Освобождение. Любить иных - тяжёлый крест

*** «Любить иных – тяжёлый крест»

Один из отличительных признаков нового искусства символист Ф. Сологуб видел в устремлении к трагическому, когда «угрозы неумолимого рока, бунт против судьбы, жуткое колебание всех основ действительности, – всё это опять входит в область искусства наших дней, и пророчит нам наступление эпохи великого искусства, подобного тому, каким было искусство Эсхила и Софокла». Ф. Сологуб не подозревал, насколько был прав, и насколько жутким будет колебание всех основ действительности и беспощадным бунт против судьбы. «Цель трагедии, – напоминал он, – очищение души зрителя в волевом акте сочувствия и сопереживания. Драма хочет стать активным фактором нашей душевной жизни, произвести в ней некоторое внутреннее потрясение. Искусство научилось хотеть, и велико волевое напряжение нового искусства». (Ф. Сологуб. «Искусство наших дней»).
Судьба поэта – быть овном на заклании у стада свиней, чем не трагедия?


«Трагическое как таковое вытекает из самых основ человеческого бытия, оно заложено в основании нашей жизни, взращено в корнях наших дней. Самый факт человеческого бытия – его рождение, его данная ему жизнь, его отдельное существование, оторванность от всего, отъединённость и одиночество во вселенной, заброшенность из мира неведомого в мир ведомый и постоянно отсюда проистекающая его отданность двум мирам – трагичен».

(Л. С. Выготский. «Трагедия о Гамлете…». С. 358)



Снег идёт

Снег идёт, снег идёт.
К белым звёздочкам в буране
Тянутся цветы герани
За оконный переплёт.

Снег идёт, и всё в смятеньи,
Всё пускается в полёт, –
Чёрной лестницы ступени,
Перекрёстка поворот.

Снег идёт, снег идёт,
Словно падают не хлопья,
А в заплатанном салопе
Сходит наземь небосвод.

Словно с видом чудака,
С верхней лестничной площадки,
Крадучись, играя в прятки,
Сходит небо с чердака.

Потому что жизнь не ждёт.
Не оглянешься – и святки.
Только промежуток краткий,
Смотришь, там и новый год.

Снег идёт, густой-густой.
В ногу с ним, стопами теми,
В том же темпе, с ленью той
Или с той же быстротой,
Может быть, проходит время?

Может быть, за годом год
Следуют, как снег идёт
Или как слова в поэме?

Снег идёт, снег идёт,
Снег идёт, и всё в смятеньи:
Убелённый пешеход,
Удивлённые растенья,
Перекрёстка поворот.

1957



В отсутствии медицинской помощи Б. Л. Пастернак умер в Переделкине 30 мая 1960 года: скорая помощь не принимала вызовы за город, а в услугах правительственных и писательских лечебных учреждений ему было отказано. Болезнь брала своё, хотя волевое напряжение нового искусства Серебряного века не изменяло ему никогда, и творческий мир того мифа, которым жил поэт, на деле оказался единственно подлинным среди десятков тысяч утопических историй, рассказанных советской литературой. Его стихи, написанные в 1957-м, одинаково современно звучат и в 1975-м, и в 2015-м. Звучат, как будто с того самого дня творения, которому принадлежал Б. Л. Пастернак и в котором изначально уже было всё: цветы герани, оконный переплёт, ступени чёрной лестницы, поворот перекрёстка, небосвод в заплатанном салопе густого снега, чердак, новый год.
Л. К. Чуковская вспоминала, как в середине лета 1947-го её отец Корней Иванович у себя на даче расспрашивал поэта о работе переводчика: Шандор Петефи, Вильям Шекспир…

«Борис Леонидович вместо ответа заговорил о переводах Маршака – хвалебно, восторжённо и с какой-то странной запальчивостью:
– Я прочёл Маршака, – сказал он. – То есть я его, конечно, и раньше читал и знал, но мало; я знал только, что он хорошо переводит. А теперь перечёл и убит. Шут в “Лире” и сонеты!.. Сколько для этого нужно было благородства и, главное, честности. Человек выбрал себе участок, на котором он – полный хозяин. Какая находчивость рифмовки, какие эпитеты… И я со своими дилетантскими переводами почувствовал себя проходимцем, самозванцем…
Мы рассмеялись.
В эту минуту к нам робко приблизилась маленькая, миленькая, кудрявенькая, голубоглазенькая Люся П., которую Борис Леонидович однажды уже посылал ко мне с каким-то поручением. Теперь она явилась сюда как гонец от Зинаиды Николаевны: Борису Леонидовичу пора домой обедать.
– А он у нас пообедает, – сказал Корней Иванович.
Но поднадзорный Пастернак покорно встал. Дед и я пошли провожать его. Люся П. следовала за нами на почтительном расстоянии. Когда мы пересекли шоссе, Дед начал объяснять Пастернаку, что он, Корней Иванович, как это Борису Леонидовичу памятно (“вы даже обиделись тогда на меня, Борис Леонидович!”), далеко не всё принимает в его переводах, но тем не менее рад, что кроме маршаковских – отличных! – существуют и пастернаковские переводы Шекспира. “Там у вас такие взлёты – недосягаемые”. Борис Леонидович остановился вдруг посреди дороги и закричал, даже не закричал – заорал:
– Перестаньте, пожалуйста!.. Не говорите, пожалуйста, ничего. Взлёты! Я сам от себя должен узнать, что я – порядочный человек… А не от вас. Даже не от вас!
Выкрикивал он громко, с надрывом, с отчаяньем и даже приседал от натуги, словно камни выталкивал из горла».
(Л. К. Чуковская. «Отрывки из дневника». С. 421–422)



*   *   *

Любить иных – тяжёлый крест,
А ты прекрасна без извилин,
И прелести твоей секрет
Разгадке жизни равносилен.

Весною слышен шорох снов
И шелест новостей и истин.
Ты из семьи таких основ.
Твой смысл, как воздух, бескорыстен.

