Жестокий ХХ век. Гл. 12

          Вернулись мы в нашу родную школу и начали заниматься в десятом классе. Однако блокадные будни все старания директора школы и учителей свели на нет.
          Первым умер Абрам Елизарович Гордон, но не от голода, а от ужаса фашистского нашествия.
          В нашу школу на Татарском переулке угодили два тяжёлых снаряда, и она наполовину развалилась. Нас перевели в школу на Посадской улице. Дорогие наши учителя угасали на глазах, сидя на непрерывно снижающемся пайке служащих, приравненному к пайку иждивенцев, то есть 125 г хлеба, других продуктов по карточкам не давали. Только перед новым, 1942 годом, кое-что удавалось выкупить по талонам.

          Большая часть наших учителей умерла, оставшиеся были не в состоянии двигаться. На этом наше среднее образование надолго прервалось.    
          Непостижимо, как можно было так жестоко и бездарно утратить золотой фонд педагогов с дореволюционным образованием.
          Трагически погиб директор нашей школы. Забытый всеми, он приходил в свой, чудом уцелевший, кабинет полуразрушенной школы, его детище. Там его и нашли мёртвым и замёрзшим.
          Картины блокадной жизни столь разнообразны и, с точки зрения человеческой морали, настолько необычны, что придётся на них остановиться. А ведь судьба могла отвести от этих трагических зарисовок.

          Ещё в июле мы с мамой встретились дома. Она мне сказала, что ей предложили два места на эвакуацию от её работы, а я твёрдо ответил, что никуда из родного города не поеду. Она со мной согласилась. Когда она осталась не у дел, то достала свой диплом медсестры с Первой мировой войны и пошла работать в госпиталь, который располагался в здании авиационно-инженерного училища на улице Красного курсанта. Помню этот диплом: он был в переплёте из красного бархата, с тисненными золотыми буквами. В нём находился текст на атласной бумаге об окончании курсов медсестёр.

          В госпиталь маму взяли, но не на должность медсестры, так как был большой перерыв в практике — целых два десятилетия. Как у всех нормальных интеллигентов, ко дню уничтожения Бадаевских складов с продовольствием у нас в доме не оказалось никаких запасов. Хотя карточная система была введена, были также и коммерческие магазины, где можно было купить любые продукты по завышенной цене. Можно было сделать кое-какие запасы, но мама верила властям, а я был далёк от этих мыслей. Большинство населения города оказалось в таком же положении.

          Ранняя зима с устойчивыми морозами усугубляла жизнь людей. Ежедневные бомбёжки и обстрелы вывели из строя водонапорную станцию. Прекратилась подача электроэнергии. Я достал окопную буржуйку, установил её в самой маленькой комнате, и мы грелись втроём: мама, я и Зинаида Алексеевна, преподаватель немецкого языка, которая переселилась в нашу квартиру, поменявшись комнатами с моей старшей сестрой, вышедшей замуж ещё до войны.

          Воду я доставлял с реки Ждановки от стадиона им. Ленина. Ведро ставил, как все, на детские саночки. У проруби скапливалась толпа слабеющих день ото дня женщин и подростков. Возраст женщин было определить трудно — все они, почерневшие и осунувшиеся, были замотаны в платки и одеяла. Сгорбленные, они ели передвигались, как тени. Мороз не отпускал в блокадную зиму ни на один день.

          Однажды я увидел такую картину на Зверинской улице: везли сани с хлебом на весь микрорайон. Две женщины тянули сани спереди за верёвку, а ещё две толкали сзади. На дороге стоял подросток. Когда сани с ним поравнялись, он выхватил буханку хлеба и шагом начал убегать. Женщины стали кричать, и две из них пустились его догонять, тоже шагом. И эта, «орущая» тихими голосами процессия скрылась в подворотне дома.

          Или вот другая картина: стоял полный дистрофик в булочной рядом с весами, и, когда кусочек хлеба с два спичечных коробка кому-то взвесили, он схватил его и отправил в рот.
          В нашем доме мальчишки помладше меня умирали один за другим.    
          Как-то встретил я на улице одного, а у него лицо опухшее и полупрозрачное, как луна:
          — Вовка, ты, наверное, много воды пьёшь?
          — Глушу голод тёплой водой.
          — Прекрати немедленно, это вредно! — сказал я.
          Через день он помер.

