Пушкин язычник
И тут мы подошли к чрезвычайно интересному моменту, в результате непонимания которого путаница с Пушкиным продолжается, начиная с Белинского и заканчивая нашим современником Минаковым, утверждающим, как мы помним, «что, БЫТЬ МОЖЕТ, ВЕЛИКАЯ русская поэзия началась с Пушкина. И уж в любом случае – СВЯТАЯ русская литература 19 века (Т. Манн) многим обязана Пушкину». Посему новый этап раскрутки начнём с поэмы «Граф Нулин».
«Эта поэма, – читаем в статье седьмой капитального труда Белинского «Сочинения Александра Пушкина», – в первый раз была напечатана в «Северных цветах» 1828 года, а отдельно вышла в 1829 году. Тогда-то опрокинулась на нее со всем остервенением педантическая критика. Главною виною поставлено было «Графу Нулину» пустота будто бы его содержания. По убеждению этой критики, поэзия должна заниматься только важными предметами, каковые обретаются в одах Ломоносова, его «Петриаде», одах Петрова и стопудовых пиимах Хераскова. Ей, этой неотесанной критике, и в голову не входило, что все это высокопарное и торжественное песнопение, взятое массою, далеко не стоит одной страницы из «Графа Нулина»».
Итак, имело место столкновение разных взглядов на то, какой должна быть поэзия. Находясь же над схваткой, отметим: это вовсе не значит что один взгляд верный, а другой неверный, а значит что это разные взгляды, с разных точек зрения, со своими изначальными установками и аргументами. Взгляд же Белинского, как всегда, поражает своей зашоренностью и агрессивностью – когда вместо аргументов применяются крепкие словечки: со всем остервенением, педантическая, этой неотесанной критике, не стоит одной страницы. На одну фразу, однако, стоит обратить особое внимание: пустота будто бы его содержания. Интересна она для нас ввиду того, что взгляд (точка зрения) на пустоту тоже может быть разным: пустоту можно разуметь как в низшем, так и в высшем смысле. В примечаниях к этому месту находим и свидетельство о мнении на сей счёт оппонентов: «Надеждин бросил тогда крылатое выражение: «Никогда произведение не соответствовало так вполне носимому им имени. «Граф Нулин» есть нуль, во всей математической полноте значения сего слова» («Вестник Европы», 1829, № 3, стр. 218)».
Надеждин видит то, что есть, Белинский – как ему свойственно – то, что хочет видеть – ведь не за высший смысл пустоты он ратует – о таковом он и понятия не имел (помнится, где-то в своих работах он высказался о китайской живописи как о чем-то уродливом!) «Китайская живопись, как все китайское, уродлива и ложна; но картина гениального китайского живописца (если только могут быть гениальные китайские живописцы) сильнее поразит внимание зрителей, чем европейская картина обыкновенного таланта» (В. Г. Белинский. Стихотворения Владимира Бенедиктова. СПб., 1842). – Почему мы вспомнили об этом? Да потому что китайская живопись – это именно то, что основано на даосском понимании пустоты!
А что же «Граф Нулин»? О какой пустоте может здесь идти речь? Вот в этом, например, весьма характерном для всей «поэмы» её фрагменте:
Она сидит перед окном;
Пред ней открыт четвертый том
Сентиментального романа:
Любовь Элизы и Армана,
Иль переписка двух семей –
Роман классический, старинный,
Отменно длинный, длинный, длинный,
Нравоучительный и чинный,
Без романтических затей.
Наталья Павловна сначала
Его внимательно читала,
Но скоро как-то развлеклась
Перед окном возникшей дракой
Козла с дворовою собакой
И ею тихо занялась.
Кругом мальчишки хохотали.
Меж тем печально, под окном,
Индейки с криком выступали
Вослед за мокрым петухом;
Три утки полоскались в луже;
Шла баба через грязный двор
Белье повесить на забор;
Погода становилась хуже:
Казалось, снег идти хотел…
Вдруг колокольчик зазвенел.
Увы, при всём желании очень трудно узреть здесь высший смысл… хотя… если постараться… кое-где – например, в строчке: Казалось, снег идти хотел… – уже видим НЕЧТО! Но в целом – трудно не согласиться с Надеждиным!
Однако сейчас мы хотим высказаться ни ЗА и ни ПРОТИВ такого рода поэзии, а отметить лишь, что противопоставление этого и стопудовых пиим Хераскова – СОВЕРШЕННО НЕУМЕСТНО! Это вещи не сопоставимые НИКАК, ибо находятся в абсолютно не пересекающихся пространствах. Белинскому – увы! – это было непонятно.
А вот его последователь Дмитрий Писарев много превзошёл своего учителя в плане логики и ясности мышления, не просто почувствовав подвох, но и глубоко прочувствовав всю глубину несоответствия восприятия Белинского с природой поэзии Пушкина. В работе «Белинский и Пушкин», состоящей из двух частей: «Евгений Онегин» и «Лирика Пушкина» – Писарев даёт логично последовательный и весьма глубокий анализ, полностью отрицая какую-либо СОЦИАЛЬНУЮ значимость, увиденную Белинским в стихах Пушкина. Что бы о ней ни говорили, но работа эта – замечательный во всех отношениях образец русской литературной критики, необходимый для изучения всем, кто хочет правильно понять Пушкина, увидеть то… чего в нём нет!
И вовсе не умаляет её достоинств тот факт, что она… не бесспорна! Дело в том, что аналогично тому, как Пушкин с Херасковым, так же и Писарев с Пушкиным находятся – в разных комнатах. Это – НЕПЕРЕСЕКАЮЩИЕСЯ пространства, сведённые в одно – нет, не синтетическое целое! а в одно месиво – неспособным к дифференциальному анализу Белинским. Неспособным по причине отсутствия в его сознании идеи Интеграла.
Таким образом, при всей своей логичности и последовательности Писарев не учитывает одного – ПРИРОДЫ ПУШКИНСКОЙ ПОЭЗИИ (ППП). Он развенчивает то, чего в ней отродясь не было – и попадает таким образом в ПУСТОТУ, в которой Белинскому привиделась социальная значимость: «Вместо того чтобы сказать читателю: как пуст, смешон и ничтожен мой Онегин, убивающий своего друга в угоду дуракам и негодяям, Пушкин говорит: «и вот на чем вертится мир», точно будто бы отказаться от бессмысленного вызова – значит нарушить мировой закон» (Писарев Д. И. Сочинения в четырех томах. Том 3. Статьи 1864-1865. М.: 1956, – с. 330).
Природа пушкинской поэзии
В деле постижения этой природы – ППП – необходимо отметить и уяснить наиболее знаковое столкновение, произошедшее в аккурат через сто лет после анти-пушкинского выступления Писарева. Речь идёт о книге Андрея Синявского (он же Абрам Терц, 1925–1997) «Прогулки с Пушкиным» и о реакции на неё таких грандов советского (вернее, антисоветского) диссидентства как Игорь Шафаревич и Роман Гуль. Книга написанная в лагерях в 1966-1968 гг. и впервые напечатанная в Лондоне в 1973 году – поразила всех совершенно необычным взглядом на «общенационального гения».
Ещё бы! Кто ранее мог написать такое: «Постель для Пушкина не просто милая привычка, но наиболее отвечающая его духу творческая среда, мастерская его стиля и метода. В то время как другие по ступенькам высокой традиции влезали на пьедестал и, прицеливаясь к перу, мысленно облачались в мундир или тогу, Пушкин, недолго думая, заваливался на кровать и там – «среди приятного забвенья, склонясь в подушку головой», «немного сонною рукой» – набрасывал кое-что, не стоящее внимания и не требующее труда. Так вырабатывалась манера, поражающая раскованностью мысли и языка, и наступила свобода слова, неслыханная еще в нашей словесности» (Абрам Терц /Андрей Синявский/ Собрание сочинений в двух томах. Том 1. М.: 1992. – сс. 344).
Терц понял главное – угнаться за Пушкиным можно лишь сбросив весь накопившийся балласт, уподобившись САМОМУ, приобретя свойственную ему легкость и даже невесомость. Отсюда и выражения, которые просто шокировали записных наших пушкинистов и прочих любителей, не понявших Синявского точно так же как они не понимают и Пушкина (хотя и безумно любят его – в том-то и дело, что безумно!)
