Гл. 22. духовные орлы

____________Ч.1.”МНЕ БЫ КРЮЧНИКОМ НА ВОЛГЕ...”. ЕПИСКОП НИКОН____________________

Из тех архиереев, которые были лично знакомы или же хорошо известны Чехову, все, кроме одного, были причастны судьбой Крыму, причём именно в тот период, когда Чехов познакомился и сблизился с отцом Сергием Щукиным. Батюшка хорошо знал почти всех в этой когорте блистательных иерархов, поскольку, кроме одного, – все были тесно связаны и с Санкт-Петербургской Духовной Академией, которую окончил сам отец Сергий, и уж затем с Крымом.
Это были подлинные подвижники, самоотверженные в своем служении Господу архиереи, монахи – до мозга костей. Разве только за исключением одного лица, которое никто никогда в ряду прототипов чеховского епископа Петра даже и не упоминал. А ведь этот архиерей был совсем рядом с Чеховым и к тому же несомненно известен отцу Сергию Щукину и как выпускник Санкт-Петербургской Духовной Академии, и как викарный епископ в Крыму, куда отец Сергий прибыл как раз в то самое время на жительство и лечение. Разумеется, он не мог не нанести визита этому архиерею и не взять у него благословения на служение в границах его епархии. Такова церковная дисциплина.

Это означало одно, что миновать личной встречи и благословения у архиерея – речь идет о Владыке Никоне (Софийском), ученике и друге преосвященного Михаила (Грибановского), отец Сергий по существующим обычаям и правилам никак не мог. Епископ Никон был вызван из саратовской епархии самим епископом Михаилом, чтобы, проводив в последний путь учителя и друга, именно он и занял осиротевшую кафедру.

Епископ Никон (Софийский) (1861†1908) был человеком очень непростой, трудно складывавшейся и трагически окончившейся (уже после смерти Чехова) судьбы. Это, вероятно, был очень глубокий, одаренный и верный человек. Но вот беда: он не был создан для монашества и стал монахом вынужденно (как же близко подходит жизнь к подлинной литературе, аж в затылок дышит!) – после скоропостижной смерти своей молодой матушки. Что-то горькое было в этом епископе, какой-то внутренний разлад, надлом, который, видно, мучил его всю недолгую жизнь: будучи уже экзархом Грузии, он был убит в возрасте 47 лет автокефалистами, несмотря на то, что свято и истово служил своему делу и очень много делал для церковной жизни Грузии. С детства жизнь владыки Никона складывалась трудно: очень раннее сиротство, крайняя нужда…
После смерти его супруги-матушки он поступил в Петербургскую Духовную Академию. В это время епископ Михаил уже принял монашество и создалось вокруг него монашеское братство. Постригли и Никона в монахи. Вероятно, он был очень близок к Михаилу, который служил инспектором Академии. Впоследствии Никон стал ректором Владимирской духовной семинарии с возведением в сан архимандрита. Его ректорство отличала строгая дисциплина, что уже в те времена вызывало яростные протесты семинаристов. Но он руководствовался принципами своего наставника – епископа Михаила.

Вот как умирающий епископ Михаил (Грибановский) наставлял в своём предсмертном прощальном письме учащихся духовных заведений и какое не случайное место в этих последних наставлениях занимала проблема порядка и дисциплины. Как тут не подивиться мудрости владыки, которой светятся все его творения: живое Предание, живой опыт истинной православной церковности, аскетики, воспитания – только бери, вникай, учись!

/////Взгляд будничный на учебное дело – низменный, ложный. Истинный христианский взгляд поможет установить добрые отношения к дисциплине, к строю учебной жизни: человек, благодаря этому взгляду, выше всех стеснений, он сам свободно подчиняется требованиям дисциплины, для него все внешние основные требования будут совершенно совпадать с его внутренними требованиями… Внешний воспитательный порядок жизни есть тоже результат усилий лучших людей и долговременного опыта, и кто смотрит на все это только как на произвол начальства (…) тот глубоко и грубо ошибается, – это тот же низменный, будничный взгляд, о котором я говорил выше… Велики и святы задачи вашего будущего служения. В ваших руках души народа, выполнение всех его надежд, осуществление всей его глубокой веры (…) Стыдно и горько будет, если мы окажемся недостойными своей высокой миссии, и страшное наказание ожидает нас за это от Бога, не говорю уже о презрении народа и будущей истории…/////

«Низменный, будничный взгляд», «в ваших руках души народа», – каково! И ведь это не просто слова – это слово великого – с детства – подвижника, слово духовной силой и солью осоленное! Ныне таких речений не услышишь: вся современная «миссия» – она принципиально иная: печётся об одном, как бы побольше народа «заманить» в храм, и там не «напугать» и не отвадить людей, привыкших жить в душевном комфорте и не терпящих никаких порицаний и обличений, ни тем более высоких требований духовной дисциплины с её строгими канонами о покаянии и самоукорении, ни сурового духовного ви;дения тотальной изуродованности человека грехом и всех его последствий[1].
Но вернёмся в прежние, хотя и в не простые, и чреватые всеми бедами «нынешнего» времена – к иным людям, которые всё-таки имелись тогда, хотя, вероятно, по Чехову, и не в избытке…
 
Воспитанный владыкой Михаилом архимандрит Никон, разумеется, последовательно проводил в жизнь и принципы его педагогики, хотя многие и упрекали его в излишней любви к суровой дисциплине. Народец в семинариях в то время был уже изрядно развращённый и своевольный. Однажды даже случилось покушение на жизнь ректора: один студент подобрался к отцу ректору, когда тот работал в саду, сзади и несколько раз ударил его топором по голове. Спас ректора клобук, именуемый в церковном учении о сакральном смысле облачений, «шлемом спасения».
Отец Никон не дал совершиться справедливому суду над студентом, он спас его и от суда, а позже, уже будучи епископом, устроил его на работу псаломщиком и проявил о нём отеческую заботу. Владыка Никон был очень глубоким и добрым, исстрадавшейся души человеком…

В своих воспоминаниях митрополит Евлогий Георгиевский (1868†1946), служивший под его началом во Владимирской Духовной Семинарии, сохранил достоверные черты его облика:

/////Это был красивый, здоровый, могучий человек, монашества не любивший. «Мне бы не монахом, а крючником на Волге быть…» – говорил он. О. Никон принял постриг не по влечению, а по необходимости, дабы как-нибудь устроить свою горемычную судьбу вдового священника… О. Никон мучительно переживал навязанное ему внешними обстоятельствами монашество и периодами впадал в мрачное уныние, близкое к отчаянию… Он сам понимал, что в монахи он не годится. «Из попа да из солдата хорошего монаха не выкроишь», – говорил он…/////

Тимофей поинтересовался: что значило это забытое старинное слово «крючник»? И нашел у Гиляровского:

/////К Волге тянулись со всех концов России. – Там скорее заработаю деньжат, чем в деревне, – думалось многим. И шли молодые, сильные. Любой труд нипочем, поспит часов пять – и снова, что новенький. Но до поры до времени. На Волге крючник мог продержаться не более восьми лет, и это был редкий, счастливый случай. А чаще – схватил двадцатипудовый куль и надорвался. То, смотришь, зашибло чем, там мостки провалились – и с ношей, не успев сообразить, в чем дело, в воде, с переломами, да с какими, молодой, а калека. Много за одно лето в Рыбинске невольных калек набиралось…/////

Жизнь и судьба архиепископа Никона складывалась не многим слаще судьбы крючников. Во всяком случае, много в его жизни было такого, что позволяло сравнивать без натяжки: видно, и он надорвался. Открытое Тимофеем жизнеописание архиепископа Никона глубоко, этот трогательный и грустный образ хорошего человека с неудавшейся жизнью запал ему в душу. Редкий, удивительно пронзительный в своей скорбности образ не понятого, очень русского, широкого, искреннего, сердечного человека …
При прощании с воспитанниками в 1898 году будущий епископ, а в то время архимандрит, отец Никон, которого не любили семинаристы за дисциплинарные строгости, был на редкость – по-русски – искренен и прост с ними при расставании:

/////Строжил я для вразумления и исправления. Но все строгие взыскания, предписываемые законом и совестью, я всегда растворял милостью; лишь не посвященным в дело они казались сухою правдою. Теперь без вреда для вас могу сказать, что иногда и совершенно прощал даже крупные проступки, когда они не были разглашены, когда не соблазняли и когда помилование, как тайное, не могло подать повода считать проступки дозволенными и, таким образом, служить поводом к распущенности заведения. Теперь без вреда для вас могу сказать и то, что детских шалостей ваших часто, видя, не видел и, слыша, не слышал, когда они не свидетельствовали о нравственной испорченности./////

Вот и тут: какая нравственная глубина и мудрость, какая духовная ответственность за вверенные ему души подростков и юношей, какое рассуждение – черпай и здесь драгоценные живительные соки Предания, – только вслушивайся сердцем, учись и отеческой строгости, и отеческой любви, замешанной на истинной и спасительной пользе чад! Что же до отношения к монашеству, то откровенные сетования владыки Никона на свою судьбу, как мы можем это теперь видеть, невероятно близки и созвучны скорбным рассуждениям умирающего епископа Петра:
 
/////…Ему самому было непонятно, почему он монах, да и не думал он об этом, и уже давно стерлось в памяти время, когда его постригли; похоже было, как будто он прямо родился монахом. […] Какой я архиерей?.. Мне бы быть деревенским священником, дьячком... или простым монахом... Меня давит всё это... давит.../////

Сходство поразительное… Добрый, хороший человек, честный и исправный, но не предназначенный для того служения, которое ему выпало. Если даже это и был крест, ему от Бога посланный, то ни епископ Никон сей крест так и не смог полюбить, смирившись с ним, и подвига подобного, как и чеховский герой епископ Пётр, не потянул. Кто знает, может Господь именно подвига преодоления себя-то и ждал?
Так мыслил Тимофей, зря при этом (впрочем, как всегда) перед собой своего старца. Именно так отец Севастиан и мыслил, и рассуждал всегда, и так наставлял своих чад. Ведь обстоятельства судьбы Никона не сами собой сложились, не по его воле, и потому несомненно они были попущены ему Богом во спасение. Но немощен человек – не выдюжил. Может, потому так трагически и оборвалась его жизнь.
 
