рассмотреть всё, что пожелаю.
Но надписей тоже ещё не попадалось, и смотреть пока особо было нечего.

- Вот теперь пойдём-ка... – Зосимыч повернул вправо, туда, где среди крестов стояла мощная кирпичная тумба. С лицевой стороны было написано «Павшим за революцию», и нарисована большая красная звезда. Во многих местах, где штукатурка облупилась со временем, и надпись и звезда были подправлены корявыми мазками старой, сильно отличающейся по цвету краски.

- Власть поставила в тридцать седьмом, – сказал Зосимыч. – И вот на тебе, до сих пор есть кому прийти и подкрасить.
- Уж подмазать тогда, – усмехнулся я, указывая на неровность мазков, различные цвета красок и прочие огрехи.
- Ему и до погоста-то добраться - подвиг, а уж художником в девяносто редко кто становится... – Зосимыч вздохнул. – Так что, Слава, цени здесь усердие, а не качество.

Из-под облупившейся простенькой цементной штукатурки тут и там выглядывали тёмно-красные кирпичи.
– А ведь личность у этого товарища преинтересная… - закинул он удочку, уводя от памятника.
- Чем? – тут же спросил я.
Старик как-то весело посмотрел на меня и сказал:
- Ну, он, вроде, как ещё живой, а мы сегодня больше по покойникам…
- Зосимыч!

- Что про него сказать? Отцов одноклассник - оба по одному классу закончили. Ушёл добровольцем на войну. В военкомате говорят, что восемь раз горел в танке. В Бога верит, как наш поп. И при этом коммунистов боготворит, так что, чуть не ползком ползёт весной звёздочку подкрасить.

- Может, родственник его здесь похоронен?
- Какой родственник? Любила советская власть памятники на пустом месте ставить. Нет под ним никого. Вот и смеются над стариком люди: рехнулся, мол, совсем…
- А ты что думаешь, Зосимыч?

- А что мне думать, если я не знаю? Может и рехнулся, а может и знает что-то такое, что нам, простым дуракам, не ведомо.
- Что, например?

- Слушай, Слав… Был у нас один такой, как ты, он сейчас где-то там, - Зосимыч махнул рукой в ту сторону, куда мы постепенно двигались. – Так у него на всё любимая поговорка была «Давай с тобой порассуждаем». Схватит, бывало, на улице за пуговицу и скажет: «Как ты думаешь, кто первый до Луны долетит? Наши или американцы?». «Да откуда я, Василь Василич, знаю?!». «Ну вот давай с тобой порассуждаем!». А о чём рассуждать, если в луне ни я - ни в зуб ногой, ни он? Королёв хренов. Так и ты…

- Может, Богоматерь ему, - Зосимыч вернулся-таки к «художнику», - в горящем танке явилась и сказала, что у коммунистов получилось не то, что должно было? А, может, и в самом деле на голову ослаб – шутка ли восемь раз в танке гореть. У меня один-то раз в ночном штаны от костра загорелись, так и то шрам на заднице остался. А на войне и без танков ужасов хватало, – Зосимыч повернулся и пошёл дальше:
- Пошли, нечего лясы точить. Мы с тобой и сотой доли не пережили, что ему выпало...

Я тронулся следом. Видно было, что настроение у Зосимыча испортилось. Что было тому виной? Мой ли интерес к потерявшему рассудок старику, или свои какие-то с ним связанные мысли, я не знал. Но Зосимыч, казалось, утратил весь интерес и к погосту и к нашей беседе, а потому достаточно быстро шёл вперёд, не оглядываясь и не останавливаясь. В моей голове лихорадочно вертелись мысли - как же остановить его, заставить вновь рассказывать о том, как жило его село, окрестные деревни, о том, как жила в ту пору вся страна. Ошибиться было нельзя – второго шанса остановить себя Зосимыч не даст точно, а где-то впереди, сквозь редкие сосны погоста, уже просматривалась глухая стена леса – край кладбища.

Подобрав какие-то слова, я только хотел открыть рот, как старик остановился сам. Снимая ружьё и рюкзак, он повернулся ко мне:
- Вот тут мы, Славка, и перекусим. Помянем заодно и Настасью с дедом, – Зосимыч показал на два совершенно одинаковых креста.

На них были одинаковые жестяные таблички, подписанные от руки синей краской. Заметно было, что надписи были не раз подправлены.
- Вот Андрюха-племяш всё никак не соберётся сделать новые в городе своём, – пожаловался на родственника Зосимыч. – Занятой очень. А у  нас негде…
- Да, с фотографиями-то лучше было бы, – поддержал старика я.
- Ни одной фотографии у деда с Настасьей не было. Ни вместе, ни порознь.
- А на паспорте?
- Тю, на паспорте! Какой у крестьянина паспорт? Не было у них паспортов. Даже Настасья не сподобилась,  – ответил Зосимыч, устраивая рюкзак на железном столике, около которого стояла лавочка.
- Зосимыч, расскажи про деда с бабкой.