«Его поэзия на той стадии тонула и растворялась в быту. Чураясь важных программ и гордых замыслов, она опускалась до уровня застольных тостов, любовных записочек и прочего вздора житейской прозы. Вместо трудоемкого высиживания «Россиады» она разменивалась на мелочи и расходилась по дешевке в дружеском кругу – в альбомы, в остроты» (с. 344). – Здесь мы вновь – в который уже раз! – видим противопоставление Пушкина с Херасковым. И неспроста! Дело в том, что по иронии судьбы Пушкин занял пьедестал, который оказался совершенно несовместим с природой его поэзии, но как нельзя лучше соответствовал монументальности поэзии его предшественника! И столкнув того с постамента, он таким образом занял НЕ СВОЁ место, НЕ СВОЙ пьедестал! Что же до настоящего его пьедестала, то бишь соответствующего его природе, то…
«На тоненьких эротических ножках вбежал Пушкин в большую поэзию и произвел переполох. Эротика была ему школой – в первую очередь школой верткости, и ей мы обязаны в итоге изгибчивостью строфы в «Онегине» и другими номерами, о которых не без бахвальства сказано:
Порой я стих повертываю круто,
Всё ж видно, не впервой я им верчу.
Уменье вертеть стихом приобреталось в коллизиях, требующих маневренности необыкновенной, подобных той, в какую, к примеру, попал некогда Дон-Жуан, взявшись ухаживать одновременно за двумя параллельными девушками. В таком положении хочешь – не хочешь, а приходится поворачиваться» (сс. 346-347).
Одно только выражение «тоненькие эротические ножки» произвело ещё больший переполох среди пушкинистов, напрочь лишив их способности соображать (если, конечно, она была у них изначально!) И за фразой этой они не увидели, куда эти ножки ведут, какие возможности – вёрткость, изгибчивость, маневренность – создают. Зато это прекрасно (просто гениально!) прочувствовал тот, кто вместо пения дифирамбов «общенациональному гению», решил просто с ним прогуляться, подобно бабочке поймать этого гения в сачок. Как то в следующем пассаже:
«До Пушкина почти не было легких стихов. Ну – Батюшков. Ну – Жуковский. И то спотыкаемся. И вдруг, откуда ни возьмись, ни с чем, ни с кем не сравнимые реверансы и повороты, быстрота, натиск, прыгучесть, умение гарцевать, галопировать, брать препятствия, делать шпагат и то стягивать, то растягивать стих по требованию, по примеру курбетов, о которых он рассказывает с таким вхождением в роль, что строфа-балерина становится рекомендацией автора заодно с танцевальным искусством Истоминой:
…Она,
Одной ногой касаясь пола,
Другою медленно кружит,
И вдруг прыжок, и вдруг летит,
Летит, как пух от уст Эола;
То стан совьет, то разовьет
И быстрой ножкой ножку бьет»
(сс. 342-343).
И разве это не постижение ППП, составляющих её свойств и деталей? На наш взгляд, именно так – исследование причин, попытка постигнуть внутреннюю природу. При чём весьма успешная попытка! Попадание в десятку!
Но такая вольность, как и следовало ожидать, была воспринята не иначе как покушение на святыню, на «наше всё»! В 1976 году в Нью-Йорке в «Новом журнале» рецензию на книгу Синявского опубликовал старейший русский писатель-эмигрант Роман Гуль (1896–1986). Под говорящим названием – «Прогулки хама с Пушкиным».
Начинается рецензия так: «По-моему, в какой-то глубине – в плане духовно-интеллектуального разрушительства, – в потребности предать надругательству наши традиции и святыни, Абрам Терц, – сохраняя все пропорции – несет в себе ту же заразу, что и Д. И. Писарев. Заразу духовно-интеллектуального Ивана Непомнящего, босяка, беспорточника, одним из отцов чего был у нас не совсем уравновешенный Д. И. Писарев». – И заканчивается: «Мне неприятно было писать об этой грязной, хулигано-хамской и в сущности своей ничтожной книжке. Общее впечатление от «Прогулок» точнее всего можно выразить словами самого же Терца. Правда, словами, совершенно омерзительными. Но, да простит мне читатель, из песни слова не выкинешь. В своей повестушке «Любимов» он в стиле «ультрамодерн» пишет: «Пердит, интриган, в рот». Именно этот смрад ощутит каждый читатель, если осилит «Прогулки» Абрама Терца».
Прежде всего, обратим внимание – какие, однако, страсти! Исходя же из собственного опыта, отметим, что знакомство с наследием Писарева (конкретно, с его работой «Пушкин и Белинский») убедило нас в чём-то прямо противоположном тому, что говорит о нём Гуль. Что же до «грязной, хулигано-хамской и в сущности своей ничтожной книжке», то в этих «Прогулках» лично я в отличие от Гуля нахожу нечто другое, например: «В соприкосновении с пушкинской речью нас охватывает атмосфера благосклонности, как бы по-тихому источаемая словами и заставляющая вещи открыться и воскликнуть: «я – здесь!» Пушкин чаще всего любит то, о чем пишет, а так как он писал обо всем, не найти в мире более доброжелательного писателя. Его общительность и отзывчивость, его доверие и слияние с промыслом либо вызваны благоволением, либо выводят это чувство из глубин души на волю с той же святой простотой, с какой посылается свет на землю – равно для праведных и грешных. Поэтому он и вхож повсюду и пользуется ответной любовью. Он приветлив к изображаемому, и оно к нему льнет» (сс. 367-368).
Это что называется – почувствуйте разницу! Первая мысль, которая может прийти человеку постороннему: возможно, Гуль читал какую-то другую книгу? Увы, ту же самую – просто видит он в ней совершенно иное, ибо каждый видит то, что наиболее созвучно именно ему, его собственным качествам – подобное притягивается к подобному. Случай Гуля здесь весьма показателен: вся его рецензия насквозь пропитана раздражённостью, злобой, нетерпимостью… хамством. И одни только вышеприведённые цитаты – как, впрочем, и обе работы (Терца и Гуля) целиком – оставляют вопрос открытым: ТАК КТО ЖЕ ВСЁ-ТАКИ ХАМ?
В этой связи не лишним будет привести и авторский комментарий, имеющий место в книге Джона Глэда «Беседы в изгнании». Итак, Роман Гуль, автор книг «Ледяной поход» и «Красные маршалы», из интервью 1982 года: «Разногласий личных у меня с ним (Синявским. – О. К.) нет, потому что я никогда его не видел. О первых его произведениях я отозвался в «НЖ» достаточно похвально, но когда он написал свою, простите за выражение, похабную книгу о Пушкине «Прогулки с Пушкиным», меня это просто возмутило, просто шокировало, как очень многих людей. Я ни в какой мере не пурист, можно писать о чем угодно, но нельзя так писать, как пишет он, – нарочито похабно, нарочито по-блатному. Чтобы не быть голословным, например, он говорит, что в смерти Пушкина его интересует больше всего момент, дала или не дала – это о жене Пушкина. Вы знаете, это ниже блатного уровня, можно написать абсолютно то же самое, но другими словами. И вот это похабство меня возмутило, и я решил дать по морде. И дал, и, по-моему, очень удачно в смысле того, что на эту статью были большие отзывы и благодарности и всякие такие вещи. Он способный человек, но какой-то, по-моему, вывихнутый. Я этих выкрутасов не люблю».
Как всегда в случае с остро ругательной на что-либо реакцией больше информации она даёт о самом ругающемся субъекте, чем об объекте, на который эти ругательства направлены. Для Романа Гуля, как видим, важно не ЧТО, а КАК, иными словами, ему свойственно фиксирование на внешнем, а не на внутреннем, на форме, а не на сути. А ведь снижение формы – это вовсе не обязательно хамство, часто хамство бывает скрыто за самой приличной или даже изысканной формой. А ещё хамство – это неспособность сдерживать личностные эмоции, что опять-таки в данном случае налицо, также как лежащий в его основе сугубо личностный взгляд – то есть неспособность выйти за пределы своей личности, своих привычек и установок: «Я этих выкрутасов не люблю» – забыл, видать, Роман Борисович, что Я – последняя буква в алфавите.