Удивительно, но никто и никогда епископа Никона (напомним, что с июля 1898 года и вплоть до февраля 1899 года он, по приглашению умиравшего Владыки Михаила (Грибановского), любившего и доверявшего ему, был назначен викарием (управляющим) Таврической епархии) не связывал с образом чеховского епископа Петра как вполне реального его прототипа, как человека, чей характер и судьба не могли не оказать влияния на писателя, работавшего в это время над образом архиерея.
Нет сомнений, что Чехов мог слышать и слышал от отца Сергия Щукина о душевной драме этого владыки (покушение на его жизнь в семинарии широко тогда обсуждалось не только в церковных кругах), в чем-то очень важном и духовном стержневом не походившем на своего старшего друга и наставника – епископа Михаила, и все-таки не соответствовавшем, при всех своих действительно симпатичных душевных качествах, каноническому образу и высочайшему призванию истинного архиерея.

…И все же в отличие от «остепенённых» критикесс Чехова Тимофей считал необходимым себя ещё и ещё проверять: сознательно ли, намеренно ли строился Чеховым столь неоднозначный образ епископа в «Архиерее» или он таким получился непроизвольно, как то предполагали критики? А если намеренно, то с намерениями благими или, дурными, как о том рассуждала матушка профессор: унизить, опорочить, «приговорить» героя и дискредитировать современное ему архиерейство по причине собственной мизантропии?

/////…Получается, что вся религиозная загадка рассказа сводится к тому, имел ли преосвященный право в предсмертный час вот так мечтательно представлять, как он «простой, обыкновенный человек, идет по полю... постукивая палочкой... и он свободен теперь, как птица, может идти куда угодно», или же этой последней грезой он, который «достиг всего, что было доступно человеку в его положении», вынес у Чехова приговор и себе, и всей своей жизни? …Это – святитель, не чуждый простительным человеческим слабостям, (и Чехов только «утеплил» и «очеловечил» образ неприступного владыки) или – это несчастный человек, открывший для себя перед смертью всю тщетность своего земного служения? (…) Несчастная мать с сиротой уезжают ни с чем: не-утешенные, неутолённые, нищие... В этом и есть, по художественной логике рассказа, приговор писателя своему герою. В художественном произведении это само по себе красноречиво, символично и обличительно: эх, бесплодная жизнь, бесплодная смерть, жалок человек, будь он хоть архиерей, хоть кто: всё тщета, всё туман, всё морок, не оставляющий следа./////

При всем своём стремлении непредвзято и адекватно понять позицию оппонента, Тимофей никак не мог объяснить, каким образом в сознании критика выпестовался подобный вывод о намерениях Чехова сказать в «Архиерее», что в этой жизни все – «тщета», «туман» и «морок, не оставляющий следа»?
И он вновь приник к Чеховскому тексту…

…С первых страниц в тончайшую ткань этого несравненного чеховского письма вкрадываются мгновенные, молниеносно посверкивающие в сознании заболевающего архиерея помыслы (православная аскетика всегда прекрасно распознавала природу подобных помыслов и учила, как им противостоять) – мимолетные ощущения раздражения и неприязни.

«Дыхание у него было тяжелое, частое, сухое, плечи болели от усталости, ноги дрожали. И неприятно волновало, что на хорах изредка вскрикивал юродивый». Уже в самых первых строках рассказа появляется ещё отдалённо звучащие ноты раздражения.
В тот же вечер (канун Великого Понедельника) епископ Петр читает своё молитвенное правило: «Он внимательно читал эти старые, давно знакомые молитвы и в то же время думал о своей матери». Всякий мало-мальски умудрённый опытом и начитанный «в отцах» православный знает, какой это бич – рассеянная и невнимательная молитва. Особенно когда читаешь одно и то же правило годами. Непросто читать внимательно, трудно держать ум и сердце в каждом слове, храниться от рассеянности и отревать вот этакие нагло влетающие в ум чужеродные (от бесов) помыслы: как грешные, так и с виду «добрые». Механическое чтение молитв святые отцы называли «утехой бесам», которые радуются, когда человек грешит, вот так «безмысленно» сотрясая молитвословием воздух. Новоначальным это еще прощается, поскольку для их неопытности эта немощь закономерна. Однако стремиться к внимательной молитве нужно всем, и такой труд, а то и подвиг молитвенный, с годами приносит драгоценные плоды: изменяется состояние сердца и ума, стоящего у врат его во время молитвы, крепнет духовное сопротивление молящегося, а в итоге перерождается и весь человек: внутренняя собранность становится неотъемлемым свойством его личности – ума, сердца, воли.

Но тут перед нами в рассказе – епископ, монах, человек, по идее, давно предавший Богу свою жизнь, и, надо бы думать, многоопытный… Но Чехов верен себе и, ой как, не прост: он эту подробность – рассеянную молитву – вводит безоценочно и без комментариев, и, несомненно, при этом отдаёт себе отчёт в том, что он пишет, и что, не подчёркивая, подчёркивает, хотя не осуждает, скорее, сожалеет… Но факт есть факт: человек, пробывший всю жизнь в монашестве, а потом и во архиерействе автоматически, по определению не может не реагировать на рассеянную молитву, потому что по всем канонам аскетики у него уже очень давно должен был выработаться навык (этот навык – в первую очередь) реагирования и противодействия рассеянности помыслов.
 
Что за монах, не обретший внимательной молитвы и такого внутреннего контролёра-навыка? Как говорили на Руси (и епископ Пётр этого не мог не слышать), таковой молитвенник – не есть монах, но «обгорелая головешка».
В этом месте Чехов усиливает это впечатление: он показывает, как постепенно посторонние молитве мысли и помыслы полностью овладевают епископом: мать, милое детство, «это навеки ушедшее, невозвратное время», которое теперь отчего-то «кажется светлее, праздничнее и богаче, чем было на самом деле». И – сопутствующее раздражение на некие мелкие шероховатости во время службы. Епископ читает правило, а сам уже почти весь – там, в помыслах, и не помыслы ему мешают молиться, а молитва мешает ему пребывать там, где пребывает его сердце[2]. Отсюда и досада, раздражение…

Однако, отчего же это у монаха, архиерея, да ещё, надо полгать, опытного (судя по всему, он давно уже в сане), взяла верх в душе подобная печальная ностальгия? Разве он не умер для мира, не отрёкся от него, принимая постриг? Значит настоящее его было и не празднично, и не богато?! А как же Царствие Божие, которое по слову Господа «внутрь нас есть»[3]? Неужели не достиг, не стяжал? Сердце-то ведь не просто так тоскует и мечтает… Святые отцы всегда различали две печали: «Печаль печали рознь, – учил преподобный Серафим Саровский (книга о нем была в ялтинской библиотеке Чехова), – Есть печаль по Боге, а есть печаль от диавола».
Говоря строго по-церковному, печаль епископа Петра была отнюдь не первого толка, и, возможно, напала она на него не только по причине физического недомогания, но скорее от некоей давно уже тяготившей его внутренней пустоты, духовного вакуума… Свято место пусто не бывает. Не случайно же епископ чувствует в себе нечто недоразрешённое, недопонятое… Но что?