Легко проснуться и прозреть,
Словесный сор из сердца вытрясть
И жить, не засоряясь впредь.
Всё это – не большая хитрость.

1931



В марте 1936 года на общемосковском собрании писателей обсуждалась передовица «Правды», в которой Д. Д. Шостакович, Вс. Э. Мейерхольд, М. А. Булгаков и др. обвинялись в формализме с тем, чтобы творческие союзы немедленно приступили к выявлению и разоблачению «реакционной сущности формалистических ухищрений». В ходе дискуссии Б. Л. Пастернак высказал мысль, спорную для советских писателей и литературоведов, но столь ясную для Серебряного века и революционного освобождения – мысль о трагизме:

«По-моему, наше искусство несколько обездушено, потому что мы пересолили в идеализации общественного. Мы всё воспринимаем как-то идиллически. Мы уподобляемся тем фотографам, которым самое важное, чтобы хорошенькое личико получилось. Я говорю не о лакировке, не о прикрашивании фактов, это давно было сказано, с этим борются и т. д., – я говорю о внутренней сути, о внутренней закваске искусства. Не торопитесь, подождите, вы увидите, что это очень спокойная мысль и может быть допустима. По-моему, из искусства напрасно упустили дух трагизма. Я считаю, что без духа трагизма всё-таки искусство не осмысленно. Что же я понимаю под трагизмом?
Я вам скажу, товарищи. Я без трагизма даже пейзажа не принимаю. Я даже растительного мира без трагизма не воспринимаю. Что же сказать о человеческом мире? Почему могло так случиться, что мы расстались с этой если не основной, то с одной из главных сторон искусства? Я ищу причины этому и нахожу их в совершенно неизбежном недоразумении. Мы начинали как историки. Как историки мы должны были отрицать трагизм в наши дни, потому что мы объявили трагичным всё существование человечества до социалистической революции. И естественно, если человечество в том состоянии боролось во имя нынешнего, – то, конечно, оно должно было прийти к этому нынешнему состоянию и оно не является трагичным. Давайте переименуем то состояние, объявим его “свинством”, а трагизм оставим для себя. Трагизм присутствует в радостях, трагизм – это достоинство человека и серьёзность его, его полный рост, его способность, находясь в природе, побеждать её. (Голос: Совершенно неверно! Шум.)».
(Б. Л. Пастернак. «На дискуссии о формализме». С. 457–458)



*   *   *

Во всём мне хочется дойти
До самой сути.
В работе, в поисках пути,
В сердечной смуте.

До сущности протекших дней,
До их причины,
До оснований, до корней,
До сердцевины.

Всё время схватывая нить
Судеб, событий,
Жить, думать, чувствовать, любить,
Свершать открытья.

О, если бы я только мог
Хотя отчасти,
Я написал бы восемь строк
О свойствах страсти.

О беззаконьях, о грехах,
Бегах, погонях,
Нечаянностях впопыхах,
Локтях, ладонях.

Я вывел бы её закон,
Её начало,
И повторял её имен
Инициалы.

Я б разбивал стихи, как сад.
Всей дрожью жилок
Цвели бы липы в них подряд,
Гуськом, в затылок.

В стихи б я внёс дыханье роз,
Дыханье мяты,
Луга, осоку, сенокос,
Грозы раскаты.

Так некогда Шопен вложил
Живое чудо
Фольварков, парков, рощ, могил
В свои этюды.

Достигнутого торжества
Игра и мука –
Натянутая тетива
Тугого лука.

1956



– Когда обнаруживается, что видимость и действительность не сходятся и их разделяет пропасть, не существенно, что напоминание о лживости мира приходит в сверхъестественной форме и что призрак требует от Гамлета мщения. Гораздо важнее, что волею случая Гамлет избирается в судьи своего времени и в слуги более отдалённого. (Б. Л. Пастернак. «Замечания к переводам из Шекспира». С. 75).
В конце 1930-х критик журнала «Знамя» А. К. Тарасенков после разговора с поэтом излагает сказанное в черновых заметках:


«В эти страшные и кровавые годы мог быть арестован каждый. Мы тасовались, как колода карт. И я не хочу по-обывательски радоваться, что я цел, а другой нет. Нужно, чтобы кто-нибудь гордо скорбел, носил траур, переживал жизнь трагически. У нас трагизм под запретом, его приравнивают пессимизму, нытью. Как это неверно! Трагичен всякий порыв, трагична пора полового созревания юноши, – но ведь в этом жизнь и жизнеутверждение. Ужасен арест Мейерхольда и арест его жены. Конфискована его квартира, имущество. Но если он жив, если он выйдет на свободу – его жизнь будет трагически озарена, и, может быть, это нужно обществу. Иначе жизнь постна. И нужен живой человек – носитель этого трагизма…»;
«В эти страшные годы, что мы пережили, я никого не хотел видеть, – даже Тихонов, которого я люблю, приезжал в Москву, останавливался у Луговского, не звонил мне, при встрече – прятал глаза. Даже Вс. Иванов, честнейший художник, делал в эти годы подлости, делал чёрт знает что, подписывал всякие гнусности, чтобы сохранить в неприкосновенности свою берлогу – искусство. Его, как медведя, выволакивали за губу, продев в неё железное кольцо, его, как дятла, заставляли, как и всех нас, повторять сказки о заговорах. Он делал это, а потом снова лез в свою берлогу – в искусство. Я прощаю ему. Но есть люди, которым понравилось быть медведями, кольцо из губы у них вынули, а они всё ещё, довольные, бродят по бульвару и пляшут на потеху публике».
(А. К. Тарасенков. «Пастернак…» С. 182–183)


