Как мы его продали

(из книги «НЕ Я»)

Всем, кому было весело в Питере в начале 90-х, посвящается


 


Тем летом ещё дожди такие короткие были, внезапные, ни с того ни с сего. Солнце яркое во всё небо, ни тучки, ни признака, идёшь себе весь такой, вдруг – как из поливальной машины. Окатит на полной скорости – не успеешь и зонт раскрыть, всё закончилось. Только мокрые все насквозь, и асфальт блестит.
Весело.
Идёшь, смотришь.
Пока смотришь, врезаешься в старикана сердитого. Он только по привычке сердитый, морщины уже на лице так сложились за жизнь сердито, сам вроде нормальный. Надышаться торопится, пока свежий воздух не кончился, папироску в руке несёт. Приготовил, а – не закуривает. Кури, дедуль, не успеешь, сейчас ка-ак ливанёт…
Главное, не угадать, смотри не смотри на небо – всегда врасплох.

А ещё мы тем летом Христа продали.
Про это я сразу так не могу, лучше как-нибудь незаметно, с начала. А сначала были дожди. И привычное наводнение в переходе – в Трубе на Невском. Когда ливень вместо дождя – твёрдый, хлёсткий такой, непроглядно-плотный. Теснились, копились под козырьком, смотрели на пузыри, обсуждая, надолго ли, ждать ли, нет. А потом вылезали на солнце, и надо было идти, а в Трубе – глубина в полголени. И вернуться нельзя, толпа напирает, подталкивает, не знают ведь, что – потоп. Там пологий такой ровный спуск, без ступенек. Пока по нему идёшь, всё нормально, а дальше, внизу, вода. Стоит себе, не уходит. Или там может что-то нарушилось, засорилось. Ничего удивительного, тем летом так много всего нарушилось, что Труба – вообще вздор, тоже мне, проскочил и забыл, дальше жить бежишь.
Большинство разувались. Дядьки даже снимали носки; как по мне, в носках лучше – идти приятнее, да и стёкла там вечно, крышки пивные острые. Тётки павами семенили, на цыпочках, взбив подолы, чтоб не забрызгать, и ахали, и кокетливо взвизгивали, мол, кошмар какой, одновременно и подолы придерживать, и туфлями для равновесия взмахивать, одна чуть не заехала мне каблуком своей босоножины, лошадь, руки как лопасти, от винта, лебединое озеро, тоже мне.
Ну и я, может, тоже кому невзначай сандалетой своей – толпа ведь.
Другое дело, наверх из Трубы подниматься. Всё уже позади, считай, претерпели, омылись общими водами. И вот все такие тянутся вверх, ползут, как мифические существа из недр океана на берег. Стаями, косяками. Упасть там и умереть, как киты в одной передаче.
Обычно я не спешу, в последних рядах иду, поэтому успеваю увидеть. Разное. Свет, например.
На выходе сверху – свет, к нему-то все и стремятся, никак уж не на Садовую, не на Невский; тот свет – портал. И тени ложатся красиво так, хорошо, и вообще сами люди иные теперь, не те, словно молекулярный состав у них после всего изменился, входили в Трубу одни люди, а оттуда – другие, новые. Или там они, в этой воде, оставили что-то, вода забрала, одновременно что-то взамен дала, о чём сами они не знают ещё, но во тьме угадывают, предчувствуют. Потому и походки у них неуверенные, нездешние, как наощупь, а вовсе не оттого, что без обуви. Или может, всё это – крещение; окунулись в священные воды, и вышли, переродясь…
Вода там вообще-то противная – мутная вода, грязная. Со дна то и дело всплывают окурки, ошмётки, фантики, разный сор. Стоячая, неживая вода, отстой, – какое крещение, какой свет…
Пусть. Как надо мне, так и помню.
Со всем остальным всё равно так уже не выйдет.
Никакими дождями и ливнями не зальёшь.



*     *     *


Тот придурок мне несколько раз уже попадался. Или я ему. А лицо не запомнила. Я нормальных-то лица людей не с первого раза. А этот ещё и увиливал, лез в толпу, просачивался, потом снова высовывался.
Урод.
В троллейбусе – давка, не продохнуть. Можно было пешком, но мамхен сто раз повторила, что именно до обеда надо, а то... В обед её не поймать, тётю Женю. Евгению Павловну. А потом у неё совещание, и отчёт, и в администрацию, в общем, дальше концов не найдёшь. А зонт нужен. Дожди. Она вчера допоздна у нас засиделась, потом таксист нервный попался, как начал сигналить, она ломанулась, забыла зонт. Теперь мне тащиться на Главпочтамт с этим длинным зонтом дебильным.
Нормальный зонт, вру. Зонт-ружьё. С набалдашником интересным таким. Удобный. Я бы с ним погуляла денёк-другой, мне идёт. Через сквер когда шла, все так и набросились, мол, в какую цену, почём. А сами торгуют стоят всяким хламом – халатами стрёмными, сигаретами, полотенцами, шапками там, носками. Шапки – вообще чума, самовяз. Кто их купит сейчас, июль.
А может, возьмёт вдруг и купит какой-нибудь человек. Запасливый и рачительный. Который к зиме как раз летом готовится. Есть такие, я где-то читала. И правильно. Зимой эти шапки вообще неизвестно на сколько подорожают. Раза в три, может. Или в триста. Время такое. Сложное. Нестабильное. Нет ничего нигде. Цены прыгают. Всё непонятно и шатко. Повсюду стоят то ли хитрые, то ли в самом деле нуждающиеся люди – продают у кого что есть. Или просто обменивают. Я вчера обменяла Ксюхины туфли, Танька дала. Купила на вырост, давно ещё, и – невстреча, такая нога у Ксюхи весной была, к лету выросла, туфли так и лежат. Австрийские, дорогие. Танька нарочно мне, а не маме их. Чтобы я продала, а деньги себе оставила. На мороженое. Таньке жалко меня, говорит, никакого детства теперь, вообще шляпа. Нашла тоже детство, осенью мне в девятый.
Ксюхины туфли я притащила к метро, там дороже. И там один дядька такой на отшибе стоял – то стоял, то к стенке приваливался. Левый дядька, совсем неуместный, – ну, не торговый. В кепке, в сером костюме. Какой-то парткомовский. К нам в школу такие обычно таскались, принять в комсомол, там, субботник возглавить, прочую лабуду. В коробку свою то и дело, как сомневался, или что мучило. Под пиджаком – майка Queen кооперативная. Это я уже после увидела, у меня потому что такая же, Танька по пьяни купила штук сто, для смеху.
Я к нему подходить и не собиралась, ещё чего. По рядам пошла, посмотреть. Тоже как-то с туфлями пристроиться. Держать их и всем протягивать. Иду, а все так и лезут в лицо с двух сторон, орут, дёргают. Вся голова от них кругом, не вырвешься. Чёрт-те что. Туфли вынула из коробки, у первых попавшихся спрашиваю, мол, не надо ли, и вообще, сколько могут такие стоить.
Потом, отбивалась пока от тёток, которые налетели на туфли и, перекрикивая друг друга, вопили в самое ухо, сватая мне вместо денег свои сервизы, пододеяльники, скатерти, пуховые платки, бусы, легинсы, тушь, мыло, чайник, помаду, ещё какую-то чушь, вижу – смотрит. Субботник этот партийный. Кратко так, и смутился, и снова в коробку свою, словно сам не уверен, не разглядел за всё время, что там. Не впаривал, тихо стоял. Или может, коробка тяжёлая. Бетон, цемент. Неподъёмная. Банки с краской. Или он непривычный, вроде меня. Потом, может, освоится, разойдётся, тоже будет в лицо пихать и орать. Или что-то совсем безнадёжное у него, совсем никудышное. Заранее знает, что не возьмут, и даром не надо.
Вырвалась, и – к нему. Потому что достали со всех сторон.
Думала, будет ёж. Или черепаха. Посмотрю и уйду.
Пластинки.
Сверху – роллинги, из «Архива поп-музыки», All Together, двенадцатый выпуск, мамхен грохнула под настроение. Под роллингами, на фоне пёстрых кусочков, курчавая голова. Аretha. Корявыми белыми буквами. Jimmy Lee. Я у Ритки брала, записала себе на кассету, не так уж и…
Красный конверт.
Неужели...
Не может быть.
Да. Тот самый Grand Funk 1969, у Пухлика есть, он так и не подарил, потом, сказал, когда вырастешь. А ещё – Closer To Home, 1970, три башки, чёрный фон, красным – буквы по вертикали, сбоку.
Только бы этот партком никуда не сорвался.
Только бы у него никто не купил, пока я…
Надо вроде бежать, нужны деньги, а как отойти, дальше, как назло, Grand Funk Hits – родная, аж Capitol. Ну и всё, и куда я теперь. Стою как дура, смотрю. Конверт в стиле ретро, какие-то люди, сарай, перевёрнутые колесницы…
Не, я не коллекционер. У меня на диковины денег нет, просто магнитофон испортился – тянет, кассеты жуёт. Слишком старый, от Таньки мне в детстве достался, «Весна». А проигрыватель, напротив, хороший, с колонками, тоже Танькин. Поэтому и пластинки приходится. У меня только наши, советские, фирмы «Мелодия». Ну, из Польши, там, из Германии кое-что.
А теперь… Мне никак теперь, мне без них…
Туфли продам и вернусь. Туфли – первому встречному. Чтоб успеть. И – стою, стою. То из середины вытащу, то поближе. Чистые, никакого подвоха. Будто их никогда и не слушали.
Зря я это, одно расстройство теперь. На всё денег не хватит. Хендрикс, Лу Рид, Дасти Спрингфилд – Dusty In Memphis…
Мингус – синяя птица-орёл с растопыренными ногами, зелёный фон, жёлтые буквы, Blue Bird…
Yes, Jethro Tull, Dead Kennedys…
И как выбрать? Глаза разбежались, вообще не реально, как выбрать-то? Наспех возьмёшь, потом дома опомнишься – надо было другое, не это, лучше б я этого мужика вообще не заметила…
Стояла, в общем, стояла, перебирала, мучилась. Когда надоело, спросила. Партком покраснел такой – три пятьдесят за штуку, как в магазине, допустим, но в магазине пластинки новые, поэтому как сторгуемся, можно оптом, поскольку пластинки не новые, очевидно б\у…
Три… пятьдесят?!.. Он с какой планеты? Он где, в каком бункере всё это время…
Три пятьдесят зарубежка обычно стоила, рок-архив фирмы «Мелодия». Советские песняры – два пятьдесят. Но когда это было-то. Восьмидесятые кончились.
А-а, была не была. Я – туфли ему. Так, на всякий. Обрадовался такой, про обувь сразу грузить, чем австрийские от итальянских и всяких там отличаются, и вообще, сказал, лучше бы он с туфлями стоял, пластинки – вчерашний день, актуальны магнитофоны, кассеты…
Короче, домой я тащила тяжёлую, жуть, коробку с винилом. Там были и лишние, мне не нужные, АС/DС, Kiss, Iron Maiden, их можно подарить. Или обменять.
Прокололась, коробку не выбросила. Мама сразу спалила, пришлось сказать. Она – в крик. Тут тёть Женя пришла, отвлекла её. Зонт забыла…

Про это всё я и думала, когда села в троллейбус. Думала, вот сгоняю туда-сюда, и домой, и пласты свои новые…
И тут этот придурок. Над ухом дышит, сопит, и жалобно так, прерывисто приговаривает – осспадибожемой, осспадибожемой… И пихается.
Я его по словам узнала, по «божемой». Он уже так дышал – весной, у Парка Победы. И летом дышал, на Восстания. На Техноложке, на Староневском. В троллейбусе. В разных троллейбусах. Но всё время – осспадибожемой. Ишь ты, верующий.
Отодвинуться некуда, людей набилось – не растолкать. Двери ближе. Подождала, и как раз перед остановкой как тресну его зонтом, наобум, на голос и на сопение, и на ногу ещё как напрыгну изо всех сил – надеюсь, ему, а не постороннему пассажиру случайному. И выскочила скорей, чтобы не успел он. Под самый дождь.
Зонт чужой раскрывать не стала, как раз троллейбус, и я в него, и такая довольная, что народу не много, что дождь, что от этого извращенца сбежала, что скоро вернусь домой, и пока мамы нет, можно будет хоть на весь двор…

Что это не на почтамт троллейбус, а на Васильевский, поняла, когда по мосту уже ехали. Ну и, ясно, к тёть- Жене не успеваю, почти обед. Даже если сейчас сразу выйти – пока доедешь, пока троллейбус придёт, иногда можно целый час впустую прождать…
По-дурацки как всё устроено – почтамт вроде важная точка, а рядом даже метро нет, и транспорт туда всю жизнь как попало…
Успею ещё, верну тёте Жене зонт, дождусь её и поймаю, поближе к вечеру. А пока зайду к Ирке, судьба ведь не зря меня к ней на Ваську забросила. Как раз они все из Крыма вернулись, Ирка недавно звонила, звала – ой, что покажу-ууу!..
Ракушки покажет и камешки, тоже мне. Она каждый год из Крыма привозит ракушки только и камушки разноцветные. Больше, видимо, в этом Крыму и нет ничего. Не знаю. Ни разу ещё не была. Нормального моря не видела. Залив не считается, на заливе любой дурак был. Поэтому его морем считают. А море – оно в Крыму. Настоящее. Танька с мамой и папой ездили. До того, как я родилась. Танька мне потом в детстве, когда разозлится, всегда говорила, что я даже моря не видела и не увижу, никто меня потому что на юг не возьмёт. Однажды я, правда, чуть не попала в Артек, меня и Багреева из «В» класса с урока вызвали и расспрашивали, потом фотографировали и снова расспрашивали. Поехал Багреев. Он красавчик, картиночка – загляденье. Его даже в журнал на обложку брали. Такой, в пионерской форме и с горном, как статуя для истории. Из-за этого и в Артек. Так Ленка сказала Акимова. Ну и мама с Танькой потом. Потому что Багреев умеет себя подать и вообще он как взрослый, уверенный и представительный. А я нет. Ещё я не улыбаюсь, как он. А в Артеке – Чёрное море. Настоящее. И дети, наверно, другие, не как у нас, не болваны и хулиганы, а самые лучшие дети со всей страны. Я очень переживала, что им для Артека не подошла. Знала бы, улыбалась тоже со всеми, и с горном стоять научилась бы как Багреев. Я же не знала. В других лагерях не надо было, и так брали, бррр, как вспомнишь.
Меня только Ирка тогда поддержала, а так все считали, что я сама виновата. А Ирка сказала, что не из-за этого. Что я нормальная. Потому что она в Артеке была ещё в пятом классе и видела – там ещё даже хуже, чем я, были дети, ещё страшнее и бестолковее. У одной даже девочки ноги в разные стороны, буквой Х, и никто ей не говорил, и она не знала и веселилась. А мальчик один был вообще дефективный, к девчонкам под юбки заглядывал, при том хитрый – хорошим сразу прикидывался при вожатых, его даже не поймали ни разу. Танька на это сказала, что Ирка врёт и что просто меня утешает. А Ирка сказала, что дело не в красоте, а в родителях, у Багреева потому что папа завсклад какой-то блатной, вот в чём дело. Тогда я немного расстроилась, что у Багреева – папа, но всё же не так, как про красоту. Теперь-то мне всё равно, я привыкла. Обойдусь и без моря. Надо будет, сама, когда вырасту, сяду в поезд, поеду и посмотрю. Мы мелкие были, что мы вообще понимали про этот Артек. Ирка, кстати, вообще не из нашей школы, она у себя на Ваське учится, просто мы ещё с детства дружим, бабушка Иркина в нашем доме раньше жила и всё про всех знает, про весь район. Особенно про Багреева почему-то.

Троллейбус остановился, и я поскорее выскочила – так задумалась, что опять могла позабыть и уехать чёрт-те куда.
Нашла о чём горевать. Ну и что. Подумаешь, море.



*     *     *


Сначала я ничего такого и не заметила. Все тащат арбузы, мало ли. Дыни, арбузы, в сетках, и так, в руках. Где-то выбросили. Сейчас то и дело, внезапно так – где-нибудь где попало встаёт машина, вокруг сразу давка, толпа, всем надо купить всего, и как можно больше. Съедобное, несъедобное, всё подряд. Ведь нет ничего нигде. Потом можно перепродать. Или обменять.
Обычно я через рынок срезаю. Оттуда, скорее всего, и…  Ого, сколько абрикосов у тётки…
А вот и троллейбус мой, двери распахнуты, все на выход. Сломался. И надо было выпрыгивать, ехала бы спокойненько, как раз…
Нет. Впереди ещё куча троллейбусов, все стоят, и машины…
До меня уже в самом конце дошло – что-то происходит. Прохожие машут встречным, кричат что-то всем подряд, незнакомым, что-то про рынок, то ли предупреждают, то ли, может, советуют, да плевать, сейчас всё своими глазами...
Ну, рынок. Ну и чего. Как всегда. Нет, – народу битком. Обычно здесь пусто, всё запредельно дорого. И кому нужны эти кокосы, персики, ананасы, если ни мяса, ни молока нормального не купить. Кефира сраного нет, как в блокаду. И как в гражданскую. А тут бегают все, снуют, набивают портфели, авоськи…
Чуть не споткнулась. Арбуз! Прямо под ноги. Уронили… И тут я увидела – всё валяется, всё на земле, апельсины, арбузы, яблоки, виноград… Никто с земли не берёт, нет, подальше отпихивают, они катятся, катятся – как сейчас, прямо под ноги. Зажрались.  Подумаешь, грязные и в дожде, что ж теперь их…

–  О-оль! Олька-аа, сюда-аа!
Обернулась на голос. Вряд ли меня. Так, на всякий.
–  О-оль, иди сюда! – именно мне, и машут. Какие-то мелкие.
Солнце прямо в глаза, не пойму. Подошла, а они уже наперебой, взахлёб. Очевидцы. Иркин брат и ещё, поменьше.
–  Вон с того конца, где дорога!
–  Из машины!
–  Чучмеки обосрались!
–  Ну! На землю, и поползли!
–  А потом по дворам тикать! Врассыпную!
–  А те – ещё два круга!
–  Четыре!
–  Три! Прямо по овощам!
–  Они прямо вверх, аж в воздух, куски арбузов! И дыни! Вон там валяются…
–  Как черепа!
–  Да! Как ихние бошки!
–  Как взрыв! Тут одни кишки были…
–  Ну! Летали!
–  Арбузьи кишки!
–  Как кровь! Во, гляди, Оль, гляди, вон там…
–  Один азер попался…
–  Два! Ещё был, с другого краю…
–  Два раненых!
–  Не, не насмерть! Сбежали, гады!
–  Ну! Надо было…
–  Стоп! Ирка где? Вы одни? – что они мне тут гонят, какие бошки, какой расстрел...
–  Ирка с Петькой домой покатили, сейчас придут!
–  А мы чего? Чё стоим-то? Давай скорей!
–  Оль, поможешь?
Они уже смахивают с прилавков орехи, груши, сливы, – да всё подряд, успевая при этом пробовать, где получше. Тем же заняты все вокруг. Радостно, с энтузиазмом. Как праздник.
–  Оль, давай, набирай!
–  Да чё ты, мы сами…
–  Поехали где арбузы! Давай, кати!
–  Может, дыни? Я дыни люблю!
–  Дыни – после! Сначала арбузы!

–  Борь, а как же…
–  Менты уже были! – не даёт мне договорить Бориска. – Были, сразу. Поржали, махнули рукой и – бжжж по газам!
–  Да! Они разрешили! Я сам видел!
–  А ты кто?
–  Я? Я – Никитос, Петькин брат.
–  А Петька кто?
–  Петька с Иркой домой покатили. Тачку. Сейчас придут.
–  Петька с Иркиной школы. Из «А», – пояснил Бориска. – Они в нашем дворе, в красном доме…
–  Петька Жерлицын?
–  Ну.

