Смерть Марата

В те дни, когда я возлежал на бархатной подставке в витрине стеклянного куба «Great Jewellery», в поле зрения моего неспящего псевдоизумрудного глаза, оправленного фальшивым золотом, всегда оказывалось то место, где бесследно терялись ступеньки эскалатора; то место, где с утра и до ночи прохаживался, заложив руки за спину, чёрный человек с жёлтой надписью «Охрана» на сутулой спине. В те дни, когда меня щекотали волоски кисточки из беличьей шерсти, которой некрасивая продавщица Лера, - обладательница длинных накладных ногтей, всегда грязных, - обмахивала меня и цепочку, чёрные въедливые гелиары камер, не мигая, следили за тем, чтобы кто-нибудь, чья жажда наживы окажется выше заборов обывательской глупости, чтобы этот кто-нибудь в момент ограбления запечатлился на плёнке, и затем был пойман и осуждён, я жаждал быть проданным раньше, чем это свершится, а в то, что рано иль поздно сие свершится, я верил так сильно как в то, что за летом бывает осень. Меньше всего мне хотелось быть вытряхнутым на постель после продолжительного пребывания в чреве спортивной сумки, потрясая которой, преступник сбежит с эскалатора, чтоб, толкнув тяжёлую стеклянную дверь, оказаться наружи, где его будет ждать авто с затемнёнными стёклами, которое увезёт его в пригород; меньше всего мне хотелось засвидетельствовать чувство глубокого разочарования в словах и жестах подельников, когда, отдохнув, кто-то из них произведёт оценку краденого и, не обнаружив ни одной стоящей вещицы, поведёт разговор о том, сколь неоправданно высока была степень риска в организованной ими авантюре. И, слава богу, в списке ярлыков, которые навешивает на тебя общество с тем, чтобы ты принадлежал не себе, но системе, мне никогда не случалось видеть ярлык вещественного доказательства, улики, вся миссия которой, – служение надменной Фемиде.
Снежным февральским вечером я был приобретён рафинированным юношей, прозванным Феликсом из любви к обольщению престарелых особ с достатком изысками своего бnядословия и преподнесён в дар одной из них, - к слову её звали Дина, - в следующее же утро, когда он, лёжа на жёлтых шёлковых простынях со львами, в спальне её двухэтажного особняка, точно шутя, заговорил о женитьбе, а она, стоя у окна с мундштуком в правой руке и чашкою кофе - в левой, кивала, раздумчиво изучая убелённую снегом улицу, равно уязвимая в ту секунду к любви, к ласке и к лести, потому что всё вокруг представлялось ей до нелепости чистым. Но хотя кипящий клей лжи, выплеснутый ей в лицо лукавым обожанием Феликса, мгновенно застыл и его никогда уже нельзя было смыть без того, чтобы Дина лишилась способности к прозреванию сути вещей, преломлённый свет здравомыслия всё ещё достигал её глаз, так что она решила узнать сколь я ценен; узнать с тем, чтобы так иль иначе возместить Феликсу его траты. И был ювелир с фамилией Налбандян, которого она попросила дать экспертное заключение и который, едва лёг я в его изнеженную ладонь, рассмеялся, сказав, что меня можно было б, не думая, перелить в пулю, после чего Дина, - поскольку она не обладала достаточным дипломатическим чутьём, - улыбнувшись, заметила, что, вручая ему этот кулон, она всего лишь хотела удостовериться в его, оценщика, профпригодности, и направилась к выходу, так что несколько уязвлённый таким недоверием Налбандян, сообщил тембру своего голоса известную ироническую окраску, останавливая Дину в дверях вопросом: «А как же кулон?».
