Сонные люди. Часть 3

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ЧТО НИ ПОСЕЕШЬ…

1

- Как же они со всем этим продолжают жить? – потрясённо обронил Саша.
- Не все продолжают-то, - мрачно напомнил Миша.
- У некоторых при этом даже и не спросили, - в Митином голосе совместились насмешка и боль.
- А почему он ничего про нас не написал? – в Сашином голосе зазвенела вдруг наивная детская обида.
- Да ведь там же всё заканчивается ещё до нас, - заметил Митя.
- Ну и что? Там остаётся после всего несколько белых листов.
- Ты чего, не понимаешь? – пробурчал Миша.
- Не понимаю. Он нас не любит, что ли?
Никто не смутился, а кажется, и не был удивлён, что Саша заговорил в настоящем времени.
- Да любит, любит! Просто мы живые пока. Он нам навредить не хотел. А вдруг тетрадку найдут?
Помолчали.
Саша неловко пожал плечами:
- Так что ж выходит… Бога, что ли, нет?
- Это ты у кого справки навести решил? – прыснул Митя.
- У него, - Саша кивнул в сторону библиотеки, где лежала тетрадь. – Почему он нам об этом не сказал?
- Он нам не хотел ничего вколачивать, - задумчиво произнёс Миша. – Что там есть Бог, нету Бога… Чтоб сами мы думали. А потом… ты числа помнишь? Он это пять, десять лет назад писал. А сам всё думал, думал. Так и эдак.

2

Пришло время Великого поста.
Сам по себе пост давался Саше легко, и наступление его он даже воспринимал с облегчением. Конечно, его крепнущий организм рос. Кашу, кислую капусту и яблоки мальчик поглощал в неимоверных количествах, и хлеба он брал себе не скупясь. Но по мясу не тосковалось ничуть. Крольчатину и птицу с некоторых пор не ел он вовсе, не прикасаясь к ним в течение всего года. В этом его поддержали и остальные братья. Так что матери с отцом тут пришлось повздыхать да смириться.
То ли не обладая удалью Анри Сен-Симона, то ли просто более его имея оснований деликатно относиться к родителям, Саша со всей семьёй ходил в церковь и исполнял там требуемые действия. Там он не оставался безучастным к обстановке и испытывал некоторую робость. Но то было давно уже не благоговение верующего, а ощущение величественной театральной постановки.
Помнится, когда впервые в сознательном возрасте был он взят матерью на службу – вернулся воодушевлённый и приподнятый. Очень этим обрадовал Аграфену; впрочем, ненадолго.
- Храм Божий – великое чудо, Сашенька, - сказала она наставительно.
- Как же! Я там сегодня Бога видел.
- Это не Бог ещё, Саша, это – отец Герасим. Или же дьякон Василий.
- Знаю отца Герасима, и Василия знаю. Нет! А я видел Бога.
- Ну, на иконах как тебе Его было не увидеть.
- Да нет же! Иконы там рядом висели, а я живого Бога видел!
Спужалась няня не на шутку:
- Не смей говорить так! Не иначе как диавол бесстыдный, чистой детской души не пощадив, послал тебе наваждение.
Ребёнок, однако, был твёрд:
- И вовсе не вождение, и почему бы не говорить? Принеси мне карандаш, я его сейчас нарисую!
Тогда неожиданно и обидно получил он по рукам:
- И думать о том не смей, чтобы Бога когда-нибудь рисовать – прогневаешь Его! Чтобы к иконе приступить – молятся годами люди и постятся, после благословения просят. Хватит болтать несусветицу!
Тогда, должно быть, и закралось в детскую душу первое лёгкое сомнение: что ж за Бог такой, коли на взрослых одного страху нагоняет вместо помощи?..
С годами подзабылся тот случай, заблудился в боковых переулках детской памяти. Миша недавно стал его с улыбкой вспоминать. Тут и Саша припомнил, но как-то в тумане. Или будто самого себя, тогдашнего, со стороны видел. Верно, что случилось всё это, и что он тогда Аграфене не врал и душой не кривил. Но что такое за Бога видел в церкви, какое видение соткалось ему тогда из воздуха, - этого теперь вспомнить стало решительно невозможно. Взял бы он всё-таки украдкой карандаш в ту пору – была б, может, подсказка, но ведь нету. Досадно было нынче Саше, что не ослушался прежде няню. Страха не было: в дьявола верилось ещё меньше, чем в бога, а иной раз думалось, что с таким-то богом и миром никакой и дьявол не потребен. ЧуднО становилось вспоминать и эту историю, и многие ещё другие из полумладенчества. Перейдя уже в отрочество, подчас дивился Саша, до чего разные детские происшествия напоминают сны. Одни от других не всякий раз отличишь. Там и здесь нелепость и клочковатость соседствуют с видимой достоверностью. Когда не ты один что-то помнишь, а и Миша, к примеру, подтверждает, - стало быть, не приснилось. А так-то – поди разбери… Но Миша был в ту пору старше, а отец с матерью и Аграфена – подавно. Они, значит, помнят всё то же самое по-другому, по-взрослому. А коли так – где и разница между сном и явью? Разве только в том, как сам на них смотришь? И ещё: сны смотришь всегда один, отдельно от своих родных. Однако же и они в снах попадаются, и прочие люди, - одних продолжаешь знать, как проснёшься, других будто и нету. Где потом это всё?.. А если ты, маленький, вроде и наяву видел Бога, - отчего другим не видеть, и что ж за загадка в вере? Но только отчего они все так боятся, когда веруют? Да боятся вовсе не того, чего, как Саше казалось, бояться стоило. Бога рисовать им страшно, а если кого ангелы заберут без возврата – не страшно?.. Удивительны люди порой.
Где, вообще, начинаюсь и кончаюсь я? Почему себя давнего вспоминаешь как другого, хоть и родного, человека, - отчётливо помнишь все действия, а изнутри не понимаешь?
Где начинается и кончается Миша? Миша наяву и Миша в моём сне – один человек или разные? По всему видать, что один – и внешне, и по поведению. Но почему один из них другого не знает, - вернее сказать, не ведает, что приключилось с другим, или с ним самим, тьфу, не разберёшь.
В таких размышлениях, не сказать благочестивых, зато углублённых до смущения разума, проводил Саша время церковной службы под низкое пение дьякона Василия, подхватываемое тонкогласым хором. По всем канонам русской классики (и не одной лишь русской) герой, не отягощённый сильным религиозным чувством, должен в приходской церкви искать глазами свою любимую. Но в нашем случае ничего такого не было. Ни Лиза, ни Ривка на православные богослужения, конечно же, не ходили. К дородным купеческим дочкам, позёвывавшим впереди, у Саши сердце не лежало. Весь город, впрочем, совершенно искренно признавал их красивыми, но розовые их лица мало отмечены были печатью смысла. А вот без этого Саше было никак: не интересно и даже ни капли не томительно.
Иногда Саша встречался здесь взглядами с Валентином, - но инстинктивно, глубоким нутром остро чувствовал, что их взаимная привязанность для этого дома – чужая, неположенная.
Помнится, никогда не бывал в церкви Сергей Сергеевич, - это было так ясно, убедительно и естественно, что никому не приходило в голову спрашивать его о причине. Вся память о дяде – и вместе с тем – важная часть Сашиной души – осталась снаружи, за церковной оградой. Ничто здесь не напоминало, не говорило о нём. Всё становилось немым в ответ на невысказанные вопросы о его судьбе.
Свечки, лампады и курение ладаном, поминальные записки и святая вода, алтарь и царские врата – всё это стало для Саши ни чем иным, как зарослями дремучего быта, даже при том, что драматургия службы могла иногда прельстить красотой и грандиозностью замысла. Такое отношение никак не мешало мальчику временами углубляться, сидя дома, в чтение Евангелия. То было совсем иное. Блеск куполов никак не просматривался сквозь строки Нагорной проповеди. На Христа мог Саша подчас сердиться – но не смеяться и не отмахиваться от него.
Любопытно было Саше послушать рассказы паломников, на своём пути иногда забредавших к ним в дом, - но это было ещё другое, иногда пленявшее искусством рассказчиков, а иногда всего лишь причудливое и отнюдь не всегда благочестивое.

3

Памятуя о вере отцов и дедов Ривки, Саша честно пытался вникнуть в Ветхий Завет так же, как вникал в Новый. Но выходило у него плохо. Родословия, жертвоприношения и войны нагоняли печальную скуку. Стремился угадать, какие же чувства испытывает Ривка, читая всё это на своём родном незнакомом языке; и не мог. Один только «Екклезиаст» не уставал он перечитывать. И когда позже добрался до пророков – сердце снова отозвалось.
При погружении в библейские страницы Сашей двигала не одна любознательность, но и – что греха таить – желание при случае блеснуть перед Ривкой своими знаниями, да заодно и просто сделать приятно. Как-то в одной из бесед с девушкой он упомянул о Ветхом Завете. Она, против его ожидания, сильно осерчала.
- Никакой он не ветхий!.. Это всё христиане так говорят! – припечатала она с непривычным для Саши осуждением. – Другого никакого и нет завета! Правильно называть эту книгу Танах.
Саша внимательно послушал и хорошо запомнил. Чёрт дёрнул его козырнуть эрудицией, едва не на погибель, ещё и перед отцом Иннокентием на уроке Закона Божия. Отвечая очередное задание, гимназист вскользь употребил название Танах. Отец Иннокентий сдвинул брови, из глаз засверкали зарницы:
- Что ты сказал?!.. Ты где этого набрался? Кто тебя научил? Отвечай!.. Неужто же неблагодарные макарьевские иудеи беззаконно посягают на истинную веру и совращают христианских младенцев?!..
Саша до того перепугался неприятностей и несчастий, могущих затронуть Ривку и её семью, что даже забыл обидеться на нежданно присвоенное ему звание младенца. Ум его заработал с лихорадочной быстротой, как не раз и впоследствии случалось в минуты критической опасности.
- Да кто ж научил, чему?.. О чём вы, батюшка? Какие иудеи? Вы ж нам про них и учили велеть… то есть, велели учить…
- Ты сказал Танах!
- Ну да, сказал.
- Где ты узнал? Этого в наших книгах нет!
- Что ж узнал? Я ведь только начал говорить фразу. Вы меня, батюшка, не дослушали и не изволили дать мне договорить.
- Так это ещё не всё? Продолжай же до конца!
- Я то хотел сказать: в тонах суровых рисует нам Ветхий Завет первые века священной истории.
Долгим подозрительным и испытующим взглядом ответил ему отец Иннокентий. Саша принял этот взгляд, не теряя видимого спокойствия.
- Не токмо века, но и тысячелетия! – глухо произнёс наконец священник.
- И тысячелетия, истинно так, - поспешно кивнул мальчик.
Тягостное молчание возобновилось ещё на некоторое время.
- Правду ли ты говоришь, сын мой?
- Как знал, так сказал. И верно вы меня поправили: не токмо века, но и тысячелетия.
- Верно ли это?
- Как же не верно, коли сами вы сейчас, батюшка, сказали: не токмо…
- Ну, полно! Что ты затвердил едино, как скудоумный? Садись же теперь… А нет, постой! Скажи-ка: обрядов над тобою никаких не устраивали? Да гляди – говори правду, как на духу! Мне не подобает, а кому надо – всё одно проверят! Шила, хоть и переломленного, в мешковине не утаишь. Говори!
- Обряды-то? Ну, вот давеча – таинство причастия…
- Сядь, балбес!
Отец Иннокентий зачем-то вдруг густо, как рак, покраснел – и, верно, не оттого, что слово «балбес» из собственных уст показалось бы ему неприличным. Подобное изменение цвета произошло с пастырем впервые за все десятки лет, что он учительствовал в гимназии, и всех озадачило.
…Долго ещё священник потом искоса поглядывал на Сашу изучающе, пока уже не успокоился. Саша же, когда гроза миновала и бояться стало нечего, большого исполнился удивления: как любят люди усложнять жизнь свою, и без того непростую, и сколько неприятностей можно извлечь из одного только спора о том, как называть одну и ту же всем дорогую книгу. Спросить было некого и посоветоваться было не с кем: дяди больше не было рядом.

4

Эпизод, связанный с Танах, заставил Сашу вперёд твёрдо усвоить, что Закон Божий – ровно тот самый урок, на котором никак не следует лишне высовываться и демонстрировать большую осведомлённость, а напротив того – надобно учить от сих до сих и ждать, когда позовут. Так будет лучше и для смирения, выхваляемого отцом Иннокентием, и, пожалуй, для безопасности. Оттого, должно быть, что столь странен этот предмет, он и пишется везде и всегда с двух заглавных букв – не то что какая-нибудь география.
Из этого же эпизода можно видеть, что Саша в свои одиннадцать лет вполне уже жил двойной жизнью, и в обеих параллельных жизнях сравнительно успешно ориентировался. Страх обидеть богомольную и недалёкую мать, навредить дяде (а впоследствии Ривке) или самому не кончить гимназии заставлял его вживаться в среднестатистическую роль подрастающего прихожанина и подданного. (В необходимости завершить образование, дабы потом «эффективнее действовать изнутри», не без труда убедил его сам дядя.) Но вызов богу и миру зрел в нём и укреплялся, ни на минуту не давая о себе забыть. Такое раздвоение понималось Сашей как тяжкая временная повинность и отнюдь не сделало его циником. Наоборот – он ощущал себя то ли начинающим республиканским заговорщиком в имперском Риме, то ли Вадимом в Рюриковом Новгороде, а может быть – альбигойцем в захваченном крестоносцами Лангедоке. Что все приведённые примеры (или те из них, что не были созданы фантазией потомков) не заканчивались добром – очень мало его смущало. Саша, не избегая видеть трудности и углы, тяготел-таки к итоговому оптимизму, а праведный бунт считал самоценным. И никто не втемяшивал ему с утра до вечера, что «история не знает сослагательного наклонения». Герои Плутарха и других историков были для него живыми людьми. Тем из них, кому симпатизировал, он не задумался бы протянуть руку помощи.
Между тем допустимые границы игры в общепринятую благонамеренность Саша ставил себе очень жёстко. Притом же, веря Лизе, он не сомневался в близости часа, когда все маски будут сброшены, а все вызовы прозвучат открыто и громогласно. Как всё это может выглядеть, как такой час будет узнан – представлялось смутно; мерещились звуки труб, пламенные речи трибунов и бой барабанов.
Ожидание столь смутное – дело рискованное. Оно может растянуться надолго и тем временем незаметно изменить своё качество.
Родись наш герой в более тихую и длинную эпоху, будь он к тому же менее болезненно чуток к чужим страданиям и вообще обстоятельствам – возможно, он прождал бы заветного часа всю жизнь. Подростковая острота чувств медленно перегорала бы в нём, оставляя всё же заметный след в сознании. На выходе мы получили бы исправленное и дополненное издание его отца – что, кажется, не вовсе из рук вон так плохо. Добросовестно корпел бы Александр Владимирович в каком-нибудь департаменте; иногда делал бы протекции пламенным молодым людям, кандидатам в острог; представлял бы начальству доклады и записки, не лишённые смелости. Тихими уютными вечерами, после непременного чаю, сидел бы у себя в кабинете и читал, поднимая брови и качая головой, привезённый сослуживцем «Колокол». Разрабатывал бы новую реформу земства или судопроизводства. А удайся его реформа хоть вполовину и на десяток лет – благодарности современников не знали бы предела. Учебники самых разных направлений поминали б его нейтрально-благосклонно, да вышел бы наш Саша куда больше знаменит, чем ныне получилось.
Или – кто знает – чиновничья карьера опостылела бы ему с порога. Ушёл бы он с головой в учёные изыскания, читал лекции с кафедры и удостоился войти в одну обойму с Грановским и Виппером.
Только вышло по-другому. Вышло вовсе и не так.
Дело тут вовсе не в сослагательном наклонении или его отсутствии. Дело и в Сашиной личности (о которой мы уж толкуем битую сотню страниц), и в самой истории. А об истории и её свойствах толки ходят различные. Некоторые говорят, что она не может состоять ни из одной тягомотной мшистой эволюции, ни из сплошных революций, рвущих мозги в переносном и, увы, зачастую в прямом смысле; что эволюция и революция взаимопорождаются и не могут обойтись друг без друга. Но всё это может быть верным лишь в том случае, если смотреть на человечество из дальнего космоса, сверяя время по галактическим часам и не покушаясь разглядеть историю отдельного человека. Тот живёт один раз (или часто так думает). Дожидаться смены социально-геологических периодов он не желает, да и не может – по крайней мере, если он – Полынников. Тираны мечтательно хвалят русский народ за терпение, но оно не всем присуще и никогда не беспредельно. Даже большая история, оперирующая людскими массами, неуклонно свидетельствует о том же. Вышеупомянутые длинно-тихие эпохи на поверку оказываются фейками, как говаривают нынче. Перовская и Желябов являются столь же неуклонно, как Лорис-Меликов или Витте – и, видимо, не могут не явиться. Кто из них победил? а кто оказался прав?.. – битва не кончена.
Существует ли интуиция в масштабе биографии всего человеческого рода? Не знаю. Впрочем, Искандер (нет-нет, не Фазиль, а тот, прежний – которого втихую читали наши герои и героини) удивлялся, почему их с Огарёвым юные освободительные грёзы кончались вечно в воображении кандалами и Сибирью, но не победой. По счастью, судьба уберегла Герцена и Огарёва от смерти в кандалах, однако победителями они себя при жизни действительно не ощутили. Что у них сыграло прежде – реализм или интуиция, опрокинутая на жизнь страны и планеты?
Быть может – ни то и ни другое. Христианская жертвенность прежних веков продолжала незримо предстоять им как идеал – возможно, как раз потому, что от знакомого сонно-сытного помещичьего быта она отстояла максимально далеко. Пускай львы растерзают, - только бы себя отдать – так чувствовалось, хоть и не думалось. А сверх этого, и рассмотреть не выходило ничего. Отдачу себя за общее счастье легче было представить, чем самое счастье.
Подрастающее поколение думающего Макарьевска, смотревшееся с любопытством в туманные картины нового столетия, было вовсе не таково. С провидением и промыслом справилось оно раньше, чем со скучными экзаменами. За жизнью полнокровной и справедливостью торжествующей требовалось им протянуть руку во что бы то ни стало. Совсем не хотелось превращать свою жизнь в скорбную прелюдию чего бы то ни было. Если мир боли и угнетения продолжал существовать, то исключительно по зловредному недоразумению.
Кто скажет – ошиблись ли они?..

5

Шёл новый век, и в это по-прежнему трудно было поверить, а календарь всё двигался по кругу своим заведённым чередом. Всё было закольцовано в эту петлю неукоснительных повторений, непременных и неотвратимых, словно удары маятника, - и дума о смерти, и дума о воскресении.
Саша не любил красить яйца, стараясь улизнуть при этих случаях, - уж очень жалко и бессмысленно казалось потом их разбивать.
Вот и Пасха. К обеду на столе будут и мясо, и творог, которые с долгой отвычки не полезут Саше в рот. Он станет с пристальным младенческим изумлением разглядывать их, будто впервые: неужто такое впрямь едят?..
Церковь полна радостного народа и понемногу смелеющего гомона. Но кто-то, протискиваясь между стоящими, пробирается в Сашину сторону, - не очень быстро, но упорно. Это Валентин.
- Христос воскресе! – шепчёт он загадочно и смущённо, словно бы совсем о другом.
- Воистину воскресе, - отвечает младший Полынников отчего-то удивлённо.
Валентин порывисто наклоняется вперёд, обнимает Сашу за плечи и троекратно целует его – горячо, терпко и вместе осторожно, как если бы их губы разделяло снизу лезвие ножа. Так же быстро он поворачивается и, не оглядываясь, поспешно исчезает в толпе.
Саше внезапно делается тепло и крылато, будто здесь, в церкви, разбили лёд и хлынула живая, подвижная вода. Ему видятся Ривка, Лиза, Валентин, он со всеми целуется и все они целуются друг с другом по очереди, и всем хорошо.
Наконец служба кончена, отговорил отец Герасим, старенький и добрый. Может быть, и не всегда такой уж он добрый, но сегодня – наверняка. Общее умиление и одушевление разливается в воздухе, невольно и безотчётно прихватывая Сашу. Он внутренне заслоняется в согласии с разумом, но в горле уже предательски саднит.
Все медленно расходятся по домам, пятясь и крестясь у выхода. Полынниковы стайкой выходят из церкви.на улицу. А там – мастеровые, богоносные русские люди, уже безмерно разговевшиеся и безо всякого морозу раскрасневшиеся, когда только успели. Тесна им улица от забора до забора, и ноги их выписывают самые немыслимые петли. Группа гуляк преувеличенно-радостно ревёт и потрясает задубевшими волосатыми руками, завидев впереди вывернувшую из-за встречного поворота другую такую же группу. Бойцы вспоминают минувшие дни, как стенкой на стенку ходили они.
- Христос воскресе, так вас и разэдак! – орут на всю улицу из одной ватаги.
- Воистину воскресе, эдак и разтак! – с гоготом отвечают из другой.
Вслед за тем сиплые голоса, сбиваясь и неоднократно путая слова, возвращаются к исполнению песни, прерванной было для приветствия.
Ребятам смешно слышать матершину от больших. Как будто это не взрослые дядьки, а гимназисты-двоечники. Того и гляди начнут со шкодливым азартом носиться друг за дружкой, сбиваясь с ног. А то - воровато оглядываясь, лазить по деревьям или сигать через чужие заборы. Позади мастеровых сразу мерещится разгневанный учитель с занесённой линейкой.
Диалектику Саша учил не по Гегелю, как будет сказано впоследствии. Да и русскую душу он изучал не по Достоевскому. И не по куфельному мужику.

6

Галдящая воробьиная стайка мальчишек (не лишённых, впрочем, как мы видели, философской нотки) под водительством Лизы помалу превращалась в кружок, полный оживлённых общественных диспутов. Прудон и Маркс бывали скучны и суховаты не менее латинской грамматики, зато плоды запретные или полузапретные всегда слаще. А уж сказки Степняка-Кравчинского были ребятам прямо в самый раз. Всё здесь было увлекательно, понятно и до того просто изложено, что даже не верилось и неловко становилось, - будто что-то не по-взрослому, не всерьёз. В «Сказке о копейке» Сашу поразил – и стал для него неожиданно кульминационным – момент, когда собаки обоссали полицейского. Врасплох, славно и дико смотрелось это слово напечатанным в книжке, хоть и запрещённой. Но ведь когда взрослые запрещённые книжки читают – они тоже получаются как немножко дети непослушные, верно? А тогда, стало быть, и это можно, должно быть… От таких мыслей и наблюдений все их занятия превращались в захватывающую игру. Хоть все и знали хорошо, что такая игра чревата ссылкой, как у дяди Серёжи, а то и того покруче.
Валентина подрастающие якобинцы никогда не отлучали от своего клуба, да и он не чуждался специально. Но всё-таки всегда держался на особицу и при их диспутах долго не задерживался, либо же садился в уголок, углубившись в книгу стихов или художественный альбом. Его артистичная натура оставалась вовсе равнодушной к столбцам экономических и статистических цифирей. Правду сказать, и сами братья всматривались в эти цифири больше в угоду Лизе, украдкой позёвывая. Исключение иногда составлял рассудительный и обстоятельный Митя. Да ведь тот же Митя и шутить любил. Помнится, как-то раз напутствовал всех биться за правду да штудировать политэкономию на ходу:
- Шагайте же, братья, смело вперёд! И не оборачивайтесь. Ибо знайте: тот, кто, вступив раз в освободительное дело, обернётся назад – понесёт страшную кару: немедля обратится он в столбец статистики! И пребудет он в том уродливом обличье до последних дней старого мира, доколе же не исполнится всё до предела. И вот, свершится тогда всемирная революция. И встанут пред ним рука об руку освобождённые народы. И вот, придут они и скажут ему: «встань, чудило грешное, столбец статистический, и стань человеком!»
Митя помавал рукой, хмурил брови и тянул слова на поповский манер. Все ржали до упаду. Но перед Валентином всегда «держали марку», стремясь предстать совсем уже большими и нудными, а с тем и нагнать себе загадочности.
Собирались обыкновенно у Полынниковых. Здесь, при обще-взрослой мерной ворчливости, ничто особенно не стесняло, да и места было много. При любых семейных пертурбациях и гостевых переплетениях для «заседания» кружка всегда находилась свободная комната, а в тёплую пору вместе со стульями перекочёвывали в сад. Впрочем, летом часто отправлялись в лес.

7

Вот и ныне собрались в лесу. Присели на бревне. На том самом. Только не сидел больше рядом дядя Серёжа. А сидели новые друзья и немножко подруг. Пока что все они на этом бревне ещё умещались. Лето давно перевалило за середину. Прогуливаться было приятно, но долго сидеть на одном месте уже становилось зябко – особенно к вечеру, как сейчас. Миша со своим однокашником Тарасом взялись за приготовление костра. Лиза и Катя ходили вокруг, высматривая хворост.
- Ну и чого тут за социализм? – забурчал Тарас. – Тоже мне, равенство и братство. Женщины помогають – мужчины уселись, як на именинах. Помогите хоть веток собрать! Здесь мамы-папы нет, на блюдечке не подадуть. Всё только сами.
Ребята, вздыхая, нехотя поднялись и разбрелись в разные стороны по окрестным кустам. Петя, которого Саша в первый раз привёл, следом за ним тихо и шагал. Саше было по всему неловко. Он, такой раньше перед Петей умный и во всё посвящённый, сразу оказался посрамлён и уличён в недобратстве. Да ещё, кажется, даже в мужских предрассудках, что уж ни в какие ворота не лезло. Чтоб прикрыть позор, хорошо было бы собрать побольше сучьев. Дорогой надо было развлечь разговором робкого новичка, а в голову, как назло, лезли только свои тихие мысли.
- Вот так мы тут здесь и живём, - основательно пояснил ему Саша.
- Здесь? – ужаснулся тот.
- Ну-у… то есть что?
- А вы всегда в лесу?
- Да нет, почему. Но и в лесу тоже.
Вдобавок ко всему задумчивый домашний Петя ни капельки не понимал в хворосте и в кострах (Саша и сам-то не очень, но не настолько). Он из кожи вон лез, желая помочь. Но как нарочно подбирал либо ветки мокрые до гнили (так что Саше приходилось его деликатно, но неусыпно цензурировать), либо, отчаявшись, уж невыносимо толстые.
- А чего мы, вообще, решили сесть тут? – кивнул Петя в сторону общего становища, тщась проявить понимание и инициативу. – Мы как шли сюда – по дороге было куда лучше бревно. Слева.
- Туда лучше не стоит садиться.
- А что? Полиция о нём знает?
- Да нет, - Саша с трудом сдержал улыбку. – Полиция тут ничего не знает, потому и удобно. Просто там муравьи живут.
- А-а… Они кусаются?
- Да не знаю. Может, и не кусаются. Просто у них там своя муравьиная жизнь. Зачем им мешать?.. Стой, осторожнее! – он рукой прекратил Петино движение.
- Что там? Змея?!
- Да нет же! Какие тут змеи. Ужи разве если. Лягушонок прыгает маленький. Смотри не раздави его.
- Где ж лягушонок? Не вижу.
- Ну вот он! – Саша осторожно протянул руку, но и сам его тем временем потерял. Они немного постояли, пока кроха вновь не обнаружил себя прыжками. – Здесь всегда нужно под ноги смотреть.
- А ужи?
- Бывают, редко.
- И как быть? – Петя едва не засомневался во всём предприятии.
- Да никак не надо быть! – Саша начинал досадовать. – Безвредные они. Не кусают.
Он испытал сильное искушение рассказать про медведя, встреченного когда-то в чаще, но прикусил язык, решив, что после такого Петя напугается окончательно и от него самого начнёт убегать как от медведя.
Но вот наконец все снова собрались к бревну. Каждый что-нибудь да принёс. Миша с Тарасом поколдовали над кучкой, и костёр заворковал. Воздух над ним легонько поплыл, распространяя струйки тепла. Смешно-деловито потолкавшись вокруг, ребята понемногу усаживались, гомоня с разных концов.
- Ну что, все нынче в сборе? Начнём? – произнесла Лиза, ни от кого особенно не ожидая ответа и лишь желая отчеркнуть начало общего, серьёзного разговора.
Разговор начали с теоретических штудий и споров по отдельным несогласиям. Всё это давно стало привычным, даже отчасти превратилось в ритуал, но сегодня проговаривалось с особой тщательностью и подробностью. Все помнили о появлении новичка, которому надо было ненавязчиво продемонстрировать – чем именно тут люди занимаются. Никакой специальной договорённости на эту тему не было, но, по невысказанному согласию, так и шло. На Петю остальные присутствующие ещё временами и косились краем глаза – понять, как на что он отреагирует. Будет ли из него радикал? постепеновец? точно ли он наш? – здесь было не одно любопытство.
Петя вдумчиво слушал, переводя глаза с одного собеседника на другого. Похоже, что опасность гонений пугала его гораздо меньше, чем перспектива муравьиных укусов… Остальные уже знали, что Саша со страстью зачитывается статьями Кропоткина, а Миша больше тяготеет к Марксу и Каутскому. Братья с одинаковым увлечением и энтузиазмом то пикировались, то соглашались друг с другом. Их друзья привыкли к взаимным жарким возражениям или мелким шпилькам (смотря по настроению), присоединяясь к той или другой стороне. Саша страшно кипятился – как это может Миша считать капитализм с его бесправием рабочих за прогресс? Но и Миша ведь наблюдал за ростом денежного мешка в ожидании долгожданного момента, когда он лопнет.
Митя задорно и едко поддевал поочерёдно обоих, когда замечал неточности или слабые места. Даже при долгом постоянном общении трудно было понять, на какой стороне находится он сам.
- Я – за страшенных бомбистов, - отвечал он, будучи спрошен, с самой доброй улыбкой, разлившейся на лице.
После прений общеисторических перешли к последним новостям. Всех занимал лондонский съезд, разногласия и чуть ли прямо не раскол русских социал-демократов. Там пока не всё было понятно, многое путалось. Жадно ловили известия о македонском восстании против ига Османской империи.
- Теперь и наши славяне за Парижской коммуной следом заступили! – говорил Тарас. – Крушевская республика – чем хуже?
- Вроде и так... Да ведь она и столько-то не простояла, её уж разбили. Силы совсем неравны, - вздохнула Катя.
- А это ещё не верное известие, - возражал Тарас с надеждой. – Коли выстоят – тогда держись!
- Нужно же и ошибки их учитывать…
Анекдот о трёх русских оппозиционерах, неотвратимо образующих при встрече четыре партии, тогда ещё, кажется, не был рассказан. Зато успел стать реальностью, которую успешно мог иллюстрировать и наш кружок. Мнений то и дело оказывалось чуть-чуть больше, чем собравшихся людей. Словно некий забавник, следя за костерком разговора, раз за разом подкидывал в него новых щепочек.
Помимо брюссельских сыщиков и османских пашей, всем сильно докучал новый макарьевский полицмейстер Федяев. То ли не сиделось ему на месте, то ли совсем одолевала скука, но только он взялся лично ловить на улицах гимназистов-прогульщиков. Одно осталось утешение, что через месяц ему неминуемо надоест.
Когда переворошили все достойные внимания новости, Лиза, дотоле молчавшая, неторопливо поднялась и, вышагав перед бревном полукруг, повернулась лицом к остальным.
- Товарищи! – начала она. – Мне вот что сегодня хочется сказать. Это отлично, что мы так собираемся, читаем умные книжки, обсуждаем. За событиями следим. Здорово всё, конечно. Только что с этого проку? Хоть тому же восставшему народу в Македонии – от нас разве легче?
Воцарилась пауза.
- Воевать нас не возьмут пока. Малы ещё, - несмело заметил Тарас.
- Ну хорошо, - кивнула Лиза, - воевать, верно, не возьмут, да до Балкан и не доберёшься. А поближе взять? У себя под носом? Тем же макарьевским рабочим что мы хорошего сделали? Или окрестным крестьянам? Знают они про нас? – и спрашивать нечего! А и узнали бы – ничего не поняли.
Ребята недоуменно помолчали.
- Что же тогда? – удивился Петя. – Неужели разойтись?
- Двигаться навстречу нужно, - кивнул Миша.
- Вот-вот! – согласилась Лиза. – Выбираться пора на белый свет из своей скорлупы. Понять, как устроено общество – этого мало, надо ещё и что-нибудь реальное сделать. А мы по-настоящему даже ничего и не поймём, пока в своём соку варимся. Хоть мы не баричи, но жизни тружеников по-настоящему не знаем. Одно дело книгу читать и числам ужасаться, другое совсем – окунуться самим.
- Да-да! – коварно улыбаясь, закивал Митя. – Пойдём к рабочим! Пойдём! Чего расселся? – Он стал толкать в локоть старшего брата. – К кому пойдём первому, а?
- Митя совершенно прав, - невозмутимо продолжала девушка, - когда предлагает нам такой вопрос. Мы над ним не удосужились задуматься до сих пор. А очень зря. За самое главное мы даже не знаем, с какого конца взяться.
- Давайте хоть организацию создадим, назовём её как-нибудь, - подал голос Семён. – Союз… Союз чего? Или кого?
- Можно и организацию, пожалуйста, - пожала плечами Вутвер. – Хоть называйся, хоть не называйся, а вопрос в том, чем мы на деле заниматься будем всё-таки. А собираться вместе – и так собираемся, какая разница?
- Хоть горшком назови, только в печку не ставь, - подтвердила Катя.
- Экая незадача! – Семён покачал головой. – Ни один здешний мастеровой и слов-то наших половину не поймёт, которые мы тут сидим-говорим. Послушает и в сумасшедший дом отведёт.
- Можно для них поставить спектакль! Мы ведь играли уже по-домашнему как-то, - вспомнил Миша.
- Тут надо тысячу раз подумать, какую пьесу ставить, - сказала Лиза. – Это должна быть драма о близких им вопросах. И делах. Такую можно хоть найти, хоть самим написать. Но всё равно придётся знакомиться сначала.
- Надо бы водку выучиться пить, - вымолвил Петя задумчиво.
Все расхохотались и зашумели.
- Да ты, Петь, умён не по годам! – отозвался Митя. – Сразу верную дорогу указал. А мы, дураки, с прокламациями морочились, с политэкономией… Надо-то всего – ведро белой, каждому – по-социалистически – по одному огурцу в лапу, и вперёд! Вся тебе политэкономия.
- Нет! Выучиться… Ты скажи! Скоро ли экзамен думаешь держать?
- Да! Тебе, вообще-то, учение легко даётся?
- Водка – это ж доход кабатчикам в карман. Кровопийцы они, - рассудительно пояснил Саша Пете.
- А если самому сделать? – надумал тот.
Последовал новый взрыв смеха. Тринадцатилетний Петя выглядел даже младше своего возраста. У него было очаровательное детское лицо, отчего общее веселье при таких репликах усугублялось. Но лицо это было крайне сосредоточенным. Его обладатель, напав на счастливую, по его мнению, мысль, развивал её до конца, никак не умея с неё слезть или свернуть.
- Нужно химию изучить. Кто скажет, какие есть пособия? – продолжал он под несмолкающее ржание..
…- То-то химия пригодилась! Семён, ты слыхал?
…- Петя, а где потом пособие сыскать, чтоб тебя тягать из канавы, а? Ты же с одной стопки свалишься – вот будет агитация что надо! В канаву за тобой моментально все пойдут!
…- А девочек тоже заставим водку тяпать – для равенства? Кто не хочет пить, того станем бить!
- Дурак! Для равенства не заставляют! – всерьёз огрызнулась Катя.
- А чего делают? – дурошлёписто спросил Семён. – Для равенства-то?
- Не чинят препятствий, - ответила Катя, подумав.
- Во-во, я так и хотел как раз! Мы тебе не… починим препятствий, вот! – Семён стал примирительно махать руками вниз. Катя, знакомая с домашним деспотизмом и злым мужским пьянством не понаслышке, продолжала коситься на него с сердитым недоверием.
Лиза Вутвер, прохаживаясь вдоль полянки, терпеливо дождалась, когда гудящий улей уляжется, а затем возобновила свою линию, не чуждаясь и сарказма:
- Если вы с мастеровыми станете учиться пить, а ещё, тогда уж может, ходить стенкой на стенку и бить жён, то всё же с ними не сравняетесь, я так надеюсь. Или нужно жизнь на это положить, да забыть про остальное, о чём сегодня у нас было.
Петя, желая поправить свою оплошность, кашлянул и громко сказал:
- Однажды Аксаков вышел на улицу в таком простонародном костюме, что мужики принимали его за персиянина. – После этих слов он густо покраснел.
- Не Аксаков это, а Самарин, - поправили его. Тоже не лыком шиты.
- Аксаков! – встрял Митя. – Я в «Полярной звезде» читал.
- Так что ж делать, чтоб персиянином-то не быть? – задумался Семён. – Вродя надо говорить? Опосля, да?
- Всё равно разговаривать не станут! – махнул рукой Митя. – Маленькие мы для них. Да ещё и грамотеи. И сразу давай мы им объяснять, растолковывать, как всё на свете устроено, да?.. Что за радость им будет? Сочтут за барчуковские забавы, и всё тут. К чертям пошлют.
- У рабочих, между прочим, дети тоже бывают, - возразила Лиза. – Как и у всех прочих людей. Только жизнь и у детей их на нашу не похожа. Хоть по литературе знаете. Работа, недосып, голод. Могли бы им помочь.
- Как? – пожал плечами Миша.
- Чтоб знать как, надо общаться, разговаривать. Знать поточнее, что с ними творится именно в нашем городе. Без этого - никак, и грош цена всем нашим спорам. И зубоскальствам. Единственный выход – сойтись с трудовой молодежью. Найти, кто наших примерно лет.
- Где ж их взять? Не ловить же по улицам?
- Ну так давайте! Пусть каждый напряжёт всю свою память и попытается вспомнить, с кем хоть близко к рабочей молодёжи общался. Сталкивался. Пускай случайно, разок-другой. Но чтоб тебя могли вспомнить. Ну-ка?
Повисло глубокое молчание.