–  Надо персиков. Персиков чё-то мало…
–  Стой! Никитос… Блин!
–  Чего?
–  Обожди со своими персиками! Всё помнётся! Нельзя давить! Снизу твёрдое надо – дыню, морковь, арбуз…
–  Этих синих брать?
–  Да, бери.
–  Борь, а мы их куда? Продавать?
–  Посмотрим. Там видно будет…
–  Борь, а что это?
–  Кабачки. Или патиссоны. Не знаю я, да без разницы! Всё бери, бабка сварит…

Тележка – с горкой, мы катим её домой. Отовсюду навстречу люди – с корзинами, велосипедами, вёдрами, даже с тазами. Бориска такой – скорее, всё разберут, не успеем, и как припустил, как только тележка не опрокинулась. Ирка с Петькой застряли у выхода со двора, у них ещё больше тележка, пустая уже, но их держат пенсионеры – окружили вплотную, хотят не пойми чего, волнуются, что война. Хорошо, Никитос и Бориска пролезли, старух распихали, тележку к себе рывком, и – обратно на рынок, грабить что не дограбили. Мы тем временем – раздавать им «гуманитарную помощь». От арбузов старухи отказывались – брали сливы, морковь, абрикосы, яблоки, виноград. И бананы – кто без зубов. Когда они разошлись, тележка была всё так же полна, только горочку сверху срезали; старикам много не унести, слишком слабые.

Петька втащил тележку на третий этаж, вывалил всё в гигантскую серую ванну, сказал его ждать и заторопился к мелким. Мы с Иркой остались в чужой квартире, в огромной кухне с кучей столов, навесных шкафов и газовых плит. Сначала тихо стояли, прислушиваясь, переглядываясь. Никто к нам не вышел, и мы немного расслабились. Хотели сортировать, но не знали, куда что складывать, и забили.
Я спросила, что мы тут делаем, почему не у Ирки. Она громко вздохнула, уселась за стол, придвинула пепельницу и стала долго прикуривать сигарету. Чужими ломкими спичками. А потом рассказала, что к ним прикатили дальние родственники из Ферзикова, Калужской области. Слишком дальние, не пойми кто. И с детьми. Они уже приезжали когда-то совсем давно, и тех пор её папу трясёт при одном их упоминании. В первый раз они ещё без детей, а теперь. Ты не представляешь, какой кошмар, говорила Ирка, отмахиваясь от дыма, который шёл ей в лицо. У папы сдают нервы. Они трогают его книги, хватают без спросу вещи, лезут руками в аквариум, комшат Барсика и Раису Максимовну, а ещё с ними надо ходить по городу и показывать все места, которые на открытках, чтобы фотографировать их на фоне, а сами чуть что устают и ноют пошли домой, ничего им не интересно, всё обсирают и класть на это хотели, так и говорят, а дома едят где попало, разводят бардак, смотрят телик на полную громкость, расстраивают рояль, забивают раковину на кухне, пихают туда недоеденное с тарелок, а в ванной вообще тако-ое, бррр, папа, короче, скоро с ума сойдёт, и я с ним, говорила Ирка, нам просто некуда деться.
–  А дача? – спрашиваю. – Вы могли бы от них – на дачу…
–  Папа сказал, нельзя оставлять свой город на поругание, – Ирка пытается соответствовать, говорит внушительно, со значением. – Свою родину и свой дом. Их нельзя оставлять одних. Мало ли, что взбредёт им в голову.
–  А их если на дачу?
–  Они не хотят, – Ирка морщится. – Сказали, что им не впёрлась такая романтика, они в ней и так всю жизнь по уши – туалет во дворе, огороды, колодец, грядки. Надоело, сказали, хватит, и так постоянно горбатимся, а другие жируют на всём готовеньком. Теперь они будут упущенное навёрстывать. Чтоб урвать свой кусок. Так папа сказал.
Да-а… Если уж – Иркин папа…
Я предложила Ирке пожить у нас, но она сомневалась. Твоя мама меня не любит, сказала Ирка. Она никого не любит, сказала я. Вот видишь, придётся терпеть, нельзя же бросать свой дом, умирать так вместе, сказала Ирка и загрустила, но долго грустить у неё не хватило сил, она тут же мне стала рассказывать, как в Крыму влюбилась во взрослого, прямо как настоящего, парня, и как он ей…
Тут припёрлись мальчишки, и самое интересное Ирка мне не успела.

Потом пришёл Иркин папа, Виталий Савельевич. Якобы, мол, за спичками, это видимо местный пароль. Потому что он сел и завис. Нормальный, просто усталый. Сидел, шутил. И совсем не нервный, Ирка наверное нервных ещё не видела. Мою маму, к примеру. Но маму свою я не очень-то всем показываю. К тому же она при гостях совершенно другая, никто не подумает даже…
Из комнат явились жильцы, сели с нами. Две тётки, одна кудрявая, в бусиках, а вторая помятая, сонная, аккуратный студент в старинном пенсне, в подтяжках и странном галстуке, и старуха на инвалидной коляске. Она стала ворчать, что мы развалили страну и просрали всё продовольствие. А студент ей сказал, что все неприятности кончились, что теперь наступил коммунизм – бери всего сколько хочешь. И катнул к ней тележку. Бабка выбрала крупный арбуз и велела немедленно резать его и есть. Он, арбуз, от всего очищает.
Мы ели арбуз, и сразу же одновременно дыню, и было весело. Мальчишки ещё раз, для тёток, рассказывали про расстрел продуктов на рынке, а Ирка мне шёпотом – врут, во дворе торчали, на рынок пошли, когда вся стрельба уже кончилась, а всё это другие рассказывали, которые там на самом деле всё видели.
Ну и что. Без разницы, пусть и врут. Здесь такая хорошая атмосфера, совсем особая. Мне всю жизнь так хотелось в большую добрую коммуналку, комнат на сорок, может, на пятьдесят. Чем больше народу, тем лучше. Мама при людях вела бы себя не так. И вообще, было бы по-другому.
С пустыми руками отсюда не выпускали, оказывается. Едва я засобиралась домой, все столпились в прихожей и заговаривали мне зубы, пока не явился Петька. Откуда-то из глубины длиннющего коридора он выкатил тёмно-вишнёвую погнутую коляску. Детскую, для новорожденных. И стал набивать её дынями и арбузами. Иркин папа засомневался – не выдержит. Но его заверили, что коляска давно настроена, переделана и приспособлена, они всей квартирой картошку в ней возят, капусту, прочие тяжести. Тем временем Петька укладывал сверху другое разное, что помельче, а сонная женщина принесла кусок тюлевой занавески и скрыла награбленный урожай от сторонних глаз. Я сказала спасибо, мол, извините за беспокойство, но я с коляской – ни в жизнь, я с ней ни за что…
Тут Петька сказал, что идёт со мной, ему как раз по пути, а коляску покатит сам, я не справлюсь, там нужен подход и учитывать разные тонкости. Все сказали, что правильно, мол, иди, и я дальше не стала уже ничего говорить, а то вышло бы, что ломаюсь и кочевряжусь, и мы пошли. Петька, я и коляска. Чума вообще.

Представляю, как это выглядело. Подростки везут младенца! Да кто им доверил, куда они его тащат – шатают, дёргают как попало рывками, а то и вообще бегом, когда по наклонной…
Мимо сфинксов, потом через мост Лейтенанта Шмидта – так было длиннее, но Петька сказал, что знает отличные партизанские тропы и покажет такие ходы, я в жизни не видела.
Показал.
Мы шли часа два или три. Иногда зависали в чужих дворах. Петька делал вид, что бухой, и орал на коляску «А ведь это ты, Мирон, Павла убил!!..», от нас все шарахались, норовили пригнуться и обойти. Мало кто подходил, интересовался. Даже на Петькины дикие монологи – вот, мол, придём домой, я тебе покажу, зачем отравил сестру, отвечай, недоносок, прусская гнида чахоточная, почему два по алгебре, негодяй, кто кота задушил, урод, и не стыдно, лежишь тут как ни причём, ссыкун дефективный, падла, сожрал герань тёти Дуси, а сам лежишь…
Все боялись, никто не вмешивался. Лишь изредка, да и то уже издалека, доносилось – милицию надо, совсем распоясались, алкашня, одни проститутки и наркоманы теперь, а ещё и детей заводят, вызовите милицию.
Никакую, конечно, милицию нам не вызвали. Никому до нас не было дела. Время такое. Младенцев живых теперь в мусоропровод запихивают. Стариков морят голодом, чтобы квартира скорей. Или просто арбузы расстреливают. Чтобы – коммунизм.

Мы шли и прикалывались на разное – на изогнутое кишкой сухое мёртвое дерево, на чьи-то резиновые сапоги у моста, на мусор, разбросанный так, что если всмотреться, увидишь профиль пингвина, наполненный изнутри частичками головы профессора Доуэля…
Солнце, мокрый асфальт, и всего-то четыре внезапных мгновенных дождика. Мы и не заметили – шли и шли. И такой это день был, такой… Такой длинный, такой короткий, такой…
Такой, что вообще не хотелось, чтоб он кончался.
И мы бы в нём до сих пор бы всё шли и шли.
Всё бы шли бы и шли… и шли…



*     *     *


А потом Петька кухню увидел. С него вся весёлость слетела, придуриваться перестал, впал в какое-то странное состояние. Я сказала, так не всегда, просто мама уборку сделала. Соврала, понятно. Так у нас каждый день. Стерильная страшная чистота. До мурашек. И кухня, обставленная по последнему слову глянцевых европейских журналов – мамина гордость. Культ. Петька мне не поверил, и правильно сделал. Надо было ему мою комнату показать, может и отпустило бы. Сын за отца не в ответе ведь. В смысле, дочь. Пофиг, что теперь…
Коляску в квартиру не потащил, оставил у входа. Помог накрыть пол газетами, выгрузил всё из коляски и – увидимся!.. – убежал.
А через полчаса я снова была на улице. В старых джинсах, в домашней майке и в Танькиной клетчатой сине-зелёной рубашке, огромной, как дождевик. Хорошо, что не босиком. Успела схватить сандали. Прежде чем…
Схватила и замахнулась – на всякий. Она побоялась, что я ей костюм хороший испачкаю грязной обувью. Правильно побоялась. Мне что, мне – раз плюнуть теперь. Хоть костюм, хоть… да что угодно!
В другой раз обошлось бы. Не знаю, бывало всякое, и похуже. Просто в этот день…
Зря она. Ну не надо было – сейчас.
Такой день мне испортила, такой день!
Главное, так внезапно, врасплох. Я, как дура, от радости по квартире носилась, включила музыку, предвкушала там, все дела. Думала, разложу сейчас эти фрукты расстрельные покрасивее, чтобы сразу увидела, как войдёт, что я в дом наконец несу, что умею и я для семьи добывать, что мной тоже можно гордиться.
Вот дура-то.
Хорошо хоть, переодеться успела. Дурацкое это платье нарочно для тёти Жени было. А то, если маме скажут, что я в чём попало хожу, не переживёт. Такой пунктик. Когда я сама по себе, в чём угодно можно, но если её знакомых касается…
Только переоделась, метнулась на кухню добычу мыть, тут как раз она и вошла. И с порога – зонт отдала?
У меня на лице было, видимо, всё написано. Ничего даже говорить не пришлось.

Дальше неинтересно. Какая разница, что она там орала. Можно и пропустить. А потом она миску схватила в цветочек, эмалированную, я её приготовила складывать мытые персики. Нормальная миска, вместительная. Она с ней по кухне сначала носилась, потом как швырнёт в меня. Вроде пофиг, бывало и хуже. Только в этот раз как-то особенно неудачно вдруг, по коленке. А там то ли нерв какой, то ли что, в общем, жуть как я взвыла, упала даже – ногу как прострелило. И слёзы из глаз – сами, сразу же.
Ну, реву. И миска эта в цветочек перед глазами. Реву. Дотянулась до миски, и – раз! – обратно в неё. Со всей дури. Непроизвольно, не думая. Даже не поняла, как случилось, она будто без меня полетела, сама. Резко – вжжж... И – в неё. Так, в плечо, но она вообще озверела, до этого я никогда ещё…
Затряслась, как пошла на меня. И вижу, глазами ищет, чего б схватить…
Я – в прихожую, там – сандалями на неё…
Ну и всё.
Нога потом отошла. Минут через пятнадцать. И слёзы.
Я вообще-то давно не реву. Я привыкла. Это из-за коленки просто. Тупой рефлекс. Она ведь всегда орёт. Орёт, чем попало кидается, я привыкла. Внимания не обращаю. Пусть. Пусть орёт. Слёз не хватит на всякую дурь заморачиваться. Но наверное я уже всё. Не могу. Как-то всё вдруг внезапно достало. Как-то так…
Как оборвалось.

Я шла неизвестно куда, в домашней одежде, растрёпанная, зарёванная. Выбирала дороги, где нет людей. Солнце ещё светило вовсю, ещё долго будет светить.
Мне бы дождь…
Дождь и маленькую квартирку. Чтоб – никого. Вообще никого, я и музыка.
Надо будет пластинки оттуда как-нибудь вынести. Надо будет, когда она на работе…
А их – куда?
Нет. Сначала надо устроиться. Надо – новую жизнь. Совсем.
Есть ведь Танька. И Пухлик. И Ирка. Есть папина бабушка, кстати, в конце концов. Правда, мы разругались с ней, из-за папы, но можно ведь помириться. Она одна. Ей, наверное, грустно. Тем паче, она обрадуется, что я из дома ушла. Она всегда против мамы…
Другое дело, я к ней сама не хочу.
А Танька? Танька в деревне, у Лапушевой. Две недели там проторчит, ради Ксюхи и чистого воздуха.
Пухлик вообще неизвестно где. Он сам появляется, когда надо. Когда надо – ему. У него слишком мутные стали дела, секретные, да и раньше…
У Ирки на даче можно. Какое-то время можно, Ирка не выдаст. Она вообще – за приключения…
Приключения.
Это у них – приключения. Петька, Ирка, другие все…
Я не с ними. Теперь я сама по себе, отдельно, и к ним теперь не могу. Потому что для них это будет лишь приключение. Приключений я не хочу. У меня-то – жизнь. Моя жизнь. Я даже им рассказать не могу. Не хочу. У них по-другому всё, у них…
Не надо их впутывать, никого. Я должна сама. И к Таньке в деревню нельзя, это тоже будет неправильно. Будет – так, всего-навсего приключение. Чтоб потом вспоминать и ржать. Не хочу.
Есть ещё кое-кто. Жаль, что лето. Надо бы позвонить.
«Позвонить»!
Даже мелочи нет в карманах. Вообще ничего.
И – ключей…
Пусть. И фиг-то с ними, так лучше. Ключи бы напоминали. Без них уже точно обратной дороги нет.
Город стал вдруг чужим. Не хотелось видеть знакомых, вообще никого. Я как будто бы даже наверное их боялась – увидеть случайно, встретить кого-нибудь…
Пусть – не встречу, пусть пройдут мимо и не узнают, пусть вообще не заметят, я и сама отвернусь, ускользну, перейду на другую сторону, нет, не я, обознались, вы меня с кем-то путаете, не я…

У Измайловского моста я остановилась. Нельзя так и дальше идти наобум, скоро вечер, надо что-то решать. Ночлег, например. И вообще.
По-хорошему, мне нужна комната. В коммуналке. Самая маленькая, самая чтоб дешёвая. Даже пусть без кровати и без стола. Чтоб ещё дешевле.
Вот, всё. Найти комнату, найти деньги.
Деньги.
Деньги у меня есть. Теоретически. Папа мне каждый месяц их переводит, не знаю сколько, а мама не говорит, и ключи от почтового ящика не даёт – мол, якобы, потеряю. Но это же для меня деньги. Значит, мои.
Интересно, там сколько. Маме верить нельзя. Она говорит, что копейки, на школьные завтраки не хватило бы. Потому что папе плевать, она говорит, он нас бросил, отделывается подачками. Врёт, скорее всего. Она ведь уже врала про него. Что вообще ни копеечки никогда, что признаков жизни не подаёт, что отрёкся от дочери, все дела. А потом, пару лет назад, я наткнулась на перевод. Искала газету с программой, и выпал. Жаль, не успела обратный адрес запомнить. И сумму не посмотрела. Увидела только фамилию, инициалы, и с дуру к маме попёрлась – её обрадовать. Смотри, говорю, от папы нам денежный перевод, а ты говоришь…
Бумажку она тут же выхватила и спрятала. И сказала, что раз в десять лет – охренеть конечно герой твой папочка ненаглядный. Завелась на весь день орать, бесполезно было расспрашивать.
Танька-то говорит, он деньги всегда присылал, но с мамой лучше не связываться. Вот Танька, к примеру, давно уже с ней не связывается, сама по себе живёт. Так и я теперь буду. И деньги теперь она папины мне отдаст, чтоб по-честному. Имею право. Надо будет её перед фактом сразу поставить. И место найти. Ну и всё.

Жильё я искать ни разу ещё не пробовала, но казалось, это не сложно. А ноги меня уже сами вели к Обуховскому мосту, от него потом – на Сенную. Откуда-то я вдруг знала, что ищут там. Не помню, кто мне сказал, и когда, и с чего вообще, но знала, что первым делом идут туда. Все туда идут, кому срочно.
По дороге припомнилось, что надёжнее – по знакомым. А то могут и обмануть. Или выгнать. Знакомые скажут своим знакомым, те – дальше уже, своим, так чего-нибудь и найдут. Мне этим путём нельзя, мне надо у независимых, совсем посторонних людей. Чтобы мамхен не отследила. Сама найду. Вот спрошу сейчас, сколько стоит, скажу условия. Можно даже не комнату для начала, а угол. У тётки какой-нибудь доброй и поприличнее.
Ну а что. Живёт, может, одинокая старая тётка, ей скучно. Без мужа и без детей. А тут – я. Может даже, кота заведём. Я ей помогать буду чем-нибудь. Это маме не помогаю. И не хочу. Всё равно она будет орать, хоть обпомогайся вся, бесполезно. А та тётка нормальная будет, тихая. Ей, может, вообще за счастье, что в кои-то веки пришёл человек живой, поселился, чтоб скрасить дни. Ну а что я, не скрашу? Скрашу. Ещё как скрашу. Ей даже деньги с меня станет стыдно брать. Скажет – ах, нет, не надо, милая славная деточка, живи так, потому что ты в мою жизнь привнесла столько радости, столько счастья, и все дела. И я буду на эти деньги ей деликатесы разные покупать, вон, у Таньки брать, например, у неё всегда есть. И книги из букиниста. И всякие там нарядные занавески. С бахромой. Ну и там салфеточки. Жильё-то совсем у неё будет скромное, даже нищее. И зарплата крохотная. Она, например, в музее будет работать. Уборщицей. Не в Эрмитаже – в каком-нибудь ну совсем завалящем, куда не ступала нога ну вообще никого, на отшибе где-нибудь. И за это их премии там лишают, зарплату вообще не выплачивают месяцами и карточки на продукты не выдают – за невыполнение плана. Поэтому и решила она идти на Сенную, и простояла весь день, высматривая себе подходящего, а тут – я. Мужика разведённого она взять побоялась, бухать начнёт, и вообще с непривычки страшно – время опасное. Студента ей тоже не надо, хлопотно, будет девок водить, дружков... И тут – я. Вся такая… Она даже и мечтать не смела о счастье таком…

Ну и где?



