Отрывок из I тома четырёхтомного романа Бузулук

ББК 84(2РОС.=РУС)6-4
       Г 85





Юрий  Деянов      
Г 85   Бузулук (Текст). Сочинение в 4- томах. Волгоград:
Принт.- Т. 1, 2015 - 480 с.
ISBN  978-5-94424-280-8



               
                ББК 84(2РОС.=РУС)6-4









 

Интернациональный союз писателей.
Российский  союз писателей
Литературный координационный совет
Skruv  Швеция. Греция "9Муз".
 Московский "Парнас".
Русский  литературный клуб.








                ISBN  978-5-94424-280-8(Т.1)
                ISBN   978-5-94424-276-1 (Т.2)
                ISBN   978-5-9907890-3-6 (Т.3)
                ISBN   978-5-94424-306-5  (Т.4)                © Деянов Ю. А. 2014
                © Оформление ООО "Принт", 2015
               
               




                На коленях стою пред тобой, Тихий Дон,
                К земле низко склоняю я голову.
                Ты отрада моя и отеческий  дом, 
                Нет, такого как ты, в свете, гордого
                Поле дикое ты покорил навсегда—
                Бил сарматов, хазаров  и половцев,
                И казак у тебя, есть донская звезда.
                Сколько ж миру ты дал добрых молодцев! 
                И полынь, и ковыль, краснотал и леса,
                Даже еле заметная тропочка  —         
                Всё до боли родное, аж выйдет слеза,
                Так бесценна, земли донской, горсточка!
                Юрий Деянов.
               
               


