Несезон

Море, говорят, не в сезон холодное, даже очень, но вряд ли холоднее, чем эта река в любое из её времён года. Вот уже несколько лет она не заходила в неё даже по щиколотку, но всё ещё помнит, каким было дно под ногами тогда, давным-давно, когда она была ещё совсем маленькой.
Ну, «совсем маленькой» — по своим нынешним меркам, тогда-то она казалась себе очень даже взрослой. И самостоятельной. А сейчас, уже действительно взрослая и самостоятельная, она возвращается к этой реке.
Раз за разом она возвращается именно сюда, потому что это место даёт ей жизнь. Или, точнее, давало. Родная земля была её местом силы: стоило, как титану, припасть к ней, хотя бы две минуты постоять на мраморных плитах вокзала вокзала – и всё снова становилось если не хорошо, то хотя бы нормально. А ещё через две минуты – уже действительно хорошо. Через неделю здесь, правда, становилось практически нечего делать, но пока под рукой были книги, еда и река, в которой она больше никогда не купалась, «нечего делать» её нисколько не волновало.
Эля годами приезжала сюда, чтобы отдохнуть и восстановиться, но сейчас, запихивая полупустой чемодан под полку в полупустом вагоне, она почему-то чувствует, что привычная схема уже дала сбой. Примерно три поездки назад.
Она больше не чувствует себя ни отдохнувшей, ни восстановившейся. Наверное, дело в том, что – как в известной цитате – в любую поездку она всё равно берёт себя саму, и, как ни старайся, тут ничего не поделаешь, а значит, и уезжать бесполезно. Но привычка – страшное дело, а ещё обещания, и чужие ожидания, и всё то, что раньше почти что не замечалось, но теперь придавливает мёртвым грузом каждый раз, когда она думает, мол, может быть, и ехать не стоит.
Может быть, и не стоит. Или, может быть, то, что здесь её ждут, уже само по себе — достаточная причина, нужно просто перестать ждать от собственных визитов чего-то сверхъестественного. Нужно просто переждать верить, будто какая-то точка на карте может её спасти.
С каждой новой станцией вагон медленно наполняется людьми, но Эля не настроена вступать с ними в контакт. Стоит только проводнику проверить её билет и выдать постельное бельё, как она решает забраться на свою полку и спрятаться там от всего мира. Ну, точнее, решает она это уже очень давно. Знает с самого начала. Разговоры со случайным попутчиком — такая известная практика из серии «помоги себе сам», что уже даже немного вульгарная, но она никогда даже не пыталась её применить. Эля старается по возможности избегать задушевных бесед даже со знакомыми людьми, что и говорить о первых встречных.
Чаще всего она берёт себе верхнюю боковушку в плацкарте.
Купе, ну, настоящее, с закрывающейся дверью, слишком дорогое и слишком замкнутое: так или иначе придётся общаться с соседями, да и у обычного плацкартного купе та же проблема. А если тебе досталось ещё и нижнее место, то без общения просто не обойтись, потому что посидеть у вытянутого, похожего на гигантский высунутый язык столика хочется всем. В самом деле, что за поездка без того, чтобы пожевать у окна варёную курицу или варёные куриные яйца.
В случае Эли — абсолютно любая.
На куриные яйца у неё аллергия, а мясо она не ест. Никакое.
Сероватое постельное бельё на ощупь кажется немного мокрым — как обычно, но от него исходит едва уловимый запах стирального порошка или даже кондиционера, так что Эля не обращает внимания на уже привычную лёгкую влажность. Это всего лишь одна ночь, говорит она себе. Всего лишь одна ночь на колёсах в компании проносящихся за окошком пейзажей и, увы, сломанных наушников.
Левый отказался работать на полдороги к вокзалу, а купить новые в киоске на остановке она не успела. Опаздывала.
Когда она, собственно, не.