          Знаю два случая людоедства в нашем доме: мать с сыном съели трёхлетнего младшего, про их дальнейшую судьбу ничего не знаю.
          А второй аналогичный случай стал достоянием оставшихся в живых жителей дома: по рассказам сестры, которая демобилизовалась в конце 1945 года, эту мать в 1947 году судили.
          Судьёй в нашем районе был фронтовик, майор без правой руки, но с головой и сердцем. Он вынес оправдательный приговор, но с частным определением: семью переселить в другой район города.

          Случаи людоедства, наверное, были не единичными в городе. Я много двигался и два раза видел трупы с обрезанными ягодицами и ляжками. Трупы никто не убирал, и они просто уходили под очередной снегопад.

          Ещё раз хочу вспомнить добрым словом Николая Николаевича Комарова, которому мама отдала половину нашей квартиры. Как-то он увидел меня в «подстреленном» пальтишке и ботиночках. Было это в начале зимы, но мороз уже трещал вовсю. Он достал записную книжку с карандашом, написал мне записку и объяснил, что на следующий день я должен был придти в Александро-Невскую лавру и обратиться к такому-то человеку.
          Когда пришёл и отдал записку, то мне вынесли валенки выше колен, ватную телогрейку, ватные брюки и ещё армейскую шапку. Это меня и спасло. Не выдержал бы я зимы без такой экипировки.
          Царствие небесное этому человеку.

          Как-то в январе 1942 года я натаскал воды, нагрел на буржуйке и пошёл в ванную помыться. Раздевшись, я увидел себя в зеркале: вместо мощной шеи — петушиная шейка с кадыком, вместо грудных мышц — рёбра, вместо могучих бицепсов — сухожилия.
          Я заплакал. Такие не живут. Зрелище повергло меня в тяжкое уныние, но не надолго.
          К этому времени заболела мама. Когда она работала в госпитале сутками, а то и по двое подряд при наплыве раненых, их там кое-как подкармливали. Наверное, за счёт отошедших в мир иной от ран. А когда она заболела, этот прикорм прекратился, и я всячески старался что-то выменять, что-то достать, узнать, где можно правдами и неправдами отоварить карточки. Словом, старался быть на ходу.

          Однажды зашёл к своему другу, Жене Замоторину, он лежал и сказал мне: «Не трать энергию, надо лежать». Вид у него был ужасный: этот богатырь превратился в абсолютный скелет. Повидались мы с другом в последний раз в середине февраля, а в конце февраля он уехал по Ладоге.
          На «большой земле» Женю послали за пайком хлеба для эвакуированных блокадников на продбазу. Их было трое: мать, её сестра и Женя. Хватило же ума у его матушки послать парня, обезумевшего от голода, одного за продуктами.
          Получив паёк на троих на несколько дней, он, конечно, нахватался на морозе всякой еды и умер по дороге от заворота кишок. А какой бы из него был Человек, знаю теперь только я. Нет и его могилы...

          Дома был «тёплый угол» — единственное место, где можно было отогреться от лютых морозов, длившихся всю долгую голодную зиму. Нашу драгоценную мебель я не пустил на дрова, как это сделали многие соседи.
          Однажды поздно, яркой лунной ночью я подходил к дому и увидел, что длинный-длинный забор, ограничивающий плакатную площадь, кто-то частично разобрал. Прореха была в несколько метров. Я оттуда отодрал несколько досок и отнёс домой. Когда я отрывал доски, ржавые гвозди издавали в тишине такой скрежет, что было жутко. А вдруг патруль?.. За мародёрство полагался расстрел по законам военного времени.

          А назавтра я обнаружил, что кто-то последовал моему примеру, и пошла эстафета. В ту же ночь я натаскал этих крашеных сухих досок целый штабель и уложил их в нежилую большую комнату чуть не до потолка. Тогда у меня ещё были силы на эти заготовки. Дров хватило до весны.

          Когда мама ещё работала, я несколько раз приходил к ней в госпиталь. Тяжелораненые стонали, выздоравливающие ржали и помогали медперсоналу ухаживать за тяжелобольными. Однажды, проходя через отделение челюстников, я увидел чудовищную картину: человека без нижней челюсти. Её, вероятно, снесло осколком снаряда. Глаза, нос, уши — всё было на месте, а вместо нижней челюсти — зев и болтающийся в воздухе язык. Говорить он не мог, а ржал громче всех. А потом, спустя годы, я где-то прочитал, что какой-то русский хирург-«Кулибин» изловчился конструировать нижние челюсти из рёбер пациента. Может быть, тому смешливому парню повезло. Очень хочется так думать.