Поэт живёт всё время схватывая нить судеб, событий. Это его способ чувствовать, любить, думать, совершать открытия. А если в истории чаще всего плохое побеждается худшим, то эта нить трагична, трагичен всякий порыв, и не поэтова вина в этом. Его дело – хранить истину бытия, что бы ни выпало на долю человеку и всему сущему. Это поднимающееся из бездны свободы растрачивание человеческого существа на хранение истины бытия для сущего есть его жертва. Это обережение бытия и забота есть устремление к трагическому, в этом достоинство человека, его серьёзность, полный рост, способность, находясь в природе, побеждать её.
И этот трагизм история, дитя неудач, не в силах подменить свинством, как бы не пытались мудреватые кудрейки оболгать Б. Пастернака, как бы не пыжились ежегодным лауреатом К. Симоновым заместить Н. Гумилёва, сановитым К. Фединым – И. Бунина, советским графом Алексеем Толстым – Льва, а С. Есенина представить чем-то вроде спившегося А. Тинякова.
Без трагизма, как утверждения жизни и радости бытия, как сохранения своего человеческого достоинства и ведания потаённой признательности бытия, искусство не искусство, а тиняковщина – пустое обывательское злорадство, мол, я жив, а ты – нет.

Едут навстречу мне гробики полные,
         В каждом – мертвец молодой.
Сердцу от этого весело, радостно,
         Словно берёзке весной!

Может, – в тех гробиках гении разные,
        Может, – поэт Гумилёв…
 Я же, презренный и всеми оплёванный,
        Жив и здоров!

(А. Тиняков. «Радость жизни»)


После войны к сказанному о трагизме Б. Л. Пастернак мог добавить:
– Тем более, что я ничего не боюсь. Моя жизнь так пряма, что любой её оборот приемлем. (Из письма К. Симонову 11 мая 1947 года).
– Вы «идёте за папиросами» и исчезаете навсегда, – однажды описала его поведение М. Цветаева, но надо было исчезнуть, надо было вернуться из Парижа в страну, где ему предстоял тот путь, единственно на котором он мог сохранить истину бытия, ощутить бездну свободы осенью 1941-го и сказать простое и честное последнее слово миру.
Освобождение.


Бабье лето

Лист смородины груб и матерчат.
В доме хохот и стёкла звенят,
В нём шинкуют, и квасят, и перчат,
И гвоздики кладут в маринад.

Лес забрасывает, как насмешник,
Этот шум на обрывистый склон,
Где сгоревший на солнце орешник
Словно жаром костра опалён.

Здесь дорога спускается в балку,
Здесь и высохших старых коряг,
И лоскутницы осени жалко,
Всё сметающей в этот овраг.

И того, что вселенная проще,
Чем иной полагает хитрец,
Что как в воду опущена роща,
Что приходит всему свой конец.

Что глазами бессмысленно хлопать,
Когда всё пред тобой сожжено,
И осенняя белая копоть
Паутиною тянет в окно.

Ход из сада в заборе проломан
И теряется в березняке.
В доме смех и хозяйственный гомон,
Тот же гомон и смех вдалеке.



– Итак ампир всех царствований терпел человечность в разработке истории и должна была прийти революция со своим стилем вампир и своим Толстым и своим возвеличеньем бесчеловечности. (Из письма В. В. и Т. В. Ивановым 8 апреля 1942 года).
Школьный учитель, поэт И. С. Бурков, прочтя «Избранные стихи и поэмы» (сборник Б. Л. Пастернака 1945 года), сообщает ему, как другу, что «всё это как-то написано так, словно заранее читатель погладит Вас по головке». Накануне нового 1946 года поэт пишет в ответном письме:

«Дорогой Иван Семёнович! Вы совершенно правы насчёт моих новых вещей, и я ни капли на Вас не в обиде. Что касается старых, то тут Вы свободнее в суждении, чем я, а я не могу избавиться от огорчения и досады по поводу незавершённости, изломанности, ненужной сложности и малозначительности моей собственной, Маяковского и Андрея Белого. У Есенина этих грехов гораздо меньше, и совершенно ещё не подвержен этому позднейшему распаду поразительный мир Блока. Это закономерное перерождение большого живого целого, часть которого я составляю, и зачем мне щадить несостоятельные его стороны, когда я, с<лава> Б<огу>, ещё жив и недописанное будущее общеевропейского символизма обещает мне гораздо больше, чем успел он дать в прошлом, до исторических сдвигов, случившихся во всём мире. Ваш “Детский пейзаж” хорош и нравится мне больше нефрита. Всё, что я говорю и чувствую относительно стиля, творческих воззрений и пр., нисколько не вызвано поверхностными современными причинами. Дело глубже. От души желаю Вам всего лучшего. Ваш Б. П.»

(Б. Л. Пастернак. Письма. 1935–1953. С. 437)


«Недописанное будущее общеевропейского символизма» постепенно обретало голос в трагизме «Доктора Живаго» и евангельского стихотворного цикла. Поэт не скрывал, что работает над романом, известив об этом двоюродную сестру Ольгу Фрейденберг, Надежду Мандельштам и автора «Гусарской баллады» (пьеса называлась «Давным-давно») Александра Гладкова. Более того, он достиг предварительной договорённости с К. Симоновым о публикации романа в журнале «Новый мир», чьим главным редактором-щукой являлся некоторое время хищно рыскающий в заводях Серебряного века любимец вождя. Объявляя о своей работе, Б. Л. Пастернак был уверен, что истина открывается не для того, чтобы её прятали, и всякий трагизм раскрывается не только в общем символическом, но и в частном человеческом плане.


Не плачь, не морщь опухших губ,
Не собирай их в складки.
Разбередишь присохший струп
Весенней лихорадки.

Сними ладонь с моей груди,
Мы провода подтоком,
Друг к другу вновь, того гляди.
Нас бросит ненароком.

Пройдут года, ты вступишь в брак,
Забудешь неустройства.
Быть женщиной – великий шаг,
Сводить с ума – геройство.

А я пред чудом женских рук,
Спины, и плеч, и шеи
И так с привязанностью слуг
Весь век благоговею.

Но как ни сковывает ночь
Меня кольцом тоскливым,
Сильней на свете тяга прочь
И манит страсть к разрывам.