8

Саша, как и остальные, перебирал всё что мог и судорожно рыскал по памяти в поисках трудового народа. Аграфена тут ни к чему не подходила. Среди её деревенской родни имелось, кажется, какое-то младшее поколение, но с ним Полынниковы были совсем незнакомы, и никакого знакомства няней не предполагалось. Николаюшка, плотник, - тот один как перст: жена умерла, про детей и внуков не слыхать. Молочница?.. А что он про неё знает? Да ровным счётом ничего. И задавать ей вдруг, подкарауливая утром, вопросы о семействе было бы донельзя странно. Есть не то чтобы особенно знакомые, но давно привычные булочники… Опять же не знаешь, где зацепиться… Среди соседей по домам вдоль родной улицы никаких рабочих нет.
Что за диковинные люди эти труженики? Откуда их взять? Без них не было бы ни дома, ни печки, ни стола, ни стула, ни кровати. Но чья невидимая, коварно-заботливая рука ограждает нас от них?.. То-то и дело – город, со всем его благоустройством. Задумавшимся о справедливости дворянским детям стоило выйти из дома и пройтись пешком до ближайших изб; правда, в избах им обыкновенно не верили… В городе, пусть маленьком, всё иначе. Утром по гудку два шага от постели до фабрики, вечером – обратно, - вот и вся дорога рабочего. По праздникам все видели, как фабричные передвигаются гурьбой между кабаками. Но вокруг этой ватаги промасленных, закопчённых людей словно чертилась невидимая магическая пентаграмма, передвигавшаяся вместе с ними, - никто не решился бы нарочно к ним подойти. Это была иная, неведомая жизнь, узнавать которую было до того тяжело и некрасиво, что она многими вообще переставала замечаться. Вспомнились последние страницы дядиных записок: трусливое человеческое сознание организует для себя комфортные провалы во временном течении мира. А в пространстве, как видно, - такие же разрывы. Особенно в пространстве города. Его устройство и внутреннее расположение будто специально подталкивает к самообманам.
Отбрасывая всё никуда не ведущее, Саша продвигался к единственной, видимо, плодотворной мысли. Ривка! Она-то ведь и есть пролетариат? Торгует, конечно. И Миша справится по своим брошюрам, сурово поправит, скажет – мелкая буржуазия. Но уж до того мелкая, что под микроскопом не разберёшь. Да и какая буржуазия? Разве по найму её семья кого-то эксплуатирует? – самим бы прожить. А сама она кто? В дому своём не начальник.
Самое время подходило вызваться и рассказать про Ривку. Тем более, что остальные ребята ничего путного для «встречи с трудовым народом» придумать не могли. Но Саша всё стеснялся, медлил и медлил. Уж очень странным и вечно спонтанным было его общение с девушкой. До того непохожим на всё остальное, будто это была какая-то другая жизнь и другой он. Даже братьям он пока ни разу не обмолвился о ней. В свою очередь, Ривке никогда не сказал он ни слова о своём увлечении политикой – хотя толком не смог бы объяснить, почему. Конечно, не потому, что не доверял бы ей. Просто отчего-то не мог себе представить, чтоб ей такое оказалось интересно. Журнал рукописный тоже ей не приносил; по правде сказать, Саша до сих пор не знал, умеет ли она читать по-русски. О домашнем театре тоже не заикался. Если уж сразу не позвал (а ещё разве отпустили бы её родители?), какой толк потом хвастаться?
…А что скажет Лиза?.. Да что ещё она подумает?.. Впрочем, с какой стати должна она что-нибудь особенное на эту тему думать? Вроде бы и так. Но всё же… Отчего-то Саша чувствовал себя так, словно собирался признаться в воровстве. И одновременно – выставить на свет что-то совсем своё, дорогое, как если б без кожи остаться.
С трепетом гадал он, как отнесётся ко всему Лиза, а вот стесняться Кати ему совсем не хотелось. Катя – своя, обычная товарищ. А разве ж Лиза не товарищ? Что это ему в голову взбрело? Не разберёшься… Своя. Товарищ. Но не обычная… Хорошо хоть, что Валентина сегодня нет, а то бы с ним хлопот не оберёшься.
Ну, была не была.
- Знаете что, - начал Саша и поперхнулся. Несколько пар глаз оборотились на него. – Я, наверное, кое-что придумал.
- Так говори! – недоуменно пожал плечами Семён.
- У меня есть одна знакомая… - Саша опять замешкался.
- Знакомая? У тебя? – Митя сделал большие глаза. – Поистине мир перевернулся! Небось, скоро революция случится.
Младшего брата бросило в краску.
- Что вы вечно подначиваете? – раздосадовался Миша. – Дайте наконец, идолы, человеку сказать!
- В общем, я у неё семечки покупал. На Рыночной площади. А потом разговорились.
- Она хоть тебя вспомнит, кто ты такой есть? – усомнился Митя.
- Вспомнит.
- Может, ты даже знаешь, как зовут её?
- Ривка.
- Как-как?
- Рив-ка! Она еврейка.
- Вот как раз и отлично! Лучше и придумать нельзя, - воодушевилась Лиза. – У нас в городе еврейская община очень обособленно живёт, закрыто. А ведь это – одна из самых угнетённых групп. Самое время связи налаживать! Кстати, а на каком языке вы с ней говорили?
- По-русски.
- Хорошо знает?
- Хорошо! – Саша начал чувствовать себя более уверенно. Лиза кивнула.
- Ей сколько лет-то? – допытывался Митя.
- Ну, меня постарше…
- Это как - постарше?
- Лет пятнадцать-шестнадцать, может быть.
- Ого-го! Губа не дура!
- А семья у неё большая? – поинтересовалась Лиза.
- Вот этого я, честно говоря, не знаю.
- Но братья-сёстры-то есть?
- Как-то не спрашивал…
- Дом у них большой? На какой улице?
Саша не мог сказать и этого. Случалось, он досиживал рядом с Ривкой до темноты и напрашивался проводить её домой. Но всякий раз она решительно отказывалась. Только и узнал, глядя вслед, – в какую сторону удаляется она с площади.
- Ну ты даёшь, - покачал головой Миша. – Какие у неё политические взгляды?
- Живёт она тяжело.
- Ещё бы! Это ясно. А что ж она думает об этом?
- Право, не знаю.
- А вообще как на жизнь смотрит?
- Да трудно сказать…
- Иудейка верующая или атеистка?
- Как будто верующая, - ответил Саша без большой уверенности. Расспросы заставили его с удивлением задуматься и начать заново вспоминать: о чём же он, собственно, разговаривал с Ривкой?.. Всегда казалось, что – о многом и о самом главном. Почему ж тогда ничего не выходило пересказать – так, чтобы кто-нибудь про неё понял хоть что-то?.. Все их встречи шли на эмоциях. Отрывочные, внешне незначащие фразы воспринимались как нечто крайне важное, сокровенное. Вот только теперь сомнение Сашу взяло: тот ли смысл прочитывала в его словах Ривка, который вкладывал в них он сам? – и наоборот?.. Конечно, не всё и выразишь словами (чёрные глаза подруги говорили подчас, без сомнения, куда больше), но не рискованно ли совсем без них? Саша действительно толком не знал, как Ривка понимает мир. По их внутреннему сродству ему всегда казалось очевидным: разумеется, понимает так же, как он (ну, или это не так важно…). Не для кого другого это не было бы убедительным, а ныне пришлось усомниться и ему самому. Почему он столь многого у неё не спросил? Неужели невольно поддался Валентиновым заклинаниям о недоступности даров Духа для женщины?.. Беда с этим Валентином.
Да, разумеется, читал Саша Ветхий Завет – или Танах? - и пробовал думать над ним. Но всё это в основном так и варилось у него внутри. Говоря с Ривкой, он разве что вворачивал цитаты. Будто хотел предстать бывалым, тёртым, наперёд всё знающим. Пожалуй, и правда хотел. Вроде бы оно невинно. Но эта самая гордыня постоянно удерживала его, как злосчастного Парцифаля, от задавания вопросов. Удерживала от того, чтобы в открытую чему-нибудь любознательно удивляться – несмотря на то, что одним из главных удивлений в его жизни была сама Ривка.
Расспрашивать о семье, о родителях, братьях и сёстрах ему всегда казалось как-то низменно, скучно и пошло. Всё это возвращало к дому и быту, снижало высоту их с ней совместного полёта, - так он думал. И сам для себя поместил Ривку на противоположном от дома и быта берегу жизни, - ничуть, впрочем, не спросив её об этом. Возвышенная и необычайная, она в его глазах пребывала на том благодатном берегу, почти не касаясь ногами земли; семечки и монеты как бы не замечались при этом. Но как самой Ривке такое положение виделось? Как виделся ей Саша? Если так же, зеркально, то сколь подобный облик отличался от подлинного, - стало даже смешно.
Вторя его манере, девушка ничего не пыталась узнать о Сашином семействе и происхождении. Но ведь она и вообще мало действовала сама. Лишь принимала с радостью Сашины появления и проявления, - словно бы не её дело задавать вопросы. Он и не беспокоился её скромностью. А зря! – казалось теперь.
Сашина жизнь вечно кипела и бурлила. Его кидало, подбрасывало и носило то туда, то сюда. Увлечённый чем-нибудь или кем-нибудь, он мог месяцами не появляться на Рыночной площади. Обходил её полусознательно, когда ум и сердце были заняты другим, а делиться казалось неловко или даже рискованно. Когда он появлялся снова – Ривка неизменно радовалась. И снова ни о чём не спрашивала.
- Ничего не знает… Чем же вы с ней там занимались-то, а? Сыграл Дон Жуана – да и заигрался! – в расходившегося Митю точно бес вселился. Он вовсе не был злым, но дразниться без всякой меры любил ещё с младых месяцев, и раз начав, вечно не умел остановиться.
Саша сжал губы и вспыхнул. Он ещё не знал, что получать подобные вопросы считается лестным, и счёл себя, напротив того, полностью опозоренным. Зоркий и чуткий Миша, не желавший ссоры между младшими братьями, вмешался, апеллируя преимущественно к Лизе:
- Уймите Митю. Уй-Митя! Что он без конца всё терсит и терсит?
- У неё предки были из Гренады, - вспомнил наконец Саша, воскресив в памяти романс, который пел на представлении.
- Из Гренады! – Митя поднял брови. – Что ж к нам не позвал её в театре играть?
- Среди них были богословы, - Саша не стал развивать тему. – В общем, семья не последняя.
- Нам лучше б как раз последнюю, - мечтательно заметил Миша. – Чтоб нечего терять, кроме своих цепей. А приобрели бы они весь мир.
- Не гремит она цепями? – Митя опять покосился на Сашу насмешливо, но встретил такое выражение лица, что предпочёл сменить тон. – Познакомились недавно?
- Уж несколько лет.
- Пять баллов по конспирации, - Митя так хлопнул его по спине, что он закашлялся. – Я-то думал, в Макарьевске и голубь не нагадит без того, чтобы полгорода узнало. А тут вон что, и комар носа не подточил!
- Так-то оно так, но зачем же от нас-то конспирироваться? – Лиза улыбнулась Саше, как ему показалось, игриво, и словно даже едва заметно подмигнула, что было абсолютно ново. (Конечно, новое – это хорошо забытое старое. Но за последнюю пару лет она и впрямь превратилась из давней хохотушки в серьёзную, вечно сосредоточенную активистку.)
- Да ладно – комар уж носа не подточил! – влез Семён нарочито буднично. – Небось, мы её все и знаем! Семечек, что ли, никто не покупал никогда? Это худая такая?
- Худая, - сдержанно ответил Саша.
- Ну так видел я её, чего там! И – точно! И тебя я там около неё видел, только мы тогда знакомы ещё не были. А я-то, ёлки зелёные, всё думаю каждый раз: откуда мне твоя рожа знакома давным-давно? Ясно всё.
Почему-то это запоздалое и на обычный Сёмин манер развязное разоблачение подействовало на Сашу неприятно.
- Всё равно! Четыре балла за конспирацию! – Митя полупримирительно дёрнул его за плечо. – Твёрдые четыре балла!.. То-то иногда я понять не мог – что это ты отдельно ото всех конфекты покупаешь и втайне ешь. Вот они, значит, были для чего… Ну, а теперь айда все туда!
- Куда? – Саша вздрогнул как ужаленный.
- Как куда? Здрасьте! На Рыночную площадь.
- Да вы что?
- Что, что, - передразнил Митя. – А чего мы тут говорим-сидим?
- Вы хотите все сразу, без предупреждения? Да она испугается.
- Малахольная, что ли, девица твоя?
Саша не выдержал и дал ему подзатыльник.
- Ну что ей нас бояться? – возразил тот более жалобно. – Что мы за такое чудище обло и озорно?
- Уж во всяком случае стозевно, - пробурчал Саша. – Сначала надо хоть мне поговорить с ней, предупредить. Подготовить.
- И сколько лет уже готовишь? Поздно дрыгаться, пошли!
- Мить, - вступилась Лиза, - действительно странно будет выглядеть такая процессия. И к себе внимание привлечём, и к Ривке уже наперёд. Это не лучшее начало знакомства. Давайте лучше я и Полынниковы на первый раз. И не сегодня, а день выберем и продумаем.
- Ну, пускай так, - кивнул Саша и тут же спохватился, что его разрешения никто не спрашивал да и, собственно, не был обязан. Ривка ему, конечно, больше чем знакомая, но об этом он не обмолвился, - а что тут говорить и как? Всё будет и претенциозно, и пошло. А собственностью его она уж вовсе не является.
Всё-таки Саша чувствовал, что ему стоило бы заглянуть к Ривке до общего знакомства. Уж очень задумчива она была в последнее время. Пожалуй, что и несколько печальна. Если бы не общий интерес к предстоящему знакомству, он, может быть, и не обратил бы на её задумчивость слишком большого внимания.

9

Знакомой дорогой на Рыночную площадь Саша направился с горделивым сознанием важности собственной миссии. На этот раз его подруга выглядела печальной и тревожной ещё более прежнего. Встретила молчаливо-внимательно, без улыбки.
- Что с тобой? – спросил он, сбитый с толку.
- Как у тебя дела? - произнесла она, не отвечая.
- Да так… Довольно любопытно всё выходит, - сказал Саша и сразу понял, что это какие-то не те слова.
Ривка словно испугалась, что друг начнёт сейчас подробно рассказывать про свои любопытные дела, и ей постепенно расхочется говорить ему о чём-то…
- Знаешь, - поспешно врезалась она в его речь, - мы, может быть, скоро уедем.
- То есть как? Лето на исходе!
- Нет же! – Девушка досадливо покачала головой. – Если уедем, то уже навсегда.
- Да ты что? – У Саши всё поплыло перед глазами, он вмиг забыл о всём своём плане разговора. – Кто это мы?
- Я и мои… Мои родные.
- Почему же ты-то не останешься?!
Она поглядела на него с горькой улыбкой вместо ответа.
- А как же я? – спросил он безрассудно и плаксиво.
Ривка погрузилась в раздумья.
- Тебе когда-нибудь было страшно? – обратилась она к нему, несколько времени помолчав.
- Было… Когда у соседей яблоки воровали, а те потом за нами гнались. И ещё однажды. Когда в лесу медведя встретил.
- Что же он сделал?
- Да ничего. Я его попросил, он повернулся и ушёл.
- Медведь… - Её голос как-то незаметно потеплел. – У нас на стенах синагоги медведь нарисован.
- Синагоги?! Почему бы это?
- Там разные звери изображены. И медведь тоже. Наверно, потому, что он упоминается в Танах.
- Он там упоминается?.. – изумился мальчик. – Но с чего вдруг? У нас в лесах живут медведи, а там… в Палестине им ведь, должно быть, жарко?.. У них шерсть густая – я же вот и сам видел.
- В Палестине раньше была совсем другая погода. Совсем-совсем другая, - глаза Ривки по-особенному увлечённо заблестели. – Было куда прохладнее. Наверно, и медведи водились тоже, и им было хорошо.
- Надо же! – Саша широко раскрыл глаза. – А у нас как в церковь зайдёшь, - никогда прежде он не говорил с ней о таком, - там только всюду одни иконы. Ну, древние попы, старцы и всё такое.
- У нас этого ничего нельзя. Людей рисовать.
- Ну, хоть медведей можно, - примирительно заметил он. – Так даже куда интереснее. Вот бы мне зайти туда однажды… А почему людей-то нельзя?
- Ну, Бога ведь нельзя. А человек похож.
- Стой! А это почему ещё Бога нельзя рисовать? – тут Сашу сызмальства заколодило. Его несколько раздражило то обстоятельство, что Ривка как будто оказалась внезапно на одной стороне с Аграфеной против него.
- Знаешь, наш раввин объяснял как-то так. Если нарисовать Бога, можно потом нечаянно Его перепутать с тем, что нарисовано. А кто рисовал – ведь не знал же, какой Он…
- А если знал? – неожиданно сердито перебил мальчик. – Если видел?
- Может, и видел, - неохотно признала Ривка, озадаченная таким отпором. – Но мы ведь всё равно не знаем, кто видел, правильно или нет. А потом… нужно же уметь рисовать, правда?
- Нужно, - буркнул Саша. – Ну? А если видел, и знаешь, и рисовать умеешь – тогда почему нельзя?
- Просто другие люди станут вместо Бога поклоняться и молиться изображению, - Ривка смутилась приятной догадкой, что вроде бы превзошла своего друга в некоторых тонкостях мысли.
- Как будто понятно, - кивнул он. Действительно, Ривкино объяснение было очень естественным в её системе представлений, что бы там Саша о Боге том ни думал. Только вот о чём Аграфена думала? Ведь у них-то в церкви – и иконы, и всё? Похоже, что толком не думала вовсе, повторяла только, а потому и ему тогда не объяснила.
Сашины мысли описали полный круг и вернулись к первым важным словам, услышанным им при сегодняшней встрече.
- Что же, ты уедешь и оставишь здесь меня одного? Как ты так можешь?
- Ты учёный. Наверно, хорошо знаешь карты, разные города, страны?
- Да. – Мальчик смутился, вспомнив вслед за географией семейство Вутверов, а за семейством Лизу и сразу поняв, что несколько слукавил, жалуясь на одиночество. Смутился вдвойне – Ривка смотрела так пристально, словно о Лизе знала.
- Знаешь город такой - Кишинёв?
- Знаю, - Саша вспыхнул. Ну, как он, политически-то подкованный, мог бы не знать. Да как мог после того не понять и не догадаться!
- Там…
- Да. Я знаю! Там был еврейский погром весной. Прости…
- И далеко уже не первый. Но очень кровавый. А где будет следующий погром, и когда – никто предсказать не может.
- Ч-чёрт! Что же делать с этим идиотским миром?.. Может, мне поехать за вами? – Тут Ривка взглянула на него с такой нежностью, какой, кажется, ещё он в ней не замечал. Впрочем, Саша сам видел, что прячет за словами бессилие. – Хотя бы письма… - Он осёкся. Вспомнил, что никогда не спрашивал, пишет ли, хоть читает ли она по-русски. А отчего ж бы, кажется, ему, «учёному», не научиться по-еврейски? И почему эта мысль, такая простая, только теперь?.. – Куда же вы поедете?
- Куда?.. Да я и сама всё в толк не возьму… Всё непонятно, никто толком ничего не придумал… Да может, мы всё же так никуда и не поедем… - Девушка чуть помолчала. – Может, так и останутся разговоры одни. Но всё равно, очень страшно. И случись такое – защищать нас никто ведь не станет. Власти потакают. Полиция только головой вертит. А то и сама ещё помогает.
- Нам всем надо собраться! Всем объединиться! И мы вас защитим. Я скоро приведу всех здешних дру…
Она залепила его губы своими.

10

- Ну вот! Из Гомеля приходят не самые плохие известия, по нынешним временам. Там явились погромщики. Без потерь с нашей стороны не обошлось. Но нападающие очень как следует получили от тамошних евреев. Рассчитывать нам не на кого. Всё в наших собственных руках. Еврейская самооборона – единственное спасение. Надо учиться драке, учиться владеть оружием. Не самое интересное да и приятное занятие. Но что уж делать? Такие нынче времена пошли. Да и мало было у нашего народа хороших времён. Так что не надо привыкать. Мы всюду – чужаки. Пока не будет у нас своей земли, где мы целиком хозяева, нужно хоть себя защищать. В этом и состоит наше дело. А вовсе не в том, чтобы ввязываться в чужие драки, нас не касающиеся. Из них мы всегда первые будем выходить битыми без всякого собственного толка. То-то!
- Не забудь, однако, ещё и того, - возразил Хаим Ицику, спокойно дождавшись завершения его тирады, - что в том же Гомеле полиция похватала всех. И погромщиков, и самооборонцев. Да наших – чуть ли не больше. Когда нас спокойно бьют – так и бьют. Убивают без труда – убивают. Полиция спокойна. Когда же этого не получилось – можно поиграть в беспристрастность и забрать всех. На суде сделают вид, что подрались две банды. И это ещё будет неплохо, если не скажут, что евреи погромили русских! Потом всем присудят одинаково, а русский царь сразу помилует своих. Самооборона – это важно, без неё и не прожить. Но это мало! Надо менять все порядки, сообща со всеми. Со всеми, кто угнетён.
Младшие Полынниковы и Лиза сидели за столом в доме Либерзонов и с интересом вслушивались в разговор между Ривкиными старшими братьями. К необычайной тесноте гости быстро привыкли. Разве что их бестолковые глаза бессознательно и напрасно шарили в поисках не нужной, но привычной иконы в красном углу такой обыкновенной и знакомой по очертаниям избы. Уютно пыхтел самовар.
События в Гомеле взволновали всех. Вновь пришедшие также не были равнодушны к новым известиям. В то же время Полынниковы в какой-то мере ощущали то же, что и Петя на недавней сходке гимназистов. Обсуждая гомельские события, хозяева более подробно проговаривали для пришельцев свои разногласия общего характера, о которых, очевидно, было говорено в доме уже много и не раз. Тут был момент лёгкой полулитературной условности, но неискренности не было.
- Что же тогда? – пожал плечами Ицик. – О каких новых порядках ты говоришь? Неужели какой-нибудь народ начнёт с того, чтобы заботиться о чужаках? Вместо заботы о собственных детях? Для этого поистине надо быть не в своём уме. Если такие прекрасные люди о своём отечестве не думают – чего уж ждать от них остальным?
- Будто ты не знаешь, Ицик, что в нашей самообороне участвуют иногда и русские студенты. Гимназисты даже. И им тоже достаётся от черносотенцев.
- Знаю, Хаим, как не знаю! Честь и хвала таким студентам. Никогда мы их не забудем. И тем легче будет нам этих студентов благодарно запомнить, что много их никогда не станет.
- У нас нет отечества! Наше отечество – всемирная революция, - произнёс Миша и густо покраснел. Не было у него привычки всерьёз говорить лозунгами, но тут он от смущения сбился на торжественность.
- Как, говорите вы, юноша, вас зовут? – спросил Ицик, глядя на него пристально и удивлённо.
- Миша…
- Миша! Не Мойша, - констатировал Ицик. – Бакунин тоже был Миша. Вы это сейчас сказали либо из него, либо из Маркса. И оба были антисемитами. Что характерно.
- Как, разве? Но ведь Маркс вроде бы сам…
- Да! Сам. Совершенно точно. Но некоторых это не спасает от заразы, к большому прискорбию. Почитайте, что писал Маркс о евреях. Это никакого вашего Нилуса уже не надо.
- Кроме Бакунина, теперь есть ещё и Кропоткин, - несмело вставил Саша.
- Кропоткин – это немного другое дело, - смягчился Ицик. – Но всё равно. У Кропоткина своя дорога, и нашу еврейскую жизнь ему не прожить. Да он и не хочет. А насчёт того, что «нет отечества»… Не странно ли? Слова такие писали те, кто их не прожил опять-таки. Те писали, у кого с отечеством всё в полном порядке, уж будьте спокойны. Всегда надёжный тыл. Дом, куда можно вернуться.
- У Бакунина не всегда был дом, - заметил Саша.
- Да это вовсе не то. Знаете ли вы, о чём говорите? Знаете ли вы, что такое – каждый день ждать инквизиционного доноса? Грабежа, погрома? Выселения? – выселения неизвестно куда и на чём? Что такое целая жизнь под косыми взглядами, за половиной которых следует оскорбление, а потом очень легко и драка – а на неё нет никакого суда, и слава Богу ещё, если нет?.. У них нет отечества! – Ицик отчаянно закрутил головой. – У кого же это? Кто – у кого нет отечества? А?
- У пролетариев! – ехидно подсказал Митя, становившийся решительно несносным.
- Пролетариев! – Ицик раскинул руки. – Бакунин с Марксом – пролетарии? А здесь у нас кто? Может быть, вы, Миша? Где же ваша кирка, молот? Или вы печатаете книги, до которых такой охотник? А может, шьёте штаны?
Миша был совершенно уничтожен.
- Мы пока мало умеем, но многому хотим научиться, - сказала Лиза. – А Маркс и Бакунин были людьми своего времени. И своих сословий. Со старыми предрассудками иногда. Но ведь новизна их идей – не в этом.
Ицик посмотрел на неё с изумлением:
- Вы рабочих-то видели? Подойти не страшно? Наш бестолковый Хаим хотя бы видел, знает. Чтобы судить, стоит представлять себе предмет своего обожания. Свою Дульцинею, - покосился он на Мишу с Сашей и выразительно взглянул на Митю, в котором учуял собрата по насмешничеству.
- Сашина Дульцинея расположена поближе, - хихикнул Митя. Саша готов был его задушить. Но тема, к счастью, на сей раз не получила развития.
- Вот у нас с Хаимом отечества вправду нет – в отличие от тех, кто его имеет, но не ценит, - продолжил Ицик свою любимую мысль. - У нас нет. Но будет. А уж когда будет, - там мы построим и социализм, и всё, что душе угодно. Без указок. Как сами надумаем и решим, так и сделаем. И никто не запретит нам больше возделывать землю. Свою землю.
- Ты думаешь, что интернациональное братство – это фантазия, - возразил Хаим. – Но оно всё-таки реальнее и быстрее получится, чем твоё выдуманное новое отечество – то ли в Аргентине, то ли в Уганде.
- А что?  - сказал Ицик с вызовом. – Незанятого места на планете довольно. А еврей – он и в Африке еврей!
- О Уганда, Уганда! Уганда моя! – шутливо пропел Хаим, размахивая поднятыми руками.
- Я не возражал бы сильно и против Палестины, - Ицик несколько смутился. – Но, во-первых, там все вожжи в руках турок. Они вздохнуть не дадут. А во-вторых, в тех краях слишком всё напоминает о седой религиозной старине. А я лично не хочу, чтобы мы возвращались в прошлое, да такого и не бывает. Мне хочется, чтобы наш народ жил современной жизнью. Полноценно. Ни от кого не отставая.
- А может, сразу на Марс? – расшалился Хаим. – Над таким проектом ещё не думали? Хороших инженеров среди евреев хватает. Да и сталевары найдутся.
- Мы и так уже тут марсиане, - Ицик мрачновато махнул рукой.
В продолжение всей беседы Саша пережил массу сложных чувств. Он и не думал встретиться в доме Ривки с таким потоком интересных разговоров, новых для него идей и споров, - да и вообще, по правде говоря, мало думал о её доме. Теперь запоздалое знакомство состоялось, но принадлежало как будто уже не ему одному. И стало оттого не столь напряжённо ответственным и страшным. Раньше, однако, он знал (с некоторых пор), что Ривка прочно занимает некий уголок в его сердце (слишком уж большом, как иногда казалось). Теперь же у него возникло беспокойство, сохранит ли он уголок для себя в её сердце. Сама девушка нынче молчала, посматривала то на братьев, то на гостей, и частенько – на Сашу. В её взгляде, адресованном ему, появился новый оттенок выражения. К нежности присоединялось какое-то озорство, странно сопряжённое с достоинством и даже с неким назиданием. Дескать, «вот какие мы! нравится? а ты чего же ждал?»
Со всем тем Саша живо следил за разговором. И, наконец, сам решился высказаться:
- У евреев нет отечества. Не по идейному выбору и решению. По тяжкой исторической судьбе. В этом – ваш… - Он чуть не сказал: «Ваш тяжкий крест», но как-то запнулся. – В этом – ваша беда, многие опасности и трудности. Но, может быть, тут и некая миссия заложена? Не есть ли всё еврейство – пролетариат по преимуществу? А чрез это – не евреям ли предстоит обновить всё человечество? Устроить революцию, создать новый строй!
При этих словах дверь скрипнула и отворилась. Из-за неё показался чернобородый отец семейства («По-вашему – Абрам Семёнович», представился он ранее при появлении гостей). Он взволнованно заговорил:
- Боже, Боже! Что я слышу? До чего мы докатимся с такими речами… Вы уж простите старика, - оборотился он в сторону Полынниковых, - не то с вашими обычаями вы, пожалуй, ещё сочтёте, что я мешаю. Но места у нас так мало, что всё отовсюду слышно. Страшно неудобно, правда? Вы случайно не знаете, почему у нас места мало?.. Я сам не Бог знает как следую нашим старинным правилам, - попробовали бы вы все посидеть вот так у наших соседей Лейбенфельдов, - он мотнул головой вправо, - евреи с гоями и с зажигательными разговорами по-русски. Я хотел бы посмотреть, как бы вы к ним вошли и сколько у них просидели. Но детей своих я понимаю, и в их года сам спорил со своим отцом. Ой как спорил, прямо стены тряслись!.. В чём-то даже так и переспорил. Не всё у нас в доме и ныне устроено так, как он хотел. Он-то вообще с подозрением относился к маскилим. А теперь уже вы меня довели до того, что произношу по-русски целую речь, да…
Это вы сейчас говорили? – Хозяин дома посмотрел на Сашу, тот кивнул. – Ну, а сейчас я скажу. Я старался не очень слушать. Потому что хочу ещё поспать ночью. С утра много дел… Но суть уловил. Меня жизнь сделала понятливым. У нас непонятливые долго не живут… Вижу, что вы хотите сделать революцию. Вы её и сделаете. Почти наверняка. – Сашины глаза загорелись, Абрам Семёнович подтвердительно кивнул. – Да-да, сделаете. Не знаю, будете ли вы после неё так же радоваться, но сделаете. Кто в вашей революции победит – этого я не знаю. Да это и не так важно. Головы будут летать туда и сюда – вот это знаю! Головы будут летать, пока всем не надоест. Тогда все устанут и сядут думать: кто ж тут виноват? Кто спокойную жизнь попортил? Думать-то сядут, но думать надо сперва уметь. Правда?.. Так вот поверьте старику: даже если все евреи в этой стране будут только молиться, не высовывая носа на улицу – виноваты снова окажутся они. В том, что кто-то победил, или, наоборот, не победил – без разницы. Так скажут обе стороны. Евреям побежать будет некуда.
А теперь посмотрите. Вы шли своим путём, и будем надеяться, что ваш путь будет ещё долгим. Шли-шли, и вам подвернулся наш дом. Вы заглянули, что-то услышали. И заговорили о миссии евреев. Опять говорю: я сам многому не следую. Но что такое, к примеру, Талмуд – вы-то хотя бы слыхали когда-нибудь, такие вроде бы умные с книгами вашими?.. А хотите про нашу миссию. Верно заметил один русский писатель, - кстати, антисемит: дайте русскому гимназисту карту мира, и он через пять минут вернёт вам её исправленной.
Лицо Абрама Семёновича, до сих пор лишь встревоженное, приняло вид некоторого ожесточения или, скорее, отчаяния. Он продолжил с энергией:
- Мало нам всех несчастий! Мало нам «жидов» через слово, оскорбительных предписаний, обязательных проповедей в нашей синагоге на день рождения вашего императора! Так вы ещё и хотите втравить евреев в свою революцию, да выставить их вперёд! Отчего же вы сами вперёд не лезете? «Обновить человечество», Боже мой! Да прежде человечества дайте нам хотя бы прожить – чтобы можно было умереть достойно, в спокойствии!.. Никогда не пытайтесь навязать придуманную вами миссию целому народу, который вас об этом не просит! Запомните это хорошенько, молодой человек!
К концу этой речи Саша был страшно подавлен и готов провалиться сквозь землю. Он не решился возразить ни слова, ни даже посмотреть на Ривку. Хаим, однако, с улыбкой смотрел на отца, как будто привык к чему-то подобному.
- Папа, ты у нас пока ещё не старик, и на старика мало похож, – сказал он. – Хоть я и вижу, что ты хотел бы добавить себе солидности.
- Да-да! Дедушкой я пока не стал. Потому что некоторые тут всё ещё не озаботились обеспечить меня внуками, а вместо того проводят время в глупых бесполезных спорах. И в бесплатном лечении чужих головных болей, да.
При этих словах Абрама Семёновича Саша машинально стрельнул глазами в Ривку – и встретился с её взглядом, столь же вороватым. Оба вспыхнули до ушей и поспешно опустили глаза.
- Это во-первых, - продолжал Хаим как ни в чём не бывало. - Во-вторых, не пугай наших гостей и не ругайся на них. Они – наши друзья, ничего плохого нам не хотят, да и не сделают. В революцию нас втравливают вовсе не они, а погромщики. И чиновники с полицией, которые погромщиков покрывают, - сам знаешь прекрасно. А если у тебя, папа, найдётся карта мира – отдай её Ицику, и он её тебе исправит, как самый заправский гимназист. Не за пять минут и даже не за шесть дней, но исправит непременно. Он уже наготове.
- У Достоевского, кстати, речь шла не о карте мира, а о карте звёздного неба, - добавил Саша, чуть осмелев.
- Да? В самом деле? – переспросил Абрам Семёнович, задумчиво на него поглядев. – Тогда вы и тут опять затрудняете Ицику жизнь.
- Это не я! Это всё он - Достоевский! – взмолился Саша.
- Да всё едино. Ну, впрочем, ладно – пускай будет Достоевский... Знаете что? Пойду-ка я готовиться ко сну.
Гости тоже стали поспешно допивать чай, подниматься и прощаться. Младшие хозяева вышли на улицу их проводить. Невдалеке от дома все невольно приостановились, не удержавшись от того, чтобы попытаться немного договорить начатое, - только понизили голоса, и по временам кто-нибудь оглядывался в разные стороны. Но улица была пустой. Уже начинало пораньше темнеть по вечерам.
- Значит, ваш дед не любил москалей? – с сожалением спросил Саша.
- Что такое про деда? – удивился Хаим, потом понял и расхохотался. – Да нет, речь была  не о том! Маскилы – это те иудеи, которые за светскую науку. За европейское образование и прочее.
- А-а, вон оно что, - сконфузился младший Полынников.
- А вот насчёт того, что еврейство есть пролетариат, это ты загнул, - добавил Хаим. – Еврейство также разнородно, как и славянство. Взять хоть нашего богача Гоца. Вот уж с кем я ничего общего не чувствую! Ничуть не лучше всяких там мироедов. Просто злости на него не хватает.
- Однако, - возразил Ицик, - если Гоц поможет нам закупить оружие и боеприпасы для обороны, можно будет сказать ему только спасибо. И если убийцы придут в наш квартал, а Гоц выйдет его защищать – я встану с ним рядом.
Хаим покривился и неопределённо повёл плечами:
- Даже если и так, то лишь до поры до времени.
- Так! Именно так, - настойчиво кивнул Ицик, - потому что иначе ни поры, ни времени у тебя больше не останется.
- Послушай! У Гоца никогда не собралось бы столько денег разом, если бы он не любил их гораздо больше, чем своих соплеменников. По-моему, не стоит на него слишком сильно рассчитывать.
- Мы не в той ситуации находимся, чтобы рассуждать про мироедов.
- Весь вопрос в том, кто такие мы.
- А этот вопрос не мы решаем, даже не мы и ставим.
- То-то и плохо. Я, знаешь ли, всё-таки не оставляю надежды найти более достойных союзников.
- Долго придётся тебе искать, да и где?
- Здесь! – кратко и твёрдо вмешался Саша и ткнул себя пальцем в грудь.
- Такое намерение заслуживает благодарности, - вздохнул Ицик, - но, простите меня, мне кажется, что у вас больше отваги, чем умения и возможностей.
- Может, начнём с малого, - улыбнулся Хаим. – Есть у нас двое рабочих, которые умеют говорить по-русски лишь самую малость, но хотели бы научиться больше. Схватывают они хорошо, но лучше бы кто-то поправлял. Думаю, они не отказались бы также выучиться читать и писать по-вашему. Кто-нибудь из вас мог бы им немного помочь, что-то подсказать?
У Лизы прямо-таки загорелись глаза:
- Конечно!
- Читать, писать… Я тоже хочу, - сказала Ривка. – И разбираться хочу во всём.
Ицику сегодня было не суждено перестать удивляться.
- Но тебе уж надо как-то отдельно, - сказал он наконец сестре.
- Для чего же нужно отдельно? – строго спросила Лиза.
Ицик не нашёлся, что ответить, однако не был доволен.
- Чем вам не нравится наш обычный жаргон, идиш? – спросил он. – Уж ты-то, Хаим, если хочешь стоять ближе к еврейской массе, его бы и должен держаться. Ты как будто думал о социальной борьбе? Рабочие и так едва живы остаются к концу недели. Если выходные у них выйдут на русские склонения, с борьбой можно попрощаться.
- Ты предпочёл бы, чтоб они по выходным учили ивритские тексты, - ответил Хаим, - а я всё же держусь жаргона как основного. Но думаю, что лишних знаний не бывает. И у борца тоже. Надо хранить и развивать свою культуру, но не замыкаться в ней. Она сама должна развиваться. А это по-настоящему получится, когда пролетарии всего мира протянут друг другу руки.
- Не знаю, право, что по поводу Ривки скажет отец…
- Это я беру на себя, - заверил Хаим. – Ведь всё это будет бесплатно и с разных точек зрения небесполезно.

