Вниз и вверх

2 my dear Е. Е.

***

Нормальные люди в такое время укладываются спать, но Мира давно забыла, когда последний раз называла себя нормальной. Да что там, называла. Считала.
Она собирает рюкзак, твёрдо зная, что с собой нужно взять только самое необходимое. Это финишная прямая — ну, конечно, если финишные прямые бывают такими: многочасовыми, изнуряющими и чтобы каждый шаг давался с трудом, — поэтому нет никакого смысла тащить на себе лишние вещи. Чем выше ты поднимаешься, тем — по ощущениям — тяжелее становится даже какое-нибудь там компактное зеркальце, и поэтому Мира не собирается брать с собой никаких зеркал. Даже компактных.
Горе абсолютно всё равно, как она выглядит. Для горы не имеет значения, накрашены ли у неё глаза и обветрены ли губы.
Не накрашены. Обветрены. Но горе наплевать, а значит, и самой Мире — тоже.
Здесь имеют значение совершенно другие вещи (а иногда — вовсе не вещи), поэтому всё, что Мира кладёт в свой рюкзак, — это два баллона с кислородом, маленький термос с горячим чаем, моток крепкой верёвки и запасные пуховые рукавицы. Она никуда и никогда не ходит без запасных рукавиц.
Собственно, до вчерашнего вечера у неё их было даже две пары, вот только неожиданно налетевший буран порвал палатки и унёс с собой часть снаряжения.
Любой из тех, кто остался внизу, сказал бы, что с восхождением стоит заканчивать. Любой, кто побывал наверху, знает, что восхождение только сейчас начинается, а ещё сложнее будет на спуске, и, пока у Миры есть запасные рукавицы, она не отступит.
Она усмехается.
— Я не отступлю, пока у меня есть запасные рукавицы, — вслух повторяет она сама себе, с силой затягивая шнурки, и смеётся теперь уже в полную силу.
Чужие голоса за стенкой палатки напряжённо стихают. Ещё секунда — и Миру спросят, что же её так рассмешило в такую важную ночь за полчаса до выхода из штурмового лагеря.
Ответить ей будет нечего. Не объяснять же, в самом деле, что под запасными рукавицами подразумевать можно не только сами пуховые варежки, уютно устроившиеся между кислородным баллоном и термосом, но и тысячу других вещей сразу. Да-да, тех самых, которые вовсе не вещи. Например, смелость. Или находчивость. Или осторожность. Или благоразумие. Или умение повернуть назад, когда до вершины рукой подать, — просто потому, что если ты поверишь в обманчивую близость, то погибнешь.
Не объяснять же ей, в самом деле, очевидные вещи. Ведь именно смелость, именно находчивость, и осторожность, и благоразумие тоже — и есть то, что здесь, на высоте, нужнее любых рукавиц.
Никто не знает, какие слова на этот раз услышишь ты в дыхании ветра и что разглядишь в слепящем сиянии снега, но Мира надеется, что гора будет к ней благосклонна.
На четвереньках выбравшись из палатки, она распрямляется и несколько секунд смотрит на звёзды.
— Всё будет хорошо, — улыбается Мира.
Несмотря ни на что, без уверенности в том, что ты сможешь вернуться, не стоит даже пытаться. Горы любят смелых. И наглых. Настолько смелых, чтобы не бояться остаться в горах навсегда, и настолько наглых, чтобы быть уверенными: такого никогда не случится.
Горы любят смелых и наглых. Иногда — настолько любят, что оставляют себе.
— Всё будет хорошо, — снова говорит Мира.
На самом деле, всё действительно будет хорошо, чем бы оно ни закончилось. Она готова к любому исходу. И всегда была.
Гора молчит, но в её молчании Мире слышится зов.

***

Вишнёвая жвачка теряет вкус так быстро, что она даже не успевает сообразить, был ли там этот вкус. Вчерашняя лаймовая была определённо удачнее, и продержалась намного дольше — весь урок, да ещё и перемену чуть-чуть захватила. Сегодняшнюю приходится, незаметно выплюнув, завернуть в обрывок тетрадного листика.
Мусорить Варваре не хочется.
Её мысли далеки от геометрии в частности и от школы в общем и целом. Сегодня Мурзика, пушистого любимца, везут в ветеринарную клинику на кастрацию, и весь вчерашний вечер Варя провела в гугле, изучая как отзывы о лечебнице (бессмыслица, потому что они ходят туда с момента, как завели кота, и прекрасно всё знают безо всяких там интернетов), так и информацию о самой процедуре. Ничего устрашающего она не нашла, но от волнения желудок всё равно сжимается в крохотный комочек, то и дело подступающий к горлу.
Ну, во всяком случае, Варя думает, что это желудок. Хотя какая, в общем-то, разница? Мурзику— никакой так уж точно.
Он уже давно начал противно орать и метить квартиру. Чего родители так долго терпели, непонятно. Наверное, тоже боялись, как и она, если вообще взрослые умеют бояться. Но как бы то ни было, сегодня Мурзика везут в ветеринарную клинику…
Украдкой, Варя проводит пальцем по монитору своего телефона — посмотреть время. Если Алиса Анатольевна заметит, то обязательно наругает, но Варе и обычно-то всё равно, а сегодня тем более.
На часах почти полдень, так что Мурзика, скорее всего, туда уже привезли. Последний раз Варя была там летом, когда ему ставили прививки, и она хорошо помнит зелёные стены с яркими, но довольно грустными плакатами, и ящичек для пожертвований местному обществу защиты животных (она скинула туда всю мелочь, которую только нашла у себя в карманах, а крупные деньги ей пока не особенно доверяют), и усталую рыжую собаку с грустными карими глазами.
Мурзик тоже рыжий, только глаза у него не карие, а зеленовато-жёлтые, похожие цветом на рыбьи бока из консервных банок. Или на сами консервные банки.
Варя жмурится, и Зойка — лучшая подруга и соседка по парте одновременно — толкает её в бок:
— Всё нормально с ним будет! — Она выдувает розовый пузырь из жвачки, той самой, вишнёвой, и, схлопотав недовольный взгляд математички, как ни в чём не бывало продолжает: — Фигня, а не операция. Там даже резать не надо.
И хорошо, думает Варя. Ей совсем не хочется, чтобы Мурзика резали, да и не маленькая она, понимает, что ничего в этой операции нет ни сложного, ни необычного, не зря же весь вечер потратила на чтение статей в интернете. Просто…
Она всё равно волнуется, как перед годовой контрольной какой-нибудь, и ничего с её волнением не поделаешь. Рукой она прижимает подрагивающие коленки и тихо-тихо лезет в рюкзак.
Там, между тетрадками, завалялся журнал — из тех, что с программой для телевизора, советами для хозяюшек и интервью со всякими «звёздами» для любопытных. Телевизор Варя не смотрит (на ютубе или там в кино гораздо больше всего интересного), готовкой не увлекается (даже в детстве в неё не играла — только в машинки), а вот интервью вполне можно почитать. Всё интересней, чем геометрия, да и коленки, может, перестанут дрожать, если положить на них что-нибудь.
Журнал довольно тонкий, конечно, но мало ли.
Когда мама волнуется, она всегда говорит, что нужно отвлечься, а «отвлечься» — это значит обратить внимание на что-то простое, лёгкое, не требующее напряжённого обдумывания или, ещё хуже, напряжённой попытки решить задачу или там доказать теорему. Поэтому журнал совершенно точно подходит Варе сейчас намного больше, чем геометрия.
Интервью с ни разу в жизни не виденной на экране актрисой кино и театра (местной, подумаешь, тоже мне) неожиданно оказывается таким интересным, что Варя совсем забывает про дрожь в коленях и самую малость — про Мурзика.
А ещё — не замечает, как Алиса Анатольевна останавливается прямо над ней.
Острый локоть Зойки снова врезается в бок, и, вздрогнув, Варя поднимает глаза.
— Ой, — только и может она сказать.
— Ой, — передразнивает её Алиса.
Она вообще-то нормальная, Алиса, даже одна из лучших в их школе. Особенно не орёт, хоть и строгая, двойки тоже ставит неохотно — больше пугает, разве что телефоны на своих уроках терпеть не может, прямо кривится вся. Не любит, когда отвлекаются. Последнее время очень сильно не любит, хотя до этого ходила благостная и довольная.
Может, у неё тоже есть какой-нибудь свой Мурзик, и это из-за него она теперь нервничает. Если так, то неловко заставлять её нервничать ещё больше.
Варя чувствует, как щекам становится жарко. Весь класс на неё смотрит. Кто-то смеётся, кто-то хмурится, кто-то нагло подмигивает. Нашли развлечение.
Алиса Анатольевна протягивает ей руку, и несколько секунд Варя просто смотрит на широкую ладонь, расчерченную глубокими линиями. Всегда красивый маникюр, хоть сейчас в модный журнал на первую (или на крайний случай вторую) страницу, но никогда никаких колец.
— Давай сюда, — говорит она, и спорить Варе почему-то не хочется, хотя интервью осталось недочитанным больше чем на половину.
Остаётся только грустно смотреть на то, как Алиса, свернув журнал трубочкой, возвращается к своему столу. Брюки сбоку у неё испачканы мелом, но никто этого, кажется, не замечает.
Странно, но коленки у Вари дрожать почему-то перестают. С трудом дождавшись звонка, она пишет маме короткую эсэмэску.
«Ну как?»