В той же книге Джона Глэда приводится также интервью с Андреем Синявским 1983 года, где он, в частности, говорит: «Тут, понимаете, такое роковое недоразумение, к сожалению. И советские, кстати, недавно раздолбали «Прогулки с Пушкиным» в газете «Советская культура». Причем любопытно, в номере от 5 марта, то есть в юбилейном номере – 30 лет со дня смерти Сталина. И там тоже идут эти цитаты, тоже идея, что Синявский-Терц ненавидит всю русскую культуру и хотел бы все это уничтожить и тому подобное». – И далее Андрей Донатович высказывает весьма универсальную мысль, применимую ко всем, чья позиция определяется жёсткими противопоставлениями: свой/чужой, друг/враг, союзник/противник (то есть сатана!): «Если человек строит жизнь исключительно на отталкивании от какого-то врага, очень часто он становится зеркалом этого врага. Если эмигранты никак не расширяют своего кругозора дальше прекрасного царского прошлого и дальше ненавистного врага, то вот и получается такой же слепок. У них отсутствует чувство юмора…» – на этом обобщающем суждении стоит, пожалуй, прервать цитату, ибо дальше следуют вынужденные объяснения, что я, мол, не верблюд – то есть ответ наиболее продвинутым пушкинистам.
Но доказать, что ты не верблюд, практически невозможно. Наглядным тому подтверждением может служить статья Игоря Шафаревича (род. 3 июня 1923, Житомир) «Феномен эмиграции», впервые вышедшая в газете «Литературная Россия» за 8.09.1989, где «Прогулки с Пушкиным» позиционируются не иначе как антирусская диверсия.
«Ярким примером такого эмигрантского произведения, – пишет Шафаревич, – является книга А. Синявского «Прогулки с Пушкиным» (фрагмент из которой опубликован в журнале «Октябрь»)… Произведение это содержит множество характеристик, «раскрытий» Пушкина: он вбежал в поэзию на тонких эротических ножках; образ, более всего раскрывающий Пушкина – это мертвец, утопленник: собственно, это он, Пушкин, «стучится под окном и у ворот»; но Пушкин и упырь, и Самозванец, и Хлестаков, и даже кудрявая (баки!) вертящаяся вокруг дам болонка… Все это написано в духе ёрнического похохатывания, напоминая стиль хулиганящей шпаны, которая может и шапку сорвать, и в карман залезть, похлопывая по плечу: «Да ты что, старик, шуток не понимаешь?»
Последняя фраза явно перекликается со словами Синявского: «У них отсутствует чувство юмора…» – Однако чувство юмора это вовсе не шутки, и книга Терца – вовсе не анекдоты о Пушкине Даниила Хармса. Синявский действительно понял, что природой поэзии Пушкина являются лёгкость, подвижность и пустота, и тем же попытался (весьма удачно!) наполнить свою книгу. Вернее, пытался строить свою книгу, исходя из понимания этих вещей. Роман Гуль и Игорь Шафаревич Синявского не понимают – так же как самого Пушкина. Причина очевидна: «Пустота – это то, что невозможно поймать!», – как поёт Борис Бардаш из группы «Оле Лукойе».
И здесь весьма кстати приходятся наши исследования о сатанизме. Итак, Сатана – сам противный принцип. Мефистофель: «Я отрицаю всё – и в этом суть моя…» («Фауст». Гёте). ПРОТИВ. Но смотря против чего? Если против интегрального начала – это принцип 15-го Аркана, включающий в себя, кстати сказать, приоритет формы над сутью – когда главное не ЧТО, а КАК – набоковщина! «Побуждаемый жаждой исчерпывающего самосознания своей индивидуальности, человек решается отделить свое сознание от нуменальной сущности монады и направить на исследование её феноменальных потенций» (Владимир Шмаков. Священная Книга Тота. Великие Арканы Таро. – с. 357).
А если против косности и пошлости? Тогда это – булгаковский Воланд! Трикстер, Гермес, посланник богов. И тогда речь идёт о совсем другом сатане – о ТРЕТЬЕМ! – информацию о котором находим в неоконченном романе Леонида Андреева «Дневник Сатаны»:
«А правду – как ее скажу, если даже мое Имя невыразимо на твоем языке? Сатаною назвал Меня ты, и Я принимаю эту кличку, как принял бы и всякую другую: пусть Я – Сатана. Но мое истинное имя звучит совсем иначе, совсем иначе! Оно звучит необыкновенно, и Я никак не могу втиснуть его в твое узкое ухо, не разодрав его вместе с твоими мозгами: пусть Я – Сатана, и только. И ты сам виноват в этом, мой друг: зачем в твоем разуме так мало понятий? Твой разум как нищенская сума, в которой только куски черствого хлеба, а здесь нужно больше, чем хлеб. Ты имеешь только два понятия о существовании: жизнь и смерть – как же Я объясню тебе третье? Все существование твое является чепухой только из-за того, что ты не имеешь этого третьего…»
Также в восприятии Пушкина необходимо понимать, что ни ЗА, ни ПРОТИВ здесь не годится – для уяснения ППП необходим именно ТРЕТИЙ!
В силу изначально дуалистического мышления этого не понимают ни Шафаревич, ни Гуль, ни Кублановский, ни тот же Минаков. Что, к примеру, означает фраза о «святой русской литературе 19 века» – это кто, извините? Толстой и его «Смерть Ивана Ильича», может гоголевский «Ревизор» или «Герой нашего времени» Лермонтова? или «Отцы и дети» Тургенева? ась?
Или может пушкинская «Гавриилиада», «Граф Нулин», «Евгений Онегин» (см. работу Писарева «Пушкин и Белинский») с такими вот авторскими дополнениями:
НА КАРТИНКИ К «ЕВГЕНИЮ ОНЕГИНУ»
В «НЕВСКОМ АЛЬМАНАХЕ»
1
Вот перешед чрез мост Кокушкин,
Опершись жопой о гранит,
Сам Александр Сергеич Пушкин
С мосьё Онегиным стоит.
Не удостоивая взглядом
Твердыню власти роковой,
Он к крепости стал гордо задом:
Не плюй в колодец, милый мой.
2
Пупок чернеет сквозь рубашку,
Наружу титька — милый вид!
Татьяна мнет в руке бумажку,
Зане живот у ней болит:
Она затем поутру встала
При бледных месяца лучах
И на потирку изорвала
Конечно «Невский Альманах».
Ах, ну да конечно – «Отцы пустынники…»! Но это, увы, какой-то совершенно побочный продукт, относящийся не к Пушкину-поэту, а к Пушкину, выросшему в православной БЫТОВОЙ традиции, то есть в православном БЫТЕ!
– А кто такой Пушкин-поэт? кто такой этот третий? никто не знает?
– Так уж и никто! Как говаривал булгаковский Фагот – трикстер в квадрате: подумаешь, бином Ньютона! Пожалуйста! Вот вам настоящий Пушкин – ППП (Природа Пушкинской Поэзии):
1818. ТОРЖЕСТВО ВАКХА
Откуда чудный шум, неистовые клики?
Кого, куда зовут и бубны и тимпан?
Что значат радостные лики
И песни поселян?
В их круге светлая свобода
Прияла праздничный венок.
Но двинулись толпы народа...
Он приближается... Вот он, вот сильный бог!
Вот Бахус мирный, вечно юный!
Вот он, вот Индии герой!
О радость! Полные тобой
Дрожат, готовы грянуть струны
Не лицемерною хвалой!..
Эван, эвое! Дайте чаши!
Несите свежие венцы!
Невольники, где тирсы наши?
Бежим на мирный бой, отважные бойцы!
Вот он, вот Вакх! О час отрадный!
Державный тирс в его руках;
Венец желтеет виноградный
В чернокудрявых волосах...
Течет. Его младые тигры
С покорной яростью влекут;
Кругом летят эроты, игры –
И гимны в честь ему поют.