(Б. Л. Пастернак. «Объяснение»)



Стихи в «Новом мире» опубликованы не были, роман – тоже.
Существовать приходилось на переводы «Короля Лира», «Фауста», грузинских поэтов и гонорары, полагавшиеся с театральных сборов автору переводного текста.
– Как вы можете жить с такими министрами! – воскликнул сгоряча американский дирижёр Леонард Бернстайн.
Поэт улыбнулся и порывисто возразил:
– Что вы говорите, причём тут министры. Художник разговаривает с Господом Богом и для него пишет свои вещи. А тот ставит ему спектакли с разными персонажами, которые исполняют разные роли, чтобы художнику было что писать. Это может быть трагедия, может быть фарс – как в вашем случае. Но это уже второстепенно. (См.: Е. Пастернак. «Последние годы». С. 705).
«Что такое поэзия, товарищи, если таково на наших глазах её рождение? – было дело, публично задался вопросом “небожитель”. –  Поэзия есть проза, проза не в смысле совокупности чьих бы то ни было прозаических произведений, но сама проза, голос прозы, проза в действии, а не в беллетристическом пересказе. Поэзия есть язык органического факта, то есть факта с живыми последствиями. И, конечно, как всё на свете, она может быть хороша или дурна, в зависимости оттого, сохраним ли мы её в неискажённости или же умудримся испортить. Но как бы то ни было, именно это, товарищи, то есть чистая проза в её первородной напряжённости, и есть поэзия». (Б. Л. Пастернак. Выступление на Первом Всесоюзном съезде… С. 228)
После 1940-го Б. Л. Пастернак более не подстраивался под своё время, но что совсем удивительно – время послушно подстраивалось под него: век хочет быть как поэт. Это, однако, не отменяло необходимости сказать проспиртованному в идеологических боях за социалистическое отечество советскому драматургу Вс. Вишневскому «Все-еволод, идите в п…ду», – и повторить для слабослышащих «В п…ду!»


Из суеверья

Коробка с красным померанцем –
          Моя каморка.
О, не об номера ж мараться.
          По гроб, до морга!

Я поселился здесь вторично
          Из суеверья.
Обоев цвет, как дуб, коричнев,
          И – пенье двери.

Из рук не выпускал защёлки,
          Ты вырывалась,
И чуб касался чудной чёлки
          И губы – фиалок.

О неженка, во имя прежних
          И в этот раз твой
Наряд щебечет, как подснежник
          Апрелю: «Здравствуй!»

Грех думать – ты не из весталок:
          Вошла со стулом,
Как с полки, жизнь мою достала
          И пыль обдула.



– Талант даётся Богом только избранным, и человек, получивший его, не имеет права жить для своего удовольствия, а обязан всего себя подчинить труду, пусть даже каторжному, – говорил он Галине Нейгауз, своей невестке. – По этому поводу у меня есть стихи: «Не спи, не спи, художник...».
Эта таинственная связь с веком, временем, бытием не облегчала участи, когда надо было работать и работать так, что воспалялся нерв правой руки и писать приходилось левой, а усталость глаз уходила лишь в редкие перерывы. Потаённая признательность бытия не спасала ни от ареста любимых людей в 1930-е и 40-е, ни от двухчасового запугивания в кабинете генпрокурора Руденко, «человека без шеи», в марте 1959-го, ни от оскорбительных писем ущемлённых в своём горячем патриотизме советских граждан. Не могла спасти она даже от хамского поведения ближних, когда в последние годы жизни пришлось отказать в дружбе актёру Борису Ливанову, пианисту Генриху Нейгаузу, историку философии Валентину Асмусу.


«Б. Н. Ливанову
14 сент. 1959. Переделкино
Дорогой Борис, тогда, когда поговорили мы с тобой по поводу Погодина и Анны Никандровны, у нас не было разрыва, а теперь он есть и будет.
Около года я не мог нахвалиться на здоровье и забыл, что такое бессонница, а вчера после того, что ты побывал у нас, я места себе не находил от отвращения к жизни и самому себе, и двойная порция снотворной отравы не дала мне сна.
И дело не в вине и твоих отступлениях от правил приличия, а в том, что я давно оторвался и ушёл от серого, постыдного, занудливого прошлого, и думал, что забыл его, а ты с головы до ног его сплошное воплощённое напоминание.
Я давно просил тебя не произносить мне здравиц. Ты этого не умеешь. Я терпеть не могу твоих величаний. Я не люблю, когда ты меня производишь от тонкости, от совести, от моего отца, от Пушкина, от Левитана. Тому, что безусловно, не надо родословной. И не надо мне твоей влиятельной поддержки в целях увековечения. Как-нибудь проживу без твоего покровительства. Ты в собственной жизни, может быть, привык к преувеличениям, а я не лягушка, не надо меня раздувать в вола. Я знаю, я играю многим, но мне слаще умереть, чем разделить дым и обман, которым дышишь ты.
Я часто бывал свидетелем того, как ты языком отплачивал тем, кто порывали с тобою, Ивановым, Погодиным, Капицам, прочим. Да поможет тебе Бог. Ничего не случилось. Ты кругом прав передо мной.
Наоборот, я несправедлив к тебе, я не верю в тебя. И ты ничего не потеряешь, живя врозь со мной, без встреч. Я неверный товарищ. Я говорил и говорил бы впредь нежности тебе, Нейгаузу, Асмусу. А конечно охотнее всего я всех бы вас перевешал.
Твой Борис».
(Б. Л. Пастернак. Письма. 1954–1960. С. 529)



В больнице

Стояли как перед витриной,
Почти запрудив тротуар.
Носилки втолкнули в машину,
В кабину вскочил санитар.

И скорая помощь, минуя
Панели, подъезды, зевак,
Сумятицу улиц ночную,
Нырнула огнями во мрак.

Милиция, улицы, лица
Мелькали в свету фонаря.
Покачивалась фельдшерица
Со склянкою нашатыря.