Не к Богу и не в Боге, и даже без признаков присутствия спасительного страха Божия и великой добродетели «памяти смертной», которая также приобретается монахом почти как навык, как неотъемлемое духовное устроение личности (а тут болезненное состояние и, казалось бы, не лишним было бы вспомнить и «последняя твоя» по святоотеческому наставлению, известному каждому монаху: «помни последняя твоя и  вовек не согрешишь) – пребывает душа чеховского архиерея. Ещё немного и отмучается от своего монашеского – не подъятого креста несчастный человек, освободится…

/////…И вот уже молитвы, мешавшиеся с воспоминаниями, разгоравшимися всё ярче, «как пламя», перестали мешать (!) епископу Петру думать о матери:
Кончив молиться, он разделся и лег, и тотчас же, как только стало темно кругом, представились ему его покойный отец, мать, родное село Лесополье... Скрип колес, блеянье овец, церковный звон в ясные, летние утра, цыгане под окном, – о, как сладко думать об этом!/////

Святые отцы, духоносные старцы учили, что отречение от мира в монашестве (да и в мирской христианской жизни тоже) – добродетель не одноразовая. Всю жизнь таковой человек отдирает от себя вся земное и мирское, умирает для мира, и чем больше отдирает своё мирское прошлое, тем светлеет для него горизонт Царствия Небесного: «Слыши, дщи, и виждь, и приклони ухо твое, и забуди люди твоя и дом отца твоего…»[4]. Дщерь – душа человеческая, – толкуют этот псалом святые отцы, – которую возжелал Царь, Небесный Жених, которой предлагается всё оставить ради Жениха «Слыши, дщерь и смотри, и забудь народ твой и дом отца твоего». А что ты дашь мне, если я забуду? «И возжелает Царь красоты твоей»[5], – отвечает Златоуст. – Господь даст тебе Свою любовь, а с нею вместе ты приобретаешь и все то, что принадлежит Ему… А чтобы ты знал, что он говорит не о чем-либо чувственном, и, слыша о красоте, не разумел ни глаз, ни носа, ни уст, ни шеи, но – благочестие, веру, любовь, вообще внутреннее, Он прибавил: “Вся слава дщери Царевой внутрь”»[6].

А у чеховского епископа «внутрь» – «воспоминания как пламя», и это рядом с «молитвы не мешали», хотя в сотнях церковных богослужебных текстов, житий святых образ молитвы и ее постоянная метафора – именно пламя и огонь. Сколько раз в житиях святых, кои и епископ Пётр несомненно читал по многу раз всю свою жизнь,  повторялись рассказы о том, как люди видели над жильем святых отшельников восходящие в небо огненные столпы, понимая, что так были сильны, святы, могущественны их молитвы. И Чехов за годы детства и отрочества, да и за всю жизнь столько перечитал в церкви и дома житий, столько канонов и акафистов (ведь он всегда следовал традициям семейного быта: участвовал в молебнах, молился за литургиями, читал Псалтирь и каноны), что всё это ему было прекрасно известно. И даже в эпоху «медицинского» охлаждения к вере Чехов не утрачивал своей церковности: она жила в нем сокровенно и подспудно. Кто посмеет оспорить, что у Антона Павловича была гениальная писательская память?

…Приехавшая после девяти лет разлуки мать за обедом сообщает сыну-Владыке о том, что за горе привело ее к нему. Но какова его реакция? «У Вареньки, у сестры вашей, четверо детей, – рассказывала она, – вот эта, Катя, самая старшая, и Бог его знает, от какой причины, зять отец Иван захворал, это, и помер дня за три до Успенья. И Варенька моя теперь хоть по миру ступай».
 
«А как Никанор»? – спрашивает на это невпопад – не в ответ матери преосвященный. Вареньке по миру идти, а тут: «А как Никанор?». «Прострация» епископа, о которой сохранилась в Записной книжке Чехова известная авторская ремарка, продолжает жить в тексте в самых тончайших, микронных её трансформациях, тихо и ненавязчиво выдавая нечто сокровенное о подлинном духовном состоянии епископа Петра и, разумеется, о замысле автора.
Диалог со старушкой матери, только что поведавшей о семейной беде продолжается:

/////– Я, маменька, скучал по вас за границей, сильно скучал.
– Благодарим вас.
– Сидишь, бывало, вечером у открытого окна, один-одинешенек, заиграет музыка, и вдруг охватит тоска по родине, и, кажется, всё бы отдал, только бы домой, вас повидать.../////

Сколько раз Тимофей становился нечаянным свидетелем подобной душевной слезливости среди церковного люда, когда кто-то пел под гитару стародавние песни или же новые – типично слащавое эстрадно-церковно-душевное шлягерство, которое так полюбило ещё в 90-е годы неофитство, среди которого многие на тех шлягерах так и остановились: родилось целое поэтико-музыкальное церковное «бардство», свидетельствующее о той же самой болезни что и у епископа Петра – о неутолённости жизнью в духе, о её катастрофической слабости, требующей всё время душевно-эмоциональных подпиток. Отсюда пошло и «церковное» стихотворчество – неуёмное желание перелагать в рифмах христианские мотивы, насыщая их своими собственными неочищенными от страстей и самости душевными переживаниями, рисовать полудетские картинки – а ля примитив, на темы святости и евангельских притч, – играться в атрибутику веры, что нисколько и никого не могло приблизить к Богу, а только удаляло сердца, питавшиеся всё той же прежней, только теперь духовно-генномодифицированной пищей. Строго говоря, огромные массы недавно воцерковлённых людей почти сразу же, придя в церковь, попадали на дорожку, прямиком ведущую в прелесть, поскольку тут на самом деле имела место очередная лукавая и опасная подмена.

…И все только слёзы утирать успевали, расчувствовавшись в воспоминаниях о былой молодости, о каких-то приятных днях прошлой жизни, или в мечтах о колокольных звонах и каких-то часовенках в лесах и на реках, – о всем том, что есть только «раскрашенное» человеческое, но отнюдь не духовное, Божие…

Тимофей не мог представить себе на их месте отца Севастиана. А ведь он прошел ужас лагерей, а до того тоже был живым и милым юношей… Но батюшка объяснял Тимоше не раз, что истинная церковная жизнь во Христе эту печаль не по Богу, эту ностальгию быстро и напрочь вытесняет из сердца человеческого. Оно все сильнее устремляется в будущее: в Царствие Божие, живет совсем другими ощущениями, оно просто не может уже ностальгировать, оно счастливо и радо двигаться только вперёд «заднее забывая»[7] – ничто прежнее уже не действует на человека столь умилительно, в особенности если в прежней жизни не было Христа… Все это удаляется, отмирает, покрывается серым налётом праха, если настоящая жизнь во Христе начинает жительствовать в сердце христианина.

…После службы вновь настигает епископа Петра досада и раздражение:
 
/////Настроение переменилось у него как-то вдруг. Он смотрел на мать и не понимал, откуда у нее это почтительное, робкое выражение лица и голоса, зачем оно, и не узнавал ее. Стало грустно, досадно./////

Вернувшись из церкви после вечерней службы Великого понедельника преосвященный «торопливо» молится, ложится в постель, укрывшись потеплей. И вновь настигают его воспоминания... Перед читателем проходит вереница событий его жизни, но как же она «медленно, вяло» движется! Обыденно, скучно, даже как-то мертвенно, формально сменяют в его сознании вехи пути. И как не похожи эти воспоминания о духовной «карьере» епископа Петра на милые воспоминания его детства…
Там – жизнь, тут – форма, будни, некий ряд повинностей…

Года три он был учителем греческого языка в семинарии, без очков уже не мог смотреть в книгу, потом постригся в монахи, его сделали инспектором. Потом защищал диссертацию. Когда ему было 32 года, его сделали ректором семинарии, посвятили в архимандриты, и тогда жизнь была такой легкой, приятной, казалась длинной-длинной, конца не было видно. Тогда же стал болеть, похудел очень, едва не ослеп и, по совету докторов, должен был бросить всё и уехать за границу.
Легкая, приятная жизнь у постриженного в монахи… Что-то не сходится… Но вот и заграница: шум тёплого моря, квартира в пять комнат, высоких и светлых, новый письменный стол… И вновь воспоминания, но уже не медленно-вялые и не тягуче-формальные, а живые: «И вспомнилось ему, как он тосковал по родине, как слепая нищая каждый день у него под окном пела о любви и играла на гитаре, и он, слушая ее, почему-то всякий раз думал о прошлом».

Но зачем, откуда взялось у Чехова это «почему-то о прошлом»? Не потому ли, что все самое хорошее и светлое в жизни, что радовало сердце епископа Петра, осталось там, в прошлом: в детстве, в домашней жизни? Не потому ли, что духовного настоящего – которое должно было бы наполнять и насыщать сердце и жизнь, как у того же епископа Михаила (Грибановского), у него просто не появилось? Все хорошее осталось в прошлом… Нет, не епископ Михаил, а епископ Никон – вот чей душевный след может читаться в рассказе с невероятной степенью сходства!
 