                Часть первая

                Глава 1
   
       Меловые горы станицы  Лукьяновской смотрят  задумчиво на медленно текущие воды реки Бузулук, отражаясь в них тёмной, изломанной грядой. О чём они  думают,   что вспоминают?   Знает только Бузулук, унося события времени на своих волнах в далёкие моря и океаны, храня в их глубинах историю веков. Молчит Бузулук, молчат меловые горы, молчат прародительские кладбища и седые курганы, поросшие ковылём. Высоко-высоко в небе парит орёл, озирая красоту, раздолье степных просторов казачьего края и прибрежные массивы леса, тянущиеся зелёной лентой по берегу реки, украшая голубое русло Бузулука.
     Знают ли эти меловые горы,  по которым в детстве лазил Варфоломей, знает ли Бузулук, что сейчас он, молодой казак, лежит раненый среди убитых на поле боя в Болгарии под Плевной, временами теряя сознание. Придя в себя, Варфоломей Трифонович Мельников посмотрел в синее небо и не только увидел парящего орла над полем битвы, но и услышал его клёкот, раздирающий душу клёкот. Ему показалось, что орёл когтями и клювом раздирает его тело, живое тело. Невыносимая пронзительная боль зигзагом молнии пронзила тело, вспыхнув ослепительным светом в глазах, и он снова потерял сознание.
     Он не помнил, когда и как его подобрали с поля боя, как везли на телеге вместе с другими ранеными сослуживцами-казаками в полевой лазарет, как отрезали размозженные ткани и штопали его полевые доктора. Очнулся Варфоломей на четвёртые сутки. Подле него молодая женщина, смачивает ему губы водой. Он лежит на досках,  забинтованный, накрытый серой тканью,  в каком-то  сарае и даже без нижнего белья. Сарай до отказа заполнен ранеными, воздух пропитан мужским страдальческим  потом,  лекарством и запахом ран. Тихие и тяжкие стоны иногда заглушаются криками раненых, как предел терпения человеческой возможности. Варфоломей попросил пить,  женщина подняла указательный палец и как бы погрозила, добавив:
 —Пока нельзя, — и снова мокрым бинтом смочила ему губы.      Прикоснувшись своей ладонью к его лбу, она  светло и желанно улыбнулась.  Затем легко и осторожно похлопала по плечу, что было явно одобряющим и прогнозирующим знаком: мол,  молодец, так держать, будешь жить. И тут же, отойдя от него, направилась туда, к раненому, откуда доносились тяжкие надрывные стоны на грани крика.
     На поправку  Варфоломей шёл не так быстро, как ему бы хотелось. В один из дней эта милая молодая  женщина,  которая ухаживала не только за ним, присела подле него, откинула серую ткань и стала надевать на него свою просторную,  длинную ночную рубашку. Он был в недоумении и его взгляд  вопрошал без слов:
— А где же моё хотя бы нижнее бельё?
     Женщина по глазам  поняла его недоумение и, пропихивая его руки в рукава рубахи, с женской теплотою, с каким-то состраданием тихо промолвила:
—А твоё-то, родимый, кровью в лоскутиках  упокоилось.
     Надев на него рубаху, напоив  каким - то лекарственным снадобьем, она снова поспешила к другим раненым. Рядом с Варфоломеем  лежал казак с разрубленным плечом и огнестрельным ранением в ногу. Объятый загадкой, кто эта женщина, Варфоломей спросил соседа издалека:
—Ты откуда и чей же будешь, казак?
—Я - то? — отвечал сосед, — с хутора Цепаева, Сергеевской станицы,  Усть-Медведицкого округа войска  Донского,  Дронов Андрей Пантелеевич.
 Вторым вопросом последовало тут же:
—А ты не знаешь, кто эта женщина, выхаживающая нас?
—Это твоя спасительница,— было ему ответом,— когда подбирали нас с поля боя, тебя положили на подводу с убитыми, но она каким-то женским чутьём определила, что ты жив, и немедленно тебя положили на её подводу, где лежали  раненые. Это наша сестра милосердия  Юлия Неелова.
И скажу тебе по секрету, мне сказал хорунжий при отправке его в госпиталь, что Юля Неелова на самом деле есть баронесса  Юлия Петровна Вревская. Вот какие, брат, дела.               
— Да не уж - то сама баронесса ухаживает за нами?— вырвалось  спонтанно у Варфоломея — ну, дела твои, Господи.   
     После этого разговора, когда к нему подходила сестра милосердия Юлия Неелова, он смотрел на неё, как на спасительницу, как на баронессу Юлию Петровну Вревскую, и это её величие заставляло его непомерно стесняться.
     Раненых и больных по  подозрению на тиф  за день поступало иногда до трёх тысяч.  Для больных делались скорые навесы, их отделяли от раненых, укладывали  на постеленную солому. Раненым обрабатывали и перевязывали раны после боя до утра, и хватало этой работы на следующий день. Полевые перевязочные пункты, лазареты и госпитали были забиты до отказа. Болгарские жители разбирали раненых из лазаретов и госпиталей по своим домам, освобождая места вновь поступившим. Варфоломей, прощаясь с сестрой милосердия Юлей Нееловой, осознавая её статус баронессы, лёжа на носилках, попросил её руку.  И когда она подала ему руку, он прижал её  к своей щеке, а затем стал целовать так, как целует благодарный сын руки своей матери, давшей ему жизнь. Поцелуи он сопровождал словами:
—Век не забуду и рубашку вашу сохраню до конца своих дней.
     Сестра милосердия наклонилась над ним, осторожно обняла и, выпрямившись, перекрестила его со словами:
—Храни тебя Господи.
      Казаки,  обслуживающие лазарет, вынесли его на носилках  из этого деревянного сарая и положили на телегу болгарской женщине, сопроводив в путь словами:
—Ну, с Богом!
     Телега тронулась и лошадь, не подгоняемая женщиной, спокойно, как будто давно ей известен этот путь, повезла Варфоломея, чуть потряхивая на выбоинах и кочках, в село  Бяло.  По прибытию на место, женщина слезла с телеги и пошла по направлению к мазанке, которая была чисто выбелена. Окна среднего размера с полузакрытыми вышитыми шторами смотрелись красивыми глазами болгарского жилища. Из мазанки навстречу женщине выбежала девушка.  Её тёмные волнистые волосы были чернее ворона крыла.  Пышная длинная коса опускалась ниже пояса. Белая блуза, вышитая болгарскими узорами, придавала свежесть и праздничность.  Тёмная юбка прикрывала ноги  ниже колен. В туфлях даже с небольшим подбором каблука она смотрелась довольно стройной и подвижной, дабы расстояние от дверей мазанки до женщины она преодолела за считанные секунды. Девушка обняла женщину, они о чём-то переговорили. Хотя разговор шёл недалеко от телеги, Варфоломей ничего не мог понять. Единственное, что ему показалось, женщина назвала девушку Иванкой, и она, удаляясь от неё к соседним мазанкам, что-то прокричала женщине на своём родном болгарском языке. В последнем слове, как показалось нашему казаку, прозвучало что-то родное и сходное мягким звуком — Майка.
      Варфоломей повернул голову в сторону соседних мазанок, туда, где входная дверь закрылась за Иванкой. Женщина распрягла и повела лошадь под навес, разговаривая с ней, как с человеком. По её проворным движениям было видно, что она это делает не впервые. Ловко привязав лошадь и положив ей душистого сена, потрепала нежно за холку и, похлопав ладошкой по шее, подошла к телеге.
        В это время он увидел, как от соседних мазанок шла  та красивая девушка с двумя болгарскими  стариками. Поравнявшись с телегой и глядя на Варфоломея, старики на своём языке  между собой о чём-то переговорили и пошли под навес, где стояла лошадь. Захватив оттуда две крепкие жерди по два с половиной метра и вожжи, они начали мастерить носилки, связывая и переплетая жерди вожжами. Житейский опыт помогал им в этом и прямо на глазах  рождались мягкие носилки. Осторожно подсунув носилки под спину, положили раненого на них. Один из стариков, почесав затылок, видимо у него была такая привычка думать,  пошёл в сарай, отпилил две дощечки длиной сантиметров по восемьдесят и запилил их с двух концов в виде рогатины. Вернувшись,  эти дощечки  он вставил как распорки между двумя поручнями носилок, чтобы не сдавить раненого во время переноски. Варфоломей  лежал, как в гамаке. Старики оказались довольно крепкими. Они без особых усилий сняли раненого с телеги и понесли в мазанку. Как только внесли Варфоломея в чулан, он почувствовал приятные запахи трав, которые небольшими пучками висели на стенке под потолком.
     Мазанка состояла из двух комнат и чулана. Его разместили в первой комнате, огородив койку ширмой из сшитых кусков разноцветного материала. Когда старики, попрощавшись,  ушли,  и  остались с ним только женщина и девушка, у него почему-то окончательное появилось убеждение, что это мать и дочка.
     Чувствовал он себя неважно, тряска при переезде отзывалась болями в теле, его клонило в сон. Пока женщины переодевались во второй комнате, Варфоломей  уснул, утомлённый переездом, окружённый домашней обстановкой, в приятной постели.  Конечно, тело требовало хорошей бани, но ему на данный момент  купание противопоказано, только обтирание.  Эту процедуру  тщательно сделала Юля, перед тем как его оправить на квартиру.
     Проснулся Варфоломей уже к вечеру. Хозяйка Мария обработала ему раны, напоила каким-то горьким снадобьем, попросила дочку забинтовать раны, повернулась и ушла. С этого дня Мария постоянно готовила  лекарственные  составы и мази  из трав для него. Эти знания она унаследовала  от своей матери. И так, передавая знания по лечению травами  из поколения в поколение, за их родом закрепилось доброе, благородное название - лекарь, или лекарка, в зависимости от пола. 
     Его лечением, как правило, занималась сама хозяйка. Бинтовать же  раны стремилась всегда её дочь  Иванка, и надо сказать, что у неё это очень хорошо получалось. Бинтов не хватало, и она их стирала. Когда же совсем бинты приходили в негодность, Иванка отправлялась в деревушку Обретенник. Там  располагался  48-ой  военно-полевой госпиталь. И она по совету Варфоломея обращалась к сестре милосердия  Юле Нееловой. По возможности та помогала  Иванке в этом вопросе.
     Понимание смысла болгарской речи ему давалось  с трудом, хотя некоторые слова были похожи на русские. Хозяйка и дочь тоже затруднялись в понимании его речи. Даже его имя  - Варфоломей - они произносили с мягким акцентом - Халамей. Но зато глаза, эти глаза Иванки, когда она начинала его кормить  -  они сияли бездонным   светом любви в обрамлении тёмного бархата ресниц, под парящим размахом бровей, как крыльев птицы. Кормила его она  и только она, хотя аппетит у него был пока слабый. Но он ждал всегда часы кормления  не для того, чтобы насытить себя. Эти  встречи с сияющими,  неповторимыми глазами, как божья, незримая сила действовала более целебно, чем питательная пища. Ему нравился  вкус, и запах  болгарской пищи, в которой изобиловала фасоль. Но более всего ему понравился её поцелуй, ранозаживляющий поцелуй, когда хозяйка Мария, её мать, по каким-то не отложным делам отлучилась из дома на целые сутки.   Иванка своими мягкими ладонями, как подушечками  лап у киски, ласково смазывая ему сине - розовые рубцы ещё не заживших ран целебной мазью, наклонилась и поцеловала его штопаную  рану, всхлипывая и повторяя женское имя:
—Софья, Софья, братушки…
     Далее ему слова были не понятны. Но этот поцелуй разлился по всему телу молодым огнём жизни, зажигая в сердце факел негасимой любви от сотворения человека.
     Через сутки вернулась Мария, но не одна, с чернявым, но уже с проседью в волосах болгарином. Хижина  ему была тесновата. Он смотрелся, что в ширину, что в высоту былинным богатырём. Иванка с разбега бросилась к нему на шею с радостным возгласом:
—Татко, татко!
В его руках она казалась маленькой девочкой. Он её держал и качал на руках как ребёнка, напевая мелодию похожую на нашу колыбельную:
— Баю, баюшки, баю.
     Иванка громко рассмеялась.  А мать Мария, как понял Варфоломей, произнесла:
—Васил, она уже у нас невеста.
     Он осторожно опустил взрослую дочь на пол и  подошёл к раненому. Жена Мария ставила еду на стол, чтобы покормить мужа, дочка полезла  в погреб за бутылочкой старого вина. Хозяин, хоть не совсем  хорошо владел русским языком, но всё же мог общаться, понимая собеседника. Поставив табурет рядом с койкой, он протянул казаку руку со словами:
—Васил.
—Варфоломей, —  ответил он, силясь, подать руку, которая его не слушалась.      Васил осторожно, знакомясь по-мужски, обхватил своей пятернёй ладонь Варфоломея. Хоть казак был немалого роста, но его ладонь скрылась в этой мощной руке болгарина. Его сжатый кулак напоминал шестнадцати килограммовую гирю.  Между ними завязался разговор, и что удивительно, Васил его тоже называл Халамеем.
      Разговор шёл сугубо мужской: о сражениях и об освобождении Болгарии от  турецкого ига. В процессе разговора выяснилось,  что Васил является активным участником болгарского восстания за независимость. Он поведал о том, как турки на этот вызов ответили страшным погромом, и что его семью не обошла беда. Его мать и дочь, сестру Иванки  Софью, зарезали турки во время погрома. Софья в это время гостила у бабушки. После этого сообщения Варфоломею стало ясно, почему Иванка плакала и повторяла: « Софья, Софья»,  взывая к братушкам.
     Жена Мария позвала хозяина ужинать, налила четыре стопочки старого вина. Первый тост был за освобождение Болгарии.  Иванка подошла  к Варфоломею и, приподняв  его голову, поднесла к его губам стопочку вина,  налитую на одну треть, как причастие в церкви. Он сделал глоток и живительная влага, гонимая молодой кровью, выработанной после ранения, начала растекаться,  покалывая клеточки тела солнечным теплом, неся благостное расслабление мышечной ткани от болевых спазмов. Хозяин ел аппетитно, смачно и много. Отставив выпитую рюмку, он налил себе полный фужер вина, подошёл к Варфоломею и на ломаном языке произнёс:
—За победу! За здоровье русских солдат!
     Иванка, будто сорвалась с места и снова небольшую дозу вина поднесла к губам казака со словами:
—Выпей, Халомеюшка, за своё здоровье.
     Она сказала так ласково, как будто он и не был грозным казаком в боевом сражении. Вот она, женская доброта и жалость, вот оно, женское чувство в душевном произношении слов и солнечной улыбки  сияющих  глаз. Он пригубил на донышке налитое вино, и было совсем неожиданно для него, когда девушка поцеловало его в губы, вместо закуски. И что поразительно, её отец Васил сказал:
—Это тебе бальзам на поправку!
     По рекомендациям врачей ужин казака был всегда  скромный.  Кормила его только Иванка, не доверяя даже своей матери. Халамей для неё стал символом русского солдата, пришедшего освободить от турок Болгарию. А еще она даже боялась признаться себе, что при виде его и прикосновении к нему по её телу разливалась пленительная  истома, после которой она ночами долго не могла уснуть. Вечерняя трапеза была окончена, наступил период сна. Но Варфоломей, объятый таким тёплым вниманием со стороны Иванки, долго не мог заснуть. Раны тревожили молодое тело, но ещё более его тревожило чувство  ощущения медвяных губ Иванки, которое нежным щекотанием необъяснимой дрожи мурашек разлилось по телу эликсиром возбуждения и приливом жизненных сил. Находясь под впечатлением возбуждающего поцелуя, он всё же задремал и крепко уснул. И этот сон, в ореоле любовного настроя, был естественным природным лекарем его телесных и душевных ран.
                Утренняя заря была тёплая. Первый луч солнца осторожно и несмело, как бутончик красного тюльпана, появился над горизонтом, оглядывая местность.  И через секунды такие же любопытные красные бутончики, высовывая свои головки, образовали уже не красный, а золотистый солнечный букет.  Хозяйка  Мария  шла рядом, провожая мужа в болгарскую повстанческую бригаду, которая  сражалась  за свою свободу вместе с русскими солдатами.  Дойдя до большака, Васил обнял жену и произнёс:
—Казака, Мария, во что бы то ни стало, надо поставить на ноги. Чует моё сердце, Иванка влюбилась в него. Да и раны его, это наши раны, положенные на алтарь Отечества.
 Жена прислонилась к   богатырскому телу мужа и  промолвила:
— Истину говоришь, Васил, береги себя. Ты наша опора, защита, любовь и жизнь, береги себя,— повторила она.
 Он нагнулся и, поцеловав её, тихо прошептал:
—Ты и Иванка для меня дороже жизни. Возвращайся, дальше я пойду один.