11

Борух, или Борис, и Илья были рабочими на кирпичном заводе – том самом, на котором Хаим трудился замерщиком. Втроём они и составляли макарьевскую группу Бунда.
Занятия устраивали, конечно, по воскресеньям. Заводской рабочий день на деле часто превышал законные одиннадцать с половиной часов. После него оставалось только спуститься в заводской же подвал, забраться на полати и рухнуть на дощатый настил, забывшись кратким мёртвым сном. В субботу работали по десять часов. Вечерами ни о каких занятиях не могло быть и речи. За заводскими стенами работников и не видели в городе до воскресенья или праздника, когда они галдящей толпой наполняли шинки, а не то дрались на улицах.
Уроки вели вдвоём Лиза и Саша. Ученикам (за исключением Ривки) было лет по двадцать, что вначале создавало некоторую неловкость. Наконец утвердилось взаимное обращение «товарищ», по имени и на «Вы». Саша с Ривкой, чтобы не выделяться взаимной фамильярностью, старательно избегали в обращении друг к другу на уроках форм с числовыми окончаниями. При этом они розовели и кашляли. Илья и Борис сперва поглядывали на Ривку несколько диковато, но привыкли.
Теперь и Вутвер для Саши была «товарищ Лиза». Это было забавно и смотрелось как занятная игра.
Заниматься сперва ходили в лес, пока поздняя осень не вступила окончательно в свои права. Стало зябко. Пришлось думать о помещении.
- А у вас в казарме можно? – спросил Саша у учеников. Те без слов скорбно скривились. – Или тогда донесут?
- Да что ж донесут… - протянул Борис. – Там сесть-то негде. Духота и гам. Мамы, дети. Я вот сплю на вторых полатях, под потолком. Это и не казармы вовсе, а подвал глубокий.
- Простите меня, я не знал, - краска бросилась Саше в лицо.
- Да у нас ничего ещё, - добавил Илья. – В Скотопригоньевске фабрика – так в цеху и спят. Иные прямо на верстаках.
- Знаете что, - задумалась Лиза. – Приготовьте, товарищ Борис, к следующему разу рассказ о том, как на заводе живёте и работаете. А вы, товарищ Илья, могли бы рассказать о той фабрике?
Илья кивнул.
- А мне что же? – спросила Ривка.
- О Гренаде, - неожиданно ожил Полынников. – Всё, что… помнится.
- Но ведь это совсем мало, - смутилась девушка.
- Ничего! Я доскажу.

12

В конце концов «воскресную школу» перенесли прямо в старую детскую комнату к Полынниковым. Сашины родители согласились на это как по собственной доброте и некоторому (пусть относительному) вольномыслию, так и по почти непререкаемому уважению, которое они заимели к умной и сдержанной Лизе. Та знала силу своего обаяния и старательно пускала его в ход, когда требовалось для общего дела.
Когда подошёл черёд учиться чтению и письму, кружок заметно вырос – стали подтягиваться и русские рабочие. Учителей тоже стало больше, ибо дел стало невпроворот: надо было придумывать задания, подбирать тексты, находить занимательные моменты. Наконец, просто приготовить бумагу и очинить карандаши. Миша охотно включился в занятия.
- Русскому учите? Ему везде учат – хоть попы, хоть кто. А що нэ украинську мову? – спросил у них как-то Тарас. – Так будет подпольнее. И запрещённее. И интереснее, - завлекал он.
- Кто ж против? – сказал Саша. – Мы придумали и сделали. Создай свой кружок.
Тарас задумался.
«А що навить и нэ идиш? – призадумался и Саша. – По-хорошему если, придумали-то всё не мы, а Хаим. Ну, успеется. Времени впереди полно…»
С домашним обиходом и зимним холодом как-то естественно явилось обыкновение пить чай после урока. Ни одна чашка в доме не оставалась без дела, и Лиза принесла ещё от себя. Гимназисты скидывались и из денег, выдаваемых им родителями, покупали конфекты или пряники к общему столу. Посуду вечерами они мыли по очереди.
За чаем сам собой завязывался разговор о рабочих нуждах, о том, как устроена жизнь. Юные педагоги и на самих занятиях не избегали этих тем. Помалу к чтению и письму стали добавляться сведения по географии, истории и современному положению.
Старшие Полынниковы стали чаще звать гостей по субботам, чтобы не привлекать внимания к бурной деятельности своих сыновей. Изменения в распорядке всё же повлекли за собой появление разных толков. Дьякон Василий со смехом рассказывал, как отец Герасим подозвал его после службы и стал допытывать. Оказывается, батюшке пожаловалась тёща Василия – что, мол, Полынниковы «клонятся к жидам», завели у себя собрания по субботам и самого Василия с женой норовят совратить. Отец Герасим не поверил, и случай остался курьёзным… В свою очередь Илью и Бориса другие некоторые рабочие-евреи заподозрили в обратном, - не посещают ли те подлинно «воскресную школу», чтобы выйти из веры отцов в христианство. Опровергнуть такое подозрение стоило им большого труда.
Не успел Саша оглянуться, как понял, что свободных дней – да и хоть какого свободного времени – у него больше не осталось. Он этим мало тяготился и был сильно увлечён. Любые успехи во взятом деле воодушевляли и восхищали его. Зато в гимназии с её солдафонской дисциплиной Саша неожиданно стал чувствовать себя легче. В тамошних учителях он ощущал теперь не злобных всемогущих богов, а своих глупых и неумелых коллег. Лукавое чувство тайного и потому совсем необоримого превосходства наполняло его. Зато с Людвигом Францевичем – тут уж особь статья! - они подчас озорно перемигивались. А то и перекидывались безопасно-обрезанными взаимнопонятными полусловами.
Валентин в последнее время почти вовсе не докучал ему, так как перевёл всё своё внимание на дружбу с другим однокашником – Колей. Саше это было облегчительно, хотя в глубине души всё же несколько обидно.

13

Однажды вместе с другими рабочими пришла заниматься тоненькая молодая женщина – Маруся. Она тоже хотела научиться буквам. Её, тонкую, как молодой побег, гимназисты тщетно пытались представить в душном воздухе и грубом шуме заводского цеха.
Маруся вправду была вся какая-то трепетная. Буквы выводила старательно, как рисующее дитя. Однажды – криво, косо (здесь никогда над этим не смеялись) – она вывела на сером клочке бумаги собственное имя и прочитала его – сначала по буквам, потом по слогам, потом медленно-медленно, но целиком. Замолчала и в немом восторге переводила взгляд с карандашной надписи на Лизу и обратно. Кажется, она сочла случившееся волшебством.
Но в следующее воскресенье Маруси среди пришедших не было. Ещё через неделю она появилась, но её было не узнать: вся в синяках и с шишкой на лбу.
- Товарищ Маруся! Что с вами? – в ужасе воскликнула Лиза.
- Ах, это-то… Васька мой меня побил.
- Почему?!
- Он и не всегда скажет, почему… А тут я сама виновата.
- Да чем же?
- Дура я. Похвасталась ему буквами.
- И что?
- Так ему обидно ведь.
- Да что же обидного?!
- Ты, говорит, теперь грамотейка. Умнее меня решила стать, да?.. Ну и…
- Да что ж это творится! – выкрикнул Саша. – Вы-то, товарищи, куда смотрите?! – протянув руку, он обвёл взглядом рабочих за столом. Повисло угрюмое молчание. – Как такое позволили? – ведь вместе же живёте, всё при вас делается?.. Что молчите? – В Сашином голосе впервые за всё время почуялся гнев.
- Ну так ведь, одно слово, обидно ему, а на то он в своём праве, - проговорил сутулый Федя, не поднимая глаз.
- Гордиться надо такой женой! Обидно? Пускай сам придёт и выучится! В каком таком он своём праве – что это вы?
- Чему ж он выучится, когда в воскресенье вечно лыка не вяжет? А всё-таки он в своём праве. Его жена-то, - гнул своё Федя.
- У тебя не поломано ли что? – спросил у Маруси Илья. - Может, к лекарю сведём?
Та лишь замахала руками:
- Да нет, что ж поломано? Это ведь дело замужнее.
- Товарищи, - заговорил Миша, - вы разве не помните, что говорили мы тут давеча о правах женщины?
- Помним, всё помним, - загалдели и другие, - а всё ж тут дело семейное, как мы будем мешаться?
- Вы, может, и сами своих жён бьёте? – страшно догадался Саша.
- Я свою никогда не трону, я грамотный, - сказал товарищ Григорий. – А всё-таки у Васьки с Маруськой своё дело-то?
- Если меня побьют, тоже моё дело будет, ни до кого не касающееся? – поинтересовалась Лиза.
- Так ведь вы, товарищ, не замужем.
- А если бы была замужем?
Все снова замолчали.
- Да, неладно как-то выходит, - признал Григорий.
- А если неладно – так следите, чтоб такого не было, и Марусю в обиду не давайте!
- Верно, надо не дать, - закивали некоторые.
Маруся во время этого обсуждения сама ничего сказать не хотела и, кажется, снова чувствовала себя виноватой.
Неизвестно, чем кончилась бы вся история. Но в тот самый день дрались заводские на улице после шинка. Васька, заливающийся уже кровью, махал и махал кулаками, а потом – после очередного полученного удара – рухнул.
- Дай духу! – кричали, расступаясь и открывая путь холодному воздуху. Но было уже поздно. Васька не встал и не двинулся. Фараоны прибрали тело и привычно записали в рапорте, что «умер на улице от дурного самочувствия».

14

Шли месяцы. Усилия юных энтузиастов не оставались втуне – тем более, что они не были одиноки. Множились их связи среди рабочих, гимназистов и даже немногочисленных местных свободомыслящих интеллигентов. Удалось связаться с макарьевскими группами большевиков, меньшевиков и эсеров. Были они совсем небольшими и хоть пикировались иногда, но то и дело жались друг к другу. Миша сразу пристал к большевикам, Митя – к эсерам. Саша не приставал к партиям, а всё думал: когда получится свалить весь порядок от самого верха. Больше всего радовал его тайный союз гимназистов – хоть разношёрстный, зато большой.
Призаводской шинок пустел, редели уличные драки по праздникам. Рабочие спорили, шурша тоненькими листками запрещённых газет и брошюр. Всё меньше работниц ходили с синяками. Ближний приходской староста, удивляясь такой картине, всё подлезал выведать, прямо или околицей: не завелась ли среди кирпичников какая-нибудь противоцерковная секта или штунда, где не пьют и жён не учат. Но ничего порядком разузнать так и не смог.
Давно сошёл снег. Яркие тёплые утра полнились птичьими голосами.
А вдалеке, на востоке, шла война.
По большей части знали о ней из газет да из смешных плакатов, украшающих заборы, где лихие казаки неизменно рубили всмятку жалких на вид желтолицых карликов.
Событий в городе было мало, обсудить часто нечего. А тут в один миг многие стали патриотами. Слово «Маньчжурия» всё чаще звучало из уст людей, прежде его даже не выговаривавших, да и сегодня не всегда способных показать на карте, где эта самая Маньчжурия находится.
Слушать некоторых становилось неловко.
От своего семейства Саша никакого подвоха не ждал. Он даже обрадовался, когда, спешно глотая очередной завтрак перед гимназией, против ожидания увидел в маминых руках газету.
- Опять влепили макакам, - сказала мама удовлетворённо, сложив её и отодвинув.
- Каким макакам?
- Известно каким! Косоглазым.
- Мама, как тебе не стыдно?
- Чего стыдно должно быть мне?
- Ведь японцы – это же целый народ, со своей жизнью.
- Дикой жизнью.
- Кто тебе сказал? А то наша жизнь не дикая! Ты видела сама японцев хоть раз?
- Да Боже упаси!.. А что они тогда лезут?
- Япония лезет, и Россия тоже лезет. Кто тут лучше?
- Смелые ребята вы у меня растёте, любо-дорого смотреть. Да иногда уж меры не знаете. Неужели захотите ещё встать за нехристей против цивилизованных людей?
Спорить было некогда. Саша угрюмо отставил тарелку и быстро начал залезать в мундир. Миша с Митей уже убежали, а он опять проспал.
- Осторожнее будь! – сказала мама нежнее обычного и перекрестила его на дорогу, проводив до калитки.
Вроде и оставшись при своём, мама видимым образом была несколько смущена Сашиным наступлением. Больше он от неё подобных слов не слышал. Вообще, сыновья с удивлением замечали, что мать начинает к их мнениям понемногу прислушиваться – то там, то тут.

15

Первое время война достигала в Макарьевске лишь газет и разговоров – порой кровожадных, но разве что сотрясающих воздух. Никто не сомневался, что она скоро кончится – и не сомневался, чем. С победой ждали нового праздника. Но боевые сводки всё шли и шли, удивляя своим постоянством и теряя парадный тон. Кое-кто начинал догадываться: карлики с маленького дальнего острова оказались не такими уж смешными противниками. Однако мало кому приходило в голову, что эхо войны скоро прогремит совсем рядом.
В соседнем уезде объявили мобилизацию. В войска забирали всех, кого только можно, даже кому и под сорок. Макарьевск мобилизация так и миновала; подобным же образом власти поступали и в других губерниях, ставя под ружьё отдельные уезды, но уж дочиста.
Так или иначе, все невольно вжали головы. Чета Полынниковых благодарила Бога, что дети их ещё малы.
Прошла ещё неделя. Улицы наполнились колоннами соседских новобранцев, которых гнали через Макарьевск к железной дороге. Иные шагали тихо и понуро, опустив головы. Самые буйные разгромили дорогой винную лавку: «Однова живём, всё едино япошки постреляют!»
Война с Японией окончательно перестала походить на анекдот – даже в самых беззаботных устах. Но сохранила характер полной нелепости, всё более чудовищной.
Через пару дней к Саше заглянул Валентин.
- Что это ты вдруг к нам? – спросил тот не без грустной иронии.
- Знаешь, я долго думал и решился…
- На что же?
- Возьмите меня к себе.
- То есть как? – хозяин немного смутился.
- В революцию вашу. Хочу в неё.
- Да ведь нет пока революции.
- Но вы-то есть! – Валентин был предельно серьёзен.
- Как же это ты?
- Да потому что… потому что… - по лицу гостя побежали какие-то возрастающие тектонические волны. – Не могу я смотреть, как этих мальчиков гонят на войну. Умирать. Или убивать других мальчиков, хоть желтолицых, хоть каких угодно, пусть и всех цветов радуги, но таких же чудесных. Убивать вместо того, чтобы… - Он запнулся. – Ведь мир-то создан для любви!
Саша вздохнул. Отягощённый опытом, к своим четырнадцати годам он превратился в скучноватого реалиста.
- Ох, дорогой… Я не знаю, сколько воды, а того гляди, и крови прольётся, пока мы создадим мир для любви.
- Что ж… Уведи меня в стан погибающих за великое дело любви!
- У нас равенство женщин.
- Конечно!
- Конечно? И это я слышу от тебя? А как же дары Духа?
- Да брось… Ну, что ты такое говоришь… - Валентин укоризненно посмотрел на него, как на маленького. – Дух дышит, где хощет.
- Ну… Коли в самом деле так, приходи завтра на сходку в лесу, часов в пять, место обычное, не забыл?
- Не забыл!
Саша поправил ему локоны. Они были пьяняще мягкими.

16

В эту зиму, невзирая на холод, сходки проводили исключительно в лесу. Слишком много народу в них теперь участвовало, и становилось всё больше. Ни в каком доме не уместились бы, да и привлекли бы слишком много внимания. Народ в особенности повалил валом после того, как с Дальнего Востока всё чаще стали приходить похоронные извещения солдатским родителям и жёнам.
Явились и крестьяне из окрестных сёл. Некоторые из них были значительно старше городских кирпичников; заводские, если оставались в работе, долго не жили. В диковину было сельским старикам совещаться на равных с молодыми мастеровыми и даже с гимназистами. Но невзгоды и общее неустройство объединили всех.
Раньше, бывало, шагал Саша между деревьев к знакомой поляне, видел издали кучку своих друзей и понимал: вот и сходка. Теперь встречал он на поляне толпу и в ней уже ходил, с трудом отыскивая всё те же знакомые лица.
Как гром грянула пришедшая из столицы весть о Кровавом воскресенье. Многое и прежде знали и сами видели. Но расстрелять народ, идущий с петицией к царю, - этого пока ещё не было. В тот именно день, 9 января 1905 года, как многими будет сказано, российская монархия уже приготовила себе самой кровавые похороны. Сами Романовы и их приспешники разрешили самых тихих и сомневающихся от сомнений – как быть.
У нас вечно долго запрягают. Но по ранней уже весне, не успела опериться новая трава, - закурились по губернии огоньки крестьянских бунтов.
В родном уезде мужики долго раскидывали умом, поворачивали так и эдак, чесали задубевшие затылки, крутили бороды в разные стороны. А потом тоже начали бунтовать то там то тут.
Ощущались и в городском воздухе грозовые разряды. Полицмейстер Федяев больше не ходил по улицам, не ловил гимназистов собственноручно. Может, надоело. А больше похоже, что испугался.
Записные кратковременные патриоты порастерялись и замолчали. Кажется, им было уже не так интересно про далёкую и незнакомую Маньчжурию. Они перестали легкомысленно называть японцев «макаками». Собственно, Саше и раньше было не понять, почему эта глупая кличка должна пробуждать воинственность по отношению к кому-либо или желание кого-то убивать.
Ныне внутри России что ни день творилось такое, что на Ляодунский полуостров внимания уже не хватало. Вот только похоронные извещения продолжали приходить ещё несколько месяцев. Власть, стрелявшая в Петербурге в мирный народ, продолжала гнать его вдаль, под огонь чужих орудий, пока сама не развязалась наконец с гнусной войной, уже не помышляя о приобретениях.
Новости нарастали комом, время неслось стрелой. Восстание на броненосце «Потёмкин» разрушило стену, веками отделявшую мир «служивых» (словно загробный по незыблемости своих особых законов) от мира здешнего, гражданского. Кругом бурлило и грохотало.
Наконец-то и перед собственной страной царь попятился: вышел испуганно-косноязычный октябрьский манифест. «Наше… наше… наше…» - только и твердило зарапортовавшееся величество.
Манифест на всех перекрёстках развесили и торжественно читали. Собирались слушать, думали понять. Снова мужики крутили на все стороны свои косматые бороды: говорил Федька давеча, будто землю дают, да что-то непохоже и мудрёно опять.
Либералам игрушку дали заморскую, невиданную: выборы на всю страну. То-то стало о чём поговорить. Владимир Сергеевич был в полном восторге – в первую голову, конечно, от Милюкова. Сыновья хмыкали, поджав губы.
Макарьевский бомонд в лентах и шпорах клубился яростным недоумением. Патриоты-помещики готовы были не отдавать ни пяди своей земли, если вдруг что. Им и кадетов было уже слишком. Разницу между Милюковым и Лениным они знали нетвёрдо. Всё, что слева от мундира, сливалось для них в единое вражье марево. Шептались со своими духовниками и выжидали.
В городе пока было относительно тихо. А вокруг нечисть и не думала отодвигаться. Черносотенцы вооружались совсем не фигурально против всех врагов трона и любых нововведений, не жалея и сам куцый манифест. Россию трясло от еврейских погромов.
Саша временами вскакивал и стремглав бежал по переулкам – посмотреть на дом Либерзонов. Дом стоял. Он переводил дух и возвращался обратно.
Рабочим с манифеста ничего не перепало. Тут и понимать было нечего.

17

У нас всегда долго запрягают.
Когда стало уже ясно, что надвигается новая зима, по городу прокатилась весть: забастовка!
Кирпичный завод встал.
Спустя десятилетия в советских изданиях напишут, что забастовку инициировали большевики. Уцелевшие эсеры в эмигрантских мемуарах возьмут всё дело на себя.
И то, и другое – несусветная чушь.
Партий в Макарьевске на ту пору уже каких только не было. Все они копошились, отчаянно перелезая друг через друга и покусываясь, как зверята в коробе. Звания их громко звучали по стране, но мало пока говорили жителям здешних скромных хибарок и заводских подвалов. Зато макарьевские кирпичники тайно создали собственный рабочий союз. До сих пор его сборы шли на помощь больным и покалечившимся в цеху (лишь раненым участникам пьяных кулачных драк решено было не помогать из общей кассы; кому жалко – пусть помогает сам, отдельно). Помогал союз и неимущим родственникам погибших на работе - престарелым родителям или малым детям. И тут уж заводские ни в чём не спрашивались у партий: все почти сами были из деревни, знали, как миром дела решаются. Еврейским рабочим родная община давала пример взаимовыручки.
Помалу пришло понимание того, что моря ковшиком не вычерпаешь. Где-то, словно прямо в каком-то Беловодье, уставили, говорят, 8-часовой рабочий день. Очень это всем понравилось. Товарищу Григорию раз с четверга на пятницу, когда вещее показывают, так и приснился 8-часовой рабочий день. Даже и проснулся он после него наутро почти не уставшим.
Старались над общей кассой, тряслись, держали её по очереди. А какая ж останется касса, если хозяин, как на грех, срезать пошёл заработки, да раз за разом дальше под всякими предлогами. Надумались на забастовку. Сколько стоять придётся, никто путём не знал: верно, хозяин измором захочет взять. Потому наказали рабочим из окрестных сёл – тем, что на выходной домой успевали сходить – бить челом перед миром и просить, чтобы помогали с едой, если тяжко будет. Им же опять и лучше, чтоб в своё село заработки шли потом не абы какие. Ну и чтоб сами не нанимались той порой на место бастующих. В сёлах всё выслушали и обещались хоть как, да помочь.
И вот встали. Пришли в цех и стоят.
Кирпичники потребовали на удивление немногого: вернуть всем первоначальную плату, какая была до сокращений, и давать время на уборку помещений.
Хозяин до вечера не мог опомниться и поверить: неужто тут не газетные небылицы и не столичная смута, а свои домашние заартачились. Наконец догадался, что так всё и есть. Сам не снизошёл, прислал инженера. Тот огляделся по цеху, дёрнул носом:
- Кто у вас тут старшой? – Все молчат. – Языка, что ли, лишились?
- Нет у нас старшого. Всё вместе решаем.
- Да полно врать! С кем разговаривать-то хозяин будет?
- Пускай со всеми и разговаривает.
- Куда со всеми? Так ничего не разберёшь. Кто посмышлёнее?.. Ну кто, примерно, годами хоть вышел?
- Демьян! Ты, наверно? – заворочались работники.
- Вот Демьян и будет у вас за старшого. Так пусть завтра возьмёт ещё двоих да с утра к хозяину и приходит.
- Куда же это? – нахмурился Демьян; лет сорок было ему.
- Известно! Домой.
Рабочие довольно загудели: поднажмёшь – так вот как их теперь уважили!
- Придём, - кивнул Демьян.
С ним вместе отрядили назавтра Григория и Илью. На том спустились к себе в подвал и сели ждать. Ждать пришлось долго. Когда уже стемнело, отправились к хозяйскому дому новые уже представители, - их не пустили. В обход узнали, что все трое переговорщиков даже и не попали к хозяину в дом, а у самого дома с раннего часа поджидали их полицейские. Забрали и отвели в участок, что дальше с ними – неизвестно. Так-то и уважили. Думали, без старшого все сами как-нибудь утишатся. Не тут-то было.
Далеко за полночь сидели и совещались отоспавшиеся рабочие (выставляя, впрочем, у ворот часовых). Решили устроить шествие от завода к городской управе. Послезавтра, чтобы успеть как следует подготовиться. И - во второй половине дня, чтоб и гимназисты могли пойти. Тут уж ко всем послали за помощью – и к партиям, и к гимназическому союзу.

18

Весть неслась огородами и заулками, огибая квартальных и сторонясь чиновников, собирая люд на лесную опушку. На сей раз общий сбор не был долгим. В необходимости уличного выступления все были едины, сомнений не возникло ни у кого. Чуть позже, среди сгущающихся ранних сумерек, отдельные кучки людей разошлись по городу без лишнего шума.
Вечером в доме Полынниковых и ещё в нескольких домах разных кварталов можно было наблюдать примерно одну – или сходную - картину. Наблюдать, правда, доводилось не всякому.
Окна детской с предусмотрительностью плотно занавешены от лишних глаз. Внутри, на столике в глубине комнаты, горит керосиновая лампа. На полу разложены куски материи и листы шероховатой бумаги (позже известной как ватмановская). Кисти, краски, ножницы, склонившиеся силуэты. Редко, коротко и возбуждённо перекидываются тихими вопросами и ответами. Ни дать ни взять – подготовка большущего сюрприза к славному детскому празднику. Именно так, кстати, и предупреждена Аграфена, по годам уже подслеповатая, по годам же и ещё больше подобревшая. Про детские дела она понимает, - и будет, конечно же, молчать.
В саду, медленно и тихо перемещаясь по внутреннему периметру забора, маячит ещё один силуэт – часового. Это Миша. При малейшем подозрении на слежку он должен свистнуть, и постоянно с трудом удерживает себя от этого. То будто совсем рядом загомонят, но уж очень громко; да нет, это, конечно, на улице. То впереди зашелестят потревоженные кусты: но пронеслись сквозь них не ноги, а четыре проворных лапы. Задвигались ветви елей; но это всего лишь заворочался сонный ветерок.
Наконец откинуты занавески, условный посвист раздаётся из раскрытого окна. Миша возвращается. Всё приготовлено к завтрашнему и зарыто в далёкий угол чулана.
Ребята провожают домой Лизу. В конце опустевшей улицы на мгновение мелькает кто-то неопределённо-серый, - не фараон ли?.. Все четверо, толкаясь между собой и покачиваясь, поплёвывая жёваными словами, отчаянно изображают загулявшуюся подвыпившую компанию. Серый скрывается, - кажется, с опасливой поспешностью. Теперь все снова сосредоточены и собраны.