Вечная суматоха и вечная же спешка, кажется, уже вросли под кожу, обосновались там и поселились, уютно устроились, влились в поток крови, бегущей по венам, сроднились с каждым дыханием. Вечная суматоха, и вечная спешка, и возможность о чём-то по-настоящему задуматься – только в пошатывающемся вагоне или потом, в своём месте силы, которое, возможно, уже перестало быть местом силы.
Эля вздыхает.
Полка не прогибается под её весом, только чуть вздрагивает, когда она опускается сверху всем телом. Извиваясь, как большая нелепая гусеница, Эля забирается под  плоский бутерброд из прохладной простыни и тяжёлого клетчатого одеяла. Ночью, возможно, ей станет слишком жарко, но она — из тех, кто предпочитает сбить колючее одеяло ногами в самый угол, если вдруг в вагоне воцарится жара, чем судорожно лезть за ним непонятно куда в случае холода.
Спрятав сумочку под подушку, она укладывается лицом к окну (а точнее — спиной к проходу) и, прижавшись лбом к холодному стеклу, закрывает глаза. Выбившиеся из хвоста волосы шелестят о наволочку, как осенние листья, и мерный стук колёс совсем не заглушает разговоров. Вагон больше не кажется полупустым. Голосов в нём так много, что хватило бы для полноценного оркестра — оркестра из человеческих жизней и жизненных же историй.
Против воли, Эля прислушивается.
— И я ему говорю: да я же тебя в два счёта сделаю, придурок.
— А он?
Это, как она понимает, ребята-спортсмены. Ещё совсем молодые, судя по голосам. Едут на соревнования или, может быть, на сборы, а то и обратно. С ними — строгая руководительница, которая поначалу то и дело шикает, но позже присоединяется к тихой беседе. Обсуждение сугубо спортивных, непонятных Эле моментов почти усыпляет.
Чуть дальше плачет ребёнок. Справа звенят бутылками и стаканами. Зима же, Новый Год, всё дозволено, можно пить прямо в поезде. Если они разойдутся, то им наверняка сделают замечание, но ссаживать никто точно не станет. Все всё понимают.
Все всё понимают, и только ей одной ничего не хочется. Ни думать, ни понимать, ни даже ехать куда-то, разве что — оказаться сразу же в нужном месте, уже с нужными мыслями и нужными выводами. Но ведь так не бывает.
Не сезон, думает Эля. Не сезон для тихих путешествий в безлюдных вагонах, потому что зимой даже то, что сначала казалось полупустым, в конечном итоге набивается под завязку. Едут домой бесконечные студенты, и бывшие студенты тоже едут — как она, по привычке.
И все куда-то едут. И все куда-то стремятся, а она лежит на полке и даже не смотрит на то, как за окном в густых синих сумерках мелькают яркие пятна фонарей и тёмные изгибы деревьев.
— Это ты, — слышит она среди общего гомона.
Слышит, кажется, прямо у себя за спиной, ровно там, где секунду до этого звучали шаги, шаркающие и осторожные, очевидно, кто-то нёс только что налитый в кружку кипяток и отчаянно старался его ни в коем случае не расплескать.
Эля, конечно, не оборачивается. Слова не могут быть обращены к ней: нет в мире людей, способных узнать её со спины, так что можно…
— Я, — раздаётся в ответ мужской голос. Он чуть хрипловатый, уверенный, с лёгким смешком.
Металлический ободок стакана стучит по столу и ложечка тонко звякает по стеклянному краю: это кружка с кипятком неожиданно опускается, потому что её очевидно не в силах больше держать на весу.
— Удивительно.
Шорох. Кто-то пожимает плечами. Снова шорох. Кто-то садится на полку. Целых два «кто-то».
Некоторое время они оба молчат, и отчего-то это молчание — самая звонкая, самая громкая вещь в вагоне. Не слышно ни юных спортсменов, ни любителей выпить, ни плачущего ребёнка… Ребёнок-то мог и заснуть, но вот все остальные?