        Время неумолимо летело вперёд,  сменяя дни, недели и месяцы. И этот великий природный лекарь, время, в комплексе с  медикаментозным лечением и  заботой со стороны болгарской семьи поставил Варфоломея  на ноги.  Хотя рубцы и шрамы он чувствовал на теле какими-то чужеродными,  не  чувствительными участками, но это пустяки. Мыслил он:
—Главное я жив и уже на своих ногах, и более того, меня любит Иванка, она мне в этом недавно призналась, да и сам я в ней души не чаю.
     Этот порыв любви, как  стимул человечества,  благотворно влиял на его самочувствие. Он был счастлив и лучистый свет его взора говорил о внутреннем состоянии организма, что дело идёт на поправку.
      В один из зимних январских дней Иванка отправилась в деревушку Обретенник, где располагался госпиталь, чтобы повидать сестру милосердия Юлию Неелову. Настроение было изумительное. Ещё бы, её казак- Варфоломей (она его уже считала своим  после их признания друг другу в любви) шёл ускоренно на поправку, и она спешила об этом сообщить Юле Нееловой, которая для неё стала верной старшей подругой. С Юлей она могла поделиться своим тайным, сокровенным чувством, чего стеснялась сказать даже своей маме. В узелочке она несла  болгарские фрукты, отличающиеся своим большим размером и необыкновенным ароматом от российских  плодов. Юле  эти болгарские фрукты очень нравились. И когда Иванка  приносила  этот скромный подарок, сестра милосердия восклицала:
—Вот они, фруктовые плоды Рая!
      Юля настолько была добра, что даже этот небольшой «райский подарок» делила с ранеными, оставляя себе самую малость.  С чувством влюблённости и с женским нетерпением, Иванка спешила поведать обо всём  сестре милосердия,  предвкушая радость встречи.
     Но серый  госпиталь встретил её угрюмым мрачным видом. Даже те раненые солдаты, которые самостоятельно передвигались и  при появлении Иванки, заигрывая с ней, сыпали лестные комплементы и шутки, нынче были угрюмы и понуро проходили мимо. В  сестринском отделении,  не найдя Юли, она поинтересовалась:
— А где  Юля?
    Ответ не заставил себя ждать. 
—Она умерла от тифа. Завтра будут похороны. 
     Это сообщение было так неожиданно для Иванки, так убийственно, что узелок с фруктами упал на пол, развязавшись от удара,  яблоки и груши покатились, не веря горькому сообщению, искать ту, кому они предназначались. У Иванки выступили слёзы, ноги сделались ватными.  Превозмогая траурный удар сообщения, она спросила: 
—Где её захоронят  и где  её можно увидеть?
  Ответ был кратким:
—Похоронят баронессу Вревскую в селе Бяло, у стен православного храма. Общение даже с мёртвой не рекомендуем, можно заразиться тифом.
       Идти домой, не повидав  сестру милосердия, не узнав всех обстоятельств  её смерти, она не могла. Да и Варфоломей, превозмогая все боли, может уйти в госпиталь, дабы узнать все подробности её смерти. Вкрадчивая мысль мелькнула, а что если промолчать  о её смерти, уберечь его от потрясений. И тут же, — нет, он никогда не простит мне такую услугу. С этими мыслями она обратилась к ходячему раненому солдату на своём болгарском языке, из чего он только и понял:
—Видеть Юлю Неелову.
Волоча левую ногу и держа левую руку на подвеске, раненый солдат дошёл вместе с Иванкой  до  рядом стоящего сарая  и, указав пальцем на дверь, сказал: 
—Вот здесь.
На дверях была надпись «Осторожно тиф». Иванка остановилась, в ней появился страх заразиться. Чувство же долга пред памятью баронессы и желание огородить Варфоломея от возможного контакта с больными  требовало войти в опасную зону. Поборов в себе внутренний страх, она открыла дверь и переступила порог. Внутренний вид был ужасный. Больные лежали на нарах и  просто  на земляном полу,  застланным соломой. Те, кто был ещё на ногах, топили печки времянки. В бараке было задымлено и прохладно.  Иванка обратилась к солдату, возившемуся около печки, с просьбой  показать, где  сестра милосердия. Он молча побрёл в дальний угол сарая и там, на соломе, она увидела  Юлю Неелову в платье сестры милосердия.
        Вид её был очень печален. В голове у Иванки  не укладывалось, что это баронесса Вревская  в таких условиях, и ее такой печальный конец.  Она хотела узнать у солдата, как это всё произошло, но его объяснения  она мало понимала. Слушая его, обратила внимание, как ходячий солдат в глиняном разбитом черепке нёс воду  солдату в горячке. Ухаживали, по возможности, солдаты сами друг за другом.  И тут же промелькнула мысль: Юлю постигла та же участь. Покидала Иванка госпиталь  внутренне опустошённая, с печалью и грустью на лице. По дороге домой грустные мысли тревожили её ранимую душу и эта печальная тревога, помимо её воли, застыла слезами на глазах.
       Добравшись до дома, Иванка увидела дымок, вьющийся над их баней.  Она свернула к бане, дверь была не заперта. Приоткрыв дверь, Иванка увидела свою маму, стоящую к ней спиной у корыта и занятую стиркой. Она вошла в баню и первым долгом поведала матери о случившемся.  А затем, не теряя времени, по совету матери, немедленно  стала раздеваться, чтобы пропариться и смыть возможное заражение.  Верхнюю одежду мама вынесла на мороз, всё остальное подлежало стирке. Даже обувь после бани мама ей посоветовала сменить. Сменив бельё, одежду и обувь после бани, Иванка поспешила в дом.
          Варфоломей с нетерпением ждал возвращения Иванки из госпиталя.  Временами, поглядывая в окно, из-за долгого  ожидания в нём рождались тревожные чувства. А когда он увидел, что  она зашла в баню, и её мать Мария вывешивала верхнюю одежду на мороз и понесла чистое бельё, одежду и обувь из дома для Иванки, в нём тревожные чувства окончательно утвердились.
        Напаренная с настоем трав, лишь только Иванка переступила порог  хижины, Варфоломей  очутился подле неё. Вдыхая ароматный запах трав, идущий от напаренного тела, он обнял её и заглядывая в глаза, произнёс:
—Что случилось?
У Иванки на глазах появились слёзы и она, глядя на него, тихо промолвила: 
—Юля умерла, сыпной тиф.
После этих слов у него в ушах зазвенело, неокрепшие ноги сделались будто  ватные. Он поспешил сесть на кровать, обхватив голову руками, покачивая головой из стороны в сторону, казался  таким горемычным и беззащитным, что у Иванки сжалось сердце. Она села рядышком и, не говоря ни единого слова, молча гладила своей ладошкой его спину. Варфоломей, спохватившись, встал, достал из-под подушки аккуратно свёрнутую стираную подаренную баронессой рубашку  и, уткнув в неё лицо, сел снова на койку рядом  с Иванкой. Его слёз, она не видела, но они текли - его скупые слёзы, слёзы казака - и впитывались горечью в ткань, знавшую тело баронессы. Иванка, зная все подробности об этом нательном подарке и, понимая состояние Варфоломея, старалась успокоить его, хотя ей самой  было непомерно жаль баронессу. С вечера уже было решено, что они завтра  втроём  будут на похоронах этой добрейшей сестры милосердия, любимицы солдат.
           Утро было пасмурным, как будто сама природа грустила о баронессе Вревской.  Путь до места захоронения был не так далёк, но и не близок для Варфоломея, чтобы преодолеть его. А потому хозяйка Мария запрягла лошадь и, усевшись втроём в телегу, они отправились к стенам православного храма, где  будет происходить захоронение.   Прибыв на место, они обратили внимание, что могилу уже докапывают, и как ни странно, копают могилу  раненые солдаты. Возле стен храма стояли  с грустными лицами болгары. Варфоломей слез с телеги и подошёл к солдатам. В разговоре с ними он узнал, что Юля заразилась тифом от сумасшедшего буйного солдата, который был связан и не принимал пищу ни от кого, кроме как от сестры милосердия. Она была предупреждена врачами  о том, что может от него заразиться тифом. Но её добрая милосердная божья душа, полная сострадания, не могла бросить несчастного.
           К полудню показалась похоронная процессия, в основе своей состоящая из раненых солдат. Не доезжая до стен храма, телега остановилась, гроб с телом сняли с телеги  раненые солдаты и понесли  баронессу на руках. Прощание было молчаливым, не было высоких речей, скулы солдат  напряглись, сдерживая слёзы. Каждый солдат переживал невосполнимую утрату по-своему. Три горсти земли, брошенные в могилу Варфоломеем, дались ему с трудом. Пальцы не хотели разжиматься и засыпать землей ту, которая спасла его от смерти. Он, как в тумане отошёл от могилы, почти не слыша говора народа. Похоронили Юлю в платье сестры милосердия, оставив скромную надпись: «Сестра милосердия Неелова, баронесса Вревская,  январь 1878 год».
         После похорон Варфоломей ещё долго не мог прийти в себя, свои переживания он прятал внутри, но его грустные глаза выдавали скорбную печаль. Единственным утешением и стимулом жизни стала для него Иванка. В любом удобном случае она старалась его обнять, успокоить, приласкать, огородить своим женским теплом от печали и невзгод.  И её прикосновения  были  благостным наслаждением для Варфоломея. Эти мгновения наполняли его чувством эйфории и стремлением создания манящей семейной жизни. Иванка чувствовала его порывы и, млея от них, из последних сил хранила девственную невинность, трепеща перед православной верой целомудренности обряда венчания на земле и на небесах. Мать Мария не перечила их близким взаимоотношениям, но в тайне переживала за судьбу дочери, боясь отъезда Иванки в Россию.
            Время неумолимо летело вперёд, близилась весна. После пятимесячной осады лучшей турецкой армии Осман Паши в Плевне, турецкая армия вынуждена была сдаться. Рейд русской армии через Балканы громил, оставшиеся турецкие части, освобождая путь на Константинополь.
Раненых казаков и солдат,  способных выдержать путь по возвращению в Россию, госпиталь готовил к отправке. Варфоломей на комиссии госпиталя  был признан не пригодным для прохождения дальнейшей службы. Получив соответствующую заверенную бумагу госпиталя, он мог остаться в Болгарии или с готовящейся партией раненых к отправке через Румынию возвратиться в Россию.
           Иванка, узнав о предстоящем отбытии Варфоломея в Россию, залилась слезами. Напрасно мама старалась уговорить её забыть казака. Уговоры и разъяснения не дали положительного результата. Варфоломей сам был не свой. Он не хотел потерять в одночасье Иванку. Оставаться в Болгарии, не входило в его планы. Россия, казачья сторонка ему снилась даже по ночам. Душа истосковалась по родным местам до такой степени, что сердце иногда ныло щемящей тоской. Выход из данной ситуации он видел только один - Иванку забрать с собой в Россию. Обдумав всё до мелочей, уединившись с нею от посторонних глаз, он предложил ей выйти за него замуж и уехать с ним в Россию. После его слов она обняла его и, целуя в губы, шептала:
—Я чувствовала, я знала, что ты меня не бросишь.
И тут же спохватившись, вдруг заплакала. Сквозь её всхлипы он улавливал  уже знакомые ему слова: 
—Майка, татко, как же они?   
        Эти всхлипы, эти слова  ранили его душу, но другого он предложить не мог. Варфоломей крепко обнял Иванку и произнёс:
—Родители поймут, они не станут поперёк любви своей дочери.
         В один из вечеров  Варфоломей попросил руки дочери у хозяйки Марии.  Для неё это стало так неожиданно, что она как стояла у стола, так и села на стул. Но, когда он сказал: «Мы с Иванкой уедем в Россию», - это стало  для матери, как приговор расставания.
        Плача и причитая: «На кого ты нас покидаешь?», - она обняла любимую дочь и этот  плачь двоих, был так трогателен, что его выдержит не каждый казак.   Сквозь женский плач до Варфоломея долетали слова:
—Я люблю его Мая, я люблю его Мая.
Наплакавшись вдоволь и не дав никакого ответа Варфоломею, Мария с Иванкой удалились во вторую комнату. Он, не раздеваясь, упал на кровать и,  ворочаясь до утра с бока на бок, не мог заснуть. Думы терзали его. Хозяйка Мария, лишь только стало светать, запрягла лошадь и выехала со двора. Оставшись вдвоём в хижине, Иванка отдала всё своё внимание  своему возлюбленному. Она себя уже представила на правах законной молодой жены, не позволяя лишь только ему и себе исполнения супружеского долга, стараясь всячески показаться Варфоломею умелой  хозяйкой и заботливой женой. И надо сказать, что её старания не прошли  бесследно. Казаку очень понравилась деловая сноровка Иванки: и как она ставила тесто, и как пекла хлеб, и как готовила. И даже фартук так мило смотрелся на её стройной фигуре, обхватывая её изумительную талию даже без корсажа, ещё более подчёркивал заносчиво упругую грудь.  А выбившаяся прядь, как цветок чайной розы на фоне белой  косынки, до того украшала её смугловатое лицо, что при встрече их взглядов Варфоломей от избытка чувств, просто светился. И Иванка, принимая душой этот мужской светящийся  взгляд, расплывалась улыбкой  белой махровой хризантемы, где ямочки на щеках играли радужным всплеском симпатичной волны,  притягивая  его незримой магнитной силой. Он вскакивал со стула и целовал её  сочные, жаркие, медвяные губы, неистово, страстно, притягивая её стан так плотно к себе, что у Иванки подкашивались ноги. И только чистая святость пред Богом, останавливала их пред слиянием  греховной плоти.
             Через сутки, на второе утро, скрип ворот разбудил Варфоломея. Он посмотрел в окно. Рассвет только занимался, но в этой занимающейся серой мгле, он всё же сумел разглядеть, что во двор въехали на телеге Васил  и  Мария. Хотя вины его перед ними никакой не было, а он по гроб жизни благодарен болгарской семье за своё выздоровление, и всё же в нём что-то ёкнуло, как у нашалившего и провинившегося дитятки. Он понимал, что хозяйка специально ездила за мужем, и сегодня решится их судьба,  быть им вместе или нет.
            Утром во время завтрака разговора на эту тему не состоялось. И только в обед, как говорится, за круглым столом, Васил спросил:
 —Халамей, я хочу послушать тебя.
 Он был и готов, и не готов к такому повороту событий. Но отступать, как и в бою, он не привык, за ним стояла судьба  дочери хозяина, любимой Иванки. Варфоломей встал и через какое-то мгновение, обдумав ответ, спокойно произнёс:
—Не  знаю, смогу ли я чем-то отблагодарить вас, за то, что вы сделали для меня. Мария и Иванка поставили меня на ноги, вернули меня к жизни. Они ухаживали за мной, как за грудным ребёнком, такое нельзя забыть. Ваша семья мне стала родной. Более того, я светло, чисто и искренне полюбил Иванку. Красивей, преданней, заботливей жены мне не найти. Я прошу у Вас руки вашей дочери. Мне предстоит  в скором времени с группой раненых, покинуть Болгарию и возвратиться в Россию, но без Иванки моя жизнь будет мрачной, даже в России.
              Варфоломей замолчал и присел на стул.  Воцарилась мёртвая тишина. Затем Васил забарабанил пальцами по столу. Чувствовалось, что он переживает и его внутреннее волнение выстукивают пальцы. Взяв себя в руки, он произнёс: 
—А что  по этому поводу скажет моя любимая дочь?
Иванка, не поднимаясь со стула, со слезами на глазах, глядя на родителей, тихо сказала: 
—Я вас люблю больше своей жизни, вы мне очень дороги, но пришло время, я стала взрослой. Это моя первая любовь, любовь  не плотская, а высоконравственная, духовная любовь. Я полюбила мужчину не только за его внешность, я полюбила мужчину- освободителя, я шла к этой любви через его раны и страдания. Он - посланный мне Богом, я буду ему любящей, преданной, верной женой.
Она встала, подошла и поцеловала маму, папу и, вернувшись на своё место, обняла и поцеловала Варфоломея. Мать Мария за всё это время не проронила ни слова, видимо, слово хозяина в семье было основополагающим и сомнению не подлежало. После некоторой паузы Васил предложил свой вариант:
—Оставайся, Халамей, жить у нас. Мы вам построим новую хижину, и дочка будет при нас.
На что казак утвердительно ответил:
—Не могу, только в Россию.
 И тут же задал вопрос напрямую: 
—А, как бы ты поступил, будь на моём месте?
—Я поступил бы точно так же, как и ты,— ответил ему Васил.
          Хозяин встал, подошёл к ним и, положив левую руку на плечо Иванки, а правую на плечо Варфоломея произнёс:
—Да пусть ваша семья будет свята, объединённая символом дружбы между Россией и Болгарией, политая православной кровью во имя веры и свободы болгарского народа.
 И тут же добавил:
—Ваш брачный союз должен быть скреплён обрядом церковного венчания.