*     *     *


На Сенную ввалилась я бодрая, деловая. Попробуй ещё там пройди, разворочено всё, перерыто, повсюду огромные горы каких-то мелких камней, бетонные плиты валяются там и сям, будто в спешке сгрузили их сто лет назад и уехали, и забыли, зачем это всё торчит здесь который год и – ни с места.
В двух шагах от метро – стена. Объявления, постеры, там, реклама, какие-то люди.
Да, вроде здесь.
Как-то стрёмно мне стало. Люди странные все, невнятные. Никакой доброй тётки, которую я себе напридумала. И вообще с тётками напряжёнка. Две синявки стоят переругиваются сквозь зубы, сами по сторонам то и дело чего-то зыркают, на меня – ноль внимания. Старуха с противной напыщенной жабьей рожей, с пятью подбородками. Тётка испуганная в очках, на училку нашу на практикантку одну похожая, «ссыкловидное тело». И, поодаль от всех, шлюховатая девка шатается на каблуках, чуть не падает. Ну и всё, остальные все дядьки, я их не особо разглядывала, неудобно.
И… что теперь?
Стояла какое-то время, приглядывалась, выбирала, к кому подойти. Такая вся не особо заинтересованная, типа здесь у меня стрела, я вообще не к вам. Стена оказалась совсем бесполезной, там только листовки висели про НЛО, про инопланетян, про межгалактическое сотрудничество. Нам такие же вечно приклеивают в парадной. Развелось идиотов, вообще чума.
От скуки немного прошлась, сигарет настреляла – для виду, от нефиг делать. Потом стало поинтереснее – появлялись люди и спрашивали, и я слушала, что и как. Мало что поняла, слишком быстро происходило: перекинутся парой фраз и сразу отходят в сторону, чтоб не слышно.

Потом надоело время терять, я к девке той шлюховатой отправилась. А что делать.
Сигарету спросила. Она такая – нет, кончились. И пачку под нос. Хорошая пачка, твёрдая. Лаки страйк.
–  Надо? – я говорю, сигареты в руке показываю.
Ну, взяла одну, прикурила, стоит, молчит.
–  А вам пачка нужна? – спрашиваю.
Она молча мне пачку свою протягивает. Смотрит вдаль. Может, тоже хорошую добрую тётку высматривает. Или дядьку. Тоже, может, Дюймовочка.
–  А комнату снять сколько стоит? – не отстаю.
Ну, она и раскинула.
Видимо, у меня лицо сразу сделалось. Или как-то ещё она поняла. И вроде помочь мне решила. Говорит, если договоришься, то могут взять и натурой. А мне и лучше, продуктов можно натырить. Как сегодня на рынке. Или устроиться пирожки продавать кооперативные. Или в булочную уборщицей…
–  Тебе сколько? – та девка спрашивает.
–  Одну, – говорю. – Одну комнату. Можно угол.
–  Лет сколько, спрашиваю.
–  Шестнадцать, – спокойно вру. Ей какая разница. И вообще, это ведь не главное.
А она мне такое сказала, такое…
Короче, натурой – это собой означает расплачиваться. А вовсе не хлебом, салом и молоком, как я в книжках читала о прежних голодных годах, когда тоже в стране бардак был.
Натура, блин.
Мне стало тоскливо и неприятно. Как-то вдруг расхотелось и спрашивать, и вообще про всё узнавать. К тому же я вдруг поняла, где найду ночлег. Из-за сигарет поняла. Хотела тихонько их выбросить, нафиг надо, и пачку эту паршивую проститутскую заодно, и вдруг вспомнила, как мы с Федоскиной прошлой зимой на вписку ходили…


*     *     *


Федоскина так-то всю жизнь была алисоманкой – ходила в чёрном и красном, тусила с какими-то припанкованными ПТУ-шниками, в классе не выделялась, только руку к доске поднимала не как обычно, а два пальца вверх, врастопырку. У них это «козой» называется. Её наши девки слегка за глаза чморили, но в открытую не предъявляли, боялись, может. Так-то они, эти алисоманы, нормальные. Когда трезвые и не концерт. А чем больше их собирается, тем они борзей. Особенно после концертов на них накатывает, туши свет. Стёкла бьют, до прохожих докапываются, и вообще очень страшно идут – ну, как смерчь. И сметают всё. На своём пути. Урны, двери, скамейки, витрины, киоски, там, театральные тумбы. Да всё подряд.
В этом смысле я их понимаю. Бывает ведь, хочется так вот стихийно выйти и всё смести. Но один не пойдёшь, не сметёшь. Одному – не получится так, ураганом. Нужна толпа. А к ним ведь так запросто не пристанешь. Надо с ними всегда быть. Тусить. Дружить. А дружить с ними скучно. Однажды я пробовала, классе вроде в седьмом. Они на Ватрушке сидели, я мимо шла. Мне Федоскина крикнула, позвала. Девки страшные там, агрессивные, много старых. Пацаны ничего так, приятные, даже вежливые. Но весь вечер прошёл как-то тупо, мне не понравилось. Ну бухают, ну треплются про Задерию там, про Кинчева, обсирают Цоя как полагается, и чего. Если с ними дружить, это надо так постоянно сидеть, каждый день. Мне так не хотелось. Хоть и песни многие нравятся, на концертах была, и что. Мне много кто нравится, это ещё не повод. А с Федоскиной мы на физре всю жизнь рядом стоим. Даже в прошлом году, когда я резко выросла. Прихожу, а Федоскина тоже выросла, как нарочно. Может, это сближает. Мы долго тогда ещё ржали и рост измеряли линейкой, и к стенке спиной становились, чтоб было ровно. Выясняли, кто выше и как стоять на физре.

У Федоскиной было прозвище Хиросима. Не из-за Японии. Из-за песни одной, у Кинчева. «Чем-то похоже на спорт, чем-то – на казино, чем-то на караван-сарай, чем-то – на отряды Махно… чем-то – на Хиросиму, чем-то – на привокзальный тир… в этом есть что-то такое, чем – взрывают – мир!.. всё это рок-н-ролл…»
Хорошая песня.
Вообще-то её звали Света, но ей не нравилось. А больше не знаю о ней ничего, не интересовалась. Особенно после того. Ну, зимой.
Федоскина так-то всё время с Наташкой Чурлей ходила из параллельного, они вместе алисоманили. А в тот день она почему-то одна была, без Чурлей. А-а, вспомнила почему, у нас в классе труды отменили. Все обрадовались, а мне пофиг. Дома мамин Игорь Григорьевич на больничном неделю уже торчал, так что радости мало – пристанет вечно расспрашивать, а потом про себя заводит шарманку смертную, как он в школе учился да как ветрянкой болел, и не смоешься никуда, он же ябеда, матери настучит, что я чёрствая, невоспитанная, старших не уважаю, и прочий бред. Так что лучше бы я на трудах распашонки куклятам шила.
Зашла в магазин, встала в очередь свежий батон пробить, пока есть, а там вдруг – Федоскина. Прямо у кассы. Я – к ней. А потом, когда вышли, она предложила пойти с ней куда-то еду какую-то отнести. Даже не предложила, а вроде как попросила. Мол, тут недалеко, это быстро. Мне пофиг даже куда, согласилась сразу. Главное, не домой, к Игоряше нудному. Федоскина так обрадовалась, что трещала без умолку всю дорогу. Про каких-то людей рассказывала, они все по кличкам, я вообще не запомнила. Им как раз и нужны были эти продукты – хлеб, булки, консервы. Они только что с трассы и спят на флэту голодные.
Федоскина так сочувственно их расписывала, я даже прониклась. Вот, думаю, какая Федоскина чуткая и заботливая, кто бы знал. А мне-то казалось, алисоманы не парятся насчёт этого, это разве что у хипов принято. Ну там, вписывать всех подряд, делиться последней блохой, брататься взасос, и там всякое. Федоскиной позвонили с утра, она дома тушёнку стащила, две банки. И сахар ещё. И крупу. Бедная, как она только портфель свой таскала в школе. Но она шла бодрая вся такая, не жаловалась. Даже гордая вроде, что старшие ей доверили. А «флэт» говорила так, будто это священное что-то, высшее. Был какой-то в ней трепет такой перед этим всем. Мне её настроение тоже передалось, интересно стало взглянуть. Танька, правда, предупреждала, что все они там торчки, дебилы никчёмные, но Таньке откуда знать. И потом, сколько мне она тонн лапши за всё время навешала на уши – лучше не вспоминать, чтобы настроенье не портилось.

Мало того, что флэт оказался не так уж и близко, на Лиговке, мы ещё по пути заходили во все магазины подряд и стояли в очередях – покупали что подвернётся. Мне пофиг, но, видимо, очень Федоскиной надо было пойти не одной, раз так соврала. А ещё мы в один интересный дом заходили. Чайку попить. И – за деньгами. За прайсом, то есть.
Дом был очень красивый внутри, как дворец. Просторный и чистый. Правда, лестница слишком крутая и длинная. Неудобная. Всё блестело. В пролётах стояли кресла и столики с пепельницами. И повсюду цветы в горшках – на подставках, на подоконниках. А ещё – кадки с пальмами и латаниями. Чума.
Нас встретили девочки в переливающихся многослойных одеждах. В чём-то чёрном и красном. То ли шёлк, то ли, может, атлас, я не поняла. На улицу так, стопудов, не пойдёшь. Но красиво. В прихожей и в коридоре было темно, и горели красные лампочки. А в комнате, куда нас привели, и вообще было как в театре. Или как в оранжерее. Отовсюду свисали струящиеся куски ткани – бордовые, алые, красные, тёмно-вишнёвые. И везде – цветы. В основном тюльпаны и маки. Тоже красные в основном, и оранжевые иногда или жёлтые. Как в саду.
Потом-то я поняла, что цветы – искусственные. Потому что они их у нас на глазах прямо делали, так бы, может, и не догадалась бы. Девочки принесли нам чай, отсчитали Федоскиной денег, и, больше не обращая на нас внимания, разошлись по углам – каждая к своей работе. И я видела, как они это делают. Лепестки из какой-то ткани. Стебли, листья. Тычинки все эти, пестики – всё как надо. Цветы выглядели живыми и свежими. Даже капли росы – я видела, как их делали, было как волшебство. Жаль, что нам уходить. Из-за этих цветов я совсем не запомнила, кто из них Зона, а кто Цикута. Ясно было, что в школе они не учатся – с такими причёсками в школу никто не пустит. Тем более, с красными волосами. Напоследок одна из них, вроде Зона, сказала Федоскиной: «А Кувалде своей передай – если снова полезет, сдохнет…» Задумчиво так сказала, рассеянно, будто нехотя. Вышло жутко. Типа как прорицание.

Дальше снова мы заходили в лабазы, стояли в очередях. Особенно волновалась Федоскина про табак – сигарет нигде не было, приходилось даже стрелять. Потом мы наткнулись случайно на что-то кубинское и дешёвое, взяли много, хоть и говно, как сказала Федоскина, лучше бы беломор. А ещё я заметила, что Федоскина тратит свои, а не те, что ей дали цветочные девочки. Но спрашивать я не стала. Значит так надо, мне-то что.
На флэту мне совсем не понравилось. Было грязно и дымно, воняло чем-то противным. Все, видимо, спали. Мы тупо сидели на кухне с какими-то стрёмными грубыми неадекватами. Федоскина доставала продукты, они сразу выхватывали из рук и вгрызались. Совсем как дикие. И по виду не алисоманы, обычная гопота. Я думала, будут про трассу рассказывать, но они с нами не разговаривали, только между собой, будто нас с Федоскиной не было. Даже ей не сказали спасибо за то, что она это пёрла в такую даль. Я тихонько Федоскину дёрнула – мол, пойдём, но она и не думала уходить. И на этих придурков пялилась, открыв рот. Блин, как дура. Я ещё посидела немного и всё, и домой пошла. Федоскина отговаривала, обещала, что скоро какие-то клёвые люди проснутся и будет в кайф. Или, может, она конкретного человека ждала. Она всё на Римуса на какого-то постоянно ссылалась, наверно, он.
В общем, я ушла. А потом, после зимних каникул, с Федоскиной на физре уже не стояла – между нами с тех пор Лариска была Нарвидович, королева наших красавиц, и как-то уже не складывалось.

Это мне вдруг и вспомнилось, из-за сигарет. И сразу всё стало просто. Чего я парюсь? Вон сколько людей вечно шарятся в нашем городе, и никто не ночует на улице, все устраиваются. Не город – сплошная волшебная чудо-вписка. А ещё есть комунна какая-то на Свечном. И Пушкинская, десять. Не пропаду.
Хорошо бы, конечно, найти тех цветочных девочек. Поступить в ученицы, делать живые цветы – из мёртвой материи. Я примерно запомнила, как там что. Как они лепестки щипцами растягивали и закручивали, придавали форму. Как брызгали чем-то навроде лака, чтоб закрепить. А вообще, у них там инструментов не меньше, чем у хирурга. Навороченных всяких приспособлений, флаконов, тюбиков…
Может быть, и найду. Устроюсь, и буду искать. Город маленький, все всех знают. Особенно если знать, у кого спросить.

Я дёрнулась было на уходящий трамвай – они здесь по этой свалке каким-то чудом ходили, среди руин. Дёрнулась, и – ну нафиг. Лучше пешком. Теперь у меня появилась цель, появилось и дело попутное – сигареты. Добыть табака, как можно больше, ведь денег нет. Денег нет, но хоть что-то должно ведь быть.
Сигареты, особенно по ночам, очень ценятся. Люди даже бычки собирают, потом весь табак оттуда вытряхивают и делают из газет самокрутки. Хабцы даже продают теперь – в стеклянных банках. В литровых и трёхлитровых, вообще чума. И тут я такая – с богатством. Хоть будет не стыдно спрашивать вписку, а то я не знаю, возьмут меня или нет. Своих по прикиду обычно они выцепляют. Для этого, может, и одеваются так, эти все… Ну, система. Дети цветов. Я решила, что мне они больше подходят. У них там за доброту, за мир, за любовь и братство бороться принято. Вот и пусть. Надо только найти нормальных, не грязных и не обдолбанных. Есть же всякие. Много таких, что вообще живут дома, а не в природе, как им положено.

Я немного прошла по Садовой, но там только тётки с пустыми авоськами попадались, и я ушла на канал. Там людей было больше. Каких мне и надо – курящих, щедрых, несуетных.
Шла и думала. В основном – о жизни. Почему, например, только нефоры вписывают ночевать к себе незнакомцев, лишь бы вид подходящий, правильный. И пароль. Ну там, я от того-то. Мол, типа, свой. А нормальные люди, обычные, почему так не делают?
Есть, конечно, ещё и верующие. Православные. Их в последнее время полно, даже в классе у нас. Вообще, после перестройки все как с ума посходили. Сразу кем-то себя объявлять стали, сгруппировываться. Как будто им прежних организаций мало было. Будто по одному не могут, самостоятельно. Теперь вместо одного комсомола их – тыща куч. Только форма другая: кто в фенечках, кто – с ирокезом, кто – с чётками. А по сути – та же байда. Кто-то главный, кто-то послушный, кто-то вообще как Федоскина, на побегушках, ну или там, как бы в резерве. Какая разница. У нас в классе ещё и евреи вдруг объявились. Их родители от субботников их отмазали, мол, по вере им не положено, смертный грех. Я тогда себя тоже в евреи зачислила. Чтоб субботники отрицать. И вообще любой скучный труд. Жаль, не приняли меня в них, мама в школе такое устроила, что меня потом две недели после уроков имели – то окна, то парты, то стены мыть. Короче, в евреи попасть вообще нереально, как оказалось. Можно, правда, в католики, или там, в православные, но это – вообще тоска. Достаточно на Щеглову с Духониной посмотреть. Были люди как люди, и вдруг стали как припадочные. То замрут, закатив глаза, то губами беззвучно шепчут, то улыбаются так протяжно, ну как резиново. Не по-настоящему, напоказ. И такими теперь голосочками говорят противными сладкими, будто все вокруг из говна, а они – из ландышей. Окончательно я это поняла, когда в гости к Щегловой ходила, на день рождения.
Она меня ни с того ни с сего позвала, мы даже не общались нормально. Меня и Костыркина только, из нашего класса. Ну и, ясно, Духонину. Предупредила, чтобы не ели заранее, мол, будет много и вкусно. Действительно, было много – стол так и ломился от разного. У нас дома не так, у нас просто. Мама готовит невкусно, одно и то же. Мы с Костыркиным сели вместе, другие все незнакомые были, верующие. Сели, ждём. Её мама зашла, речь сказала, поздравила и ушла. Мы с Костыркиным сразу и навалились, он – на соус и голубцы, я – на перцы с бефстроганов. Я жуть как люблю бефстроганов. А Щеглова взялась за вилку, потом на нас как посмотрит и говорит так громко, чтобы все слышали – ой, а что это я как варвар, как нечестивый, не помолилась даже перед едой, давайте вместе помолимся. Мы с Костыркиным так и зависли. Он вроде хотел свалить, встал, а я ему говорю, чего, мол, теперь, давай всё сожрём. Ну мы и сожрали. Сколько могли. Раз уж варвары. Оказалось потом, Щеглова меня пригласила, чтобы я ей контрольную по французскому сделала, ей реально пара светила. Дура. Я бы и так ей сделала, мне не трудно. А Костыркин ей нужен был насчёт химии. Правда, он её всё же послал. Так что верующие мне не нравятся. К ним я, может, и обращусь, но в конце, если все остальные люди закончатся.

Да, с людьми как-то всё непросто.
Почему нельзя подойти на улице к человеку и просто сказать – извините, у вас не будет переночевать? Так не принято. Будут как на дебилку смотреть. Или сразу плохое подумают. Что я вор, может. Или ещё какое говно. Даже если и не подумают, всё равно ведь никто не пустит к себе пожить. Просто так. Просто чтобы помочь. А в старое время пускали, я в книжках читала. Идёт себе странник там или путник, заходит в дом, просит ночлег. Его кормят и спать устраивают. Заболеет – ухаживают, оставляют, пока не подымется. И нормально, никто не парится. Почему бы сейчас не ввести такую традицию? Было б здорово. Не пришлось бы сейчас мне примазываться к хипам, делать вид. Подошла бы вон к той старушке. Или вон к тому мужику с портфелем весёлому. Ишь, какой. Идёт, ржёт чего-то себе в усы. Хорошо ему. Сигарет у него сразу несколько штук зацепила из пачки, а он даже не заметил, только кивал – бери, бери сколько надо…
Странно так. Не привыкла ещё, что меня за взрослую принимают, а не – девочка, отойди, какие тебе сигареты, соси пустышку. Я выше Таньки на целых пять сантиметров. У меня – метр семьдесят три. Я длинная буду, в папу. Танька сказала. Мама тоже довольно высокая, но пусть я не в неё, пусть она как-нибудь отдельно.
Высокой быть хорошо. Правда, непривычно. Иногда себя чувствуешь как обманщик. Как сейчас, например, когда сигарет дают без вопросов. Все думают, взрослая, как они. На работу хожу. Курю. И вообще, что хочу, то и делаю.
Странно так…
Пока шла до Казани, нормально так набралось. На Невском ещё настреляю, там самый пик, люди так и снуют, успевай только…



*     *     *


На Казани я тормознулась – устала немножко, присела к каким-то с краю.
Расслабляться нельзя. Смотрела, слушала, выбирала.
Кучковались вокруг гитар, пели песни, чего-то пили. Я попала на «Крематорий». Про мусорный ветер, про жаль, что она умерла.
Что можно сказать о людях, которые «Крематорий» поют. Хорошие люди, наверное. За экологию и за приятную смерть. Скорее всего, не местные, у нас преимущественно олду зарубежную напевают. Снобизм форэва. Да местные на Казани и не тусят, всё больше приезжие или школьники.
То что надо.
Как раз началась движуха какая-то, новые подтянулись. Меня тоже заметили. Соврала, что из Пскова, своих потеряла, ищу, может видели, длинный такой, в панамке, другой в свитере и в хайратнике вязаном. Тут же мне притащили герлу, которая только что видела их на флэту у Барсёнка, мол, типа, там можно зависнуть, а после на Башню рассвет встречать. Я сказала окей, и в сторону, типа пипл знакомый, пойду поздороваюсь.