За ним теснится козлоногий
И фавнов и сатиров рой,
Плющом опутаны их роги;
Бегут смятенною толпой
Вослед за быстрой колесницей,
Кто с тростниковою цевницей,
Кто с верной кружкою своей;
Тот, оступившись, упадает
И бархатный ковер полей
Вином багровым обливает
При диком хохоте друзей.
Там дале вижу дивный ход!
Звучат веселые тимпаны;
Младые нимфы и сильваны,
Составя шумный хоровод,
Несут недвижного Силена...
Вино струится, брызжет пена,
И розы сыплются кругом;
Несут за спящим стариком
И тирс, символ победы мирной,
И кубок тяжко-золотой,
Венчанный крышкою сапфирной, –
Подарок Вакха дорогой.
Но воет берег отдаленный.
Власы раскинув по плечам,
Венчанны гроздьем, обнаженны,
Бегут вакханки по горам.
Тимпаны звонкие, кружась меж их перстами,
Гремят – и вторят их ужасным голосам.
Промчалися, летят, свиваются руками,
Волшебной пляской топчут луг,
И младость пылкая толпами
Стекается вокруг.
Поют неистовые девы;
Их сладострастные напевы
В сердца вливают жар любви;
Их перси дышат вожделеньем;
Их очи, полные безумством и томленьем,
Сказали: счастие лови!
Их вдохновенные движенья
Сперва изображают нам
Стыдливость милого смятенья,
Желанье робкое – а там
Восторг и дерзость наслажденья.
Но вот рассыпались – по холмам и полям;
Махая тирсами, несутся;
Уж издали их вопли раздаются,
И гул им вторит по лесам:
Эван, эвое! Дайте чаши!
Несите свежие венцы!
Невольники, где тирсы наши?
Бежим на мирный бой, отважные бойцы!
Друзья, в сей день благословенный
Забвенью бросим суеты!
Теки, вино, струею пенной
В честь Вакха, муз и красоты!
Эван, эвое! Дайте чаши!
Несите свежие венцы!
Невольники, где тирсы наши?
Бежим на мирный бой, отважные бойцы!
Три источника и три составные части ППП
ВАКХ, БАХУС, ДИОНИС
Что такое боги древних мифологий? Это определённые силы, энергии, аспекты, принципы системы мироздания. Дионис (др.-греч. ;;;;;;;;, ;;;;;;;;, микен. di-wo-nu-so-jo, лат. Dionysus), Вакх, Бахус (др.-греч. ;;;;;;, лат. Bacchus) – в древнегреческой мифологии младший из олимпийцев, бог растительности, виноградарства, виноделия, производительных сил природы, вдохновения и религиозного экстаза.
Пожалуй, это одна из наиболее загадочных и неоднозначных фигур античной мифологии. Цицерон упоминает о пяти (!) Дионисах – о сыне Зевса и Персефоны, о сыне Нила, о сыне Кабира, царя Азии, о сыне Ниса, царя Фив, и Фионы, наконец, о сыне Зевса и Семелы (Семела же – дочь Кадма и Гармонии!). В первом случае – под именем Загрея (или старшего Диониса) – он является божеством мистерий, связующим звеном с потусторонним миром. Преследуемый ревнивой богиней Герой и Титанами, он был настигнут и разорван на семь частей, нетронутым же осталось сердце – то есть сама сущность Загрея-Диониса.
Но более известна внешняя сторона дионисийства – ипостась бога виноделия и веселья… переходящего в экстатическое безумие. Согласно «Словарю символов» Х. Э. Керлота, «Алкоголь, или жизнь-вода (aqua vitae) является огнем-водой, то есть символом coincidentia oppositorum (соединения противоположностей), когда два принципа, один из которых активный, а другой пассивный, встречаются в жидкости и изменении, в созидательно-разрушительном отношении». – Это и есть сущность Диониса – бога-принципа соединения противоположностей. И это – один из источников ППП.
Для того чтобы это понять, далеко ходить не надо. И вовсе не нужно разгадывать никаких ребусов, ибо загадка Пушкина заключается в чём? В соединении противоположностей! В изображении же самих противоположностей трудно найти более ясного и понятного автора! Но требуется, правда, особое искусство – смотреть прямо, а не криво, для того, чтобы видеть очевидное – то, что есть, а не то, что кажется, или то, что хотелось бы видеть.
Итак, достаточно взять два тома пушкинской лирики (первые два из «красного» десятитомника) и посмотреть – как часто это имя встречается в его стихах? Начнём с начала, год 1819…
Свободы, Вакха верный сын,
Венеры набожный поклонник
И наслаждений властелин!
(В. В. Энгельгардту)
Где мы так часто пировали
С Кипридой, Вакхом и тобой…
(Всеволожскому)
Тогда, мой друг, забытых шалунов
Свобода, Вакх и музы угощают.
(Послание к кн. Горчакову)
Вчера был день разлуки шумной,
Вчера был Вакха буйный пир…
(ДРУЗЬЯМ)
Я люблю вечерний пир,
Где веселье председатель,
А свобода, мой кумир,
За столом законодатель,
Где до утра слово пей!
Заглушает крики песен,
Где просторен круг гостей,
А кружок бутылок тесен.
(ВЕСЕЛЫЙ ПИР)
Здравствуй, Вульф, приятель мой!
Приезжай сюда зимой,
Да Языкова поэта
Затащи ко мне с собой
Погулять верхом порой,
Пострелять из пистолета.
Лайон, мой курчавый брат
(Не михайловский приказчик),
Привезет нам, право, клад…
Что? – бутылок полный ящик.
Запируем уж, молчи!
Чудо – жизнь анахорета!
В Троегорском до ночи,
А в Михайловском до света;
Дни любви посвящены,
Ночью царствуют стаканы,
Мы же – то смертельно пьяны,
То мертвецки влюблены.
(ИЗ ПИСЬМА К ВУЛЬФУ, 1824)
В последних случаях видим не имя Вакха, а то, что оно означает по жизни. И потому заметим, что у Пушкина это вовсе не отвлеченное обращение к теме античности, отвлеченно к образам мифологии – никак нет, имена античных богов воспринимаемы им непосредственно как те или иные жизненные силы и проявления, одним словом, как сама жизнь.
Зевес, балуя смертных чад,
Всем возрастам дает игрушки:
Над сединами не гремят
Безумства резвые гремушки.
Ах, младость не приходит вновь!
Зови же сладкое безделье,
И легкокрылую любовь,
И легкокрылое похмелье!
(СТАНСЫ ТОЛСТОМУ)
Давайте пить и веселиться,
Давайте жизнию играть,
Пусть чернь слепая суетится,
Не нам безумной подражать.
Пусть наша ветреная младость
Потонет в неге и вине,
Пусть изменяющая радость
Нам улыбнется хоть во сне.
Когда же юность легким дымом
Умчит веселья юных дней,
Тогда у старости отымем
Всё, что отымется у ней.
(ДОБРЫЙ СОВЕТ, 1820)
Могут сказать, что это, мол, по молодости, а затем всё изменилось. Что-то действительно изменилось – не без этого – иначе и быть не может. Но эти стихи – не что иное как заложенная в молодости программа жизни, всей жизни. Открываем второй том:
1825. ВАКХИЧЕСКАЯ ПЕСНЯ
Что смолкнул веселия глас?
Раздайтесь, вакхальны припевы!
Да здравствуют нежные девы
И юные жены, любившие нас!
Полнее стакан наливайте!
На звонкое дно
В густое вино
Заветные кольца бросайте!
Подымем стаканы, содвинем их разом!
Да здравствуют музы, да здравствует разум!
Ты, солнце святое, гори!
Как эта лампада бледнеет
Пред ясным восходом зари,
Так ложная мудрость мерцает и тлеет
Пред солнцем бессмертным ума.
Да здравствует солнце, да скроется тьма!
А далее – 1833 – слова не мальчика, но мужа:
Бог веселый винограда
Позволяет нам три чаши
Выпивать в пиру вечернем.
Первую во имя граций,
Обнаженных и стыдливых,
Посвящается вторая
Краснощекому здоровью,
Третья дружбе многолетной.