19

Сон был короче обычного, но пробуждение наступило легко и чётко. Зато занятия в гимназии пронеслись как быстрое дикое сновидение. Саша что-то, как и обыкновенно, отвечал на уроках – и через минуту сам не мог вспомнить, что говорил. Запомнилось лишь лицо Самосыча, смотревшего ему вдогонку удивлённо и – как никогда прежде – растерянно.
Стоило урокам закончиться, как Саша пулей вылетел прочь и помчался домой. Миша, Митя и Лиза уже ждали его. Едва присев на лавку, все торопливо проглотили какие-то куски, отвергли остальное и сунулись к чулану.
- Вы бы лучше поели, - беспокойно сказала мама, - неизвестно, когда… и неизвестно, что…
- Если и действительно так, то не на полный же желудок, - отрезал Миша.
- Хоть мундиры снимите! Вас сразу узнают, - заметил притихший папа.
- А то не узнают! Мы ж идём как Союз гимназистов, в открытую. А впрочем… - задумался Саша, - в мундире в цех, а потом на манифестацию – оно как-то и вправду не того…
Они залпом переоделись, позабыв стесняться Лизы. Плакаты и знамя засунули под тулупы. Папа всех, даже Лизу обнял:
- Ребята, будьте сегодня осторожны.
- Вот уж это – всенепременно! За этим и идём только, - загоготал Митя.
Мама всех перекрестила, опять с Лизой вкупе.
- Ты зачем Лизу крестишь, - опять заржал Митя, - она лютеранка ревностная.
От Лизы он получил подзатыльник:
- Из меня лютеранка, как из тебя монах.
- Комплимент принимается, - Митя хватанул товарища Лизу за бок, но новый подзатыльник неизведанной прежде силы заставил его умолкнуть и даже потеряться.
- А чего она дерётся? – плаксиво адресовался он в пространство.
- А чего он пристаёт, - в тон возразила Лиза.
- Пусть это будет сегодня самая большая драка, - хмыкнул Саша.
- Хватит зубоскалить. Нас ждут, - прервал их Миша.
Шутливо и нервно огрызаясь, они нестройно полупобежали по улице. Долго стояли ещё у калитки стареющие родители.
Аграфена дремала у себя в комнате. У неё был теперь в обычае долгий послеобеденный отдых, и все старались в это время не тревожить её.
- Что теперь будет? – глухо спросила мама. – Такие глупыши. И все разом…
- Неизвестно ещё, кто нынче в глупышах, - бодрился отец. – Знаешь ведь, что по стране идёт. Может по-всякому вывезти.
Они побрели к дому.
Мать зажигала лампадку и хмурилась; к отцу Герасиму с этим не сунешься…

20

Они добежали до могучей громады завода. Никто не мешал им. Власти настолько уверили себя в неспособности работников действовать без старшого, что даже полицейского у здания не выставили. Бастующие всё же бдили.
- Кого принесло? – спросил здешний часовой.
- Вольных птиц, - прозвучал в ответ пароль.
Саша первым вбежал в цех и едва не растянулся на скользком полу.
- Осторожнее, - поддержал его за локоть товарищ Федот. – Мы уж два раза за два дня вымыли, другого и дела не было. Самую грязь здоровенными коробами выносили, а сразу всё за годы-то какие не отмоешь. Тут ведь никто не убирал вовсе, и у нас ни часа на это не оставалось, кроме как поспать только.
У Саши перехватило дыхание; с непривычки он едва не задохнулся. Стоявшие в праздности печи остыли, в помещении гулял холод, несмотря на законопаченные намертво форточки. А воздух был спёртым и сырым. Тонкая сальная грязь, кажется, покрывала пол и стены, но нисколько не согревала.
Передвигаясь уже с большей осторожностью, пришедшие направились к спуску в жилой подвал. Каждый шаг вниз по гниющей и такой же слизистой деревянной лестнице повергал в трепет, особенно грузноватого Мишу, и побуждал молиться столь поспешно отвергнутому богу. Перила мало помогали; они были ещё страшнее. Спускаться предпочли по одному.
Внизу царила полутьма, всё те же сырость и холод. К духоте добавлялось здесь ещё и зловоние. Та же сальная плёнка буквально на всём. Следы недавней, кое-где невыбранной ещё болотистой жижи на кривом, бугристом полу. На том же полу стояли едва выступавшие над ним дощатые поддоны. Такие же поддоны, лишь чуть более чистые и не такие мокрые, образовывали два ряда полатей. Никакого намёка на матрасы или постели. На нижнем ряду этих лежбищ сейчас сидели люди обоего пола, поневоле высоко задрав колени. Все возрасты были тут представлены, кроме стариков. Люди ждали от пришедших каких-нибудь вестей и смотрели на них с надеждой.
Саше почудилось, что он оказался прямо в адском подземном царстве, где обитают несчастные, приговорённые к нечеловеческим мукам. В выведении этих мучеников из ада на свет ему предстояло участвовать.
Гимназистам неловко было стоять среди полуоборванных рабочих в своих тулупах из дому. Распахнув их, ребята поскорее достали из-под них принесённые плакаты и, поворачиваясь во все стороны, показали присутствующим, чтобы затем снова так же убрать. Класть плакаты на пол они не решились.
- По образцу делали? – поинтересовался один из рабочих.
- Да нет, - улыбнулся Миша и кивнул на Лизу, - вот у нас мастер ровно рисовать.
- Неужто без линеек? – поразился вопрошавший.
- Без линеек, - скромно кивнула Лиза.
Заводские закрутили головами уважительно.
- Ну что, народ! Пора уже вам выдвигаться, - сказал несколько властно жестковатый молодой человек из стоящей группы в углу, которую Саша только сейчас заметил. Это была боевая группа, остававшаяся охранять завод от непрошеных гостей – хозяйских наймитов или жандармов. В боевую группу вошли рабочие, усиленные эсеровской подмогой. У всех под армяками угадывались пистолеты.
- Что ж. Посидели на дорожку, да и с Богом, - произнёс кто-то, и люди начали подниматься.

21

Перед заводскими воротами уже набралась толпа и всё продолжала пополняться. С неба сыпало что-то неопределённо-снежное и таяло в воздухе. От этого косого полёта казалось, будто все собравшиеся парят между небом и землёй, а только тающее снежное поле находится неподвижное на месте, и голова немного кружилась.
Показался наконец-то в удалении полицейский. И так удивителен был тот день, что средь мундира и околыша увиделось вдруг его лицо – молоденькое совсем, безусое, напуганное. Глянул он и не рискнул приблизиться. Попятился да пошёл прочь. Докладывать, наверное, по начальству.
- Чего там тянут? – всё громче ворчали из толпы. – Идти надо уже, не то стемнеет. Начальники все разбегутся, и буков на плакатах никто не разберёт… На что было из избы вылезать да сколько по холоду переться? Будь он неладен, город… Или так, что ли, для смеху звали – языками почесать да разойтиться? Такое мы, чай, и сами умеем, всю жизнь уже проживаем!..
- Ну что? – сказал Миша, как-то нездешне тихо улыбаясь. – Вправду, что ли? Надо идти.
У Саши резко зазвенело в ушах. Вслед за братом он побежал в начало толпы. Вдвоём они развернули и подняли плакат «Завод – труженикам». Зажмурились слегка и зашагали вперёд. Шагов через пять Саша скосил глаза и увидел множество ступающих следом за ними ног.
Прошли улицу, другую. Полиции так и не было. Чувство реальности не возвращалось. Кто-то потеребил его за плечо. Он оглянулся; это был Федот:
- Ты у нас молодец! Давай я теперь за буквы-то подержусь. Нам ведь работать. Из-за нас весь сыр-бор.
Саша бережно передал Федоту край плаката и пошёл рядом. Немного огляделся, не сбавляя шага.
В первых рядах шли деловитая Лиза, сосредоточенная Ривка, источающий надёжность Хаим. Митя стал серьёзен, как некогда в детстве. Саша вылавливал их лица среди незнакомых заводских.
Колыхались в пути заношенные армячишки, тулупы и пальто, платки, старые шапки и шляпы. Шли рабочие и сельчане из округи. Плотники, столяры, медники, шорники, сапожники. Булочники, часовщики, парикмахеры, банщики, судомойки. Гимназисты и гимназистки, фельдшеры, музыканты, художники, неудавшиеся актёры, переплётчики. Агрономы, писаря, неприкаянные вчерашние семинаристы, полуиспечённые студенты. Русские, украинцы, евреи, немцы. Подростки и убелённые сединами старцы. Старцы и старицы вида почтенного или вовсе безумного, оножде и молодые. Эсеры, меньшевики, большевики, бундовцы и тьма беспартийных. Рачительные хозяева и бродячие полуфилософы. Суровые аскеты и горькие пьяницы.  Христиане, иудеи, скептики и атеисты. Шёл весь недоевший, недодышавшийся, недочитавший Макарьевск, жаждущий жизни новой, рвущийся вон из посконной трясинной топи.
Стучали костылями отставные солдаты. Кутаясь в платок, шагала, не отставая, грамотная вдова – товарищ Маруся. Махал рукой Саше растрёпанный, взволнованный Борис. Валентин с Николаем шли рука об руку, похожие на двух голубков, улыбаясь, как блаженные. И другой Николаюшка – старый плотник – торопливо семенил, не желая отстать.
Господа либералы, за малыми единичными исключениями, не почтили манифестацию своим присутствием. Окрестные кадеты, посовещавшись, решили, что хотя многие требования демонстрантов и верны, и против разгона их следовало бы затем выступить, но всё же неосмотрительное требование «Завод – труженикам» таит в себе опасный социализм и угрозу правам российских предпринимателей.
Над толпой плыли едва не аршинные буквы, отзываясь отсветами в душах сотен людей: «Свободу узникам-рабочим», «Труду – достойные условия», «Земли – крестьянам» и вот уже – «Долой самодержавие». Глубоко в середине идущих – не выдернуть – реет красное знамя.
Саше коротко и ясно вдруг показалось, будто – как если бы сон или видение двинулось бок о бок с явью – дядя Сергей Сергеевич шёл рядом с ним, заглядывая племяннику в глаза. Шагать таким манером совсем неудобно, но так всё как-то устроилось, что дяде никакого неудобства не было. Смотрит он и на всех, вроде бы радуется, но с некой новой мудрой задумчивостью. «Ну вот же», - говорит ему Саша даже без губ и слов. А тот что-то отвечает упредительное, на что-то просит обратить внимание. Но – не расслышать его Саше, надо идти и не отставать. А раз моргнул Саша, и всё потерялось, как не было. Снова только толпа и буквы плакатов, и знамя.
Вот и особняк заводчика. По тому, как тщательно, наглухо закрыты ворота и все окна, видно: известие о шествии до хозяина дошло. Еле-еле заметно отогнут лишь самый крохотный уголок занавески на втором этаже – оттуда, конечно, и смотрит он за дорогой – пристально, зло.
В толпе раздались матершина и улюлюканье.
- Смотри, дворец какой! Поменяться он не хочет? Нам одних этих хором на всех хватит.
- Законопатился, зверюга.
- Вот дураки мы, булыжников подходящих с собой не прихватили! А давай-ка остановимся, здесь рядом камней поищем, а? Хоть окошко я этой паскуде разобью – на сердце полегчает.
- Эй, ребята, бросьте! Что за вздор. Не отставайте там! Мы не разбойничать идём, а своё брать – по праву трудового человека.
- И что? Я тебе, может, не трудовой человек?
- Первым делом к управе же идём. Нужно ещё туда дойти, чтоб дорогой не похватали. А к этому упырю вернуться успеем. Пошли!
Пара камней всё-таки перелетела через забор. Один упал в саду, второй сбил уголок черепицы с крыши боковой пристройки. Особняк молчал. Толпа приободрилась.
Двинулись дальше. Вдоль проходимых улиц стояло множество куда более скромных домов. Их жители вели себя разнообразно. Иные закрывались, захлопывая даже ставни. Кому-то было всё равно. А кто-то разглядывал событие с разной степенью любопытства и сочувствия: кто из окон, кто из-за забора, кто из раскрытой калитки или выходя на обочину. Нашлись и такие, кто приветственно махал идущим платками или даже присоединялся к ним. Кое-кто не ленился выйти, чтобы осыпать демонстрантов проклятиями – грязными или строго благочестивыми.
Дома раскольников стояли безразлично и твёрдо. Один лишь старик выскочил наружу и закричал, трясясь:
- Сгинь! Сгинь, мерзость жидовская!
- Дураки, за вас же и идём! – гудели ему из толпы. – Царя, что ли, любите?
В свой черёд миновали дом Полынниковых. Отец и мать стояли на крыльце и смотрели на своих детей, которых, казалось, стало вдруг много-много. Саша увидел их будто из-за края бытия и так и не понял, чего больше в их взгляде: надежды или страха.
Вышли на бульвар. Брызнули в стороны светские хлыщи, напудренные по моде только что не позапрошлого столетия. Брызнули бессловесно, с багровым испугом, смешно задирая ноги, ломая по бокам кусты и обдираясь о них. Невольно вспомнилось Саше, как в детстве удирал почём зря от Зубовых с яблоками.
Посреди бульвара осталась брошенная жалким неприятелем карета. Около неё стоял в растерянности грузный старенький лакей, будто выпрыгнувший из недавней чеховской пьесы.
- Пошли с нами, дуралей! – кричали ему. Тот озирал идущих, подозревая в них, кажется, вырвавшихся квартирантов сумасшедшего дома.
- Послушайте, - крикнул некто из толпы с невероятной досадой, - что ж мы всё понапрасну-то цельные полчаса только ходим и ходим, как дурни? Давайте хоть эту карету перевернём!
- Федяй, ты дурак или родом так? – возразил сосед. – На что нам одна эта карета, когда весь мир в тоске!
- Лошадей пожалейте, ироды! – вмешался третий. – Они вам чем виноваты?
- Во-от! – нашёл себя, наконец, Федяй. – Кобылам вольную пишем! А ну, робя, рубите постромки! Чем бы?.. У кого есть чем, а?
Лошадей в самом деле освободили от всякой материальной связи с экипажем, но они так и остались стоять, разве что посвободнее принялись перебирать ногами. Для приличия пнув карету ногами несколько раз – ведь не простаивать же без дела такому добру! – народ потёк дальше.
На середине бульвара встретил их первый полицейский пикет, долгое отсутствие которого уже и удивляло. Фараоны стояли широкой цепью, и фараонами их назвать не поворачивался язык: такие же объятые ужасом парнишки, как тот, первый. С воем и свистопляской демонстранты прошли их насквозь. Один полицейский остался без фуражки, второму натянули её на подбородок. Ещё одного шутейно заграбастали и потащили было, безгласного, с собой за компанию.
- Ф-фу-уй! – завопил вдруг один из тащивших и оттолкнул прочь паренька в форме. – Ты с какой же целью обосрался, скотина?.. Заберите от меня этого говнюка, не то всех извазюкает!
Бедолагу послали на обочину и добавили ногой в помягчевший зад, в котором происходило нечто невообразимое. Работники кривились и зажимали свои носы, видавшие виды и нюхавшие нюхи.
- Ну вы совсем, что ли, бараны? – мастеровой средних лет сердито сплюнул. – Вам одна потеха. А нет бы у полиции той узнать, где наши сидят? В участке каком или уже в тюрьме? Где искать-то?
Сашу скорчило от собственной несообразительности. Спохватились и остальные.
- Верно, надо вызнать… Эй, засранец, ворочАйся-ка!
Всё остановилось и застопорилось. После долгой бестолковицы вызнали, что держат рабочих в полицейской части в Горбатом переулке. Пошёл спор: то ли сразу туда идти, то ли вначале надёжнее к управе. Спорили до хрипоты и остервенения. Оппоненты сами не знали, как лучше быть, менялись точками зрения до наоборот, не переставая друг друга облаивать. Конец делу положило появление из-за угла Демьяна, Ильи и Григория. Их держали – ни о чём не спрашивали и сейчас отпустили, ничего путём не объяснив. О демонстрации они, понятное дело, ничего не знали и вышли к толпе наобум. Несколько времени царила неразбериха и путаница, потом галдёж стал радостным.
- Теперь некоторые буквы убрать придётся, - огорчился Федот.
- Зачем ещё их убирать? – вскинулся Григорий. – Мы, что ль, последние были узники-рабочие разве?
- А кто ж больше-то у нас…
- У нас, не у нас, а по всей стране томится пролетарьят в оковах! Давай-ка, в самый нам раз и нести!
Григорий с Демьяном приняли из рук товарищей плакат «Свободу узникам-рабочим» и понесли его.
Хаим, оказавшийся рядом с Сашей, заметил ему:
- Пока что всё складывается для нас просто сказочно… Это, конечно, не наша заслуга. Революция пылает во всех соседних уездах, кроме только Скотопригоньевского. Всех нелюдей в погонах из Макарьевска бросили туда. Правительство уже не справляется… Потому-то здесь остался один этот молодняк, желторотики, которых мы видели. Чем всё кончится?..

22

Долго ли, коротко ли, дошли до роскошного двухэтажного здания управы. Дошли и встали как столбы. Или даже как остолопы. Что делать дальше, многие толком не знали. От полного недоумения (и от того, чтобы замёрзнуть стоймя) многих спас городской голова, сам проявивший инициативу и вышедший на балкон. Тут все опять заволновались и радостно возмутились, в него полетели матюги и спасибо что не утюги. Властным манием руки, невольно отдающим какими-то пушкинскими панегириками Петру, голова потребовал тишины, - с довольно умеренным успехом.
У нас в России славятся своими речами подсудимые и адвокаты, но никак не правители. Да и для чего бы им было? Цари или высшие сановники ещё оказываются иногда поставлены перед печальной необходимостью что-то произносить и даже доказывать, хотя бы своим иностранным коллегам. Но городской голова?.. Увольте! Ему куда более подобает молчать и в крайнем случае показывать что-нибудь руками. Вряд ли следует связывать подобное положение дел с какой-либо особой мистической практикой, но только это так.
Сегодняшний случай, однако, выходил из ряда вон. Голове пришлось, при всей спешке и внезапности, отыскать и выучить какие-то слова.
- Все мы знаем, что мир наш несовершенен, - начал было он каким-то особенно бледнеющим голосом, - но стоит ли это несовершенство усугублять?
Вопрос отозвался среди собравшихся многократным односложным эхом.
- Для чего ты тут, болван, небо коптишь? – контратака прозвучала не слишком учтиво, но веско. Она метко выбила из головы все мысли, какие там были. Голова забыл ближайшие следующие слова. Он знал сокровенное - то, к чему надо перейти потом (да и то знал скорее сердцем, чем умом), но совсем не помнил уже, как. Потому решил обойтись без всяких переходов, а взяться без церемоний, по-домашнему:
- Мерзавцы! Это что?.. А? У полиции пистолеты отбирать – это как?.. Что? А?
- А вот что! – кто-то выстрелил в воздух из этого самого отобранного пистолета.
Властитель города машинально нагнулся. Толпа взревела:
- Гляди – кланяется! Зауважил теперь, вот же…
У товарища Демьяна что-то щёлкнуло в голове. Он вспомнил, что его и инженер, и сама полиция как будто признали за старшого. Потому Демьян в ответе. Он неожиданно вышел вперёд и заговорил:
- Мы – рабочие люди города Макарьевска. И как свиньи больше жить не хочем. Надо и в цеху прибраться как следует, и чтобы питаться правильно. Вот мы тут и написали – долой самодержавие!
- Долой! – подхватил нестройный хор.
- А потому, - продолжал Демьян, указуя перстом на балкон, - ты низлагаешься ниц! И будет у нас теперь РЕСПУБЛИКА!
У большевиков и эсеров глаза вылезли на лоб, они поразевали рты. Вот это да! Такое им и не снилось.
«А как будет с прилегающими деревнями? Что с аграрным вопросом?» - забеспокоились эсеры.
«Так что же у нас с культурно-национальной автономией?» - задумались бундовцы.
Пока все они так думали, мастеровые вошли в здание управы через двери и некоторые повреждённые ими окна. Разоружили охрану.
Жертв не состоялось – если не считать портретов нескольких императоров, преимущественно покойных.
Голове мужики сказали:
- Иди себе с Богом. Иди, Елпидифор Матвеич, иди.
Он и пошёл.
Без большого шума тут же заняли городской арсенал.
Наутро собрался сход жителей. Постановили 8-часовой рабочий день, выбрать Совет и создать рабочие и крестьянские дружины для защиты революции. Гимназию передать Союзу гимназистов и принимать в неё без имущественных ограничений и стесняющих квот. Налоги не платить, рекрут царю не давать.
Миша с Демьяном и Хаимом сели писать конституцию Макарьевской республики. Но эти буквы давались трудно.

23

Ко встрече 1906 года Полынниковы, как всегда, наряжали ёлку прямо во дворе. Малых детей в доме не было, а наряжали столь же старательно, только более серьёзно, неторопливо и сосредоточенно. Вроде бы всё, наконец, было готово. Братья обошли дерево вокруг и удовлетворённо покивали.
- Был я у Либерзонов. Зайди к ним, - сказал Миша Саше.
- Да разве они сами сюда не придут?
- Нет.
- Никто? – удивился Саша.
- Там родители взбунтовались: к ёлке – ни в какую. И младших отпускать не хотят.
- Почему?
- Ну, такие у них обычаи.
- На демонстрацию ту, первую, можно было отпустить – думали, под пули… А на ёлку нельзя. Смешные!
- Все мы смешные немного, - тихо улыбнулся Миша. – Нужно же им хоть в чём-то ощущать детей детьми. Так, наверно, уютнее.
Молодёжь в обеих семьях очень повзрослела за этот год.
- Хотя бы Вутверы-то к нам придут?
Миша кивнул.
В вечерней теми по тонкому снегу отправился Саша к Либерзонам, прихватил с собой сладостей. Здесь всё было как обычно ввечеру. Пили чай. Саше все были рады, даже папа – и, уж конечно, тихая и приветливая Рахиль Иосифовна. Хаим шутил. Ицик застыл, сидя за столом, долго глядел на гостя удивлённо-изучающе, потом вдруг сказал:
- Наверное, этот новый год станет самым лучшим для тебя из всех ваших новогодних праздничных ночей. Да и для нас тоже.
- Почему ты так говоришь? – удивился Саша.
- Не знаю. Что-то показалось.
Потолковали о конституции, о депутатах. Ицик больше отмалчивался. Гость подзадорил его:
- Видишь, как всё у нас идёт? Оставаться здесь надо!
- Похоже, я и останусь, - отвечал тот без большой радости и как-то странно.
Саше не хотелось уходить отсюда, хоть дома и ждал праздничный стол. Однако было пора. Семейство Либерзонов не изменяло сегодня обычному своему распорядку. Оно свыклось хотя бы с тем, что на улицу Ривка коротко провожала Сашу в одиночку – и это, поверьте мне, очень, очень много.
Младший Полынников встал и произнёс растерянно:
- Я хотел сегодня поздравить вас всех с Новым годом…
Абрам Семёныч, улыбаясь, кивнул:
- Я понимаю. Вам у нас так понравилось, что вы готовы поздравлять нас даже с праздниками, которых нет. Это верх любезности.
- Папа, зачем ты его опять пугаешь? – протянул Хаим. – Он теперь повесится от огорчения!
- Вовсе не повесится! – махнул рукой Абрам Семёныч. – Надеюсь, я для него не страшнее старого городского головы. И вовсе я его не пугаю, что ты всё выдумываешь. Он в самом деле очень любезен, я так это и говорю.
Ривка с Сашей вышли на дорогу, освещённую уже луной. Там и тут подмигивали им звёзды. Небо было совершенно безоблачным.
- А у евреев Нового года совсем нету? – спросил Саша.
- Как же? Есть.
- Когда?
- Нескоро ещё. Осенью.
- Ну… Я тогда всех вас как-нибудь поздравлю…
- Конечно, поздравишь.
Саша взял её за руку. Вдруг его слегка обожгло трескучим разрядом. Он удивлённо отдёрнул руку. Это было так чуднО, что сам себе не поверил, принял за собственную дурь. Так и забыл бы. Но Ривка, более непосредственная, спросила его, изумлённо округлив глаза:
- Ой… Что это сейчас было?
- Так ты тоже почувствовала?
- Ну да! А что это, что это?
- Не знаю. Очень странно… Похоже, что это электричество.
- А почему? Откуда оно?
- Не знаю. Не понимаю. Иногда бывает от трения шерсти.
- Но такого ведь раньше не было?
- Не было, факт.
- С русскими со всеми не бывает такого на Новый год?
- Никогда не слышал.
- Значит, ты какой-то особенный!
- Ты – особенная!
- В общем, всё у нас с тобой какое-то особенное, - засмеялась девушка.
Они с осторожностью снова взялись за руки и поцеловались. Странное явление больше не повторялось.

24

Город светился праздником революции, праздником новой, дивной и доброй свободы. Но многие ощущали, как неуловимо ходит земля под ногами; многие чувствовали, как сгущаются тучи.
Стоило отъехать полторы сотни вёрст, до такого же уездного Скотопригоньевска – и революции не было в помине. Там-то собирали свои силы враги нового. Ход вещей вывел уже и их из инертного, буднично-рутинного состояния. Ревнители старого порядка жаждали теперь убивать, крушить и жечь, собирая под свою руку кого придётся. Только злоба их обратилась на тех, кто пытался устроить жизнь по-иному. Наконец, на тех, кто по-иному выглядел, мыслил и жил, - в первую голову на евреев. Евреями слыли нынче заодно и все, кто не спешили славить государя императора, а после крестного хода не готовы были разбегаться по переулкам с криками «Бей-колоти!»
Удивительное дело. Консерваторы, издавна ратовавшие за размеренную, ненарушаемую жизнь, ходко и хитроумно приманивали к себе любую шваль, бездумно располагавшую тяжёлыми кулаками. Охранители сеяли смуту и запасали оружие. Блюстители крепких нравов подстрекали к убийствам и погромам – а на худой конец, хоть снисходительно защищали подстрекателей, отстаивая их честность. Рассудительный Миша Полынников как-то назвал это явление «нечаевщиной навыворот». Так-то оно, может, и так. Но у прежнего, настоящего Нечаева не имелось, по крайней мере, постоянных и надёжных приятелей-соратников в полиции и жандармерии; не было у него и коронованного заступника в столице.
Скотопригоньевский отдел «Союза русского народа» возглавил некий разорившийся дворянчик, известный среди своих как «Митенька» и несколько лет назад воротившийся с каторги. Там он провёл двадцать лет за отцеубийство, которое, впрочем, по сей день яростно отрицал. История была некогда громкая и в самом деле очень тёмная. Она нисколько не прояснялась тем, что Митенькин брат Алексей – натура одухотворённо-экзальтированная – провёл несколько лет в монастыре, сбежав же оттуда, вступил в партию эсеров, даже в самую её боевую группу. В позапрошлом году Алексей застрелил скотопригоньевского полицмейстера и был по суду повешен.
Молва гласила, что подлинным убийцей старого помещика стал ещё один, незаконный, сын его от некой нищенки. Всё это, однако, были слухи и какие-то апокрифы. Нищенку ту, ни сына её никто никогда не встречал. Очень могло быть, что их и вовсе не существовало. Между тем давнее буйство Митеньки и его угрозы отцу были хорошо известны всей округе. Да крепко остались в памяти – несмотря на то, что на защиту Митеньки от уголовного обвинения неожиданно поднялись тогда (и воздвигались ещё после) некоторые весьма почтенные и маститые литераторы прямо из столицы.
Как бы то ни было, костяк скотопригоньевской чёрной сотни образовали, с одной стороны, каторжные приятели Митеньки (судившиеся по делам, от политики и бунта далёким), с другой – пара полубезумных монахов-изуверов и их кликушествующие последователи. Сюда же примкнули русские лавочники, конкурировавшие с еврейскими, и – большей частью негласно – кое-кто из офицеров. Старались привлечь и голытьбу, удобно указывая ей на евреев (а отсюда и на революционеров) как главных кровопийц, виновников общей бедности. Рабочих заманивали твёрдым улучшением заработков, а лихих людей – упоительной возможностью властно помахать оружием, да и воспользоваться им. За этим последним можно было, конечно, сунуться в революционные партии (без того и не обходилось), но их будущая судьба окутывалась мраком и вряд ли сулила хорошее. Притом в большинстве революционных отделений в придачу к боевитости требовали какой-никакой идейности, постоянной и для кого-то нудной политической подковки. В «Союзе русского народа», напротив, мало спрашивали (разве крестик нательный могли проверить, так у кого ж его нет?), зато платили, оружие давали не абы откуда – с государственных арсеналов, да вдобавок из злодея ты вмиг делался верноподданным патриотом.
Со свастикой – древним своим сакральным символом – бродили тогда разве что мирные буддийские монахи где-нибудь в Бурятии. На нашем Юге всего этого и знать не видали. Русские же черносотенцы шествовали под православными хоругвями.

25

Среди фанатичных военных подвизался в черносотенном кругу Сергей Николаевич Проскудин. Тот даже в губернский город ездил выступать с лекцией о своём замечательном отце и его выдающемся губернаторском правлении. С того рассказа выходило, что убит был Николай Проскудин «по наущению жидов», в виде мести за его к ним недобрую «справедливость». Тут ради убедительности извлекли из прочного забвения даже историю о сгоревшей палате имуществ. Якобы поджигателя едва не насильно спаивал и науськивал еврей-шинкарь по сговору с состоятельными соплеменниками-единоверцами. Так и прочий весь рассказ выдержан был в подобном духе. Между тем мы уже знаем, что в народническом кружке Макарьевска в описывавшуюся пору совсем не было евреев, ни даже особенного общения с ними, а из всех глаголемых «инородцев» попадался лишь редкий поляк. «Малороссов» тогда иностранцами не считали, а собственное их желание заявить себя таковыми строго каралось.
Не зная меры, Сергей Николаевич приготовился воздвигнуть памятник отцу – непременно в центре города, на том месте, где был он застрелен. Младший из Проскудиных организовал уже сбор средств по подписке. Хорошо бы было, думал он, поставить тоже и часовню. Но тут неожиданное противодействие возникло со стороны властей. Губернатор, незадачливый увалень, засопел над прошением и прошепетал:
- Что вы это, господа? Куда, к чему напоминать о лиходейском выстреле, примеры давать? Гусей дразнить, а? Будто у нас кругом здесь от века революция бушует. То ж всё столичные затеи – сицилисты забубённые, партии ваши и прочие все. А у нас что? А?.. У нас тут Россия. У нас никакой революции нет.
- Да ведь как нет? – сконфузился вице-губернатор. – А Макарьевск?
Губернатор глянул на него как сыч и повторил:
- У нас революции нет.
Бумага была отодвинута. Отвергнутые просители оказались весьма обидчивы. Губернатор, всегда слывший жидоедом, тихим воришкой и отчаянным гурманом, был внесён местным отделом «Союза русского народа» в списки революционных агентов и еврейских пособников. Тут уж всякое лыко пошло в строку, вплоть до баранины на губернаторском столе в Великий пост. Напрасно тот хотел шутливо отбиться, предъявляя своим гостям-патриотам также и свинину. Он не понял ещё, что с ним не думают шутить, что так или эдак сонное время его минуло вместе с девятнадцатым веком.
Люди обидчивые не всегда бывают умелыми, и руки могут расти у них из самых различных мест. Это только и спасло губернатора.
Один из местных «союзников» начитался да наслышался про эсеров и анархистов, и сколько всего у них получается, - так счёл себя ничем их не хуже: явился во дворец со взрывчаткой. Караульный – такой же увалень, как и хозяин дворца – не заметил взрывчатки и его впустил. Но черносотенцу судьба не улыбнулась. Он не был «быстрый разумом Невтон» и всегда сторонился наук, опасаясь «жидовской заразы». Даже такой оголтелый русский националист, как Менделеев, никогда не учил его химии. Злосчастный фанатик подорвался на собственном «гостинце», уронив его прямо в передней, и остался без половины ноги. «Союзники» почли уже за дело чести не оставлять начатого. Ещё один их член метил в губернатора из револьвера, но был моментально схвачен: караульных уже сменили. Обоих нападавших продержали несколько под арестом, потом с охраной перевели в Москву и довольно быстро выпустили. Затем они играли некоторую роль уже в центральных органах черносотенно-патриотических организаций. (Одноногий неудачник-бомбист стал впоследствии демонстрировать себя как увечную жертву «жидобольшевицкого террора». Фотографии его в этом качестве встречались много лет спустя в белоэмигрантской прессе.)
Прошло ещё немного времени; включилась адова машина столыпинских казней. В столичных кабинетах окончательно поняли, что наш душка-губернатор с его чисто старообразным самодурством ни к чему не сгодится при таком обороте дела. В 1906 г. его отставили, заменив более современным вешателем.
Любая партия ревностно ведёт реестр своих заслуг и успехов, позволяющих набрать очки у публики. Революционные партии не составляют исключения. Этим разве что и можно объяснить появление статьи Ч – ова в макарьевском большевистском листке (редактором которого уже не был тогда Михаил Полынников). Ч – ов весьма поспешно торжествовал по поводу смены наместника, трактуя её как результат давления снизу. Оба покушения на отставленного сатрапа приводились как свидетельства такого давления. Делался даже двусмысленный намёк на причастность к покушениям едва ли не самой РСДРП  (неужели наперекор ленинскому отказу от народнической практики террора?..). О личностях нападавших никто вокруг ничего тогда толком не знал; вероятно, и Ч – ов тоже. Степень его искренности неясна. Но поспешность подобных оценок или агитационных приёмов выявилась слишком быстро, - когда и продолжать издание этого листка стало некому из оставшихся в городе людей.

26

Не стоило бы, забегая вперёд, так долго останавливаться на этом эпизоде, если бы не связанные с ним разномастные ошибки последующих авторов, из версий которых нынешнему читателю трудно самостоятельно составить единую картину.
В книге М. В. Соколова «Сквозь бури лет: страницы истории макарьевской организации ВКП(б)», выпущенной облиздатом в 1951 г., оба покушения безоговорочно приписаны неконкретизированным революционерам из Макарьевска. Об их мотивах нет и речи; давнее убийство Н. П. Проскудина вообще не упомянуто. Нет в книге ни слова ни о еврейской диаспоре города и пережитых ею трагедиях, ни об антисемитских организациях, действовавших в губернии. Едва ли удивительно, что целые «страницы истории» (отметим коварство заглавия!) оказались в 1951 г. вырваны или заново вклеены. Странно другое. В 1963 г. (уже после ХХ и даже ХХII съезда!) М. В. Соколов выпустил сильно переработанное новое издание своей книги, в котором частично повторил и даже усугубил прежнюю ошибку. Покушение с бомбой связывается здесь с деятельностью большевиков (без ссылки на источник), а о втором нападении не говорится вовсе. Между тем здесь уже назван «Союз русского народа» как антипод революционных групп, хотя еврейская тема по-прежнему не затрагивается. Мы не можем не быть благодарными М. В. Соколову за восстановление доброго имени Михаила Полынникова (во 2-м издании) с привлечением ряда недоступных ранее документов. Но при освещении событий 1906 г. автор явно дал маху.
История пишется победителями – всё новыми и новыми. А у каждого барона своя фантазия.
Макарьевское Дворянское собрание, созданное в 2003 г. кучкой состоятельных безумцев, выпустило апологетическую биографию Н. П. Проскудина: подарочное издание на мелованной бумаге, с золотым обрезом. Такой том может стать последним утешением путнику, остановившемуся на грязно-скользком краю провалившегося участка разбитого вдребезги Макарьевского шоссе – среди серых бараков по обе стороны, покрытых трещинами, как недоколотые грецкие орехи.
Здесь нет ни слова о его внебрачных связях, ни тем более об истязаниях рекрутов и заключённых. Застрелившая его девушка названа просто революционеркой Дарьей Полынниковой. Не станем оспаривать эту атрибуцию: немногие письма Дарьи, сохранившиеся в частном собрании, свидетельствуют о том, что именно так – и такой фамилией – она предпочитала себя называть.
Казалось бы, мотив отцеубийства можно было бы выигрышно развить при старорежимных симпатиях составителей. А о гусарском «женолюбии» разве не принято у нас вспоминать с шаловливой снисходительностью?.. Но год выхода книги – 2013 – определяет её серьёзный тон. Проскудин выступает в ней как благочестивый защитник и даже твердокаменный столп традиционных семейных ценностей. Этой же теме посвящена и прилагаемая к биографии переписка её героя с протоиереем Василием (Феофановым).
Незаконные дети при такой диспозиции оказались бы ни к чему. Зато со ссылкой на законного сына составители намекают на еврейских «заказчиков» убийства. Впрочем, делают это несколько приглушённо. В заключение упомянуто о заботливой сыновней инициативе установления памятника, затёртой косными и равнодушными бюрократами. О «Союзе» и покушениях 1906 г. – ни слова.
Пожалуй, основное достоинство книги – хорошая подборка иллюстраций со старинными сельскими и городскими видами: поместье, уезд, губерния.
На сайте Макарьевского Дворянского собрания возобновлена – при поддержке части местных батюшек и райкома КПРФ – идея установки памятника, собираются подписи. Однако же сбор пока что идёт вяло.