6

- А что про них рассказывать? Дед помер, мне десяти лет не было, бабка Настасья, правда, его на семь лет пережила, так что, её хорошо помню…
- Подожди, а как они вместе-то похоронены?
- Рядом-то? Так тут не город. Настасья, когда деду могилку отводили, просто сказала, чтобы ей место рядом оставили, и ни один председатель сельсовета перечить не посмел.
- Крутая была?
- Крутыми  яйца бывают, или всмятку.  А бабку знать было нужно: голоса она никогда не повышала, со своим мнением ни к кому не лезла, а все её слушались. Кроме деда.
- А тот что?

- А что дед? Мужик. Глава семьи. Рулить им рули, но руководить не смей! Да и не допустил бы он этого никогда. Но в женские дела не вмешивался – тебе, мол, Настасья, самой виднее. Я тут плохой советчик. Хотя и строг был. Особенно с нами, пацанами. А куда денешься? Из пяти сыновей трое на войну ушли и двое не вернулось. Вот и осталось на них, на стариках, две вдовы да восемь пострелят. Так и жили: одной рукой кормят, другой порют, – старик вздохнул.

- Прохоровская порода она ведь спокон веку шустрая во всём была, - продолжил Зосимыч, - Не зря дед лучшую девку во всей округе отхватил, да восемь деток нажил. Три дома сыновьям поставили. Мы, Прохоровы, все неугомонные, – не без гордости сказал старик. - Так что, хватило ему с нами лиха. Хорошо хоть из восьми внуков только трое парней было, а то свели бы стариков в могилу ещё раньше, – Зосимыч, достав из рюкзака узелок со снедью, положил его на стол и повернулся к могилам:

- Прости нас всех, деда Коля. И ты прости, Настасья Ивановна. От  недоразумения детского и глупости шалости наши были, – тихо сказал старик и поклонился крестам. Именно они сейчас были для него дедом и бабкой.

- Зосимыч, а ты их любил?
- А кто их не любит... Дед да бабка – самые любимые. Родителей любят и уважают. А тех просто любят. В ответ на их любовь. И всё.
- А вожжи? – спросил я.
- А куда без них? – удивился Зосимыч. – Ни лошадь запрячь, ни дитё вырастить. Универсальная вещь!

Наконец, все припасы из наших рюкзаков были разложены на столе. По заведённой издавна  традиции во время привала на охоте вся еда складывалась вместе, и все всегда ели с общего стола. Убирая рюкзак под лавку, старик открыл боковой кармашек и достал завёрнутую в запасные шерстяные носки чекушку водки. Вот уж чего я никак не ожидал увидеть. Зосимыч, случалось, выпивал дома, и иной раз выпивал порядочно, но на охоте он ни кому не позволял даже открутить пробку, не то что…

- Всегда ношу в рюкзаке. Мало ли какая оказия, – пояснил он, поставив освобождённую из носков бутылку на стол. – Ты это… не подумай что… - вдруг спохватился Зосимыч, не зная как бы половчее извиниться. – Носочки новые, ненадёванные. Так что не побрезгуй - всё стерильно.
Я улыбнулся в ответ, а старик уже открутил от термоса крышку, приспосабливая её вместо стопки. Не имея привычки наливать водку в такие свободные ёмкости, Зосимыч контролировал её расход по остаткам в бутылке, несколько раз поднимая горлышко к верху и глядя, сколько ещё осталось.
- На! - протянул он мне крышку, отлив четверть.

- Царствия Небесного, – сказал я, перекрестился и выпил.
- Водкой, Слава, не поминают, – сказал Зосимыч, и в его словах явно слышалась укоризна.
- Зачем же тогда налил? – удивился я, видя, что он наливает теперь и себе.
- Чтобы ты водки выпил, – ответил Зосимыч и сам теперь опрокинул посуду. Отёр рот и взял кусок сала.

Где бы когда какой охотничий стол не накрыли, на нём всегда оказывался круглый чёрный хлеб и покрытый со всех сторон солью шмат сала. На охоте старик ел только хлеб и сало, не обращая внимания ни на какие царские закуски и деликатесы, которые зачастую привозили с собой охотники.
- Теперь вот и я выпил каплю. Так это просто усталость снять. Ты на часы-то давно смотрел?
Подвернув край рукава, я бросил взгляд на часы. Пятый час! Господи, кто бы мог подумать, что на погосте  так летит время…

- Мне ведь не сорок, как некоторым, – вздохнул Зосимыч, цедя в крышку второю для меня порцию. – И дух перевести надо. А стариков мы помянули тем, что зашли к ним сюда специально, – старик видимо побоялся, чтобы я не подумал, что затащил он нас на погост нарочно, а потому решил уточнить:
- Пирамида вон там, – показал он рукой назад направо, а нам на выход туда, – теперь рука его показывала вперёд, но тоже направо. Видишь, какой крюк пришлось сделать...