Прогулялась туда-сюда. У гробовцев посидела, послушала, хорошо поют. Про Незнайку, про мышеловку. Правда, с ними неясно – бухие, резкие. Мне бы что-то типа «Аквариума». Там уж точно все благостные, типа верующих. Всегда светлую сторону занимают. Не такие елейно-приторные, но общее что-то есть. Я по Ритке своей заметила. Мы с ней в музыкалке сдружились, она даже раньше чем я её бросила, но созванивались гулять, на концерты там. А потом она в бисерных феньках стала ходить. И «Аквариум» слушать. Меня уговаривала, чтоб тоже. Сказала, они за свободу и против ограничений личности, и вообще им на всё насрать – на прикид, на деньги, на общество.
Про прикид мне очень понравилось, что можно ходить в чём попало, но Ритка сказала, что лучше всё-таки в джинсах или в вельвете, иначе ты гопница и попса. Пофиг, джинсы у меня были. Как раз старые, новые мама не разрешала. Если я стану хиппи, напряга с одеждой вообще не будет, думала я. Можно в джинсах ходить всю жизнь. В джинсах и свитере. И пусть тогда мама выкусит. Привыкла все новые шмотки хорошие себе в шкаф. Купит что-нибудь классное, даст надеть пару раз, и прячет. За то, что… Всегда найдётся, за что. Поэтому я хожу во всём старом и некрасивом. Или что Танька даст. Но Танькино на мне плохо сидит, неправильно. Танькино только дома носить, чтоб не видели. Поэтому, с точки зрения шмоток, в системе быть очень выгодно. Так я думала. Пока не увидела, как они все озабочены – бахромой, замшей, вышивкой, кожаными жилетками, бубенцами, хайратниками и ксивниками, всякой разной другой ботвой.
Лажа, в общем. Но это не главное.
Главное, из-за чего мы с Риткой поссорились и до сих пор не общаемся, это любовь. Олл ю нид из, да.
Она мне всё время, что там не как все, там – духовные, просветлённые, много книжек читают, мне будет интересно. Ну и зашибись интересно было. Одни с восторгом показывают, как у них мустанги в хайрах сношаются, другие про шамбалу и бухло, третьи – про Кастанеду и клей «момент». Зашибись чума.
Мустанги по-ихнему вши, если кто не знает. Словить мустангов – большая честь и великий кайф, знак того, что ты настоящий, в законе хип, а не пионер.
Но самое-самое – это их привычка чуть что обниматься и целоваться. Вместо здрасьте и до свиданья, там, по любому поводу. Ритка очень обиделась, что я – мимо, что увернулась от этого от прыщавого, может он вообще заразный, а сам так и лезет, прилип и своими слюнями вонючими… Меня чуть не вырвало, пока я его сумкой, локтем, коленкой и кулаком об стенку лупасила. Ритка сразу поджалась такая, и вместо чтоб поддержать, принялась проповедовать, мол, ко всем надо хорошо относиться, любить, люди – братья, а как я могу всех подряд любить, ни с того, ни с сего, только если – так, притворяться. И что? Ну, одеты все в одну форму – фенечки там, хайратнички, – что, уже и достаточно, и любить? Вот ещё. Разбежалась.
Ритка с ними такая вся стала сладкая, вся в глазури, как сраный пряничный домик. А была ведь нормальный безбашенный человек. Ну и где – свобода? Какие-то непонятные люди будут мне свои правила диктовать –что мне слушать, что надевать, с кем брататься и целоваться. Это всё неестественно и неправильно. Ритке я тогда так и сказала. Что, мол, в гробу я видала такую свободу личности, всё – враньё и фальшь. И что она притворяется.
Ритка очень обиделась и ушла. Ну и всё, мы больше не пересекались.
Потом-то я поняла, что это не очень удачные мне попались хипы, есть другие. Там, как и везде, есть придурки, а есть прикольные. Но меня всё равно ни в какие уже сообщества не тянуло. И свободу отстаивать мне было ни к чему, она у меня и так была, и без них. Даже мама не ограничивала. Странным образом выходило, что я могла делать всё, что хочу – ей было до фонаря, она как привыкла орать, так всегда и орала, без правил и без причин. И орала она где-то далеко, где-то в параллельной реальности, с моей жизнью не соприкасаясь. Она ничего обо мне не знала и не хотела знать. Потому и орала всегда не по делу, а тупо по вздорным каким-то ничтожным придуманным поводам. Для себя орала, не для меня, в своём замкнутом иллюзорном мире. Как вечная муха на потолке – жужжит, жужжит, ну и что. Эта муха жужжит не мне. И не про меня. Мы с ней никогда не пересечёмся.
Меня это вполне устраивало. Я могла быть кем захочу. Я была своя собственная – ничья. Какой смысл тогда протестовать и сбиваться в кучи, если…
Если сегодня под утро вернусь домой, она не заметит…
А с Риткой, наверно, я зря. Можно было и помириться.

О, поют. «Вышли хлай…» То, что надо.
«Лой быканах…»
Я пошла туда.
Только села, вдруг – горны какие-то, барабаны, красные галстуки. На Казань маршируют. Совсем что ли двинутые.
– ****ец!.. – пронеслось обречённое. – Пионеры…
«Вышли хлай» до конца не допели. Насупились, подобрались, гитару в чехол суют. Пионеры – страшная сила, оказывается. Будь готов…
А они до Казани дотопали, на ступеньки уселись, и так же, с горнами и барабанами, We Will Rock You стали орать.
А потом – Killer Queen на четыре голоса.
My Wild Love…
Summertime…
That’s all right now mama, anyway you do…

Про вписку и цель сразу вылетело, на квинах ещё. Сама уже с ними сижу, ору «that’s all right…» – и всё пофиг, гори оно всё торфяником…
Перерыв. Как очнулась. Смотрю, уже многих нет, все от горнов и барабанов свалили. А мне понравилось. Дирижировал всем этим джазом смуглый жилистый человек с волосами до жопы, довольно старый – лет, может, тридцати, но в красной пилотке и в пионерском галстуке. Вместо одежды на нём были бархатистые вымпелы с золотыми и бронзовыми кистями, от этого он походил на цыгана и на индейца. И на металлиста. Потому что все вымпелы были увешаны октябрятскими звёздочками, медальками, комсомольскими, пионерскими и ещё там какими-то неизвестными мне значками.
Пока я его рассматривала, он успел покурить и стал орать в матюгальник, что вверенная ему «пионерская нахер дружина имени Боба Марлея к смотру строя и песни нахер готова», и всем неопределившимся предложил «примкнуть в их знамёна».
Примкнуть никто не успел. Набежали сердитые люди – прохожие с Невского, посторонние. То ли Общество Память, то ли может зюгановцы. Протестовали. Кричали, что это кощунство и произвол.
Пионеры им улыбались и доброжелательно отвечали. Насчёт сосать валидол. Индеец всем предлагал на выбор значки и галстуки. Все отмахивались, никто ничего не брал.
Тогда я пошла к нему, чтоб примкнуть. Они классно пели. И были живые, стебовые. Не то что заумные эти унылые просветлённые. И тут – рраз! – впереди меня, ни возьмись откуда какой-то в длинном жилете из чёрной кожи, ещё и оглядывается, подмигивает. Что-то взял, какой-то значок. Страшный – бррр, как Мик Джаггер. Смешной такой.
Я взяла октябрятскую звёздочку, повернулась уйти, но Индеец сказал – погоди, мол, так не годится. Он поставил нас с кожаным впереди и взмахнул рукой.
Барабанщики и горнисты торжественно заиграли Bring Back My Bonnie To Me. Гитара там тоже, конечно, была. Даже две. Но гитары и так у всех, они не считаются.

Меня приняли в октябрята. Ещё я должна была получить от них новое имя, но из-за разногласий пришлось пока отложить. Потому что все стали своё предлагать и никто ни с кем не соглашался. Много было смешных и нелепых, особенно Вицлипуцли какое-то и Блэк Мун.
Демократия в действии. Полный бардак.
Ну какой я Блэк Мун. Я что, негр? Или что, круглая?
Зато не диктатура. Как Пухлик рассказывал в позапрошлом году, когда ездил с какими-то перцами на Алтай. Он вообще-то один ехал, по делам, а они по дороге попались, голосовали. Автостопом пытались. В страну мечты. Поселиться на веки вечные.
Рассказывали взахлёб, как люди там офигенно живут, в полях, без цивилизации и без денег. Сами садят еду, выращивают и едят. Или там, собирают, там много всего растёт. Мир, любовь и весна кругом. Сплошная амброзия и благодать, в общем, божея.
Пухлик тоже купился, заехал потом, на обратном пути, глянуть, что за ебучий рай такой расписной. Оказалось – хуже, чем в армии. Террор, дедовщина, рабство и культ олды. И блаженные поселяне в колючих плетёных рубищах – ссы в глаза.
Пухлик от****ил кого-то там и уехал. Какие-то с ним убогие попросились – взял. А прежние, новобранцы, в раю остались. Сапог целовать.

–  А теперь тебя налысо надо побрить! – подскочил квадратный горнист с шальными сверкающими глазищами.
–  Зачем? – я насторожилась, а вдруг и правда.
–  Мустангов не будет!
–  Гонит он, – подошёл неизвестный в докторской шапочке. – Поздравляю. Хипуешь давно?
–  Часа полтора. Или два. А который час?
–  Девять… Около девяти. Опаздываешь?
–  Нет. Так просто.
–  Оставайся.
–  А голову обязательно брить?
–  Как хочешь. Вообще-то традиция. Новая. Не прижилась ещё…

Четверо из Ижевска, два киевских, три герлы из Тюмени, ещё из Череповца, из Ёбурга кто-то, из Тулы, из Курска, из Мурманска.
Ижевские были, как я поняла, основным составом. Когда-то они профессионально пели в известном фольклорном ансамбле. Потом всё накрылось из-за финансирования. То есть, в виду отсутствия. И они стали петь просто так. Для души. И бродить по миру.
Все были старые, взрослые, но никто не выпендривался, не грузил, не делал духовный вид. Всё было просто, будто сто лет знакомы.
Подходили и поздравляли. Имён, лиц я не запомнила. Хорошо, они в пионерских галстуках – ни с кем не спутаешь.
Мне тоже выдали галстук, сказали, на будущее.

–  Походишь недели две в октябрятах, потом – в пионеры.
–  Мне и в октябрятах не жмёт.
–  А движуха? А праздник для всех? Лишаешь нас повода!
–  А будете исключать? Исключать умеете?
–  О-о, бэйб! Да хоть каждый день!
–  Исключите тогда сейчас.
–  Яволь. Именем пионер-героя Иегуди Менухина – Вицлипуцли исключена!
–  Фига. Примите теперь обратно.
–  Обратно! Именем пионер-героя Рави Шанкара – Вицлипуцли принята!
–  Класс… Спасибо… Звёздочку-то отдай!

Хорошо. А я уже испугалась, что иерархия. Что – правила, режим дня, памятка начинающему…
В системе «пионерами» называют новеньких. Система – она система и есть. Над всеми стоят «олдовые», дальше – просто хипы обычные, ниже всех считаются «пионеры». А эти по-своему всё устроили. Не как все.

–  Вицлипуцли дурацкое имя, – вклинился кожаный. – Предлагаю именовать новоявленную Октябрёнком!
–  Погоди. Тебя самого ещё не назвали, – сказал пухлый, вроде из Ёбурга.
–  И правда…
Пиплы озадачились.
–  Не надо. Я не достоин ещё, – выкрутился кожаный.
–  Так сразу бы и сказал! – с облегчением выдохнул пухлый. – А то мы тут напрягаемся, думаем, лезем из кожи вон…
–  А давай тебя просто звать Октябрёнок.
–  И Оленьку – Октябрёнок.
–  Да. И тебя…
–  И всех тогда Октябрёнками.
–  Вы гоните. Мы же все перепутаемся.
–  Не перепутаемся. Я же вижу – ты толстый и с бородой, а он – без бороды, но тощий… Мы разные! Как мы, блин, перепутаемся?!

Тут к нам подвалила новая порция коммунистов, за впечатлениями. Специально для них Индеец провозгласил «пролетарскую международную прогрессивную вэри-песню», и они запели America The Beautiful.
Коммунистам, или кто они были, понравилось. Сказали, что молодцы, но всё же надо по-русски.
Спели ещё. И ещё. А потом появилась какая-то Птица Рух и сказала, что вписка кирдыкнулась. У ижевских и киевских. И сразу все вдруг решили ломиться в Крым. На собаках. То есть, на электричках. А некоторые сказали, что едут стопом, и сразу подорвались выезжать. Остальные отправились по делам – за вещами, за сигаретами, за хавчиком на дорогу. Забивали стрелы, обменивались именами, вписками, телефонами.
Мне сказали – Московский вокзал, к четырём, а ещё лучше в пол-четвёртого. Первая электричка на Бологое, второй вагон. Надавали бумажек с контактами – на случай, если отстану. Чтобы после, в Крыму уже, встретиться. И – рассыпались, испарились, как не было.
Профессионалы. Правильная пионерия, чёткая. Олдовые бы до утра тормозили. Торчки они все и обдолбыши, эти олдовые. Прошлый век. Пустые понты.



*     *     *


Как-то всё это неожиданно быстро, я и опомниться не успела. И что теперь, еду в Крым?
Почему бы и нет.
Море.
Солнце.
Хорошие люди.
Еда растёт на деревьях.
Купальника нет. Одежды сменной. И щётки зубной. И обуви.
Ерунда. Всё дадут. Всё найдётся. На время. Где-нибудь одолжу. Или у дирижёра-индейца возьму вымпел с кисточками. Из него можно даже купальник сшить. Или лучше из пионерских галстуков, они сохнут быстрее, а вымпелы бархатные и плюшевые, из них разве что одеяло…

Прикидывая, сколько понадобится пионерских галстуков для купальника –
два на жопу, типа трусы… два наверх… или три? – смотря как приделать, можно и на завязочках, и впритык… – я рассеянно шла по Невскому. Видимо, на Московский вокзал, ждать утра.
У Гостинки очнулась – стрелять! Вечер, толпы стоят смолят, а я галстуки примеряю.

Постреляла. Давали щедро. Пришлось оторвать край афиши, свернуть кулёк – некуда было складывать.
С добычей спустилась в Трубу. Отдохнуть, музыкантов знакомых проведать. Так-то мы не знакомы, я просто давно их вижу, весь репертуар запомнила. Много Битлз, слегка Smokie и Shocking Blue; для особых ценителей и гурманов – «Мурка», на русском и на английском.

Устроилась у стены, на корточках. Когда затекали ноги, вставала. Садилась снова. Идти никуда не хотелось, хотелось спать. Вроде даже и подремала – закрыла глаза, а потом, когда снова открыла, голова не такая мутная уже стала, и песня…
Они что, сменили репертуар?
Не сменили. Сменили их. Играли теперь двое взрослых, таких серьёзных. Или это они из-за музыки. Один с тёмными волосами, прямыми и длинными, другой светленький и в коротких кудряшках. Да пофиг, как они выглядели. Их гитары звучали как целый хор, как большой оркестр. Слышны были все слова, все оттенки, все интонации.
Led Zeppelin – Going To California.
Когда-то по этим текстам я учила язык, поражаясь, как могут такие простые слова звучать так… ну, так…
А прежние музыканты сидели по стеночкам в стороне, отдыхали. Пили из термоса. И тоже слушали.

А потом я увидела их.
Напротив меня – давно? – сидели влюблённые. У стены, как и все. Просто парень и просто девушка. Взрослые. И прикид, и всё.
Никого красивее в жизни не видела.
Как дура уставилась, глаз не могла отвести. Всё равно. Им-то что. Они даже в упор меня никогда не увидят.
Они… Они…
Таких не бывает. Их где-то не здесь, на других планетах взлелеивают. А потом присылают на время к нам. Чтобы в фильмах снимать. Про принцев и про принцесс. Про красавиц и рыцарей.
Они – любовь.

To find a queen without king,
They say che plays guitar and cries and sings…
Ride a white mare in the footsteps of dawn
Tryn’to find a woman who’s never, never, never been born…

Чем-то даже похожи. И волосы одного оттенка – сияющие, слегка вьются. У девушки длинные, светлые, у него – темнее, до плеч.
На неё я не очень смотрела. Красивых девиц так много, что даже не интересно, подумаешь. Будь она одна…
Она была – с ним.
Нет. Они были – одно. Такие отдельные. От мира, от этой жизни и – от всего.

У него такое лицо…
Хорошо, что он далеко. Если ближе – наверно, с ума сойти можно.
Король.
Или, может, Принц.
Нет, не принц. Принц – слащавый придурок напыщенный кружевной в лиловых лосинах с дурацкими жёлтыми тыквами вместо брюк.
А он…
Он…
Он – почти Христос. Как икона. Как лик Христа. И бородка такая же аккуратная, маленькая. Усы. И длина волос.
Нет. Нет, пусть не Христос, это слишком уж… Лучше – Рыцарь. Айвенго. Или Робин Гуд.
Я не очень в рыцарях разбираюсь. Но рыцарь надёжнее, чем Христос. Чем икона,в смысле. Реальнее.

At last the arm is straight, the hand to the loom –
Is this to end or just begin?..

Народу откуда-то повалило. Столпились, слушают. Я их больше не вижу. Заслонили спинами, жопами.
All My Love…
Прохожие продираются сквозь толпу, толкаются и брюзжат.
А во мне ворочается внутри какое-то непонятное, жгучее…
Закрываю глаза.
Чтобы – музыка…

–  Октябрёнок, привет! Есть курить?
Тот, в жилетке. Значок октябрятский снял уже.
–  Есть.
–  Никуда не девайся. Сиди, ща подойду.
Просочился меж спин, ушёл.
Мне-то что. Я и так сижу.

Песня кончилась. Перерыв. Люди ждут, не расходятся. Их – не видно.
Октябрёнок – со шляпой. Носится, призывает помочь голодающим музыкантам. Дают нормально, мало кто уклоняется.
Жаль, у меня нет денег. Сигареты они не берут – видела, им предлагали.
 
She Loves You – те, прежние, заебитлос. Толпа плавно перетекает к ним.
Рассматриваю цеппелинов – так, чтобы не смотреть туда, не смотреть туда, не…
Рыцарь и его дама ссорятся.
Тихо, без перехлёстов.
Обрывки фраз. Она хочет уйти, он просит побыть ещё.
На неё смотреть интереснее. У неё – другое лицо. Отстранённое. И – надменное. Будто речь о чём-то значительном, очень важном, а не…
Если бы он попросил меня, я бы…
Дура, блин. «Я бы, я бы…»
Рыцарь держит её за плечи, уговаривает. Мягко, нежно. Берёт её руку…
Зачем она так. Что ей, трудно.
Никакое важное дело её не ждёт. Иначе мой Рыцарь не стал бы её задерживать. Он же знает. Он знает, что важное дело должно свершаться, а ничтожные мелочи, пустяки могут ждать. Будь что важное, он бы не стал… Сегодня у них время есть, времени полно, они могут побыть здесь…

Она убегает.
Бег её умопомрачителен.
Лань.
Лань, пронзённая вражьей тугой стрелой.
Или лучше – отравленной?.. Стрелой… отравленной….
Развеваются волосы, руки, одежды, – вся. Ноги в узеньких парусиновых туфельках – над землёй.
Полёт.
Прямая, как путеводная лазерная игла, не оглядываясь…
А чего ей оглядываться. И так ясно – рванёт за ней.
Да, бежит. Он уже бежит. Не так быстро, не как небесный сайгак. Тыгдык, тыгдык…
Он догонит, он повинится, вернёт её. Не сюда вернёт, а – себе.
Вряд ли я их теперь увижу. Он – рыцарь. Он должен идти за ней.