27

Саша был теперь вечно при деле, всё-то время занят. После уроков и собрания Союза гимназистов (иногда они следовали почти каждый день) он заскакивал домой перекусить, а потом отправлялся в бывший особняк покинувшего город заводчика Разметелева. Во множестве комнат особняка размещались теперь приёмные разных общественных организаций и некоторые новосформированные хозяйственные органы. На втором этаже жила часть заводских рабочих, а в боковой пристройке оборудовали самую простенькую типографию. Тут же рядом собиралась и редакция новой общереспубликанской газеты «Макарьевский труженик».
Саша в небольшой комнатке вёл запись желающих вступить в рабочую дружину самообороны. Принимать туда старались только людей надёжных и преданных революции - после собеседования. Сашино же дело, самое простое, состояло лишь в том, чтобы принять заявление. Если доброволец был неграмотным, надо было записать его имя, фамилию, адрес, род занятий и мотивы, побудившие попроситься в дружину.
Сашин ум сильно занимало предложение, прозвучавшее сегодня на ученическом собрании: заменить мужскую и женскую гимназии двумя смешанными. Никто не был принципиально против, споры же возникли по поводу того, ждать ли до нового учебного года или поменять всё прямо сейчас, зимой. Сторонники «неторопливого» подхода обращали внимание на разницу в изучаемых предметах и их объёме. Чтобы создать единую учебную программу, требовалось время. А ведь сложности возникли ещё и с подбором учителей. Иные из них (включая, например, Самосыча) отказались преподавать в новых условиях, на увольнении других настояли сами ученики; Закона Божьего не стало вовсе (кто хочет - пусть изучает его сам). Хотя появились и добровольные помощники (включая революционных интеллигентов, приехавших из других мест), учителей пока что не хватало, а имеющиеся разрывались на части, ведя по мере сил разные уроки. Всё это сплеталось вместе в довольно сложный клубок. Уже стало известно, что «неторопливых» поддержал новоизбранный директор мужской гимназии – Людвиг Францевич.
Возникла и другая неожиданная трудность. Некоторые девочки опасались, что гимназисты, привыкшие к мужскому соседству, не дадут им полноправно участвовать в делах и решениях новых смешанных классных коллективов, попросту не станут считаться с их мнениями. Действительно, выступления девочек (особенно младших) на общих собраниях Союза то и дело прерывались мальчишескими выкриками с мест. Да и слушали их мальчики гораздо менее внимательно, начиная болтать между собой. Только Лиза с её твёрдостью умела добиться в таких случаях водворения порядка, и то ненадолго.
Саша ещё не решил, что он обо всём этом считает, и хотел было не спеша обдумать. Но сегодня ему это никак не удавалось.
Иной раз все два часа дежурства на приёме он проводил в одиночестве и что-нибудь читал. Это было легко и удобно, хотя радоваться такому не стоило. «Расслабился у нас народ, - вздыхал потом товарищ Тимофей, - ленится себя защищать. Привыкли, что всё одним нахрапом делается. А ведь это покудова были всего только шутки».
Но нынче сосредоточиваться на своём было некогда. Люди шли к нему один за другим.
Первым явился товарищ Клим из заводских.
- Позвольте, - говорит, - вам поэму прочесть, - и долго рылся за пазухой, выкладывая оттуда на стол какие-то узелки, тряпочки и выстраивая их в целые боевые порядки.
- Это не ко мне, - спасался Саша.
- Как не к вам, - не поверил Клим, - на то вы грамотей.
Так он безотлагательно поэму и прочёл. Она начиналась со слов:

Революцию мы совершили,
Никого ни о чём не спросили.
Подожгли мы священный огонь,
Отодвинули страшную вонь.

Саша глядел на него затравленным зверем, даже уши как-то прижал. Образ собственного дедушки навсегда запечатлелся в его сердце по прочтении дядиных записок и внушил ему стойкий ужас перед муками творчества, особенно чужими. Услышанное же им сейчас могло вызвать муки не только у автора.
- Вы сходили бы в газету, - эгоистично отмахнулся Полынников.
- Был я в вашей газете. Да ведь это ж как… Трудно всё народу даётся. Примерно, времена вроде новые, а там одни барчуки сидят.
- Какие ж барчуки, помилуйте? Там товарищ Григорий.
Клим помрачнел:
- Григорий теперь пересделался. Больше он не товарищ, а нарождающийся царственник и глубокий интригун. Я ему от сердца всё прочёл, как вот вам, а он, зараза, послушал и говорит: «Ты не виршеплёт, а воображала». Мы до вечера в одном цеху трудимся, я за него на монстрацию ходил, и вот он прямо при людях да ещё такое лепит. Такое льзя? Льзя, я спрашиваю?
Саша воздержался от ответа.
- Знаете что, - нашёлся он наконец, - у нас много союзов, а союза поэтов ещё нет. Вы ж его и создайте.
Услышанная мысль видимым образом поразила Клима:
- А вы что ж, думаете, я не один такой?
- Вы такой один, - искренне ответил Саша, - но есть другие. Вы поищите.
- А я-то думал, как там, помнится, из книжки нам читали… «Ты один, живи непонятный среди чернил…»
- Бывает и так, - неопределённо-философски согласился гимназист, - но всё же вы попробуйте.
- А комнату дадут?
- Какую комнату?
- Для союза.
- Ну, это я не знаю. Не я такие вещи решаю. На сходе надо спрашивать или в Совет сходить.
- Что ж, - вздохнул Клим. – Значится, так и пойду мыкаться.
- Добро своё не забудьте, - сказал Саша с настойчивой заботой.
Клим, пыхтя, неспешно прибирал со стола свой кисет, тряпочки, узелочки и какие-то палочки, а Полынников думал, не набьют ли ему теперь морду макарьевские стихотворцы за такой подарок.

28

Саша стал рассеянно просматривать газету для какого-нибудь утешения, но вскоре услышал новый скрип двери. Он свернул тоненький папиросный листок газетного номера и поднял глаза.
Перед ним был парень лет двадцати двух, вроде бы откуда-то хорошо знакомый, с чертами лица печально-жестковатыми. Саша вопросительно повёл головой.
- Запишите меня, - глуховато попросил пришелец.
Наверно, неграмотный. В сомнительных случаях Саша старался не переспрашивать, а писать самому. Он пододвинул раскрытую тетрадь, проставил число.
- Как зовут вас?
- Зубов Алексей.
Саша вздрогнул как ужаленный и поднял глаза. Ну да, как же можно было сразу не вспомнить…
- Адрес ваш знаю, - произнёс он с вызовом. – Зачем пожаловали?
- Записаться хочу…
- Куда записаться-то? Дверью не ошиблись ли? Может, и улицей?
- Не ошибся. В рабочую дружину, - ответил пришедший уязвлённо, но твёрдо. – Я понимаю прекрасно, для чего вы так спрашиваете. Да, я знаю, какой славой пользуется моя семья. И я в своей семье – белая ворона. Кроме матери, остальные со мной даже разговаривают с трудом. Уже давно. Житья дома нет никакого. Опостылело мне это всё, понимаете?
- Десять лет назад вы с братьями стреляли в воронёнка?
Зубов долго стоял и смотрел на Полынникова.
- Да, было такое. У забора вашего. Помню, - ответил он наконец с удивлением.
- Так какого ж рожна… - Сашин голос оборвался. Он сжал зубы и сцепил руки.
- В тот раз стрелял не я, а старший брат, Павел, - сказал Алексей, по-прежнему не садясь на стул, приготовленный для посетителей. – Я, честно говоря, думал, вы о другом спросите.
- Обо всём спрос…сят. Не волнуйтесь.
- Если не хотите спрашивать, придётся мне, видно, самому заговорить.
- О чём бы это? – удивился и Саша.
- Я же сочувствую вашему делу, - в голосе Алексея отозвалось волнение. – А оно, по-моему, в опасности. И все вы тоже.
- Ну, так сядьте наконец да рассказывайте, - гимназист стыдливо спрятал вежливость под покровом подлинного, но уже медленно гаснувшего раздражения.
- Об одном только прежде попросить хочу, - проговорил Зубов, садясь.
- Так попросить или рассказать?
- Попросить прежде… Вы поймёте, почему… Я хочу, чтобы моего отца и никого из братьев не тронули, если они сами ни на кого не нападут.
Полынников поглядел на него с брезгливостью:
- Да кому вы нужны? Давно бы уже и разобрались. Думаете, кто-нибудь в городе не знает, как ваш отец с Федяевым дружит?
Посетитель скривился, досадливо махнул рукой:
- Чего там Федяев-то… Он нынче смылся, говорят – разжалован. Никому уже и впрямь не нужен.
- А что тогда?
- Я про нынешние уже дела.
- Какие дела?
Зубов замялся и напомнил:
- Вот про то и речь. Может очень важно вам оказаться то, что я скажу. Дай Бог, чтоб ошибался я, - он перекрестился. – Вы мне обещать можете то, что я просил? Чтоб моих домашних прежде дела не тронули?
Саша смотрел на него внимательным изучающим взглядом и размышлял. А ведь он непохож на суму перемётную. Говорит, видимо, искренне, и не так, чтоб отца родного за копейку продать. Ему и придти, наверно, дорого стоило. А каково стоять перед малявкой-гимназистом, ругань от него слушать и оправдываться? У них же со старшинством этим - ого-го, целое воспитание!..
- Ну как я обещать могу? – нервно развёл руками Саша. – Нешто я тут главный какой? Я всего только дежурный.
- У меня ещё в дому дела есть, - задумался и Алексей. – Как оттуда выберусь, так уж с концами. А когда – не знаю… Давайте так. Вам я доверюсь, но вы своим ребятам расскажете только под обещание. Лады?
- Лады, - угрюмо кивнул Саша. Другого способа дослушать собеседника до конца всё равно не было.
Зубов поднялся, тихо направился к двери, резко открыл её и, быстро высунув голову, оглядел коридор. Потом плотно закрыл дверь, вернулся к столу и снова сел.
- Ну, так вот, - заговорил он негромко и вздохнул. – К бате моему наезжает гость. По всему, из Скотопригоньевска.
- Что ж тут за невидаль?
- Они что-то запираются и обсуждают. Приезжает он всегда к ночи, в темноте, и уезжает утром до рассвета. А последний раз отец и всех старших позвал – ну, всех, кроме меня. Мне не доверяют. Думали, я уже сплю, ан нет… Обсуждали что-то про оружие. Уж чего-чего, а этим добром у нас весь дом набит – по батиным охотничьим склонностям.
- Только-то всего? Може, на охоту и собирались?
- Да нет. Я своих знаю, тут другое что-то. Матушке даже наливку на стол не велели ставить, и вообще всё без неё, сами, – верные признаки, что серьёзный разговор. Они там шёпотом, за стенкой, я всего не разобрал. Но поминали про Совет, про дом Разметелева, вот этот, и про гимназию. Слышал отчётливо фразу не знаю чью, наверно, того гостя: «Красного петуха можно поутру».
- Эге-е!.. Спалить собрались?!
- То-то вот и оно. Про жидов было тоже, ну, это без них-то у отца ни одна речь не обходится, чтобы не вспомнить. Потом управу помянули. Управы нынче никакой ведь нет, а видно, говорили про дом. Потом опять шу-шу, шу-шу, не разберёшь, и под конец: «Тут-то мы их всех и порешим»… Так что, видите, охота-то она, может быть, и охота, но только особая, не та, как обычно люди ходят.
- А что было после?
- Под утро, как всегда, уехал. Отец подмигивал ему: «Ну, Дмитрий Фёдорович, с Богом, теперь до встречи уже».
- Это когда было?
- Уезжал вчера под утро. Я сразу и придти хотел, да из дома выскочить не получалось, всё меня батя – «то поправь, это сделай».
- А каков тот гость из себя?
- Лет пятьдесят. Седой как лунь, но крепкий – будь здоров. А лицо самое неприметное – и не запомнишь его, и через день встретишь – не узнаешь. Таких тринадцать на дюжину. Одна разница, что лютый он какой-то. Глаза только голубые… Да. Что-то он однажды обронил – я так понял, что на каторге ему доводилось бывать. Но звания, видать, не простого. Хотя и не Бог весть какой фон-барон… Вот, пожалуй, и всё.
- Спасибо, товарищ, - Сашин голос потеплел.
- А теперь скажи мне, - сказал Алексей внезапно совсем по-уличному, по-свойски. – Это вы у нас тогда кроликов повыпускали?
- Мы, - ответил Саша, чуть помедлив. Правда за правду.
- Молодцы! – улыбнувшись, Алексей с такой силой хлопнул его через стол по предплечью, что тот едва усидел на стуле. – На совесть было сработано! У меня тогда первый раз что-то и шевельнулось. Батя, главное, думал – вы их себе к столу. Разузнал – нет, ничего такого не было. Ну, и никак он понять не мог, что ж за история, - а другим явно некому. А я первый раз начал умом раскидывать, что совсем по-иному люди живут. Стал кумекать понемногу… Пойду, однако, до дому. Если мои хватятся, хлопот не оберёшься.
- Приходи…

29

С трудом Саша досиживал дежурство, напрочь позабыв уже обо всех гимназических делах и организационных проектах. Соображал, к кому первому пойти насчёт зубовского дела. Но провести остаток времени наедине с собой ему не пришлось. Дверь снова отворилась, вошёл человек.
- Здравствуйте. Я хотел бы записаться в рабочую дружину. У меня есть навыки обращения с оружием и поддержания уличного порядка.
- Вы?! – Полынников выпучил глаза на вошедшего, потом стал медленно, но верно давиться смехом.
- Я ведь переменил свою точку зрения, - пояснил тот.
Саша захохотал уже в голос, не в силах остановиться:
- Точку… точку чего вы переменили?.. Ха-ха-ха!.. Переменили точку? Где же она у вас теперь?.. Ох-ха-ха… Ой… Ой… Простите меня! Но я не могу… Ой… - От смеха он едва не свалился со стула. Стоило ему чуть успокоиться, как при первом же взгляде на пришельца он снова начинал ржать. – Навыки, говорите? Ох-ха-ха… Ой, держите меня… Что же вы творите со мной сегодня, а?..
Явившийся доброволец вовсе не разделял Сашиного веселья. Он стоял печальный. Совсем-совсем печальный.
Это был памятно обосравшийся полицейский.

30

Рабочие, предупреждённые Сашей, усилили, как могли, охрану общественных зданий. Приглядывали и за трактом, идущим от Скотопригоньевска, и за домом Зубовых, стараясь не привлекать внимания.
- Что ж скотопригоньевские-то мастеровые не мычат, не телятся, словно бараны? – недоумевали между собой товарищи. – Будто воды в рот набрали.
- У них не вода во рту, а кирпич в голове. Самый тот, который мы в печи держим и в руках – у них в голове, - объясняли другие с пугающей серьёзностью.
Подумывали о том, чтобы, насупротив услышанного, заслать к тамошним фабричным своих агитаторов. Вскоре, однако, стало не до того.
Спустя несколько дней город был поражён диким известием: Алексей Зубов убит собственным отцом, Степаном Васильевичем, во дворе их дома.
Если бы не наблюдения дружинников, не пренебрегавших ни одной дырой в заборе, преступление осталось бы тайной или, по крайней мере, совершивший его не был бы точно известен.
Зубов-старший вызвал во двор всех четверых сыновей и, обращаясь, видимо, преимущественно к младшему, произнёс длинную тихую речь, содержание которой неизвестно. Потом он несколько раз громко выбранил Алексея, назвав его антихристом, ослушником, жидовским прислужником и предателем престола. Все сыновья при сём молчали, как в их семействе и было заведено. После этого отец с криком «Не жить тебе, гадина!» несколько раз ударил Алексея сначала кулаком, потом ногой. Тот наконец упал и разбил голову об угол большого окованного железом сундука, вынесенного во двор и прислонённого к крыльцу неизвестно по какому случаю. Дружинники немедленно ворвались и схватили отца семейства. Алексей уже был мёртв. Трое других сыновей успели бесследно скрыться из города до прибытия подмоги к патрулю, оставив дом на рыдающую, ничего не разбирающую мать.
Лекарь Осипенко засвидетельствовал смерть от ударения головы об острый железный предмет. Можно было бы подумать, что патриарх виновен в убиении по неосторожности, если бы не его предыдущие возгласы.
В роковом сундуке оказались различные драгоценности. Наверное, Зубовы хотели зарыть его в саду, опасаясь реквизиций со стороны революционеров. Теперь сундук вправду был реквизирован. Степана Васильевича отправили единственным арестантом в острог, пустовавший со времени известных событий.
То было первое смертоубийство в Макарьевской республике – да и, по сути, вообще первое сколько-нибудь заметное злодейство в ней. Поэтому возникло полное замешательство – как поступить с виновным. Старые царские судьи, не оставившие даже у собственных ближайших сотрудников сомнений в своей полной продажности, бежали из города; новых не было. Дела по соседским ссорам или имущественным неурядицам успешно решались третейскими судами. Но здесь подобный способ исключался самим существом дела.
Решено было собрать срочное расширенное заседание Совета, посвящённое судьбе убийцы. Сюда, в здание управы, пригласили теперь представителей всех больших общественных организаций. Был здесь и Людвиг Францевич, а от Союза гимназистов – Саша (впору было бы снарядить Лизу, но та отказалась, боясь, что Вутверов заподозрят в двусмысленной семейственности).
- Все тут? – невесело оглядел собравшихся Демьян. – Дело у нас одно сегодня. Все сами знаете, слышали, так что толочь воду в ступе я не стану. Говорите, кто как думает. А по мне, так тут и говорить нечего, всё ясно без лишних слов.
- Что ж такое тебе ясно? – спрашивают у Демьяна.
- А то не ясно? Из дробовика его пальнуть, Степана этого, да и все дела.
- Да как же можно так судить, - недоуменно возразил Григорий, - дело-то ведь семейное, отцовское. Сын-то его! Вроде как в своём он праве…
- Что ты такое говоришь, Григорий, - ужаснулся Саша даже слушать подобное, - ты разве мог бы сына своего убить?
- Я не могу, а он смог, - заметил тот философски.
- И то верно. У нас таких делов не сосчитать, - подтвердил крестьянский депутат Архип. – Васька, сосед мой, сына за водкой посылал раз в третий за день, а тот говорит: куда, мол, тебе, и так на ногах едва стоишь. Васька тут: «Щас узнаешь, как я на ногах стою и как отца ослушаться» - да сразу поленом его и зашиб насмерть. У того дети маленькие сиротами с дедом остались.
- Что ж потом? – заинтересовался Григорий.
- А что потом? Судья в каторгу послал. Так то разбираться стали. А обычно и не дознаются, кто да что да почему. Отцова воля в деревне – закон! Что ему там зачепило – хоть пупок у тебя развяжись, а всё по его сделай, - рассказ Архипа исподволь перешёл в жалобу.
- У нас не семья, а революция, - строго возразил Демьян, - мы сами все тут братья и праотцы. Надо будет – руки-ноги друг другу повырываем. Потому – застрелить гада! Он и когда ещё с полицией знался, тем более.
- Во всех странах, - Сашин голос срывался, - революция восстаёт против казней и тюрем. А мы что делаем? Отправить его вон из республики!
- А ведь и вправду! – идея понравилась Федоту. – Так он ловко выйдет подлый великомученик, а пусть лучше по тракту походит, милостыни попросит у любимых господ офицеров, плётки дорогою понюхает. Это дольше и больнее станет! Молодец товарищ Саша.
- И сам погибший товарищ Алексей был бы против казни, - подумав, твёрдо добавил Полынников.
- Лучше бы повесить на площади! – раздался хриплый голос. Саша обернулся. Это был Пантелей из села Дятловка – того, что бунтовало ещё ранней осенью. Присланные губернатором казачьи войска вырезали потом пол-деревни; Пантелей остался в живых единственный из своей семьи. Заскорузлое мужицкое лицо рассекал огромный запёкшийся шрам.
- Что ж, - заговорил Людвиг Францевич, - нам, людям книжным, часто не хватает специалистов. Чтобы вешать – специалисты найдутся непременно. Никогда на моей памяти они в городе не переводились. Да и ныне, думаю, сидят, затаившись, и ждут своего часа, и крепко верят, что час придёт, - в привычном учительском сарказме задрожал нешуточный гнев.
- Позвольте мне сказать, - молвил махонький мужичок Сидор.
- Говори, - пожал плечами Демьян, - мы сами здесь хозяева.
Сидор, крестьянин-толстовец, слегка откашлялся и внимательно оглядел присутствующих.
- Суд, друзья мои, - это дело Божье. Наше дело – не судить, а противостать несправедливости и злу. Зло всегда стоит за насилие над людьми. А если мы станем насильствовать и убивать, чем мы тогда будем сами отличаться от зла? Отпустить надо Степана, и пусть суд над ним совершается в его душе. Он, я думаю, и уже совершается. Человек не может смертью казнить ни человека, ни животное, вот что я вам скажу. И нельзя нам брать такого греха на душу.
- Вот, отлично. Ты бы Зубову всё это и рассказал! – проворчал Демьян. – Животных всю жизнь казнил, тем семья и жила, теперь на человека перешёл.
- Саша нам свидетельствует, что Алексей сам отца своего губить не велел, - напомнил Сидор.
- Не велел… Разве ж он знал тогда, что тот его порешит?
- Не знал, а всё-таки не велел.
Маруся, представлявшая Союз равноправности женщин, шумно вздохнула:
- Как пойдёшь разбирать, кто хоть один был не виноватый – конца-краю не видно. Добра нашего Степану не будет, а казнить казнью, как в царёво время, нельзя. Отпустить, только в руки оружия никак не давать, и пусть из уезда идёт вон.
- Мы что тут делаем? – громко спросил Людвиг Францевич. – Сижу я и слушаю, и волосы у меня дыбом, да. Судов у нас вроде как нет, да нету только их названия, а судить всё равно судим. Раз, тем более, про казнь заговорили так настойчиво, надо любым манером Степана этого сюда привести и задать ему вопросы, какие нам важно задать. К тому же, если никак не хочется его выслать, почему в тюрьме ему не посидеть, почему срок не назначить?
- В тюрьме нельзя! – взвился Демьян. – Тепло придёт – нам в поле народу не хватит, себя кормить людей нету. Корми его – это всяко хоть хлеб с овощем. Готовь ему – это повару силы тратить. Охранять день и ночь – три человека надо с полным рабочим днём. А привести – да хоть сейчас, лишь бы уж со сволочью этой покончить.
Назначили первые основные вопросы, постановили вначале заслушать свидетелей и сделали перерыв в полчаса.
Дружинники, бывшие при событии, и лекарь повторили всем уже известное. Лекаря при сём так и не уговорили отказаться от украинской речи, но свели на то, что Маруся его переводила. Жена Степана рыдала и просила мужа пощадить, при убийстве она не была, и больше ничего от неё не вышло добиться.
Наконец караульные ввели Степана со связанными за спиной руками и встали держать его по обе стороны. Хотели было спрашивать его о признании убийства, о раскаянии и о пожеланиях касательно наказания. Тот полубезумными глазами шарил по стенам, ожидая, кажется, увидеть там икону с диаволом, а то и прибитый труп христианского младенца. На всё про всё отповедь у арестованного была одна:
- Я на жидовские вопросы не отвечаю и в рожи ваши поганые плюю.
Однажды впрямь плюнул, и до Демьяна едва не долетело. Тот уклонился от летящей мокроты.
- Ага, - обрадовался Зубов, - твой теперь черёд кланяться! Скоро всю вашу синагогу на чистую воду выведут и огнём адовым спалят! А что вы меня тут убить грозитесь всей носатой толпой – так только ссыкуны и умеют. Нет! Ты выйди со мной один на один, в чистом поле. Тогда поглядим, чего ты стоишь, чем за толпу прятаться. Я таким, как тут уселись, с одного удара хребты перерубал, не размахиваясь, знаете сколько раз?.. Ещё и потаскух своих привели, чтоб меня спрашивать! – завёлся он наново, заметив, что Агафья из Союза белошвеек порывается что-то сказать.
Наконец караульные по слову Демьяна увели Зубова обратно. Воцарилась тягостная тишина. Кажется, сам Людвиг Францевич едва ли уже не пожалел о том, что настоял на выполнении квазиюридических процедур. Шансов избежать казни теперь совсем не прибавилось. Демьян со смиренно-скорбным торжеством оторвал кусок тряпки, тщательно затёр плевок с полированного стола, оставшегося ещё от управы, поднялся и швырнул тряпку в мусорную корзину. Обвёл всех постекленевшим глазами, отчётливо спросил:
- Ну? Что далее?
Ответы раздались не сразу.
- Знал бы я этого мерзавца – сам убил бы, - с чувством сказал Илья, - и вы бы тогда меня сегодня судили, а не его. Так что я лучше промолчу.
Агафья высказалась в поддержку Марусиных слов. Остальные выступавшие остались при своём прежнем. Но многие из собравшихся угрюмо молчали, и ощущалось, что они согласны с Демьяном. Тот пожевал губами и бросил:
- Ну, что? Давайте голосовать уже.
- То есть как голосовать? – возмутился Саша. – Как это мы человеческую жизнь и смерть голосами решать будем?
Надо тут сказать, что к голосованию в Совете прибегали редко. Обычно обсуждали очередной вопрос до тех пор, пока он не становился всем ясен одинаково, либо – чаще – пока не находили среднее решение.
- По мне, так тоже незачем голосовать, а пальнуть в него, да и все дела.
Саша уступил - с тяжёлым сердцем, с новой и твёрдой уверенностью, что если большинство проголосует за казнь, он сбежит из Макарьевска – куда угодно, хоть в тартарары, и отрясёт пыль со своих ног.
Расширенное заседание Совета решило выпроводить Степана из республики. Решило с ничтожным перевесом в числе голосов. Зубов был обязан своим спасением Григорию, бедовому защитнику внутрисемейной независимости, и воздержавшемуся Илье.
Саша отёр пот. С этого дня он по-новому стал уважительно присматриваться к Сидору, которого раньше – по его вездесущности, молчаливости и всегдашней сосредоточенности – принимал за немного тронутого.
На следующее утро, после завтрака, сыноубийцу засунули в экипаж и довезли с караульными до окраин уезда – в направлении, противоположном Скотопригоньевску. Во втором экипаже добровольно ехала следом его жена. Под присмотром дружинников, призванных не допустить супружескую чету до оружия, она погрузила в бричку тёплую одежду, сколько можно было её надеть на себя двум людям, и взяла несколько денег на самое первое время. Прочее добро было реквизировано в пользу Совета, на дело революции.

31

А что же с Сашиной учёбой?
Об этом лучше не спрашивать.
Об этом его старались поменьше спрашивать даже учителя. Впрочем, однажды весной, когда Саша задумчиво шёл по коридору после уроков и классного собрания, попался ему на дороге Людвиг Францевич.
- Как дела? – спросил он, улыбнувшись.
Поняв всю глубину вопроса, Полынников неопределённо повёл плечами.
- Вот и я о том же, - кивнул ему географ. – Вы, как я слышал прежде, хорошо осведомлены о русских мальчиках, которые через пять минут отдают учителю исправленную карту звёздного неба или хоть, на худой конец, карту нашего маленького мира. Это-то и натолкнуло меня на мысль раздать вашему классу для задания карту с ошибками. И ни на кого я так не рассчитывал, как на вас, главный мой оплот. Но сами вы, видно, куда более скромны и неторопливы. Неужели за два месяца вы не нашли там больше девяти ошибок?
Саша шутейно поднял вперёд губы и развёл руками:
- Достоевский, должно быть, тоже долго искал бы.
- Ну-у, куда полезли-то!.. Всё верно. Лесков – его у нас сильно недооценивают… Вот он вообще так и не закончил гимназии. Но уж очень та гимназия была хороша. Вы её крепко застали и понимаете, о чём я… Если желаете равняться на титанов – надо, наверное, выходить за рамки… За рамки плодовитейшего течения сомнамбулизма. – (Полынников покивал с кокетливо-потрясённым видом.) – Нет, правда. Я хотел бы видеть вас когда-нибудь в Петербургском или Московском университете. Чтобы тамошним профессорам вы задали такого же жару, как нам – здесь. Знамя свободы развернули пошире. А потом… знания лишними не бывают – в голове, которая способна хорошо работать.
Саша серьёзно кивнул. Ему показалось, что последнюю фразу – чуть по-другому сложенную – он уже слышал прежде от совсем другого человека.
- Вы ведь, как я понимаю, анархист? – продолжал Людвиг Францевич. – Тогда вам без географии точно никуда. Элизе Реклю и Лев Мечников тоже были анархисты. Хотите их читать?
- Очень хочу. Реклю и читал раньше, но только немного…
- Так забегайте как-нибудь, или я вам сам принесу, - учитель поспешно побежал вперёд по своему делу, неловко скрывая довольную улыбку.
…Всё чаще Саша вспоминал занятия и прогулки с дядей. В ту вольную пору он, кажется, успел прочитать больше книг и впитать больше знаний, чем за все последующие годы. Дальше всё время что-то мешало или отвлекало. Сначала – солдафонская палочная дисциплина. Потом – борьба против солдафонской палочной дисциплины.
Революция стала для Макарьевска кратким праздником, подобным вспышке фейерверка, - а дальше сама стала превращаться в рутину, в подкрашенные будни. Почему? Потому что должна была защищаться, и потому, что не всегда оказывалась умной. И потому, что необходимость прокормления для людей осталась прежней. Очевидно, иначе и быть не могло. Но Саша смутно чувствовал, что что-то здесь не так, чего-то не хватает. А что придумать – не знал.
Беседы с братьями по душам получались теперь не так часто и не так легко, и их очень не хватало тоже. В Митю периодически поселялся непонятный и малознакомый бесёнок; разговор, строго рациональный поначалу, вдруг взрывался и переходил в какое-то перекатывание смехатулечек, нервическое и эксцентричное, но бесплодное. Митя бывал по-ребячьи счастлив, вышибая подпорку смысла из-под действий и размышлений ближнего своего, но редко шёл дальше, а если шёл, то недалеко и хаотично. Миша, наоборот, месяц от месяца серьёзнел, корпя над Марксом, и принимался всем вокруг всё объяснять и препарировать, раскладывая по классовым полочкам. Если Саша делился с ним своими сомнениями и гложившими его ум противоречиями, Миша слушал очень внимательно и не перебивал. Потом он наставительно произносил:
- Это диалектика.
За этим неизменным зачином следовало неотвратимое поучение, на исходе которого едва ли не всё действительное оказывалось разумным или, по меньшей мере, чрезвычайно своевременным. А вот Саше повеситься хотелось. Постепенно он стал ловить себя на том, что при слове «диалектика» рука машинально искала булыжник, - тем более, что любимый им Кропоткин тоже не чтил гегелевский метод. Чтобы следовать такому методу в жизни, нужно было, кажется, суметь наблюдать за человечеством, как за пауками в банке, отстранённо-учёно фиксируя происходящее. Как из диалектики слепилась одна из самых рисковых революционных партий – в толк не бралось; должно быть, тут затесалось ещё что-то сокровенное, что трудно сразу постичь.
Однажды, придя домой, Саша застал Мишу за письменным столом с книгой и толстой тетрадью. В уголку стола были аккуратнейше сложены стопкой с полдюжины таких же толстых тетрадей, слегка разбухших от чернил. Саша взглянул на них с уважением, покрутился рядом:
- Дневник ведёшь?
- Ты что?! – вскинулся Миша. – Какие дневники можно вести сейчас, в разгар борьбы? В какие руки они могут негаданно попасть? Вспомни дядю Серёжу: он не вёл никаких дневников; даже в мемуарных записках он раскрывал не всё и был скуп на имена. Дневники можно будет вести после всемирной победы социализма, а сейчас это удел декадентских куколок.
Декадентских куколок, вот значит как… Это уже был лёгкий камешек в братний огород, - пусть и огород давно заброшенный.
- Для мемуаров тебе, кажется, пока рановато, - кашлянул Саша. – Никак ты взялся за научный труд? Или тебя посетило вдохновение создать страшно недекадентский роман? Может быть даже – испепеляюще антидекадентский?
- Да нет, жди пока, - хмыкнул Миша, - всё ещё впереди.
- Тогда поясни мне, неразумному: что это за пятикнижие? – младший брат указал на тетради.
- Это – мои философские и социологические конспекты.
Сашины глаза округлились:
- Тронулся, что ли?
- Почему?.. Я, видишь ли, ко всему привык подходить основательно.
- Что ж ты называешь основательным? Ты сам когда-нибудь сумеешь их все перечитать, захочешь, хотя бы, хоть раз в жизни это сделать? Или думаешь, что твои конспекты возьмётся читать кто-то другой с познавательной целью?.. Не отошлёшь ли ты сам его тогда к первоисточникам?
- Разумеется, отошлю. Но просто, знаешь ли… Может, мне понадобится в прочитанных книгах что-нибудь отыскать.
- А в тетрадях этих ты что-то сможешь отыскать? Ты вправду способен ещё ориентироваться в таком их количестве?
- Пожалуй, - Мишин голос потерял уверенность.
- Помнишь? – «Всё своё ношу с собой»? Это ведь и к голове тоже относится. В конце концов, за то время, пока ты конспектируешь одну книгу Каутского, ты мог бы прочесть их с десяток без таких ухищрений, не трудил бы руку и сэкономил себе чернил. Такому Ахиллесу, как ты, черепаху точно не догнать. Ты – антитеза Гуттенбергу, Миша!.. Это диалектика, ага.
Неизвестно, чем закончилась бы их беседа, но тут отворилась дверь из соседней комнаты, за ней нарисовался Митя. На голове у него была нахлобучена старая чёрная шапка, высокая и нелепая. На плечи и пузо накинута чёрная мамина шаль, в помахивающей руке – банка с водой. Он приближался, величаво раскачиваясь, с надутыми щеками и с глазами, согнанными к носу.
- М-м-м-м… - протяжно гундел Митя.
- Ну вот! Явление преосвященного Диогена Макарьевского. ДОрог синтез к антитезе, - кивнул Саша.
Подойдя к сидящему Мише, Митя полил ему воды на голову и за шиворот, басовито возглашая:
- Нету Маркса кроме Ленина, и Миша пророк его-о-о… Да промокнет и остудится горячая башка твоя-а-а…
- Проклятый дурошлёп! – заверещал Миша, зажимая шиворот затылком и поспешно отодвигая книгу с тетрадью. – Интересно, ты на своей эсеровской ячейке точно так же себя ведёшь? Или вы там все до единого такие же идиоты?