Мудрый после третьей чаши
Все венки с главы слагает
И творит уж возлиянья
Благодатному Морфею.
И ещё – 1826 – сам поэт свидетельствует о неизменности своей жизненной сути:
Каков я прежде был, таков и ныне я:
Беспечный, влюбчивый. Вы знаете, друзья,
Могу ль на красоту взирать без умиленья,
Без робкой нежности и тайного волненья.
Уж мало ль бился я, как ястреб молодой,
В обманчивых сетях, раскинутых Кипридой,
А не исправленный стократною обидой,
Я новым идолам несу мои мольбы…
И мы таким образом плавно перешли ко второму источнику ППП – благо, они здесь всегда рука под руку – Вакх и…
ВЕНЕРА, КИПРИДА, АФРОДИТА
Если вакхическая энергия пронизывает пушкинскую поэзию подобно питательным электрическим нитям, то энергия венерическая (в лучшем смысле этого слова) наполняет её до краёв, то и дело выходя за рамки дозволенного. Итого, второй (по счёту, а не по значению) источник – чувственная любовь, а всё остальное – как производная этой самой главной жизненной субстанции. Нырнём же в сию пучину.
Ольга, крестница Киприды,
Ольга, чудо красоты,
Как же ласки и обиды
Расточать привыкла ты!
Поцелуем сладострастья
Ты, тревожа сердце в нас,
Соблазнительного счастья
Назначаешь тайный час.
Мы с горячкою любовной
Прибегаем в час условный,
В дверь стучим – но в сотый раз
Слышим твой коварный шепот,
И служанки сонный ропот,
И насмешливый отказ.
Ради резвого разврата,
Приапических затей,
Ради неги, ради злата,
Ради прелести твоей,
Ольга, жрица наслажденья,
Внемли наш влюбленный плач –
Ночь восторгов, ночь забвенья
Нам наверное назначь.
(1819, О. Массон)
В Дориде нравятся и локоны златые,
И бледное лицо, и очи голубые....
Вчера, друзей моих оставя пир ночной,
В ее объятиях я негу пил душой:
Восторги быстрые восторгами сменялись,
Желанья гасли вдруг и снова разгорались:
Я таял; но среди неверной темноты
Другие милые мне виделись черты,
И весь я полон был таинственной печали,
И имя чуждое уста мои шептали.
(1819, ДОРИДА)
Для пушкинской подобного рода поэзии характерно то, что в ней нет ничего кроме ЭТОГО, ничего кроме чисто эротической субстанции – ГОЛАЯ ЭРОТИКА. И здесь мы ступаем на крайне неудобную для пушкинистов почву, в настоящие зыбучие пески. С одной стороны это считается неприличным, особенно в связи с НАЦИОНАЛЬНЫМ БОЖЕСТВОМ, с другой – не говорить об этом просто невозможно по той причине, что без эротики, а то и – не дай бог! – откровенной порнографии представить себе творчество Пушкина практически невозможно.
Если же смело вступить в эти пески, то по мере погружения в них немудрено обнаружить, что средоточие пушкинской поэзии оказывается не где-нибудь, а в аккурат… МЕЖДУ ЖЕНСКИХ НОГ, – и на ум сразу приходит цветаевское: уж сколько их упало в эту бездну – но в нашем случае: в бездну эротическую, в бездну Афродиты, Киприды, Венеры. И Пушкин в их числе…
ЭРОТИКА, ПОРНОГРАФИЯ, ПЕРВЕРСИЯ
…В «Словаре символов» Х. Э. Керлота читаем: «Наряду с мандорлой, Йони есть вход через врата, или зона взаимопроникновения, где пересекаются два круга. Дабы гарантировать выздоровление, индусы сооружают изображение Йони из золота и проходят сквозь него».
А вот что в стихотворении «Конец прекрасной эпохи» писал известный поэт второй половины ХХ века Иосиф Бродский:
Жить в эпоху свершений, имея возвышенный нрав,
к сожалению трудно. Красавице платье задрав,
видишь то, что искал, а не новые дивные дивы.
И не то чтобы здесь Лобачевского твердо блюдут,
но раздвинутый мир должен где-то сужаться, и тут –
тут конец перспективы.
Но мы, имея ввиду высший символический смысл, вынуждены отметить, что в данном случае нобелевский лауреат не находит перспективы исключительно по причине собственной выхолощенности. И присущей ему ментальной гипертрофированности, которой, к примеру, совершенно не страдал французский художник ХІХ века Гюстав Курбэ, создавая гениальную в своей простоте картину, названную ни много ни мало – «ПРОИСХОЖДЕНИЕ МИРА».
А если спуститься еще ниже – символ, как известно, проявляется на всех уровнях, – то уместно будет вспомнить и Пьера де Бурдея, французского автора XVI-XVII веков, более известного как Брантом. В знаменитой его книге «Галантные дамы» читаем: «…Впервые же он сделал это по подсказке одной знатнейшей дамы, фаворитки короля, которая, глядя, как принц ублажает свою подругу, спросила его, видел ли он когда-нибудь ту часть ее тела, что дарит ему высшее наслаждение. Принц отвечал отрицательно. «Ну, значит, вы ничего не понимаете, – воскликнула она, – и не знаете толком, что именно любите; удовольствие ваше отнюдь не полно: надобно еще и видеть то, чем наслаждаешься!» Принц решил последовать ее совету, но дама застыдилась и сомкнула ноги; тогда вторая, подойдя сзади, опрокинула ее на кровать и крепко держала до тех пор, пока принц не разглядел все как следует и не облобызал всласть, ибо нашел сей орган и красивым, и желанным; и с тех пор без этой утехи уже не обходился».
И вот вам, как говорится, вопрос на засыпку: есть ли в приведенном отрывке из Брантома что-то непристойное? На мой взгляд, абсолютно ничего. Тем же, кто считает иначе, подам на экспертизу еще один фрагмент – из сочинений другого француза – всемирно известного Франсуа Рабле: «Уже в зрелом возрасте он (т. е. Грангузье, отец Гаргантюа. – О. К.) женился на Гаргамелле, дочери короля мотылькотов, девице из себя видной и пригожей, и частенько составляли они вместе животное о двух спинах и весело терлись друг о друга своими телесами, вследствие чего Гаргамелла зачала хорошего сына и проносила его одиннадцать месяцев».
А вот как описывается появление на свет Гаргантюа: «Малое время спустя она (т. е. Гаргамелла, мать Гаргантюа. – О. К.) начала вздыхать, стонать и кричать. Тотчас отовсюду набежали повитухи, стали ее щупать внизу и наткнулись на какие-то обрывки кожи, весьма дурно пахнувшие; они было подумали, что это и есть младенец, но это оказалась прямая кишка: она выпала у роженицы вследствие ослабления сфинктера, или, по-вашему, заднего прохода, оттого что роженица, как было сказано выше, объелась требухой.
Тогда одна мерзкая старушонка, лет за шестьдесят до того переселившаяся сюда из Бризпайля, что возле Сен-Жну, и слывшая за великую лекарку, дала Гаргамелле какого-то ужасного вяжущего средства, от которого у нее так сжались и стянулись кольцевидные мышцы, что – страшно подумать! – вы бы их и зубами, пожалуй, не растянули…
Из-за этого несчастного случая вены устья маточных артерий у роженицы расширились, и ребенок проскочил прямо в полую вену, а затем, взобравшись по диафрагме на высоту плеч, где вышеуказанная вена раздваивается, повернул налево и вылез в левое ухо».
Цитаты эти мы приводим с двоякой целью. Все дело в том, что в связи с выведением эротики на маргинес культурного пространства все в этом вопросе перепутано, свалено в одну кучу малу, в которой сам черт голову сломит. Потому и возникает множество конфликтов, в которых без ясных критериев разобраться невозможно.