***

Ходить — занятие тяжёлое само по себе, поэтому она даже не пытается лишний раз поднять голову, чтобы оглядеться.
Какая, в сущности, разница: собьют на пешеходном переходе, где нет не только людей, но и хотя бы одинокого светофора, или сама задохнётся во сне на несколько дней позже? Умереть быстро — вот о чём она мечтает. Хотелось бы ещё и безболезненно, но жизнь давно научила её тому, что два желания подряд — это уже перебор.
Раньше у неё было много желаний. Больше того, когда-то они даже исполнялись, но прекрасная пора осталась давно позади. Вместо белой полосы наступила чёрная, то ли более широкая (читай: длинная), то ли просто кажущаяся такой из-за беспросветной своей черноты. Школьные подруги сейчас сказали бы, что грех жаловаться: по крайней мере, она не пережила никого из своих детей.
Нельзя пережить тех, кого у тебя нет, правильно?
Школьные подруги сейчас сказали бы, что грех жаловаться: у многих из них пенсия ниже, здоровье — хуже, а увлечений, ради которых хочется жить, меньше, но правда в том, что последние годы старость взяла верх не только над телом, но и, кажется, над душой. Увлечений осталось ровно столько же, сколько и лет десять назад, да только ни одно из них больше не радует.
Всё чаще она откладывает спицы в сторону, перед самой собой отговариваясь плохим зрением (да, оно, конечно, уже не то, что в восемнадцать, но ведь и вязать она научилась не в восемнадцать, а раньше, и значит, способна различать любые петли и узоры на ощупь). Всё чаще она пропускает занятия вокального кружка пенсионеров: раньше было весело, да и выступление на сцене с народными песнями, как тогда казалось, придавало колорита любому мероприятию, а теперь костюмы все как один кажутся глупыми, и песни тоже, а собственный голос с каждой минутой дребезжит всё больше. Ей становится всё сложнее долго стоять и подниматься на сцену.
С грехом пополам научилась пользоваться компьютером и интернетом, но её не покидает ощущение, что из огромного списка того, чем там можно заняться, кто-то невидимый каждый день вычёркивает по одному пункту, а то и по два. И даже самый огромный список такими темпами может очень быстро закончиться.
Кто-то использует в качестве развлечения прогулки, в том числе — прогулки в поликлиники, но она ещё помнит, как сама в юности смеялась над бабками, весь смысл жизни которых сводится к тому, чтобы прийти туда, усесться на жёсткую, рассохшуюся лавочку и, глядя в стену, брюзжать и брюзжать, то и дело вызывая остальных на скандал. И нет, она никогда не была скандалисткой.
И уж подавно никогда не хотела превратиться в то, над чем когда-то смеялась.
Но с каждым днём небо над головой кажется темнее и ниже, поэтому она просто не смотрит. Только идёт, тяжело переставляя ноги, резко втыкаясь давным-давно купленной на барахолке тростью в грязный, серовато-коричневый снег, и старается не делать лишних движений, потому что каждое из них даётся с трудом. Подбородок почти упирается в грудь, руки в рваных варежках мёрзнут, но хуже всего совсем не от холода или болячек.
Хуже всего от того, что у неё совсем не осталось сил с ними бороться.
Подружки сказали бы, что грех жаловаться, ведь многим приходится и пришлось много хуже. Они, наверное, правы, но когда чужое горе кого утешало?
С трудом поднявшись на крыльцо, она неуклюже топчется на месте, чтобы стряхнуть снег с подошв. За выбор этого магазина подруги тоже бы осудили: хоть ненамного, но каждый товар здесь дороже, чем в другом супермаркете, до которого, подумаешь, чуточку дольше идти. Она бы прошла, может быть, отчего не пройти, если тебе всё равно, куда и зачем, да только двери в том супермаркете — обычные (и очень тяжёлые), а в этом — раздвигаются, стоит только приблизиться к ним.
Целый час она медленно бродит между прилавками, выбирая, что положить в корзинку, так, чтобы на кассе не пришлось сперва копаться в кошельке, а потом, краснея и заикаясь, просить отложить что-то до следующего раза. Следующий раз, если верить её словам, случится через полчаса, самое большое — минут через сорок, но на практике он никогда не случается, и каждая девочка на кассе прекрасно знает об этом, но раз от разу делает вид, будто верит.
Сложно разобраться, что она к ним чувствует: то ли благодарность за понимание, то ли обжигающую злость за сочувствие. Это старость. Лет тридцать назад она бы, конечно, без проблем разобралась в своих чувствах.
Лет тридцать назад с ней ничего подобного не происходило.
Руки трясутся, когда она выкладывает на чёрную ленту самые дешёвые геркулесовые хлопья, и акционный хлеб, который специально для пенсионеров продаётся со скидкой, и масло. Хлеб с маслом и сахаром — вкус, оставшийся из детства и юности, отказаться от него она не может и не хочет, хотя, наверное, перестав покупать сахар, она могла бы чуть-чуть сэкономить. Но она и без того уже отказалась от многого, и вот это, последнее, хочется сохранить.
Медленно, очень медленно она выкладывает на ленту покупки.
Женщина позади нетерпеливо переступает с ноги на ногу, и она снова чувствует жгучий стыд, хотя, казалось бы, куда уже больше? Как глупо и несправедливо, что стыд — единственная эмоция, которая всё ещё ощущается ярко и полно!
Она не видит женщину полностью, только ноги в красивых блестящих полусапожках и тонких капроновых колготках, да тёмно-красный край узкой юбки.
У неё самой — нелепые потрёпанные ботинки со скрепкой, вставленной в собачку, чтобы было за что потянуть. А ещё на её тряпичном кошельке есть узоры такого же тёмно-красного цвета, как юбка у женщины, правда, половина ниток всё равно уже полопалась и повылезала. Руки не доходят заштопать. Не хочется.
Она лезет в сумку за кошельком.
— Очередь не задерживаем, — сквозь зубы тянет кассирша.
Ни про пакет, ни про карточку кассирша не спрашивает. Зачем ей спрашивать, если и так понятно, что пакет — с собой и карточка тоже — с собой, ведь скидка на хлеб может быть только по карточке.
Только это неправда.
Нет, не то, что скидка только по карточке, а то, что карточка обязательно будет с собой. Её с собой нет. Как нет и кошелька.
Женщина позади неё ставит на ленту покупки: бутылку минеральной воды и что-то ещё, яркое, в блестящей обёртке, она не замечает, потому что смотрит в собственную сумку. Как будто в чёрную бездонную пасть.
Там есть зонт (непонятно зачем) и очки в потёртом очёчнике, дребезжащая связка ключей и старая книжка на случай, если захочется почитать где-нибудь на лавочке (с лета не выложила, теперь-то какие ей лавочки!), но нет ничего, что даже походило бы на кошелёк. Да и не нужно ей то, что походило бы. Нужен он сам.
— Карточка? — не выдерживает кассирша. — Вы рассчитываться будете или нет?
Да, стыд действительно ощущается ярко и полно. А ещё растерянность и обида. Она щурится и часто-часто моргает, не понимая, в чём дело. Забыла? Не взяла с собой? Выронила? В квартире? В подъезде? На улице?
Украли?
От растерянности она даже не слышит сумму, которую называет кассирша. Да и не нужно слышать, чтобы знать, сколько там будет. Стандартный набор: даже если цены и подскочили за последнее время (а они подскочили), то одной сотенной купюры всё равно будет достаточно, чтоб рассчитаться.
В панике она принимается шарить по сумке. Может быть, какие-нибудь деньги выпали из кошелька, завалялись…
— Женщина! — Какой же надменный и неприятный у кассирши голос, надо же! Никогда не замечала, а ведь думала, что всех здесь уже давно знает.
Неужели новенькая?
Она поднимает голову, чтобы тут же опустить её, съёжившись под пристальным взглядом. Действительно, новенькая. Только лицо её разглядеть толком не получается: обжигающее чувство вины застилает глаза. Оно горячее, это чувство, и жгучее, и беспричинное. Она же, на самом деле, ни в чём…
— Вы платить будете?
Ей хочется бросить всё и убежать или, на худой конец, провалиться под землю, раз уж убежать не получится, и она делает шаг назад, судорожно подыскивая подходящие слова, но на стол кассирши опускается белая ладонь с тёмно-красными, как юбка, ногтями. Под ладонью — купюра.
— Возьмите, — говорит женщина, стоящая позади. Голос у неё глубокий и красивый. Чуть хрипловатый, отчего-то он кажется смутно знакомым.
Кассирша сгребает купюру прежде, чем она успевает сказать, что не нужно, и, выбив чек, сдвигает несчастный геркулес, хлеб и масло в сторону, чтобы заняться следующей покупательницей. Лицо у этой покупательницы тоже красивое, как и голос, белокожее, с яркими пятнами румянца и тёмными линиями бровей.
— Спасибо, — едва получается вытолкнуть пересохшими от стыда губами. Она чувствует себя униженной и несчастной.
— Не за что, — улыбается женщина, и её улыбка заставляет улыбнуться в ответ.
Искренне.
Такое забытое ощущение.