- Да, действительно. - Дина вернулась, бросила меня в сумку и весь тот день, объезжая торговые точки, чьей законной владелицей она была, накручивала себя, решая мнимую дилемму, сделаться ей женой Феликса иль провести остаток жизни в постылом одиночестве без любви, но в окружении ценных вещей и маленьких удовольствий, о чём я узнал лишь постольку, поскольку, разобравшись с делами, Дина явилась в гости к одной беззаботной женщине с неприличным выражением лица, - женщине, с которой их связывали отношения дружбы, - и с порога стала просить помощи и сочувствия. В луче искусственного света, который, проникая в сумку, лежавшую у ног Дины, зажигал зелёное пламя в моём псевдоизумрудном глазу, плыла вязь сигаретного дыма, ведь обе женщины, опьянённые ликёром и подробностями казавшихся давно забытыми приключений, помногу курили и перестали только тогда, когда малолетняя дочь беззаботной женщины с неприличным выражением лица, Юстина, вошла в кухню, поскольку перед тем, как отправиться на занятие по художественной гимнастике, ей необходимо было поужинать, и, сказав гостье своё «здравствуйте», посетовала на то, что у ней кружится голова; тогда, покидав за окно сигареты, обе женщины, точно меж ними был негласный союз, начали втягивать девушку в орбиту своих соображений о природе любви и брака, чему Юстина была в глубине души рада, ибо она была ещё молода и, как все, кому в силу возраста не доставало жизненного опыта, считала сведения, выуженные из такого рода бесед, важным приобретением, что, конечно, было сильно ею преувеличено. Однако, она била в точку, не уступая ни в слоге, ни в сути сказанного, так что даже и мне, как бы холоден и бездушен не был мой взор, помечталось её увидеть. И вот - не прошло получаса, - липкие, оттого, что Дина заедала ликёр конфетами «Сказка», пальцы, раскрыв сумочку, вынули-понесли над коленями, над столешницею, над полом, и замкнув на горбинке шейного позвонка тонкую цепочку, упокоили между персями, моё мутное око, потому что Юстина, отужинав, уже собиралась покинуть всё ещё окутанное дымом пространство кухни, а гостья не захотела её отпускать без подарка. Редкое ли сочетание доброты и ума, проявившееся в речах девушки, побудило Дину сделать этот подарок, или предчаяние того светлого чувства, которое ныне, когда отразившийся в зеркале мой зрачок получил право бесстыдно разглядывать новую свою владетельницу, она испытала вполне, или то и другое отчасти, что-то заставило её это сделать, а что именно и сама она никогда не смогла бы понять.
Юстина в ту пору вела жизнь столь лёгкую и весёлую, что её можно было уподобить вальсированию: по утрам, садясь на постели, она долго зевала, потом, вместо тапок напялив свои любимые полосатые гетры, совершала ритуальное утреннее омовение, после чего, нагая, скользящими вязкими движениями погружая длинный малахитовый гребень, привезённый её отцом из Башкирии, в гущу своих проволочных волос, расчёсывалась, чтоб затем, когда, съев традиционный салат, выпив чашку кофе или какао, она явится в институт, каждая из её сокурсниц тайно бы ей позавидовала, а каждый из её почитателей – восхитился. В отношении одного из её почитателей каждодневные эти усилия не оказались напрасными, - именно он, а его звали Марат, по прошествии четырёх лет, в год выпуска, сделался мужем Юстины, что, впрочем, произошло ввиду неудачно подобранных пилюль противозачаточного свойства, ибо, однажды, обратившись к врачу, Юстина узнала, что полгода спустя, если жизнь не добавит новых сюрпризов, она даст дитя. Судьба, однако, распорядилась так, что дитя родилось до срока. На седьмом месяце беременности, в день рождения сестры жениха, когда собравшиеся в доме родителей гости поднимали бокалы во славу ошибок молодости, Юстина вдруг зарыдала и, обхватив живот, стала умолять в стельку пьяного мужа отвезти её в родильное отделение, отчего все более или менее трезвые мужчины и женщины, бывшие в доме, разбрелись по углам, ибо никто не