32

Никак нельзя сказать, чтобы дружба между братьями прекратилась или расстроилась. Просто времени толково видеться вдвоём-втроём становилось всё меньше, сил на подробные разговоры – тоже. Многое из того, что их связывало, теперь торопливо опускалось в беседе и как бы молчаливо подразумевалось, а меж тем – забывалось помалу, хотя и не исчезало полностью. Непроговариваемые пустоты в остальное время неизбежно заполнялись чем-то другим, у каждого – своим, дорогим, но для остальных неузнаваемым.
Без сомнения, ни один из них не бросил бы других в беде. В самых тяжких и важных жизненных ситуациях круг допустимых решений был для них очевидно одинаков. Даже в общественных вопросах самые первоначальные их посылки сближались. И всё-таки нынче кредо одного могло более или менее сойти за бессмыслицу для другого.
Родители очень долго были для всех троих надёжным тылом (лишь впоследствии те смогли это оценить). Но именно поэтому не могли стать серьёзными собеседниками. Отец, давно и навсегда напуганный жизнью и смертью, жаждал только спокойствия себе и детям. Он как-то привык уже жить с разбитым вдребезги сердцем, пока осколки не зашевелились после смерти младшего сына, - и это, как мы знаем, было ещё не всё. Владимир Сергеевич пил тихо и виновато. Он удержался на грани того, что считал безумием, уцепившись за семью, как за последний якорь. Несколько раз предлагали ему перевод по службе поближе к столице. Сменить обстановку, о многом тягостно напоминавшую, было соблазнительно. Но он всегда отказывался, полагая, что провинциальная тишь избавит его от бурь и смерчей, идущих справа и слева, а южнорусский климат смягчит гулкое эхо от ударов судьбы. Мечтам его открывалась безмятежная старость. Даже революция не заставила его этим мечтам изменить; «стерпится – слюбится», думал он. Повзрослевшие сыновья наконец поняли всё это и не пугали отца своими прометеевскими проблемами.
Мать была отцу под самую стать – без его страшных ям в прошлом. Она любила романсы, у неё был хороший (и без узости) вкус к литературе, её набожность никогда не переходила в ханжество. Слыша нечто о тайнах и вопросах бытия, она обыкновенно поправляла сыну воротник или осведомлялась, довольно ли он сыт. С особенной охотой занималась хозяйством, чем и усмирила в конце концов мужнюю ворчливость.
Сюда, в отчий дом, братья приходили отсыпаться и отъедаться. Впрочем, начавшаяся весна заняла их неведомыми прежде огородными работами – да внезапно, без всяких осенних прелюдий: Макарьевская республика плыла в холодном космосе, примериваясь к максимальному самообеспечению. И тут мама оказалась неожиданной и незаменимой учительницей. Да и в обеих гимназиях спешным порядком решили ввести занятия по огородничеству во всех классах от мала до велика. Несколько сельских агрономов взялись преподавать.
Папина служба, хоть и переиначенная на новый лад, теперь мало что значила. Иногда Совет давал ему работы по статистике. Папа с готовностью брался за них, хоть его собратья-либералы обычно Совета не признавали.

33

Однажды Саша с тоской поймал себя на том, что очень давно не бывал в лесу. Некогда лес стал ему многоголосым и разноликим собеседником - одним из самых важных. Здесь ходили с дядей Серёжей. А когда дяди с ними уже не было – здесь собирались на первые, конспиративные сходки – как будто целую эпоху тому назад. Тогда ещё не собирались в здании управы, в доме Разметелева, не могли и помыслить попасть туда…
Странно подумать, но Саше казалось, что дядины уроки происходили совсем недавно, в отличие от событий первых гимназических лет… Удивительная штука – время. Удивления перед ним не отменит никакая материалистическая диалектика, что бы там ни гласили новейшие психологи.
Некогда Саша и сам ходил гулять в лес, даже и тайком. Нынче ему уже давно никто такого не запрещал, да и пусть попробовал бы кто-нибудь что-нибудь запретить. Но только вот никак он не мог вспомнить, когда же в последний раз был в лесу. Ну да, кажется, в канун заводского шествия к управе. В тот момент, в чаду приготовлений, ничего и не заметилось. А вот когда он в последний раз сам, один гулял в лесу?.. Этого вспомнить никак не выходило. Почему? Разве он однажды что-то такое решил? Да нет. Просто, видно, собрания на поляне случались часто, и всегда представлялось, что появиться здесь придётся скоро, и не раз, и не два. А потом всё завертелось. И стало не до чего, - но неужели до такой степени?
Саше вдруг неудержимо захотелось туда, к родным деревьям и тропинкам, на поляну, в чащу – прямо сейчас, не дожидаясь окончательного тепла. Но сейчас никуда не получится: надо сажать картошку, морковку и укроп. Вечером надо приготовить уроки на завтра, и приготовить крепко: в понедельник – химия. А её преподаёт Харитон Матвеевич, которого некогда спасли от казни дядя Серёжа с друзьями. Ударить лицом в грязь нельзя никак! Стало быть, в лес – назавтра.
Но назавтра было много занятий, а потом диспут о религии, атеизме и свободе совести, на который Лиза попросила остаться, да и вправду было интересно. Выступал толстовец Сидор, а от атеистов – большевик Пафнутий. Хаим рассказал немного о еврейской религии и культуре. Отца Иннокентия тоже звали, так он не пришёл, а только через какого-то служку прислал свою анафему. Людвига Францевича приглашали протестантом, да он только рукой махнул, а речь держал о свободе совести. Заговорились и заспорились чуть не до ночи.
Послезавтра уроков было немного, но к концу их пришёл лекарь Осипенко. Чуть не плача и даже едва не переходя на русский язык, он умолял гимназистов придти, потому что больше некому, и помочь убраться в помещениях уездной больницы, на которую управа почти не выдавала средств, а здание было в ужасающем состоянии. Ну и, конечно, все откликнулись и пошли, и это были воистину авгиевы конюшни, и всё опять до темноты. А как было не пойти хоть потому, что с недели на неделю больница эта могла понадобиться Аграфене.
Так прошла неделя до выходных, к которым мама с нетерпением ждала детей для новых земляных действий. В конце концов Саша решил, что нет, ну эдак совершенно уже невозможно, и объявил домашним, что должен уйти на полчаса. Пробурчав что-то невнятное в ответ на их уточняющие вопросы, он выскочил за калитку и пружинисто зашагал по улице.
Саша дошёл до леса, и вошёл в него, и прошёлся по любимым тропинкам той же нервной быстрой походкой. Постоял на поляне, присел на бревно. Но никакого облегчения не испытал. Он всё время думал о том, что думают его домашние, ожидая его с лопатами наперевес, и о том, как писать письменную работу по физике на той неделе, и обо всём, кроме того разве, о чём собирался. Тропинки Саша узнал и вспомнил, но они внезапно оказались слишком короткими. Знакомые деревья по большей части стояли как стояли, и были они деревья как деревья. Отметил для себя места, где когда-то часто встречал ёжиков. Но ёжиков сейчас не было. Может быть, они вообще ещё не вышли из спячки. В любом случае он впопыхах не взял с собой ничего, чем их можно было бы покормить. Дожидаться их времени не оставалось.
С единственным облегчением Саша решил, что уже погулял, и отправился домой. Тем более, что в лесу было холоднее, чем во всём городе. Повсюду стояла озёрами назойливая талая вода. Прогулка напоминала блеклый, ненужный, заслонённый усталостью рассвет после бессонной ночи.
Его словно бы обдурили. Как если бы с ним по-шулерски сыграли, или подсунули в лавке полусгнивший кусок. Но пенять было не на кого.
Если нельзя дважды войти в один и тот же лес, почему тогда с такой лёгкостью он выходил и возвращался в него раньше? А если всё дело в возрасте, то как это удавалось дяде Серёже?
Гулять Саша больше не рвался. Но в душе его продолжала жить жажда чего-то большого и настоящего.

34

- Я должен видеть этого человека.
- Почему? – удивилась Ривка. – Ведь он же специально так всё написал, чтобы можно было прочитать, а не нужно было ходить. Ноги наши пожалел.
Саша смотрел на неё с интересом. Эта девушка умела незатейливо и неожиданно-мудро повернуть самое понятное на новый бок.
- Всего не напишешь.
- Разве? – изумилась она. – Зачем же тогда вообще писать?.. А вообще-то, да! Правда, - Ривка как будто вспомнила что-то своё. – Книгу сколько ни спрашивай, она всегда отвечает только одно и то же. Не как вот ты, например.
- Надеюсь, - улыбнулся он. – Вдобавок одни и те же ответы, которые даёт книга, все ещё и понимают по-разному. Как со священным писанием у вас и у нас.
- Ну-у… У нас не все ответы одни и те же. И сами книги тоже.
- Ответы той книги, которая есть только у христиан, он прочитывает по-другому, чем наши попы, и те здорово злятся.
- Они ведь, кажется, объявили его мешумедом?
- Вроде того… Знаешь ли, - Саша наткнулся у себя в голове на незнакомую мысль, - когда гадают по книге, раскрывают наудачу – хотят добиться от неё неожиданных ответов.
- Хотят сделать из неё человека? Чтобы поговорить по душам?
- Вот-вот. Вроде того.
- Но ведь так гадать можно только до времени…
- Как это? – не понял он.
- Пока всю книгу не выучишь на память. А тогда уже всё скажешь сам наперёд.
- Откуда ты знаешь? – теперь Полынников глядел на Ривку с изумлением.
- У нас рэбе умный-умный. Даже нет. Как это?.. Мудрый. Некоторые книги из Танах он знает почти точно. Что-то случайно вспомнишь – поправит тебя. И скажет, какой стих.
- Что же?..
- Он говорит всё наоборот. Что по-настоящему только тогда книга начинает отвечать, когда все её слова в голове.
- Того не легче… Что ж делать?
- Всё заучить и думать. Молиться.
- Это диалектика, - задумчиво усмехнулся он про себя.
- Что? – не поняла Ривка.
- Да ничего особенного. Просто так любит говорить мой брат.
- Миша или Митя?
- Миша.
- Он добрый, но серьёзный… Зачем же он так говорит?
- Не всегда легко понять… Наверное, когда хочет сказать, что у вопроса нет одного-единственного решения. Ясного, простого.
- Наш рэбе как раз точно так и говорит: «У каждого дела есть одна сторона и другая сторона».
- Всё-таки, наверное, не у каждого. Впрочем, я и сам иногда путаюсь… Вот потому-то, чтоб перестать путаться, и надо мне его увидеть.
- Это долго?
Саша рассмеялся Ривкиной встревоженной простоте:
- Да нет, я думаю. Но всё же несколько дней.
- Такая длинная дорога?
- Да. А потом, я же еду не для того, чтобы постоять-поглазеть как идиот, повернуться – и обратно, - он вспомнил своё последнее хождение в лес.
- Ты будешь разговаривать с ним?
- Хотелось бы… Думаю спросить у него о некоторых важных вещах.
- Важных?
- О нас, о мире. Как жить…
- А про меня там будет?
- Про тебя? – Саша как-то смешался. – Наверное, да… Раз про всех нас, то в каком-то смысле и про тебя…
- А он… он евреев не любит?
- Что ты?! Стал бы я ездить к какому-нибудь черносотенцу! Он выступал против погромов, и вообще…
- Тогда ладно, - но Ривка не совсем успокоилась. – А у него есть жена, дети?
- Есть, - с недоумением ответил гимназист. – Почему ты вдруг спросила об этом?
- У христиан ведь не всегда это так, вот я и спросила… Он не велит тебе оставаться без жены?
- Велит?! – возмущённо переспросил Саша. Через секунду до него наконец дошёл смысл вопросов подруги, и он приобнял её, радостно смеясь. – Помилуй! Я о таких вещах не собираюсь его спрашивать, у меня своя голова на плечах… Да и он никогда никому ничего не велит! А говорит, что думает.
- Но ведь… Он для тебя – Учитель?
- В каком-то смысле, пожалуй, да… Но не единственный.
- Зачем же он отвечает на вопросы, если его не слушаются?
- Чтобы люди думали сами.
- Но ведь если люди спрашивают – значит, уже думают?
- Вообще-то, да, но… чтобы думали и дальше. Не останавливались.
- Ты не останешься там, у него?
- Не останусь, не бойся! Ну, как я смогу без тебя?
- Возвращайся поскорее, пожалуйста, Саша! Я без тебя боюсь.
- Прежде же не боялась?
Ривка взглянула на него долго и печально:
- Жить вообще страшно.
- Всё ведь теперь устраивается по-новому, ты же видишь.
- Да, вижу, конечно. Но по-новому устраивается не так быстро.
- Потому-то я и еду. Хочу разобраться, как жить по-новому.
- Жить… - повторила Ривка неверяще и поглядела на него.
- Что ж это, в конце концов? – взмолился он с лёгкой досадой. – Неужто мне и шагу теперь не отойти?
- Нет-нет! Поезжай. Расскажешь мне всё потом, когда вернёшься?
- Как же! Конечно.
- Будь осторожен дорогой! Жандармы тебя не уведут?
- Да что ты всё, право… Что я жандармам? Во всей стране революция. У меня даже и бомбы-то порядочной с собой нет.
- Не говори так. Они как раз нынче и хватают, кого хотят.
- Ну что ты, я осторожно.
- Нет ли у тебя с собой чистой бумаги?
- Вот, - Саша достал серый клочок из кармана. Ему часто не удавалось угадать, каким окажется её следующий вопрос.
- А карандаш есть?
- Есть, - он протянул и карандаш. Письменные принадлежности Полынников старался носить с собой для записи внезапных мыслей.
Плавно и старательно вывела она что-то (в движениях её руки было нечто неуловимо своеобразное) и вернула ему клочок с карандашом. Саша рассматривал диковинные буквы, ничуть не похожие даже на латиницу:
- Что это?
- Пусть с тобой будет. Просто захотелось что-нибудь написать, чтоб при тебе оставалось. Всегда и везде. Ладно?
- Ладно. А как это надо читать? – растерялся гимназист.
- Приедешь – расскажу.

35

Первый золотистый луч – ранний, летний, - едва начал потягиваться, а Саша уже вышел из дому, чтобы впервые в жизни не воротиться к ночи. Отец – смешной, заспанно-косолапый, с полуразлепленными глазами, - непривычно перекрестил его, поцеловал и, удерживая за плечи, силился придумать членораздельное напутствие:
- Ну, ты там не очень…
- Что – не очень? – засмеялся Саша.
Отец, тоже беззвучно смеясь, махнул рукой в сторону и опёрся о калитку. Он ещё выглядывал, как зверь из норы, когда младший его сын оглянулся от поворота.
Одну за другой миновал шестнадцатилетний Полынников знакомые улицы, спящие, тихие. Наверное, они теперь тоже окажутся маленькими, как тропинки в лесу, подумал он. Позади остались знакомая церковь, гимназия, больница. На Рыночной площади не было ещё ни одного извозчика, но они сегодня и не были ему нужны. Первую часть пути безопаснее всего проделать пешком – об этом его предупредили и тысячу раз всё рассказали. С площади вышел Саша на шоссе. Даже решил, раз такое дело, пососать сушку. Ночью, перед выходом, он, правда, основательно подкрепился, - завтраком это можно было назвать с тем же успехом, что и ужином. Следующий же к тому случай должен был представиться нескоро. Шоссе вело к губернскому городу. По бокам тянулись заборы, виляли в стороны переулки. Потом заборы стали чередоваться с чернеющими лоскутами земли, на которой всё чаще и выше показывались травы. Наконец заборы и дома закончились вовсе, а мир вокруг стал шире и безлюдней. Пугаться в нём пока что было некого. Колосились поля, окаймлённые травами по пояс. И лишь далеко на горизонте длинными полосками рисовались почти нереальные леса, в которых пристало бы обитать Бабе-Яге и её соседям. Поля сменялись лугами, а на смену им снова шли поля. Кое-где зеленели пруды, покачивали вытянутыми руками мельницы.
Живописность окружающих видов находилась в обратной пропорции к благоустройству дороги, становившейся всё щедрее на ухабы и рытвины. Но Саша, давно дососавший сушку, всё ещё предпочитал шоссе. Только не забывал вертеть головой по сторонам, примечая и подсчитывая оставляемые за спиной деревни с крохотными издали, игрушечными домиками. Только игрушки будто были старые, то и дело покосившиеся… Когда четвёртая деревня по правой стороне осталась позади, он сошёл на обочину и стал по диагонали двигаться травами к лесу, нащупывая ногами небрежные тропинки. Где-то здесь неприметно для глаза кончалась Макарьевская республика, зарываясь в чернозём и растворяясь в синеве. Её пределы рекомендовалось покидать редколесьем, избегая большой дороги, где могли встретиться казачьи разъезды или полицейские пикеты. А воздух был всё таким же свежим, ветерки – такими же беззаботными. Кое-где стрекотали кузнечики. То и дело приятно ударяли в нос медвяные ароматы.
Чем ближе становился лес, тем меньше он был похож на чащу. Саше всё время казалось, что стоит забрать вправо ещё на пару десятков деревьев – и из-за них выглянут хорошо знакомые заборы, потянут домашние запахи. Он уже знал, что верить такому ощущению нельзя, и всё время держал в виду обширное разнотравье слева и за ним – приподнятую линию дороги на горизонте. Город, которого Саша до сих пор даже не покидал, давно уже исчез за мохнато-травяным краем видимости. От дороги надо было заслоняться кустами. Так он и старался делать.
Солнце поднималось выше и затевало греть понемногу. Путник расстегнул куртку и перевесил котомку на правое плечо, чтоб не моталась лишним образом, глядя на дорогу. Птицы становились разговорчивее. Где-то уже действовал дятел. Хотелось повалиться в траву и задремать, но времени не было. Саша шёл быстрым шагом и почти пожалел, когда лес начал редеть уже непоправимо.

36

Впереди, наконец, вправду показались заборы и крыши домов. Застройка губернского города начиналась совсем невдалеке от последних деревьев. Краткий промежуток нужно было преодолеть не мешкая, однако и не привлекая внимания излишней скоростью. Миновав его, Полынников вздохнул с облегчением. Обойдя слева первый попавшийся ему дом, он уже не спеша двинулся по улице. Отсчитав третий перекрёсток, он ещё раз свернул влево. Когда обнаружил далеко перед собой шоссе, всё тянувшееся от знакомой-родной Рыночной площади, зашагал в одном с ним направлении по ближайшей параллельной улице.
Времени оглядываться по сторонам особо не было, но человеческое внимание редко остаётся порожним, и Саша с любопытством впитывал новые впечатления. Вначале ему казалось, что он опытом вызнал шарообразность Земли и снова зашёл в Макарьевск, - если бы только воздух не был более тяжёлым и дымным. За заборами просыпались и кашляли первые утренние звуки. В первом увиденном издали прохожем странник узнал по длинноволосости попика и с опаской приостановился было. Каково же оказалось Сашино изумление, когда молодой плутоватый попик небрежно осмотрелся и, не приметив наблюдателя, ловко перемахнул через ближайшую ограду. Минуя её, гимназист услышал шорох отрясаемых ветвей. «Неужто за яблоками батюшка шкодит?» - подумал он и машинально провёл ладонью по доске. На руке остался жирный отпечаток свежей зелёной краски. Фруктолюбивый отец имел все шансы перемазаться. Саше стало неудержимо весело.
Он попробовал вытереть руку о ближайший столб, но тот оказался тоже недавно покрашенным – в чёрный цвет. «Весь город малярничает, что ли?» Полынников понял теперь, почему все ограды и дома кругом имеют ненатурально нарядный и яркий вид. Он вытянул из котомки чистую тряпицу, вытерся ею, сколько возможно, и сунул её в карман.
Немного спустя деревянные дома стали чередоваться с кирпичными или каменными. Не все из них были обнесены заборами, в иных бывало по два, не то и все три этажа. С любопытством заглядывая в окна, где позволяла их высота, Саша обнаруживал внутри самую нехитрую обстановку – потёртые занавесочки, унылые стены. Судя по количеству людей в окнах, это были большей частью дома с жильцами. Он перестал засматривать внутрь, когда небритый мужчина в одних панталонах показал ему из окна козу, сделав свирепое лицо.
В нижних этажах иных домов располагались лавки и магазинчики. Вывески на них опять выглядели совсем новыми или были заметно подновлены, как если бы весь город задумал сниматься на открытки.
Улицы меж тем начинали полниться людьми, чьи лица вовсе не выражали праздника. Трое приятелей, переминаясь с ноги на ногу, судачили о чём-то между собой, как вдруг рядом с ними вырос давно не виданный макарьевцем квартальный. Он что-то злобно просипел пропитым голосом и, толкая молодых людей в спины, погнал их куда-то, словно скотов в загон. Те понурились, но покорно пошли, - хотя, кажется, им ничего бы не стоило прыснуть в разные стороны и скрыться среди построек. Не чувствовалось в их лицах даже возмущения; одна бездействующая досада.
Саше внезапно почудилось, что он попал в минувшее столетие, что кругом него бродят люди былые или уснувшие. Поскольку он и сам уже угодил в этот имперский сон, то всё-таки порадовался растущему обилию народа на улицах, легко позволявшему затеряться и не привлекать лишнего внимания.
Ещё немного погодя ему пришлось поспешно обогнуть огромную площадь, вокруг которой виднелись высокие дома с массивными колоннами и подавляющий размерами собор. Площадь вся оцеплена была полицией и солдатами. Вокруг, впрочем, собирались то тут то там зеваки. Фараоны, грубо пихая, гнали их прочь, но уже не пытались забрать; те проходили несколько в сторону и вставали снова.

37

У Саши отлегло от сердца, когда слева за домами замаячили башенки вокзала. Это, без сомнения, были они, что подтверждалось доносившимся грохотом поезда. Гимназист, уже приуставший, немного замедлил шаг. Вскоре он вышел на небольшую площадь, по которой множество озабоченных людей сновали с сумками; слуги подносили чемоданы. Полынников старался не соваться лишний раз к прохожим с вопросами, а проследил преобладающее направление человеческого потока и так нашёл кассу. По дороге к ней его дважды едва не сбили с ног и при этом один раз обматерили. Он никогда прежде не видел, чтобы взрослые, давно вышедшие из ученического возраста, так сильно спешили куда-нибудь.
Дойдя до кассира и справившись о нужном поезде, Саша с облегчением вздохнул: тот отходил в десять утра, оставалось даже около пятидесяти минут. Он взял билет в третий класс и, не торопясь, стал осматриваться на площади. Найдя глазами трактир, он отправился к нему. Зашёл и спросил себе чаю с пирогом.
Заведение только что открылось; трактирщик позёвывал, крестя рот. Впрочем, один посетитель в раздёрганном сюртуке уже поместился за столом, спешно опрокидывая в себя одну рюмку водки за другой и смачно зажёвывая рыбой. После третьей он откинулся и закурил папиросу. Полынников подумал и сел за стол поодаль. Вдруг раздался стук в окно. Осунувшаяся женщина с заплаканным лицом делала оттуда какие-то отчаянные знаки, адресуясь, очевидно, к господину в сюртуке.
- Никшни! – зашикал тот и пригрозил ей кулаком. Не находя никого рядом, он отнёсся за сочувствием к Саше. – Одно нашему брату спасение, что бабам в трактиры хода нету. А так - с-под земли достанет, всю душу вытрясет. Что прикажешь делать, а?
Удерживаясь от споров, Саша нагнулся к чашке и с непритворным удовольствием взялся поглощать пирог. Лишь сейчас, опустившись на стул и прислонившись к его массивной спинке, он понял, до какой степени чертовски устал. Кабы не чай, глаза, наверное, сомкнулись бы сами собой, а этого было никак нельзя. Собственно, он мог бы придти в надменную губернскую столицу под вечер и переночевать у Мишиных друзей-эсдеков. Но крайние партии переживали сейчас не лучшие времена. Не стоило привлекать внимание ни к себе, ни к ним. Город, говорят, под завязку набит шпионами.
Избыточные впечатления торопливого утра роились в голове, мешаясь в полусонном беспорядке. Вокзальная площадь, напротив того, просыпалась и оживала. Ещё некто, в тоненькой куртейке и невысоких сапогах, зашёл в трактир. Присмотревшись к обстановке, он выбрал себя в Сашины соседи. Себе взял только чаю. Полынникову стало неловко. От пирога оставалось всего ничего, делиться этим было как-то и некрасиво, он со стыдом дожёвывал.
- Сам с каких мест будешь? – мужичок с небольшой бородой пытливо его оглядывал.
- Со Старгорода. К тётке съездить надо, навестить, - гимназисту удалось ответить не раньше, чем он дожевал, и вышло опять глупо: как если бы он долго придумывал ответ. Но мужичку, видно, ничего такого в голову и не шло.
- Понятное дело, - кивнул он. – Ну а я с Холмов на заработки пришёл. Второй день маюсь, так и шьюсь пока вокруг станции – нет работы. Ты тут в первый раз?
- В первый.
- А я-то вот и о прошлом годе приезжал. Думал, все ходы-выходы знаю – ан нет работы. Что хочешь, то и делай.
- Чтой-то здесь всё покрашено? Подновили всё, как на ярмарку? – Саше нашлось-таки у кого спросить.
- Ну! Это ж губернатор новый въезжает. Никак, ты и не слыхал? – удивился собеседник.
- А-а, вот оно что! А я смотрю – полиции вокруг площади нагнали…
- У собора где? Там-то самого его и встречают.
- Когда ж он будет?
- Да всё уж, проехал. Тут переполоху было!.. С поезда встречали, а с какого именно вагона – в секрете строгом, чтоб ни-ни, комар не пролетел.
- Ещё бы ладно – площадь. А то смотрю: три каких-то человека стояли, языками мололи, сразу и квартальный…
- Таков приказ и был, - кивнул мужичок, даже не усмехнувшись. – Троим на улице не стоять, а то арештуют.
- И тако рёк обер-полицмейстер: где двое или трое вас вместе соберётся, там и я буду с вами, - подал голос господин из-за соседнего стола, уже, видать, препорядочно разогревшийся.
- Ты, благородие, не фулюгань! – мужичок бесцеремонно пригрозил ему пальцем. – Долго ли до греха? Мы нынче здесь сидим, а будем на съезжей. Весело разве кому покажется? Человек предполагает только, а в городе тебе такой краковяк сделают, что опомниться не успеешь.
Как будто в подтверждение последнего тезиса, снаружи раздался усиленный топот и воинственные пьяные возгласы. Саша покосился в окно. Заплаканной женщины уже давно там не было. В середине толпы высилась колышущаяся православная хоругвь. Из сгустившейся злобы в воздухе, казалось, встало облако. Давно не вспоминалось такого скопления перекошенных, ощеренных физиономий.
- Слава Его Величеству, Государю нашему Императору! Ура! Бей жидов поганых! Бей-колоти!
Раздался звон стекла, влетевшим в окно камнем свалило один из основательных, широких стульев. Все как по команде пригнулись.
- Нету здеся жидов! – отчётливо прокричал, приподнимая голову, трактирщик. – Здеся один народ хрестьянский!
Его, возможно, никто и не услышал. Толпа с рёвом повалила дальше в город. «До чего же тут нескучно!» - с ужасом подумал Саша.
- И часто ли здесь такие забавы? – спросил он у соседа, когда они выпрямились и перевели дух.
- Ну, как скажешь – часто… Лихие люди – кто с каторги, а кто как успел - на поездах катаются от города к городу, их и поят. Где большая остановка – сойдут, побуянят и дальше едут.
- Кто ж их собирает и поит?
- Стало быть, есть кому, - осторожно ответил мужичок.
- Полиция, видно, и ухом не ведёт?
- Ну, к ним, перво-наперво, поди подойди – ты сам видел. На царя, на веру не посягают ничуть. Да что!.. Небось, в губернаторском поезде они же и приехали. В другом вагоне только. А нынче поди разбери – то манифест от самого царя, всё можно, чи нельзя, ни… кто его знает? Земли нет. В Питере, в думе депутаты-бездельники языками мололи до ночи, не знали, что придумать, один своё говорит, другой другое, – а этим нельзя? Нет, у нас такого не было… Ну, думу-то, кажуть, разогнали. Теперь, должно, какой ни есть порядок будет – чи от тех, чи от этих, да уж что ни есть одно.
- Откуда ж едут они? – пытал гимназист, озабоченный перспективами собственного путешествия.
- Сказывают – так с Питера и едут. Едут они на юх.
- А по губернии не разбредутся ли?
- Да что ты! – мужичок понял его и успокоительно махнул рукой. – На что им? Туда и дороги не такие знатные, и далеко. На Холмах всегда всё тихо, сколько живу. Там ведь мир – попробуй сунься! Не-ет! Даже и не думай о таком. Сходят-побьют, потом на дорожку пару погребов расколотят – и до поезда.
- Пора и мне. Пойду, пожалуй, и я до поезда, - Саша встревоженно поднялся. Враз забылось про усталость, и аппетит пропал.
- Как-так до поезда? – у расхристанного господина подпрыгнул подбородок. – А меня-то уважишь?
- Чем мне вас уважить? – нехотя проворчал Полынников.
- Присядь! Выпей со мной! Расскажи, что на свете творится! – в господине проснулась пьяная требовательность.
- Денег нету у меня, и на поезд не поспею.
- Что ж тебе деньги? Я тебя про деньги не спрашиваю, обормот! Я угощаю! Тебя Пуздарёв угощает, слышь?! Кого хошь в городе спроси…
- Не пью я! – с досадой рявкнул Саша, едва удерживаясь, чтоб не плюнуть и не развернуться сразу прочь.
- Не пьёшь?! – В глазах Пуздарёва запрыгали злые огоньки. – Жид? Или лютер? – негодовал непризнанный угоститель, едва не ушибленный в голову черносотенным камнем пять минут тому назад.
- Константин, не шейся к гостям! – вмешался здоровенный детина, бдительно сидевший на стуле у входа в трактир. – Говорено тебе уже было и раз, и два. Хочешь пить – пей, да сиди тихо!
В это время народ, обрадованный уходом погромщиков, шумно повалил в двери. Половой поспешно заметал колкие звёздочки мелких стёкол. Воспользовавшись общим оживлением, Полынников вылетел вон и помчался к вокзалу. Опять, подумал он, нехорошо вышло: с бородатым мужичком в спешке и не попрощался…

38

К поезду Саша чуть не опоздал. Миновал вокзального жандарма, не встречаясь с ним взглядом. Заметался по перрону, залез в вагон уже после второго звонка. Опустился на деревянную скамью у окна, на которой предстояло провести больше десяти часов. Огляделся. Пассажиров собралось не очень много. Были они всякого пола и возраста, одиночно и кучками, и одеты во что кому какой бог послал.
Усатый кондуктор отобрал у него билет и не захотел отдавать. Саша напугался – думал, тут что-то полицейское. Начал было шуметь.
- Брось ты, - окликнул его сидевший поодаль старичок. – Кондуктор на то поставлен. Все билеты наши – в его руках.
- А вы ему тоже билет отдали? – с сомнением спросил гимназист.
- Известно, отдал. Потому он над нами поставлен.
- А вы отдали билет? – спрашивал Саша ещё и у женщины с узлом, будучи не в силах поверить.
- Отдала, отдала. В первый раз поездом едешь, видно?
- Ну да, - нехотя ответил Полынников, приготовляясь ко всем последующим расспросам. Вместо того, чтобы сидеть тихо, он как раз и привлёк к себе внимание.
- Ты не пугайся, - добавила лишь женщина. – Всё здесь расчислено.
- Без билета остаться – дело житейское, - вставил старичок, - а ты, гляди, без порток не останься – вот то у нас задача!
- То-то умничать! – подытожил дискуссию кондуктор, назидательно взглядывая на строптивца.
Зазвенел третий звонок. Саше показалось, что его кто-то перетряхнул, на мгновение чуть закружилась голова, под задницей еле заметно загудело. Всё зафыркало и забухтело. Край глаза уловил лёгкое движение за окном.
Он скорей сунулся туда, прижав расплющивающийся нос к стеклу. Перрон поехал назад. На нём, постепенно ускоряясь, поехали и провожающие, чудом не сбиваясь с ног. Потом перрон неожиданно оборвался. Вслед ему убегала галька нескончаемой митинговой толпой. Только шпалы соседнего пути, сплошные и гладкие, хитро поблёскивали, не давая понять, движутся они тоже или нет. Если долго глядеть на эти шпалы, успокаиваешься, и делается не так важно – что двигается, а что стоит, и всё становится едино. Но это ощущение очень непривычное и трудное. Саша не стал его переносить и поднял глаза вверх.
Прочь уносились дома и дальние заводские трубы, уже закурившиеся с утра, словно вулканы со страниц вутверовского учебника. Пробегали, как горожане с трудными заботами, редкие обочинные деревья. Всё увиденное долгим утром как будто впопыхах отматывалось назад (такое, говорят, бывает в туманных картинах). Дома мельчали ростом, камень и кирпичную кладку сменили дощатые жилища, спрятанные за яркими открыточными заборами. По временам мелькали церковные кресты. Стаи галок так-таки и сидели на них, словно не поднимались с пушкинско-онегинских времён.
Какой-то домик внезапно оказался последним. Вдогонку за ним ринулись нескончаемые травы и дальние колосья. Помчался лес, то удаляясь, то приближаясь, дразня – будто лохматым краем Облака. Проскакивали вереницы изб, как если бы бесчисленные курьи ножки под ними пустились вскачь. Избы, куда мчитесь вы? Дайте, что ли, ответ. Да нет, не дают ответа. Станут они с вами, барчуками, разговаривать!
Ну, раз не дают ответа, тогда Саша поднял глаза ещё выше. Там хитрое солнце бежало назад и всегда оставалось на месте, чтобы заглядывать в вагон третьего класса, а тем временем помалу пятилось в высоту. Облака, никем не понукаемые, неторопливо разбредались по сторонам.
Полынников повернул голову и огляделся. Ему стало интересно, видят ли остальные пассажиры то же, что и он. Так этого и не понял. Разве только дети, кто не спал, смотрели в окно с тем же волнением и любопытством. Взрослые тоже смотрели в окно, но скупо и недоверчиво. Разговоров было мало, - не то, видно, настало время, чтоб в поезде много разговаривать. И что ж осталось делать, - только дорогу и разглядывать. Разве поэтому. Тронет бородач за локоть свою соседку в платке, кивнёт ей в стекло:
- Глянь-ка! В Коломягах мельница подвалилась.
Та кивнёт в ответ, и снова молчат полчаса.
Народ подобрался спокойный, но всё-таки Саша, помня домашние советы, заложил котомку себе за спину, в угол, от лиха. На том он, видимо, окончательно расслабился, и его быстро сморило.
Во сне по бескрайнему желтоватому фону писАлись синими чернилами – сами собой, без руки – чуднЫе Ривкины буквы, то округляясь, то выпрямляясь. Буквы бежали назад, но писались ещё быстрее. Иногда синева чернил начинала поблёскивать, отливая небом, и становилась прозрачной, и за ней – будто глядишь в комнату через щёлку – показывался насмешливо кивающий Абрам Семёнович. Иногда же крючковатые буквы казались нотами и негромко пели – глуховато, порой немного и весело, но больше мудро и печально. Вдруг откуда-то сверху и сбоку накрыло все буквы огромной чёрной кляксой, как из вылитой чернильницы, лишь сверху по-прежнему светился жёлтый уголок. Но клякса на глазах усыхала и синела, пряталась сама в себя, и снова проступили прежние буквы и побежали вдаль. Ещё несколько раз являлась клякса – со стуком колёс и с неприятным дымным запахом, - но буквы потом опять побеждали.
Что-то дальше было во сне, - может быть, в других уже снах, - чего Саша не запомнил.
Он проснулся, видимо, в середине дня. Солнце поднялось уже совсем высоко и третьим классом больше не интересовалось. Съел пару яблок, оставил от них сколько мог маленькие огрызки, но всё равно не знал, куда их девать, и украдкой, чтоб не насмешить соседей, сунул в карман. Достал из тряпицы один из кусков маминого пирога, медленно и внимательно прожевал, будто вспоминая что-то хорошо знакомое, но неожиданно подзабытое. Отхлебнул полутёплого чая из фляги. Это, судя по всему, и был обед.
Пока Саша спал, часть пассажиров сменилась, но так же молчаливо было в вагоне и задумчиво-деловито. Он пожалел, что не взял с собой чего-нибудь почитать. Но уж совсем нелепо представлялось в такое путешествие брать с собой книгу – пусть даже его, а тем более чью-то другую.
Почти вся дорога шла через деревни, луга и леса. Попадались и городки. На больших станциях поезд стоял по полчаса, по часу. Народ тянулся из вагонов погулять. Саше тоже было жутко любопытно, но он терпел и оставался на месте. Во-первых, боялся опоздать обратно. Истекшего времени он не чувствовал и не понимал; оно здесь текло как-то по-другому, чем в Макарьевске. Во-вторых, увиденное им на первом в его жизни вокзале успело ему сильно не понравиться. Ввязываться в какую бы то ни было историю ему было никак нельзя: предстояли дела поважнее. Ну, а где станция – там, видно, и жандармы, и вообще все тридцать три удовольствия.
Лишь однажды он вышел на минуту, чтобы купить первую попавшуюся газету. Прочёл её от корки до корки. А в ней – сплошной Столыпин и прочие ужасы. О гастролях известных певиц Саше нечего было подумать, похвала лучшим в мире папиросам оставила его равнодушным, острОты местного родовитого «кн.» он даже не понял. Дочитав до конца, Полынников, по обыкновению, не знал, что делать с газетой дальше. Брать её с собой туда, куда он ехал, казалось совестно. Выбрасывать какое ни есть печатное слово – вроде бы тоже. Вертел её так и сяк. Выручил давешний старичок, помягчевший от долгого пути:
- Сынок, ты газетку-то прочитал? Мне не дашь ли? Хоть узнать, что делается.
Дело шло к вечеру. Стало чуть прохладнее. Саша ещё раз, поосновательнее, перекусил. Взвесил котомку на руке и отметил не без удовольствия, что она изрядно полегчала. Глядел на неё в последних, от противоположного окна тянущихся, лучах раскрасневшегося за день солнца.
На лениво темнеющем летнем небе уже давно показался нетерпеливый месяц, когда кондуктор, откашлявшись, спросил:
- Кому тут Козлова Засека?
- Мне! – встрепенулся Полынников. Ему даже неделикатным показалось, что название это так громко, грубо и по-свойски произнесли.
- Готовься. Твоя следующая будет.
…Саша осмотрелся на потемневшем дощатом перроне. Станцию обступали густые высокие деревья. Гулять среди них в такой час было страшновато. Он нашёл пассажирский зал, почти все лавки здесь были свободны. Устроился на одной из них и впал в лёгкое полузабытьё, в котором не всегда узнаёшь – что тебе снится, а что вправду заметилось сквозь сон. Будто какой-то монах бранил Сашу за то, куда и к кому он приехал. То в книге своей по строчкам пальцем водит – показывает, по-славянски изрекает, а то вдруг кулаком замахнётся и матом запустит. Временами ухмылялся пакостно, давая тем ясно понять, что и не монах он никакой, и кусал жадно огромную вытянутую из рясы колбасу, так что рта не хватало. Потом застучали в стороне колёса, всё закачалось, и монаха, к сожалению его, прочь куда-то снесло. Что из этого всего вправду было, а чего не было – не разберёшь.