***

Актриса театра и кино Оксана Шевченко приглашающее улыбается ей с журнальной обложки — ну, давай, прочитай, — но Алиса стойко держится. В небольшое окно между уроками ей нужно вначале заполнить совсем другие журналы, а потом проверить тетрадки местных хулиганов.
Да, нет никакого смысла брать на проверку домашние работы или конспекты уроков у тех, кто учится на отлично, а вот у тех, кто плохо себя ведёт… Справедливости ради нужно признаться: иногда и они удивляют.
У Петрова чудесный почерк, к примеру (и банальная фамилия, чего не отнять, того не отнять), а Сосницкий действительно пытался записывать… первые десять минут. Мальчишки. Смешные, и искренние, и наивно уверенные в том, что за последней партой, да ещё если пригнуться к столешнице, учительница их не увидит и не услышит. Смешные, и искренние, и наивные, и такие солнечные, несмотря ни на что…
А что из них вырастает?
Крепко стиснув ручку, Алиса закрывает глаза. Она не хочет думать об этом. Ей нужно работать. Ей нужно проверить две несчастные тетрадки, сложить аккуратной стопкой журналы, отнести их в учительскую и вернуться на своё место. Спокойно. Уверенно. Профессионально. Без истерик, без слёз, без мыслей о том, что с ней происходит.
— Мухи — отдельно, котлеты — отдельно, — говорит она себе. — Нужно разделять личное и профессиональное. На работе нужно думать исключительно о работе.
Фразы кажутся сухими, бессмысленными, даже абсурдными. Они ничего не значат. Срываются со скользких, увлажнённых помадой губ и повисают в воздухе, никому не нужные и никем не желанные.
Алисе не хочется слов. Хочется тишины. И спокойствия. И гармонии. И хоть какой-нибудь определённости.
Она украдкой косится на телефон — точно так же, как делают ученики на уроках (точно так же, как она, к слову сказать, им запрещает). Её смартфон лежит на краю стола, экраном вниз, вверх — бездушным тёмно-коричневым кожаным чехлом, но Алисе не нужно переворачивать его, чтобы знать, что там ничего не происходит.
Тот, чьих сообщений она ждёт сильнее всего, редко пишет ей первым. И вообще редко пишет. Чаще звонит, да и то её номер в его телефонной книжке проходит под ничего не значащим «Серёга Автомойка», как в анекдоте.
Вся её жизнь — один сплошной анекдот. Дурацкая история из тех, которые рассказывают для того, чтобы посмеяться или даже поржать, но никак не для того, чтобы восхититься. Даже не поплакать, нет. Только обсмеять, осудить, удивиться: неужели так можно?
Она всё-таки переворачивает телефон и осторожно проводит пальцем по экрану.
Ничего.
Конечно же, ничего. Всё понятно: он редко пишет ей первым и вообще редко пишет, чаще звонит, да и то её номер в его телефонной книжке проходит под ничего не значащим «Серёга Автомойка», как в анекдоте. Он женат, он глубоко и прочно женат, а Алиса… до некоторых пор сама считала, что это — ровно то, что ей подходит, но последнее время всё изменилось.
Алиса не дура. Может быть, она преподаёт геометрию, а не литературу, но прочитала в своей жизни достаточно — и книг, и историй из интернета, чтобы понимать, что такие сюжетные повороты никогда не приводят к хорошим финалам. Чаще всего они вообще ни к чему и никуда не приводят — сплошные тупики и зря потраченные лучшие годы, а потом ты оглядываешься назад и думаешь: что, серьёзно? вот на это я тратила нервы и слёзы?
Ей никогда не нравился розовый цвет, так что соответствующие очки — не её аксессуар, потому как она всегда смотрела на вещи реально. И всегда знала, что рано или поздно их отношения закончатся.
Их отношения. Ведущие в никуда. Никуда не ведущие.
Игра слов, не больше. Может быть, наступило самое время прекратить эти игры.
Самое смешное, игра слов здесь заключается не только в «никуда» и «ведущих», но даже в самом понятии отношений. Не может быть отношениями то, что строится на лжи и обмане, на Серёге из автомойки, на редких звонках и украденных — как же избито! — свиданиях. Не может быть отношениями то, что удобно одному и выматывает вторую. Не может быть отношениями то, где один — ничем не обязан, но вторая — обязана предоставлять ему всё что угодно по первому требованию и моментально брать трубку.
Она всегда это знала, но вместе с тем потребовалось много времени для того, чтобы по-настоящему осознать простейшую истину. А теперь требуется всего лишь несколько секунд для того, чтобы решиться прекратить отношения, которые ей нужны.
Такие отношения никому не нужны, но почему-то многие на них соглашаются, а некоторые даже готовы держаться за них, как за последнюю соломинку, и вплоть до сегодняшнего дня она тоже держалась.
Она не собирается ему звонить, потому что звонки — его отличительная особенность, его черта и прерогатива, просто пишет короткое сообщение: «Между нами всё кончено». И заносит его номер в чёрный список своего телефона, блокирует его самого во всех социальных сетях, в которых они только позволили себе пересечься.
Это порыв, но она ни на мгновение не сомневается, что это — самый правильный и самый нужный порыв. Ей становится легче. Больнее — тоже, но и легче одновременно.
Ничего, говорит она себе, всё наладится. Нужно только отвлечься.