Шёл дождь, и в приёмном покое
Уныло шумел водосток,
Меж тем как строка за строкою
Марали опросный листок.

Его положили у входа.
Всё в корпусе было полно.
Разило парами иода,
И с улицы дуло в окно.

Окно обнимало квадратом
Часть сада и неба клочок.
К палатам, полам и халатам
Присматривался новичок.

Как вдруг из расспросов сиделки,
Покачивавшей головой,
Он понял, что из переделки
Едва ли он выйдет живой.

Тогда он взглянул благодарно
В окно, за которым стена
Была точно искрой пожарной
Из города озарена.

Там в зареве рдела застава,
И, в отсвете города, клён
Отвешивал веткой корявой
Больному прощальный поклон.

«О Господи, как совершенны
Дела Твои, – думал больной, –
Постели, и люди, и стены,
Ночь смерти и город ночной.

Я принял снотворного дозу
И плачу, платок теребя.
О Боже, волнения слёзы
Мешают мне видеть Тебя.

Мне сладко при свете неярком,
Чуть падающем на кровать,
Себя и свой жребий подарком
Бесценным Твоим сознавать.

Кончаясь в больничной постели,
Я чувствую рук Твоих жар.
Ты держишь меня, как изделье,
И прячешь, как перстень, в футляр».

1956



– «Гамлет» коснулся последних глубин трагизма. (Л. С. Выготский).
– «Гамлет» – драма высокого жребия, заповеданного подвига, вверенного предназначения. (Б. Пастернак).
Вершины творчества Б. Л. Пастернак достиг возвращая христианское миропонимание и переживая историческое (принадлежащее времени) в символическом плане, когда не человек служит эпохе, а в эпохе всё складывается будто бы для того, чтобы человек реализовал себя, насколько возможно:
«Главная моя судьба складывается всё же и протекает так далеко в стороне от меня, что ни воздействовать на неё, ни в точности что-либо знать о ней я не в состоянии.
Она наверное не раз ещё принесёт мне неприятности, и поэтому я в неё не посвящаю даже своих домашних, чтобы не волновать их». (Из письма М. А. Марковой. 30 сентября 1956 года. С. 176).
Образность, приобретающая символистскую глубину, – провозвестник идеалистической культуры, вдохновенной не миром, но Словом – тем, от которого возник мир.
«Нина, за что это мне, это упоение работой, это счастье. Иногда я себя чувствую точно не в своей власти, а в творящих руках Господних, которые делают из меня что-то неведомое, и мне тоже страшно, как Вам. Нет, неправда,  – не страшно». (Из письма Н. Табидзе. 18 сентября 1953 года. С. 748).
После такого признания естественно, что поэт ставил бытие романа выше своего физического существования, чем ужасал непосвящённых.
Биограф поэта называет сенсационный роман Б. Л. Пастернака о русской революции, ценной тем, что ненадолго оставила поэта и Россию наедине, «прозой более символистской, чем все книги Белого, Сологуба и Брюсова, вместе взятые»:

«“Доктор Живаго” – символистский роман, написанный после символизма. Сам Пастернак называл его сказкой. Книга действительно “пришла через Пастернака”, ибо он был одним из немногих уцелевших; она не могла не появиться – ибо русскую историю последнего полувека кто-то должен был осмыслить с позиций символистской прозы, внимательной не к событиям, а к их первопричинам. Но такое осмысление возможно было лишь во второй половине века – с учётом всего, к чему эти события привели».

(Д. Л. Быков. «Борис Пастернак»)



На ранних поездах

Я под Москвою эту зиму,
Но в стужу, снег и буревал
Всегда, когда необходимо,
По делу в городе бывал.

Я выходил в такое время,
Когда на улице ни зги,
И рассыпал лесною темью
Свои скрипучие шаги.

Навстречу мне на переезде
Вставали вётлы пустыря.
Надмирно высились созвездья
В холодной яме января.

Обыкновенно у задворок
Меня старался перегнать
Почтовый или номер сорок,
А я шёл н; шесть двадцать пять.

Вдруг света хитрые морщины
Сбирались щупальцами в круг.
Прожектор нёсся всей махиной
На оглушённый виадук.

В горячей духоте вагона
Я отдавался целиком
Порыву слабости врождённой
И всосанному с молоком.

Сквозь прошлого перипетии
И годы войн и нищеты
Я молча узнавал России
Неповторимые черты.

Превозмогая обожанье,
Я наблюдал, боготворя.
Здесь были бабы, слобожане,
Учащиеся, слесаря.

В них не было следов холопства,
Которые кладёт нужда,
И новости и неудобства
Они несли как господа.

Рассевшись кучей, как в повозке,
Во всём разнообразьи поз,
Читали дети и подростки,
Как заведённые, взасос.

Москва встречала нас во мраке,
Переходившем в серебро,
И, покидая свет двоякий,
Мы выходили из метро.

Потомство тискалось к перилам
И обдавало на ходу
Черёмуховым свежим мылом
И пряниками на меду.

1941



Кустодиевские яркие краски, пробуждённые люди, свет и движение, как будто не было вывиха эпох. Но и – блоковская музыка строф и акмеистическая, точная значимость слова: «я молча узнавал России неповторимые черты», «я наблюдал, боготворя». Встреча футуризма и символизма несомненна. Почти по-сологубовски странник «рассыпал лесною темью свои скрипучие шаги». Футуристическая лексика: «прожектор нёсся всей махиной», «потомство тискалось к перилам»; футуристическая же звукопись: «всосанному с молоком», «и, покидая свет двоякий, мы выходили из метро». И чёткий, имажинистски чувственный образ – «света хитрые морщины сбирались щупальцами в круг». Стих звучен, упруг: всё, что прежде казалось несовместимым, звучит у Б. Л. Пастернака легко, без тени эклектичности или искусственного натяжения – всё цельно, радостно, движется, обдавая на ходу «черёмуховым свежим мылом и пряниками на меду».