           В конце января на три дня встал основной хлебозавод из-за отсутствия воды. Количество умерших людей, которых близкие тащили на саночках в морги, резко возросло. А ведь большинство умерших оставалось в своём жилье. Так погиб мой одноклассник Лёша Трандофилов, синея на нетопленной плите. Он ушёл последним из семьи. Его отец, крупный банковский работник, умер первым, потом его мама, а потом Лёша.

           В конце февраля паёк хлеба чуть увеличился, но это был не хлеб, а его подобие. После войны на выставке обороны Ленинграда был опубликован подлинный рецепт тогдашнего хлеба. Скорее, этот хлеб был моральным стимулом к выживанию, чем продуктом, поддерживающим организм человека.

           Уже слабея, я всё-таки время от времени совершал походы с Петроградской стороны в Александро-Невскую лавру. Николай Николаевич однажды наши карточки отоварил папиросами «Беломорканал», и я привёз целую картонку, еле уместившуюся на саночках. Эти папиросы немного нам помогли, однако мама слабела от цинги и дистрофии. Цинга была и у меня.
         
           Однажды, идя домой, я понял, что мне не дойти, я устал. Я присел на какой-то поребрик и вдруг услышал звуки классической музыки. Мне стало тепло, уютно, ничего не болело и ничего не хотелось. Вдруг кто-то стал бить меня по щекам. Проснулся и вижу, что две женщины меня тормошат и говорят: «Ну, вставай, ты что распустился? Молодой, здоровый, а расселся на морозе. Замёрзнешь!» Спасибо им за спасение. После этого случая я стал относиться к себе осторожнее, ведь дома мама, за жизнь которой я в ответе.

           Однако природа двигалась в другую сторону: ведро с водой, привезённое с реки Ждановки, я поднять уже не мог. Ковшиком переливал воду в чайник и, с чайником в левой руке, цепляясь правой за перила, с трудом поднимался на второй этаж. Силы таяли, ноги тяжелели, на них появились цинготные язвы чуть не до костей, шрамы от них сохранились до сих пор.

           Наступил март, первый месяц весны, а морозы не только не слабели, но стали ещё сильнее. Яркое солнце и зверский мороз: вот такой антициклон простоял большую часть зимы.

           Немецкая авиация давно не летала, а к обстрелам тяжёлыми снарядами все давно привыкли. Стреляли методично: иногда с интервалом в шесть минут, иногда больше. Снаряды гигантского калибра сверлили воздух и бухали в разных районах города, разрушая дома и заводы.

           4 марта вечером мы с мамой беседовали, строили какие-то планы, и Зинаида Алексеевна активно принимала участие в разговоре. Я протопил буржуйку, и мы легли спать. Утром я проснулся, а мамочка лежала уже холодная. Ей было всего 49 лет. Она никогда не сидела в кресле дантиста и не имела ни одной пломбы в зубах.

           5 марта 1942 года я осиротел полностью, и с этого дня жил своим умом, набираясь жизненного опыта, совершая промахи и ошибки, которых могло бы не быть, если бы были живы родители.
           Похоронить по-человечески свою маму я не мог: могила стоила две буханки хлеба, пришлось поступить, как все. С огромным трудом я завернул тело мамы в несколько занавесок и одеял и пошёл искать вторые саночки.
           Помощь нашёл у старшей сестры моего товарища и одноклассницы моей старшей сестры, Ноны Лихутиной. Она не только дала мне саночки, но вызвалась мне помочь до конца.
           Тело мамы мы с ней вынесли, уложили на саночки, связанные гуськом, и отвезли в Госнардом, где под открытом небом на бывшей танцплощадке был морг. Там лежали сотни людей. Картина была жуткая: многие были раздеты или полураздеты и лежали в невероятных позах: кого как застала неминуемая смерть.

           Оставшись один, я потерял смысл бороться за выживание. Единственное, на что у меня хватило сил — это отстоять громадную очередь, продиктовать заявление о смерти мамы и получить письменное свидетельство о её смерти. Всё это происходило в подворотне 34-й поликлиники 10 марта 1942 года.