                В  ближайший  воскресный день, после службы, болгарский священник в болгарской православной церкви при достаточном  скоплении прихожан обвенчал Варфоломея и Иванку. Венчание проходило торжественно, в духе святого соединения с небесами супружеской пары, о чём в церковной книге священником сделана была запись. И по просьбе
Варфоломея лично ему на руки была выдана бумага, заверенная священником, что они с Иванкой отныне муж и жена.
            Свадебная церемония  была небольшой и не продолжительной.  Почётными гостями по приглашению были врачи из госпиталя. И накопившееся его жалование за время ранения, поступавшее, как и другим раненым солдатам и казакам на госпиталь, зачастую в половинной мере, было преподнесено Варфоломею Трифоновичу вместе с медалью «За освобождение  славян». И более того, после третьей стопки за молодых, расчувствовавшись, приглашённые врачи пополнили бюджет молодых из своих личных денежных сбережений.

                Глава 2

             Ранее запланированный отъезд через Румынию в Россию почему-то был изменён. То ли щадили раненых из-за трудной тряской дороги, то ли ждали пароходы из России с пушками береговой артиллерии, и чтобы не плыть порожняком, на обратном пути пароходы должны  забрать раненых. Какие повлияли обстоятельства, для Варфоломея осталось это загадкой.  Но в любом случае они готовились, по вполне официальному сообщению, к отбытию в Россию из порта Варна.
               Иванка подготовила с собой  самое необходимое из расчёта, чтобы было не громоздко и не тяжело. А её мама, предвидя наперёд, положила ей детские распашонки, сшитые собственноручно, и дала маленькие завязанные узелочки с набором зёрен яблонь и груш, сопровождая словами: 
—Ты очень любишь фрукты, а там, наверное, таких больших фруктов нет. Посадите там сад, он будет тебе напоминанием о родной Болгарии.
                Варфоломею и собирать, в общем-то, было нечего. Конь был убит на поле боя, а саблю с походным вещмешком, в коем хранилось   запасное обмундирование, передал ему уже после сослуживец - земляк  из Хопёрского полка, под командованием Грекова,— казак Картушин, за что он ему был премного благодарен. И что самое ценное теперь у него было в этом вещмешке, как он сам считал, — нижняя нательная рубаха, подаренная баронессой Вревской.
               И вот настал  тот волнительный день  отплытия парохода. Мать Мария собрала в дорогу харчей с преобладанием печёного хлеба. На что Иванка спокойно возразила:
—Зачем столько много хлеба?
Ответом было:
—Ничего, дочка, хлеб -  он сам себя несёт.
                Провожали их в порту только мать и отец, родственники простились с ними там, дома, в селе Бяло. Объявили посадку на пароход.  Мать Мария, плача и целуя, обняла дочь,  и её невозможно было оторвать от любимой Иванки, её единственной, ненаглядной кровинушки. Отец,  расстроенный не меньше матери, топтался возле них, не зная, как быть в такой ситуации, обнял их обеих и,  прижимая к себе своими могучими руками, не произнося слов, поднял лицо вверх. Туда, в небо,  он смотрел сквозь горючие отцовские слёзы, скрывая их от жены, дочери, зятя, доверяя отцовскую любовь с примесью слёз только Богу. Прощание с зятем прошло спокойно, с единственной просьбой:
  — Береги Иванку.
       Зайдя на палубу  парохода, они долго оставались на ней, и даже когда пароход отплыл на приличное расстояние и  провожающие виделись тёмной полоской, Иванка не переставая махала рукой, прощаясь с отцом, матерью и освобождённой Болгарией. Варфоломей не отходил от неё ни на минутку. Он оберегал своё живое, любимое  сокровище не только по просьбе её родителей. Он оберегал душой и сердцем свою любовь, свою жену,
своё счастье посланное Богом.
           Раненых на пароходе было предостаточно. И кроме Иванки  кое-где встречались молодые болгарки, как оказалось потом, они тоже ехали в Россию на правах жён. Варфоломей с Иванкой, облюбовав себе место, уселись рядом со спящим казаком.  Лицо его было закрыто головным убором, чтобы свет не падал на глаза. Сон у него, видимо, был не глубокий, потому что часто ворочался, и при всём при этом спокойное дыхание иногда переходило на тихий непродолжительный храп, от которого он просыпался и поворачивался на другой бок. Измучавшись в конец от такого сна, он снял головной убор с лица и принял сидячую позу. Глаза его были толи уставшие, толи заспанные, да и видимость была, по всей вероятности, мутноватая и он усиленно вертел кулаками, протирая  глаза после сна. Окончив эту процедуру, он уставился на Варфоломея и удивлённо, радостно воскликнул:
—Кого я вижу! Да неужели Варфоломей Мельников!?  Ай да встреча!
           Варфоломей,  повернувшись к нему лицом, не сразу признал этого казака. Ведь они с ним были мало знакомы, да и знакомство произошло в полевом лазарете, едва он тогда пришёл в себя.
—Что, не узнаёшь? - вопрошающе сказал казак.
Внимательно всмотревшись, Варфоломей вспомнил лазарет и рядом лежащего соседа:   
—Дронов?  Андрей  Пантелеевич! Вот не ожидал увидеть тебя здесь.
 Разговор затянулся надолго. Иванка прислонилась к плечу любимого и, слушая их монотонный разговор, сладко заснула.  Пароход, работая лопастями и подгоняемый попутным ветром, спешил к родным берегам. Защитники православной веры и освободители славян ценой своей крови и жизни возвращались на Родину.
             Новороссийск их встретил, как подобает встречать победителей. Для них это было полной неожиданностью. На пирсе играл духовой оркестр. Жители Новороссийска раненых встречали возгласами:
— Слава, слава!— и рукоплесканиями.
          Несмотря на раннюю весну, не обошлось и без скромных букетиков цветов. Приняв Иванку за сестру милосердия, ее тоже удостоили букетиком весенних цветов и, надо сказать, что в сущности, это не было ошибкой. Ведь она с мамой Марией раненого казака выходила, вернула его к жизни. И не только вернула, она полюбила Варфоломея всем своим существом. И этот скромный весенний букетик у неё в руках  был знаком особой благодарности России за христианское сострадание. Казалось, какая малость - небольшой букетик цветов, но сколько радостного света было в глазах Иванки, и это не мог не заметить её муж, её счастливый казак. Даже Андрей Пантелеевич, глянув на Иванку, произнёс:
—Гляди, Варфоломей, а жена-то твоя прямо расцвела.
 И он, восхищаясь красотой своей избранницы, при всём народе поцеловал её в щёку, от чего она зарделась как спелое, налитое  яблочко.
            Путь домой предстоял им ещё долгий  и, теперь не разлучаясь,  втроём, они взяли курс через Ростов на  Грязи- Царицынскую железную дорогу. И с какой же благодарностью они вспоминали мать Марию и сказанные ею слова: «Хлеб - он сам себя  несёт», подкрепляясь ароматными ломтями.
             Царицынский вокзал встретил  их, играя утренним солнечным сиянием на двух остроконечных шпилях: на центральном, прямо по входу, и левом боковом. Пассажирский зал, где располагалась касса, был одноэтажным. Административные здания, соединённые с залом, возвышались в два этажа. Слева от центрального входа, накрытый жестью, виднелся ступенчатый вход в полуподвальное помещение, где располагался железнодорожный трактир. Жареные и варёные запахи съестного через открытые форточки полуподвальных окон возбуждали аппетит, зазывая прохожих, приезжих и отбывающих подкрепиться или просто выпить стакан горячего ароматного чая.
         Долго не раздумывая, они  по ступенькам спустились в полуподвальное помещение, где находился трактир. Окна располагались в углублении и только на одну треть возвышались над землёй, поэтому в трактире стоял полумрак. Но, побыв какое-то время в нём и приглядевшись, этот полумрак  люди уже практически не замечали. Наголодавшись и отвыкнув от горячего, аппетит разыгрался с неистовой силой, хотелось поскорее заправить организм как следует. Казак Дронов оберёг от такого опрометчивого поступка, сказав: 
—Мне известны случаи  по рассказу деда, когда с обильной еды после недоедания люди погибали.
   Варфоломей засомневался: 
—Да не может быть, денег у тебя, видать мало  или жалко.
        Андрей Пантелеевич, чуточку с обидой за недоверие, перекрестившись, промолвил: 
—Вот те крест, я же по-дружески, лучше с собой что-то взять, но сразу много есть опасно.
      Варфоломей глянул на Иванку, она что-то поняла, что-то нет, но утвердительно кивнула головой, видимо поддерживая доводы казака Дронова.  Заказав первое, второе и третье, за столом воцарилась тишина, не вообще, а только словесная. Что же касается процесса еды, то здесь, наоборот - ложки, вилки были в постоянном движении и с мужской стороны слышались звуки усердного хлебания. За какое-то мгновение чашки, тарелки были настолько чисты, хоть подавай их снова на разнос, конечно не в прямом смысле. Но, что характерно, казаки пропотели, толи с горячего, толи сказывались ранения, а может от усердной работы, заглушая как можно скорее аппетит. Что же касается Иванки, хотя она не из интеллигентной, а простой крестьянской семьи и постоянное недоедание в пути сопровождалось чувством голода, но кушала она не размашисто и не торопливо. В её движениях присутствовало стеснение, временами переходящее в еле уловимую смущённость.    Из трактира они вышли довольные и может даже счастливые, потому что на лицах появились улыбки.
           Биллеты в кассе они приобрели без всякой очереди. В пассажирском зале было не многолюдно. До отхода поезда оставалось три часа и чтобы как-то скоротать время, они решили прогуляться на набережную. Навигация на Волге шла полным ходом. Баржи,  гружённые сельхозпродукцией из Дубовки, причаливали к деревянному пирсу. Небольшой маневровый поезд по узкоколейке вдоль набережной тянул уже гружёные вагоны  на основную Грязи - Царицынскую железную дорогу.
          На набережной было очень оживлённо. Ещё бы, здесь кипела работа по отправке  грузов, пришедших по Волге железной дорогой в разные концы России. Купцы и промышленники с появлением железной дороги наращивали торговый оборот. Варфоломей смотрел  на всё происходящее с удивлением и, вздыхая, говорил:
—Да, не угнаться нашим лошадям за железным конём. 
 И, вспоминая деревенский уклад, в полголоса, как бы сам с собой, бормотал:
 — Ой, как далеко нам до  этого.
Помолчав, утверждая, добавил:
 — Далеко.
На обратном пути к вокзалу,  в пятистах метрах от набережной, им повстречались бродячие артисты. Окружённые толпой, под мелодичные звуки скрипки, юная девочка с молодым парнем исполняли акробатические номера. И эти номера были настолько сложными, что вызывали восхищение, а девочка казалась настолько пластичной, что, глядя на неё, возникала мысль, что она гуттаперчевая. Показательное выступление было не долгим, но впечатляющим. По окончанию выступления скрипач снял шапку и пошёл по кругу со словами:
—Кто сколько может бедным, бродячим артистам.
 Народ, не раздумывая, бросал мелочь в шапку. И вдруг раздался басовитый голос:   
—А я хочу лично подать этой худенькой девочке, чтобы она поправилась!
      Сквозь толпу, расталкивая грудью и толстым животом, по-видимому из купцов, чуточку навеселе вышел в круг широкоплечий мужчина с окладистой бородой. Подойдя к девочке, достал пять целковых и вложил ей в руку, со словами:
 —Жалко тебя  стало, поправляйся, да помни Тимофея Петровича Парамонова.  Тебе долго ещё жить.
Народ, поражённый такой щедростью, на какое-то мгновение замер, а затем,  рассмеявшись, посыпались возгласы: 
— Спасибо, барин, за такую щедрость! Растолстеет она, как тогда станет перегибаться?
  Тимофей Петрович оказался находчивым. Ничуть не сожалея о подачке, своим ответом заглушил смех: 
— Ничего, когда меня не будет, может, перегнётся в поклоне за меня, да свечку за упокой моей души поставит, вспомнив мою доброту.
И люди,  проникнувшись его речью, как будто одарил он их, стали креститься со славами:
— Спаси тебя Христос, дай Бог тебе здоровья.
 Девочка, на мгновение, потеряв дар речи, неподвижно застыла на том же месте с зажатым кулачком и  широко открытыми глазами  и крупные слёзы из голубых её очей, как росинки с оттенком небесной голубизны, не текли, а катились по щекам, падая изумрудной каплей в золотистый прибрежный волжский песок.
          Народ стал расходиться. Варфоломей с  крестьянским укладом казака, обращаясь  к Пантелеевичу, промолвил:
—Вот  повезло, ведь на один целковый можно купить быка или пять баранов. Это же целое хозяйство. Неужели они эти деньги проедят и вправду растолстеют,  как ты думаешь, Андрей Пантелеевич?   
— А чего здесь думать, — было ответом, - уж хозяйство они точно заводить не будут. Да и сам подумай, ну нужна быку или баранам эта трогательная музыка скрипки?
— Думаю, что нет,— ответил Варфоломей.
 — Вот и я про то же. Выступление этой девочки, слов нет, красиво, я бы сказал сказочно, но скотине всё равно,  гибкий ты или нет, чхала она на твоё выступление. Ей корм подавай, да навоз убирай. Вот и думай. 
—А чего мне думать, деньги не мои, пусть они думают. Это я просто так, на свой аршин примерил, — оправдывался Варфоломей.
        И так  с разговором, незаметно для себя они пришли на вокзал. Иванка, садясь в вагон, оглядывала всё с удивлением и, предвкушая поездку, ждала движения этого стального чудовища  с какой-то затаённой робостью. Но ничего особенного не произошло, вагон вздрогнул, почему-то немножко качнулся взад, вперёд  и показалось, что вокзал поехал. Она мотнула головой, как бы приходя в себя, и, выйдя из напряжения, почувствовала и поняла, что вокзал на самом деле стоит на месте, а поезд начал движение.
           Расставались они с Андреем Пантелеевичем Дроновым на станции Себряково. Иванка, попрощавшись, осталась в вагоне, а Варфоломей вышел на перрон. Их вагон остановился как раз напротив центрального входа в вокзал.  Вокзал был кирпичный и сделан по типу Царицынского, только меньшего размера.  Орнамент кирпичной кладки не привлёк их внимание. Да это и не удивительно, у каждого взор был подёрнут чувством расставания. Они расставались, как друзья, как сослуживцы-казаки, как освободители Болгарии, пролившие свою кровь за православную веру и независимость страны. И это чувство сейчас их волновало каким-то необъяснимым, душевным порывом, хотелось так многое сказать, но казачья гордость, казачья воля каким-то внутренним напряжением крепила их дух,  не позволяла им быть сентиментальными. Они обнялись по-мужски, со словами:
— Земля круглая, даст  Бог, ещё увидимся.
         Распрощавшись, Пантелеевич  через Себрово взял курс на хутор Цепаев Сергиевской станицы. Варфоломей вошёл в вагон, присел около Иванки, желанно обнял свою любимую жёнушку и только взгляд выдавал его внутреннюю грусть расставания с боевым товарищем, познавшим, как и он, все тягости военной службы, которая легла глубокими рубцами  на казачьем теле.
         На станцию Филоново поезд прибыл засветло. Варфоломей и Иванка вышли из вагона и направились к вокзалу, его фасад был почти идентичен Себряковскому вокзалу. Они зашли в зал ожидания, народа было не очень много и в основном  это те, кому ещё надо за несколько  вёрст добираться до своих станиц и хуторов,  но в ночь отправляться в дальнейший путь  было бессмысленно. Выход был только один:  ночь перекантовать на вокзале, а с рассветом отправиться в путь.
             Люди  устраивались на ночлежку, прямо на лавках, кому не хватало мест, располагались на деревянном полу, подстелив какую-нибудь дерюгу  и положив под голову мешок или походный чемоданчик, довольствовались тем, что есть. Варфоломей, оценив обстановку, вместе с женой пошел к смотрителю станции. Найдя его, он представился, как полагается служивому казаку, и когда тот узнал, что перед ним демобилизованный казак по ранениям, добирается домой из Болгарии, у него появилось чувство сострадания и светлая улыбка на лице. Со словами:
 — Чем могу вам быть полезен? — он обратился  к Варфоломею.
— Со мною молодая жена из Болгарии и я бы хотел переночевать по-человечески, может у вас есть комната отдыха?
— Да-да, — затараторил смотритель,—  у нас  есть комната для матери с ребёнком и есть комната отдыха на несколько кроватей  на втором этаже, но это стоит денег. Простолюдины, не имея денег, все кантуют в зале ожидания.
—И сколько я буду вам должен?—  спросил Варфоломей.
—Батюшки мои, — промолвил смотритель, —  да что ты, кровь проливал за веру, за освобождение христиан, да неужто мы обедняем из-за этих копеек, или на нас креста нет? Идите за мной.
         И, торопясь,  с чувством доброго дела, повёл их в комнату отдыха, объясняя по ходу, что они могут поужинать в полуподвальном трактире.  Отворив дверь комнаты, с небольшим поклоном головы и пригласительным жестом руки, он пропустил их вперёд. В комнате была идеальная чистота, койки все заправлены, впечатление такое, как будто здесь не бывает посетителей. Смотритель указал  на две койки, где они могут расположиться и со словами:
—Приятного отдыха, —  вышел вон.
Оставив свои вещи, они отправились на ужин в полуподвальный трактир вокзала. Его расположение и интерьер напоминал вокзальный трактир Царицына. Ознакомившись с  ассортиментом в  меню, Варфоломей спросил официанта: 
— Почему блюда постные и нет мясных?
На что официант незамедлительно ответил:
— Так ведь пост, мой голубчик, вербная неделя идёт. Неужели забыл?
 — Прости меня, Господи, — крестясь, промолвил Варфоломей.
 Хотя еда была постная, но приготовлена, видно, с душой, и пахла очень вкусно, вызывая и без того хороший аппетит. Иванка кушала не торопясь, наблюдая за мужем, как он усердно хлебал уху и по окончанию облизал ложку, делая это по привычке, чтобы походная ложка была всегда чистой. В данном случае он забыл, что эта ложка не его, а принадлежит трактиру, но привычка - вещь  упрямая, её порою сам и не замечаешь. Иванке очень понравилась  заливная рыба в томатном соусе, она хотела кусочком хлеба вылизать подливку в тарелке, но постеснялась взгляда официанта, запив сытный ужин компотом из сухофруктов и, взяв с собою по одному печёному пирожку, они отправились на ночлег.
         Спали они, сняв с себя только верхнюю одежду. В комнате было прохладно, хотя была плюсовая температура, как и в зале ожидания, но круглые Голанские печки  не в силах обогреть все вокзальные помещения хотя бы до + 18 градусов. Ночь пролетела, как показалась им, быстро. Заправив койки и собираясь уходить, они услышали  стук в дверь и на ответ «войдите», открыв дверь, вошёл станционный смотритель с улыбкой на лице:
 — Доброе утро, как спалось? — прямо с порога пробасил он.
 — Нормально, спасибо, — было ему ответом.
— Да я зашёл вам сказать, что здесь на хуторе «Привокзальном» есть постоялый двор, там можно по договорённости за определённую плату взять гужевой транспорт с ямщиком,  но вначале я бы вам посоветовал дойти на базар напротив Успенского храма.  Туда съезжаются из разных хуторов и станиц. И ваши станичники тоже бывают там, тем более в пятницу, базар перед Пасхой должен быть. Скоро конец Великого поста,  а в воскресенье, сам знаешь, вербная неделя, служба, народ в основном будет в церкви. 
         Выслушав дельное предложение станционного смотрителя, они отправились на базар.  Дойдя по шпалам до  переезда, остановились. Наезженный шлях с левой стороны прямой линией шёл на подъём в сторону Филоновской, Преображенской и других попутных хуторов и станиц. По правую сторону от переезда, прямо по фронту, метров на триста растянулся сенной базар. С железнодорожной насыпи он  хоть не досконально, но всё-таки просматривался.  Вид был однообразный:  быки, лошади, подводы, гружённые сеном,  смотревшиеся  небольшими стожками, меж них проглядывались подводы с живностью,  домашняя птица, мелкий рогатый скот, поросята и увязанные свиньи во всю телегу. В некоторых местах виднелся крупный рогатый скот, привязанный за подводу, для продажи. Варфоломей с Иванкой с накатанной насыпи спустились вниз, и пошли  по сенному базару. Они шли,  ни к чему не приценяясь, зато Варфоломей смотрел во все глаза, ища знакомых  со своей станицы. Прочесав, сенной базар, несколько раз вдоль и поперёк и, не встретив знакомых, они с сенного базара перешли на площадь, где была барахолка. Народа  было очень много, такое скопление и движение выглядело  просто  толкучкой.  С одной стороны площади стоял крытый рынок для торговли мясными и молочными продуктами, и там же  располагались ларьки, магазины. На другой стороне площади, на краю, возвышался деревянный Успенский храм с окнами из цветного стекла, обнесённый красивой оградой. Варфоломей с Иванкой остановились около высокого худощавого казака. Он громко зазывал покупателей:
— Налетай, покупай шубы, полушубки,  сапоги и туфли, быстрые, как пули. Не догонишь, не поймаешь, двести лет в них прошагаешь.
 По возрасту, на вид, они с Варфоломеем, вероятно, были годки или разница составляла в один-два года.
        Женские сапожки  из опойкового хрома, на подошве из белой яловой кожи,  с медными шпильками, с махровыми бубенцами, на каблучке, выглядели  как игрушка. Варфоломею они очень понравились, не говоря уж об Иванке. Понимая это, он взял сапоги в руку, смял им голенища, отпустил, голенища  выправились, как ни в чём не бывало, не оставив никаких следов вмятины. 
—Хорошая выделка,— промолвил Варфоломей,— а ну, Иванка, примерь.
 Держась за плечо мужа, она одела один, затем второй сапог. О чудо! Как будто сапоги по её ноге  сшиты,  до того ловко и красиво смотрелись, что даже  хозяин воскликнул:
— Самому не верится, неужели я сам такую красоту сшил?!
 Расплатившись, Варфоломей  подшутил над продавцом:
— Цыган с января начинает шубу продавать, а ты в апреле.
 На что тот, не задумываясь, тоже ответил шуткой: 
— Так карманы мыши проели, вот к весне и живём еле-еле.   
— А сам-то ты откуда будешь? —  поинтересовался Варфоломей.
— Со станицы Яминской, Иван Митрофанович Макаров. 
— Слушай, ты нас не заберёшь до станицы Павловской?
 — А почему не забрать по пути, тем более я один на бричке, прокачу вас за место кучера.
Не ожидая такой приятной ситуации, Варфоломей  спонтанно  протянул ему  свою руку для знакомства и произнёс:
— А я со станицы Лукьяновской, Варфоломей Мельников, после ранения добираюсь с женой из Болгарии.
—Вон оно что, - протянул  Макаров руку, удивляясь и вместе с тем сочувствуя и восхищаясь таким неожиданным покупателем и знакомством. И подводя как бы итог обещанной договорённости, произнёс, указывая рукой:
— Там в конце сенного базара  на углу есть чайная, можете зайти выпить чая, погреться, или походите по базару, может ещё,  что  прикупите, а ближе к обеду подойдёте ко мне на это место.   
—Да, да, мы очень надеемся на тебя,— произнёс Варфоломей,— нам надо взять ещё кое-какие подарки. До встречи.
Через мгновение  они буквально на глазах затерялись в этой бурлящей толпе. Побродив по базару, прикупив подарки, Варфоломей с Иванкой  зашли в чайную. Табачный дым висел коромыслом, было очень шумно. Удачно продав товар, хуторяне или станичники позволяли себе выпить один-другой шкалик беленькой.  Ну а у кого не было тормозов, те выходили из  чайной, шатаясь, с широко расставленными руками, с разухабистой песней, и жизнь казалась такой весёлой, что некоторые пускались в медвежий пляс, косолапя и топоча ногами по матушке земле, не отрываясь от неё, как и впрямь медведь на цепи на потеху народу.
           У Иванки особого желания не было оставаться в чайной, но холодная, ветряная вербная неделя не располагала желанием долгого пребывания на свежем воздухе. И только по этой причине она согласилась погреться горячим чаем. Взяв четыре стакана горячего чая, они сели за столик около окна, обзор базара  был не ахти какой, но всё-таки лучше, чем ничего.  С  горячим чаем и не на ветру  они сидели, пили чай, наблюдали за происходящим, проще говоря, убивали отрезок времени  перед отъездом. И главное, не надо носить вещи, путешествующие с ними от самой Болгарии. Хотя их не так уж и много, но руки всё же оттягивают. А сейчас эти вещи спокойно стоят на полу между ног, дожидаясь запланированной посадки. Поглядывая в окошко и попивая не торопясь чаёк, они вели беседу, планируя свою дальнейшую жизнь. И, как всегда бывает у молодых, жизнь им представлялась в розовом цвете, хотя даже  в разговорном проекте встречались определённые преграды, но эти преграды решались тут же, без особых усилий и только с положительным  уклоном. В разговоре да с чайком,  время двигалось к обеду. Забрав вещи и пропитавшись табачным дымом, они вышли из чайной и направились к Ивану Макарову. Завидев их, он сделал им знак рукой, мол, идите сюда, а сам стал собирать не допроданные вещи, увязывая их  в узел. Закинув узел за плечо, с громкими выкриками:
— Посторонись, уступи дорогу,— как бы расчищая путь для себя и попутчиков, Макаров направился к сенному базару. Сенной базар заметно поредел, появилась возможность свободного разворота  и выезда для конной упряжи.  Дойдя до коновязи, где стояла полузакрытая бричка, он окликнул своего коня:
— Ну, что, Буран, застоялся?! Сейчас разогреемся.
Буран, заслышав голос хозяина, как бы в ответ ему коротко, но бодро негромко заржал, и этот звук пронзил грудь Варфоломея. Он вспомнил  своего верного коня Дуная и с глубоким вздохом произнёс:
— Я выжил, а мой верный друг Дунай  пал на поле боя.
На что Иван ответил:
— Для казака конь - это всё, но что поделаешь, моли Бога, что сам остался живой.
— Это ты верно  говоришь, — промолвил Варфоломей,—  но душе не прикажешь, тоскует она, как будто я в чём-то  виноват.
Макаров снял торбу с головы коня со словами:
— Молодец, ай  да молодец, подзаправился, весь овёс съел.
Отвязав  коня, развернул бричку по ходу и не приказным, а полушутливым приглашением произнёс:
— Ну, что казаки?  По коням!
 Иванка что-то поняла, что-то нет. Варфоломей заулыбался, у него эта команда в крови, от предков сидит. Погрузив свои вещи, они уселись, и причём неплохо: задняя часть брички закрыта сверху и с боков, сидение  застлано овчиной. Иван, как хозяин, как кучер, естественно занял место на облучке, взял вожжи в руки, издал губами звонкий протяжный поцелуйный звук, с приказным словом:
— Но… пошли! 
Буран чуточку как бы присел на задние ноги и, согнув шею полуколесом, дёрнул и  покатил бричку с седоками,  держа курс на давно знакомый ему шлях, проходящий через хутор Перевозинский.  Ехали   вначале  молча, видимо каждый   думал о своём, но завидев Красную мельницу на высоком берегу речки Перевозинка,  Варфоломей спросил:
— Работает кормилица, или стоит?
Макаров указал рукой на стоящие там  две телеги:
— Работает. Видишь, с телег снимают зерно. Но по весне завоз малый, а вот осенью, да ты сам знаешь, по несколько дней на телегах ночуют, чтобы в зиму запастись мукой. Гляди в лето, как всегда, станут на ремонт. Главное, жернова каменные насечь, чтоб помол хороший был. 
—Да, — поддержал разговор Варфоломей,— насекать не каждый сможет, без опыта можно всё загубить.
Незаметно, с разговором подъехали к берегу реки Перевозинка, где расположен  мост. Половодье прошло, но его пока ещё не отремонтировали, льдины во время паводка сорвали кое-где дубовые доски, но сам мост устоял. Переехать в упряжке с лошадью по мосту очень опасно, скорее даже невозможно, только распрягать и переводить коня, а затем руками перекатывать бричку по мосту, что Иван уже делал, добираясь до базара. Правда, ему помогали попутные казаки, и обошлось всё удачно. Теперь же, имея опыт, Макаров распрягал Бурана, приговаривая:
— Помнишь, как переходили? Главное, не гляди  вниз на воду, иди за мной и всё.
Конь, то ли понимая его, то ли слушая интонацию голоса, постоянно стал прясть ушами, перебирать ногами, грызть удила, что явно говорило - Буран нервничает. Да и как тут не будешь нервничать: доски лежат только под две колеи, а в середине моста, где ему надо было идти, зияют провалы.  Хозяин погладил коня по шее со славами: 
— Ну, пошли мой хороший, - и, взяв под уздцы, повёл коня  по мосту. Чуя уверенную мужскую  руку, Буран шёл не торопясь и только прямо за хозяином, доверяясь ему полностью и безраздельно. Перейдя мост и оставив коня на том берегу, они втроём осторожно перекатили бричку.  Иванка, как будто истинная казачка, в силу своих возможностей активно участвовала в преодолении реки через проблемный мост. Запрячь  Бурана в бричку, вызвался Варфоломей,  видимо соскучился за время ранения по общению с конём. Запрягал он ловко, не торопясь и с какой-то лаской, похлопывая и поглаживая ладонью мускулистое тело животного. Осмотрев упряжь, он поправил перекрученный ремень шлеи под хвостом и промолвил:
— Кажись всё, можно отправляться в дорогу.
         Шлях от  речки  шёл через хутор Перевозинский по направлению к озеру Ильмень и далее через хутора и станицы. Усевшись снова по своим местам, они ехали молча, до самого Ильменя, оглядывая степные просторы и пойменный лес Бузулука. Иван Макаров, не слезая с облучка, подъехал по пологому спуску к Ильменю. Озеро было полноводно из-за разлива Бузулука. Напоив коня и выезжая на шлях, он обратился к Варфоломею: 
— Я смотрю на твою серьгу в правом ухе. Ты нешто последний в своём роду? 
—Да вроде бы так, — ответил Варфоломей.
— Как это вроде?— не унимался Иван.
— Видишь, в чём дело,— молвил Варфоломей,— у меня есть ещё родные братья по матери - Иван Трифонович и Тимофей Трифонович, но они Ларионовы, а я Мельников Варфоломей Трифонович.
—Погодь, погодь, — допытывался  Макаров, — что-то ты меня совсем запутал.   
— Это точно, без бутылки не разберёшься, — шутил  Мельников.— Моя мать - казачка Ольга Ивановна - венчалась  с казаком  Мельниковым  Трифоном  Пантелеевичем, от которого я и рождён, но он был убит на кавказской войне, в Аргунском ущелье, у реки Аргун, мне  тогда четыре годика было.  Его сослуживец, земляк  Ларионов Трифон  Акимович, выполнил последнюю просьбу  моего отца. Вот его сабля со мной, как говориться, по наследству, а его медаль за покорение Чечни, Дагестана 1857-1859 года храниться у моей матери. 
Помолчав, тяжело вздохнув, Варфоломей произнёс:
—Собственно говоря, я своего отца и не помню. А мать  помыкала горькую вдовью судьбу,  да и сошлась с  Трифоном Ларионовым. Он как раз оказался вдовцом, детей у них не было. У его покойной жены, вроде, была какая-то червоточина. И по бабкам ходили, и по знахарям - так ничего и не помогло.
—А может не в ней дело? — перебил его Макаров.
 —Да нет…— протянул Варфоломей, - моя маманя родила же от него моих братьев Ивана  и Тимофея, только они Ларионовы, а я Мельников.
—Выходит, что ты последний в роду, — подытожил Макаров.
И, поворачиваясь назад с улыбкой произнес:
— Береги мужа, Иванка, да продли его род.
      Иванка в ответ тоже мило улыбнулась, прижалась к Варфоломею, и это говорило о том, что она поняла слова, адресованные ей.
      Буран, слушая монотонный разговор хозяина с попутчиками, бежал равномерным трюком, видно думая о своём стойле и желанном отдыхе, но его неторопливый бег нарушил окрик хозяина:
 —Эй, пошёл!  Прислушался! Этак  мы до темноты и до Дурневой станицы не доберёмся.
       И не применяя кнута, волнистым движением вожжей коснулся его спины по обе стороны седёлки. Конь, слыша недовольную интонацию хозяина и чувствуя повелевающее движение вожжей,  не переходя в галоп, ускорил бег. И покатилась бричка веселее, только временами слышалось лошадиное  ёканье  селезёнки.
          В станицу Павловскую они въехали ещё  засветло. Лучи солнца  играли в позолоте куполов Дмитриевского храма.  Макаров остановил «Бурана», соскочил с облучка и, обращаясь к Варфоломею, произнёс:
— Кажись приехали.
И шутливым тоном добавил:
— Станция Березай, гутарють вылезай.
Варфоломей, улыбаясь, вылез из брички. Иванка подала ему вещи и, поддерживаемая мужем, покинула  уютный казачий транспорт.
— Спаси Христос, Иван Митрофанович, и за сапоги, и за то, что подвёз.
— Да не за что.
 И, продолжая, Макаров предложил:
— А ты, Варфоломей, как обзаведёшься детишками, приезжай: и сапожки для них стачаю, и полушубки сошью. Да и сам не забывай с женой обновиться кой- когда, к новому году. Я не только портной, но и чеботарь в станице ещё тот, лишь только спроси - каждый  укажет, где я живу. Моя-то жена Дуняша на сносях ходит, глядишь, и породнимся — и добродушно рассмеявшись, подал руку Варфоломею:
— Ну, бывайте.
— Бывай, Иван Митрофанович,— промолвил Мельников, пожимая ему руку.