Крюк выходил, действительно, приличный. Особенно если учесть, что мы на ногах с пяти утра, то есть, уже полсуток. Не удивительно, что старику потребовался этот, как он его называл, оправдываясь перед своей Марьей, «сердечнососудистый стимулятор».

- Ну а то, что шёл сюда молча, так с этой стороны я к могилкам и подходил-то, может, всего пару раз. Пришлось покумекать, как загнуть, чтобы не петлять зря. Но, - продолжил он уже гордо, - вывел точно. Глаз - ещё ватерпас!
Так вот чем объяснялась его молчаливость, которую я принял за плохое настроение или даже обиду! Я принял протянутую мне крышку и со спокойной душой выпил.

- Дед… - Зосимыч отвлёкся от своих мыслей, - дед, сколько я его ни помню, всю жизнь - с трубкой. Курил не часто, но трубку не выпускал изо рта… - Нет, Славка, знали старики в табаке толк, раз трубки курили.
- Вкуснее табак?
- Нет… - Зосимыч рассмеялся. – Закурить трубку – это же целое дело: сперва почисти, потом достань кисет, насыпь табачку, набей, спрячь кисет за пазуху, раскури. О, сколько дел! Да и с самокруткой ненамного быстрее управишься. Иной раз и курить уж охота, но как представишь, сколько с ней возни, так и Бог с ним с табаком, сейчас уж управлюсь так и покурю. А сигаретки твои? – Зосимыч похлопал себя по карманам и извлёк портсигар, – О! раз-два и дыми, не хочу, – в его рту уже тлел огонёк сигареты. – Да я с ними больше курю, чем с самосадом… - Зосимыч затянулся и, выпустив дым, продолжил: – Так что, ни хрена твой доктор не понимает.

- Какой доктор, Зосимыч? – опешил я.
- Ну тот, который мне в районной больнице вместо самосада эту траву курить насоветовал.
- Так он не мой…
- Как это не твой? – Зосимыч посмотрел на меня излишне сурово… - Как это не твой?  - от выпитой в два приёма «соточки» старик взбодрился и решил пошутить: - Он у тебя в городе знания получал, значит, ваш, из учёных. Вот у нас после войны до самых восьмидесятых фельдшер был дядя Серёжа, вот тот - врач. Его пока на больничных курсах учили, испортить не успели. Как он человека понимал! Ни один твой академик так не сможет.

- Ну так опыт-то у него какой был! – возмутился я.
- О! – хитро подмигнул мне старик. – В самую, что ни на есть, дырочку! Опыт! Опыт, он не от городских книжек идёт, а от жизни деревенской.
- Теория и практика. Вечный спор, – кивнул я.
- А я с тобой и не спорю, – не понял меня Зосимыч. – С тобой, Славка, спорить нельзя. Особенно на деньги. А то тебе на обратный билет не хватит, – старик улыбнулся.

- Так вот, – Зосимыч, взглянув на крест, загасил окурок и продолжил: – Трубку дед изо рта почти не вынимал. А от того случались и казусы…
И старик принялся рассказывать историю в лицах:

Потеряет, бывало, дед трубку. Ходит, по полкам шарится, за лавки заглядывает, на Настасью покрикивает (хоть и редко, но такое бывало), а она уже нас, пострелят, строит:
- Вань, посмотри у бани на верстаке (там дед поутру грабли чинил), Маша, на поветь загляни, Катя…, Таня… В общем, всех, кто под рукой оказался, разошлёт по разным местам, где дед с утра мог побывать. Пробежимся мы, как мышата, и по хате и по саду. Под каждый капустный лист заглянем – нет ли дедовой трубки. Нет. И тут нет. В дёжу с водой заглянем – не утонула ли случаем. Знаем ведь, что деревяшка не тонет, но если уж везде нет, так может хоть тут найдётся… Всю муть со дна поднимем – снова нет. Бежим мокрые домой отчитываться Настасье, а бабку все так по имени и звали: не тётя, не бабка, просто Настасья.
- Нет, Настасья, нигде!
- Как нет? – стонет дед. – Я сегодня за огород не выходил. Ищите, пострелята!
Мы - врассыпную. По второму кругу. Да куда там – нет нигде трубки. Снова бежим домой – виниться. А там…