…А что нашел архиерей, вернувшись на родину – в своей должности, в сане, и что теперь ему вспоминается, что приходит на ум? Посетители, поражавшие его пустотой, мелкостью всего того, о чём просили, о чём плакали? Их неразвитость, робость; и «всё это мелкое и ненужное, угнетавшее его своею массою»…

/////За границей преосвященный, должно быть, отвык от русской жизни, она была не легка для него; народ казался ему грубым, женщины-просительницы скучными и глупыми, семинаристы и их учителя необразованными, порой дикими. […] Не мог он никак привыкнуть и к страху, какой он, сам того не желая, возбуждал в людях, несмотря на свой тихий, скромный нрав. Все люди в этой губернии, когда он глядел на них, казались ему маленькими, испуганными, виноватыми. В его присутствии робели все, даже старики протоиереи…/////

Теперь уже и сама Россия с ее смиренной и многострадальной душой и слезами, ему невтерпёж, потому что… мелка. Кого же любил в жизни этот епископ? Бога? Людей? Мать? Не себя ли только и свой покой?
Все это изводило, раздражало епископа Петра. Не мог он смотреть на этот народ ни с лаской, ни с любовью: «И он, который никогда не решался в проповедях говорить дурно о людях, никогда не упрекал, так как было жалко, – с просителями выходил из себя, сердился, бросал на пол прошения». Раздражала его своим униженно-благочестивым тоном и старуха-мать, которую он когда-то так любил.

/////…Вечером под Великую среду вновь «слушая про жениха, грядущего в полунощи, и про чертог украшенный», преосвященный уносился мыслями в далекое прошлое, в детство и юность, когда также пели про жениха и про чертог, и теперь это прошлое представлялось живым, прекрасным, радостным, каким, вероятно, никогда и не было./////
 
Именно в этот вечер епископ Петр подводит главный итог своей жизни, и он отнюдь не утешителен:

/////Он думал о том, что вот он достиг всего, что было доступно человеку в его положении, он веровал, но всё же не всё было ясно, чего-то еще недоставало, не хотелось умирать; и всё еще казалось, что нет у него чего-то самого важного, о чем смутно мечталось когда-то, и в настоящем волнует всё та же надежда на будущее, какая была и в детстве, и в академии, и за границей./////

«Он веровал» – важные слова. В особенности у Чехова. Веровал, но вот же, не имеет ничего духовного в настоящем, чем могла бы жить и питаться его душа. Что же это за вера? Головная? Тимофей сразу обратил внимание на эти слова: они звучали для него как неоспоримое подтверждение тому, что Чехов действительно знал, и глубоко понимал, что к истинной вере ведёт большой путь, – «громадное целое поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец»[8].
 
На фоне развивающегося тифа, утомительных, непрерывных богослужений в храме владыка Петр упускает самое главное – не замедлить помощью овдовевшей сестре, но… упускает время. Вот оно – несуществующее настоящее, живущее не тем, что тут, рядом, не теми, кого в этот день и минуту послал тебе Господь, а мечтаниями и туманными надеждами, которыми всегда «и в детстве, и в академии, и за границей» жил епископ Пётр, упуская реальное настоящее. И вскоре отнюдь не случайно у него появляется безотчетное желание бежать – хоть заграницу: только бы не видеть всего того, что его окружает, только бы не оставаться в этой пустоте, в которой нет ни одного человека, с которым «можно было бы отвести душу».

Вновь и вновь погружаясь в текст «Архиерея» Тимофей читал его теперь совсем иначе. Теперь он слышал голос Чехова и его думы, а рядом – чудесным наложением одно на другое – звучали предсмертные слова другого архиерея – епископа Михаила. Но как же они отличались от последних мучительных дум владыки Петра!
…О том, как отходил ко Господу владыка Михаил, сохранилось немало воспоминаний, в частности и митрополита Антония Храповицкого, который этот скорбный прощальный период жизни своего любимого наставника и друга запомнил буквально по часам:
…За 14 часов до своей кончины преосвященный Михаил подарил мне панагию и сказал 18 августа 1898 года, вечером, следующие многозначительные слова: «Вот, возьмите эту панагию, подаренную мне Антонием (Вадковским) († 1912) Финляндским. Я не могу сказать вам связной речи, потому что сознание мое работает уже вполовину. Да послужит сия панагия знамением нашей духовной любви и связующего нас духовного единения. Я умираю, но духом буду всегда с вами и в вас. Я от всей души разделяю ваше намерение устроить жизнь Церкви на началах канонических апостольских, на началах истинно христианских и человечных. Это должно подготовлять постепенно общею любовью братии».

Очевидцы последних месяцев жизни епископа Михаила сохранили и такую потрясающую подробность, свидетельствующую не только о бесконечной любви и заботе умирающего о своей старушке-матери, в отличие от чеховского героя! – но и о его прозорливости. Незадолго до кончины, епископ Михаил распорядился в своем завещании об определении необходимых для жизни старушки-матери средств, и рассчитал их настолько точно, что их – по завещанию – хватило точь-в-точь до дня ее кончины, которая последовала вслед за сыном, кажется, через три года. И эта многоговорящая подробность несомненно была известна Чехову – в воспоминаниях о владыке, публиковавшихся в ту осень в «Таврических епархиальных ведомостях» о том удивительном свидетельстве прозорливости и любви сына к матери рассказывалось…
Разительным был контраст личности епископа Михаила и образа епископа Петра с его «забывчивостью» в отношении матери и родных; настолько разительный, что не мог он быть просто так проигнорирован или «засушен» Чеховым «для гербария», как, впрочем, и не раз читанные Антоном Павловичем в письмах и книге владыки Михаила «Над Евангелием» частые суждения о пороке человеческого эгоизма, всегда опирающегося на фантазерство и мечтательство.
 
Как же ярко и мощно – чуть ли не во всех его произведениях выражалась эта мысль в творчестве Антона Павловича! Потому-то и можно сказать, что, знакомясь с личностью покойного епископа Михаила, вглядываясь в его прекрасный светлый лик на фотографии, всегда стоявшей перед его взором на письменном столе, Чехов видел в нём душу невероятно для себя близкую, родную, единомысленную и единодушную, а слова епископа вполне мог воспринимать, как свои собственные, из своего сердца и опыта жизни рождённые…

/////…Фантазерство, мечтательность – все это «дьявольский клапан», через который уходят наши силы, наша способность работать над тем реальным делом, которое сейчас, сию минуту есть у нас и просит нашего труда, нашего подвига, нашей любви… Потому-то мы рвемся вдаль, что не умеем работать около себя; потому-то мы и мечтаем о любви ко всем, что не умеем любить тех, кто около нас; потому мы и живем в будущем, что не умеем жить в настоящем./////

Эти слова владыки Михаила (Грибановского) можно было бы поставить эпиграфом к «Архиерею», да и ко всему творчеству Чехова тоже.

____________Ч.2. АРХИЕПИСКОП СЕРГИЙ__________________________________

Брат Чехова – Михаил Павлович – в своих воспоминаниях упоминал также в качестве прототипа героя рассказа «Архиерей» и еще одного архиепископа – Се;ргия (Петрова) (1864†1935), который был близок с семьей Чеховых во время своего студенчества (Антон Павлович учился в то время на медицинском факультете). Степан Петров (так звали в миру будущего Владыку) жил в одном доме с Чеховыми, в так называемом доме-комоде, что на Садово-Кудринской в Москве.
 
Духовный путь Степана был не гладок. С ранних лет он горячо мечтал о священстве. Но в последний семинарский год с ним что-то случилось, и он пережил серьезный духовный кризис и потому решил не идти по священнической стезе, а поступать на историко-филологический факультет Университета. В это-то непростое и мрачное время душевного гнёта и сомнений Степан и сдружился с братьями Чеховыми. Общение их продолжалось вплоть до 1890 года, когда Чехов внезапно для всех отправился на Сахалин, а Степан Петров – незадолго до того пережив чудесное духовное откровение, возродился и обновился духом и отправился на Алтай послушником в знаменитую своими подвижническими трудами Алтайскую миссию. Удивительное совпадение! Каким было влияние одного на другого – сейчас трудно сказать, потому что часто это происходит на больших, извне не прозираемых глубинах жизни. А для чуткой и восприимчивой души гения не много нужно слов для разумения. Можно предполагать, что отступление от веры и будущий епископ Алтая, и будущий доктор Чехов переживали одновременно. А потому и воскрешение к вере тоже не могло быть ими обойдено вниманием… Что же произошло, причем на глазах у близкой Степану семьи Чеховых (в то время у него, быть может, и не было в Москве людей ближе – он жил одиноко, а у Чеховых было всегда тепло, радушно и просто) с разочарованным и духовно угнетенным студентом Степаном Петровым?

Однажды в одну из беспросветных минут, когда одиночество и уныние душило его, и вся вселенная казалась ему пустыней (так рассказывает о нем биограф) Степану вдруг случайно и безотчетно пришел на память мотив церковного песнопения, а потом и слова из псалма, – как слышал он их когда-то в детстве за литургией: «Не надейтеся на князи, на сы;ны человеческия, въ нихже несть спасения»[9].
Это было чудесно-благодатное, промыслительное прикосновение Господа к сердцу исстрадавшегося Его избранника, потому что вспыхнувшие вдруг в памяти Степана слова из псалма возымели на него невероятное действие: вновь запалилось огнем веры и Божественным желанием его сердце. И так совпало – «случайно!» – что тогда же он «случайно» повстречался с деятелями славной Алтайской Православной миссии. Эти аскеты и подвижники, посвятившие себя делу Христовой проповеди в очень трудных условиях Алтая, среди коренного языческого населения, при жестоком противодействии шаманов, – показались ему небожителями, святыми, подобными апостолам первохристианских времён. И Степан решил, что его место там… Теперь он жаждал монашества, трудного, опасного и святого поприща просветителя «сидящих во тьме и тени смертной»[10], хотя он все-таки решил предварительно окончить и Университет. Это была основательная личность: он не метался, не торопился… Путь был ему теперь ясен и шёл он по нему с трезвым рассуждением.