У себя на полке Эля замирает, сдерживая дыхание. Она слушает сначала тишину, а потом осторожный, словно первая проба коньков по замёрзшему озеру, разговор, с самого начала безошибочно понимая, что происходит. Не то чтобы у неё была хорошо развита интуиция. Не то чтобы здесь вообще требовалась хорошо развитая интуиция.
Это встреча. Неожиданная встреча. Неожиданная встреча через несколько лет. Как в каком-нибудь романтическом фильме про новогоднее чудо: двое, что любили друг друга, снова встречаются, сталкиваются лбами по воле судьбы прямо посреди узкого вагонного коридора, и ничего им не остаётся, кроме как поставить стакан с кипятком куда придётся, усесться рядом и говорить, говорить, говорить. Сперва неловко, неуверенно, балансируя словно канатаходец, а потом уже совсем по-другому, быстро, судорожно, неудержимо, пытаясь за короткую ночь рассказать друг другу обо всём, что произошло за эти — сколько там? — лет.
Четыре года, вот что Эля узнаёт совсем скоро. Они не виделись четыре года. Они не виделись четыре года, его девушку зовут как-то на «А», она не запомнила, их общий друг недавно женился, но никто из них не смог приехать на свадьбу, а у кого-то умерла собака, и Машка из параллельного перебралась в Америку, ходит теперь по Нью-Йорку и знать не желает бывших одноклассников, и на месте старого кафе для детишек, ты только представь, теперь открыли пивнушку, но зато в городе уже два года как идёт капитальный ремонт всех дворов, а ёлку ставят теперь совсем в другом месте.
— Как всё меняется, — говорит он, но в его голосе Эля слышит совершенно другое.
Как всё меняется и как одновременно всё остаётся по-прежнему. Вот ты, например, совершенно другая и вместе с тем абсолютно такая же, такая же, какой я тебя помню. И неважно, сколько всего произошло и как сильно это тебя изменило, для меня ты всегда — родное, знакомое…
Они, кажется, любили друг друга как сумасшедшие (возможно, в том и заключалась проблема), а потом расстались по неизвестной причине, и вот спустя четыре года сидят совсем рядом на чьей-то нижней полке и никто даже не думает их выгонять, чтобы вытянуть усталые ноги.
Наверное, весь вагон сейчас слушает эту историю.
— Я так соскучилась, — шёпотом, тихо-тихо и вместе с тем оглушительно громко говорит она.
Я так соскучилась, слышит в её голосе Эля, я так соскучилась, и это так меня удивляет. Словно и не было никаких четырёх лет, словно ничего, решительно ничего за это время не изменилось, словно ты всегда будешь для меня родным и знакомым.
Как будто их оторвали друг от друга и научили, как именно нужно стереть себе память, а потом — прямо в вагоне, на чужой нижней полке, — прошлое догнало их и оглушило, а все старания по уничтожению воспоминаний сошли на нет за пару секунд. Как будто достаточно было просто ещё раз посмотреть друг другу в глаза, чтобы всё заново ожило, заплясало электричеством на кончиках пальцев, застучало под рёбрами.
Эле кажется, будто она слышит биение двух сердец — в такт, одинаково, но она понимает, что это всего лишь мерный стук колёс поезда, и ей становится стыдно.
Она думает, что именно «стыдно» было бы самым подходящим словом на случай, если бы она сама встретила того, с кем встречалась четыре года назад.
— Я тоже, я тоже… —  он повторяет нехитрые слова ещё несколько раз, с каждым повтором всё тише и глуше, будто зарываясь губами в её волосы.
Глаза Эли всё ещё закрыты, лоб всё ещё прижат к стеклу, она лежит спиной к проходу, а значит — и к этим двоим тоже спиной, но перед её внутренним взором они обнимаются. Цепляются друг за друга, как выросшие рядом деревья, перепутавшиеся ветками и корнями. Боятся разъединить руки. Боятся, что стоит только перестать прикасаться друг к другу — и воспоминания снова окажутся запертыми в какой-то дальний угол, тёмный закуток, отвратительно пыльный сундук в самом конце коридора. За семью замками.