           Через несколько дней, совершенно обессиленный, я столкнулся на нашей улице с шустрым парнем. С трудом мы узнали друг друга, так как виделись только перед войной, один или два раза. Он был сыном маминой коллеги по работе в словарной редакции. Он меня активно растормошил и повёл в военный госпиталь № 1012, который располагался за Биржевым мостом рядом с библиотекой Академии наук. Он притащил меня к начальнику, который возглавлял караульно-хозяйственную команду госпиталя. Все эти ребята были шустрые и живые.

            Поговорил со мной начальник и повёл к госпитальному начальству. Сначала зашёл сам, о чём-то поговорил, а потом втолкнул меня в помещение с перегородкой, за которой сидело двое военных. Они посмотрели на меня, доходягу, и спросили: «А ты сможешь с винтовкой выполнять караульный контроль на входе?» Я ответил, что смогу. Один ещё спросил: «А сможешь погрузить тюки с бельём на машину?» Я ответил, что не знаю. Задали ещё несколько вопросов и отпустили.

            Вышел я во вторую половину помещения и слышу такой разговор: «Ну, чего его брать, он же завтра помрёт». Второй довольно долго помолчал, а потом сказал: «Помрёт — похороним. А может, не помрёт, ведь молодой».   
            Печально было слышать о себе такие слова. Появился караульный начальник, зашёл к ним, получил «добро» на меня и повёл в казарму караульный команды, показал койку, где я должен был спать, сказав: «Пока полежи и отдохни». Так началось моё возрождение к жизни.

            От усталости и безнадёги я задремал. Часов в 6 или 7 вечера меня растолкали и направили на камбуз, сунули мне в руки котелок и повели в пищеблок. Стою с котелком в сторонке, выскакивает глазастая девчонка моего возраста и кричит: «А, новенький!». Выхватила у меня из рук котелок и через минуту подала мне полкотелка то ли котлет, то ли фрикаделек, залитых подливой. Сознание моё помутилось. Первое, что пришло в голову: я вижу какой-то коварный сон. Никогда такого издевательства не снилось. Я стоял и не мог пошевелиться. Снова подбежала эта девчонка и сказала: «Иди, ешь, здесь подолгу находиться нельзя». Я поплёлся в казарму и, с помощью ножа, всё съел. Конечно, могла произойти трагедия: и я дурак, и девчонка не умнее, ведь она видела, что перед ней дистрофик. Однако, Бог милостив, и всё обошлось.

            Служба началась с утра. Мне выдали винтовку с пятью патронами и посадили на вахту проверять пропуска в госпиталь. Всё было примитивно, но очень строго. Подкорм нашей команды шёл за счёт убыли раненых. Очень быстро прояснилось сознание, начали понемногу возвращаться физические силы.

            Выглянуло весеннее солнце и прибавило надежд на выживание.   
            Где-то напротив госпиталя из открытого окна ежедневно лилась музыка. Крутилась пластинка Лещенко с его знаменитой «Татьяной». Это тоже стимулировало возрождение.

            Но однажды меня послали с шофёром на склад дров. Приехали, он вышел из машины, открыл задний борт, закурил и сказал: «Давай, грузи». Я взял обледеневшее полено, подтащил к машине, а поднять его не смог. И так, и сяк, и ничего не получается. Обматерил он меня, накидал полную машину дров, вытер пот со лба и сказал: «Хрен с тобой, сам таким был, здесь откормили».

            Парень был чуть старше меня. После этой поездки моё моральное состояние резко упало, особенно когда вспоминал, как раньше играл с двухпудовкой. Казалось, что былая удаль утрачена навсегда. Но трёхразовое питание плюс рабочая карточка понемногу делали своё дело. Я начал ездить грузчиком то с бельём, то ещё с чем-то. И вот новый срыв: приехал я на какой-то склад за мылом, а оно в бочках килограммов по пятьдесят-шестьдесят.

            Поставил доски и стал закатывать скользкие, обляпанные жидким мылом бочки. Выглядело это так: я толкаю бочку, а она скатывается на меня. Я снова и снова, а она снова меня одолевает. Выбившись из сил, я чуть не разревелся. Тогда пожилой шофёр подошёл ко мне и сказал отойти. В брезентовых рукавицах он быстренько закатил несколько бочек, и мы поехали. Очень страшно, оказывается, ощущать своё бессилие. Блокадному дистрофику это пришлось пережить несколько раз.

Продолжение: http://www.proza.ru/2016/02/27/643


Рецензии