В 1890 году основательно подготовленный историк и филолог решительно развернул корабль своей судьбы: он, получив Диплом I степени об окончании Университета, отправился в Казань на миссионерские курсы при Казанской духовной академии и вскоре поступил сотрудником в Алтайскую миссию. Через два года его постригли в монашество, а затем рукоположили во иеромонаха с назначением помощником начальника Киргизской миссии.
А между тем и Чехов в 1890 году, несмотря на уже очень серьёзное и опасное течение его болезни лёгких, отправился на Сахалин, а потом пять лет работал над книгой о нём и другими своими произведениями, озаренными и впечатлениями, и глубоким духовным опытом, почерпнутым в этой труднейшей экспедиции.

Через девять лет в 1899 году архимандрита Сергия – таково было его монашеское имя, хиротонисали во епископа Бийского, викария Томской епархии. Между прочим, хиротонию совершали тоже замечательные архипастыри: ныне канонизированный святитель митрополит Московский и Коломенский Макарий Невский (1835†1926), в то время глава Алтайской миссии, епископ Мефодий (Герасимов) (1856†1931) – позже он возглавит созданную в Харбине епархию, где русские беженцы обрящут духовный покров. Третьим на хиротонии был несравненный подвижник, смиренномудрейший архипастырь – владыка Иннокентий (Солотчин) (1842†1919).
Трудным и опасным было служение в Алтайской миссии, и каким же надо было быть истовым в вере монахом и подвижником, чтобы самому туда проситься, а потом и годы положить на это великое служение.
Воспользуемся воспоминаниями митрополита Вениамина (Федченкова), замечательного церковного писателя, который был близко знаком с владыками: и Сергием (Петровым) и его наставником Иннокентием (Солотчиным). Небольшой рассказ о владыке Иннокентии немало скажет о том, где и в какой среде жил и возрастал духом архиепископ Сергий (Петров):

/////…Служение это было нелегкое: язычники относились к миссионерам враждебно, условия жизни были физически трудные, иногда и хлеба не достанешь; климат суровый; а больше всего тут вредил святому делу «ангел сатанин», о коем говорил Ап. Павел: «да ми пакости деет» (…) Так было и в Алтайской миссии. Однажды стан о. Иннокентия остановился на границе языческого поселка. У миссионеров не было пищи. Сам о. начальник пошел с мешком к одному из жителей, прося хоть продать ему муки или хлеба. Но тот отговорился бедностью и указал на богатого шамана. О. Иннокентий и пошел к нему, прося хлеба «Христа ради». Тот встретил его недружелюбно, но сделал вид, что хочет дать муки. Пришли к амбару. Шаман приказал раскрыть мешок. И взяв одну щепоть муки, сказал с насмешкой:
– Вот тебе Христа ради!
Не смутился Христов ученик. Истово перекрестившись, он упал с благодарностью шаману в ноги и сказал:
– Да спасет тебя за твой дар Христос Господь!
Жрец был так поражен смирением монаха, что тут же просил научить его вере христианской и без долгих проповедей крестился сам со всем поселком. И сколько бы мог рассказать интересного, важного и поучительного из своей работы о. Иннокентий, но никогда, вопреки нашему общему влечению хвалиться, ничего подобного не говорил. Мудрые любят смиренное молчание»./////

…Вот и такой еще был, оказывается, хорошо знакомый и даже весьма близкий Чехову архиерей. Однако почему-то возможность присутствия у Чехова впечатлений от знакомств с этими удивительными и весьма разными личностями в процессе нарождения авторского замысла «Архиерея» до сих пор резко отрицалось. «Следует отметить, – утверждалось в Примечаниях к «Архиерею» в академическом Собрании сочинений Чехова, – ошибочность утверждения М. П. Чехова о том, что «ассоциацией, благодаря которой появился на свет рассказ «Архиерей», были свидания Чехова в Ялте с епископом Сергием – С. А. Петровым, давним знакомым семьи Чеховых. Архимандрит, а затем и епископ Сергий переписывался с Чеховым в 1897–1900 и 1902–1904 годах, однако, по крайней мере, до весны 1904 г. не бывал в Ялте (на основании чего все-таки мог утверждать М.П. Чехов об имевших место свиданиях? Отрицание подобной возможности тоже требует серьезной проверки и доказательств, – прим. диак. Тимофея) и не встречался с Чеховым. Но какую-то (?) роль в начале работы над рассказом могло сыграть известие о возведении Сергия в архиерейский сан, о чём Чехов узнал в начале 1899 г. (см. его письмо к М. П. Чеховой от 16 января этого года)».
Так, можно сказать, нелепо было откомментировано это долгое и не пустое от глубоких смысловых нагрузок, от взаимовлияний знакомство Чехова с епископом Сергием, и осторожная фраза брата Антона Павловича – Михаила, тонко и точно назвавшего «ассоциацией» впечатления, связанные с архиерейством и подвижнической жизнью владыки Сергия (Петрова). И какую роль могло сыграть известие о возведении старого товарища в епископский сан? Опять запредельно плоская формализация: мол, там епископ и тут епископ…

Осталась и переписка Чехова с архимандритом, а потом и владыкой Сергием, правда письма епископа Сергия продолжают спокойно почивать в недрах рукописного отдела РГБ – никому почему-то они не кажутся важными, в то время как – и мы это видели! – на разные лады и всё невпопад трактуется по сей день шедевр Чехова.
Архиерейская хиротония Сергия (Петрова) состоялась в 1899 году, как раз в то время, когда и начиналась работа над «Архиереем», и событие это не просто промелькнуло в переписке Чеховых. Судя по всему, Антон Павлович внимательно и сочувственно следил за деятельностью мужественного монаха – товарища юности…

А.П. Чехов архимандриту Сергию (Петрову) 23 мая 1897 г.
Мелихово. Лопасня, Московск. губ. 97 23/V.
Многоуважаемый отец архимандрит, Вы не можете себе представить, какое хорошее чувство возбудило во мне Ваше письмо. Мы ведь часто вспоминаем о Вас, Вы не чужой, и когда доходят до нашего муравейника короткие, отрывочные вести о Вас, то мы бываем рады и говорим о Вас с истинным удовольствием. Большое Вам спасибо, что вспомнили! Да, я хворал, было кровохарканье, доктора нашли у меня процесс в легочных верхушках, но теперь я поправился и чувствую себя прекрасно, хотя всё еще считаюсь больным. [...] Когда приедете в Москву, то непременно дайте знать. За несколько дней до приезда в Москву напишите мне в Лопасню, а приехав, справьтесь по телефону в редакции «Русской мысли», в Москве ли я. Мне очень хочется повидать Вас и увезти к себе в деревню. В Ваше распоряжение я отдам целый флигель, и если Вы приедете не зимой, а летом, то Вам не покажется скучно. Имение мое плохонькое, но зато окрестности великолепны, и в четырех верстах от нас находится красивая Давыдова Пустынь – туда мы поехали бы вместе, к монахам чай пить. Приезжайте, а за это я к Вам в Семипалатинск приеду, когда опять поеду в Сибирь. Кстати, есть ли у Вас моя книга «Остров Сахалин»? Если нет, то позвольте прислать Вам. Мои путевые записки печатались в «Русской мысли» все, кроме двух глав, задержанных цензурой, которые в журнал не попали, но зато попали в книгу.
Теперь, когда мы обменялись письмами, пожалуйста, хотя изредка, давайте о себе знать. Если пришлете какое-нибудь поручение, касающееся Вас лично или миссии, то, буде сумею, исполню его скоро и с большим удовольствием.
В заключение позвольте еще раз поблагодарить Вас. Желаю Вам всего, всего хорошего и крепко жму руку, и низко Вам кланяюсь.
Ваш А. Чехов.

Отец Сергий (Петров) ответил Чехову:
За Ваше хорошее и дорогое письмо, глубокоуважаемый Антон Павлович, прошу принять самую сердечную благодарность. Благодарю за память, за расположение, за приглашение, за предложение прислать «Остров Сахалин», которого у меня нет, но хотелось бы иметь, – за всё благодарю Вас. Письмо Ваше тем более меня тронуло, что я не ожидал получить его по той простой причине, что Вы очень заняты (сужу по себе отчасти) <...> Ваши последние строки, в которых Вы так любезно предлагаете исполнить какое-либо поручение, касающееся меня лично или миссии. За эти дорогие строки я бы расцеловал Вас, что называется, взасос. Примите поклон до земли в знак благодарности. Позвольте сейчас же воспользоваться Вашим позволением.
Тимофей держал в руках том переписки Чехова и негодовал: мало того, что только в Примечаниях даны выборочно и не все ответы архимандрита Сергия, так и в них сделаны купюры, которые могли бы пролить свет на очень многое. Например, пропуск как раз там, где речь идет о делах миссии, о служении отца Сергия, а в конце – о тех просьбах, с которыми – для миссии – обращался отец Сергий к своему старому товарищу.