«Когда я говорю о мистике, или о живописи, или о театре, я говорю с той миролюбивой необязательностью, с какой рассуждает обо всём свободомыслящий любитель. Когда речь заходит о литературе, я вспоминаю о книге и теряю способность рассуждать. Меня надо растолкать и вывести насильно, как из обморока, из состояния физической мечты о книге, и только тогда, и очень неохотно, превозмогая лёгкое отвращение, я разделю чужую беседу на любую другую литературную тему, где речь будет идти не о книге, но о чём угодно ином, об эстраде, скажем, или о поэтах, о школах, о новом творчестве и т. д.
По собственной же воле, без принуждения, я никогда и ни за что из мира своей заботы в этот мир любительской беззаботности не перейду».

(Б. Л. Пастернак. «Несколько положений». С. 23–24)


– «Он грезит волей, как лакей, как пенсией – старик бухгалтер…» Знаете, его гармонию не просто любить. Тут нужна извилина и – не одна!
– Пожалуй. Однако заложником вечности становится именно Пастернак, а не рать добрых молодцев из писательских объединений.
– Э-э, да ведь у них все песенки на один мотив:


Луна зашла, и ночь в исходе,
И бубен выбился из сил.
В запасе больше нет мелодий,
Пир весь их выбор истощил.


– А я вам что говорил? Русский бубен на грани коллапса!
– Так-то ж бубен с Кавказа – «Старый бубен» Леонидзе в его переводе.
– Так оно и бывает: «трагедия построена на самой тайне, бездне ночи». Ленин бил, бил, не разбил, Сталин бил, бил не добил, а по оттепели пригрело, мышка серенькая бежала, хвостиком махнула…
– Ничего с ним не сделается. Это ж тысячелетняя культура книги. Дневник в стихах. Четвёртое измерение. А потом – помните? «Когда… утерши пот и сушь кофейную отвеяв, он оградится от забот шестой главою от Матфея…» – история сама крестила евреев.


*   *   *

Поэт, не принимай на веру
Примеров Дантов и Торкват.
Искусство – дерзость глазомера,
Влеченье, сила и захват.

Тебя пилили на поленья
В года, когда в огне невзгод,
В золе народонаселенья
Оплавилось ядро: народ.

Он для тебя вода и воздух,
Он – прежний лютик луговой,
Копной черёмух белогроздых
До облак взмывший головой.

Не выставляй ему отметок.
Растроганности грош цена.
Грозой пади в объятья веток,
Дождём обдай его до дна.

Не умиляйся, – не подтянем.
Сгинь без вести, вернись без сил,
И по репьям и по плутаньям
Поймём, кого ты посетил.

Твоё творение не орден:
Награды назначает власть.
А ты – тоски пеньковый гордень,
Паренья парусная снасть.

1936





____________





В двухсотстраничном дипломном исследовании «Трагедия о Гамлете, принце Датском У. Шекспира» (1916) выпускник Московского университета Л. С. Выготский (1896–1934) исходил из того, что трагедия – всякая – в конце концов необъяснима. Тем более необъяснима трагедия трагедий «Гамлет», где в основу положено само трагическое:

«Каждое зерно этого трагического, разработанное в драму, даёт отдельную трагедию, в которой вся драма может быть объяснена бесчисленным количеством способов, но в результате все объяснения, разлагающие драму, дойдут до неразложимого зерна трагического, которое и обратило простую драму в трагедию. Вот в “Гамлете” этих драм, взращенных из трагических зёрен, несколько (отсюда её видимая путаница и нестройность, гетерономия), и обращены они все к какому-то центру, к внутреннему фокусу пьесы, все одной трагической своей стороной, то есть последней неразложимой, необъяснимой своей стороной. Вот почему всё, что здесь происходит, имеет свой определённый смысл, но всё это погружено в ночь».

(Л. С. Выготский. «Трагедия о Гамлете…». С. 359)


В трагическое погружены судьбы поэтов революционной эпохи. У каждого рядом с внешней, исторической драмой (трагедией масок) развивается другая, углублённая, внутренняя драма – трагедия душ. Она протекает в молчании, наедине с собой, в необъяснимости – с каждым кругом тише, тише, тише, стоп.


Послесловие

Проставив последнюю точку – Любви, в вечер того же дня читаю в газете:
«Кончилась в Москве одна „дискуссия“, начинается другая. Сейчас „внимание писательской общественности перенесено на стихотворный фронт“».
Доклад о поэзии прочёл Асеев, друг и последователь Маяковского. Потом начались прения, и длились они три дня. Сенсацией прений было выступление Пастернака. Пастернак сказал, во-первых, что
– Кое-что не уничтожено Революцией…
Затем он добавил, что
– Время существует для человека, а не человек для времени.

Борис Пастернак – там, я – здесь, через все пространства и запреты, внешние и внутренние (Борис Пастернак – с Революцией, я – ни с кем), Пастернак и я, не сговариваясь, думаем над одним и говорим одно.
Это и есть: современность.
Медон, январь 1932.
(М. Цветаева. «Поэт и время». С. 344–345)



Карусель

Листья клёнов шелестели,
Был чудесный летний день.
Летним утром из постели
Никому вставать не лень.

Бутербродов насовали,
Яблок, хлеба каравай.
Только станцию назвали,
Сразу тронулся трамвай.

У заставы пересели
Всей ватагой на другой.
В отдаленьи карусели
Забелели над рекой.

И душистой повиликой,
Выше пояса в коврах,
Все от мала до велика
Сыпем кубарем в овраг.

За оврагом на площадке
Флаги, игры для ребят.
Деревянные лошадки
Скачут, пыли не клубят.

Черногривых, длиннохвостых
Чёлки, гривы и хвосты
С полу подняло на воздух,
Опускает с высоты.

С каждым кругом тише, тише,
Тише, тише, тише, стоп.
Эти вихри скрыты в крыше,
Посредине крыши – столб.

Круг из прутьев растопыря,
Гнётся карусель от гирь.
Карусели в тягость гири,
Парусину тянет вширь.