Им, наверное, так хочется помнить.
Эле, наоборот, хочется забыть.
У её собственной первой любви уже двое детей, и он совсем не похож на того, кто когда-то грел её озябшие руки в ладонях и улыбался так светло и так хорошо, что щемило в груди. Если они встретятся, если они прикоснутся друг к другу, ничего не ёкнет и ничего не вернётся.
Пустота? Да, когда всё кончилось, была пустота. Потом она затянулась, до краёв заполнилась тёмной, тягучей тоской, и липким отчаянием, и полным нежеланием возвращаться. У кого-то — ничего не меняется, а у неё всё изменилось бесповоротно.
Может быть, он тоже едет в этом поезде, в этом самом вагоне, может быть, это он проверял у неё билет, когда она с чемоданом в руках стояла у замёрзшей подножки, но они не остановились, не узнали друг друга. Не соскучились.
— Никуда это не уходит, да? — за спиной у Эли она смеётся, тихо и горько, а он молчит и, наверное, кивает.
А у Эли — ушло. Отболело, и оставило шрам, и ушло, и даже сам шрам уже давно не болит.
История, разворачивающаяся у неё за спиной, совсем не про неё. Она всё ещё слушает её, ощущая себя так, будто крадёт чьё-то чужое и личное, но уже знает, что идти на такое преступление не зачем — она не услышит там ничего для себя. Ничего про себя.
В ней пусто и холодно, и вокруг неё тоже пусто и холодно, так что она поплотнее закутывается в одеяло, а потом, сообразив, что можно сделать, приподнимается. Едва не врезавшись лбом в третью полку, она — всё такой же нелепой гусеницей — разворачивается, чтобы закопаться в сумочку и всё-таки вытащить оттуда наушники. Левый отказался работать, но ведь именно левым ухом она лежит на подушке, а значит, можно вставить целую «каплю» в правое — и отключиться от всего мира.
Словно птицы, которых вспугнуло приближение человека, он и она замирают и замолкают. Вместо них ненадолго возвращаются громкие голоса пьяной компании, и лёгкая болтовня юных спортсменов, и заливистый хохот ребёнка. «Ненадолго» — потому что Эля вставляет наушник, подсоединяет провода к телефону и нажимает на «плэй».
Тихая музыка напоминает финальные титры. Титры к фильму, который она так и не посмотрела, только успела услышать кусочек.
Ей не жаль. До самого утра она размышляет о том, как всё в жизни интересно закручено, и какие все разные, и как то ли это с ней что-то не так, то ли нет ничего ненормального в том, что иногда всё проходит совсем безвозвратно. Бесконечное множество раз она читала и слышала о том, что чувства никуда не уходят, максимум — немного меняются, но стоит заглянуть внутрь себя — и всё, пусто. Если её любовь и изменилась, то это была мутация, и мутировала она в равнодушие. В холод и в пустоту.
Отстойная из неё вышла бабочка, думает Эля. Да и гусеница была тоже не очень.
Вспоминать ей не хочется.
Всю ночь она лежит, отвернувшись к окну, так что бок и бедро затекают, но упрямо не поворачивается. Было бы неправильно увидеть лица тех, чьи разговоры она невольно подслушала, было бы неправильно угадывать их в каждом из проходящих мимо или сидящих напротив, было бы неправильно следить, на какой конкретно станции они сойдут, какой город окажется их местом силы, их местом воспоминаний, их точкой постоянного и вечного возвращения.
Её собственная точка вечного возвращения встречает её влажным морозом и трескучим снежком под ногами. Здесь почему-то не посыпают дорожки — скользите себе сколько влезет, и Эля берёт под руку мать, пришедшую её встретить. Это тоже ритуал, тоже традиция, хотя она вполне способна добраться до родного дома самостоятельно: и адрес помнит, и денег на такси, к счастью, хватает.