желал играть роль акушера или даже водителя. Юстина выкинула, лежа в ванной, куда её, сообща, поместили две уж рожавшие и потому знавшие о процедурах немногим больше всех остальных женщины, в ту долгую минуту, когда фигуры врачей скорой помощи, ежесекундно озаряемые отблеском маячка, склонясь к домофону, пытались уговорить мнительную старуху из 114 квартиры, открыть железную дверь парадного, так как Антон и Виталик, которые вызвались ожидать карету внизу, за пять минут до того, как она подъехала к дому, решили погреться и поднялись на этаж и там, сев спиной к батарее, дремали. Досадное то обстоятельство, что Марат был до одури пьян и ничем не сумел ей помочь, когда Юстина нуждалась в его участии, обнаружило пропасть между теми столь ценными качествами, коими она одаряла мужа и теми качествами, которыми муж обладал в действительности, так что следующие два дня, которые она, восстанавливаясь, проводила в больнице, были прожиты в размышлениях относительно того, кто из сонма знакомцев мог бы стать ему лучшей заменой, что отнюдь не явилось причиной каких-то поспешных действий. Прошло ещё несколько лет, вместивших в себя скандалы, измены и пьянство, даже аборт, прежде чем это случилось, а как уж случилось, она вдруг решилась оставить будто в дар принятое ко дню свадьбы, обыкновение скучать дома и удивила никогда и ничего не понимавшего о ней мужа, бог знает из каких глубин души выловленным упрямством в деле приложения своего искушённого интеллекта к кажущемуся многообразию сколько-нибудь достойных профессий. И платья закрытого, синего, так страстно любимого ею в прежние дни, он теперь не касался, если обнимал на прощание поутру; иными оттенками рябило пространство в кухне, когда готовила ему завтрак. Да, в лихорадке странного переедания за обедом, чего раньше, даже и в дни двух неудачей окончившихся беременностей, не отмечалось за ней, угадывались, быть может, тайные мотивы этих едва видимых перемен, но только одна на двоих жизнь, к которой, несмотря ни на что, он всё же успел привыкнуть, представлялась Марату настолько устойчивой, что в естественном праве ревности ему часто виделось недопустимое оскорбление этой жизни. А она: предсмертные судороги красоты; сотня сердцем прожитых книг; внушения матери, сделанные ей в девичестве, - она, близостью возможного счастья расстрелянная, безвольно валилась в грязь, отказываясь беречься сплетен или других непоправимых следствий своего падения.
Я был осведомлён обо всех коллизиях совместной их жизни лишь потому, что лежал много лет в одном из ящиков секретера, стоявшего в углу спальни, и был принуждён слушать, знать, чувствовать, как грубеют сердца, некогда горячо любивших друг друга людей, так что даже и мне было ясно, чем всё это завершится. И вот, - был день субботний, - предощущенье беды, постоянно испытываемое мною, стало обжигающе-сильным: я знал, что Марат, уснувший в слезах в четвёртом часу утра, перед сном бормотал что-то вроде того, что жена предпочла ему «этого урода» и теперь должна поплатиться, а с утра заострил ножи, которые были в кухне и, в одиночку управившись с бутылкой «Jim Beam», сел на полу ванной комнаты, икая и кашляя. Тогда по прихоти неких сил, о природе которых можно только догадываться, мой псевдоизумрудный глаз вдруг сморгнул, а позолоченная оправа, увеличиваясь, стала приобретать форму черепа гоминид, цепь - моё продолжение, - обернулась вдруг телом и тогда я, распространясь, выдвинул ящичек секретера и, встав на ноги, вполне человеческие, шагнул в направлении ванной. Обняв колени руками, Марат сидел под блистающей чашею умывальника; зелёная плитка на полу была сплошь заплёвана; всюду валялись окурки. Всхлипнула, оттого что я качнул её, дверь, и Марат, подняв мутные заплаканные глаза, открыл рот с намерением произнести полные злобы и растерянности слова, в чём, казалось мне, не было ни малейшей нужды, ибо я заглушил их, сдавив ему горло. Марат захрипел, поначалу так громко, но