«Поразительная глухота! – сокрушался Тимофей, – Неужели комментаторы и составители не могли протянуть логическую цепочку и к «Архиерею», и к оценкам духовного состояния самого Чехова, и к его подлинному отношению к русскому духовенству?! Поистине «мы ленивы и нелюбопытны», – а ведь на основании этого небрежного равнодушия десятилетиями громоздили несусветные концепции, которые тут же вбивались в головы и нового поколения учёных…»

Перед Тимофеем воскресала чеховская жизнь, приоткрывались двери во святая святых – в творческую мастерскую, а, главное, все ближе и ближе становилась для Тимофея душа этого удивительного, сокровенного и очень глубокомысленного человека, в то время как нынешняя критика спешила наперебой заявить о себе все более резкими и безаппеляционными судами, вновь спеша сбросить с корабля современности теперь уже и Чехова, а за ним, глядишь, и Достоевского, Тургенева, Гоголя… Все-то они для ультра православной критики, видимо, считавшей, что она достигла заоблочных высот духовных разумений и подлинной святости, теперь оказывались неблагонадёжными…

А.П. Чехов – архимандриту Сергию (Петрову) 27 мая 1898 г.
Мелихово. Лопасня, Моск. губ. 27 май.
Многоуважаемый Отец Архимандрит, до сих пор еще я не ответил на Ваше последнее письмо и не поблагодарил за книгу «Египет и египтяне», которую Вы прислали мне в ноябре. Виновен, но заслуживаю снисхождения […] Шлю Вам большое, сердечное спасибо и за письмо, и за книгу, а главное за то, что не забываете. Я и вся семья сохранили о Вас самое хорошее воспоминание, и всякий раз, когда Вы так или иначе подаете о себе весточку, мы испытываем удовольствие – вероятно по той причине, что старый друг лучше новых двух, да и помимо того, помимо старой дружбы, я лично неравнодушен и к настоящему и отношусь к Вашей жизни и к деятельности, избранной Вами, с самым живым интересом. (Выделение полужирным принадлежит диак. Тимофею.) Пожалуйста, напишите, как Вы поживаете, как Ваше здоровье и где Вы теперь […] Отец, мать и сестра шлют Вам поклон и привет и приглашают Вас. Буду ждать от Вас письма, а пока позвольте пожелать Вам всего хорошего. Дай Бог душевной силы, бодрости и успехов. Крепко жму Вам руку и низко кланяюсь.
Ваш А. Чехов.

Вот и сам Антон Павлович подтверждал, что ему небезразличен был путь и деятельность отца Сергия (кстати, о деятельности архимандрита, а потом и епископа Сергия как раз в годы работы над «Архиереем» довольно часто рассказывалось в «Церковных ведомостях» и «Прибавлениях» к ним). Но чеховедам этот человек был, оказывается, малоинтересен. Увы.

А.П. Чехов – епископу Сергию (Петрову) 24 сентября 1902 г. Ялта.
Большое Вам спасибо, преосвященнейший владыко, что вспомнили и прислали письмо. И меня Вы порадовали, а мою мать, которая, когда узнала, что я получил от Вас письмо, очень обрадовалась, долго расспрашивала меня о Вас и поручила мне низко поклониться Вам. Я все там же, то есть в Ялте… […]
А Вы зачем хвораете? [...] Вот если бы Вам в Таврическую губ<ернию> или Екатеринославскую! Здесь и жизнь кипит, и работы много, а главное – тепло. И я бы часто виделся с Вами, так как живу в Таврической губ<ернии> и бываю часто в Екатеринославской, где, кстати сказать, родился. Хороши Полтавская и Черниговская губ<ернии>. В этих четырех губерниях в марте уже не бывает снега. И народ недурной. Если освободится какая-нибудь из названных кафедр, то вспомните тогда эту мою просьбу, подумайте об юге. […] Позвольте еще раз от всей души поблагодарить Вас за память и пожелать всего хорошего, а главное здоровья. Мать и я просим у Вас благословения [...]
Низко кланяюсь Вам и пребываю глубоко уважающим Вас и преданным.
А. Чехов.

Вот так: искренний, честный и благородный «неверующий» или «маловерующий» Чехов вместе с матушкой… смиренно просит у епископа (старого товарища, между прочим, годами младшего) архиерейского благословения! И какой прекрасный, почтительный, чистый от какой бы то ни было игры и фальши и потому только такой простой (святая простота чистого сердца) тон и этого, и всех остальных писем Чехова старому другу, ставшему архиереем… А ведь всё это пишет владыке, всемирно знаменитый писатель, академик.

«Вот, господа критики, – летели в ночной воздух Тимофеевы возгласы. – Опять вы просчитались, опять пальцем в небо, господа сердешные, попали… А ведь и сам Чехов не так далек от той старушки-матери епископа Петра, которую вы однозначно осудили вслед за самим епископом за подобострастие, чтобы только обвинить Чехова в унижении человеческого достоинства. А ведь почтение её к сыну-епископу было совсем иной природы, – почтением к высочайшему в Церкви сану, что Чехов в отличие от современных критиков, несомненно понимал, и потому эти «ты» и «Павлуша», в устах старушки-матери над умирающим сыном уже в конце рассказа, не только о её боли и смятении свидетельствуют, но насыщенны и более глубокими подтекстами. Он ведь одновременно и сам себя видит в детстве. И тут Чехов подаёт читателю повод для объёмного ви;дения момента: состояния сына, и инстинктивно чувствующей это матери. Фактически, как это не категорично звучит, у Чехова епископ Пётр в свои предсмертные дни сам в сердце… слагает с себя сан. А Господь, как известно, слушает намерения сердечные…»

Чехов – и Тимофей это ясно слышал в письмах, – ставил епископа Сергия несомненно выше себя на лествице духовной иерархии, хотя держался в переписке просто. Но ведь почтительно и благоговейно, хотя у кого-то другого, кому недоступно понимание природы этой иерархии как Божественного установления, вполне могли бы проскользнуть и вольные интонации в память о давних, молодых и, возможно, даже несколько запанибратских отношениях молодости. Но нет. Чехов знал, что такое иерархия, и принимал ее природу, иначе бы матушка его Евгения Яковлевна одна просила бы архиерейского благословения.

Тимофей был уверен, что когда Антон Павлович и епископ Сергий встретились в Ялте, Чехов первым ему поклонился, и, складывал руки, просил благословения, чтобы затем поцеловать и благословляющую его руку архиерея, но епископ Сергий этого ему сделать не позволил, но обнял своего старого друга и они по-священнически об руку троекратно бы облобызались…
В 1920 году владыка Сергий эмигрировал: он был крупным и влиятельным иерархом и состоял членом Высшего Церковного Управления Русской Церкви Заграницей.
___________________________Ч.3. Епископ Николай________________________________
В своих размышлениях о прототипах «Архиерея», Тимофей придерживался чеховского подхода, трактуя связь между опытами жизни и знакомствами Антона Павловича не примитивно-прямолинейно, как это почему-то делала современная филологическая критика, но опосредованно: впечатления жизни подвергались серьезному духовному осмыслению, пропускались сквозь горнило глубоких сомнений и сопоставлений. По всей видимости, Чехов всматривался в соотношение и взаимозависимость духовного состояния светского образованного общества и степенью, и характером церковного влияния на его жизнь. Разве он не знал еще с юности, какие люди, какие подвижники нужны России как воздух? Видел, знал и очень высоко ценил этих людей. Но ведь их было не так и много в масштабах империи (хотя и не сопоставимо с вопиющим нынешним дефицитом подвижников). Как же можно утверждать, что создавая образ своего горе-епископа, Чехов делал это бессознательно, не отдавая себе отчета в том, что пишет образ человека, до сана своего не дотягивавшего, слабого, носившего всю жизнь свой сан как не свое облачение (сродни епископу Никону), сан, который так и не стал «им самим», как это было с епископами Михаилом (Грибановским), Сергием (Петровым) и еще одним архиереем – личностью тоже яркой и сильной, ни на кого не похожей, и так же Чехову несомненно известной и даже по всей вероятности, лично знакомой…

Это был преосвященный Николай (Зиоров) (1851†1915), который занял Таврическую (Крымскую) кафедру в феврале 1899 года (епископ Никон (Софийский) некоторое время был при нем викарным епископом). Владыка Николай был самым старшим в этой плеяде архиереев и самым из них долго пожившим. В Симферополь он прибыл из Америки, где в 1891 году занимал кафедру епископа Алеутского и Аляскинского. Не лишнее сказать, что сменил его в Америке епископ Тихон (Белавин) – будущий Патриарх Московский и Всея Руси.