А там дед самосад раскуривает, а Настасья даст нам по куску сахара и на улицу выпроваживает…
Зосимыч замолчал, усмехнувшись добрым воспоминаниям.
- Так где же трубка-то была? – не выдержал я.
- Да у деда во рту, – теперь смеётся в голос Зосимыч. – Так все к этому привыкли, что ни он сам, ни мы уже не замечали. Бегаем, ищем, а он и сам забудет, что трубку потерял, по привычке изо рта её вынет, набьёт, раскурит и уж тут сидит над нами посмеивается…

Посмеялись и мы на пару над рассказом. Зосимыч продолжил:
- И ладно бы такое раз или два было. Куда там – постоянно повторялось… Я и сейчас деда без трубки представить себе не могу, – вздохнул старик.
- Неужели ты его ещё помнишь, Зосимыч?
- А то как же.
- Так ведь столько лет прошло…
- Нет, Славка, детство забыть нельзя.
- Можно, Зосимыч. Вот я не всех своих одноклассников-то помню, с кем в школе учился, – вздохнул я. – Так ведь едва четверть века прошла с тех пор. Память, видно, плохая стала.

- Вот и ты веками жизнь мерить начал, – вздохнул старик. – А те, кого ты не помнишь, просто чиркнули по краю твоей жизни. Не оставили они в ней следа. Так что, не жалуйся на память. Нечего вспомнить о них, а потому и переживать не о чем, – Зосимыч окинул взглядом разложенную на столе снедь. – Ну что? Подкрепился? Собирайся, да пошли! Октябрьский день быстро к закату клонится, а нам ещё идти и идти.
И мы стали собираться.

7

Вскинув рюкзак за спину, повесив на плечо ружьё, я, не спеша разглядывая соседние могилы, тронулся в путь, оставив Зосимыча наедине с его детством. Старик догнал меня довольно скоро, и дальше мы пошли вместе.

- Оглянись, Слава, и поклонись этим могилам, – Зосимыч показал назад, туда, откуда мы только что вышли. Я остановился недоуменно: стариковской родне я отдал своё почтение, а тут сразу - целому участку погоста? Я взглянул на него непонимающе.

- Здесь, Славка, - видя моё замешательство, сказал Зосимыч, - на пять женщин один мужчина приходится. Да и тот - чаще старик…
Я снова посмотрел на старика удивлённо.

- Война, Слава, война... Мужья этих солдаток от Сталинграда до Берлина похоронены. Везде, только не тут, с жёнами своими. Солдат погибших мы завсегда чтим, чтим и жён их за труд военный, а ещё надо им поклониться за жизнь их послевоенную, беспросветную. Туго бабе без мужика в деревне, не сладко. Хоть и в городе - не сахар, но здесь…

- А что здесь, Зосимыч?
- Чтобы это понять, нужно прожить их жизнь. Или - рядом с ними. Мать моя одна из них… - Зосимыч замолчал. Молчал он долго, а мы всё шли и шли между могил. Теперь нам попадались в основном отдельные могилы, редко парные, иногда с оградками. Кресты и памятники. Совершенно новые и старые, из полуразвалившийся модной когда-то давно мраморной крошки на цементе.

- Конечно, тем, к кому мужья вернулись, легче жилось… - начал было я, но Зосимыч, который, похоже искал кого-то, вдруг остановился. И почему-то легко согласившись со мной, сказал: «Ага».
- Смотри, – сказал он затем.

Я прочитал на одном кресте «Василий Иванович Самохвалов», на другом была надпись «Таисия Петровна Самохвалова». Годы рождения и смерти на обеих табличках были одинаковы.
- Дядя Вася Самовар, – сказал Зосимыч, – я его хорошо помню. И тётку Тасю. Она каждый вечер катала его в детской коляске по селу…

- Взрослого мужика?
- Да…
- А как он туда…
- А что? – перебил меня Зосимыч. – Ни рук, ни ног. За что самоваром и прозвали. Как раз помещался… И вот она с ним тридцать лет, до самого семьдесят пятого года. Каждый вечер. А у самой - две работы, чтобы их прокормить – велика ли у него пенсия? Огород, дрова, - это постоянно. И то крыша течёт, то забор падает, то дом подводить надо. А она его гулять везёт. Выбритого чисто и в кулёчке специально сшитом… Нет, Славка, этого никогда не поймёшь, пока не увидишь, как тётки Тасины сверстницы своих последних детей нянчат, потом внучат, а она с ними мужа…
Пока Зосимыч говорил, я рассматривал фотографии на крестах. С них смотрели на меня грустными глазами нестарый упитанный мужчина и худая немолодая женщина.

Старик же между тем продолжал свой рассказ:
- Зато дядю Васю и самоваром прозвали, что туловище, как самовар, а сверху голова, как заварной чайник. А с чего ему, Слава, худым быть, если он без посторонней помощи и шевельнуться не мог?..