                Глава 3.
 — Вот мы и почти на родной, моей земле, — проговорил Варфоломей, обнимая Иванку.
Она податливо прижалась к нему, и в этом  движении чувствовалось  не только её любовь, но и поиск защиты от всех невзгод на чужбине, в нём и только в нём. Песчаный грунт станицы после снега  был ещё влажный и плотный, идти было легко и приятно. Два толстых осокоря, как и прежде, стояли  у ограды храма,  ветви были ещё голыми,  грачи шумно на них устраивали гнёзда. Они подошли к храму, поставили вещи и трижды перекрестились. Варфоломей, глядя на вознёсшийся крест купола, произнёс:
— Господи, дай нам, Господи, детей и достатка.
Снова перекрестившись, они взяли вещи, и пошли по направлению к Бузулуку.  Подойдя к берегу, Варфоломей сразу обратил внимание, что моста нет.  Хотя вода уже вошла в берега, но Бузулук был полноводен, течение  быстрое, что не свойственно реке в летнее и осеннее время. Мост или снесён, или находится под водой, мысленно решил он. Правее, где должен находиться мост, стоял причаленный и привязанный баркас, но около него никого не было. Не зная как поступить, он вдруг услышал детский  шум. Двое маленьких казачат верхом на палочках, подгоняя импровизированных лошадей прутиками ивовой лозы, скакали шумно по краю берега по направлению к ним. Поравнявшись, не слезая с палочек, один, что  бойчее, спросил, подражая взрослым:
— И куда ж мы путь держим?
Варфоломей рассмеялся и, взявшись за козырёк его казачьей фуражки, натянул её ему на глаза со словами:
— Любопытной Варваре нос оторвали.
Мальчонка с нахлобученной  фуражкой, поднимая голову кверху и ничего не видя, произнёс:
— И ничего не любопытный, мне дед приказал спрашивать, вот мы с Петькой и сторожим, может, кого перевезти надо.
— Тогда совсем другое дело.
 И, поправляя ему фуражку, Варфоломей спросил:
— А, сам-то дед где?
— Сказал, пойду скотине подложу корм, да навоз уберу, а нам приказал поглядывать. Вот мы и скачем верхами, но у меня конь лучше, Петькин отстаёт.
— И ничего не лучше, Стёпка, — вступил Петька в разговор,— это я споткнулся и упал.
— Говори теперь, упал, — наседал Стёпка,— это тебя конь скинул.
— Всё, успокойтесь, — стал мирить их Варфоломей,— кони у вас хорошие, пускайте их в галоп и скачите за дедом, пусть он перевезёт нас на ту сторону.
          Какая же радость засияла в глазах казачат:  им поручили почти военное задание. Оседлав свои тонкие длинные палочки и, хлыстнув прутиком по боку «зелёного коня», с места и в галоп помчались наперегонки два друга два будущих казака, два защитника Царя и Отечества.
        Стоя на берегу крутого берега в обнимку с Иванкой, Варфоломей, указывая правой рукой на другой берег, говорил:
— Смотри, Иванка, краснотал зацветает, завтра  святить вербочки будут. А за красноталом лес идёт, вот только зазеленеет, такая красота! А за лесом пойменные луга, где мы сено косим, и там же есть участки под картофель и под бахчу. Жаль станицы не видно за лесом, но ничего, увидишь - она красивая, стоит под горой.
          Иванка, слушая своего ненаглядного мужа, смотрела вдаль с чувством необъяснимой загадочной тревоги, и это чувство заставляло её плотнее прижиматься к  нему. И слёзы, эти чистые безвинные слёзы почему-то наворачивались у неё на глазах, затеняя пред ней этот раздольный край казачества. Варфоломей,  переполненный чувством своего повествования, чувством сближения с родной землёй, с родимым краем бегло взглянул в её глаза и заметил слёзный блеск.  Движение его было стремительным. Без слов и раздумий он стал целовать ей глаза, её слёзы. Как мать умывает своего дитя от сглаза, так он всею душой, всем сердцем стремился снять нахлынувшую грусть и печаль с её  юного красивого  лица. Он  заметил  прискакавших  мальчишек только тогда, когда услышал:
— Тили-тили тесто, жених и невеста.
       Вслед за ними шёл, прихрамывая, бородатый седой  казак. Окинув  опытным казачьим взглядом стоящих на  берегу и,  не дойдя до них шагов десять, он громко поприветствовал:
— Здорово были, служивый!
— Слава Богу, — ответил Варфоломей.
— Что-то я тебя не признаю, или я так постарел, или ты так изменился.
— Гляди лучше,  дед Пахом,— промолвил Варфоломей,  угадав  деда.
 — Ей Богу не признаю, как будто и сила есть, а вот память подводит.
— Да Мельников я.
— Трифона Пантелеевича сын!?
— Он самый.
— Батюшки ж ты мои, да мы с Пантелеевичем одно сумы: и  Кавказскую войну вместе с ним кровью своей поливали, он в Аргунском ущелье до капли отдал, а я вот хромаю. Наши предки в станице Алексеевской  жили соседями, а когда вышел указ, кажись в 1705 году  обустроить дополнительную заставу от черкесов на правом берегу Бузулука, наделив переселенцев запредельными паями земли, Мельниковы в числе первых изъявили желание, а заставу назвали в честь войскового атамана Лукьяна Максимова -  Лукьяновской.
— Знаю-знаю, дед, а высокую гору назвали «Страж- гора» и поставили на неё дозорную вышку, только  и  она в одно время не спасла, когда Ногайцы сожгли полстаницы в отсутствии казаков, захватив с собою скот и трёх молодых казачек. Но, благодаря казакам Дурневской станицы, возвращающимся из Урюпинска и случайно наткнувшимся на ногайцев, скот и казачки ими были отбиты. Об этом мне поведал мой отчим.
— Да, были времена,— вздохнув, произнёс дед Пахом и предложил:
— А может, у нас заночуешь, дело-то к ночи?  А на пути ерики с водой обходить надо.
— Нет, дед,  давай не мешкать, засветло должны лес одолеть, я его вдоль и поперёк исходил, а уж по лугу мы в раз доберёмся.
— И то верно, — согласился дед Пахом, кряхтя и осторожно спускаясь по крутому  склону берега  к баркасу.
          Усевшись в баркас со словами:  ну поплыли, — дед веслом оттолкнулся от берега и, направляя нос лодки на ту сторону реки, используя быстрое  течение, за несколько минут переправил своих пассажиров. Солнце шло к закату, Варфоломей торопился. Поблагодарив деда, они расстались, обменявшись рукопожатием и, не теряя времени, двинулись в путь. Шли они лесом, где рядом, а где только след в след из-за плохой дороги, а кое-где пробирались через кусты, обходя балки, заполненные водой. Чувство близости родного дома незримо подгоняло Варфоломея и, не замечая этого, он ускорял шаг. Но, спохватившись из-за отставания Иванки, он останавливался и говорил:
— Потерпи, родная, ещё немножко и мы будем дома.
Преодолев лесной массив, они вышли на пойменные луга. Солнце скрылось за меловые горы, но закатное зарево освещало расположившуюся станицу  под горой. Сторожевая вышка на Страж-горе как будто упиралась в небо, готовая вот-вот зажечь звёзды на небесах.
          В крайние дворы станицы они вошли, укрытые вечерними сумерками. Единственная улица пролегла до самой Страж-горы в сторону прародительских   кладбищ, и там, в конце улицы,  было родовое гнездо Варфоломея. Тусклый свет в окнах напоминал полусонное царство с разной силой освещенья в силу достатка или отсутствия горючей заправки для лампы.  И это освещение по пути следования безошибочно комментировал Иванке Варфоломей:
— Смотри, как тускло в окне, это горит лучина, от неё света мало, зато копоти много.  А вот здесь свет в окне поярче, и видишь, огонёк  яйцевидным листочком - это горит свеча. Вот сюда посмотри, — указывая рукой, он обратился к Иванке, — видишь, насколько ярче свет - это семилинейная лампа, с ней и жизнь кажется веселей.
            Говор Варфоломея хотя был и негромкий, но всё-таки растревожил станичных собак.  То тут, то там не злобно, а как бы перекликаясь друг с другом, раздавался непродолжительный лай собак, сопровождая их до самого конца  пустынной улицы.
— Вот мы и пришли, — обращаясь к Иванке, остановился Варфоломей против казачьего куреня, крытого камышом. Свет в  окнах от семилинейной лампы говорил о том, что хозяева ещё не спят. Варфоломей постучал в окно и, обойдя с женой курень с тыльной стороны, поднялись на  невысокий крылец, так как курень стоял не на сваях, а на подвалках.
            Дверь в сени отварилась, в темноте предстало очертание мужчины. Видимо со света  он не мог определить пришельцев и спросил:
— Вы кто?
— Принимай, Трифон Акимович, пополнение. Сам Варфоломей с молодой женой.
  Он отчима звал только  по имени и  отчеству. Трифон Акимович по- отцовски обнял Варфоломея и, не зная как поступить ему в отношении Иванки, приглашая их в курень,  повторил несколько раз:
— Проходите, проходите, вы теперь дома.
Варфоломей взял Иванку за руку и через темень сеней повел её в свой родовой дом, по памяти, на ощупь, взялся за дверную ручку и, отворив дверь, вместе с Иванкой вошёл в прихожую.
           Мать Ольга Ивановна, выйдя из горницы, сквозь тусклый дальний свет лампы глянула на вошедших и, увидев родное очертание лица, заголосила, причитая:
— Варфоломеюшка, сыночек, вернулся! 
Обнимая, припала к его груди. Иванка стояла рядом, держась за Варфоломея, с чувством неопределённости. На плач матери из молодецкой комнаты выбежали младшие братья Варфоломея — Иван и Тимофей. Завидев Варфоломея, они  словно прилипли к нему. Трифон Акимович, входивший следом, увидев картину встречи и, желая разрядить слёзную обстановку, промолвил:
— Ну, будет, мать, слёзы лить, живой ведь вернулся, да ещё с молодой женой.
Последние слова подействовали на мать отрезвляюще, только теперь она обратила внимание на молодую красивую чернявую девушку с пышной, ниже пояса косой.
— Как зовут тебя, красавица? — спросила Ольга Ивановна.
— Иванка,— смущённо ответила она.
— Чего-чего?— переспросила Ольга Ивановна, ассоциируя имя с русским именем Ивана.
— Иванка, — повторила она.
— Маманя, — вмешался Варфоломей, — это женское болгарское имя, жена моя болгарка. Они со своей матерью выходили меня после тяжёлого ранения.
— Господи! — запричитала мать,— да ты, оказывается, на краю смерти был.
И, взяв Иванку за руку, повела её в горницу с благодарственными словами:
— Спаси тебя Христос, спаси тебя Христос.
Варфоломей поставил вещи в сторонку, развязал вещмешок и достал красивую розовую шаль, накинув её на плечи матери. Обнял мать, поцеловал её в щёку со словами:
— Носи, маманя, и будь всегда цветущей.
— Этого у неё не отнять,— поддержал отчим Трофим Акимович.
Ольга Ивановна смущённо парировала его слова:
— Будет тебе, отцвела, годы не обманешь.
— Это тебе, Трифон Акимович,— прервал разговор Варфоломей, достав из вещмешка казачью фуражку.
— Благодарствую, сынок,— пробасил отчим, надевая фуражку на голову и, повернувшись к русской печки, где вмазан небольшой осколок зеркала, промолвил:
— Фуражка-то хороша, а вот кучерявого казачьего чуба-то нет, годы берут своё.
 И, всматриваясь в зеркало, продолжал:
 — Буду одевать её по праздникам.
 Иван и Тимофей, младшие братья Варфоломея, с затаённым дыханием ждали, что приготовил им старший брат. А вдруг ничего, вкрадывалась пугающая мысль. Но когда Варфоломей вытащил из мешка две новенькие  рубашки-косоворотки и два ремня для подпоясывания рубах, отделанные металлическими узорами, со словами: «А это вам обновка на пасху»,-  ребята  выплеснули свои чувства громким криком: «Ура! Ни у кого нет таких ремней!». И, забыв сказать спасибо, умчались в молодецкую примерять обновку.
            Наступила молчаливая пауза, соединившаяся с вечерней тишиной, которая продлилась не более минуты. Ольга Ивановна, спохватившись, нарушила эту тишину  ласковым голосом:
—Ой, Господи,  да что же это я стою, глазам своим не верю. Думаю, что это не явь передо мной, а  сон. Сейчас я вас покормлю.
 И, не  заставив долго ждать, быстро накрыла стол съестным. Поставила на стол чашку с кислым молоком и ещё тёплые пирожки с картофелем и с сухофруктами, сопровождая словами:   
— Мы недавно повечеряли, а вы садитесь к столу, кушайте, не стесняйтесь.
— Мать, — обратился Трифон Акимович к  жене,— а может по сто грамм?
На что, как набожный человек, Ольга Ивановна ответила:
 —Да ты что, с ума сошёл, Великий пост, вербная неделя идёт. Нет – нет, встречу отметим,  как следует, на Пасху.
 С молодецкой выбежали Иван и Тимофей и, хвастаясь обновкой, подошли ближе к столу. Рубашки - косоворотки оказались им в пору, а подпоясанные ремни  на рубахах, отделанные металлическими узорами, смотрелись украшением моды тех времён. И эта обновка делала казачат нарядными, опрятными и даже чуточку  повзрослевшими. На что батя незамедлительно отреагировал:
 —Ай да молодца! Вас просто не узнать. А братца поблагодарили за подарок? 
И, вспомнив свою промашку, они обхватили сидящего Варфоломея за шею и стали его целовать. Варфоломей, смеясь и шутливо  обнимая братьев, произнёс:
—Эдак вы меня и удушите, я ведь  купил вам только  ремни, а рубашки выбирала и купила Иванка, так что целуйте её.
         Казачата от таких слов немножечко оторопели  и, не зная как поступить, застыли на месте.
  —Ну что ж вы остолбенели, — промолвила мать,  — поблагодарите Иванку, вы ведь теперь деверья ей.
         Смущаясь и почему-то покраснев, наклонились к невестке с двух сторон и поцеловали её в щёки. И эти чистые поцелуи разлились благостным огнём по телу Иванки, вселяя родственные чувства с первого дня пребывания на казачьей земле, в этом казачьем курене.
          Отправив Ивана и Тимофея на ночной отдых, они с разговорами засиделись за полночь, и после крика вторых  петухов, спохватившись, что нужно отдыхать, стали располагаться на ночлег. Койка Варфоломея, как и прежде, до службы, стояла в горнице, в глухом простенке, а в углу по-прежнему в деревянной кадке росла домашняя роза, которую Варфоломей помнит ещё с детских лет. Родители, мать и отчим, зашторив проход дверей меж горницей и первой комнатой, где располагалась русская печь и родительское ложе, тут же улеглись, полные чувством счастья возвращения сына да ещё с женой. Иванка, окинув взглядом кровать, где предстояло им спать, остановилась в недоумении. Как можно расположиться им, если ложе было односпальным? Заметив её замешательство, Варфоломей  обнял её за плечи и, поцеловав в шею около уха, шутливо ласково произнёс:
 — Мы сегодня в два этажа будем спать, а завтра что-нибудь придумаем.
Иванка обняла его и, целуя в губы, шёпотом произнесла:
 —Милый, я не могу так, рядом родители, всё будет слышно.
— Не беспокойся, - промолвил он, — завтра мы переберёмся в молодецкую.
          И по старой привычке  застелил своё дождавшееся  домашнее ложе. Затем, не поднимая Иванку на руках из-за ранения, как драгоценный цветок, как драгоценное сокровище, с ласковыми поцелуями уложил её в кровать. Задув привычным движением губ и ладони руки семилинейную лампу, он стал громоздиться рядом со своей молодой ненаглядной женой. Иванка, лежавшая на боку лицом к стене,  подвинулась на самый край кровати и на оставшееся место, как говорится" в тесноте да не в обиде", пристроился он с жарким объятием любовной страсти. Огонь любви разгорался с неистовой силой в молодом теле молодой пары, сокращая и потягивая мышечную ткань спины и поясницы. Иванка, изнемогая под ласками мужа, выгнула спинку кошачьей позой, и эта поза слила их в такое воздушное  единство, которое унесло обеих в заоблачную высь наслаждения той невесомости, где святое блаженство полёта царствует от сотворения мира.
            Маятник  гиревых часов  стучал равномерно, верхние дверцы часов открылись, и кукушка прокуковала шесть раз. Но это кукование никоим образом не потревожило молодую пару. Они спали так сладко, так красиво, что поднявшийся Трифон Акимович, приоткрывший штору дверей, засмотрелся на них. Варфоломей, как казак после боя, бившийся за своё счастье и свободу, лежал на спине, раскинув руки. Иванка  бабьим  счастьем  лежала у него на руке, уткнувшись носиком в его волосатую грудь, прислонившись губами к коричневому сосочку груди. Левая её рука обхватывала его стан, прикрывая розовые рубцы - следы турецких отметин,  и обнажённое колено до половины бедра застенчиво выглядывало из-под одеяла, доверчиво   покоилось на животе мужа, создавая картину синхронного движения от дыхания Варфоломея.