В журнале большевистской историографии «Красный Архив» был в своё время помещен отзыв о владыке Николае как об «убожестве умственном и нравственном». На самом деле этого архиерея можно было величать духовным Иваном Сусаниным: мощным, бесстрашным и бескомпромиссным в деле защиты интересов Православия.
Это была темпераментная личность, прекрасно образованная, свободно и сильно владеющая словом. Владыка слыл хорошим духовным писателем. При всем том доброта и доступность отличали преосвященного Николая, – так отзывались о нем современники. В среде воспитанников, сослуживцев и подчиненных он пользовался уважением и любовью. Этот Владыка по природе своего духовного дара был истинным миссионером, харизматиком, потому что имел такое же огненное, горящее любовью ко Христу и Его Церкви сердце, как и епископы Михаил, Никон и Сергий. Он много писал и проповедовал. И не случайно, что после завершения его служения в Крыму Владыка был избран (в 1906 году) в члены Государственного Совета от монашества и белого духовенства.

Тимофей и на сей раз испытал подлинное потрясение от знакомства с очередным чеховским «знакомым»: Антон Павлович бывал у владыки Николая, хлопотал по церковным делам, хотя в качестве прототипа героя «Архиерея» эту кандидатуру категорически отрицал, что и понятно. Это была могучая личность: такого днём с огнём не сыскать. Тимофей решил посмотреть, что делал этот архиерей в Государственном Совете… Первое, что ему открылось, – была Речь в Государственном Совете от 13 мая 1910 года по вопросу о старообрядческих общинах.
Вот как держал себя в таком высоком собрании и как излагал свою позицию архиепископ Николай (Зиоров)…

Начал он с того, что принятие Законопроекта, внесенного Правительством, будет иметь неисчислимые последствия для Церкви и государства, если он будет принят в редакции Госдумы. Этот законопроект был бы понятен только при условии раздельного существования Церкви и Государства, но не в России, где Церковь и государство находились с самого начала своего бытия в теснейшем союзе, где Церковь была матерью государства, а ее Первосвятитель долгое время – «в отца место». Владыка излагал свою позицию строго и непреклонно:

/////В Русском Царстве, Православном Государстве, церковные определения – каноны – должны быть святы, непреложны и неизменны. Квалифицировать явления церковной жизни и определять к ним свое отношение может только сама Церковь, но не государство… Мне не хотелось бы говорить против правительства, так как я не сторонник анархистов и не противник наличного правительства; однако же считаю своей священною обязанностью в известные моменты жизни Церкви и государства – говорить не одни только комплименты правительственным лицам, но и самую неприкровенную правду. В этом случае я следую апостолу Павлу, который находил несовместимым служение Христу с человекоугодничеством (Гал.1:10), а также и примеру святителя Николая, имя которого ношу. Быть может, речь моя покажется вам несколько резкой: в таком случае наперед прошу извинить меня за это, так как я не обучался искусству облекать свои мысли в словеса лукавствия./////

Как же эти твердые и даже вызывающе твердые (услышать бы ныне подобную защиту достоинства Православия, да еще перед лицом властей предержащих, встретить бы подобное понимание своих «священных обязанностей»!) речи были не похожи на сокровенные под спудом недовольства окружающей рутиной тихие недовольства чеховского епископа Петра, который и не думал хотя бы попытаться что-то в своей епархии исправлять и против чего-то восставать. Хотя высокий сан его и позволял, и настоятельно требовал от архиерея особенно стойкого и бескомпромиссного стояния в Истине и следования апостолу Павлу, как следовал ему епископ Николай: «У людей ли я ныне ищу благоволения, или у Бога? людям ли угождать стараюсь? Если бы я и поныне угождал людям, то не был бы рабом Христовым»[11].
А чьим рабом был епископ Пётр, да и не только он – у Чехова?
 
/////Епархиальный архиерей, старый, очень полный, был болен ревматизмом или подагрой и уже месяц не вставал с постели. Преосвященный Петр проведывал его почти каждый день и принимал вместо него просителей. И теперь, когда ему нездоровилось, его поражала пустота, мелкость всего того, о чем просили, о чем плакали; его сердили неразвитость, робость; и всё это мелкое и ненужное угнетало его своею массою, и ему казалось, что теперь он понимал епархиального архиерея, который когда-то, в молодые годы, писал «Учения о свободе воли», теперь же, казалось, весь ушел в мелочи, всё позабыл и не думал о Боге. За границей преосвященный, должно быть, отвык от русской жизни, она была не легка для него; народ казался ему грубым, женщины-просительницы скучными и глупыми, семинаристы и их учителя необразованными, порой дикими. А бумаги, входящие и исходящие, считались десятками тысяч, и какие бумаги! Благочинные во всей епархии ставили священникам, молодым и старым, даже их женам и детям, отметки по поведению, пятерки и четверки, а иногда и тройки, и об этом приходилось говорить, читать и писать серьезные бумаги. И положительно нет ни одной свободной минуты, целый день душа дрожит, и успокаивался преосвященный Петр, только когда бывал в церкви…/////

– Неужели Чехов мог приветствовать такое вялое брюзжание вместо попыток сопротивления рутине жизни? Неужто, дорогие господа критики, вы могли подумать, что Антон Павлович на стороне епископа Петра, что сознательно или бессознательно он мог так изуродовать дивный образ епископа Михаила (Грибановского), подчеркнув к тому же, что епископ Пётр теперь понимал епархиального архиерея, не думавшего о Боге? …Или, напротив, даже намеренно сотворить пасквиль для того, чтобы оскорбить и самоё жизнь, и человека вообще, как то показалось воспаленному патологической неприязнью к Чехову воображению матушки-профессора: «Эх, бесплодная жизнь, бесплодная смерть, жалок человек, будь он хоть архиерей, хоть кто: все тщета, все туман, все морок, не оставляющий следа»?!

Тимофей вновь, как всегда, перешёл на громкую связь, и начал вслух полемизировать с обидчиками Чехова, и настолько моментами расходился, что к нему на кухню уже дважды прибегала перепуганная Маргоша: «С кем это ты опять воюешь, Тимоша?»
У владык Николая (Зиорова), архиепископа Сергия (Петрова), епископа Никона (Софийского), епископа Михаила (Грибановского) были твердые и мужественные характеры и замечательная душевная прямота, которая рождается только у тех, кто действительно на свете боится только Бога и греха, оскорбляющего Любовь Божию. Таковым людям человекоугодие не грозит.
 
У епископа Николая был еще и дар прозирать духовные стези человеков. Так, рукополагая в Америке во иерея будущего священномученика Александра Хотовицкого, он объяснил, почему остановил свой выбор на этом 24-летнем псаломщике, который всего-то пять месяцев как прибыл в Америку из России: «Я увидел, что ты имеешь ту искру Божию, которая всякое служение делает воистину делом Божиим и без которой всякое звание превращается в бездушное и мертвящее ремесло».

Однако, чтобы узреть искру в другом человеке, надо ведь прежде познать её в самом себе!

Чтобы разбираться в том, кто есть духовный орёл, а кто им не является, нужно самому быть таковым.

Чехов, решившийся на поездку на остров Сахалин и совершивший этот нравственный и физический подвиг вопреки ужасной, давней, запущенной и мучительной болезни, тоже был не иначе как духовным орлом. И души человеческие были перед ним открыты... Как и беды, и болезни народа и земли Русской, нуждавшейся как никогда раньше в истинных делателях. Велика была жатва, а в делателях преимущественно пребывали церковнослужители вроде епископа Петра. Так видел суть происходящего и грядущего епископ Михаил (Грибановский), так вслед за ним, надо думать, полагал и Чехов, несомненно, не раз встречавший и в книге покойного архиерея, и в его публиковавшейся в Крыму после кончины переписке, и в обширных материалах, которые собирались для составления его биографии, вот такой диагноз, поставленный владыкой Михаилом духовному состоянию России конца 90 годов XIX века:
 
/////Мы в странном ослеплении все, вы не поверите, как с каждым днем, с каждым часом я все больше и больше вижу это, и мне страшно становится. Мы забыли, отвергли все, что составляет самую жизнь, самый смысл миссии Христа. И не только светские это сделали, но и духовные. Так жить нельзя... И скоро должен наступить кризис... и будут подвиги и жертвы: тьма, сгущенная над нами слабыми и невеждами в вере, веяниями Запада, должна развеяться, разразившись грозой и молниями./////

Это горькое пророчество не раз было повторено почти слово в слово и в чеховских произведениях, к примеру, в «Моей жизни» – героем повести Мисаилом.
Конечно, подобное ви;дение – об отвергнутом Христе – можно было бы попробовать и оспорить, памятуя о сонме казненных большевистским режимом в XX веке святых церковнослужителей-новомучеников. Но с историей, с катастрофой революции-то кто сможет поспорить? Она – была. И все смела.

В том числе даже и возможность по-настоящему изучать, понимать и ценить великое русское духовное наследие, чтобы хотя отчасти когда-нибудь самим подняться до понимания его, не то, что встать вровень.