Точно вышли из токарни,
Под пинками детворы
Кони щёлкают шикарней,
Чем крокетные шары.

За машиной на полянке
Лущит семечки толпа.
На мужчине при шарманке
Колокольчатый колпак.

Он трясёт, как дождик банный,
Побрякушек бахромой,
Колотушкой барабанной,
Ручкой, ножкою хромой.

Как пойдёт колодкой дёргать,
Щиколоткою греметь,
Лопается от восторга,
С; смеху трясётся медь.

Он, как лошадь на пристяжке,
Изогнувшись в три дуги,
Бьёт в ладоши и костяшки,
Мнётся на ногу с ноги.

Погружая в день бездонный
Кудри, гривы, кружева,
Тонут кони, и фестоны,
И колясок кузова.

И навстречу каруселям
Мчатся, на руки берут
Заражённые весельем
“Слева роща, справа пруд.

С перепутья к этим прутьям
Поворот довольно крут,
Детям радость, встретим – крутим,
Слева – роща, справа – пруд.

Пропадут – и снова целы,
Пронесутся – снова тут,
То и дело, то и дело
Слева роща, справа пруд.

Эти вихри скрыты в крыше,
Посредине крыши – столб.
С каждым кругом тише, тише,
Тише, тише, тише, стоп!

1925



Летом 1934 года основоположник культурно-исторической теории в психологии, автор работ по педологии и когнитивному развитию ребёнка Л. С. Выготский скончался от туберкулёза. Ему было 37 лет.

«Рядом с внешней, реальной драмой развивается другая, углублённая, внутренняя драма, которая протекает в молчании  (первая – внешняя – в словах), и для которой внешняя драма служит как бы рамками. За внешним, слышимым диалогом ощущается внутренний, молчаливый. Действие раздваивается, и всюду ощущается чудодейственное влияние таинственных сил. Чувствуется, что то, что происходит на сцене, есть часть только проекции и отражения иных событий, которые происходят за кулисами. Действие происходит в двух мирах одновременно: здесь, во временном, видимом мире, где все движется, как тень, как отражения, и в ином мире, где определяются и направляются здешние дела и события. Трагедия происходит на самой грани, отделяющей тот мир от этого, её действие придвинуто к самой грани здешнего существования, к пределу его (“кладбищность” пьесы – смерть, убийство, самоубийство, “могильность”); она разыгрывается на пороге двух миров, и действие её не только придвинуто к краю здешнего мира, но часто переступает по ту сторону его (потустороннее, загробное в пьесе). И эта грань двух миров заложена на такой глубине действия трагедии и душ её героев, что сливается с той трагической бездной, которая и есть последняя глубина “Гамлета”».

(Л. С. Выготский. «Трагедия о Гамлете…». С. 359–360)



Ломиться в двери пошлых аксиом,
Где лгут слова и красноречье храмлет?..
О! Весь Шекспир, быть может, только в том,
Что запросто болтает с тенью Гамлет.

Так запросто же! Дни рожденья есть.
Скажи мне, тень, что ты к нему желала б?
Так легче жить. А то почти не снесть
Пережитого слышащихся жалоб.

(Б. Пастернак. «Брюсову»)



– Гамлет – мистик, и это определяет уже всё: мистическое второе рождение решило это и определило его сознание и волю. (Л. С. Выготский).
Пастернак – мистик, но мистик не из команды аргонавтов или мастеров столоверчения: он, погружённый в земную обыденность, стоит вне её, вынут из её круга, смотрит на неё, как подчёркивал Л. С. Выготский, оттуда. Это о нём, не только о принце Датском, его слова:
«Он, мистически живущий, идущий всё время по краю бездны, заглянувший в иной мир, разобщённый и отъединённый от всего земного, вынес оттуда в проекции на землю скорбь и иронию. <…> Он мистик, идущий всё время по краю бездны, связанный с ней. Следствием этого основного факта – касания миру иному – является уже всё это: неприятие этого мира, разобщённость с ним, иное бытие, безумие, скорбь, ирония».
Первоначальный автограф письма Б. Л. Пастернака в газету «Правда», ноябрь 1958 года:

«В продолжение бурной недели я не подвергался судебному преследованию, я не рисковал ни жизнью, ни свободой, ничем решительно. Если благодаря посланным испытаниям я чем и играл, то только своим здоровьем, сохранить которое помогли мне совсем не железные запасы, но бодрость духа и человеческое участие. Среди огромного множества осудивших меня, может быть нашлись отдельные немногочисленные воздержавшиеся, оставшиеся мне неведомыми. По слухам (может быть, это ошибка) за меня вступились Хемингуэй и Пристли, может быть, писатель-траппист Томас Мертон и Альбер Камю, мои друзья. Пусть воспользовавшись своим влиянием, они замнут шум, поднятый вокруг моего имени. Нашлись доброжелатели, наверное, у меня и дома, может быть, даже в среде высшего правительства. Всем им приношу мою сердечную благодарность.
В моём положении нет никакой безвыходности. Будем жить дальше, деятельно веруя в силу красоты, добра и правды. Советское правительство предложило мне свободный выезд за границу, но я им не воспользовался, потому что занятия мои слишком связаны с родной землёй и не терпят пересадки на другую».
(Б. Л. Пастернак. Письма. 1954–1960. С. 400–401)



Свидание

Засыпет снег дороги,
Завалит скаты крыш.
Пойду размять я ноги:
За дверью ты стоишь.

Одна в пальто осеннем,
Без шляпы, без калош,
Ты борешься с волненьем
И мокрый снег жуёшь.

Деревья и ограды
Уходят вдаль, во мглу.
Одна средь снегопада
Стоишь ты на углу.

Течёт вода с косынки
По рукаву в обшлаг,
И каплями росинки
Сверкают в волосах.

И прядью белокурой
Озарены: лицо,
Косынка и фигура
И это пальтецо.