Чудо кончилось. Чудо ушло.
Музыканты остервенело орут Love, love me do. Мне печально.
Когда у меня будет парень, я так не буду.
У меня ведь когда-нибудь тоже появится парень. Ну, не такой. Таких больше нет. И такой в меня вряд ли влюбится.
Будет самый обычный, обыкновенный. Как я примерно – ни то, ни сё. У нас в классе меня считают на троечку – Нарвидович с Доманской шкалу специальную сделали, всё учитывается: рост, вес, глаза, ноги, волосы, сиськи, жопа, коленки, походка, жир…
Всего не упомнишь. Прикид, зубы, ногти…
Так что тройка – вполне себе. Некоторые вовсе в минусе.
Нарвидович вообще сказала, что, если бы не очки и прикид, у меня бы четвёрка вышла.
Вот ещё. Буду я ради них с Доманской икру метать.
С другой стороны, если б эту шкалу мальчишки наши заполнили, неизвестно, кому б ещё повезло. У Бегловой сиськи, к примеру, как пара глобусов. Размер пятый. Или седьмой. А по остальным критериям она в минусе. И что, скажете, остальное имеет значение? Если б даже она вообще без рук и без ног была, за такие сиськи у нас полкласса парней её короновали бы. Без прикида и без походки. А Доманская с Нарвидович…
Да блин пошли они…
Love me do…
Когда у меня будет парень, я не буду так тупо бегать.
Если знаешь заранее – он за тобой побежит, это как-то неправильно. Даже если красиво. Взбрыкивать и бежать. С расчётом. Она же знала.
Уходить лучше чётко, конкретно и – насовсем. А когда насовсем не уходишь, то – нафига. Столько лишних движений…
Любишь его, так – люби. Нормально люби, с пониманием. У него ведь и сердце, и нервы, и всё болит, когда ты бежишь, лань картонная…
Если любит, то побежит, думает она. Если любит – вернёт, догонит.
Она, может, от неуверенности. Проверяет. Если не побежит, то – не любит…
А если любит, но бегать ему западло? Если – ноги болят?
Всё равно. Должен претерпевать. Из последних сил должен любовь доказывать. Это ж главное в жизни дело – за вздорной бабой гоняться.
Рыцарь, может, и правильно побежал, с достоинством. У другого бы вышло смешно, даже, может, и жалко…
Нет. Я, если буду любить, не стану его гонять. Проверять. Испытывать. Провоцировать.
А если не буду любить, то вообще он зачем тогда. Чтобы бегал? Вилял хвостом? Да ну нафиг. Я сразу ему скажу – так и так, моё сердце разбито не вами, не тратьте времени, а ступайте лучше искать своё настоящее счастье, при котором вам не придётся бегать и умолять, унижаясь, а только нормальными заниматься делами вместе. И он уйдёт – свободный и устремлённый. А так бы бегал всю жизнь впустую и всё просрал.

Когда у меня будет парень…
Не рыцарь. Рыцарю надо Принцессу. А я не принцесса, я – мрачный суровый клоун.
Какой тогда мне полагается?
Ну, чтобы ржал. Чтоб гулять ходить не обламывался. Чтобы умный…
А главное, чтобы фамилия у него была Савушкин. Мне нравится фамилия Савушкин. Я за него тогда сразу же замуж выйду, хоть на денёк. Чтобы стать Савушкиной. Он будет какой-нибудь изобретатель или поэт. Будет вечно лохмат, рассеян, непривередлив, и занят делом. А я ему буду пельмени лепить. Шить носки. Ходить в булочную за пышками. А потом мы будем гулять и делиться жизнью.
Так, простенько, без затей.
Без рыцарей и драконов.
Из класса мне нравится Митрофанов. Я тоже ему вроде нравлюсь, но он говорит, что женится на японке или на эфиопке. На японке – понятно, я говорю, у них техника передовая, а на эфиопке-то почему. А он такой – потому что их императоры угнетают. И выхода к морю нет. Меня, тогда говорю, тоже, может быть, угнетают. А он такой – да-а, тебя угнетёшь…
Чего тогда на него время тратить, на Микро-фанова этого. Я сказала ему, что женюсь на шотландце. Или на малом голландце. У них виски, тюльпаны и живопись. И вообще, говорю, катись колобком, Митрофанов. Но он всё равно мне нравится. Просто так. Колобком так и не покатился. А ты, говорит, по сусекам меня поскреби, по амбарам там, – может и покачусь. Идиот. По сусекам ему, ага.
Рыцаря, кстати, я назову Артур. Так, на память…
Ему подойдёт это благородное королевское имя.

–  Октябрёнок, а дай ещё, а?.. Очч надо!
Показывает куда-то. Я не смотрю. Протягиваю кулёк.
–  О, класс! Беломора нет? А что есть?
Запускает руку в хабарики, роется, убегает.
Да не за что.

Возвращаются…
Рука об руку. Он сияет. Она – ещё как бы дуется, но уже как бы и улыбается…
Ах, Артур.
Что-то шепчет, целуя в щёку, поднимается и идёт к цеппелинам. Знакомы? Вроде бы разговаривают…
Снова – к ней.
Битло-банда отходит в сторону, тёмненький цеппелин объявляет:
–  Песня для Вероники.
Она им кивает. Царственно. Типа, сэнкс.
Since I've Been Loving You...

Не знаю, чего там опять у них, вижу только – бежит. Не особо красиво. Обычно так.
Не дослушала даже. Такую песню, корова, такую…
И я вижу – они теперь по отдельности, каждый сам по себе, что-то разорвалось – нити, цепи, лучи; летят искры, летят – от него к ней, бегущей от… 
Он – искрит.
Это всё было – от него…
А она – она не участвует. Так, на огонёк зашла. Без всего. И ушла ни с чем. Не светится, не мерцает. Не вьётся за ней осиянный лучистый шлейф…
Беги, Король.
Догоняй.
Вы такая красивая были… будете, в смысле… пара…

А он – взял и не побежал.
Постоял, сел. Прислушался, ушёл в песню. Сидел, внимал.
Ну а что. Он – именно внимал. Не мотал головою в такт, не стучал ногой…
Она скоро вернётся. Опомнится, и – к нему. Побегает под дождём и замёрзнет. Сейчас придёт.
Там был дождь, наверху. Люди мокрые шли. Струились, стекались, капали.
А потом снова стали сухие ходить. Обычное дело. Такое лето сейчас…
Я, наверное, зря на него смотрела. Он вроде заметил. Или мне показалось. Корова, блин.
Больше я не смотрела. Тоже стала внимать.
Ну и – дождь…

Said I've been crying, my tears they fell like rain
Don't you hear, Don't you hear them falling…
Don't you hear, Don't you hear them falling…

Всё равно было неудобно. Он мог подумать…
Ну да, ну да. Ему больше думать не о чем.
Хорошо, что мне было тогда четырнадцать. И я ещё не умела смотреть с вожделением.



*     *     *


–  Октябрёнок, пошли! Я вписку нашёл.
–  А в Крым?
–  Какой Крым? Что, с этими пионерами?
–  Ну а что.
–  Видно будет. Давай до утра зависнем, а там решим, кто куда… Погоди, тут надо ещё… сейчас…

Оказалось, последняя песня. Музыканты объединились для Come Together.
Потом долго толпились, укладывались, прощались. Толпился Король Артур – разговаривал с тёмненьким цеппелинчиком.
Октябрёнок пришёл как и обещал. Притащил стремноватую парочку – тётка толстая с мужиком облезлым под ручку. Везёт мне сегодня на сказочную любовь.
–  Октябрёнок, не спи! Все на вписку! Пипл, вписка кому нужна? – всем подряд уже предлагал. Носился, совался во все углы, орал адрес. Схватил за плечо, болван, моего Короля:
–  Идёшь? Вписка есть!
Идиот. Ну какая вписка. У него – замок, слуги, драконы и подвиги. И Принцесса.
Мой Король не из этой сказки.
Не из…

Не может быть.
Он… идёт!
Кивнул, попрощался с кем-то и подошёл.
Всё равно. Не могу в такое поверить. Что – с нами. Что – вместе мы…

Пока я не верила, мы уже шли, оказалось. Знакомились.
–  Это вот Октябрёнок. Ей – первый день! Пипл, надо отметить! Пипл, это событие!
Лучше бы ты заткнулся, кретин. Сам ты – Октябрёнок. Трепло. Король Артур может подумать…
Не может. Не будет он – обо мне. Ему есть о чём. Видимо, у него там, в  прекрасном датском, реально что-то гниёт, если он…
Или…
Кто его знает. Может, тупо из милости. У них, королей, популярна такая забава – переодеться в нищего и рассекать в трущобах там, по помойкам, смотреть, как народ живёт.
–  Октябрёнок, не отставай! Потеряешься!
Хорошо, что дар речи меня оставил. С момента, когда он к нам подошёл, я как дура была дебильная. Жаль, Танька не видела – по гроб жизни хватило бы доставать меня…

–  Короче, расклад такой, – Октябрёнок отстал и вполголоса тараторил мне на ухо. – Эти двое – какие-то работяги из Новодрищенска. Из… Новолипкова, Новозыбкова… Тьфу, какая разница! За романтикой прихуярили, сняли флэт. Хочут новых знакомств и экзотики. Но стесняются. Не умеют. Цивилы.
–  И что?
–  Ничего. Мы должны им помочь, Октябрёнок. Показать, как и что.
–  Фри лав, что ли?
–  Ёу, ну ты, Октябрёнок, даёшь! Ты что… Ты что, подумала… Ха-ха-ха…

Октябрёнок заржал так, что скрючился пополам. Как аппендицит.
–  Придурок.
–  Ой… ой… погоди… не могу…

Те остановились, ждали. Смотрели, как корчится Октябрёнок. Не знали, как реагировать.

–  Октябрёнок… ну ты… ваще-е…

Так и ржал всю дорогу, всплесками. Только нормально всё станет, какой-нибудь разговор, тут как тут:
–  Октябрёнок, фри лав? Фри лав!!
Гы-гы-гы-гы.
Дебил.

–  Октябрёнок, ты, когда вырастешь, в пионеры вступишь. И тебе пиплы знаешь какое имя дадут? Знаешь? Знаешь? – Фри Лав!! В одно слово! Фрилав, Октябрёнок!
–  А ты-то кто? Сам – Октябрёнок.
–  Я Валера, кстати. Валера Дзэн.
–  Е…бали мы такой дзэн, – комкая непривычное Танькино слово, едва слышно буркнула я. Достал.
–  Да ладно тебе, Октябрёнок. Не кипеши.
–  Меня Оля зовут.
–  Оля… Оля Фрилав!!

Догнала остальных, пошла с ними. Парочка из Ново-как-его, два неизвестных, Король Артур.
Неизвестные – Саня Ковыль и Гном. Парочка – Николай и Людмила.
Саня самый спокойный, уютный такой, уверенный. Ковыль – Ковалёв потому что. Не стала ему говорить, что я Ковалёва тоже. Но всё равно, как-то родственно стало, приятно.
Гном длиннющий, худой, вертлявый, неугомонный. Суетится, дёргается, высматривает кого-то, как ждёт.
Николай не особо приятный на вид, такой… Несуразный, что ли, заброшенный. Волосы зря отрастил, ему не идёт. Над губой – недобритый пучок чернющих щетинистых волосин. Сам открытый такой, ошалелый, глаза горят, всё ему интересно, всё надо.
Людмила обычная, в сарафане с цветочками. Тоже радостная такая, восторженная. Правда, рыхлая как подушка и потом пахнет. Стопудов, торговать приехала. А вот нет. Оказалось, учительница. Младших классов.
Октябрёнок как Октябрёнок, что о нём говорить.
Ну и – Король…
Короля Артура зовут, оказалось, Руслан.
Можно просто Рус.
Вот облом.

 

*     *     *


Флэт оказался огромной комнатой в коммуналке.
Николай и Людмила первым делом переоделись за ширмой и стали в доску свои. Оба в тельниках, в трениках рваных. Надо будет их отвести в сэконд-хэнд, там навалом нормальной джинсы, раз уж им хипповать приспичило. Людмила навесила на себя кучу фенечек. Из облезлого лыжного бисера. И, что называется, расцвела.
По городу, значит, они стремаются так ходить. Не привыкли ещё. Тренируются.
Николай так сказал. Простой. Простой парень с рабочей окраины. Где этил, арматура и гопники.
Я вдруг как-то прониклась к ним, даже не знаю.
Потому что у нас хипповать легко. И в Москве, например, или в Таллинне. А попробуй в глубинке – там, на окраине, в жопе мира. Где мрак и дичь. Попробуй там соскочи с наезженной и накатанной. Огребёшь.
Ну и пусть у Людмилы феньки из сраного бисера. А где ей нормальный взять. Она даже не знает, в чём разница. А вот я – для чего это знаю? Откуда во мне столько лишних, ненужных подробностей?
Фри лав этот, бисер, этил, арматура, гопники, сэконд-хэнды…
Мощи Серафима Саровского, трасса Париж – Дакар, Чубайс, ваучер, Кашпировский, ламбада, Тайсон, Луис Альберто, Пятое колесо, СиСи Кэпфэлл, Тальков, Азиза, Чумак, Александр Мень, Звиад Гамсахурдия, Нельсон Мандела, всемирная история – банк Империал…
Хрен знает. Откуда-то. В воздухе носится.
Вся голова какой-то хернёй набита.
Ритка моя с герлами своими продвинутыми непременно бы обстебали. И Людмилу, и лыжные фенечки, и меня. А для этого бедного Николая и этой толстой Людмилы реально подвиг – вот так сорваться, вырваться. Хоть на пару месяцев, всё равно. Не на юг ведь поехали, не в Москву – для скупки-продажи и бизнеса.
Надо будет Людмиле хорошего бисера подарить. У меня от Ритки остался, когда мы диадему плели. Получилась кривая корявая ерунда, и мы бросили. А бисер так и лежит у меня в коробке под креслом. Не забыть бы. Когда я вернусь домой…
Никогда не вернусь.
Нельзя.
Нельзя думать о доме. А то, когда думаешь, получается, что сейчас посидишь в гостях, потусуешься, и – домой.
Чего это все притихли?

Людмила внесла поднос с какой-то едой. Николай торжественно вынул из-за спины бутылку.
Портвейн вроде.
Все оживились.
Король Артур – не особо, лишь сделал вид. И, ну надо же, – Октябрёнок.
Он тоскливо смотрел на бутылку, как будто считал, прикидывал. Наконец разродился:
–  Не хватит. Пиплы ещё будут… подтянутся… Вы ж сказали, что…
Николай и Людмила смотрели испуганно, словно боялись, что мы сейчас встанем все и уйдём. И не будет праздника.

Октябрёнок затеял скидываться.
У меня было пусто. Король Артур бросил на стол горсть мелочи. Не гуще было и у других.
Октябрёнок расстроился:
–  Не, не хватит… А я пиплам обещал фейерверк до утра. Они за колёсами ломанулись.
–  Нам зарплату задерживают, – умоляюще произнёс Николай.
–  Да фигня. Всем задерживают – бодрился растерянный Октябрёнок.
–  Он имеет в виду, – вмешалась Людмила, сердито пихая супруга в бок, – нам пришлют. Переводом. Скоро. А мы потом отдадим. Нам занять просто негде, не знаем мы никого…
Она чуть не плакала. Или плакала – было не видно, она отошла к окну.
Комната была светлая – три окна.
–  А соседи? – воткнулся Гном.
–  Они нас совсем не знают, – сказал Николай. – Два дня как въехали.
–  И почём?
–  Сторговались за семь бутылок.
–  Водки?
–  Ну. Деньги скачут, а водка – нет. Мы вперёд за два месяца… Так-то есть, деньги есть, скоро вышлют, – уверял Николай, но сам уже был в отчаянии.

Ситуация была стрёмная. Неприятная, в смысле.
–  Можно что-нибудь съесть? – я пошла к столу.
Людмила радостно закивала и стала накладывать мне солёные огурцы.
–  Не порть закуску! – пронырливый Октябрёнок забрал у меня огурец и подсунул тарелку с творогом.
–  Настоящий. На рынке брали, – сказала Людмила.
Творог никого не интересовал. Не то, что тушёнка, грибы, салат и прочие овощные закуски.
–  Всё наше! – бахвалился Николай. – Сами вырастили в прошлом годе.
–  А сколько клубники было! – страстно выкрикнула Людмила и замолчала как-то уж слишком обрывисто, даже резко.
–  Хорошо, с собой привезли, – Николай указал на сумки в углу, у шкафа. Возле них рядами стояли солидные трёхлитровые банки. – А то у вас тут… Никаких ведь денег не хватит…
Я вспомнила Иркиных родственников. Тоже банки, наверное, привезли.
–  Нам потом ещё с поездом передадут. Когда кончится.
–  Что ж вы молчали?! – подкинулся Октябрёнок. Метнулся рассматривать. – Это ж – клад! Это если на рынок… Знаешь, сколько такая банка заправки стоит? Да вы… Капиталисты!
Людмила зарделась, спряталась за Николая. Тот смущённо развёл руками:
–  Ну, чем богаты…
–  Был бы день сейчас! Был бы день! – бормотал Октябрёнок, гипнотизируя банки. – Это же… Э-эх…

Дальше пили портвейн. Весь творог достался мне. Без сахара и сметаны он был совсем невкусным, но пофиг, надо было съедать. Про запас.
На Короля Артура я старательно не смотрела. Хотя всё равно почему-то видела. Он завис у окна и о чём-то трепался с Гномиком.
Октябрёнок кружил по комнате – искал и не мог найти выход.
–  Вот!!
Он ткнул пальцем в картину в углу.
–  Хозяйская?
–  Ну, – кивнул Николай. – Он сказал, тут одно барахло. Сказал, если надо, пользуйтесь.
Октябрёнок о чём-то задумался.
Деревья, весна, грачи. Как в школьном учебнике. Или нет? Жаль, в птицах не разбираюсь…
–  Ширпотреб. Есть ещё?
–  Там, в шкапике. Нижние дверцы. Много ещё…
Саня тоже заинтересовался. Подключился и Николай. Они перебирали картины, шкатулки, ящики с инструментами, ещё всякий пыльный хлам.

От еды меня разморило. Хотелось спать. Я приткнулась в углу на диване, чтоб не мешать, и уже почти задремала, как вдруг меня осенило, и сон ушёл. Я могла бы остаться здесь! Я могла бы внести свою долю, как полагается, в литрах водки, и жить два месяца! Места много, простор такой – хоть танцуй. Метров сорок, не меньше. У маминой тёть Раисы такая же на Марата, они впятером живут, и всё мебелью перегорожено, не пройти, а здесь пусто совсем – два шкафа, стол, стулья, диван, парта школьная, тахта, ширма. И повсюду, где только можно, книжные полки.
Я бы им не мешала, могла бы вообще хоть на целый день уходить. На работу. В библиотеку, в читальный зал. Помогала бы по хозяйству. Ну, что скажут. А потом, когда комната освободится, можно снять её. С кем-нибудь. Ведь найдётся за это время кто-нибудь, кому надо. Или Ирка из дома уйдёт…
Фиг там. Она не уйдёт. Из таких домов не сбегают.
Как мне всё-таки повезло. Сразу, в первый же день, так удачно. И люди попались хорошие. Если б не Октябрёнок.