позже всё тише. Звуки, бессвязные, таяли, угасали, не доходя до синеющих губ, пока, наконец, и вовсе не стихли; как рыба, выброшенная на берег, приговорённый мерно открывал рот; широко раскрытые глаза его глядели бессмысленно и тревожно. Вновь утвердившееся безмолвие, по которому можно было пройтись как по зале, - с удовольствием, пошаркивая, - вернуло мне ощущение полного безразличия к судьбе умиравшего и тогда, намеренно отказав себе в необходимости поиска крохотного родника, бившего ещё быть может, где-то возле гортани, я поднялся с колен, отёр запачканный его соплями рукав, сбил пыль со штанин, затем повернул рычажок смесителя, перекрывающий ток воды, вымыл руки и ушел в кухню. Хоть по-прежнему не ощущал я каких бы то ни было движений души, я заметил, что новое качество существования было во многом приятнее той бездеятельной нелепицы, десятилетнее утомительное пребывание в которой, вместе с новыми чрезвычайными обстоятельствами и породило во мне непреодолимую тягу к тому, чтобы ожить в теле и умертвить это плачущее ничтожество. Предметы обновлённой реальности были красочнее, привлекательнее, так что каждого хотелось коснуться - так, первым моим желанием, когда я влез в кухню, было желание припасть к поверхности кафеля: над чёрной варочною пластиной, втиснутой меж двух шкафов гарнитура, бликовала керамика с каким-то орнаментом, напоминавшим по виду, может быть, Фестский диск. Войдя, я надолго увяз в странных помыслах о чём-то таком, что теперь перекрыто восприятьем холодной, сверкающей плоскости; потом сделал я шаг к занавешенному вертикальною шторкой проёму в стене: иссечённый дневным полусветом, пробивавшимся в щели меж пластиковыми её параллелями, я минуту смотрел за окно - там, в завьюженных улицах, под железным куполом неба длилась глупая суета. Я знал, что теперь никогда уже больше не стану той вещью в себе, что обречена валяться то тут, то там под тяжким гнётом всепроникающей воли наличного бытия, и это тоже было приятно. Новое тело, словно требуя уважения, понудило меня чего-нибудь съесть, здесь и сейчас. На кухонном столе, подсвеченный розовым, теплился электрочайник - хрустнув кнопочкой, я включил его. В холодильнике, - он высился справа от двери, - нашёлся кусочек говяжьего стейка со специями под гарниром из водорослей. Зубами я оторвал чуть завяленный краешек и попробовал разжевать, но ощущение вкуса казалось мне таким отвратительным, что я просто-напросто сплюнул всю жижу на стол. Уже вскипел чайник, я взял с полки баночку с узнаваемой этикеткой, ссыпал в первый попавшийся под руку котелок, что в ней было и заполнил его до краёв кипятком. Вряд ли кто из живущих принял бы полученный тот раствор за напиток из зёрен кофейного дерева, но тогда мне мечталось, что это оно. Плеснув чёрное варево себе в рот, я мгновенно почувствовал страшную боль, она стала первым моим открытием о чудовищной разнице свойств живого и мёртвого - пробным камнем тех, всегда тяжело вынашиваемых фантазий и измышлений, которые кажутся абсолютно свободными в выборе своих тем и орудий, а разрешаются как правило наигранной ненавистью к человечеству. Но всё это произойдёт позже, а тогда я, одевшись, ушёл в мир подлунный и суетный с той чистой мечтою, чтоб спрятаться средь людей, превратившись в простого ремесленника, привыкшего даже в несчастьях быть благодарным суровой судьбе. Некто злой и расчётливый – нужно счесть его захребетником, ведь какое-то новое чувство (его, может быть, зовут люди совестью?) поручилось бы в том, что он - подселённая сущность, стал наушничать об ответственности и возможных путях отхода, и хотя он был тонок и строг, я не внял этим наставлениям. Меня не заинтересовало ни одно из обещанных следствий моего халатного отношения к заметанью следов проведённой мной казни. Мне было всё равно.


Рецензии
зачем смешивать фантазию и классику

Тауберт Альбертович Ортабаев   29.04.2018 13:17     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.