Вот, к примеру, обвинили в порнографии с применением каких-то санкций известного российского литератора Владимира Сорокина. Обвинители его отстаивают, дескать, моральные устои, защитники же – свободу самовыражения. Но мы поставим вопрос иначе: имеет ли отношение Сорокин… к порнографии? Для сравнения возьмем классический ее пример – фильмы, которые круглосуточно гоняют по порно-каналу «Хастлер» – и что же: есть ли у этой продукции что-нибудь общее с произведениями Сорокина? Ничего, потому как порнопродукция имеет чисто утилитарный прикладной характер, предназначена для массового потребления и, как правило, содержит изображение вполне естественных актов. Сорокин же изощряется в изображении чего-то особо вывернутого, извращенного.
Чтобы разобраться в данном вопросе, необходимо отличать три основанных на эротизме, но совершенно разных по своей природе направления. 1) Эротика, причем она может быть как возвышенной, так и весьма скабрёзной (например, Барков). Определяющим здесь является совершенная природность в сущности (здоровый эротизм) и соответствие художественным требованиям в форме. 2) Утилитарная порнография, где нет ничего кроме изображения физиологического акта. 3) Извращение, чья природа – в стремлении к разрушению гармонических законов, на которых зиждется жизнь, в отрицании духовной иерархичности (т. е. закона синархии), в попытке организованный космос превратить в бессмысленный хаос.
И опять-таки уточнение: ведь при внешне-поверхностном подходе к особо вывернутому извращению при желании можно отнести и приводимые выше цитаты из Рабле! Но, конечно, это не так! Дело в том, что при всей своей скабрёзности Рабле духовно и морально здоров! И смех этот раблезианский происходит не от недостатка, а как раз от избытка душевного здоровья. Хотя свифтианский смех отличен от раблезианского, но то же можно сказать и о «Путешествиях Гулливера», и даже о современных – подложных –«Эротических приключениях Гулливера». То есть извращения здесь нет В ПРИНЦИПЕ – ибо процесс выверта не касается духовно-моральных основ.
С нашим выводом перекликается и весьма интересное для нашей темы мнение на этот счёт самого Пушкина: «Безнравственное сочинение, – пишет он, – есть то, коего целию или действием бывает потрясение правил, на коих основано счастие общественное или человеческое достоинство. Стихотворения, коих цель горячить воображение любострастными описаниями, унижают поэзию, превращая ее божественный нектар в воспалительный состав, а музу в отвратительную Канидию. Но шутка, вдохновенная сердечной веселостию и минутной игрою воображения, может показаться безнравственною только тем, которые о нравственности имеют детское или темное понятие, смешивая ее с нравоучением, и видят в литературе одно педагогическое занятие» («Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений», 1830). – Но с Пушкиным не всё так просто, гораздо проще с Сорокиным, – по ходу с ним и закончим.
Исходя из вышесказанного, становится ясным, что этот автор не имеет отношения не только к эротике, но и к обычной порнографии. По своей сути Сорокин – извращенец, и понять его можно только путем постижения извращений, лежащих в основе его творчества. То же относится и к знаменитому его предшественнику, которого ныне стараются возвести в классики – маркизу де Саду. Но если это классик, то классик чего? Правильно, классик извращения.
Помимо всего прочего, таковое извращение – садизм как жизненная философия – заключается именно в полном отрицании морали. И здесь мы сталкиваемся с зеркальным отображением закона диалектики: если мораль полностью отрицающая эротизм превращается в аморальное ханжество, то эротизм полностью отрицающий мораль превращается в антиэротичное извращение.
Посему становится ясным, что мораль, конечно же, необходима. Но она должна строиться не на неприятии эротизма как такового, а на неприятии, во-первых, извращения и, во-вторых, пошлости. И если второе сплошь и рядом поражает масскульт, то первое гораздо в большей степени присуще не «бульварщине», а тому, что принято называть «элитарным»…
Три источника и три составные части ППП
(окончание)
Пушкин насквозь эротичен – от пяток и до самых кончиков бакенбард – в этом его сущность и в этом же доминанта его поэзии. Местами – в ряде юношеских произведений – он даже порнографичен – но если учитывать, что служил он Вакху и Венере (и третьему, до которого мы ещё не дошли), то никакого ужаса в этом нет. Ужас в этом только для тех, кто хочет видеть в нём то ли высокоморально-гражданственного, то ли православного поэта – или, как выразился один культуролог, поэта православного народа.
Их стремление понятно: выдать желаемое за действительное, вместо реально существовавшего поэта и человека создать и увековечить образ, соответствующий идеальному собственному о нём представлению: в советское время идеал был одним, в нынешнее «православное» он несколько изменился. И вот читая суждения о пушкинском эротизме, обойти который никак нельзя, сталкиваешься с какой-то умильностью, недоговорённостью, выхолащиванием – вроде бы и признаётся, но не иначе как со всевозможными экивоками: и так и не так!
Мы же не видим никаких причин, по которым вещи нельзя называть своими именами. «Пушкин до того был женолюбив, – вспоминал С. Д. Комовский, – что будучи еще 15 или 16 лет, от одного прикосновения к руке танцующей… взор его пылал, и он пыхтел, сопел, как ретивый конь среди молодого табуна» (А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1, с. 58). – И здесь просто напрашивается параллель с Иваном Барковым (1732–1768), с таким, например, его самопосвящением:
Тебя ебливая натура
На то произвела на свет,
Приятного чтоб Эпикура
Увидеть точный нам портрет.
Умом таким же одарила
И чувства те ж в тебя вселила,
Ты также любишь смертных всех,
Натуры все уставы знаешь,
В п…е блаженство почитаешь,
Во зле не знаешь ты утех.
Ну чем не портрет Пушкина? Недаром ведь один из видных пушкинистов П. Е. Щеголев указывал на то, что «Пушкин и Барков – тема, еще не поставленная в литературе», но ученые «брезгливо обходили» барковщину, хотя в известной мере «этот род литературы <...> заслуживает внимания, как весьма влиятельный, ибо уж очень большим распространением пользовался». И в этой связи совершенно комично выглядит история вокруг «обсценной» поэмы-баллады «Тень Баркова».
На форуме одного из филологических интернет-сайтов наткнулся на анонимный вопрос:
– Скажите, пожалуйста, «Тень Баркова» действительно написал А.С Пушкин?
И ответ другого анонима:
– Этот вопрос до сих пор вызывает споры у историков литературы. Никто не может предоставить неопровержимые доказательства авторства А. С. Пушкина. В то же время исследования показывают несомненное сходство стиля баллады с лицейскими произведениями поэта. Впервые балладу «Тень Баркова» включил в собрание сочинений писателя М. А. Цявловский (историк литературы, пушкинист, доктор филологических наук), который, изучив немало материалов, назвал А. С. Пушкина автором баллады. Но многие любители русской словесности и творчества великого поэта категорически не согласны с данным мнением. Они считают, что кто-то из современников поэта создал это произведение (из-за зависти или ненависти), чтобы опорочить имя А.С Пушкина. К сожалению, данный вопрос не имеет однозначного ответа.
Ответ великолепный в своей показательности, содержащий обе стороны медали: реального Пушкина и его выхолощенный идеал. Последний, как водится, в окружении негодяев, посягающих на его светлое имя, желающих всячески его опорочить и доходящих в этом грязном деле до сочинения от его имени блестящих по стилю, но похабных по содержанию поэм.
О реальности же свидетельствует упоминание имени профессора М. А. Цявловского (1883–1947), как раз-то и предоставившего неопровержимые доказательства – во всяком случае никто их не опроверг! Но вся эта история, как мы уже говорили, выглядит совершенно комично! Вот наиболее смешные её моменты (со слов Е. С. Шальмана):
«Особую проблему при подготовке корпуса ранних пушкинских текстов представляла порнографическая баллада «Тень Баркова». П. Е. Щеголев писал (1928): «Отсутствие в печати полного текста баллады затрудняет работу исследователей, и надо пожелать, чтобы текст был опубликован хотя бы на правах рукописи, хотя бы в самом ограниченном числе экземпляров». Цявловский занялся реконструкцией стихотворения и закончил свой труд в 1931 г. Издательство Академии наук, куда была сдана рукопись книги, планировало завершить набор к 1. II. 1937 (тираж – 200 экземпляров). «Тень Баркова» готовилась в обстановке строгой секретности: она печаталась в типографии НКВД, где работали всего два наборщика (глухонемые муж и жена). Исследованию Цявловского довелось пережить самые невероятные испытания. В типографии возник пожар, и обширный комментарий к балладе, казалось, был утерян безвозвратно. Но в 1939 или 1940 г. верстка неожиданно «всплыла» в московском букинистическом магазине, а в 1943 г., благодаря чистой случайности, к Цявловскому вернулась часть его наборной рукописи. Эти документы сохранялись в доме до смерти Т. Г. Цявловской (30. V. 1978), а затем были переданы в Рукописный отдел Пушкинского дома. Дальнейшая судьба этого фундаментального труда также не была благоприятной; с неточностями, способными ввести в заблуждение, до сих пор были изданы лишь разрозненные его фрагменты. Между тем, недоступность исследования мешает обсуждению поставленных в нем вопросов, вместе с тем поощряя профессионально несостоятельные спекуляции».