Покончив с тетрадями и журналами, Алиса всё-таки тянется к глянцевой обложке. Она пролистывает новости и гороскопы, перескакивает телепрограмму и рецепты, сопровождающиеся красочными фотографиями (у неё никогда в жизни не получится приготовить что-то настолько же приятное взгляду), и останавливается, как только дело доходит до интервью с Оксаной Шевченко. Именно его читала Варя Максимова, когда она забрала у неё злосчастный журнал. И именно его Алиса решает прочесть. Врага нужно знать в лицо. В смысле — полезно узнать, что показалось её ученице интересней её объяснений.
«Это было сложно и одновременно необходимо», — читает Алиса и что-то у неё внутри сжимается от тревоги, а ладони становятся липкими.
«…Это было сложно и одновременно необходимо. В какой-то момент я поняла, что невозможно больше оставаться на месте, но вместе с тем мне было очень сложно решиться.
— Сила привычки?
— Да, что-то вроде того. И потом, когда ты проводишь такую огромную часть жизни с чем-то или кем-то бок о бок, ты всё равно прикипаешь душой и уходить — даже если это твоё взвешенное, обдуманное и единственно правильное решение —  всё равно тяжело. Мне тоже было тяжело. Очень. Тяжело решиться, тяжело сделать, тяжело принять то, что обратной дороги нет и не будет, тяжело отрезать все лишние мысли и убедить себя в том, что я стопроцентно права.
Знаете, быть уверенной в том, что дела обстоят именно так, а не иначе, — это одно. А вот поверить в это, почувствовать это — другое…
— И что вы почувствовали в конечном итоге?
— Свободу.
— И только?
— И счастье».
Алиса проводит пальцем по строчкам, и чёрная краска размазывается по дешёвой бумаге вслед за её прикосновением. Пальцы влажные от пота. Волнение. Страх.
Шевченко говорит об уходе из театра и переезде из одного города в другой, но Алиса уверена, что те же самые слова можно применить и к иной ситуации. К её собственной ситуации. Или… нет, она не только уверена, она верит в это и чувствует это.
Так оно и есть.
Каждый день, порой — сама того не подозревая, она тоже боялась и тоже сражалась с привычкой, боролась с извечным страхом неизвестности и кажущимся теперь таким глупым «А вдруг дальше — хуже?». Всегда знала, что так будет лучше, но всё равно не могла решиться, а ещё бесконечно переживала, переживала, переживала, что совершит ужаснейшую ошибку, хотя была уверена в том, что никакой ошибки здесь быть не может,  и в том, что такие отношения ей не нужны.
Как будто в ней всегда было две Алисы, и одна всеми силами цеплялась за прошлое, в котором сама же не видела ничего хорошего, а вторая пыталась её оторвать и насильно тащила к светлому будущему.
Хорошо, что победила вторая.
Может быть, думает Алиса, может быть, именно поэтому люди и соглашаются на такие отношения. Может быть, поэтому они за них и держатся. Может быть, просто их вторая Алиса немного слабее, чем первая, и тут можно только надеяться, что она наберётся сил раньше, чем окончательно станет поздно.
Дочитывать интервью нет никаких сил. В глазах стоят слёзы.
В глазах стоят слёзы, несмотря на то, что Оксана Шевченко абсолютно права: в конечном итоге ты ощущаешь только свободу и счастье.
Вытерев глаза, Алиса закрывает журнал и не глядя убирает его в выдвижной ящик стола, а потом решительно поднимается. Ей нужно занести другие, школьные журналы в учительскую (и она очень надеется, что никто не станет ругать её за решение ровно на один урок присвоить сразу четыре штуки себе), а потом приготовиться к следующим занятиям.
Четыре часа спустя, уже направляясь к выходу из школы, она натыкается на Петра. Без отчества, потому что её ровесник, хотя там, где могут услышать дети, всё равно с отчеством, потому что таков порядок, они ведь оба учителя. Он преподаёт астрономию, у него стильные очки в тёмно-коричневой оправе и пиджак на пару тонов светлее, а ещё постоянно разные бабочки, и в него влюблена добрая половина одиннадцатиклассниц и, чем чёрт не шутит, одиннадцатиклассников.
И он улыбается ей.
И подмигивает.
Алиса машинально улыбается в ответ, но тут же обрывает себя. На ум приходит банальнейшая фраза про клин, который можно выбить лишь клином, но она тут же отбрасывает эту нелепицу в сторону. «Клин клином вышибают» — это не для неё.
И даже не потому, что внутри — несмотря ни на что, — всё ещё больно.
Наверное, такой метод лечения — он для тех, кто испытывает болезненную зависимость от отношений и просто не может оставаться один. Для тех, кто верит только тем сказкам, в которых принцы и принцессы обязательно находят свою любовь (но вовсе не обязательно — счастье), и тем книжкам, которые говорят, что любовь побеждает всё и просто не может быть разрушительной.
Клин клином — это для многих, но не для неё, не для Алисы. Ей не нужно, ей не хочется прыгать из одних отношений в другие, она не собирается кого-то искать. Всё, что ей сейчас необходимо, это время. Время, чтобы побыть одной. Время, чтобы всё в себе разобрать и наладить. Время, чтобы успокоиться и научиться снова ладить с собой.
Если она кого-нибудь встретит, она его встретит. И всё случится так, как случится, и других вариантов не нужно. Ей не нужен никакой новый клин, чтобы вышибить какой-то там клин предыдущий, потому что все решения — только её, и она принимает их самостоятельно, безо всяких там клиньев, безо всяких попыток броситься из одного омута тут же в другой, и да, это ощущается как свобода и счастье.
Алиса подставляет лицо свежему ветру.