Но мама встречает её. Постоянно. Она улыбается, и, глядя на её улыбку, Эле становится немного легче и немного теплее. Если тебя ждут, думает она, если тебя ждут, может быть, это и есть настоящий повод приехать.
— Как дорога? — спрашивает мама, и от любого другого человека на свете это звучало бы дежурным вопросом, на который можно ответить одним-единственным словом, и уже через пять минут никто этого слова не вспомнит.
Но маме действительно интересно, и поэтому Эля отвечает:
— Прохладно. И один из наушников сломался… — Про чужую историю она, конечно же, не рассказывает, зато говорит другое, снова пришедшее в голову: — Места на верхней полке так мало. Ворочалась там, как большая нелепая гусеница.
Мама только смеётся, помогая Эле засунуть свой чемодан в багажник такси.
— Ты же любишь верхние полки. И потом, ты у меня не гусеница. Ты скорее улиточка.
Вместе они садятся на заднее сиденье, и, ослабляя пушистый шарф, Эля спрашивает:
— Такая же медленная?
У кого ещё, как не у матери, в общем-то, есть все права на то, чтобы так говорить. В конце концов, это именно она тратила бесконечно долгие минуты на то, чтобы собрать Элю в садик, пока она кочевряжилась. Каждый вечер они вместе с мамой выбирали, что завтра надеть, и каждое утро маленькая Эля устраивала истерику: нет, ни за что, никогда, принеси что-то другое.
— И милая.
Ну да. Для мамы она всегда милая, по умолчанию. Для остальных быть милой она даже и не старается. Впрочем, улиток тоже не все считают милыми, но им, кажется, вообще всё равно.
Эле вроде как тоже.
Она чуть улыбается.
И правда, может быть, ей достаточно того, что здесь её ждут. Совсем необязательно набираться здесь сил и быть мифическим титаном, которому стоит только припасть к земле, полуживому, и он снова полон энергии. Может быть, эта конкретная точка на карте вовсе не обязана всю жизнь дарить ей гармонию, спокойствие и всё, чего она никак не может найти. Но она всё равно будет сюда возвращаться, потому что у возвращений бывают и другие причины.
Её причина едет рядом с ней, в одном такси, вместе, и морщинки у её глаз с каждым приездом становятся всё глубже и глубже. Всё родней и роднее.
— Море, говорят, не в сезон такое холодное, — задумчиво говорит Эля, глядя в окно.
Никакого моря в их городе нет, и сейчас они проезжает мимо реки: белая от снега набережная, скованная льдом толща воды, несколько полыней — тёмно-синих, немного парящих, причудливо изогнутые ветки прибрежных деревьев.
Мама может напомнит ей об этом, может удивиться — о каком вообще море ты говоришь, о каком несезоне, но из всех возможных слов на свете вот что она отвечает:
— Но несезоны же заканчиваются, правильно?
Эля замирает, чувствуя себя бабочкой, булавкой пришпиленной к сиденью. Или нет. Какая там бабочка, она же улиточка. Она — улиточка, а улитки всегда носят свой домик с собой, в этом вся суть.
Ей не нужно никакое место силы. Ей не нужно искать себя в точках на карте и думать, будто бы города и возвращения — это то, что может спасти. Она сама — вот что может спасти. Она сама — своё место силы. Она сама — своя река, и свои полыньи в голубой толще льда, и свои причудливо изогнутые ветки прибрежных деревьев, белые от инея, и своё всё на свете.
Как в известной цитате, куда бы она не поехала, она всегда берёт с собой себя. Но это не проблема. Это — подарок.
А несезоны… Ну, чёрт с ними, с несезонами. Рано или поздно они и правда закончатся.
Когда такси подъезжает к их дому, Эля улыбается матери, и та улыбается ей в ответ.

Fin~


Рецензии