ПРОДОЛЖЕНИЕ ЧЕХОВСКИХ ГЛАВ СЛЕДУЕТ СЛЕДОМ... 
ССЫЛКИ:
[1] Когда писались эти строки, вовсю обсуждалось строгое запрещение священноначалия (вплоть до извержения из сана) пастырям называть скорби жизни, такие, как ранние смерти детей, расплатой за грехи родителей, в противоречие не однажды проречённому в Писании («Господь, Господь, Бог человеколюбивый и милосердый, долготерпеливый и многомилостивый и истинный, сохраняющий милость в тысячи [родов], прощающий вину и преступление и грех, но не оставляющий без наказания, наказывающий вину отцов в детях и в детях детей до третьего и четвертого рода» (Исх.34:6-7 – см. так же Исх.20:5-6; Втор. 5: 9-10; Иер.32:18). Преп. Ефрем Сирин в комментарии на Исх. 20:5 говорит: «Бог, по Долготерпению Своему, терпит человека лукавого, и сына, и внука его. Но если они не покаются, налагает наказание на главу четвертого, коль скоро он в лукавстве своем подобен отцам своим»), и старческой практике великих отцов, которые нередко прямо отвечали вопрошавшим, «за что?» и указывали по своей прозорливости на нераскаянные грехи, утверждая, что нераскаянные грехи родителей ложатся тяжким бременем на души потомства. По словам о. Иова (Гумерова), существует и «генеалогия духовных болезней, нравственная чернота, которая переходит от одного поколения к другому. Этим можно объяснить проявления демонизма в очень раннем возрасте. Нравственные болезни рождают болезни телесные». Разумеется, истинный пастырь знает, что и как, кому и когда сказать, чтобы сотворить душе пользу, а не погубить её непосильным страданием, сказать и научить правильно – в евангельском ключе – мыслить о «наказаниях», «крестах», о покаянии и Любви Отчей, но не подвергать сомнению очистительное значение страданий, порождённых человеческой греховностью, и пробуждающих душу к покаянию. Лояльности ко греху Священное Предание Православия не допускает. Оно учит чад Церкви мыслить трезво и широко, в самоукорении и смирении пред всемудрым Промыслом Божиим и Его Отеческой Правдой.
[2] Сравнить: «Где сокровище ваше, там будет и сердце ваше» (Мф.6:21).
[3] Лк. 17:20-21
[4] Пс.44:11
[5] Там же: 44:12
[6] Свт. Иоанн Златоуст. «Беседа, когда Евтропий, найденный вне церкви, был схвачен».
[7] «Братия, я не почитаю себя достигшим; а только, забывая заднее и простираясь вперед, стремлюсь к цели, к почести вышнего звания Божия во Христе Иисусе» (Фил. 3:13).
[8] О том подробнее в главах: «Тлетворные зефиры» и «Человек поля».
[9] Пс.145:3
[10] Лк. 1:79
[11] Гал.1:10

На фото: На фото: Архиепископ Карталинский и Кахетинский, Экзарх Грузии, постоянный член Святейшего Синода Никон (Софийский) (1861†1908).


Рецензии
Вот дочитала, Катюша, Ваш труд, в который вложено вами неизреченное словами количество сил, размышлений, сопоставлений, поисков нужного в доказательстве... это как теорема математическая... есть формулировка, которую надо осмыслить до такой степени, что не только важно понять суть, но и доказать, что данное утверждение истинно, и, стало быть, имеется вся непрерывная цепочка неоспоримых утверждений, доказывающих не очевидное... низкой земной поклон Вам, Катя... Божественное не может быть закрыто никакими пеленами человеческого мудрствования, изощренно покрывающих интересы луквствующего материалиста... но и умножается, и открывается оно благодаря и малому и большому подвигу, исповедников Истины...
Спасибо Вам за сердце, болящее за чистоту Православной Веры, за сохранение многовековых традиций и Предания Церкви Христовой, за тот Свет, что несете своим просвещением, всем, кто неравнодушен и желает научиться отделять плевела от зерен...
Вами проделан титанический труд и мыслительный и исследовательский... далеко не каждый способен проникнуть до такой глубины посторонней мысли... это практически не возможно... Но Вы так мастерски сумели соединить все разрозненные исторические сведения в единую цепочку, все это обозреть и переосмыслить, что найдется ли теперь тот, кто сможет апеллировать, утверждая противоположное...
Человек склонен многажды наступать на одни и те же грабли, пока не будет обучен... вот и сейчас совершаются те же ошибки и отступления, как и в прошлых веках... об этом нельзя молчать... Вы об этом знаете... и колокол, Ваш колокол, Катя, гудит... предостерегая и созывая на великое противостояние силам зла... Помогай Вам Бог, Катя... всегда Ваша,

Ольга Катц   24.06.2016 10:01     Заявить о нарушении
Оленька... Я даже не умею, что и сказать! Главное, Вы увидели "математическое" мое обоснование, неоспоримость истины, которая зиждется даже на мне знакомом понимании творческого процесса. Примитивное рождение из прототипов - героев, это только в ненастоящей литературе и в проходных героях. Вот у меня нету прототипа Тимофея моего, но в нем живет душа и я знаю ее живые составные части . Вовсе не только моя, там есть и другое - близкое и родное. Архиерей у Чехова родился из его горьких глубоких дум о судьбах Родины, из понимания - в итоге жизни,того, что такое "делатели" на Господней жатве, какими они должны быть, и что тогда совершалось в России. Ведь и я, когда писала Воздыхания и вглядывалась в судьбы дорогих мне людей в болью видела, как слабеют духовно люди, теряя не веру, а именно ее СОЛЬ. А без церковного огня, без этого костра любви и сылы народ не может поддерживать в себе огонь любви к Богу, доверие ему... Народ слаб... Жатвы много, а делателей мало... Вот и ныне - никакие моральные парадигмы, которыми пичкают ныне народ даже и отцы церковные - они неспособны поддерживать спасительные огни в сердцах. Это путь мертвый, рассудочный, протестантский - вот в чем вижу я самые главные болевые точки. А если делателей нет или они имитируют "горение" своими эмоциями и эпатажными проповедями типа брак без венчания не блуд (о. Андрей Ткачев)... А что, кстати? - то народ Божий сам должен брать на себя эту функцию поддержания огня. Я не к тому, что не нужна в Церкви икономия - нужна. Нужно снисхождение к человеку потому что в этом тоже любовь. Но все равно говорить так нельзя. Ситуация с гражданскими браками почти тупиковая, мучительная - но теоретически (математически) предлагаю ответ. Такие ситуации преодолеваются ПОДВИГОМ людей - пусть малым, незаметным, но подвигом. Вот как тот подвиг, который совершила Моника, мать Блаж. Августина. Она "приобрела" мужа для Бога. А какую жизнь прожила? Чем не крестораспятие? Уверена ход моей мысли Вы поняли. А за слова в мой адрес - конечно, кланяюсь, да только... Не нам, нам, но ИМЕНИ ТВОЕМУ. Опытно познано, откуда все - до малейшего глотка воды, слова и даже сердечного горения, которое Он возжигает в нас, если дровишки наши подсохли для принятия огня. Прошу не забывать меня в своих святых молитвах. Вы, Оля, замечательный сильный человек. Для меня лично Ваша жизнь - и путь - великая опора.

Екатерина Домбровская   24.06.2016 10:12   Заявить о нарушении
Дорогая Катя, Вы появились в моей жизни, и это не простое совпадение, которым многие объясняют события жизни... Во всем промысел Божий... и Ваша поддержка - есть водительство и попечение Его обо мне... я хорошо понимаю ценность живого духовного опыта в каждом из нас для нас самих, и не менее важен он и для окружающих нас... ослабевает человек, но искус лукавствующего духа не ослабевает... и как же тяжело всем без исключения становится жить... кто понимает причины, не скажу, что тому легче, но он хотя бы имеет возможность осознанного правильного выбора и тем самым имеет опору в Боге и стойко может переносить все бури и тяготы, неизбежно когда-нибудь возникающие на жизненном пути... За это благодарение Богу, что пока ещё терпит наше все возрастающее несовершенство... О Вас помню всегда, Катя... Знаю, что и Вы обо мне не забываете... только вот, наверное, мало в чем могу быть примером... Вы обогрели меня Вашими откровениями, но и смутили как-то... слишком уж очень высокие, несоизмеримые моему простому житейскому уровню, Вы говорите, Катюша... я вот к многому равняюсь вашему... спасибо за открытость и доверительность... думаю приобрести вашу Весну в новой редакции... очень хочу и надеюсь иметь её у себя... Спасибо Вам за всё...

Ольга Катц   24.06.2016 14:55   Заявить о нарушении
Присылайте адрес. Он был, но мог и затеряться. Только точный - в почту. Да, новую "Весну" я бы хотела, чтобы Вы имели... Буду ждать!

Екатерина Домбровская   24.06.2016 15:02   Заявить о нарушении
Хорошо, Катя... спишемся по электронной почте...

Ольга Катц   24.06.2016 15:09   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.