***

Если кто-нибудь попросит её охарактеризовать сегодняшний день одним словом, то в качестве нужного она непременно выберет слово «спешка».
Спешка с самого утра до самого вечера. А ещё, может быть, паника. И сумбур, куда же в спешке и панике без сумбура?
С самого утра всё идёт шиворот-навыворот. Она не успевает на маникюр (и, если она не успевает на маникюр сегодня, это значит, что она не успевает на него практически никогда, ну то есть как минимум до следующей субботы), и тратит половину утра на бессмысленное и бесполезное стояние в пробке, а чуть позже — на такую же бессмысленную и бесполезную беготню по магазинам в поисках тех единственных диетических хлебцев, на которые у неё нет аллергии.
Обратная дорога получается точно такой же: суетливой и суматошной, аритмичной, как трек какого-нибудь доморощенного композитора, не имеющего никакого понятия о гармонии и в принципе напрочь лишённого музыкального вкуса. Голова разрывается от гула автомобилей, от ругани их водителей и от надоедливых, резких и громких сигналов — мол, чего ты стоишь, поворачивай! Или наоборот — куда поворачиваешь, стой! Хотя чаще всего своими сигналами водители выражают исключительно нетерпение: возможность повернуть или даже продвинуться выдаётся слишком редко, чтобы сигналить исключительно ей.
Пробка.
Она пристально изучает ногти, время от времени бросая взгляд на дорогу, где ничего не меняется. Минуты идут и идут, а пробка остаётся всё такой же, и ногти остаются точно такими же: отросшими на добрых несколько миллиметров и чуть облупившимися на указательных пальцах. Всё потому, что кое-кто слишком любит готовить. Или точнее, слишком неаккуратно режет капусту.
Размахивает ножом направо и налево, если совсем откровенно. И рубит им точно так же — от всей души, как будто на разделочной доске лежит не капустный кочан, а печень убитого врага, которую, как в древних обрядах, необходимо зажарить и съесть (предварительно нарезав аккуратными кубиками).
Она не ест печень. Она вообще мяса не ест.
А если сегодняшний день и дальше будет таким невозможным и таким не по плану, то скоро ей в принципе есть будет нечего. Потому что ни один работодатель не станет платить той, кто постоянно опаздывает. И даже не старается прийти вовремя, как думают многие.
Но она старается, она правда старается, вот только изо дня в день все её старания идут прахом. Абсолютно неважно, во сколько она встаёт и с какой скоростью собирается: результат всегда одинаков, а судьба крайне изобретательна, когда дело доходит до выдумывания причины, по которой она опоздает сегодня.
Когда поток машин наконец-то начинает двигаться, время уже не имеет никакого значения. Она категорически не успевает, и потому даже на газ жмёт без не то что особого, а вообще какого бы то ни было энтузиазма и разве что не зевает в чуть приоткрытое окно. Глупо, конечно, открывать окно, кондиционер куда свежее загазованного городского воздуха, но почему-то именно кондиционер для неё — типичное «не то», а вот открытое окно — в самый раз.
Постепенно движение ускоряется, и ей становится уже не до зевоты. На дороге нужно смотреть в оба, и даже мысли про маникюр и неминуемый выговор за опоздание понемногу отступают. Из динамиков льётся незамысловатая мелодия удивительно нераздражающей песни, и ко второму припеву она, уже запомнив слова, начинает вполголоса подпевать. Выходит пониже, чем у певицы, и чуть более хрипло, но всё равно довольно неплохо.
Пожалуй, выходит лучше, чем всё остальное сегодня.
Она усмехается себе под нос и снова нажимает на газ. Ритм песни меняется, и так же меняется характер движения — вместе с другими автомобилями они выезжают на шоссе в два раза шире. На дороге сразу же становится свободнее, и дышится поэтому свободнее тоже, даже кровь, словно проснувшись, быстрее несётся по венам. Ну во всяком случае, так она себя ощущает. Свободнее. Быстрее. Сильнее.
Опоздание перестаёт казаться таким уж критичным. Подумаешь.
В конце концов, когда её брали на работу, о постоянных опозданиях уже ходили легенды.
Улыбаясь, она подпевает и следующей песне, на этот раз — хорошо знакомой, и, чувствуя себя юркой рыбкой в мощном течении, ведёт свою машину между другими автомобилями.
Резкое мельтешение на обочине привлекает её внимание, а потом наперерез движению бросается что-то маленькое и светлое. С рыжеватыми проблесками. Кошка.
— Куда ты? — только и успевает она воскликнуть, прежде чем раздаётся звук удара.
Он довольно тихий, этот звук, потому что кошка — ну, это кошка, а не столб или там внедорожник. Это просто кошка, и синяя «Тойота» уносится дальше, а она тормозит резко, как только может, и, едва ли не с мясом вырвав ремень безопасности, выпрыгивает из машины.
За спиной сигналят и даже, кажется, что-то кричат. И впереди, и по сторонам тоже.
Через две полосы она добегает до кошки — действительно бело-рыжей —  и, не глядя по сторонам, опускается рядом, чтобы тут же подняться, но уже со сбитым животным на руках. Крови нет, но глаза у кошки открыты, а бока приподнимаются и опадают, и, хотя на то, чтобы заметить всё это, у неё не больше секунды, она всё равно замечает.
И так же стремительно, но теперь уже с кошкой бросается обратно в машину.
Вой чужих гудков не прекращается даже тогда, когда она, уже внутри, снова трогается с места, на ходу пристёгиваясь. Кошка не двигаясь лежит на соседнем сиденье, а по радио играет что-то невозмутимо-весёлое.
Сбившееся дыхание клокочет в груди, а руки трясутся, как во время вступительного экзамена в институт мечты, и она не сразу попадает пальцем в ярлычок навигатора на экране планшета.
— Ветеринарные клиники рядом со мной. — Голос у неё тоже трясётся.
На карте загораются яркие точки, и она тычет в ту, которая выглядит расположенной ближе всего.
— Прокладываю маршрут, — радостно отвечает ей навигатор.
Нашёл, когда радоваться. Сам бы побегал через две полосы по оживлённой трассе, посмотрела бы она на его радостный голос.
Кошка пытается встать, пока она перестраивается в правый ряд, чтобы соскользнуть с шоссе на ближайшем же съезде. Дальше — всего два поворота и клиника.
Только бы хорошая, думает она. Только бы хорошая, и чтобы врач на месте, и чтобы без очереди. И чтобы сумели помочь.
Чтобы обязательно сумели помочь.
Каждый день судьба придумывает новые причины для её опозданий, но чужие жизни — это уже слишком, понятно?