39

Саша думал, что спал мало и чутко. Но проснулся он поздно. Вышел на станцию, залитую светом, – кругом вовсю ходили люди. Открылся и буфет. Полынников зашёл, поискал глазами. Вдруг против обычного ему до смерти захотелось котлету – не то чтобы от большого голода, а незнамо почему. Однако именно здесь брать котлету стало ему стыдно. Он взял горячего чаю с булочкой. Молодая буфетчица оценивающе оглядела его с головы до ног и с пониманием улыбнулась. Видно, таких как он посетителей узнают тут уже за версту. У неё бы и дорогу спросить, да больно боязно: такая она хорошенькая. В родном своём городе Саша давно и забыл пугаться хорошеньких девушек. Да ведь здесь же, здесь как-то всё не так, по-особенному должно быть!.. У него проснулись разные детские страхи и стеснения.
Дорогу ему в конце концов показали станционные служители. Идти предстояло через лес. Стоило туда окунуться – и Саша подумал, что никогда, наверное, до сих пор не видел настоящего леса. Впрочем, может быть, это он себе так решил, потому что такой у него образовался особый настрой, только и всего… Не знаю.
Шёл он не торопясь минут двадцать. Да торопиться теперь было сильно и некуда. Хотя утро давно вступило в свои права, оно всё же оставалось слишком ранним, чтобы прямо сейчас рваться в незнакомые гости. Полынников одолевал невысокие пригорки, обходил овраги, слушал птиц. От волнения в ожидании предстоящего он вдруг стал разговаривать сам с собой, да всё громче и смелее. Такого за ним раньше не водилось. Как и вообще редко водится за людьми, которые растут в одной комнате с братьями, сёстрами или просто редко остаются с собой наедине. Монологи «в сторону» у таких людей случаются обычно лишь на театральных подмостках, помогая зрителям ощутить себя телепатами.
Но Саша-то оказался ныне наедине с собой, - по крайней мере, ничто не колебало в нём такой уверенности: ни один человек ему тут пока не встретился. Театральные же подмостки, которых сам он однажды некоторым образом не миновал, полезли ему что-то в голову. Гимназист с чувством выпаливал в воздух разные бередившие душу цитаты. Его движения и мимика тоже изменились. То он выбрасывал вперёд руку, якобы сжимавшую рукоять шпаги, то поднимал раскрытую ладонь, требуя внимания у пней и кустарников. Лицо его непрерывно менялось, выражая ярость, мольбу или сатанинскую усмешку.
Дальше вздумалось ему петь, - случай в его жизни редчайший. Гордо пропев пару революционных песен, Саша принялся затем декламировать «Песню о Буревестнике» Горького. Теперь руки его взлетали, как крылья. «Им, гагарам, недоступно наслажденье битвой жизни: гром ударов их пугает», - гремел Полынников.
Едва прозвучали эти слова, как слева и впереди по курсу из густых зарослей раздалось громкое и грозное рычание. Саша осёкся, остановился и замер. Лес-то и вправду густой! Помочь некому… На волка непохоже, но это, наверное, медведь. Один раз уже когда-то пронесло…
Рычание повторилось – громче прежнего и протяжней. Неужели на этот раз задерёт?.. Никто Сашу здесь не знает, родителям некому будет сообщить – пропал без вести, и всё… Если уцелеют фальшивые документы на имя Трофима Дементьевича Мокроступова – на могиле так его и выбьют – наибольшее, на что можно рассчитывать. Бурьяном зарастёт… Кто-нибудь около ней стихи жалостливые напишет о безвестном путнике… Как же Ривка?..
Полынникову страшно хотелсь броситься наутёк. Но его уже крепко научили, что так нельзя. Медведь всяко бегает быстрее, и убегающего он вернее может счесть за свою возможную добычу.
По кустам прошла еле заметная волна движения, как если бы кто повозил лапой. Каким же идиотом, подумал гимназист, надо было быть, чтобы песни горланить и орать в лесу? Шагал бы тихо-смирно – остался б живой… О таком его на станции никто и предупреждать не стал – видно, наивно посчитали за умного…
Вдруг кусты сотряс дикий грохот, будто что-то взорвалось. Эдакого он даже сейчас ожидал меньше всего и окончательно потерялся.
Через полминуты над зарослями осторожно поднялся старик с крупным носом, проницательными глазами на чуть вытянутом широком лице, густыми волосами и огромной седой бородой. На нём была светлая блуза, облепленная листьями. Лоб пересечён шрамом Когда спустя мгновение старик выбрался на открытое место, оказалось, что он опирается на трость. От него, тем не менее, веяло мощью. На ногах были крепкие высокие сапоги.
Организм утомлённого странника больше не выдерживал смены впечатлений в подобном темпе. Саша понял, что, возможно, его пронесёт, - но не в указанном ранее смысле.
- Видите, - сказал старик глубоким приятным голосом и улыбнулся. – Я чихнул. Это всегда у меня неожиданно бывает. Вот шутки и не получилось.
- Да нет, что вы, очень даже! – рассеянно успокоил его Саша. – А что у вас на лбу?! – испуганно спросил он тут же, всё ещё ожидая каких-нибудь ужасов.
- Медведь когтем зацепил.
- Так вы убили его? Спасая мне жизнь? – В голове Полынникова невольно запрыгали какие-то иллюстрации к поэме «Мцыри».
- Конечно, нет! – теперь уже старик немного смутился и даже, может быть, испугался. – Теперь я не стал бы так поступать. Мы должны спасать друг друга, не проливая ничьей крови! А шрам, видите, старый, я получил его давным-давно, когда ещё, грешный человек, охотился…
- Так вы..?! – гимназист раскраснелся. – Вы – Лев Толстой?!
- Да, это я, - улыбнулся старик.
- А медведь?! Который тут? – Полынников показал на кусты.
- Это тоже был я. Почти как по учению индусов, знаете ли. Вы не знакомы с этим учением?
- Да! – нетерпеливо кивнул Саша. – Слушайте, ну так я же к вам и приехал! – выкрикнул он и осёкся, почувствовав нелепость своего тона.
- Ну так добро пожаловать! Вот и чудесно. Я как раз направляюсь к себе и мог бы составить вам компанию.
- В Ясную поляну? – воскликнул гость, будто желая удостовериться, что его не дурят.
- В Ясную поляну, - кивнул Толстой.
Окончательно поняв, кто перед ним стоит и что ему предложено, Саша пришёл в полное отчаяние. Потому что держался на последнем пределе, а смены панталон у него с собой не было. Войти в историю самым неэлегантным манером, осрамив свой город и республику, ему совсем не хотелось. А до Ясной поляны предстояло идти явно не два шага, да и идти становилось всё труднее. Аж глаза туманом заволакивало.
- Позволите ли вы мне, граф, - проговорил Саша слабым голосом, - вначале покинуть вас на пару минут?
- Конечно. Сходите, - Лев Николаевич едва заметно улыбнулся.
- А вы…
- Нет, не бойтесь, я от вас не убегу, - подтвердил писатель.
Сжимая руками зад, Полынников с несказанной прытью отбежал всего-то на каких-нибудь несколько деревьев, туда, где его даже ещё могло быть видно яснополянскому хозяину, застывшему вполоборота. Но хоть не прямо же на тропинку,  да и выбора уже не было, - точнее, выбор был ужасен.
Саша еле успел присесть и рывком оттянуть штаны. Последовавшее за этим извержение огласило окрестности грохотом, в котором даже звук от эпического чихания Толстого мог бы потонуть незамеченным. Так что наши макарьевские тоже не лыком шиты. Лев Николаевич, очевидно, слышал и рисковал принять это за своеобразный неожиданный вызов. Но многодесятилетняя великосветская выдержка давала себя знать. На лице Толстого не дрогнул ни один мускул.
Ещё не поднимаясь с корточек, Саша перевёл дух и отёр пот со лба. «Пирожки, что ли, протухшие на этой станции? Вот и пялься после этого на буфетчиц», - раздражённо подумал он, с удовольствием найдя на кого рассердиться.
Несколько времени он ходил, не подтягивая штанов, в поисках лопухов покрупнее. Узкие длинные листики к его делу никак не шли. Обнаружив наконец искомое, он должным образом приуготовил себя ко встрече с великим и, ничего больше не боясь, бестрепетно вернулся к тропинке.
Хозяин приветливо кивнул ему, и они неспешно двинулись.
- Быть вегетарианцем на первых порах трудно, - сказал Толстой, - хотя очень приятно для души. Ничто у нас в стране для безубойного питания как следует не приспособлено из-за глупейших предрассудков, которые господствуют над умами. Чтобы порядочно насыщаться и не отвлекать себя больше от размышлений духовных, нам приходится съедать много бобовых. А это ведь, знаете, очень вкусная, даже соблазнительная пища, но… она заставляет всегда быть настороже. Что уж там! Все мы это прекрасно понимаем, - и я, и Чертков…
Да, конечно. Без сомнения, он всё слышал…
- Да я ведь пока даже не вегетарианец, - виновато пояснил Полынников. – Ну, то есть, не совсем… Матушка наша всё пугается, как бы я от того не умер, - вот те самые, как вы говорите, предрассудки. Ну вот и приходится иногда…
Лев Николаевич понимающе кивнул:
- Многие с этим сталкиваются.
Они некоторое время шли молча.
- Вы на меня не сердитесь? – спросил Толстой, мягко прикасаясь к его локтю.
- Да нет! А вы?
- Ну что вы, дорогой мой, - хозяин улыбнулся с мягкой нежностью. Он ещё немного помолчал. – Обо мне часто говорят. Не без некоторых оснований. Что я люблю детей. Так оно и есть. Вот и вы мне напомнили… Вы, конечно, не дитя, - поспешно добавил он. – Но в вашей душе ещё живы воспоминания о том возрасте, когда нашими устами глаголет истина. Не правда ли?
Саша согласился.
- Не знаю, кто вы и что вы, - в голосе Льва Николаевича мелькнула лёгкая озабоченность, - но уже заметил в вас драгоценное свойство. Вы не рассердились. Кажется, что не очень и огорчились. Не так ли?
- Что ж огорчаться? – удивился Полынников. Ведь его панталоны были чисты, как первый снег. Ну, или не первый. Но в общем неплохо.
- Вот и правильно, - кивнул Толстой. – Мне всегда приходится над собой работать, чтоб не гневаться и, особенно, чтобы не огорчаться. Либо когда поспоришь, либо… какое-нибудь неудобное положение… Во всяком трудном столкновении с другим человеком становится куда легче, если вспомнишь самого себя в положении противуположном теперешнему.
Саша поглядел на яснополянского старца с изумлением. Вот истинно прозорливец!.. Перед глазами Полынникова встал безутешно грустный полицейский, пришедший к нему в дежурную комнату, - и его собственный неудержимый гогот.
- Сторицею нам воздаётся, верно вы говорите, - вздохнул Саша.
- Да ведь это не я говорю. Всё уже две тысячи лет как сказано, по меньшей мере.
- Только вот всем ли воздаётся сторицею? – задумался гимназист.
Что-то ответил на это Лев Николаевич. Полынников никогда впоследствии не мог вспомнить – что именно. Ныне он только глядел во все глаза.
Потом встрепенулся: действительно. Кто я? Что я?..
Полынников вдруг внезапно осознал себя гражданином Республики. Что расскажет он макарьевцам о своей встрече со Львом Толстым? Может быть, доклада от него захотят. В любом случае спросят: о чём ты разговаривал с гением? Неужели же только о досадных последствиях поедания гороха и о… Пожалуй, слушатели на родине не окажутся так комильфо-снисходительны, как яснополянский хозяин. Отчётливо представилось, как начнёт хохотать в голос Лиза, как будет кататься головами по столу весь президиум, как смеху станется ещё лет на десять («смотрите, вон идёт тот самый, помните…»). Нет, не бывать тому!
- Я из Макарьевска приехал, - проговорил он, будто опоминаясь после краткой амнезии.
- Как ваше имя, дорогой? – спросил писатель.
- Полынников. Саша.
- Приятно познакомиться. Так и прикажете называть?
- У нас попросту, - подтвердил гость, надувшись от смущения.
- Макарьевск – это…
- На юге.
- Кажется, ваши места стали сейчас ареной самой сечи между революционерами и правительством?
- У нас республика.
- У нас..?! – не понял и удивился Толстой.
- У НАС! – Саша ткнул себя пальцем в грудь.
- Ах, у вас… Но, должно быть, в постоянной соседской войне?
- Нет пока.
- Возможно ли это?
- До сих пор было возможно. В силу некоторых особых обстоятельств. У нас и… ваши последователи есть, - Саша торопился теперь заинтересовать знаменитого Льва. Полынников вдруг испугался, что тому станет скучно – возьмёт да убежит, оставив его одного блуждать по незнакомым окрестностям. Ах, зачем только Сидор не передал через него какой-нибудь секретный пакет, который бы надо было вручить!.. Да ведь разве он спрашивал у Сидора? А впрочем, и спрашивать нечего. Ведь Сидор со Львом Николаевичем – толстовцы. У толстовцев не бывает секретных пакетов, как тут быть прикажешь…
- Отрадно слышать, - кивнул Лев Николаевич. – Из вашей местности ко мне давненько никто не забредал. Мы уже приближаемся, так что сейчас вы сможете за столом по порядку обо всём рассказать.
Уже некоторое время назад они вышли из лесу и шагали полем. Впереди, в самом деле, показался широко раскинувшийся двухэтажный дом. Кругом мелькали хозяйственные постройки.
- Я вначале оставлю вас ненадолго, а вы пока что поднимайтесь наверх, в гостиную. У нас тоже попросту, - улыбнулся хозяин, косясь на Сашу изучающе.

40

За столом в обширной гостиной, знававшей толпы гостей, было на сей раз немного народу. Женщина лет сорока с крупными чертами лица, в которой теперь уже без труда Полынников узнал толстовскую породу, разливала чай. Временами она ненадолго тихо выходила в одну из соседних комнат и вскоре возвращалась. Рядом с ней помещался задумчивый господин с круглым добрым лицом и усами книзу. Двое мужичков в лаптях пили чай из блюдечек. Ещё один господин в пенсне читал газету. Не очень понимая, кому и как нужно представляться, Саша неопределённо поклонился и присел с краю. Его неловкость быстро разрешилась появлением в дверях Льва Николаевича – уже в домашних сандалиях.
- Как ныне Татьяна Татьяновна? – спросил он.
- Спит покамест, - ответила женщина.
Писатель сел за стол, налил чая сам себе и предложил новому гостю. Тот отказываться не стал.
- Одно удовольствие в ваших местах по грибы ходить, - сказал господин в пенсне, - понимаю, что тут и от мяса отказаться нетрудно с такими богатствами… Много белых в лесу нашёл с утра.
- А я, кажется, с утра нашёл в лесу красного, - Толстой кивнул на Сашу.
- Отчего же вы так думаете? – смущённо спросил Саша, впрочем заметно довольный.
- По вашему репертуару, - ответил хозяин. – Голос у вас, кстати, чудный. Остаётся только пожелать, чтобы таким голосом исполнялось что-нибудь более мирное.
- Ну, время такое. Не до грибов теперь. Революция, - ответил Саша, насупившись и закашлявшись. Тему репертуара он предпочёл не развивать. Перспектива пения на людях пугала его, кажется, больше, чем, к примеру, возможность схватки с полицией.
- Наш папА считает себя одинаково далёким и от белых, и от красных, - кивнула ему женщина. – Однако белые у нас тут чаще оказываются на столе, а вот красные иногда попадаются и за столом.
- Ты бы, Таня, такими каламбурами лучше не увлекалась, - заметил её круглолицый сосед, поправляя пальцами ус. - Ибо, как правильно заметил новый наш гость, время такое. А слово, знаешь ли, не воробей. Вылетит – не поймаешь.
- Ну, это пустяки, - махнул рукой Лев Николаевич, - сейчас у нас тут народу немного, все свои, хоть и не красные вовсе. А вы вот, Саша, хотели нам рассказать, как у вас на юге, в Макарьевске дела идут, верно?
- Верно.
- Вы, по-моему, мне сказали, что у вас там республикой добрые люди мирно живут и не воюют. Так это?
- Так.
- Расскажите ж об этом, особенно, нашему Михаилу Сергеевичу, - хозяин показал рукой на круглолицего. - Он у нас великий скептик, никак не хочет поверить в миролюбие простых людей.
Один из мужичков, повыше ростом, резко повернулся, глянув на круглолицего с тревогой. Второй мужичок, задумчиво подняв бровь, согласно покивал.
- Ну, Лев с ягнёнком ляжет рядом, - ехидно подмигнул хозяину Михаил Сергеевич. – А вот от обычного человека ожидать такого трудно. Вы нам, Александр, по порядку всё расскажите. Очень интересно. Мы тут интересуемся всякого рода познаниями… Вы к Чехову как?
- Да так… местами, - неопределённо ответил Полынников.
- Он, кажется, больше к Горькому, - чуть улыбнулся Толстой.
- Бывает, - умеренно подтвердил гость.
- Всё-то у вас местами да бывает. Кого ж всё-таки вы с особенным жаром читаете? Не интригуйте нас, поведайте, – заинтересовался Михаил Сергеевич.
- Кропоткина… ну и… - Саша показал головой на хозяина.
- И кого же из них двоих особенно? – не отставал толстовский зять (а уж стало понятно, что им он и был).
- Политически – Кропоткина, - сказал макарьевец, помявшись.
- Вот! Вот! – Михаил Сергеевич поднял палец. – Видите ль вы, Лев Николаевич, в какой вы нынче компании?
В облике Толстого проступила твёрдость, готовая при случае перейти в горячность:
- Моя компания – всякий раз та, которая поможет избежать насилия и жестокости. С Петром Алексеевичем в согласии мы духоборам помогали, вы это прекрасно знаете. – Писатель повернулся к Саше. – А вас благодарю за откровенность. Я ведь, знаете, успел привыкнуть, что у политических партийцев нередкая склонность к лукавству.
- Я не партиец, - покачал головой Саша, - я только сам за себя.
- Всё, что пишет Кропоткин отрицательного – против правительства, монархии и демократии, неравенства ужасающего – очень метко и в точку, - продолжал писатель. – Но вооружёнными методами всего этого не одолеть. И для чего он хочет сохранить города? Без порабощения и жестокости они сами рассыплются.
- Макарьевск пока не рассыпался, - пожал плечами пришелец. – Хотя огородами пришлось озаботиться.
- Это и очень хорошо! Очень хорошо, что огородами! – обрадовался Толстой. – Работать на земле – самое естественное занятие. Все теперь и станут к нему постепенно возвращаться. Систему Генри Джорджа знают у вас?
- Да наверняка! – небрежно кивнул Полынников с видом человека бывалого и всё повидавшего, желая не дать своих в обиду, не ударить лицом в грязь.
Гимназист всё время с сокрушением чувствовал, что раз за разом берёт какой-то не тот тон. Но слезть с прежнего никак не мог. В Макарьевске он без труда нашёл бы нужные слова и обошёлся бы без глупых интонаций. Здесь же, в сотнях вёрст от дома, он ощущал себя крайне неуверенно и переживал странное раздвоение. С одной стороны, требовалось не осрамиться, и требовалось всерьёз (Толстой – это ведь тебе не отец Иннокентий с глупым экзаменом!). С другой стороны, Саша смотрел на себя предполагаемыми глазами яснополянских собеседников, чуял, что уже осрамился и, воссоздавая свой образ в их глазах, неуклюже-торопливо продолжал оправдывать их худшие ожидания – то ли им в угоду, то ли себе назло.
Проехал Полынников сотни вёрст как будто для того, чтобы задать личные вопросы и получить личные ответы. Главные вопросы, собственно, возникли к мирозданию, а от него ответов век не дождёшься. Может быть, дядя Серёжа и Алексей Зубов, докучливо переспрашивая, уже получают те ответы, - как знать. Но Саше от этого покамест мало проку. И при обычной молчаливости мироздания ответчиком был выбран Лев Толстой. А тот оказался слишком живым. У него дети, внуки и зять. У него свои шутки и пристрастия, борода и шрам, стол и чайник. При взгляде на всё это спрашивать стало стеснительно, забылась половина вопросов (вернее, нужные для них слова и как они говорятся). Саша смотрел на могучие жилистые руки, жестикулировавшие над столом, и ему всё же оставалось непонятно и загадочно, как эти руки написали «Анну Каренину», за чтение которой был он в детстве – эпоху назад – нещадно изруган отцом. И Полынников, менее всего желавший кого-нибудь представлять здесь (да и где-либо ещё), мучительно ощутил себя представителем родного города – нескладным, бестолковым и срамным.
Что за странная сила – коллектив? Что это за могучая стихия – то избавительная, то страшная? Готовая протянуть человеку спасительную руку и опутать его сетями? Способная смести управу вместе с полицией, защищая заключённых, и едва не отправившая на тот свет старшего Зубова?..
- Лев Николаич, коль вы теперь уже и газет не читаете… - начал было Михаил Сергеевич.
- Не могу больше читать газет! Ничего они не вызывают, кроме соблазна и гнева. И разлития желчи. Зато врут куда как порядочно.
- Ну, а коли так, давайте дадим Александру всё рассказать по порядку. Какие-никакие вести из внешнего мира.
Толстой охотно кивнул.
- Лев Николаевич сказал, что красных тут нет, - озабоченно спросил Саша, – а вы сами какой-такой партии будете?
- Октябрист, - ответил тот. Заметив у Саши ужас, продолжил пояснение. - Первой Государственной думы депутат Сухотин. Ныне уже разогнанный. Так что бояться меня нечего.
- Я и не думал, что октябристы такие бывают, - поразился Полынников в установившейся своей манере.
- Ну, это уж извините-с, - развёл руками разогнанный депутат, - клыки свои я нынче дома забыл, в Кочетах, так что не при параде. Что же всё-таки за республика у вас? И как это она не воюет? Ещё такое бы можно поверить, - но чтоб с ней не воевали?.. А в таком разе долго ль бы она простояла?
- Нипочём бы не простояла, - согласился Полынников, - когда бы не гуляла революция по всей губернии. Властям пока не до нас.
- А коль дойдут до вас – будете воевать? – спросил высокий крестьянин.
- Живём, пока живётся, - уклончиво сказал Саша, не желая баталий с непротивленцами, а впрочем, сам тайно мучимый тем же вопросом.
Хозяина такие ответы, видимо, мало порадовали. Толстой стал беспокойно водить обиженными глазами по столу. Гимназист, глядя на это, с удивлением признал в нём сущего подростка.
- Рекрут мы не даём, - успокоил писателя Полынников.
- Кто правит у вас и дела решает? – заинтересовался второй крестьянин.
- Когда – сход, а на всяк день сходу некогда – тогда Совет.
- Кто ж в Совете сидит?
- Депутаты от завода, от села, да от иншего села… Ну, они, впрочем, меняются.
- Пусть меняются. Я одного не понимаю, - сказал Сухотин. – Как вы с грабежами обходитесь?
- Нет у нас грабежей.
- Как же нет?
- Нет, да и всё.
- А вот в это я в жизни не поверю, - Михаил Сергеевич хлопнул себя по коленке.
Яснополянский ересиарх торжествовал:
- Этого-то думцы и не понимают! Что без полиции и искусственного неравенства грабить незачем.
- Минутку! – Сухотин поднял палец. – Как же без неравенства, когда его кроме как грабежами не уберёшь?
- Это что ещё смотря вы грабежами называете, - заметил Саша. – Заводчик бежал у нас от забастовки – так дом его пустой не стоит.
- Значит, сам Совет и грабит. С того бы и начать ваш рассказ.
- Что ж! Отнять неправедно нажитое, считай - награбленное, чтоб накормить голодного, который на кровососа век трудился – разве грабёж?
У Сухотина сразу сделался такой вид, будто он всё-таки решится послать курьера в Кочеты за клыками.
- Заводчик сам ушёл. Никто его не гнал и пальцем не трогал, - Полынников повернулся к хозяину. – У нас восьмичасовой рабочий день. И газеты свои выходят. Есть теперь и на украинском языке газета.
- С малороссийского наречия по всей стране снято запрещение после прошлогоднего манифеста, - напомнил Михаил Сергеевич.
- Уж про это я вовсе ничего не понимаю, - пожал плечами Толстой. – Все мы люди, все дети Божьи. А почему и зачем ещё надо отдельно быть украинцем?.. По-моему, вовсе ни к чему.
- Однако ж, - напомнил ему зять, - об особых свойствах русского мужика вы имеете своё суждение? От западного человека он, по-вашему, отличается. Отчего бы тогда не отличаться и малороссу? Который, меж тем, полвека не мог даже своим наречием публично пользоваться? И хоть то, что они свой язык при таких гонениях сохранили, через поколения пронесли – уже уважать их заставляет.
Саша скорее был солидарен с общим смыслом последних слов Толстого. Но и возражение Сухотина показалось ему резонным. На всякий случай макарьевец не стал касаться еврейской темы, которая теперь и для него была чувствительна, - боялся, как бы Лев Николаевич не высказал чего-то бестактного или огорчительного для Ривки.
- У нас общий строй жизни иной, чем на Западе, - сказал писатель. – Тут не национальное начало важно, а общественное.
- Заводчика-то можно было в самом деле и пошшупать, - низкорослый мужик улыбнулся Саше.
- Ну, Бог с ними, с грабежами, - неожиданно смягчился Сухотин. – С этим вы, Александр, много поклонников отыщете. А вы мне вот что скажите лучше. Я, не в пример здешнему хозяину, газеты читаю всегда и за событиями слежу внимательно. Что всюду теперь, как узды не стало, - погромы, и что жизнь копейки не стоит, - меня, признаться, удивляет мало. Удивляет другое. Ваша братия – анархисты, социальные революционеры – никого кругом особенно не щадит, но ведь и себя тоже. Как они готовы с песней и с улыбкой на виселицу идти, – мороз по коже продирает. И вот тут мы со Львом Николаевичем поспорили. Он думает, что у них чаще всего одно лишь ожесточение, которое слова доброго не заслуживает. А мне вспоминаются жития христианских мучеников первых веков. Иногда – совершенно один в один. Наверно, вы наконец и одолеете, когда такая сила внутри, хоть вы и не галилеяне. Но откуда сила эта берётся, скажите мне? Христиане шли на казнь – так ведь им рай открывался впереди и вечная жизнь, небеса отверзались, и ангелы им пели. Но вы-то как же? У вас ангелов нет, и небеса молчат, только атомы туда-сюда перекатываются. Что даёт вам силу так умирать? Ради чего, ради какой награды? Ведь не для лопуха, который на безвестной могиле вырастет? Вот на это мне ответьте, вот что знать я хочу!
При упоминании лопуха Саша слегка вздрогнул и покосился на Льва Николаевича. Но тот сидел как ни в чём ни бывало и словно забыл об эпизоде в лесу. А ведь не дурак этот октябрист, подумал Полынников. Надо ж было приехать в такую даль со своими вопросами – а и здесь, оказывается, жгучие вопросы задают ему самому, и от него ждут ответа.
- Мне и негоже на такой вопрос отвечать, - вздохнул он, - я пока вовсе такой смелости не показал.
- Да ведь я не об скромности вашей спрашиваю, - махнул рукой Сухотин, - и не подписку о вашей стойкости беру. Но дело идёт о ваших собратьях. Вы их наверное лучше понимаете.
- Если ж говорить о собратьях… Перво-наперво: почему вы думаете, что все революционеры – непременно материалисты или атеисты? Вовсе не обязательно это так, и чаще судят так те, кто слишком мало их знает. Религиозные люди – это совсем не всегда те, что образами обвешаны и толпой ходят поклоны бить.
- Допустим, вы и тут правы. Но всё-таки атеистов среди революционеров довольно. С этим же не станете спорить? И виселица не разбирает, кто какой веры, не спрашивает, кто из них верующий. Но готовность к смерти, о которой я говорю, – это ж массовое явление, чуть не всеобщее. История казни Ивана Каляева, которая и нашего хозяина не оставила равнодушным, - ярче и удивительнее других, но совсем не единственная. Стало быть, тут всё-таки что-то другое?
- И да, и нет… Вот опять же. Отчего вы решили, что только под гарантию бессмертия можно гибнуть за идеалы? Да в таком случае половина героизма теряется! – нужно ведь не умереть всерьёз, а лишь потерпеть немножко. Отработать за вечное блаженство, как батраку. Нешто это значит быть свободным? А если идеал важнее, чем своё бессмертие?.. Забота о душе – это прекрасно. Но много ль вы найдёте христиан таких, кто готов свою душу обречь на геенну огненную, чтобы остальным людям рай обеспечить? Я не о прихожанах церковных говорю, а даже о самых выдающихся личностях, заметьте, - сплошь и рядом собственную душу спасают, и уж не для того ли только и благодеяния творят? Потому-то Каляева никак не поставлю я ниже их!.. Достоевский в какую-то минуту почти понял то, о чём я сейчас толкую. Когда промелькнул у него вопрос: с Христом лучше остаться или с истиной?.. Достоевский в ту пору уже одни пасквили писал. Но в стоянии на эшафоте он как раз знал толк. Не то, что я. И такого не забудешь.
- С Христом или с истиной?! – воскликнул Толстой. – Такой вопрос – совершеннейшая бессмыслица! Спрашивать так – это значит ничего у Христа не понять, а истиной не дорожить. Христос сам не стал бы никогда противостоять истине назло. Как же можно делать это, называя себя его последователем? Христу истина была важнее себя! Сейчас и видно, что Фёдор Михайлович таким же странным был христианином, как все православные, особенно под конец.
- Я ведь вовсе не беру Достоевского под защиту, - напомнил Саша, очутившись вдруг в неожиданной для себя позиции. – Я только одно хотел заметить. Когда он пробовал противопоставить Христа истине, он хотел оставить христианина без гарантий. И этим его вроде как встряхнуть, что ли. Отваги ему добавить. Но всё с обычной для Достоевского болезненностью.
- Кого он встряхивал – это и не христианин никакой, - Лев Николаевич энергично пожал плечами. - Чтобы следовать за Христом, не нужна отвага. По крайней мере, та отвага, с которой бомбы кидают, ни на что не нужна. А нужен разум. Надо к самому простому смыслу евангельских слов серьёзно отнестись. И никогда не отпускать его из виду. А фарисейские мудрования бросить. Вот и всё.
- Знаешь ли, папА, - задумчиво сказала Татьяна Львовна (а женщина за столом, конечно, была она). – Мне иногда приходит на ум: а можно ли всерьёз оставаться христианином в этом мире? Или надобно прямо меньше и меньше жить?
- Сегодняшний мир, разумеется, от Евангелия ушёл далеко, - кивнул Толстой. – Он стал гигантской машиной, которая питается страданиями живых существ. Наука, печать, города с их банками, бойнями и заводами – всё это отомрёт, стоит всем начать жить по заповедям.
- Да ведь что остаётся? – продолжала Татьяна Львовна. – Пахать землю? Но для этого уничтожают саранчу. Плуги убивают нечаянных насекомых. Вот почему последователи Махавиры не занимаются земледелием.
- Если уж, Таня, так дорого тебе вегетарианство и так далеко ты желаешь его простирать, - с улыбкой повернулся к ней Сухотин, - то надобно ждать, когда выведут химическую пищу, подберут к ней разные элементы. И будешь с утра до ночи набивать брюхо безбрежным клейким варевом гнусного цвета. Да причмокивать! Станешь дородная и розовощёкая! Все по лавочкам сидят, клейстер пакостный едят… Но для того придётся допустить науку и промышленность, а их твой отец нипочём не разрешает.
Нет, этот октябрист положительно не дурак, даже обидно делается… Полынников смотрел на Михаила Сергеевича с возрастающим изумлением. Неужели вот с таким Сухотиным когда-нибудь понадобится воевать? Возможно ли это? С полицмейстером Федяевым – другое дело! Хотя и с ним настоящая война представлялась словно в неких туманных картинах. А тут…
- Наука и промышленность возможны у нас потому, - Лев Николаевич запустил руку в глубины своей неисчерпаемой бороды, - что кучка сытых допускает для себя излишества, умываясь потом и кровью угнетённых каждое Божье утро. Что мне ваши элементы химические, когда всё самое главное о жизни познаётся из Евангелия и из тихого размышления? Всё для жизни в Божьем мире есть, чтобы не делать зла другим. В одном, Таня, ты права. Здешняя наша жизнь – это своего рода сновидение. Отыскивается в ней тропинка к пробуждению, но полного разрешения всех страданий в ней ещё не может быть. Настоящая жизнь – там, где времени нет, за гранью этого мира. А пока мы здесь, наше дело – жить по заповедям. Революционера надо останавливать прежде, чем он бросит бомбу. А если уже бросил – останавливать полицейских, которые его ловят. Быть может, нынешнее ожесточение взаимное ещё не дошло до самой страшной своей точки, до последней пропасти. Но в самое жуткое лихолетье должен быть дом, в котором белые найдут себе прибежище от расправы красных, а красные – от расправы белых. И непременно он будет, такой дом… - Пронзительные глаза Толстого смотрели не вдаль, а то ли внутрь, то ли по какому-то неведомому направлению. – Всё, что сейчас совершается, со всем безобразием, - это родовые муки. Бог ведает, долго ли они продлятся. Но это - рождение нового. Не станет властей и судов, армий, войн. Звери безбоязненно будут бродить по лесу. А люди забудут, что такое гнев, богатство и бедность.
Полынников с восхищением глядел на Толстого и видел перед собой огромного, могучего ребёнка, не затронутого ни пошлостью, ни ленью, ни скукой, - и только такому и можно одолеть мир. Если у него не получится – тогда и мир ни гроша не стоит.
Перед этим-то огромным ребёнком Саша ощутил себя маленьким, неуклюжим и несмышлёным. Горы всего надо ещё передумать и переделать. И потом, через много лет, решил Саша, он обязательно снова приедет сюда, в Ясную поляну, и поговорит с Толстым уже по-настоящему, всерьёз. Не будет забывать свои главные вопросы и пропускать мимо ушей в восторженном столбняке ответы Льва Николаевича.