- Да… - только и смог сказать я.
- Что - «да»?  У него, как у настоящего самовара, и "краник" остался. Ребёнка ведь после войны Таисья от него завести смогла, а тот в три года возьми и помри. Три года они его растили, вперёд смотрели. Да ещё у дяди Васи на глазах, пока тётка Тася из дома выбегала. Пока на крик прибежала, пока что, а там и поздно уже…

- Жили они после этого незаметно. Тенью гуляли, никого в дом не пускали, сами, понятное дело, никуда не ходили… Говорят, вскоре после этого дядя Вася, сидя в креслице, ухватился зубами за штору и как-то себя в открытое окно выкинул. Дом у них высокий был, но всё равно один этаж, так что не убился он, а последнее покалечил… Вот так они и прожили тридцать лет после Победы. Решай, Слава, сам вдовам с детьми легче было или тете Тасе с мужем...

Зосимыч хлопнул меня по плечу, предлагая двигаться дальше. Не дожидаясь меня, он неспешно побрёл, а я всё стоял и смотрел на людей, у которых жизнь и смерть поменялись местами...

Спохватившись, что Зосимыч уйдёт слишком далеко, я, неожиданно для себя, поклонившись могилам, бросился догонять старика. Но Зосимыч оказался совсем рядом. Его непокрытая треухом голова белела через три ряда могил. Я поспешил к нему. Уже на подходе я хотел спросить, кто тут лежит, но что-то в лице старика, а скорее его непокрытая голова, заставили меня подойти молча.

«Прохорова Ольга Петровна» прочитал я надпись. Это была мать Зосимыча. Он стоял, не шевелясь, только губы шептали какие-то слова, которые я, как ни силился, не смог расслышать ни единого. Наверное, так было и надо. Что шептал Зосимыч: молитву или что-то говорил матери, так и должно остаться между ними. Я же тенью стоял за его спиной.

Потом старик надел свой треух и мне показалось, что он, как ни в чём ни бывало, повернулся ко мне и пошёл дальше.
- Здесь уже не деревенские могилы, здесь село хоронило, - сказал он спустя минуту, и я каким-то доселе не изведанным мною чувством ощутил, что спокойствие его голоса наносное, что душа его сейчас, как натянутая струна, и звук её, мелодия, мгновенно проскользнули едва заметными нотками в голосе Зосимыча. Ещё утром я бы, наверное, не уловил этих интонаций…

- Так что, на этом участке нет таких родовых оград, могил на десять. Село - уже почти город. Здесь каждый - за себя. Хотя в горе и вместе держатся. Самохваловым вот и кресты и бирки справили… Ты хоть заметил, что они умерли в один день?
- Нет…
- И зря. За такими пустяками многое скрыто.
- Что, например?
- А ты сам подумай дождливым вечерком. Мне вот одно открылось, а тебе другое, может...

- А что конкретно? – не унимался я.
- Слав, если скажу, что мне думается по этому поводу, так и ты в ту же сторону думать начнёшь.  А зачем? Я ведь могу и ошибаться, а, может, ты ближе к истине окажешься.
 - Ну, Зосимыч! – настолько по-детски начал канючить я, что самому стало смешно.
Почуяв моё настроение, старик обернулся и довольно грубо сказал:
- «Они жили долго и счастливо, и умерли в один день». Это тебе ничего не напоминает? – сказал и отвернулся.

- Счастливо? – от неожиданности я сходу налетел на крест. Приклад ружья, висевшего на плече стволом книзу, отвесил мне добротный подзатыльник. Я остановился.
- Счастливо… - повторил я. И понял, что я ничего не понимаю в жизни.

Зосимыч обернулся:
- Я же тебе говорил, что мои мысли собьют тебя с панталыку. А ты всё: "скажи, да скажи"... Самому надо думать, тогда и спрашивать у других не придётся, – Зосимыч вздохнул. – А то, вон, смысл жизни за один заход на погост понять он собрался… Ты думаешь, я всё знаю? Все знают вот они, - Зосимыч широко повёл рукой. – Они жизнь прожили до конца. Им и выводы из неё делать. А мы с тобой? Только гадать пока можем.
- И он? – спросил я, указывая на фотографию мальчишки лет десяти.
- И он. Он свой путь прошёл до конца. А я - нет. И ты тоже. Но я больше, и ты меня спрашиваешь, потому как он не ответит… Это Лёшки моего одноклассник. Женька. Вон рядом Андрей. С Лёшкой за партой вместе сидели.
- Что случилось? – спросил я.

- Что случается обычно – беда. Беда, Слава, случилась. Здесь, на погосте, она частый гость. Посмотри, сколько сейчас молодёжи попадаться будет… Детей. Кто сможет сказать, почему они уходят? И почему именно сейчас? В войну и то дети так не гибли… это ведь неспроста, Слава. Неспроста, – Зосимыч внимательно смотрел мне в глаза. Казалось, что он искал в них что-то.  Может быть, понимания?