***

Самое главное — это добраться до двери, потому что за дверью — подъезд, в подъезде — другие квартиры, а в этих квартирах — люди, которые могут помочь.
Если, конечно, откроют.
Ника понятия не имеет, откуда в ней столько сил, чтобы притворяться испуганной и при этом мало-помалу продвигаться к двери. Она понятия не имеет, откуда в ней столько сил, чтобы, уворачиваясь от ударов, всё же подставляться под некоторые из них и выглядеть при этом слабой, забитой, совершенно никчёмной, а внутри, о, внутри, чувствовать в себе абсолютную сталь.
Ему её не сломать. Ему её даже не согнуть. Обойдётся.
Не точка кипения, но последний предел. Линия, перешагнув которую уже невозможно вернуться.
 — Сука, — рычит муж, размахиваясь.
Странно, но сегодня нет привычной уже мысли о том, что «убьёт». Не убьёт. Обойдется. Сегодня мысли в голове совсем другие. О том, например, что самое главное — это добраться до двери, потому что за дверью — подъезд, в подъезде — другие квартиры, а в квартирах — люди, которые могут помочь.
Разозлённый, он ничего не замечает и не понимает даже тогда, когда они оказываются в прихожей.
Она могла бы схватиться за вешалку и ударить в ответ. Знает, читала: многие женщины примерно так и поступают, когда доведены до отчаяния, и большинство женщин, сидящих в тюрьмах по всему миру, сидят там именно за убийство тех, кто годами отравлял их жизнь, унижал, избивал, терроризировал… Ника не думает, что этих отравителей, унизителей и избивателей вообще можно называть людьми. Она не хочет их никак называть, но и в тюрьму тоже не хочет, и вместе с инстинктом самосохранения в ней просыпается что-то, о существовании чего она даже не подозревала.
Ловкость. И хитрость. И чуть ли не впервые за последние годы — ничем не замутнённый разум. Ничем: ни ужасом, ни «любовью» (и да, наплевать на тюрьму, она самолично вырывала бы глотки тем, кто смеет называть любовью ту жуткую смесь противоречивых эмоций, которые жертвы испытывают к своим мучителям).
Очередной удар удачно отбрасывает её к входной двери. Больно, даже очень, но боль притупляется злостью и ожиданием скорого избавления. Цепляясь за дверную ручку, она словно впервые видит свои пальцы — с обкусанными ногтями и ободранной кожей, и мимоходом радуется тому, что все целы. Сломанными было бы крайне неудобно открывать цепочку замка.
— Улыбаешься, тварь?
Муж ещё раз размахивается, и она с удивлением отмечает, что действительно — да, улыбается. Широкая, увесистая пощёчина гасит эту улыбку, болью обжигая щёку и губы, заставляя голову мотнуться назад.
Ника снова соскальзывает на пол, умудряясь потянуть за собой и цепочку. Замок открыт, а чудовище, за которое она умудрилась выйти замуж… Нет, не так. Чудовище, в которое превратился тот, за кого она вышла замуж, по-прежнему ничего не замечает.
Зато, словно прочитав её недавние мысли, он тянется к вешалке, и Ника понимает, что если сегодня она хочет остаться в живых, то нужно заканчивать.
На самом деле долгое время смерть была для неё весьма привлекательным вариантом, куда привлекательней жизни, вот только этот период закончился. Она хочет жить. И жить без монстра, заносящего вешалку у неё над головой.
Во имя этой жизни, кое-как приподнявшись, она тянет дверную ручку вниз и почти без сил вываливается в коридор тёмного, пахнущего чужой готовкой и чужими же кошками подъезда.
Прямо под ноги соседке.
Прямо под её старческие ноги в нелепых потрёпанных ботинках, и, глядя на скрепку, воткнутую в собачку замка вместо оторвавшегося брелока, Ника понимает, что, возможно, сегодня обойдётся всё-таки она, а не муж.
Может быть, он всё-таки убьёт её. Может быть, он убьёт их обеих.
Она слышит, как с глухим стуком вешалка падает на пол, и чувствует, как грубые руки хватают её за лодыжки.
 — Что творишь-то? — слышит она голос, старческий и скрипучий.
Звук этого голоса вгоняет её в отчаяние, а мужа, как ни странно, отрезвляет. Тиски на её ногах разжимаются. Что-то шумит. Кажется, он встаёт. Шлепок. Опирается рукой о косяк.
При других он всегда такой милый и заботливый. Всегда. Именно поэтому никто не верит ей, когда она пытается рассказать, что происходит, когда за закрытой дверью они остаются одни.
— Напилась, баб Вер, — легко отвечает муж, ничего общего с недавним рычанием.
Ника слишком хорошо знает, что будет дальше. Ему поверят. Ему всегда верят, и она всегда остаётся с ним один на один.
Никто не придёт, и никто не спасёт, и никто не поможет, и было глупо надеяться на помощь соседей. Было ещё глупее быть в ней уверенной.