И всё это – мизерный – для особого пользования! – тираж в 200 экз., НКВД, повышенная секретность, глухонемые наборщики, – одним словом: не влезай – убьёт! – касательно всего-то юношеской порнографической поэмки! Ну не смешно ли? И сами же ответим: это для нас смешно, а вот создателям и охранителям некоего Идеала и Образца Национального Гения и Божества не до смеха! Ведь это – хотя и естественное (из-за этого ещё более опасное!) – посягательство на святыню, которое можно приравнять к находкам в Кумране, Наг-Хаммади или недавно всплывшему «Евангелию от Иуды».
Замечательно, что на сайте Philologica выложены многострадальные комментарии профессора Цявловского (http://www.rvb.ru/philologica/03/03ciavlovskij.htm) – те самые неопровержимые доказательства авторства Пушкина. Впрочем, чтобы убедиться в этом, может быть достаточно одного только первого знакомства с поэмой. По ходу, тень Баркова говорит:
Лишь от тебя услуги жду —
Пиши в часы досужны!
Возьми задорный мой гудок,
Играй им как попало!
Вот звонки струны, вот смычок,
Ума в тебе не мало.
Не пой лишь так, как пел Бобров,
Ни Шелехова тоном.
Шихматов, Палицын, Хвостов
Прокляты Аполлоном.
И что за нужда подражать
Бессмысленным поэтам?
И как тут не вспомнить стихи из ещё более ранней пушкинской поэмы «Монах»?!
А ты поэт, проклятый Аполлоном,
Испачкавший простенки кабаков,
Под Геликон упавший в грязь с Вильоном,
Не можешь ли ты мне помочь, Барков?
С усмешкою даешь ты мне скрыпицу,
Сулишь вино и музу пол-девицу:
«Последуй лишь примеру моему».
Нет, нет, Барков! скрыпицы не возьму,
Я стану петь, что в голову придется,
Пусть как-нибудь стих за стихом польется.
Как водится, и здесь досталось Боброву:
…Панкратий вдруг проснулся,
И снова бес монаха соблазнять;
Чтоб усыпить, Боброва стал читать.
В целом же – хоть и не хотел он брать «скрыпицу», но волей-неволей тень Баркова таки вошла в существо Пушкина, и, своей ядрёной сутью соединившись с французской изысканностью Эвариста Парни (1753–1814), на всю оставшуюся жизнь зарядила поэта на поэтическую дань Венере-Киприде-Афродите:
Как широко,
Как глубоко!
Нет, бога ради,
Позволь мне сзади.
Это эротическо-юмористическое четверостишие взято из письма к А. Н. Вульфу от 10 октября 1825 г., в котором, в частности, говорится: «Вы, конечно, уже знаете все, что касается приезда А. П. Муж ее очень милый человек, мы познакомились и подружились. Желал бы я очень исполнить желание ваше касательно подражания Язкву (Языкову) – но не нахожу под рукой. Вот начало (далее следует текст (то бишь четверостишие. – О. К.)). – (Цит. по: Пушкин А. С. «Час невинного досуга». – СПб.: Азбука-классика, 2004. – с.257) – Ба! Знакомые всё лица: и Вульф, и Языков:
Здравствуй, Вульф, приятель мой!
Приезжай сюда зимой,
Да Языкова поэта
Затащи ко мне с собой…
Но что особенно привлекает в этом письме – та лёгкость и вольность, с которой Александр Сергеич водит игры с Амуром и Гименеем – под стать юношескому – 1816! – своему стихотворению:
Сегодня, добрые мужья,
Повеселю вас новой сказкой.
Знавали ль вы, мои друзья,
Слепого мальчика с повязкой?
Слепого?.. Вот? Помилуй, Феб!
Амур совсем, друзья, не слеп:
Но шалуну пришла ж охота,
Чтоб, людям на смех и назло,
Его безумие вело.
Безумие ведет Эрота:
Но вдруг, не знаю почему,
Оно наскучило ему.
Взялся за новую затею:
Повязку с милых сняв очей,
Идет проказник к Гименею...
А что такое Гименей?
Он сын Вулкана молчаливый,
Холодный, дряхлый и ленивый,
Ворчит и дремлет целый век,
А впрочем добрый человек,
Да нрав имеет он ревнивый…
(АМУР И ГИМЕНЕЙ)
Так замыкается круг – ведь это не что иное как программа собственной жизни, пророчество собственной судьбы. Как говорится, шутки шутками… только сам в конце концов угодил в ловушку, расставленную коварным Эротом и ревнивым Гименеем: о сколько их упавших в эту бездну! А пока до кровавой развязки было ещё далеко:
1831
Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем,
Восторгом чувственным, безумством, исступленьем,
Стенаньем, криками вакханки молодой,
Когда, виясь в моих объятиях змией,
Порывом пылких ласк и язвою лобзаний
Она торопит миг последних содроганий!
О, как милее ты, смиренница моя!
О, как мучительно тобою счастлив я,
Когда, склоняяся на долгие моленья,
Ты предаешься мне нежна без упоенья,
Стыдливо-холодна, восторгу моему
Едва ответствуешь, не внемлешь ничему
И оживляешься потом всё боле, боле –
И делишь наконец мой пламень поневоле!
1832
КРАСАВИЦА
Всё в ней гармония, всё диво,
Всё выше мира и страстей;
Она покоится стыдливо
В красе торжественной своей;
Она кругом себя взирает:
Ей нет соперниц, нет подруг;
Красавиц наших бледный круг
В ее сияньи исчезает.
Куда бы ты ни поспешал,
Хоть на любовное свиданье,
Какое б в сердце ни питал
Ты сокровенное мечтанье, —
Но встретясь с ней, смущенный, ты
Вдруг остановишься невольно,
Благоговея богомольно
Перед святыней красоты.
1833
Когда б не смутное влеченье
Чего-то жаждущей души,
Я здесь остался б – наслажденье
Вкушать в неведомой тиши:
Забыл бы всех желаний трепет,
Мечтою б целый мир назвал –
И всё бы слушал этот лепет,
Всё б эти ножки целовал...
1835
Я думал, сердце позабыло
Способность легкую страдать,
Я говорил: тому, что было,
Уж не бывать! уж не бывать!
Прошли восторги, и печали,
И легковерные мечты...
Но вот опять затрепетали
Пред мощной властью красоты.
И, наконец, самое последнее стихотворение – жизненный итог! – помещённое во втором томе пушкинской лирики:
1836
От меня вечор Леила
Равнодушно уходила.
Я сказал: «Постой, куда?»
А она мне возразила:
«Голова твоя седа».
Я насмешнице нескромной
Отвечал: «Всему пopa!
То, что было мускус темный,
Стало нынче камфора».
Но Леила неудачным
Посмеялася речам
И сказала: «Знаешь сам:
Сладок мускус новобрачным,
Камфора годна гробам».
Впрочем, до такого итога – к счастью или несчастью? – но дожить Пушкину не довелось. Как бы то ни было, отметим только, что это не Афродита Урания, но Афродита Пандемос, или говоря проще – не небесная, а земная… Итого, внешняя сторона дионисийства плюс любовь земная – так что же: Пушкин – весьма приземлённый поэт? Чем ближе к небу, тем холоднее? И да и нет! Ведь есть ещё хрестоматийное:
Как мимолетное виденье,
Как гений чистой красоты.