...Если бы я знал, насколько я был неправ тогда. Насколько я был далёк от правильного ответа. Ответа, написанного в глазах старика, и мне стоило только чуть глубже взглянуть в них, ищущих во мне надежду и сочувствие…
Тщетно искал Зосимыч в моих глазах поддержки. А потому потупившись, словно  бы извиняясь за себя, за свою несдержанность, он повернулся и пошёл к выходу.

Я же, прежде чем пойти за ним, почему-то сделал шаг вправо и глаза сами выхватили текст под фотографией: «Алексей Иванович Прохоров». Поражённый догадкой я стоял какое-то время, а потом бросился догонять старика...

...Солнце уже давно чесало свой круглый живот о верхушки дальнего леса. День наш, начавшийся с рассветом, уже упирался в закат, и на погосте становилось сумрачно. На излёте дня солнце, наконец-то выбравшись из дождевых туч, давало долгие тени от сосен и крестов, улёгшиеся вдоль всего погоста и с каждой закатной минутой бегущие туда, к истоку, к тому, самому первому кресту, покрытому сплошным слоем прошедшего с тех пор времени…

8

Постепенно ряды могил становились всё более ровными. Кресты и памятники тоже уже стояли один вслед другого. Обилие венков и не успевших выцвести искусственных цветов говорило о том, что мы вышли в современную часть кладбища, где хоронят до сих пор.

Новый придел был невелик, несмотря на то, что, судя по надписям, хоронят здесь уже лет десять – как ни крути, а молодёжь уезжает из села, увозя с собою на побывку в город и своих стариков, убивая их этим переездом. Теперь бы я сам ввёл  в уголовный кодекс статью «неумышленное убийство родителей при переезде», потому что очень хорошо знаю, как это бывает…

Семь лет назад, после смерти тёщи, Ленка едва уломала отца перебраться к нам, в город. Как он не отнекивался, как не отпирался, она, да и я, чего греха таить, тоже, имея высшее образование и светлый ещё ум (а тесть прекрасно понимал силу возраста, и доверился нам…), смогли уговорить его переехать к нам. С переездом проблем не было. Тут как раз всё было нормально: квартира у нас достаточная для того, чтобы в ней расположился ещё один, особенно такой тихий, то есть притихший после смерти жены, жилец. Да и  мне тесть всегда был товарищем и другом, а по праздникам так ещё и добрым собутыльником. Но вместо того, чтобы жить, он вдруг начал чахнуть прямо у нас на глазах, и за полгода тоска его съела так, что гроб потом казался совсем пустым...

Сначала, когда он только начал "таять", я утешал себя и жену, что он не может жить вот так, без жены. Зато потом, когда до нас дошла истинная суть стариковской немощи, родовой дом в деревне был уже успешно продан под дачу, и вернуться туда не было никакой возможности: новые хозяева отклоняли все наши предложения и мольбы, хотя мы уже рады были дать и двойную цену. На большее денег у нас не было. Потом эти деньги, вырученные от продажи дома, пошли на похороны и памятник…

А тесть всё угасал на глазах. Единственными днями, когда в нём не умирала частичка, были октябрьские воскресенья. Я возвращался с охоты, и потом долго и подробно рассказывал ему, как и где мы с Зосимычем гоняли зайцев, какая была погода, облетел ли лист с берёз, и как много его остаётся пока на осине. Потом он обычно говорил, что любил в детстве бегать по скованным льдом лужам и слышать треск молодого, ещё неокрепшего ледка под ногами. И после глубокого вздоха уходил в свою комнатку.

Всего лишь один раз он вышел из неё после такого разговора и сказал:
- Слава, а ты знаешь какие раньше были лужи? По одной от околицы нашей деревни до самой школы в селе мог бежать я, а по другой - Мишка Спицын. И всё время этот хруст под ногами, – тесть помолчал, вспоминая. – А в начале ноября было ещё лучше: и в школу и обратно домой мы бежали, хрустя по лужам. Они снова успевали подмёрзнуть. Девчонки шли за нами, выбирая, где посуше или лёд не проломился. Тамарка так и звала нас с Мишкой сумасшедшими.  Но как Мишка за ней потом  ни ухаживал, Тамара вышла за меня…

К следующим выходным тестя не стало. Как ни выла Ленка, но дело было сделано: отец после переезда в город сразу же лишился всего своего уклада: и жены и деревни, а потому и угас свечой, хотя до этого был нормальным, жилистым стариком, таким же, как Зосимыч, способным ещё на долгие годы жизни.
- Зосимыч, а если твоя Марья умрёт, ты здесь останешься, или в город к дочери переедешь? – спросил я со вздохом, желая предупредить старика о грядущих событиях.