Боль неожиданно колет её острой иглой в подбородок, и Ника понимает, что бьётся подбородком об пол, тихо всхлипывая. Во рту — металлический привкус крови, отвратительный и абсолютно привычный.
— Напилась, говоришь… — задумчиво тянет соседка, и Ника чувствует, как глухое отчаяние накрывает её с головой, похожее на толстое душное одеяло. — Вставай, раз напилась.
Баба Вера медленно наклоняется к ней и, глядя прямо в глаза, говорит:
— Пойдём ко мне. Налью тебе кое-чего, протрезвеешь.
Муж делает шаг вперёд.
— Да не нужно. Не нужно. Сами справимся. В первый раз, что ли? — он усмехается, и самая чёрная злость, которую только можно представить, она вся внутри Ники.
Он никогда, никогда не упускает случая её очернить. Никогда не упускает случая возвыситься за её счёт. Показаться другим святым. Мучеником. Страдальцем.
С трудом она поднимается на четвереньки.
Колени болят. Ладони тоже. Всё болит, без исключения.
— Не в первый, — соседка ухмыляется. — Муж у меня знаешь как выпивал… От него и осталось лекарство. Пойдём.
Морщинистая рука тянется к Нике, но Ника боится принимать её, чтобы встать. Боится уронить старушку или цепляется за остатки гордости — непонятно. Она поднимается на дрожащих ногах и замирает, вжимаясь спиной в дверь и совершенно точно зная, что домой сейчас не пойдёт.
Муж смотрит на неё не мигая.
Баба Вера открывает дверь.
— Пойдём, девочка.
Ника пятится, словно спасаясь от дикого зверя. Муж улыбается одними губами, его улыбка не предвещает ничего хорошего, а в колючих глазах читается: «Позже».
Позже. Ты же всё равно вернёшься. А когда ты вернёшься, мы поговорим.
Нике хочется топать ногами и кричать, что она не вернётся. Но сейчас, когда избиение остаётся позади, ей в очередной раз становится ясно, что в жизни всё намного сложней, чем хотелось бы. У неё нет никого, к кому она могла бы уйти. Подумать только: в целом свете нет никого…
Она знает, кого нужно за это благодарить. Она его ненавидит.
Смерть снова становится самым привлекательным выходом, но только, может быть, не её смерть, а его. Сейчас она понимает тех женщин.
— Не рычи, — говорит ей соседка, закрываясь на оба замка, и Ника испуганно закрывает рот ладонью.
Только сейчас, когда дверь за спиной закрывается, у неё получается свободно вздохнуть. Слёзы сами собой наворачиваются на глаза.
Ей страшно, что о ней подумают, но она всё равно говорит:
— Спасибо, баба Вера.
Долго и пристально соседка глядит на неё. Она кажется удивлённой, как будто успела забыть звук собственного имени. Наверное, это неудивительно. Сколько Ника её помнит, баба Вера — постоянно одна, а это значит, что некому называть её по имени и некому напоминать ей, как звучит обращённый к тебе человеческий голос.
— Спасибо, баба Вера, — снова повторяет она.
Пусть послушает. Пусть помнит. Так ведь нельзя.
— Спасибо, баба Вера. — Ещё раз.
Сколько Ника помнит, баба Вера — постоянно одна. Сколько Ника помнит, баба Вера постоянно одна. Сколько Ника помнит…
Откуда тогда слова про мужа и про лекарство?
Баба Вера молча отступает в сторону кухни. Там Ника тяжело опускается на стул, покрытый вязаной накидкой, и дрожащими руками принимает стакан с водкой.
— Выпей, — говорит соседка. Её губы шевелятся тяжело, и она вся похожа на неожиданно ожившую каменную статую, неожиданно вспомнившую, каково это вообще — разговаривать, хотя ведь наверняка разговаривает с кем-то другим, не может не разговаривать. — Я не настолько слепая, чтобы думать, будто ты пьяная. За бабку старую меня держит. Ничего не пойму, поверю…
— Любой бы поверил, — тихо отвечает Ника.
Всегда проще поверить в то, что у других всё в порядке, чем лезть в их проблемы.
Её начинает трясти.
— А то я ни разу за жизнь ничего такого не видела, — огрызается соседка. — Он же для всех всегда прав, а ты во всём виноватая…
Она резко обрывает себя и несколько секунд задумчиво жуёт сухие губы, а потом отворачивается к полупустому пакету с покупками. Геркулес, масло, хлеб…
Нике хочется что-то сказать, но баба Вера снова поворачивается к ней.
— У меня подруга в деревне. Уедешь к ней?
Выцветшие старческие глаза смотрят вопросительно и напряжённо, и, когда Ника кивает, в них появляется удивление, как будто баба Вера ждала чего-то другого.
— В наши времена не согласились бы, — задумчиво тянет она, и её речь уже не звучит так, будто требует от неё каких-то усилий. — Сказали бы, бьёт — значит любит. Домой поплелись. Умнеете, что ли?
Ника опускает голову, крепко сжимая стакан.
Умнеем, думает она и наконец-то пьёт — залпом, одним духом, решительно, — а потом замирает с широко распахнутыми глазами и пытается отдышаться.
Она не сломается, вот что Ника себе обещает.