–  Куда? Никого уже нет. Ни на Катьке, ни на Апрахе…
–  Места надо знать! Кто со мной?
–  Может, это… Может, не надо…

Пока я упивалась мечтами о новой жизни, они отыскали в хозяйском шкафу икону. Не очень большую, но старую. То есть, ценную. И Христос на ней был симпатичный такой, приятный. Лицо хорошее. Редко встретишь где он такой. Обычно на тех, что я видела, его как-то не совсем удачно рисуют. Так, что и смотреть не хочется. На этого же, напротив, смотреть хотелось. Я уже минут пять или десять его разглядывала, а они всё чего-то решали, чего-то спорили.
А потом Октябрёнок забрал у меня Христа, и они ушли – Николай, Октябрёнок, Гном и Король Артур.
Саня тоже хотел, но ему поручили встречать здесь других пиплов, те вот-вот должны были прийти.



*     *     *


На полу, возле шкафа, теперь была куча – хлам.
–  Можно, я тут пороюсь?
–  Ой, да на здоровье! – радостно отозвалась Людмила.
–  Я потом соберу. Я – обратно в шкаф… Чтоб как было…
–  Пусть! Пусть, оставь!
Какая Людмила добрая. Всё с улыбкой, всё от души. Доверчивая, радушная. Как будто ей ни один кирпич за всю жизнь на голову не упал. Интересно, она на всё так радостно откликается… Совсем-пресовсем на всё?

Пока я рассматривала содержимое ящиков и шкатулок – ничего интересного, гвозди, гайки, болты, – Людмила всё так же радостно объясняла Сане, как они докатились до… Вот до этого.
–  Ну а чё. Мы продвинутые, врубаемся. А потом-то когда? Потом всё. Когда дети пойдут, то всё. Мы ж нигде ещё не были. Николая возили в детстве в Караганду, а меня вообще никуда. Коля сразу сказал, я не верила. Поедем, сказал, вот костьми лягу. Не соврал. А то, как папаша мой. Бывало, наобещает с три короба. Каждый год обещал в Москву, всё, мол, доча, поедем, билеты взял. В Кремль пойдём, в Мавзолей. Всю жизнь голову мне морочил. А в Москву мы и не хотели, Москва подождёт. Тут как раз и завод наш остановился, где Коля мой. Сказали, до осени, а на самом деле – кто знает. Может, и навсегда, ну, болтают так, слухи есть. Ленинград – европейский город, а что Москва? Мы с Колей теперь врубаемся…
В Питере им посчастливилось встретить Валеру, то есть, Октябрёнка; тот на первое время стал их поводырём.
Людмила на все лады принялась восторгаться Валерой, потом, в свою очередь, забросала Саню вопросами – ты его друг, да, а где он живёт, а где ты живёшь, а кто родители, ой как интересно, а правда, что хиппи…

Саня жил, оказалось, на Дыбе. Учился в Бонче. Сказал ещё, что ночует обычно дома, по впискам ему найтовать без мазы, не по чесноку. А Валера – из Всеволожска. В системе уже лет пять. Учился два года в Мухе, пока не выперли. Раньше вписывался на Свечном, ещё до пожара…
Людмила по простоте прицепилась выпытывать все подробности, но Саня ушёл – перевёл разговор на музыку, начал про Башлачёва, про Шевчука, и Людмила на Шевчука раскраснелась, одобрительно закивала, но вообще-то она, так-то если, то за Макара. В смысле, за Макаревича. У них на этой почве с супругом есть разногласия…

Тут Саня метнулся ко мне и выхватил странный, со стёртой резьбой, тёмный ключ, с виду вроде бракованный. Я его отложила в мусор.
–  Ниху… ясе…
Сел, рассматривает, сопит.
–  И как только Гном пропустил… Ничего, если я возьму?
–  На здоровье! – отмахивается Людмила. – Мы хиппи! Мы должны от всего избавляться! От всех вещей!
–  Ну да, – Саня хмыкает. – От ваших продуктов, считай, мы уже избавились, – показывает на стол.
–  Ой! – спохватывается Людмила. – Скоро люди придут, а я…
Она собирает тарелки, идёт из комнаты – мыть посуду. Выходит опасливо, осторожно, как Гагарин в открытый космос.

Саня гипнотизирует ключ. Ключ как ключ. Тоже мне, Буратино.
–  Зачем? – спрашиваю.
А он:
–  Так.. Игрушка...

Покопался, достал ещё какой-то крючок. Положил в карман.
Потом всё-таки объяснил, что это – отмычки.
Знала бы, забрала. Мне нужнее. Мало ли как дальше жизнь повернётся.
Ищу.
Роюсь в прежних шкатулках и ящиках, вдруг…

–  Брось. Не женское это дело.
Сам вроде как сомневается.
–  Девки, кстати, обычно шпильками открывают. Заколками. Ты умеешь?
Я не умею.
–  Брось ты, Оль. Не ищи. Возьми лучше книгу вот…
Протягивает.
«Роза Мира»…
Я ржу.
–  Ты чего?
–  Так… Её… Её много… Куда ни плюнь…
–  А, ты тоже заметила?
–  Тоже…
Попробуй тут не заметь. «Розой Мира» уставлены все прилавки и все лотки, все развалы книжные в городе. Мы с Пухликом уже ржали по этому поводу. Он говорит, что по всей стране такая ботва – по делам много ездит, видел. Говорит, и в Рязани, и в Белгороде, и в Угличе, да везде этой «Розы» – хоть жопой ешь. Будто кто-то постановил: каждому – по экземпляру. На душу населения чтоб. Миллионер какой-нибудь, не иначе. Главное, неудобные – неформат. Большие такие, здоровые. С мелким шрифтом. Зелёные, чёрные, серые в основном. У меня таких две. Подарили. Писать на них, кстати, удобно – когда не за столом. А читать меня как-то не тянет. Так, полистала…
Потом. Не люблю, когда мода. Пусть отстоится. Поэтому ни «Живаго» ещё не читала, ни Солженицына…

–  А они только в виде ключа? А ещё какие?
–  Да всякие… Здесь больше нет. Забей.
–  Мне надо. Я ключ от квартиры внутри захлопнула. Предки в отпуске.
–  А-а. Так можно и скрепкой… Ты обращайся…

Отвечает рассеянно, сам углубился в какие-то папки. Листает что-то.
–  Приколись, Оль, дневник!
–  Школьный? – лучше б помог мне отмычку найти хорошую.
–  Не школьный. Обычный. Про жизнь. Что делал, что видел. Про стройотряд. Про герлов. О, смотри…

Вслух читает.
–   «У Тони сиреневые глаза, коричневые короткие волосы, белый воротничок и веснушки. В профиль она похожа на Мирой… Мирей Ма… Неразборчиво. …Она весёлая. Но её подруга одёргивает её всю дорогу и делает замечания. Нам она тоже сделала два замечания. За цветы, это первое. Мы не знали, что именно эти цветы… Неразборчиво… Полагается украшать могилы. Их выращивают на кладбище. Они теперь будут думать, что эти цветы мы с Витьком сорвали на кладбище. Подруга строгая, но симпатичная. Зовут Нина. Витёк её пригласил… Неразборчиво, бла-бла-бла… чё-то… крышу…»
–  Это не то?
–  Нет. Это болт… Это ось… Забей. Приколись, он поэт. «Сиреневые глаза»… Бывают сиреневые глаза?
–  Всё бывает.
Саня быстро листает тетрадь:
–  Неразборчивый почерк. Как у врача…
–  А дальше? Чем всё закончилось?
–  Что?
–  Сиреневые глаза. Эта… Тоня…
–  Тоня с каким-то Лёхой, я тут не понял… О, тут интересное! Так… А, вот. «Завтра будет собрание. Было ЧП. После работы ходили на реку. На ужин чуть не опоздали, пришлось бежать. Несколько из девчат не высохли и не хотели мочить одежду и шли как были в купальниках через деревню. После ужина подошли деревенские жительницы. Кричали. Сказали, нет совести и стыда, что советские люди так себя не ведут. Девчата сказали им... Тут зачёркнуто. Сказала Лариса Демьянова. Кроме неё в основном все просили прощения. Но она всё испортила. Матом послала жительниц. Всё по её вине. Пришёл председатель колхоза. Бумага пойдёт в деканат и поставят вопрос. Не исключено отчисление. Тоня была в платье, но не сказала. Её тоже могут отчислить. Завтра будем судить товарищеским судом и подписывать резолюцию…»

Саня умолк.
–  А дальше?
–  Дальше… Нет ничего.
–  Вообще ничего?
–  Нет, про это. Сама смотри. Всё неразборчиво. Килограммы, цифры, подсчёты.

Я листаю тетрадь. И правда, какая-то чепуха. За июль пара записей, несколько кратких за август. С сентября вроде бодро начал, подробно, но – не о том. Учёба, конспекты, собрания.
Тоня где?

–  Тоже мне, романтик…
–  Угу…
–  А жену его как зовут? Он женат?
–  У Людмилы спроси.
–  Даже год не поставил…

Откладываю дневник, беру остальные папки. Завязки на них оторваны, и всё сыпится на пол, всё вперемешку. Ползаем на полу, собираем.

–  «Сиреневые глаза», блин…
–  Ага…
–  Давай ты печатные собирай, а я рукописные…
–  Оль, не парься. Они никому не нужны.
–  Да. Мусор. Иначе бы не оставил…

Листы в кучу все, как попало, и тетрадные, крупным неровным почерком исписанные от и до, и тонкие, почти прозрачные, копии расплывшегося от времени машинописного текста. Печатал кто-то бухой – слова наползают одно на другое, пробелы не соблюдаются, полей вообще нет. «С бумагой в стране напряжёнка…» Может, экономил.
Я машинально прочла несколько рукописных строк.
«Тьма, пришедшая со Средиземного моря…»
Что-то знакомое.
Почитала ещё.

–  Саня. Сань… Он переписывал «Мастер и Маргариту»! В тетради, ручкой…

Какое-то время молчим.
–  Продвинутый был чувак, – уважительно выдыхает Саня. – Всю, целиком?
–  Не знаю. Что на машинке, другое уже, не Булгаков. Учёба, может. Графики вон какие-то…
Саня садится на подоконник:
–  Покурим?
–  Нет. Не курю.
–  Зачем сигареты? – кивает на мой карман.
–  Для друзей.
–  Ништяк. Ты как и не пиплушка.
–  Я первый день.
–  Дзэн, значит, не гонит. Я думал, телега.
–  Не гонит.

Мне отчего-то вдруг неудобно, точно меня уличили в обмане и самозванстве. Беру первый случайный лист, вслух читаю:
–  «И вот – я снова встал и через половину вагона прошёл на площадку. И пил уже не так, как пил у Карачарова, нет, теперь я пил без тошноты и без бутерброда, из горлышка, запрокинув голову, как пианист, и с сознанием величия того, что ещё только начинается и чему предстоит быть…»
–  Петушки! – Саня спрыгивает, забирает листы. – Ну да! Серп и молот – Карачарово!
–  Что за петушки?
–  «Москва – Петушки», Ерофеев.
–  А-а. Хорошая?
–  Спрашиваешь! На, читай… Я сейчас тебе соберу… по порядку… Это же… Это – вещь!
–  Знаю. Библия алкоголиков.
–  Что?!
–  Так Пухлик сказал.
–  Дурак твой Пухлик.
–  Да нет…

Саня притих. Проверяет страницы, ищет.
–  Блин, не пронумеровано. Как же он…
–  Фиг с ним. Можно в библиотеке…
–  Нельзя. Деньги будут, купи. Реально не пожалеешь.
–  А отмычку?
–  Да блин… Запиши телефон.
–  Ручки нет.
–  Для пиплов ручка – первое дело.
–  А второе?

Второе никто мне так и не рассказал.
В дверь испуганно заглянула Людмила.
–  Санечка, там пришли…
Будто он хозяин, она – так, горничная.
Её тут же не стало – задвинули, оттеснили к тахте. Саня с кем-то здоровается, знакомится. Показывает на нас:
–  Людмила. Это вот – Ольга.
Я вежливо улыбаюсь, киваю.
–  Джейн. Кузя. Снегирь.
Пацаны чуть старше меня. Снегирь мелкий, Кузя квадратный. Джейн…

Доманская с Нарвидович часто язвили насчёт того, что в хипы, панки, в прочие нефоры только страшные девки идут. Там хоть что-то им, может, обломится, парня словят. Потому что среди нормальных людей им вообще ничего не светит, а там – сойдёт. Все укуренные, бухие, обдолбанные – особо не разбирают, берут что есть.
Так вот, Джейн…
В общем, как-то совсем она…
И какая-то дикая. Словно бы не в себе.
Если больше девчонок не будет, я могу оказаться здесь главной красавицей…
Три ха-ха.

Пока они там устраивались, Людмила меня позвала помочь ей на кухне. Просто побыть.
–  А то я их боюсь! – доверительно шепчет она. – Как-то смотрят сидят оттуда… Мурашки аж…



*     *     *


Ещё бы они не смотрели. Готовкой своей она заняла всю плиту. И два сдвинутых столика у стены.
–  У нас гости! – пискнула объяснительно. Но – кому? Ведь нет никого…
Людмила метнулась к кастрюлям. А я огляделась и…
И – насмерть застыла.
Кухня была с сюрпризом. В одной из стен, справа от входа, темнела глубокая длинная кривоватая ниша размером с ванную комнату. Как пещера. Или тюремная камера.
Внутри стоял круглый стол. За столом молча, как-то враждебно, курили трое. Они одновременно подносили к лицу сигареты, синхронно затягивались – в темноте разгорались жёлтым красные огоньки, – и разом все в одно время пускали слоистый дым. Тусклый свет от невидимой лампочки, подвешенной где-то сверху, падал в центр стола, позволяя увидеть лишь руки, стаканы и пепельницы.

–  Здрасьте, – сказала я. И вдруг от страха добавила: – Я у вас тут поживу?
Руки замерли. Замерли красные огоньки, потрескивая, искрясь, начиная уже тускнеть…

–  Живи! – неожиданно раздалось из тьмы.
Я таких голосов у живых людей не встречала.

Отступать было некуда – за язык никто не тянул.
И что делать?
Стою как дура, смотрю. Как будто на сцене голая. Им видно меня насквозь, мне их – нет. Во попала…

–  Кури! – раздался приказ.
Я стала вытаскивать из кармана пачку. Руки не слушались. Пачка прочно застряла.
–  Мои возьмёшь! – прозвучало безоговорочное.
–  Спасибо, я не курю.
–  Так кури!

Мне хотелось сбежать и спрятаться от них в комнате. Но Людмилу бросать нельзя. Придётся стоять.
Как она, кстати, Людмила там? От неё пока что – ни звука.
К ним спиной поворачиваться нельзя.

–  О народ пошёл! – возмущённо рявкнула тьма и оттуда вдруг высунулась рука. Человеческая. Огромная.
–  Извините, что мы припозднились, – сказала я.
–  Я – сова! – возвестили из тьмы. – Галина Денисовна Тибордан!.. Ну ты где?!
Рука устремилась ко мне, поворачиваясь как прицельный медленный флюгер.
Или как пулемёт.
И танк.
И…
–  Привет, – мягкий голос из той же тьмы успокаивал. От голоса протянулась рука – аккуратная, беленькая, в колечках и часиках, с миленькими ноготками.
–  Здрасьте, – я подошла, осторожно пожала пальцы доброй руки.
Потом, ещё сомневаясь, и ту, огромную. Она ведь не для поцелуя наверно ведь…
–  Я преподаю начертательную геометрию! – рука схватила меня, втянула во тьму. – А ты?
–  Я – нет, – машинально сказала я, и тут же исправилась. – Оля. Ковалёва Ольга Всеславовна. Не курю.
–  Пьёшь?
–  Не знаю.
–  Сядь здесь… Людмила!! – прежний жуткий хрипастый голос отвлёкся в сторону.  – Закругляйся! Мне скоро детей кормить!
Детей? Каких детей, почти за полночь…
Теперь и Людмила застыла как заколдованная. В кастрюльках что-то шкварчело, дымилось и булькало.
–  Впрочем, если ты их покормишь, я только за.
Людмила расколдовалась, задвигалась, стала чем-то стучать по сковороде.
–  Покор… млю… – слабым эхом донёсся её приглушённый писк.

Пахло вкусно. Умопомрачительно.
Надо было поддерживать разговор.
–  А… А дети где?
–  Дети в банде. На перекрёстке машины моют. Ничего противозаконного, только бизнес.
–  Тебе хорошо, – протянул симпатичный голос. – Примазалась к новосёлам. А мне тут торчать всю ночь.
–  Утренний рейс?
–  Ну.
–  Хочешь, дам кабачок?
–  Два. А я тебе кубиками верну.
–  Лучше мылом. Севка кубики эти грызёт как халву. Набивает карманы и жрёт целый день на улице.
–  Они в суп хорошо, бульон от них.
–  И без супа нормально. В стакан растворил и пей.
–  Говорят, их из химии делают.
–  Надо на экспертизу отдать в институт. Евграфыч, возьми пару кубиков, глянь, а?
–  Могу, – грустно выдохнул мужской голос. – Но успеха не гарантирую. У завлабов теперь хозрасчёт.
–  В каком смысле?
–  В прямом. Дашь на дашь. Харитонов бесплатно теперь даже маму родную не выслушает.
–  Подлец.
–  Вы, Галина Денисовна, кубиками не разбрасывайтесь. Пол-кубика на стакан – вот и суп! Два кубика в день, если с хлебом, да если лучком ещё закусить – это очень даже пользительно. День спасён, если есть пара-тройка турецких кубиков…
–  А анализ?
–  Оставьте. Лучше не знать. Многия знания…
–  Как же вы на голодный желудок атомы расщепляете?
–  Атомы нынче, Наташенька, дефицит. Мы, с вашего позволения, кубики преимущественно расщепляем. Преимущественно «Галина Бланка», в честь несравненной нашей Галины Денисовны…
–  Вы мерзавец, Антон Евграфыч.
–  На том стоим…

Размеренная живая беседа о вещах простых и насущных меня окончательно успокоила. Теперь я могла примерно себе их представить, насколько это было возможно в той полутьме. Галина Денисовна – глыба, что-то стихийное и чреватое. Как вулкан. Или василиск. Наталья – фарфоровая пастушка, коллекционная куколка. Барби. Мэрилин Монро. Безмятежный Антон Евграфыч пока не ясен, зато лучше прочих видно его лицо, и когда он молчит и курит, похож на зэка. А ещё – на чекиста или вампира. Но это –  когда молчит.
Слава богу, они обо мне забыли. Курить больше не заставляли, не лезли и не расспрашивали. Было славно.

Пришли дети с работы.
Трезвонили так, что сразу стало понятно – никто в их квартире в такое время не спит.
Открывать отправилась я. Дети с криками ворвались и промчались мимо. Два вихрастеньких рыжих мальчика, лет примерно одиннадцати и семи, и ещё один, белобрысый.
Когда я вернулась на кухню, старший опустошал жестяную банку, вываливая на стол купюры и мелочь.
–  Мам, смотри, это марки! Немецкие! Тот же дядька, что и тогда! Даже больше!
–  Это сколько будет в рублях?
–  Не лезь, Севка, уйди! Во, доллары! Их отдельно давай! Мам, где банка была для долларов?
–  Мам, бери на хозяйство!
–  Мам, а где наша банка?
–  А где моя? Где моя отдельная жёлтая, чтоб копить? Мам, ты снова всё переставила! Мам…

Пока разбирались с деньгами, Людмила освободила плиту и один из столов. Дети перебрались туда, ближе к свету, за ними и взрослые. Наконец я могла их увидеть нормально, без домыслов. Оказалось, Евграфыч – нормальный простой лысоватый слегка мужик. У него смеющиеся глаза и уточкой нос. Наталья гораздо моложе, чем мне представлялось, и – гораздо красивее. Барби и Мэрилин, да, блондинка, я угадала. А вот Галину Денисовну лучше держать во тьме, с ней не страшно. И вовсе не потому, что она так монументальна и грандиозна. Ничего у неё от внешности не зависело. Ей эта внешность вообще была ни к чему.