- Как это помрёт? – Зосимыч так опешил от моего вопроса, что даже остановился. – Марья?
- Ну да… - подтвердил я уже не особенно уверенно.
- Хм… У нас с ней уговор: сначала я, а уж потом она, как приспичит.
- Что значит приспичит? – не понял я. – Какой уговор?
- Нормальный уговор: сначала я помру, она меня похоронит честь по чести, а потом уж и сама пусть решает, как ей удобнее будет со мной здесь встретиться…
- С чего ты взял…

- Слава, мужику нельзя одному оставаться… Женщине можно, а мужику одному - нет, – видя в моих глазах вопрос, Зосимыч продолжил. – Помнишь, я тебе про деда с Настасьей рассказывал? Так вот так и есть: мужик - всему голова, а голове без шеи негоже. Ни побранить некому, ни приласкать…
- Так ведь и женщине тоже…
- Что "тоже"? Много моей Марье от меня ласки доставалось? То с сенокоса без рук, то из леса без ног. «Подай», «принеси». Ну а уж коли выпью, так «брысь под лавку». Так что ей не привыкать… Что смотришь с укоризной, словно я чего украл? На себя внимательно посмотри…

Я посмотрел и не нашёл ничего такого. Наоборот, и дома и в институте всем Ленка заправляла. О чём я и заявил Зосимычу.
- О! – сказал он. – Отряд не заметит потери бойца, а вот ты без командира, как клоп без вони. Так что, у тебя тот же случай, только с другого конца.
 Зосимыч стал уже отходить от своих тяжёлых воспоминаний. И чтобы скорее с ними справиться, стал переводить всё в шутку, не допуская, правда, и малейшего отклонения от своей «генеральной линии».

- Ты же сам за то, Славка, чтобы Ленка тебя похоронила…
- Это как это?
- Так это: ты же переживал, что ей на этот погост к тебе не приехать будет. Или не ты?
- Я… - я не мог понять, как можно было сказать такое. Вроде бы мы всегда жили душа в душу, ну, может быть, самую малость Ленка чуть впереди, как оказалось, что я допускаю в мыслях умереть раньше её. Раньше! Оказаться впереди…
- А вообще-то, Слава, - вдруг очень рассудительно сказал Зосимыч, - в таком деле на уговор положиться нельзя. Так что, если хочешь, чтобы жена тебя похоронила, то надо её беречь. А иначе сам потом будешь…

Зосимыч замолчал, а я принялся гадать, что же я буду делать, если Ленки не станет. Носки и рубашки стирать? Сам готовить? Нет. То есть да, но это всё не то, а что - то? Вот! Вот, вроде бы, оно…

- Тетя Миля… - неожиданно сказал Зосимыч, оборвав мою мысль. Старик, ты не мог сказать это минутой позже… У меня от негодования даже сжались кулаки.
- А она не могла ещё десять лет ждать – во-он до того ряда, пока ты сообразишь, – вдруг ответил мне Зосимыч.
- Ты что, ясновидящий? – совсем опешил я.
- А ты не ори на всю эту деревню. Покойников не пугай, – Зосимыч пожал плечами. – Погост тишину любит…
Вот оно что! Всё, что подумал, я сказал вслух.

- Тётя Миля… - Зосимыч открыл калитку оградки и вошёл внутрь.
Пока я разглядывал почти новый крест и табличку, на которой была сфотографирована пожилая красивая женщина, умершая всего пять лет назад, старик успел собрать увядшие цветы с могилы.
- По отцу или по матери тётя? – спросил я.
- Просто тётя…
- Как так?
- Так… - старик пожал плечами. – У нас все, кто тебе в матери или отцы годится, все - тети и дяди. Мне уж под семьдесят было, а всё равно она была тётя Миля.

- А как же тогда твоя бабка, которая просто Настасья? – с ехидцей спросил я.
- А никак. Настасья и всё. Есть такие люди без возраста. Всем ровня. Такая вот и Настасья была. Редкий это дар, но ещё встречается. Тут удивляться, как раз, нечему. Удивительно другое – почему мы не такие? К одним - одним боком, к другим – другим. И каждый видит нас по-разному, по-своему. А Настасья всем была одинакова. Разве что только дед звал её бабкой, да и то только, когда сильно осердится, – Зосимыч усмехнулся своим будущим словам и продолжил: – Ну а она с дедом, как с дитём малым… А ты говоришь, вперёд Марьи помереть. Упаси Бог!

- Вот тетя Миля мужа своего на шестьдесят годков пережила. Такая была красавица, а сколько замуж ни звали, не пошла. Хоть и знала, что с Колымы её Захар никогда не вернётся.
- Любовь?
- Морковь! Откуда я знаю? Только догадаться могу. Но одно точно: сколько твоих гордых кобелей с её порога скатилось, так и сосчитать сложно. А должности и звания их, при которых жизнь совсем лёгкой становится, перечислять долго.
- А за что мужа-то посадили?