А в завершение уже цитировавшейся «Вакхической песни»:
Да здравствуют музы, да здравствует разум!
Ты, солнце святое, гори!
Как эта лампада бледнеет
Пред ясным восходом зари,
Так ложная мудрость мерцает и тлеет
Пред солнцем бессмертным ума.
Да здравствует солнце, да скроется тьма!
А если вспомнить, что согласно мифу сердце Диониса-Загрея спасла Афина, богиня мудрости, семь же его растерзанных частей вновь собрал воедино Аполлон, бог солнца, – то немудрено прийти к выводу, что третьим источником ППП является
АПОЛЛОН, ФЕБ
Аполлон или Феб (что значит «лучезарный») – покровитель наук и искусств, предводитель муз (за что его назвали Мусагет) – олицетворяет Солнце (а его сестра-близнец Артемида (Диана) – Луну). Солнечность Пушкина особых доказательств не требует – она очевидна. И название «Солнце русской поэзии», впервые озвученное после смерти поэта Владимиром Фёдоровичем Одоевским, может быть применимо к нему не только в переносном, но и в самом что ни есть прямом значении. Солнечная энергия умиротворяет, проясняет и его вакхическое буйство, и неистовый его эротизм. Причём умиротворенность эта и прояснение достигают уровня полной разреженности, то есть… ПУСТОТЫ – в высшем смысле этого слова.
Мороз и солнце; день чудесный!
Еще ты дремлешь, друг прелестный –
Пора, красавица, проснись:
Открой сомкнуты негой взоры
Навстречу северной Авроры,
Звездою севера явись!
Никакой особой мысли здесь нет, равно как и чувства! Это не мысль и не чувство, это состояние всемирной гармонии – умиротворения, означающего нахождение по ту сторону добра и зла, то есть вне всякого дуализма. А раз нет дуализма, то не существует и самого понятия этики, есть только Аполлон Мусагет – покровитель прекрасного, тотального эстетического начала, искусства для искусства, поэзии для поэзии.
Ещё это состояние радостного божественного соития, печатью которого отмечена также эротика Пушкина. Именно по этой причине она производит однозначно позитивное впечатление – в ней также нет ни мысли, ни чувства, а лишь состояние божественной гармонии.
Как это ни парадоксально, но в ней нет также и страстности! – потому что пушкинская эротика не лунная, а солнечная, что и создаёт эффект ПУСТОТЫ. Голова – в небе, в солнце, по ту сторону, и потому вверху – покой, умиротворение, гармония; а всё движение, эротическое бурление – внизу, в соединении телесных оболочек, коконов, – на земле, в материи, в физиологии. И что есть физиологическое движение в соотношении с солнечным покоем? НИ-ЧЕ-ГО!
В связи с этим чувство всеобщей гармонии, высшего радостного покоя (солнечной пустоты) не утрачивается, даже когда всё вокруг переходит в движение, когда окружающая внешняя стихия (как ранее внутренняя эротическая) бурлит и бушует:
Вечор, ты помнишь, вьюга злилась,
На мутном небе мгла носилась;
Луна, как бледное пятно,
Сквозь тучи мрачные желтела,
И ты печальная сидела –
А нынче..... погляди в окно:
(не утрачивается, потому что все эти резкие движения, насколько бы яростными они не были, в принципе ничего изменить не могут)
Под голубыми небесами
Великолепными коврами,
Блестя на солнце, снег лежит;
Прозрачный лес один чернеет,
И ель сквозь иней зеленеет,
И речка подо льдом блестит.
Думаю, мало кто будет спорить, что описания природы – это одна из самых сильных сторон пушкинской поэзии (а может и самая?) Но интересно, что название «пейзажная лирика» не очень-то здесь и подходит. Ведь лирика предполагает нечто задушевно-чувственное, а у Пушкина этого как раз и нет – у него другое! В описаниях этих, образно говоря, пребывание в верхних слоях атмосферы – со стороны автора, а также почти физическое ощущение озона – очищенного воздуха – со стороны читателя; это вне мыслей, вне чувств – там, где нет ничего, одно лишь великое ДАО.
Давайте подумаем: можно ли сказать, что Пушкин серьёзен и мудр? Несмотря на то, что национальному гению таковым быть просто положено, но я всё же думаю, что нет! Тогда, может, он глуп и вульгарен? Конечно, нет! Но он всё же глубок? Тоже нет! Значит, мелок? И опять нет! Всё это не то, потому что его качества совсем другого свойства, другой природы. Пушкин лёгок, подвижен и неуловим: он – это море – но не в смысле глубины, а в смысле вечного движения и вечного обновления:
Прощай, свободная стихия!
В последний раз передо мной
Ты катишь волны голубые
И блещешь гордою красой.
Волна не имеет глубины, потому что она в непрерывном движении – и когда она есть, её тут же и нет! Вот так же неуловим и Пушкин. Ведь при всей аполлонической солнечности… это в то же время и осень – уходящая и уводящая к началам, к истокам – конец, означающий начало:
Унылая пора! очей очарованье!
Приятна мне твоя прощальная краса —
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и в золото одетые леса,
В их сенях ветра шум и свежее дыханье,
И мглой волнистою покрыты небеса,
И редкий солнца луч, и первые морозы,
И отдаленные седой зимы угрозы.
Или – как о том же говорится в стихотворении 19 ОКТЯБРЯ, посвящённом лицейским товарищам:
Судьба глядит, мы вянем; дни бегут;
Невидимо склоняясь и хладея,
Мы близимся к началу своему…
И убеждаемся в полной идентичности объекта и субъекта, природных стихий и самого поэта. Это Аполлон проясняет действия и Вакха, и Венеры – и принимает служителя своего в собственное лоно.
Таким образом, освещённые лучами Мусагета стихи Пушкина универсальны – в них есть всё. Но какой в результате достигается эффект? А такой, что универсальное ВСЁ – это в то же время и НИЧЕГО, ибо универсальное состояние не предполагает конкретных мыслей и чувств! И потому искать здесь мудрость и глубину всё равно, что искать эти качества в осени и в море. Что называется, ждать у моря погоды…
Тьмы низких истин мне дороже
Нас возвышающий обман…
Что являет собой доминанта пушкинской поэзии, её основополагающая идея? Если поэзия Ломоносова служила идее науки, Сумарокова – идее исправления нравов, Хераскова – высшим мистическим идеалам, Баркова – идее грубого секса, то поэзия Пушкина служила идее… поэзии. ПОЭЗИИ В ЧИСТОМ ВИДЕ КАК ОНА ЕСТЬ. Она – сама в себе и сама по себе – в высших сферах своей самодостаточности. Но как только она от них отрывается – от служения Аполлону, Гению чистой красоты и столь же чистой поэзии, – как чистый спирт, она рискует тут же улетучиться. Ибо:
Служенье муз не терпит суеты;
Прекрасное должно быть величаво…
В этом и состоит служение Аполлону, верным и наиболее показательным жрецом которого был Александр Пушкин. При спуске же вниз получим оборотную сторону высшей пустоты – нуль как пустышку. Ибо где сила, там слабость, где всё, там ничего, полная бессмысленность и ненужность, – одним словом, нуль, «Граф Нулин». Ибо, падая с небес на землю, погружаясь в суету, в быт, в социалку, в прозу жизни, поэт утрачивает покровительство Аполлона. К сущности этого ПАДЕНИЯ мы ещё вернёмся, а пока обратимся к другой Пушкинской Ипостаси…
Свидетельство о публикации №216030801436
По-моему, вы этого не доказали. Больше того, это невозможно доказать. Вы процитировали несколько стихов, упирая на раннее творчество, и утверждаете, что это и есть весь Пушкин, и что вы поняли эти стихи полностью и до конца. Но так ли это?
Если вы видите только пустоту и эротизм в пушкинском творчестве, это не значит, что там нет ничего другого.
Мне ваш анализ кажется таким же предвзятым и бездоказательным, как и анализ Белинского или Писарева, которых вы критикуете за неспособность понять Пушкина.
Марина Сапир 22.12.2022 18:03 Заявить о нарушении