Людмила совсем освоилась, принялась за детей. Охи, ахи, вопросы. Те и так болтали без умолку, уговаривать не пришлось. Тем более, под такой щедрый ужин. Людмила вообще-то всем предлагала, но единогласно и непреклонно взрослые воздержались.
Двое рыженьких, Севка и Ярик, сыновья Галины Денисовны, оказались также и сыновьями Антона Евграфыча. Они давно развелись, жили в разных комнатах. Сыновья – в основном с отцом, чтобы маму не отвлекать от научных дум. Так сказал младший рыжик Всеволод.
Третий мальчик, Артёмка, жил в Озерках, а у них иногда ночевал, когда поздно заканчивали.
Мне этих детишек сам бог послал. То, что надо. Они могут мне рассказать о деньгах. Что-нибудь посоветовать. Они явно в теме, врубаются. Но это потом когда-нибудь, не при всех. Или, может, дождаться, когда они поедят, и…

На кухне вдруг стало шумно и многолюдно – вернулись наши.
Октябрёнок уже расставлял на столах бутылки:
–  За мир! За знакомство! За новоселье!
Рядом с ним застенчиво улыбался всем Николай. Чуть поодаль Король Артур пожимал руку Антон Евграфычу. Гном, ещё какие-то люди, Людмила, Саня, прежние трое пиплов – все со всеми знакомились и братались.
Дети, меж тем, оказались те ещё копперфильды: когда я подошла к ним спросить насчёт третьей добавки, их деньги и банки неведомо каким образом со стола исчезли, будто и не было. Грамотные дети какие пошли теперь.
–  И не надо! Не надо сейчас, воля ваша! – слышен был Октябрёнок. – Это вы, дорогие хозяева, сами решайте, наше дело – проставиться! Чтоб жилось, так сказать! Мы вам не помешаем, мы – тихо, мы шёпотом, да, пиплы? Николай, уводи народ…
Все потянулись в комнату. Парни тащили с собой какие-то ящики, по всему, тяжёлые. Стало тихо.
Ещё раз, на мгновение, заглянул Октябрёнок. Пожелал всем спокойной ночи, заверил, что будет всё хорошо, тишина и мир.
–  Простите, – сказала Людмила.
И я тоже:
–  Извините. Мы это… Мешать не будем…
–  Всё нормально, – ответил Антон Евграфыч. – Дело житейское.
–  Ну, – сурово кивнула Галина Денисовна. – Толик и не таких водил.
–  Ой, а прежние квартиранты, – начала было кукольная Наталья, но под взглядом Галины Денисовны передумала. – Да я так… Счастливо отпраздновать!

Ну и всё, мы с Людмилой ушли, отвалив напоследок детям еды на завтра.



*     *     *


–  Да ну, гонево! Комерс голимый!
–  Если б он показал, как на самом деле, его бы на ссаные тряпки порвали!
–  Ясно, гонево. Ну а что, он должен *** Моррисона крупным планом тебе давать? Фэйс оф фэйс? В смысле, фэйсом об фак?
–  На *** мне хуй Моррисона?  Не о том! Ты не рубишь… Они же такие чистенькие, с укладочкой! А хайры у них?.. Все лоснятся, как ****ая реклама, а жизнь? Жизнь-то где? Не пиплы, а попсарня! Тьфу!

Гном и Кузя ко мне ближе всех. И толстый Ривер.
Ривер – новенький, из последних. Противный – жуть. Глаза светлые, мутноватого цвета и выпучены, когда говорит, плюётся, и всё норовит общаться лицом к лицу, слишком близко, и лезет, и нависает, фу. Всем суёт записную книжку, там телефоны  – БГ, Сева Гаккель, Марьяна Цой, Гаркуша, Джоанна Стингрей, Свин, Вася Шумов, ещё какие-то люди, которых все должны знать, просто даже обязаны. Говорит, что в системе двенадцать лет. Придурок какой-то. Не потому, что двенадцать лет, а вообще, по жизни. Пыжится, раздувается. Тошный.
Другие, что с ящиками пришли, тоже…
В общем, другие.
На вид – настоящие, самые что ни на есть. Всё у них по-хипейски оформлено – сумки, ксивники и хайратники. Ритка бы заценила. Не новое всё, олдовое;  заметно, они со всем этим давно сроднились. И слэнг – половину вообще не понять. А они и не заморачиваются, им пофиг. Общаются между собой, выясняют каких-то людей – кто и где, непростые в общем. Не то что Снегирь, например. Или Октябрёнок. И Гном, и Саня. Держат дистанцию, не сближаются.
Ривер самый отвратный был, да, остальные – так, ничего вроде. Парни – Щорс, Венок и Тимоша. Герлы – Джипси и Маха. И Чаппи. Так и не поняла, мальчик он или девочка.
Джипси вся деловая, командовать сразу. И вообще, разговаривала повелительно. Красивая потому что, может. Яркая и красивая. Маха тоже какая-то резкая поначалу была, всё ей что-то не нравилось.
Потом-то по ходу все оказались нормальными. Мне особенно Щорс понравился. И Тимоша. А Ривер так и остался как был, тошнотным. Хорошо хоть, лезть перестал. Устал, наверное.
Про себя я его называю теперь Толстый Ливер.

Гном и Кузя шипят друг на друга, спорят. Обсуждают какой-то фильм. Из-за них мне не слышно, что там у остальных.
Все малыми кучками расположились кто где, вполголоса – кто о чём.
Свет погашен. Повсюду горят пузатые низкие свечи. На полках, на подоконниках, на полу. Как зимой.
Новый год. Волшебная благодать. Первый день моей новой жизни.
Отмечено и обмыто. Тихая вялая нега накрыла дом.
Поначалу было веселье. Открывали бутылки, лили в стаканы вино. Стаканов на всех не хватило. Ходили на кухню, одалживались у соседей.
Вина было много – четыре ящика.
Предлагали всех новых купать в вине. Едва отбрыкались от этих дебильных купаний. Новорожденных было трое – Николай, Людмила и я.
Началось, разумеется, с Октябрёнка. Он всё время орал, что меня надо срочно крестить, что я – первый день. Николай застенчиво попросил их с Людмилой тоже.
Дальше нас поздравляли, давали смешные напутствия, дарили свои талисманы, феньки и вписки. Попутно придумывали нам системные имена. Николай стал в конце концов Дворжаком, потому что, по авторитетному заявлению Кузи, щёки и уши у них похожи один в один.
Людмила смущённо сказала, что хочет имя Полина. Все сначала согласны были. Чтоб не морочиться, видимо. Потом то ли Щорс, то ли Маха сказали, что лучше – Поляна. Примерили, оказалось, что вправду лучше. Сразу стали прикалываться про Дворжака на Поляне, про Дворжакову Поляну, такое всё. И Людмила зарделась так, застыдилась, и в то же время такая довольная стала, восторженная.
Меня окрестили сначала цветком – Аквилегией. Вроде это Венок предложил, он у них по растениям, по ботанике. А Саня сказал, что лучше подходит Хельга. Гном стал настаивать, что родное имя надёжнее, и вообще, Оля это якобы круто, потому что все девушки у митьков – Оленьки, это имя священное и прекрасное. Так, в общем, и не понятно, на чём остановились.
Октябрёнок, кстати, заткнулся про свой дебильный «фрилав», и не заикнулся даже, не ожидала.
А Король Артур на рождение мне подарил старинный стеклянный шарик. У меня были в детстве такие же. Откуда они брались, неизвестно. В основном прозрачные, белые. Случались зеленоватые. Самый шик было – тёмно-синий. На синий сменять можно было хоть что угодно. Жаль только, он этот шарик в хозяйской шкатулке взял, я видела его там, когда ключ волшебный искала. Другие все от себя дарили, родное, чисто своё. Снегирь, например, шнурок подарил для ксивника. Из кроссовки вынул и подарил. Смущался, что пыльный, хотел даже постирать, но Тимоша остановил, сказал, это пыль времён, прах веков, дух дорог, всё такое. Кузя пуговицу оторвал от куртки – красивую, с двухголовым орлом. С двуглавым. А Король Артур не оторвал ничего. Зря мы эту шкатулку обратно в шкаф не задвинули.

Потом, слава богу, про нас забыли. Кто-то высыпал горсть таблеток – колёс, как тут принято говорить, и устроили лотерею-рулетку. Чтоб судьба их распределила, кому чего. Там были разноцветные – красные, жёлтенькие, зелёные, и Тимоша сказал, что там одни аскорбинки, что всё туфта. Снегирь с Кузей странно заулыбались и с Октябрёнком чего-то всё перемигивались. Там столько названий, что я вообще не запомнила. Только феназепам, циклодол и тарэн. Про тарэн нам на классном часе сто лет назад говорили, когда медсестра приходила насчёт Чернобыля. Всю аптечку заставили наизусть, кто не выучит, после уроков. А феназепам с циклодолом один мамин перец от нервов ел, прописали. Всё время вопил – Лида, не оставляй мой феназепам на тумбочке, Лида, ты циклодол не видела.
Праздник, в общем, вполне состоялся. Все такие смешные сделались. Кто таблетки вином запивал. И кто не запивал. Я не стала, вообще не люблю таблетки. И вино не особо люблю, как выяснилось. Мне и так было весело. Много ржали, прикалывались по-всякому. Потом выяснилось, что Тимоша был прав, что нормальных колёс там не было, только лёгкие. Никто вроде не обломался. Кроме Джипси, Чаппи и Ривера. Джипси о-очень тогда психанула, сказала, что, мол, такими вещами не шутят, что западло так кидать. И взяла полбутылки вина залпом выпила, прямо из горла. От расстройства, наверное.
Потом некоторые уснули, остальные тоже устали ржать, разбрелись. Стало тихо, уютно так. Иногда вдруг то там, то здесь взрывы смеха прокатывались. И стихали. И снова лишь приглушённые голоса, тени, свечи, табачный дым…

–  А пустыню помнишь?
–  Пустыня – ништяк, законная.
–  А как, помнишь, он спрашивает герлу – могла бы ты умереть за меня? А она – не, нунахуй. А он – а я могу умереть за любого. И вниз из окна – ****ык… Это сильно.
–  Сильно по трезвяку когда. А он – чёрт. Обдолбыш…
–  Имеет право.
–  Имеет…
–  А мы в Париж с Князем… это… когда-нибудь…
–  Блин… С Князем... В системе, чем гаже мудак, тем пышнее имя... Царь, Князь, Король…
–  Князь нормальный чел… Князев фамилия… Он со школы…
–  А-а… А то чем больше говна… тем красивее именуются…
–  Именует система…
–  Ну, раз на раз… Система не палит. Назвался сам, и живи…
–  Князь не сам…
–  Понял, понял, не кипеши… И чего вы теперь… в Париж?
–  По Европе на великах…
–  Велики в лом. А чё стопом?
–  Не, на великах по приколу. В Берлин, в Париж… И на кладбище это… как его…
–  Пер-Лашез…
–  К Моррисону… с родным портвешком…
–  Родной не доедет.
–  Ну, как-нибудь…
–  Привет ему передай…
–  Может, с нами?
–  Не… Велики – безмазово…

Вижу, как Джипси встаёт и идёт к столу. Что-то ищет.
Сразу же вслед за ней из своей тусовки вылазит Король Артур. Его до сих пор мне было совсем не видно, загораживал Толстый Ливер, а с той стороны – Чаппи, Щорс и Венок. Кого-то Король Артур вроде знал и до этого. Впрочем, мало ли. Может быть, и не знал. Может, просто они на улице познакомились, когда шли за бухлом. Все сидят как попало, ходят, меняют места. Николай, например. И Людмила. И Октябрёнок.
Долго жить будет.
Идёт сюда.

–  Октябрёнок… Оль… Оль… – усаживается на корточки, шепчет, дышит в лицо вином и табачным дымом. – Слушай… Оль, слышь, я понял…
Осколки и отблески мутной какой-то мысли пляшут в его глазах, не даются. Видно, как мучается, как старается…
–  Оль, я понял… Я сосчитал! – подмигивает. Не особо удачно – лицо его перекашивается, а глаза…
– Оль… Да слушай!
–  Слушаю, не ори.

Из-за него мне не видно теперь Короля Артура. И Джипси. Что они делают там, у стола…
Плевать.
Мне какое дело…

–  Ты сначала считай. Считай!
–  Что считать?
–  Нас. Пиплов. Сколько нас?

Считаю.
Быстрей отстанет. Уйдёт откуда пришёл.

–  Шестнадцать.
–  Шестнадцать, ага. Всё правильно…
Октябрёнок так рад шестнадцати, так кивает, вот-вот башка оторвётся.
–  Всё?
–  Оль… Ну ты… Ты же Октябрёнок, ты ж поняла…
–  Ничего я не поняла.

Ну давай ты скорее уже, отваливай. Ну найди ты себе кого-нибудь, кто поймёт…

Октябрёнок закуривает, придвигается чуть не вплотную, шепчет на ухо:
–  Мы Христа продали…
–  Что?
–  Христа продали. Мы! Сегодня…
–  А-а…
Киваю.
Ну да. Получается, продали. Ну и что?
–  Мы Христа продали, Октябрёнок!
–  И почём нынче? – спрашиваю, чтоб ускорить.
–  Без разницы! Я тебе… За четыре ящика! За… За… За три… копеечки…
–  Вино – это кровь Христова.
–  Кровь… Кровь…

Октябрёнок хватается за голову, начинает ходить ходуном, не вставая с места, раскачиваясь, как безумный мулла.
Во попала.
Стоп.
Я – при чём? Он зачем со мной разговаривает?
Я не в теме Я – первый день. Я не знаю, какие тут правила. Может, у них, у системы, всегда так принято…

–  Шестнадцать, – напоминаю. Зря, что ли, считала.
–  Да! – Октябрёнок перестаёт, взбодряется. – Да! Нас шестнадцать! Неправильное число, Октябрёнок, неровное…
Испуганно смотрит по сторонам, словно проверяя, не слышит ли кто, и, понизив голос, он – снова:
 – Апостолов было двенадцать! А нас – шестнадцать! Шестнадцать, казбек-трава! Октябрёнок, шестнадцать! Четыре лишних… Чтобы – двенадцать апостолов…
Подозрительно косится на Поляну. Людмилу, то есть, по-старому. Та как раз направляется к нам, улыбаясь ещё восторженнее.
Поляна, блин.
–  Всё так здорово! – выкрикивает она. – Так кайфово! Спасибо вам! Дзэн, братишка, спасибочки! – обнимает собой Октябрёнка, чмокает в волосы. – И тебе, сестрёнка! – елозит мне по макушке.
–  Да не за что.
–  За то, что вы – такой праздник нам, так… – захлебывается в эмоциях.
–  Мы Христа продали, – Октябрёнок встаёт, чтобы быть с Людмилой на равных.
Стоит, смотрит пытливо в глаза. Внятно, медленно повторяет:
–  Мы. Продали. Христа.
–  Ой, да шут с ним! – отмахивается Людмила. – Подумаешь! Сейчас всё продают. Что есть, то и продают. Зато столько людей хороших! Такая ночь! У меня в жизни не было… Господи, Дзэн, спасибочки! Вот от всей души, Дзэнушка, от всего… от всего… сердца…
Тискает его, комшит, нудит, целует.
Он вырывается и уходит. Слышу, кому-то ещё снова впаривает – про Христа.

–  Богема!... – с восхищением выдыхает Людмила.
Теперь, вместо Октябрёнка, со мной рядом сидит она. Рассказывает, как впервые услышала группу «Машина времени» и как сразу всё поняла. Загораживает мне вид.
Да плевать сто раз.
Чтоб не думать о Короле, я киваю Людмиле. Как дура, на каждое слово.
–  Хорошая комната всё-таки, – говорит Людмила-Поляна.
Киваю.
–  Вместительная, – говорит Людмила. – Ещё человек полста войдёт. А то и больше.
Киваю.
–  И люди такие хорошие, – говорит Людмила.
Киваю.
–  Нам так свезло, – говорит Людмила.
Киваю.
Вдруг вспоминаю, что можно пожить у них. Подходящий случай договориться. Остаться здесь…
–  Только книг чересчур, – осуждающе говорит Людмила.
Киваю растерянно, по накатанной.
–  Ужас сколько, ты посмотри!
Киваю, но как-то уже …
–  Зачем ему столько книг?
–  Читать, может.
Дура.
–  Ага, читать! У нас один тоже читал, читал. А потом дочитался. Отца убил топором, мать порезал и брата в окошко выбросил. Хорошо, неженатый был. В сумасшедшем доме теперь. Всем оттуда на волю пишет, чтоб книжек прислали. Николаю писал, просил. Мне писал. Всем подряд всё пишет и пишет…
–  Вы прислали?
–  Ещё чего! Чтобы он там поубивал всех и вырвался? А потом и нас?! Обойдётся!
–  А другие? Ну те, кому он писал?
–  Обойдётся! Ещё чего! Дураков у нас нет!
Может, правда, нет…

Людмила рассказывает ещё пару страшных случаев.
Я не слушаю.
Интересно, который час.
Надо в Крым. В четыре пойдёт электричка, второй вагон. Лучше прийти заранее, в пол-четвёртого.
И спереть у Людмилы какую-нибудь жратву. Что-нибудь повкуснее. Большое. Самое ценное.
До вокзала отсюда пешком минут двадцать пять.
Людмила, ещё раз меня обняв и поблагодарив, уходит ещё там кого-то тискать и лобызать.

–  А прикинь. Приезжаем на Пер-Лашез этот сраный, а там…
–  А там – надпись! ЦОЙ ЖИВ! И повсюду палатки с пьяными ПТУшницами…
–  Лучше с пьяными шлюхами. У них там ПТУшниц нет, только шлюхи…
–  Один хер…
–  Не скажи…
–  Не скажу… И все плачут навзрыд и поют «мозги Цоя на рукаве…»
–  Не, ну Моррисон бы тогда по любому встал…
–  И нассал на них…
–  А потом бы скипнул с Пер-Лашеза голимого нахуй…
–  Сквозь землю – фьюить… протаранил до Богословского…
–  И там бы всех обоссал!
–  Приколись, они крезанулись бы…
–  Да он сам бы там крезанулся… от них… Они бы ваще не вкурили чё за ***ня… ваще без кипешу… Он там ссыт на них, ссыт, а они сидят… Он уже из последних сил, уже обезвожен, уже нахер ссать уже нечем… а им насрать… Они в душе ниибут, чё за дрищ…
–  Он такой – я Моррисон!
–  А они – пшёл ты Моррисон, не мешай…
–  Да… Попробуй тут блин воскресни… Не узнают даже… Хоть обосрись…
–  Не, он песню споёт…
–  Не споёт. Все песни уже забыл…
–  Пусть споёт, может…
–  Пусть споёт. Пусть… Споёт такой – «мы ждали лета… пришла зима…»
–  А они такие все – Витя! Витя! Ты жив!
–  Что и требовалось. Если б Оливер нахер Стоун всё по фишке раскинул бы, всё как есть, его бы везде узнали… И на Пер-Лашезе, и на Богословском бы, и… в Мавзолее… в египетской пирамиде… А так… Оливер нахер Стоун…
–  Так ты думаешь, это он… Это Оливер Стоун, выходит, всем поднасрал?
–  Ну а кто…

Я боюсь, что они поссорятся. Подерутся. Но они продолжают,  даже и не пытаясь друг друга в чём-либо убедить. Будто им по большому счёту вообще всё равно.