- Как и положено было в тридцать седьмом, за контру. Они ведь не из крестьян. Его посадили, а её - за сто первый километр. Так что, мужа её никто тут не видел. Только знали, что есть. Точнее, был. Но для неё он был жив до самой её смерти.
- Как ты думаешь, Зосимыч, он так же к ней… - и я замолчал, потому как не смог подобрать правильного слова.
- Не знаю, но думаю, что да. Такую женщину нельзя было не любить. Сколько мужиков об неё сердца разбили, но ведь ни один не стал ей мстить за отказ, хотя попадался и такой навоз, что при его власти мог бы многое… Так что, не за одну красоту её любили. Замуж ведь звали, а не побаловаться. Но… для всех она была тетя Миля. И только на собраниях - Милитина Захарова. Может, и мужа все звали Захаром от её фамилии – кто знает… - Зосимыч вышел, закрывая за собой оградку. – А в школе её тоже все звали тетей Милей. Даже на уроках. И потом, когда она директоршей стала… Это ей ученики в складчину и крест и ограду поставили… 

- Давай-ка, Слава, в самом деле - к выходу, – старик махнул рукой на замутневшее уже небо. – А то полудница утащит. Про весь погост не расскажешь.
- Полудница? Что это?
- Ты даже этого не знаешь… Полудницей у нас завечерявших детей пугали, хотя вроде бы ей самое место днём, а не вечером. Полудница, всё таки – половина дня… Это всё Настасьины сказки.

Пока старик рассказывал мне, кто такая полудница, мы уже подошли к ограде погоста. Последний ряд могил был неполный и обрывался свежевырытой ямой, справа от которой была навалена гора песка.
- Вот и Егор успокоился, – Зосимыч вздохнул. – А ведь на пять лет моложе меня будет.
- Уже был, – поправил я.
- Ничего, и я его догоню.
- Да ладно, тебе, Зосимыч, – вырвалось у меня. – Мы с тобой зайцев ещё погоняем. Может, и на лосей сходим. Тут в делянке за погостом свежие закусы…

- Закусы - это хорошо, да только старею я, Слава, быстрее собак: заметил, наверное, что мелочи щенячьей под ногами не вертится?
Действительно, как же я мог прозевать! Раньше, если не каждую, то через одну осень, вместе со старшими гончими ходил полугодовалый щенок, привыкая к лесу, учась не бояться выстрелов, изучая на примере родителей песни трубы егеря. Теперь же гончие старели, а смены им не было. Значит…

- Зосимыч… - начал, было, я.
- К смерти, Слава, всегда надо готовиться заранее. Как бы человек ни жил, а к старости у него одно достояние – узелок со смертным. Остальное останется здесь, сверху. Людям. Но не собаки. Собака привязана к человеку. Она живёт им со щенков. Это мы можем взять другую собаку. Они же не примут другого хозяина. Тем более, охотничьи. Зачем плодить привязанность к себе, если знаешь, что вернуть её не сможешь? – старик грустно посмотрел на меня и тихо свистнул.

В тот же миг от распахнутых в ожидании нового жильца ворот в нашу сторону мелькнули три тени. Поджимая хвосты, собаки, перемогая страх, бежали к хозяину.
- Заиграй, Песня, Бушуй… - Зосимыч гладил каждого по чуть взъерошенной холке. – Ждали, родимые, к марьиной миске не шли. Тут лежали, – старик опустился на колени и стал целовать всех собак в мокрые носы.

Поднявшись и утерев слезу, сделав вид, что смахивает собачью слюну с лица, Зосимыч спокойно сказал:
 – Пошли, Слава. Экскурсия окончена. Придёт ещё черёд, вернуться сюда хозяевами…


Ну вот и всё. Конец.
8 июля 2015г.

В продолжение рассказа "Погост" - рассказ "Когда деревья стали белыми". Это здесь:
http://proza.ru/2015/12/01/410


Рецензии
Александр Викторович!

Прекрасная проза о жизни и предназначении человека на Земле нашей...
Сродни произведениям "деревенских" классиков...

С уважением,

Павел Дыбан   06.04.2016 19:29     Заявить о нарушении
Павел, спасибо. нет слов. Особенно за правильное отчество. честно сказать, Александр Зосимыч уже и поднадоел порядком. Спасибо.
С уважением, А.З.

Александр Викторович Зайцев   06.04.2016 19:33   Заявить о нарушении
Путаница между ФИО и псевдонимом обусловлена невнимательностью некоторых посетителей читающих "по диагонали", которые не удосужились ознакомиться с резюме автора понравившихся рассказов. С уважением, Павел Андреевич

Павел Дыбан   07.04.2016 11:30   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.