Снег на ресницах влажен,
В твоих глазах тоска,
И весь твой облик слажен
Из одного куска.

Как будто бы железом,
Обмокнутым в сурьму,
Тебя вели нарезом
По сердцу моему.

И в нём навек засело
Смиренье этих черт,
И оттого нет дела,
Что свет жестокосерд.

И оттого двоится
Вся эта ночь в снегу,
И провести границы
Меж нас я не могу.

Но кто мы и откуда,
Когда от всех тех лет
Остались пересуды,
А нас на свете нет?








БИБЛИОГРАФИЯ

1. Брюгель Ф. Разговор с Борисом Пастернаком // Б. Л. Пастернак. Полное собрание сочинений: в 11 т. Т. XI. Борис Пастернак в воспоминаниях современников. М.: Слово / Slovo, 2005. С. 154–157.
2. Быков Д. Л. Борис Пастернак. М.: Молодая гвардия, 2005. «Жизнь замечательных людей».
3. Выготский Л. С. Трагедия о Гамлете, принце Датском У. Шекспира // Л. С. Выготский. Психология искусства. М.: Искусство, 1986. С. 336–491.
4. Герштейн Э. О Пастернаке и об Ахматовой // Б. Л. Пастернак. Полное собрание сочинений: в 11 т. Т. XI. Борис Пастернак в воспоминаниях современников. М.: Слово / Slovo, 2005. С. 383–401.
5. Жид А. Возвращение из СССР.
http://www.pseudology.org/chtivo/fromUSSR.htm
6. Иваницкая Е. Один на один с государственной ложью // Знамя. 2016. № 11. http://znamlit.ru/publication.php?id=6444
7. Иванова Н. Борис Пастернак. Времена жизни. М.: Время, 2007.
8. Кудрова И. В. Вёрсты, дали…: Марина Цветаева: 1922–1939. М.: Сов. Россия, 1991. 368 с.
9. Пастернак Б. Л. Анкета издания «Наши современники» // Полное собрание сочинений: в 11 т. Т. V. Статьи, рецензии, предисловия. М.: Слово / Slovo, 2004. С. 217–219.
10. Пастернак Б. Л. Выступление на Первом Всесоюзном съезде советских писателей // Там же. С. 227–229.
11. Пастернак Б. Л. Замечания к переводам из Шекспира // Там же. С. 72–90.
12. Пастернак Б. Л. Люди и положения // Полное собрание сочинений: в 11 т.  Т. III. Проза. М.: Слово / Slovo, 2004. С. 295–337.
13. Пастернак Б. Л. На дискуссии по докладу Н. Асеева «Сегодняшний день советской поэзии» // Полное собрание сочинений: в 11 т. Т. V. Статьи, рецензии, предисловия. М.: Слово / Slovo, 2004. С. 424–429.
14. Пастернак Б. Л. Некоторые положения // Там же. С. 23–27.
15. Пастернак Б. Л. Несколько стихотворений // Там же. С. 395–396.
16. Пастернак Б. Л. Ответ на анкету «Ленинградской Правды» // Там же. С. 213–214.
17. Пастернак Б. Л. Охранная грамота // Полное собрание сочинений: в 11 т. Т. III. Проза. М.: Слово / Slovo, 2004. С. 148–238.
18. Пастернак Б. Л. Письма. 1927–1934. // Полное собрание сочинений: в 11 т. Т. VIII. М.: Слово / Slovo, 2005.
19. Пастернак Б. Л. Письма. 1935–1953. // Полное собрание сочинений: в 11 т. Т. IX. М.: Слово / Slovo, 2005.
20. Пастернак Б. Л. Письма. 1954–1960. // Полное собрание сочинений: в 11 т. Т. X. М.: Слово / Slovo, 2005.
21. Пастернак Б. Л. Письмо в Президиум правления Союза писателей // Полное собрание сочинений: в 11 т. Т. V. М.: Слово / Slovo, 2004. С. 272–273
22. Пастернак Б. Л. Редакционному коллективу «Лефа» // Там же. С. 217.
23. Пастернак Е. Последние годы // Б. Л. Пастернак. Полное собрание сочинений: в 11 т.  Т. XI. Борис Пастернак в воспоминаниях современников. М.: Слово / Slovo, 2005. С. 672–714.
24. Пастернак З. Н. Воспоминания // Б. Л. Пастернак. Полное собрание сочинений: в 11 т. Т. XI. Борис Пастернак в воспоминаниях современников. М.: Слово / Slovo, 2005. С. 184–241.
25. Сологуб Ф. Искусство наших дней.
26. Сологуб Ф. Поэты – ваятели жизни.
http://az.lib.ru/s/sologub_f/text_1922_poety.shtml
27. Тарасенков А. К. Пастернак. Черновые записи (1934–1939) // Б. Л. Пастернак. Полное собрание сочинений: в 11 т. Т. XI. Борис Пастернак в воспоминаниях современников. М.: Слово / Slovo, 2005. С. 158–184.
28. Цветаева М. Письма. Т. 6 // Собрание сочинений: в 7 т. М.: Эллис Лак, 1995. 800 с.
29. Цветаева М. Поэт и время // Собрание сочинений: в 7 т. Т. 5. Автобиографическая проза. Статьи. Эссе. Переводы. М.: Эллис Лак, 1994. С. 329–345.
30. Цветаева М. Световой ливень // Собрание сочинений: в 7 т. Т. 5. М.: Эллис Лак, 1994. С. 231–245.
31. Чуковская Л. К. Записки об Анне Ахматовой: В 3 т. Т. 2. 1952–1962. М.: Время, 2007.
32. Чуковская Л. К. Отрывки из дневника // Б. Л. Пастернак. Полное собрание сочинений: в 11 т. Т. XI. Борис Пастернак в воспоминаниях современников. М.: Слово / Slovo, 2005. С. 401–452.



Аудиокнига на https://youtu.be/I3IsnWooQqs

http://www.ponimanie555.tora.ru/paladins/chapt_6_5.htm


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.