К нам подходят Тимоша и Октябрёнок. Садятся и молча слушают.
Октябрёнок кривым ножом точит карандаш.
Зачем ему карандаш в темноте?
Он в Мухе учился, вспомнилось. Аж два года.

Тимоша, врубившись в расклад, подбрасывает дровишек:
–  Прикинь, пипл, вдруг у них там в Америке этот Моррисон типа Кобзона нашего? Вдруг его это только у нас уважают, а там он вообще в конце списка…
–  А Джоплин типа как Зыкина, – вздыхает Гном.
–  А «Роллинги» – «Песняры»! – веселится Кузя.
–  Ник Кейв типа это… Валерий Леонтьев, – расстраивается Тимоша.
–  Том Уэйтс – это Виктор Цой…
–  Не, Цой – это Элвис Пресли…
–  И Джонни Кэш…
–  И все умерли…
Гном поёт негромко, вполголоса:
«Попробуй лечь рядом со мной!
Ложись рядом со мной!..»
Тимоша и Кузя подхватывают.
Толстый Ливер бубнит что-то насчёт плясок на чьих-то костях и от них отворачивается.

Октябрёнок точит карандаши.
Время от времени он останавливается и смотрит куда-то вверх. Там ничего особенного – стена, полки с книгами, две свечи.
–  Мы Христа продали, – говорит Октябрёнок.
И продолжает точить свои карандаши.
Так – несколько раз. То ли напоминая, то ли вскользь констатируя.
И – карандаши…

Пламя ближайшей свечи убывает. Рывками, как сомневаясь.
Король Артур разговаривает со Щорсом и Веником. В одной руке у него сигарета, другой он обнимает вялую сонную Джипси. Она привалилась к нему давно. Ещё до того, как Тимоша и Октябрёнок увязли на Пер-Лашез.

Октябрёнок встаёт, что-то шепчет на ухо Гному, тот поднимается.
Октябрёнок ведёт его к подоконнику. Там, отхлебывая из горла, Октябрёнок ему что-то долго и горячо говорит.
Свеча гаснет. Становится душно и дымно, трудно дышать.
Гном протягивает Октябрёнку руку.
Я беру свои папки, бумаги, иду на кухню – подышать свежим воздухом, полистать тетрадь дневника при нормальном свете.

Облом.



*     *     *


На кухне – Людмила, Наталья, Галина Денисовна.
Поворачиваюсь уйти, но Наталья зовёт меня. И Людмила. Даже Галина Денисовна:
–  Ты куда?!
Подхожу, сажусь. Наливают.

У Натальи в тазу на плите кипятится бельё. Рядом жарятся макароны. То есть, лук, много лука. С несколькими макаронками.
Разговаривают в основном Наталья с Людмилой. Галина Денисовна не участвует, только авторитетно покашливает в особо важных местах. Она делает сухари – нарезает хлеб кубиками, раскладывает на доске.
–  У Володи, у первого моего, густая была, как сметана.
–  Сметана нынче как молоко, – вздыхает Людмила. – Раньше ложку воткнёшь – стоит…
–  Настоящая, деревенская, я имею ввиду. Тогдашняя, – уточняет Наталья. – Внутри даже не чувствовалась. Мне никогда было не понять, он всё уже или нет. Ни разу не залетела с ним за два года. Мы тогда без резинок, глупые были, по молодости. А – ни разу! Вот что значит густая, плотная…
Подскакивает к плите, перемешивает макароны, уменьшает огонь.
–  А у Мишки – как взрыв, как фонтан! Сразу чувствуется, что – всё... И потом полчаса течёт. Ходишь как ручеёк… Если жидкая, то в момент! Я от Мишки в первый же раз залетела, и не жили по-человечески. Сразу замуж, Кристиночка родилась… У тебя из-за этого не выходит. Густая у твоего?
Людмила краснеет, кивает стыдливо.
–  Вот! Густая – это, конечно, намного дольше провозишься. Зато потом! На всю жизнь отдохнёшь, сплошь удобства – резинок не надо, спиралей, никаких тебе гормональных средств. А с жидкой – мучение на всю жизнь, никакая спираль её не берёт…
У Натальи, похоже, с башкой сказочные траблы. Густая, жидкая…

Стол большой – два сдвинутых маленьких, одинаковых. Отодвигаюсь в угол, раскладываю папки.
На кухню бочком, пошатываясь, заваливается Октябрёнок. Кивает приветственно, молча проходит к раковине – она в дальнем углу, у окна, Октябрёнку приходится пересечь всю кухню по диагонали, – и какое-то время стоит, держит руку под мощной струёй.
Такой же странной походкой идёт обратно.
–  Поранился что ли, – Наталья указывает на линолеум.
По всей кухне, от раковины до входа, тянется след. Красные кругляшки. Кровь. Похоже на конфетти.
–  Я сейчас! Я всё уберу! – вскакивает Людмила.
–  Попозже, – лениво цедит Галина Денисовна. – Лучше утром, после восьми. Все трудяги уйдут, тихо будет. Сейчас всё равно натопчут…

В подтверждение её слов появляется Гном.
–  Добрый вечер. А где тут у вас… А, вот…
Идёт к раковине.
Мы смотрим.
Из Гнома откуда-то тоже капает кровь.
–  Молодой человек… – начинает было Наталья.
Галина Денисовна перебивает её:
–  Не лезь. Люди интеллигентные, разберутся. Не орут, не шумят. Всё в порядке.
Гном какое-то время стоит у раковины, льёт воду на руку. Затем, улыбаясь, проходит обратно, машет мокрой рукой:
–  Всё в порядке! Спокойной ночи!
–  Не пойму я их, – жалуется Наталья. – Кровь льётся, оттуда – ни звука. У нас, когда кровь лилась…
И рассказывает из жизни – как лилась кровь.

Я читаю дневник хозяина, мало что понимая из-за Натальи. Её история чересчур кровавая, слишком уж.
Напуганная Людмила бросается в комнату.
По ходу, проверить, откуда берётся кровь.

–  Это что? – спрашивает, подвигаясь, Галина Денисовна.
–  Кто-то Булгакова переписывал, – говорю. – «Мастер и Маргариту».
–  А-а, так, видимо, Толик! Почерк его. Точно, он. Помню, мы в шестьдесят девятом… Вру, в шестьдесят восьмом…

Дослушать не вышло.
В нашей комнате кто-то визжит, одновременно – крики, повышенные голоса, причитания:
–  Коля, миленький, господи, что ж такое…
–  Не трожь! Уйди!
Николай застыл у порога. Лицо в крови, в волосах окурки и пепел, одна рука вздёрнута в сторону, из неё ручьём течёт кровь.
Николай улыбается.
Людмила обходит его и, указывая на руку, взвывает к нам:
–  Это что же творится, как это понимать, люди добрые?!
–  Люд, не кипеши, – говорит Николай. – Ништяк…
Идёт к раковине.
Наталья подскакивает к нему, что-то спрашивает.
Подымается и Галина Денисовна:
–  Задержи его. Я за аптечкой.
Я иду к Николаю. Наталья уже оттеснила Людмилу, не подпускает.
–  Ему палец отрезали, – плачет Людмила. – Болтается как на липушке…

Николай, довольный как кот, высовывается из-за них и вытягивает показать увечную руку.
Палец и в самом деле болтается.
Николай начинает смеяться.

На кухне теперь гораздо больше народу.
–  Может, «скорую»? – нерешительно предлагает кто-то.
–  Милицию! – кричит Людмила.
–  Палец придерживай, не размахивай! – говорит Наталья. – Отвалится. Не шучу.

Николай смеётся всё громче. Смеётся нехорошо, как припадочный.
–  Людмила, держи его. Помогай! Держи палец! Держи! Не давай ему им вертеть!
Наталья бросила Николая жене, бежит к нам.
За ней – я. И ещё кто-то сзади, за мной.

–  Да что тут у вас происходит, в конце концов?! – Наталья врывается в комнату, дёргает выключатель.
Свет.
Паркет у двери весь заляпан тёмными пятнами. Это кровь. Наступишь – размажется, станет красной.
В эту кровь уже влезли многие – кровь повсюду. Следы. Фрагменты рисунков, все наши подошвы.
Зигзаги, овалы, ромбы, полоски, ёлочки…

Все скучились возле стола. Там – Король Артур и Октябрёнок.
–  Мы Христа продали, – настаивает Октябрёнок.
–  Пошёл ты, – Король Артур пятится от него.
–  Христа продали, – Октябрёнок не останавливается.
Король Артур спиной касается шкафа, отступать ему некуда.
Октябрёнок ждёт.
–  Иди ты, – плюётся Король Артур.
–  Мы все продали, – говорит Октябрёнок. – Ты продал, я продал, они продали…
Показывает Королю Артуру свою ладонь, перечёркнутую свежим шрамом – кровь не остановилась, сочится.
–  Нет, – Король Артур прячет руки.
–  Как – нет?! – Октябрёнок опешил. Замер. Лицо недоверчиво вытянулось, рот приоткрылся.
Удивлён, как впервые и несправедливо обиженное дитя.

Наталья пытается к ним прорваться. Её не пускают, стоят стеной.

–  Руку дай, – говорит Октябрёнок.
Король Артур не даёт. Ещё глубже прячет в карман кожаной куртки.
–  Как хочешь, – вздохнув, Октябрёнок вонзает нож в рукав куртки и медленно, аккуратно режет. Плечо, локоть, запястье...
Ровно. Как по линеечке.
Король Артур весь дрожит:
–  Ты… Ты… сука, ты куртку, дебил, испортил! Мразь, сука!
Забыл прятать руки, вытащил – гладит куртку, щупает свой порез.
–  Мы Христа продали, – Октябрёнок хватает Руслана за руку и, быстро чиркнув ножом, отступает прочь.

Руслан неприятно, по-бабьи, тонко визжит.
Наталья идёт посмотреть.
–  Царапина! – беззаботно бросает она, брызгает из флакона. – Через час и следа не будет. А у этого палец на коже висит, пришивать пора…

«Скорую» уже вызвали. Ждут.
Людмила пьёт валерьянку, обмахиваясь листами хозяйского самиздата.
Галина Денисовна забинтовала Гнома, взялась за Октябрёнка.
Николай ржать закончил, впал в кому. Или во что-то ещё.
Ему наложили повязку, остановили кровь. Ну как, остановили… Ещё идёт. Даже сквозь полотенце…

Руслан, ни с кем не прощаясь, крадётся к выходу.
Я – за ним. Тоже крадучись и бесшумно. Чтобы он меня не спугнул.
Такая игра.

Дверь слегка приоткрыта. Отлично.
Я двигаюсь как пантера, как привидение.
Беззвучное, плавное, невесомое привидение.
Нет, пантера.
Нет, тень пантеры.
Привидение тени пантеры…

Упустишь, дура. Беги. Нашла время тут выкрасовываться.
Это внутренний голос.
И я бегу.
Грохоча как слетевшая с карусельного круга
               
                сраная
               
                деревянная
               
                лошадь…




*     *     *


Он сидел под кустом.
В соседнем дворе, проходном. У остатков убитой скамейки.
Он сидел под кустом и плакал.
Обычный домашний мальчик. Такой же, как я. Ну, постарше немного. Немного, лет на двенадцать.
Сидел, ревел.
И ни капли меня не стеснялся. Хоть я и отвернулась сразу. Сразу, как подошла. Стала куст этот жидкий ощипывать. Ну и – ждать.

–  Видела, как он меня? – всхлипнуло сзади. – Говорят, это он сжёг Свечной. На Пряжке сидел… Шпана! Не зря его отовсюду вытурили…
Он высморкался.
–  Идёшь?
Когда я повернулась, он уже уходил.
Я пошла за ним. На расстоянии.
Шла как шла, обычным нормальным шагом. В голове – ни одной ясной мысли. Так, просто шла.

На проспекте Руслан поймал частника, подождал меня.
Села в машину.
Руслан пропустил меня и уселся рядом. Знала бы, на переднее села.
Мы искали медпункт.

Первым делом поехали на Восстания – на Московский вокзал. Медпункт не работал, хотя там и значилось «круглосуточный».
Водитель сказал, что на Петроградке точно есть круглосуточный – он туда, случалось, возил.
Руслан согласился.
Водитель немного проехал, потом извинился и попросил аванс – время, братцы, мол, смутное, не взыщите.
Машина остановилась.
Я думала, мы сейчас выйдем. Денег нет. Но Руслан преспокойно полез в карман. В джинсы, в задний карман. Ему было неудобно, наверное. Из-за пореза. Он сказал:
–  Помоги.
И сразу же:
–  Нет. Я сам…
Сам так сам.

Оказалось, что деньги есть. Денег – куча. И доллары, и рубли. Не знаю, сколько он дал водителю, я не видела. Тот прямо ошалел.
–  Хотите, я до утра вас буду возить? Хоть весь день! Куда скажете отвезу! Хоть в Москву! В Москву вам не надо?
В Москву нам было не надо.
Нам надо было в Крым.
Я совсем забыла.
Мне надо было в Крым. А куда там надо Руслану, вообще насрать.
Мы только что были там, на Московском вокзале.
Я могла бы…

Нет, не могла.
Надо зонт вернуть. Надо завтра – сегодня! – поехать к Ирке, зайти с ней к Петьке, забрать злоебучий зонт, отнести тёте Жене на Главпочтамт, – всё.
Потом можно и в Крым.
Но сначала – зонт.
А потом…

Да вообще без разницы, что потом. Что угодно. Всё равно мы Христа уже продали.
Потому что шестнадцать – число неправильное.
Потому что…

Что-то мешало мне, не давало покоя. Было что-то не то здесь. Что-то было ещё…
Не Руслан, не Крым, не Октябрёнок, не зонт, не кровавый оторванный палец, не…

Стала снова считать. Вспоминала лица и имена, загибала пальцы.
Октябрёнок, Король Артур… Да, тогда ещё – Король Артур… Николай. Саня. Людмила…
Шестнадцать.
Король Артур, Николай, Октябрёнок, Саня, Людмила, Гном, Кузя, Снегирь, Тимоша, Джейн, Джипси, Щорс, Маха, Венок, Чаппи, Толстый Ливер.

Я неправильно сосчитала.
Нас было семнадцать, а не шестнадцать.

Я не посчитала себя.
Октябрёнок себя посчитал.
А я – нет.
Дура, да?..

Стало пусто и странно спокойно. Окончательно как-то. Как после смерти.
Можно ехать теперь, разглядывать незнакомый предутренний город, слушать пакостный трёп Руслана о том, как его сейчас чуть не убил один уголовник, мразота, вон, куртку порезать успел, я его сразу вырубил, она видела, – краткий кивок на меня, – она всё подтвердит, свидетелем будет…
Смешно.
Зачем я с ним еду… Мне ещё не достаточно… Он давно не король, совсем не Артур.
Артурами, к слову, зовут цеппелинов, тех, сразу двух – и тёмненького, и беленького. Октябрёнок сказал, не помню, к чему, давно ещё. Сто лет назад. Или больше. Сколько там их прошло с того времени, когда – Your Time Is Gonna Come…
А с тех пор, как на рынке грузили дыни, вообще миллиарды вечностей.

Ooh, it makes me wonder…
Ooh, it really makes me wonder…

Медпункта на Петроградке не оказалось. Или наш охуевший водитель напутал с адресом.
Руслан психанул, выбежал из машины.
Мы стояли и ждали. Спешить было некуда.
Прибежал, объяснил, что прохожих искал – спросить.
Дальше надоедал нытьём, что случится сепсис, что долго тянуть нельзя, надо срочно противостолбнячное и ещё какое-то, не запомнила.
Потом мы охотились на прохожих. Время было не лётное, то есть, не пешее. Человек стал неуловим.
В конце концов нас послали на Техноложку.

Ooh, it makes me wonder…
Ooh, it really makes me wonder…

Зачем я с ним еду? – Так.
Досмотреть до конца.
Как кино.

Мы ехали по городу. Я разглядывала пустоту – фонари, мосты, набережные, дворцы сквозь мутное лобовое стекло казались чьей-то неумной и запоздалой шуткой.
Ему этот город к лицу.
И звучала Babe I’m Gonna Leave You – в моей пустой голове.

I can hear it callin’ me the way it used to do,
I can hear it callin’ me back home…

Только эти две строчки.
Когда-то я перевела их. Со словарём.
С английским у меня плохо. Вообще никак.
Со впиской по ходу тоже.
Если бы Октябрёнок вместо Руслана порезал меня, сложилось бы по-другому. Никакого сепсиса. Пусть.
Но сама себя я не буду. Не моё это. Мне в это как-то не верится.
И в закон сохранения каждого путём всех не верится. В искупительный истовый ченч Октябрёнка – тоже. Порезал бы – ну и что. Всё равно мне. Бывает и хуже.
Может, всё оттого и есть, что мне всё равно. За Христа или не за Христа, за кого угодно, за каждого…
Гном и Кузя про Моррисона тогда. Что готов за кого угодно. Ему тоже ведь всё равно было.
Или – нет?..

Что-то здесь не сходилось.

Ooh, it makes me wonder…
Ooh, it really makes me wonder…

И вдруг нам как стало везти. Как в анекдоте про тёщу, про «Во попёрло!..»
На Техноложке действительно был круглосуточный. И Руслану сделали перевязку. И уколы от сепсиса и от всего на свете, чтоб стопудов.
А потом он спросил, куда меня подвезти.
Я вышла чуть раньше, мне понадобилось собраться с духом. Постоять во дворе, посмотреть на окна.
У нас горел свет. Окна все были настежь, слышна была музыка. Son Of A Preacher Man, с того винила, свежего, от парторга.
Подниматься по лестнице было страшно. Как-то даже немножко тревожно, что ли. Вру, совсем не немножко, а в полный рост. Даже сердце билось.
А дверь оказалась не заперта. И мама сидела на кухне и плакала. И ела фруктовый шербет. И сказала – я знала, что ты придёшь, я чувствовала, я купила тебе твой любимый фруктовый шербет, но пока я ждала тебя, я его весь почти весь нечаянно съела. И заплакала снова. И крепко меня обняла. И я её обняла. И заплакала тоже. Потому что впервые за наше с ней общее время в ней проглянуло человеческое. И я плакала оттого, что мама, оказывается, тоже… Мне было не по силам это понять, и я просто поверила в это. Что она – человек. И жизнь наша после того никогда не была уже прежней. Потому что – кому я вру. Ничего этого не было. Домой я вернулась через двенадцать дней. Подниматься по лестнице было реально страшно. И звонить первый раз. Но мне никто не открыл. Пока я звонила в дверь, страх ушёл. Ничего вообще не осталось. Потом мне открыл Игоряша. Всклокоченный, потный, мятый, в одних трусах. И тут же сбежал. А мама так и не зашла ко мне. Мы случайно столкнулись на кухне. Она делала вид, что меня вообще нет. И не было. Потом меня вызвали в школу – к директору и на Комиссию. Мама там, оказалось, оставила заявление, что со мной не справляется и меня надо в интернат. Для особо трудных. На вопросы Комиссии – где ты и почему была всё это время и как не стыдно – ответить мне было нечего. Хотелось, чтобы ворвался, вышибив дверь с ноги, Октябрёнок, и всех порезал. На память. Чтоб не забыли. Что мы Христа продали. А кому, спросила бы эта дотошная въедливая Комиссия по делам.
Кому? Да без разницы.
Продали.
Теперь – всё.
Ничего с нами больше случиться уже не может.











12 июня 2015 г.


Рецензии
Не могу я даже словами выразить. И не буду пытаться.

Марина Еремеева   28.03.2016 06:28     Заявить о нарушении
Марина, как хорошо! Я тоже этот рассказ как-то очень особо люблю, как-то... Тоже словами не буду тоже пытаться!

Юля Нубис   28.03.2016 12:09   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.