***

Диванчик в приёмной довольно удобный, но от долгого сидения на нём болеть начинает всё тело.
Прошло уже часа три с тех пор, как они привезли Мурзика на кастрацию, а им всё ещё не удалось попасть к врачу. Администратор только разводит руками, но Лёля и не возмущается. Она всё понимает, чего же тут непонятного: сначала была такса с таким запахом и такой слизью, сочившейся из-под хвоста, что она сама бы её вперёд пропустила без разговоров, если бы кто попросил, а потом и вовсе окровавленный клубок — и непонятно, то ли кошка, то ли собака.
Когда их доктор, Маша (хотя вообще-то, конечно, Мария, но Лёля никак не может привыкнуть называть её полным именем, ведь, тоненькая и большеглазая, она выглядит максимум на пару лет старше её дочери Вари), наконец-то выходит в приёмную, Лёля радостно вскакивает. Но не успевает она и слова сказать, как звякает колокольчик входной двери и в клинику врывается шторм.
Ну не в прямом смысле, конечно.
Просто женщина. Яркая и красивая женщина, одним своим появлением заполняющая всё пространство вокруг. Худая, почти тощая, с алыми пятнами румянца на щеках, и длинными тёмными волосами, на высоченных каблуках и в юбке тёмно-красного цвета. С кошкой на руках и с паникой в огромных глазах.
Её лицо кажется Лёле знакомым.
— Сбили на дороге! — громким, чуть хрипловатым голосом восклицает она, и голос её Лёле тоже знаком.
Маша бросается к ней, кивая выглянувшей на шум ассистентке. Та понимает её без слов, моментально устремляясь куда-то вглубь по коридору. В операционную, наверное.
— Давно? — спрашивает Маша.
— Минут двадцать назад.
Доктор деловито кивает, тут же превращаясь из Маши в настоящую Марию, и осторожно забирает несчастное, вяло дёргающее лапами животное из рук женщины, чтобы уже вместе с кошкой кинуться следом за ассистенткой.
— Всё будет хорошо, — только и успевает пискнуть администратор.
Вчерашний студент, он работает здесь недавно и конкретно сейчас выглядит довольно испуганным. Удивительно, неужели ещё не привык?
Хотя, ей ли его осуждать? Она сама к такому вообще никогда и ни за что не сумела бы привыкнуть.
— Ну и день! — Женщина с размаху опускается на диванчик, и Лёля неожиданно понимает, откуда ей знакомо это лицо и почему у мальчика-администратора такой испуганный вид.
Впрочем, не испуганный, а восторженный, тут же поправляет она саму себя и улыбается.
А актриса театра и кино (но больше, наверное, театра, потому что никаких фильмов с ней Лёля не видела) Оксана Шевченко, только недавно перебравшаяся в их город, прячет лицо в ладонях и замирает. Руки у неё самые обычные — белые, немного обветренные, с тёмно-красным лаком на ногтях. Ногти успели отрасти, лак на указательных пальцах — облупиться, но Лёля, как мастер, всё равно замечает от природы красивую форму. У неё у самой точно такая же.
— Опоздала везде, где только можно, — не отнимая рук от лица, жалуется Шевченко. — А теперь вообще никуда не поеду, пока не пойму, что с этой кошкой всё в порядке.
— Не ваша? — осторожно спрашивает Лёля.
Шевченко качает головой.
— Нет. На шоссе под колёса бросилась, но не мне, а другому водителю. Что на неё только нашло? Животное же, должна чувствовать и понимать…
Лёля косится на переноску с Мурзиком. Притихший, он сидит там, подобрав под себя передние лапы. Если честно, после  нескольких лет жизни с этим котом Лёля порой сомневается в том, что животные и правда должны что-то там чувствовать и понимать, — настолько не вписываются в человеческую логику его поступки и действия. С другой стороны, что-то он действительно понимает: стоило мужу вчера пригрозить усатой морде за ночные крики, как наутро он нашёл кошачьи фекалии в рабочих ботинках.
Выудив из кармана короткого пальто телефон, Шевченко быстро набирает какое-то сообщение.
— На работе меня убьют, — говорит она. — Сказала, что не приеду.
Она не упоминает, куда именно опаздывает: на репетицию, или на спектакль, или на фотосессию, или на съёмки рекламы для какого-нибудь местного обувного, а то и на очередное интервью (в их почтовый ящик недавно как раз положили журнальчик), и поэтому Лёля не подаёт виду, что узнала её. Так, наверное, даже этичнее.
— Не убьют, — только и может ответить она. — В жизни всякое случается. Иногда можно и пропустить денёк.
— Денёк, да. А я ещё и опаздываю постоянно.
Лёля поднимает брови.
— Ну ведь всё равно же приходите!
Они обе смеются, и смех у обеих получается нервный. Только под конец он начинает звучать искренне.
— Заберу её себе, если выздоровеет.
— Или его, — поправляет Лёля. — И «когда», а не «если».
Шевченко кивает.
— Да, точно. Когда выздоровеет. Её или его, совершенно неважно.
Она неуверенно улыбается, поворачиваясь к Лёле, и та замечает следы подсохших слёз на красивом бледном лице. Небось вела машину и плакала, переживала за кошку. Какая хорошая девочка.
Да. Девочка. Потому что в этот момент и Оксана кажется ей маленькой Ксюшей.
— Всё будет хорошо, — шёпотом говорит Лёля. — Это отличная клиника.
— Ближе всех оказалась.
— И лучше всех, вот увидите.
Ещё полчаса они сидят бок о бок, дожидаясь, пока доктор наконец-то закончит, и выйдет к ним, и скажет что-нибудь, после чего они обязательно расплачутся, но только от радости. Это может случиться каждую минуту, и каждую минуту они проводят одновременно в напряжении и лёгком, кажущемся почти расслабленным разговоре.
Администратор наливает им чай, и это третья Лёлина чашка за сегодняшний день. Она запускает руку в переноску, поглаживая Мурзика по мягкой мохнатой спине, а он в ответ жалобно мяукает и лижет ей пальцы.
Когда доктор наконец-то выходит, Лёля почти не чувствует ни спины, ни ног. Она отстранённо думает о том, что Варя вот-вот вернётся из школы, а их дома всё ещё нет. Ещё и такси придётся вызывать для обратной дороги, потому что муж не смог столько ждать, поехал на работу.
— У кошки шок, — говорит Маша, начиная своё перечисление с самого, видимо, малого. — И ушибы, и сломана передняя лапа. Повезло. Сделали УЗИ и рентген: внутренних переломов нет никаких и кровотечений тоже. Помыли, высушили, наложили гипс.
— Можно я здесь её подожду? — спрашивает Оксана, поднимаясь с диванчика.
Маша вздыхает, стягивая перчатки, и несколько секунд пристально смотрит Оксане в глаза, как будто пытаясь понять, хороший она человек и можно ей доверять или нет. Как может быть плохим человек, сначала бежавший за сбитой — другим! — кошкой через оживлённую дорогу, а потом тащивший её к ветеринару, Лёля не знает.
—  Можно даже прямо сейчас её забрать, — наконец улыбается Маша. Её ассистентка тенью шмыгает к стойке администратора. — Переноску мы вам дадим, но только под честное слово… Чтобы вернули. А про кормление и всё остальное вам наш администратор расскажет, и телефончик он даст, по которому нужно будет звонить. Ещё нужно будет прийти на приём…
Продолжая болтать, она присаживается на корточки у Лёлиной переноски. Мурзик с тоской смотрит на неё в сетчатое окошко, то и дело открывая рот в беззвучных попытках мяукнуть. Дома он намного громче, а тут погляди только…
— Привет, рыжий, рыжий, полосатый. Сколько же ты прождал…
Маша оборачивается, и Лёля замечает тёмные круги у неё под глазами. Недосып, и нервная работа, и круглосуточные смены очевидно дают о себе знать. Судя по тому, сколько сама Лёля уже повидала сегодня, поток больных здесь практически не останавливается, а значит, хорошо, если у врачей есть время хоть что-то перекусить.
У Мурзика наконец-то прорезается голос, и он слабо мяукает, прежде чем Лёля ловит себя на мысли о желании принести в клинику чего-нибудь пожевать — не для кошек, для персонала. Расстегнув переноску, Маша без труда извлекает кота (надо же, а в прошлый раз сопротивлялся, наверное, сегодня уже надоело сидеть в узком пространстве) и прижимает к себе.
— Ну что, пойдём, друг, — говорит она. — Сейчас быстро управимся, а часов через двенадцать, даже раньше, уже будешь как новенький.
Лёля вздыхает. Ей, как и коту, уже очень охота домой.
 
***

Двенадцать часов спустя Мира стоит на вершине.
Мира на вершине мира, улыбается она про себя. Говорить вслух нет ни сил, ни желания, ведь гора и так забрала уже много энергии, а ей ещё нужно спуститься.
Парадоксально, но да, никакое восхождение не закончено, пока ты не спустилась.
Никакое восхождение не закончено, пока ты не спустилась, но здесь и сейчас она чувствует себя способной на всё и даже чуточку больше, и в этом ощущении нет ничего от пьянящей лёгкости, с которой высота часто внушает ложную уверенность в себе даже опытным альпинистам, и ничего от опасной самонадеянности, с которой даже опытные альпинисты порой внимают таким вот внушениям.
Мира меняет кислородный баллон и, снова взвалив рюкзак на плечи, делает свой первый шаг вниз.
Спуститься, думает она, это не значит проиграть или отступить. Иногда вниз — это тоже часть твоего пути вверх.

Просто смотри под ноги, крепко держи ледоруб и будь готова ко всему — и ты обязательно справишься.


Fin~


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.