41

И снова шумели колёса, снова проносились мимо за окном торопящиеся деревья и дома. Проносились в обратную сторону. Но их было так много, что и не разобрать – куда. Дорога была отдельным большим местом, где что-то особое совершается, это Саша только сейчас почувствовал.
Уже в поезде он понял, что устал куда сильнее прежнего. И невероятно соскучился по родному Макарьевску. Где нет вокзальных полицейских и кондукторов. Нет вагонов первого и третьего класса. Нет роскоши и изысканности, пожалуй и голодновато иногда, но всегда тебе протянут руку и помогут, чем могут. Не приходится вечно помнить и объяснять, кто ты такой, нашаривать в кармане документы и пересчитывать монеты. Не рябит в глазах от двуглавых орлов, и монахи не пристают с непрошеными глупостями. Черносотенцы не орут славу Николашке Романову и не кидают камней в окна трактиров… Чёрт подери! Да ведь это, может быть, единственное такое место на земле.
Сонный, бестолковый и смешной, а такой милый город. Никогда до сих пор Саша не думал, насколько он его, оказывается, любит. Вроде бы это нелепо – как любить воздух, которым дышишь. Или землю и гальку, по которым ходишь. Наверное, надо слетать на Луну, чтобы полюбить ещё и их.
Макарьевск. Родная вселенская дыра… Своего рода прорубь в ледяном дворце мироздания.
Нигде больше никто его, Сашу, не дожидается. Мама с папой, Аграфена, Миша, Митя, Ривка, Хаим, Лиза, Людвиг Францевич, лекарь Петро, плотник Николаюшка… Они ведь – и есть Макарьевск. Не весь, конечно. Но без них-то – какой же Макарьевск будет? Родной город – это родные люди, а кто же ещё?
Домой, скорее домой! Завалиться на кровать, головой на старую заспанную подушку. И чтоб, ворча, торопили к завтраку, и каша была горячая…
На вокзал губернского города Полынников вышел уже поздно вечером, в темноте. Как зверски домой ни хотелось, он счёл благоразумным дождаться утра хотя бы для того, чтобы увереннее ориентироваться на местности, не забрести ненароком в лес и не заблудиться. Саша уже знал, что ночью он неспособен узнать некоторые места, вдоль и поперёк исхоженные при свете. А предстоявший ему остаток дороги отнюдь не был им изучен хорошо, вдобавок и не слыл безопасным. Идти от вокзала через город к окраине тоже лучше поутру, среди других прохожих, не привлекая лишнего внимания.
С такими мыслями Полынников закуклился в пассажирском зале. Разделил пополам остаток капустного пирога с грибами, вручённого ему на дорогу Татьяной Львовной. Половину съел, половину оставил на утро. Откинулся на жёсткую спинку дощатой скамейки, зажав отощавшую котомку обеими руками, и помалу впал в полусонное одеревенение.
Проснулся – было уже светло, кругом никто не спал. Ему самому не казалось, что он выспался. Но вспоминались из ночи какие-то страшные рожи с оголтелыми ухмылками. Доел пирог и вышел наружу. Побрёл по знакомым уже, неохотно пробуждавшимся улицам. Дорогой опустил последнюю монету в руку обтрёпанного нищего. Временами пели птицы, умолкая там, где на улицы спускались тяжёлые фабричные запахи. На четвёртый день губернаторского присутствия фараоны немного унялись, их стало поменьше. Шумели извозчики, понуро кивали головами в пути грустные лошади. Вот Лев Николаевич против моторного транспорта – так хорошо, что хоть к велосипедам благоволит. А то лошадок жалко.
Каменные и кирпичные дома сменились деревянными заборами. Недавняя краска на них, наконец, высохла. То тут, то там из-за заборов слышались брань и ссоры. Кто-то где-то  яростно недосчитался яблок. Саша вспомнил вороватого попа и улыбнулся.
Когда Полынников вышел из города и направился в пролесок, солнце стояло уже совсем высоко. Безлюдье мягкой волной ударило в голову, чуть заметно зазвенело в ушах. Из густой травы, кажется, отвечали какие-то тамошние звоны и гулы.
Потом он шёл мимо деревень, в которых вовсю кипела жизнь. На полях были люди. Эти люди, наверное, уже свои, и бояться их не стоит. Если и не вполне свои, то, должно быть, они вообще не очень размышляют о том, чьи они. А думают, скорее всего, о том, что погода ясная, скотину надо накормить, забор поправить.
А вот и скотина. Гуляет по лугам.
Над горизонтом завиднелись дымки, - не такие, как из трубы бывают. Сено, что ли, у кого загорелось? Странно. Вроде бы, жар основной уже сошёл, чего гореть-то, скоро к осени дело.
Да пьяные, небось, курили на сеновале. Вот дураки… Дураки и дороги – вот наше достояние.
Кстати, о дорогах, - Саша перешёл на шоссе. Это теперь уже было безопасно. Тем более, что за весь путь он ни разу не встретил и намёка на разъезды или патрули. Сушек у него больше не оставалось.
Ноги уже не путались в травах и корнях. Всё равно, правда, приходилось посматривать вниз, чтобы не оступиться в рытвину или не угодить в лужу. Как бы то ни было, Полынников шагал не спеша. Попасть домой до того приятно и сладко, что в самый раз было растянуть удовольствие, которое всё равно никуда не денется.
А родители, верно, уже ждут не дождутся. Приготовили что-нибудь. Он ведь так и сказал – на три дня.
Дымки впереди становились отчётливей и гуще. Интересно, что это всё-таки такое. Может, так тому и следует быть зачем-нибудь? Когда он проходил здесь в прошлый раз, их не было. Но ведь тогда было совсем рано.
Дорога долго вела вверх, заставляя больше напрягать ноги. Теперь опять пошла вниз, под откос, и можно расслабиться.
Со стороны макарьевского пригорода вдруг выскочила и понеслась с бешеной скоростью коляска с поднятым верхом. Вспотевший возница неистово кричал и нахлёстывал лошадей почём зря, те скакали как угорелые. Саша едва успел отскочить в сторону. Его обдало грязью почти с головой.
- Какого чёрта? – заорал он. Выразился бы, может быть, ещё и покрепче, если бы не облагораживающее влияние недавнего Льва Толстого (не успевшего употребить при нём ни одного смачного выражения).
Коляска, раскачиваясь и подпрыгивая на ухабах, унеслась прочь – в сторону губернского города. Не даёт ответа…
Продолжая чертыхаться, Саша разыскал в окрестностях универсально значимые лопухи, ранее упомянутые Тургеневым (точнее, Базаровым), а затем Сухотиным, и обтёр своё нехитрое платье, насколько это представлялось возможным.
Солнце продолжало подниматься. На небе не осталось ни облачка. Начинало жарить, и путник впервые отёр пот, вновь возвращаясь на дорогу. Рукав оказался грязный, и пришлось второй раз отереться рукой.
Минут через семь Полынников увидел впереди дома городской окраины. Перед ним был Макарьевск. Дымы поднимались оттуда.

42

Минуя первые дома, Саша никого не встретил. Пусто было на улице, но пустота не прибавляла спокойствия. Из дворов дышала глухая, испуганная тишина. Иные ставни были затворены, как на ночь или в отъезд хозяев. Полынников прибавил шагу, и ещё прибавил. Помалу ему становилось жутко. Хотелось проснуться в траве и вспомнить, что он так никуда и не уезжал. Свалился поутру сбоку от тракта и смотрел длинный сон от вокзала до вокзала… Проснуться было некуда.
Недобрая пустота широкого шоссе становилась невыносимой, сдавливала голову. Саша почти добежал до очередного перекрёстка и нырнул в боковую улицу. Некоторое время он петлял и сворачивал с безутешно убывающим смыслом. Его путь переходил в блуждание.
Потом ему стали попадаться бегущие люди – сначала вдалеке. А вот и вплотную мимо него побежал, запыхавшись, мужчина с отдалённо знакомым лицом. Кажется, кто-то из заводских.
- Эй! Что у вас здесь стряслось? – окликнул его Полынников.
Тот чуть замедлил ход, взглянул на вопрошающего дико, как на выходца с того света, и, ничего не сказав, помчался дальше. Ополоумели они все, что ли?..
На углу Саше встретился дом с вывороченной калиткой, повисшей на одной петле. За ней виднелись потоптанные – как казалось, с тщанием – цветы. Окна в доме были разбиты. Людей видно не было. На заборе рядом с калиткой отчётливо чернел жирный, широкий мазок дёгтя.
У Саши ком подступил к горлу. Что-то – он не хотел бы называть это страхом – помешало ему войти и попробовать узнать, в чём дело. Вначале нужно всё как следует выяснить. А потом, по порядку, вернуться и сюда.
Дальше по пути побитые или потревоженные дома стали попадаться чаще. Одеревеневший изнутри Полынников со странной быстротой перестал им удивляться. По сгущающейся гари он угадал за очередным поворотом пепелище, над которым успел почти рассеяться дым.
Каким-то сторонним сознанием Саша отметил полное повсеместное отсутствие привычных детских звуков – криков, плача, смеха и тоненьких голосов. Видимо, именно это вызвало у него безотчётный ужас ещё на шоссе.
А вот с юга всё чаще и громче раздавался какой-то незнакомый грохот. Полынников сначала подумал на грозу, но гукало на этот раз более отрывисто и не так раскатисто.
Лавка Шмулевича была разгромлена. Расколотая дверь, изуродованные окна без стёкол. Выброшенные на улицу весы с раскинутыми, словно бессильные руки, чашами. Какие-то флаконы валялись на мостовой. Страшная догадка начала зреть в Сашином мозгу, но всё медлила.
Кругом уже сновали люди. Много людей. И Саша, так торопившийся всё узнать, теперь ни о чём у них не спрашивал. Было страшно услышать ответы.
Он прошёл ещё несколько шагов и вскрикнул. Перед ним был Клим, бедолага-поэт. Он лежал один, мёртвый, непонятный, в луже крови. Мёртвый? Да. Мёртвый. Висок прострелен.
- Ты вернулся, Саша…
Полынников поднял глаза: Тарас. Окровавленное лицо, голова сверху замотана какой-то грязной тряпкой.
- Что это? – жалобно спросил Саша.
- В городе еврейский погром: скотопригоньевские пришли.
- Еврейский? – всё ещё не веря. – Так почему же Клим?..
- Он пытался защитить Шмулевичей. Черносотенцы его убили. Я прибежал – уже поздно было.
- Да как же это?.. Все-то где? Где рабочая дружина?
- С юга наступают царские войска. Все, кто может драться, отправились туда. И только мы их слегка отбросили, кое-кто начал возвращаться, - а с севера-то погромщики явились. Как, прямо, договаривались, - да может и так... Я уже конец застал.
- Что с Либерзонами?! Где все мои?
- За Либерзонов не знаю пока ничего, кроме как за Хаима. Он и Миша с Митей остались в южных пригородах, отбивают москалей… или, ну как, имперцев, да? Лиза у них там санитаркой.
Ни слова не ответив Тарасу, Саша стремглав помчался по направлению к дому Либерзонов.

43

По улице шумела свара, летела свора. Присмотришься – люди.
- Хватай, бей их – бернаров, механиков! – орал Митенька. – Бей жидов! Довольно попили христианской крови! За дитё! – бей-убивай! Лови, тащи! Не уйдут!
Орава остановилась у одного из заборов, с ночи помеченных дёгтем.
- Так! Здесь кто?
- Вутверы! – выкрикнул Павел Зубов.
- Конец им пришёл! – Митенька саданул ногой в калитку. Но то ли силы были уже не прежние… Да и калитка сделана была на славу. Как стояла, так и осталась. – Врёшь! Нас, русского человека, не проведёшь! – разозлился главарь, выхватил наган из-за пояса и пальнул не глядя поверх забора. Обернулся к своим. – Чего встали, говнюки? Вы хоть посмотрите, что за дом! А уж сами надумайтесь, что там внутри. Мы тут одним разом такой куш сорвём, что можно всем два месяца отдыхать, да ни в чём себе не отказывать.
Погромщики, уже слегка утомлённые за утро и мечтавшие о водке, несколько оживились. Два-три человека вышли вперёд и стали пытаться расшатать в разных местах массивные доски. Тем временем на шум стали выходить из домов соседи; здешняя улица была дружная.
- Вутверы – это немцы, а не евреи! – выкрикнул кто-то.
- А не один ли чёрт? Все они машинисты и шельмы! – ответил Митенька. Но у его спутников охота уже несколько спАла. Вокруг меж тем собиралась уже целая толпа, явно настроенная к пришельцам недружелюбно.
- Царь ваш Николай – немец, он вам за Вутверов жопу надерёт! – раздался насмешливый голос.
- Кто царя русского немцем назвал? – взревел Митенька и начал оглядывать толпу. Никто не признавался, все стояли как ни в чём не бывало. Без оружия, как видно, но плечи крепкие, кулачищи будь здоров. Кажется, продолжать тему не стоило.
Главарь размашисто плюнул:
- Вот шельма! Мало что Вутвер, так ещё и не жид! Сумел устроиться… Ну, только союз русского нашего народа попусту не приходит и просто так не уйдёт. Никогда такого не было и не будет вовеки веков. Как дворянин вам говорю.
С этими словами скотопригоньевец беспорядочно изрешетил из нагана забор и выпустил ещё пару зарядов поверх него. Такова была компенсация за неразграбленный дом и одновременно ненавязчивое предупреждение толпе. Народ в самом деле несколько отступил и поприжался, но расходиться и не думал.
- Ну, витязи, строимся! – кивнул Митенька.
На этот раз черносотенцам удалось уйти с относительным достоинством, но дальше решили не рисковать. Чувствовалось, что макарьевское население выходит из столбняка и обстановка начинает накаляться. Войсковое подкрепление, которое клялись и божились прислать тем же утром с юга, почему-то не торопилось. Если они и дальше так будут медлить и подводить, пускай тогда выдают нам самим побольше настоящего оружия, а главное, порядочный запас патронов, - думал Митенька.

44

Фасад дома Либерзонов хранил на себе все следы погрома. Высаженная дверь валялась сбоку от крыльца рядом с оторванными без труда ветхими перилами. Опустевшие оконные рамы впускали внутрь ветер, гулявший по дому вовсю, судя по вылетавшим временами перьям из вспоротых подушек. В глубине комнаты Саша издали увидел Ицика, сидевшего на стуле.
Полынников немного замедлил шаг и чуть перевёл дух. Пошатываясь и безуспешно пытаясь опереться об отсутствующие перила, он взошёл по крыльцу. Шкаф повален, у стола срублены ножки, пол усеян осколками разбитой посуды. Всё покрыто перьями, словно снегом в стужу. И длинным пеплом, на котором ещё кое-где проступали недобитые буквы сожжённых книг.
Стул Ицика, кажется, остался единственным целым предметом мебели. Саша подошёл к нему, заглянул в лицо сидящему и страшно, протяжно закричал.
Никто ему не ответил.
Рот Ицика был разрезан от уха до уха. Голова слегка завалилась, и кровь, почти не капая наружу, плескалась за вывороченной челюстью внутри, - наверно, туда выстрелили. Руки были привязаны к спинке, ноги – к ножкам стула. Их застывшие положения красноречиво свидетельствовали о происходившей борьбе.
Полынников оглянулся. Поваленный шкаф лежал поперёк комнаты чуть ближе к двери. Видимо, он и стал последним рубежом обороны патриота еврейской Уганды.
Абрам Семёнович и Рахиль Иосифовна лежали дальше в углу. Им разбили головы об стену и, судя по всему, душили. Все предметы их одежды и обувь были вспороты. Погромщики всюду искали деньги – легендарные еврейские миллионы. По этой же причине, должно быть, не застрелили всех сразу – боялись испачкать кровью зашитые богатства, как боится охотник попортить шкуру ценного пушного зверя.
Ривку он нашёл во внутренней комнате. Судя по беспорядку вокруг окна, черносотенцы сначала окружили дом, чтобы не дать никому убежать, потом полезли внутрь со всех концов.
Ривка лежала лицом вверх. Она была задушена. Её царапали и, кажется, кусали. Платье было задрано вверх, ноги мучительно распахнуты, а там… там…
Как ни быстро отвернулся Саша, увиденный ужас продолжал преследовать, гонимый из обессилевшей памяти.
Его вывернуло наизнанку.
Он собрал в себе силы прикрыть её тем, что нашлось в комнате.

45

На площади у здания Совета копошились люди, потерянные, но не желавшие отдавать жизнь и свободу задёшево.
Григорий и Демьян приладили канаты к пушке, стоявшей перед управой едва ли не с екатерининских времён, и тянули с двух сторон, пытаясь развернуть её жерлом на юг. Выбивались из сил, кряхтели все мокрые от пота, но тянули.
- Что вы делаете? Вы совсем блажнЫе, чтоб вас..? – чертыхался Тимофей. – Эта дурында не может стрелять! Не при какой погоде!
- Да уж так уж! – скромно, но твёрдо возразил Григорий и удвоил свои усилия.
Тимофей безнадёжно махнул рукой.
- Ну что, отрекаешься ныне от ереси графа Толстого? – спросил он, чуть не налетев на Сидора.
Тот взглянул на него с укором:
- И что же ты говоришь? Нешто можно отречься от истинной веры тому, кто однажды её обрёл?
- Тогда какого ж рожна ты здесь делаешь? – рявкнул Тимофей. – Тут капустой не угощают!
- Когда начнётся братоубийственный бой, я выйду на середину поля битвы с молитвой. И никто тогда не сможет сражаться.
- Как же, не сможет!.. Ты, значит, под ногами пришёл путаться? Иди прочь отседа, балбес! И себя, и нас всех погубишь! – Свои доводы Тимофей оснащал лёгкими тумаками и ударами коленом под зад.
В ответ Сидор, благословляя тузящих его, разве что приготовился, кажется, начать молиться прямо сейчас. Доведённый было уже до отчаяния Тимофей наконец нашёл правильный подход:
- А кто раненых наших укрывать будет от казни, если нас всех разобьют? А?
- И вправду! – согласился Сидор. – Это-то из самого важного. А я, наверное, по одной гордыне сюда пришёл. Но Бог обратил мой грех во благо, послал мне подсказчика – тебя. Спасибо тебе, Тимофей!
- Да на здоровье, родной ты мой! Только иди, иди себе, пожалуйста, до хаты! Куда ни кинь – сегодня вечером тебе всяко найдётся, кого спасать.
Сидор не спеша побрёл прочь, понурившись и сосредоточившись.
На площадь прибежал запыхавшийся Илья. Он поднялся на ступеньки и поднял руку, прося слова.
- Тише! – раздались громкие крики. – Человек с южных пригородов пришёл, говорить будет!
- Товарищи! – сказал Илья. – Рабочая дружина отбила утреннюю атаку казаков и полиции, но мы сами тоже потери несём. А той порой сторожевые доносят, что новая сила идёт уж с третьей стороны – из губернского города. Их числом побольше прежнего. Скоро они будут здесь, мы им перерезать дорогу не успеем, да и сил мало. Надо всем, кто может, вооружаться и баррикады строить!
Слушатели загалдели. Илья спустился вниз. Оглядываясь, он увидел Сашу и, пробираясь между кучками людей, пробился к нему:
- Здравствуй! Я только с боя. Хаим убит. Он умер на руках у Лизы, у меня на глазах, после того как тяжело его ранили. Он с меня слово взял, что я тебе скажу… - Илья измученно опустил глаза. – Я теперь уже успел узнать, что это уже... уже не нужно… Но, потому как я обещал…
- Да что же такое? Говори уже наконец!
- Хаим велел тебя попросить, чтобы ты заботился о его семье, если сможешь, и не оставлял его родных, ради… Ривки… Прости меня, Саша, что я всё это произношу, но я дал слово.
Илья, не дожидаясь ответа, сломя голову понёсся куда-то прочь в человеческую гущу.
Когда он уже потерялся из виду, Саша вдруг сообразил, что даже не спросил его о Мише и Мите – живы ли они. А ведь со ступенек Илья говорил о больших потерях. Будто из-под воды, пришла глухая мысль: да ведь во всяком случае либо так, либо эдак. Или живые, или мёртвые. Уж кроме этого ничего случиться не может. И он тоже будет сегодня либо живым, либо мёртвым…
Кругом продолжался галдёж. Он постепенно принимал какие-то более определённые формы, нынешнему Сашиному сознанию труднодоступные. Что-то решали, делили. На ступеньки поднялся Пафнутий:
- Слушайте, вот что! Давайте-ка все сейчас ****уем к арсеналу! Потому что первое дело – вооружиться. Потом – баррикады строить. И – обдумывать пропаганду для солдат, потому что они – те же крестьяне, и приказы офицерские им не нужны. А сейчас - айда!
В арсенале все обвешивались оружием с головы до ног: здесь врагу нельзя было оставлять ничего. Полынников взял себе пистолет. Когда он вышел на улицу, Пафнутий остановил его:
- Мудило, ты хоть стрелять умеешь? А заряжать?
Тот посмотрел на него с усилием.
- Всё ясно, - кивнул Пафнутий. – По глазам видно. Таких лунатиков, как ты, в Макарьевске после сегодняшнего стало много… Иди-ка сюда.
Они отошли немного в сторону от людского потока, сошли с мостовой в низкорослую городскую траву.
- Давай, - Пафнутий протянул руку за Сашиным оружием. – Напрягись и смотри внимательно, и запоминай. Показывать два раза у нас времени не остаётся. Что у нас, вообще-то, с патронами?. Та-ак… Патронов нет. А-атлично! Из тебя, брат, боец без патронов всё равно что из Сидора. Ну, со своим патроном я покажу, потом пойдём тебе их добывать. Ты слушай давай! И смотри! Перво-наперво: ствол направляешь строго в землю…

46

Потом они строили баррикады на шоссе и прилегающих улицах. Все несли из домов и из сараев кто что мог, поднимали с обочин дороги всё подходящее, на что падал глаз. Были здесь стар и млад – кажется, решительно весь город, даже тот, что наблюдал некогда за решающим рабочим шествием из-за полузакрытых ставней. Были все, кроме тех, кто давно спасся от здешней революции бегством.
И Миша с Митей были здесь, и были они живы. Да неужто ж, в самом деле, Илья промолчал бы тогда, если б было иначе?
Таково было на сей раз единение макарьевцев, что Саша не был бы удивлён, увидев среди строителей и строительниц баррикад тех, кто погиб сегодня утром. И он, в самом деле, не ощущал сейчас их отсутствия.
Пожалуй, куда больше удивился он, завидев своих тихих родителей – впервые за сегодняшний немыслимо долгий день. Они несли на баррикаду большую лавку из столовой, взявшись за два её конца. Сколько было сижено на этой лавке гостями и играно всеми тремя детьми!.. Вся жизнь прошла с этой лавкой. Вся она и стояла нынче на кону.
Саша шёл им навстречу в поисках очередного нового груза и сказал, поравнявшись:
- Привет! А с кем же там Аграфена?
- Она спит сейчас. Мы ж ненадолго, - ответила мама, слабо улыбнувшись, и посмотрела на него с тревожной нежностью.
Шоссе и прилегающие улицы были законопачены от забора до забора. Но перекрыть весь город было не успеть. Тут явился Илья с известием от разведчиков: в авангарде имперских карателей шёл усиленный отряд жандармов, отменно обученный и имеющий опыт боёв в городах. Пытаться воздействовать на них пропагандой едва ли имело смысл. Когда стали собирать фланговые отряды для защиты неперекрытых улиц, Саша вызвался сразу.
Они встали неподалёку от входа в город. Бойцы из эсеровского отряда стояли сосредоточенно и молчаливо. Иные мужики и мастеровые молились или крестились. Действительно, самое бы время, подумал Саша, глядя на них. Но молиться некому.
Если бог есть, то он отбирает, чтобы никогда не возвращать, никого о том не спрашивая, по-царски. Он забрал маленького Володю, и воронёнка, и дядю Серёжу. А сегодня – Ривку и всех её родных, и ещё многих…
Эта цепь должна быть прервана. И настоящая революция – та, которая приведёт к этому. Дело здесь не в обиде, а в вопиющей несправедливости. В подлинно новом мире ей не останется места.
Впереди заблестели мундирные пуговицы. Жандармы медленно, но верно приближались сомкнутым строем.
Саша вытащил пистолет и шагнул навстречу злому слепящему солнцу.

2014


Рецензии
Александр, впечатление огромное. Много чего хотелось бы сказать. Читал в цейтноте, поэтому и отклик будет может быть скомканным.
Вы прежде мне указали, что я Вас "перехваливаю". Дело вот в чем. Мне кажется главное здесь - долг перед памятью, долг перед историей. Кому, как ни Вам знать и верно чувствовать дух тех людей, что были рядом с Вашим прадедом. Что дышали с ним в такт и думали не порознь. Абсолютно доверяю Вашему ощущению того времени. Практически, как очевидцу. Ибо дух той эпохи, думаю, у Вас отпечатался в генах, возможно всей Вашей семьи. Поэтому этот роман я считаю ценнейшим историческим документом. Скажем, его сильно недостовалоо мне, когда я попытался сам разгадать феномен таких людей, как Богданов-Малиновский. Вы проложили дорожку к этому пониманию.
Думаю, у Вас были веские причины не делать это произведение строго документальным, основанным на неопровержимых фактах. Исторические ""вольности" не нарушили выстраивание правдивой истории духа. Наверное где-то даже и усилили акценты на важнейшие вехи идейных исканий.
Даже экстраполяции Карамазовых в будущее показались довольно весомыми, хотя поначалу (как, скажем пересечение с Львом Толстым) несколько озадачили. Жуткий Карамазовский финал не стал неожиданным. Увы, не стал... Я сам себя поймал на мысли, что - не удивился ему. Хотя не знаю, что делать теперь со старцем Зосимой, см то преклонялись колени перед этим ублюдком. Жизнь, жизнь...
Да, кстати, описанная Вами Макарьевская республика чуть было не случилась (не без благословения, думаю, Вашего великого прадеда) у нас в Калужской губернии. В начале 20 века. Этот был известный пушкинистам Полотняный Завод - имение жёнушки Александра Сергеевича. Наследник заводов - Дмитрий Гончаров - в начале прошлого века вдруг вздумал либеральничать, установил ,8-часовой рабочий день , ввел соцпакет (это в начале 20 века!)
Сказалось влияние Луначарского и Вашего прадеда, что в те годы очень активно просвещали калужских рабочих и, как выяснилось, их хозяев.
В конце потрясла дата написания - страшный 2014 год. Что-то он ещё натворил в нашем отечестве?..
Ещё многое хотелось сказать. Не хочу быть назойливым.
С уважением, Алексей.

Алексей Мельников Калуга   29.06.2018 16:35     Заявить о нарушении
Назойливым?!.. Ну, уж этого Вам никак не удастся!)), - Вы, Алексей, иногда и скажете )
Делать роман строго документальным мне не хотелось, во-первых, из стремления к несколько большей широте обобщений (и, соответственно, из желания оставить себе больше творческой свободы), а во-вторых - как раз по неуверенности моей в том, что лично Богданова я представляю себе так уж прямо до мелочей хорошо. Хотя Вы, наверно, правы - гены выкидывают порой удивительные вещи. Я, скажем, как-то обнаружил один практически идентичный абзац в самиздатском философском трактате моего папы - и в некой статье Богданова, которую папа мой (его внук) на тот момент абсолютно точно не читал...
Интересно, а чем озадачило пересечение с Толстым?.. (Богданов-то в Ясной Поляне бывал.) Вы и критические замечания пишите тоже.
Житие Зосимы очень люблю. Наряду с рассказом "Сон смешного человека" оно, мне кажется, даёт по сути духовно и художественно концентрированный импульс к христианскому социализму (вопреки макроидеологическим декларациям и многим полотнам самого Достоевского).
Про Полотняный Завод я немножко слышал. Макарьевская республика - это, конечно, обобщение, подобных ей в 1905-м было по стране дюжины полторы, хотя некоторые не простояли и двух недель, а вот в Волоколамском уезде - даже год с небольшим.
Спасибо огромное, Алексей! Счастлив такому отзыву...
С уважением и благодарностью
Александр

Александр Малиновский 2   29.06.2018 18:03   Заявить о нарушении
Я тут написал: "озадачило" пересечение с Толстым. И сам же себе повторил Ваш вопрос: чем? Ещё раз перечитал это место и понял: просто величием персонажа, запросто так вошедшего в повествование. Может быть только этим - простотой вхождения. Скажем, в той же мере, если бы в персонажи добавился сам Иисус Христос. Но яснополянская беседа получилась интереснейшей.
Александр, мне ещё показалось, что многие диалоги в романе при всей идейной напряжённости выглядят несколько суховато. Не хватает визуализации. Может - картинки. Когда действо комментируется окружающей средой, домашней обстановкой, погодой, утварью на кухне, фасонами панталон... Не подумайте, что это критика, это ,- ощущение. Я сам не знаю, что с ним делать. Скажем у диалогов Сократа та же особенность: непонятно какой цвет глаз и что за одежда у говорящих.
Авторские размышления мне показались очень сильными. Да и не только они. Я уже говорил, что общее впечатление огромное.
И последнее. Скажем, если бы я был издатель, я бы с трудом проникся названием романа. Когда читаешь вещь - логика названия понятна. Когда знаком с автором, то тоже редко обращаешь внимание на титульный лист. Но если ничего не знаешь о содержании, первый раз слышишь фамилию автора, то название, мне кажется, "проседает". Повторяю, это - ощущения. Не более того.
Хотелось бы конечно, чтобы Ваша вещь зажила полнокровной книжной жизнью. Короче: если бы она появилась на полках книжных магазинов, я бы непременно приобрел.
С уважением, Алексей.

Алексей Мельников Калуга   04.07.2018 14:24   Заявить о нарушении
Алексей, да отчего ж бы и "не критика"-то? Пусть бы и критика! В общем-то, всё верно Вы пишете, хотя и не знаю, со всем ли сумею справиться. Ну, может, хоть на будущее зарубки сделаю.
Диалоги суховаты, да. Это я ещё себе воли не давал ))
С отсутствием портретов - это какая-то моя личная странность, даже не только в написанном, а в жизни. Общаясь с человеком, я запоминаю его как-то разом, целиком, одним махом, и потом затрудняюсь его аналитически описать... Разве что Ирэна из повести запомнилась мне с неким подобием портрета, но это - скорее исключение.
Насчёт заглавия и ещё одна читательница, кроме Вас, обращала моё внимание. Ну, если сумею вЫносить какое-нибудь другое - может, поставлю.
А книжку... Э-эх! Эту книжку я бы и сам купил, да вот никто пока что не продаёт )))
Спасибо большое Вам, Алексей!
Ваш
Саша

Александр Малиновский 2   04.07.2018 17:17   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.