             Вот она, молодость, - подумал Трифон Акимович, и что-то  далёким отзвуком грома и молнии вяло прокатилось в его теле.
   — У, бесстыжий,— задёргивая штору, произнесла Ольга Ивановна, — и не стыдно тебе?
      От неожиданности Трифон Акимович вздрогнул и, оправдываясь, произнёс:
— Пойду я у коровки почищу, да подложу ей корма.
 Почти следом за ним с подойником вышла и Ольга Ивановна.
        Время близилось к обеду, а молодые всё спали.  Да и Тимофей с Иваном тоже не выходили из молодецкой, спали  как убитые после вчерашнего позднего отбоя. Мать с отцом разговаривали шёпотом, стараясь не разбудить молодожёнов и сыновей.    Ольга Ивановна возилась около русской печки со стряпнёй, а Трифон Акимович готовил свою двуспальную кровать для молодых. Переходя от бабки, обосновывал себе ложе на печи под постоянное её недовольство:
 —Да аккуратней ты тряси этими махрами, неужели не видишь, что я готовлю.
Спасало его от вспыльчивого  раздражения лишь только то, что все эти замечания говорились шёпотом, и возникать ему не было  резона.
        С  самого утра погода стояла наволочная, ветреная, пахло весенней сыростью, и не располагала к работе во  дворе. Да и на улице по станице не видно ни души. Упрятались  станичники  по своим куреням в ожидании лучшей погоды.  Лишь только поэтому Трифон Акимович вертелся в передней, найдя себе занятие с кроватью, хотя эту работу можно было бы выполнить и позже. Часы, отсчитывая время, прокуковали двенадцать раз. Ольга Ивановна, обращаясь к мужу, промолвила:
 —У меня всё готово, прямо и не знаю, поднимать молодых или нет? Да и Иван с Тимофеем что-то разоспались.
 Трифон Акимович только хотел сказать своё мнение, как  неожиданно шторка в дверях распахнулась,  и появился Варфоломей.
— Здорово ночевали, — пробасил он.
 — Слава  Богу, — моментально ответили старики.
 Из-за плеча Варфоломея показалась голова Иванки.
 —День добрый,— стеснённо сказала она.
 — Добрый, добрый,— затараторили старики и их лица просияли приветливым  радостным светом. Тихий подъём молодых  был тут же нарушен появлением Ивана и Тимофея. Ныряя  под руки Варфоломея, стоявшего в дверном проёме,  без всякого приветствия, накинув тёплую одежду на плечи, помчались во двор, в туалет.
—Ну, долежались,— с улыбкой промолвил Трифон Акимович.
    Ольга Ивановна  начала накрывать стол и через полчаса вся семья сидела за столом. Завтрака, как полагается,  не получилось, потому что поздно встали. Это, по сути, уже был обед.  Кушали не молча, а с разговором, который стал  продолжением вчерашней беседы. Отчима интересовал вопрос военных действий в Болгарии, а мать расспрашивала то Варфоломея о его ранении, то Иванку о житье-бытье на её родине, о женских делах. И та, путаясь в ответах из-за малого запаса русских слов в разговорной речи и склонений, отвечала  вперемешку с болгарской речью, называя вещи мужского рода «она» и женского «он». Иван и Тимофей, хоть тоже не отличались большой грамотностью русской речи, однако хихикали над разговором Иванки, за что несколько раз получали подзатыльники от отца. Но главным моментом разговора  стал тот,  когда Ольга Ивановна спросила у неё:
— Думаете ли вы заводить детей?
         Иванка взглянула на Варфоломея, и тот утвердительным кивком головы дал ей понять, что можно говорить. Но так как за столом сидели, в основном мужчины, Иванка встала, подошла к своей теперь уже свекрови и, наклонившись к её уху,  прошептала:
 —Майка, я уже беременна.
Слово майка она не совсем поняла, но вот что невестка беременна, произвело на неё ошеломляющее впечатление. Свекровь встала, прижала невестку к груди и поцеловала её в обе щёки и губы. Этот тайный шёпот и поцелуй матери стал загадкой для свёкра, да и загадочной  неожиданностью для Ивана и Тимофея.
После обеда, спустя где-то полчаса, семья начала менять интерьер очага. Мужская половина выполняла эту работу с удовольствием. Из молодецкой комнаты койки ребят вынесли и расположили в горнице, двуспальную кровать родителей поставили в молодецкую для молодых, а Варфоломееву односпальную  кровать поставили в прихожей для матери, лежанка на русской печи досталась отцу. Все были довольны таким расположением, особенно Иванка. У неё теперь как будто стал свой отдельный уголок с дверью, где можно, не опасаясь любопытных глаз деверей, спокойно раздеться или переодеться и убрать комнату по своему вкусу. Окончив перестановку и застелив кровати, семья присела передохнуть.
— А что, казаки, не сходить ли нам за вербочками? — предложил Варфоломей.
—Конечно, конечно, — затараторили братья.
 Ольга Ивановна тут же поддержала эту идею.
        Погода как бы не хмурилась, но ветер мало помалу всё же разорвал сплошную облачность, и солнце периодически через латки облаков на небе то выглядывало, лаская своими апрельскими лучами , то скрывалось, как бы играя в прятки с весенним месяцем. Иванка, не отставая от мужа, тоже засобиралась за вербочками. Варфоломей нагнулся, вытащил из-под койки походный вещмешок, развязал его, достал что-то завёрнутое в тряпку и, заткнув за пояс и прикрыв верхней одеждой, вышел с Иванкой во двор, где их уже ждали Иван с Тимофеем. Краснотал рос на песчаном не угодье, в двух верстах  от станицы. Деверя, как жеребята на весеннем выпасе, резвясь  и играя, то убегали со смехом вперёд, то возвращались к брату с вопросом:
—Чего вы так тянетесь, эдак мы и до вечера не дойдём.
      И, не получив ответа, так как молодые были заняты уединением и разговором о потомстве, вновь подгоняемые нетерпением, убегали вперёд. Иванка, в общем-то, и не стремилась спешить. Ей нравилась эта тишина, весенний воздух и, главное - её любовь, опора и защита  Варфоломей рядом. И она от этих чувств временами плотнее прижималась к нему, даже свою кудрявую изящную головку наклоняла к его плечу, стараясь заглянуть в лицо и встретиться взглядами, озаряющими душу светом влюблённости и наслаждения.
      —Вот уже начинается!—  послышался  голос братьев.
 Иванка посмотрела вперёд. Её и без того большие глаза ещё более расширились, издавая какой-то лучистый свет восторга, и она по-детски, задорно, вторя голосам деверей, закричала:
 —Ах, какая красота!
Краснотал стоял в пушистом убранстве  неповторимой первой  весенней красоты, обрамляя  тоненькие верхушки веточек восходящим ожерельем серебристого цвета. Она изогнула упругую лозинку краснотала и мягким пушистым соцветьем коснулась щеки, почувствовав нежное щекотание пахнущей свежестью пробудившейся почки.
—Ну что, приступим, — пробасил Варфоломей.
— Ага, — ответили  братья.
Но в проснувшемся  после зимовки краснотале  уже бежал весенний сок. Молодые цветущие веточки были гибкие, и сломать их не удавалось. Ребята откручивали эти веточки, но они, перекрутившись, превращались на изломе в зелёную верёвку, которую невозможно было оторвать. Старые ветви, более сухие, ломались, но там были единичные цветы.
 — Не получается?— спросил  Варфоломей  и, вытащив из-за пояса завёрнутый в тряпку предмет, продолжил:
 — Сейчас получится.
    На их глазах рождалось  чудо. Варфоломей только снял тряпку, и они увидели резной металлический изогнутый чехол с рукояткой. Остолбенев от удивления и вытаращив глаза, они наблюдали за  рукой Варфоломея, которая  медленным движением  вытаскивала из чехла длинный изогнутый турецкий нож. Выглянувший  из-за облака  луч отразился от лезвия солнечным зайчиком, ослепив глаза удивлённых ребят.
— Смотрите, — промолвил Варфоломей.
И лёгким движением руки с ножом, беззвучно, словно воздушной волной, отделил пушистую веточку краснотала от кустарника, протянув Иванке. Иванка взяла этот пушистый цветок и прижала к груди, то ли довольная подарком мужа, то ли  жалея ни в чём не повинную срезанную красоту. Но эта трогательная картина была тут же нарушена, очнувшимися от удивления братьями:
 —И я хочу, и я хочу срезать.
 Передав им нож, для срезания вербочек  и  объяснив правила безопасности обращения с таким холодным оружием, он подошёл к жене и, обняв её за плечи, заглянул в  её бездонные, тёмные как ночь глаза. Они были почему-то грустными, печальными и без слов вопрошали его:
 —Откуда у тебя этот нож?
— Это турецкий нож, добытый в бою, — начал объяснять Варфоломей, — подарил мне казак Картушин, он сохранил отцовскую саблю и мой походный мешок. По моему выздоровлению им были возвращены моё оружие и вещи. — Милый, — прошептала Иванка, — таким ножом турки во время погрома зарезали мою бабушку и сестру. Он  напоминает мне эту страшную трагедию. Я боюсь его и не хочу видеть.
— Хорошо, дорогая, я исполню твоё желание.
—Может быть хватит срезать вербочки, — донеслось из краснотала.
 — Хватит, хватит,— прокричал Варфоломей,  увидев охапку вербочек в руках Тимофея.
          Домой возвращались поспешно, радостные, пропитанные весенней свежестью и запахом цветущего краснотала. Войдя в курень, они овеяли жилище этой благовонной новизной пробуждающейся природы.  Перекусив наспех, по настоянию Ольги Ивановны молодые стали собираться на всенощную службу для освящения вербочек. До службы оставалось два часа. Варфоломей надел  свою парадную казачью форму: синие диагоналевые брюки с красными лампасами,  хромовые сапоги, синий диагоналевый китель со стоячим воротником и погонами урядника, не туго  подпоясался широким парадным ремнём и, застегнув крест-накрест портупеи, приколол на грудь медаль "За освобождение славян», заслуженную в Болгарии.
Папаху или кубанку не стал надевать и, отдавая предпочтение весне, надел казачью фуражку с красным околышем, заломив её на правую сторону так, чтобы кудрявый чуб с левого бока головы выглядывал как бы пушистым цветком.
Подкрутив кончики усов, он посмотрелся в зеркало и доложил Иванке:
—Я готов.
Иванка, гладившая свою одежду рубелём, взглянула на мужа и, подойдя к нему, целуя его в губы, прошептала:
  —Халамеюшка, ты прекрасен.
Одевание Иванки затянулось надолго, и это естественно лишь потому, что она женщина, а ещё притом, что болгарские наряды имеют свои премудрости. Благо, что молодецкая была изолированной комнатой, что давало ей свободу одевания. Варфоломей сидел на кровати и любовался красотой и стройностью своей супруги. И эти женские манипуляции одевания завораживали его, когда она поднимала руки кверху и через голову надевала юбки. И почему через голову -думал он,- а не через ноги, как надевают брюки? Но этот вопрос остался для него неразрешённым.
 —Ну вот, пожалуй, и всё, — поворачиваясь лицом к мужу, промолвила Иванка, представ перед ним истинно болгарской красавицей. Длинноё белое с широкими рукавами к ладони расшитое болгарскими узорами платье касалось пола кружевным шитьём. Тёмная расклешённая юбка, украшенная узорами белого шитья, не прикрывала узорное шитьё платья сантиметров на десять, что создавало картину убранства подзорником. Малиновый  жилет, украшенный болгарским узором золотого шитья, приталенный, без застёжек, создавая впечатление отрезного лифа с юбкой  и открывая узкий разрез платья на груди, также расшитого болгарскими узорами, придавал особую торжественную нарядность. Пояс поверх юбки, на талии, был достаточно широк  и как всё одеяние расшит узорами, от которого спускался расшитый передник малинового цвета  в виде рушника, обрамлённого белым узорчатым шитьём  до самого пола. На голове был повязан  также расшитый белый  батистовый платок, охватывающий концами  тонкую шею так, что совершенно не закрывал расшитую узорами верхнюю часть платья. С края передней части платка в виде пояска монисты свисали на лоб, как будто золотые монеты. Варфоломей такой красотой был поражён настолько, что приоткрыв рот, он ничего не мог сказать, но его расширенные глаза излучали столько восхитительного света, в котором без слов купалась и наслаждалась Иванка.
 —Да! — Вырвалось протяжно у него, - слов нет, я сражён наповал, ты в этом наряде ещё прекраснее, — и добавил, - царевна моя, а не жмут ли тебе купленные сапожки?
        Она приподняла наряд чуть выше колен, оголив стройные ножки, на которых хромовые сапожки  с бубенчиками, на каблучке смотрелись действительно царственно. Он наклонился и, поцеловав её колено, произнёс:
— Всё, пленила ты казака, я у твоих ног.
 Она ничего не говорила, просто сияла счастьем женского света.
— Скоро вы или нет, соберётесь в церковь? Не то можете опоздать к началу, -  раздался за дверями голос Ольги Ивановны.
       Иванка быстро опустила наряд, Варфоломей открыл дверь, и они появились в горнице притягательной, неотразимой красотой.
 — Ух, ты! — спонтанно вырвалось у Трифона Акимовича.
        Ольга Ивановна не села, а скорее шлёпнулась на табурет от неожиданного восхищения. И тут же у неё потекли слёзы. Иван и Тимофей, стоявшие окаменевшими столбами, подбежали к ней.
— Мама, тебе больно, жёстко присела?
— Да нет, это я от радости.
— Ну-ка, станьте рядом,— обращаясь к молодым, промолвила  мать. — Господи, благодарю тебя за то, что наградил меня такими красивыми детьми.
      Трифон Акимович  подошёл к жене, положил свою ладонь на её плечо и произнёс:
—А не пойти  ли и нам, Ольга  Ивановна, в церковь?
— С чего-то ты так разохотился? — произнесла она, зная, что муженёк редкий прихожанин в церкви.
— Да не грех и нам рядом постоять с такой красотой на людях, — произнёс он.
 — А, вон оно что!— нараспев произнесла жена, — нет, я нынче не готова. - И тут же предложила:
— А вот на Пасху пойдём всей семьёй. А сегодня пусть молодые сходят одни, посмотрят на станичников, а станичники на...
Первый колокольный звон прервал её речь. Она встала, повернулась к образам, перекрестилась, а затем, окрестив молодых со словами: «Благослови вас господи»,— вручила пучок  вербочек и уж хотела проводить в церковь, но свёкор предостерёг невестку, посоветовав одеться потеплее, иначе может продрогнуть и заболеть. Эту идею тут же подхватила мать:
— И как же я этого не заметила, видно от чрезмерной  радости.
         Не с охотой, но всё же подчиняясь  родительским доводам, Варфоломей надел чекмень из синего сукна в талию со сборками сзади и с застёжками на петлях с левой стороны, а Иванка накинула на себя жакетку из верблюжьей шерсти, расшитую спереди узорами родной сторонки, с единственной застёжкой из золотистой цепочки на талии, прикрытой по концам с двух сторон цветочными брошами. Одевшись потеплее, они вышли  во двор.
       Церковный колокольный звон переливами многоголосия малых и больших колоколов летал над станицей и, возвращаемый эхом от меловых гор, уносился ветром в пойму Бузулука, неся святую мелодию возвещения праздника, как эстафету от станицы к станице. И этот звон, разливаясь и захватывая  своей благостью человеческие души, как духовный лекарь, очищая корысти, настраивал людей на добрые поступки и, главное, на защиту Веры, Царя и Отечества.
      Варфоломей с Иванкой шли по улице в этом небесном переливе играющих колоколов, и их души светились  отражением сияющего   света  в очах, даря встречным станичникам улыбчивое настроение.
      Минуло пять  лет с тех пор, как Варфоломеева нога вступала в эту церковную обитель. И вот он снова здесь, причём не один, а с законной женой. Церковь наполнялась станичными прихожанами и, как  по неписанному закону, почти каждый занимал, так сказать, своё замоленное место. Появление Варфоломея, да ещё с  необычно разодетой девушкой, не осталось незамеченным. Эта новость быстро разлетелась по церкви и станичники в своём основном большинстве таращили глаза на эту пару, оборачиваясь назад, так как служивый стоял позади их, причём явно по виду не с казачкой, а со смуглой черноволосой  девушкой другой нации. Шушуканья не заставили себя ждать, подогреваемые догадками и предположениями, вплоть до того, что, мол, мусульманка явилась в православный храм. Нарастала  скандальная  обстановка, вплоть до срыва церковного служения. Дьякон лет сорока пяти, войдя в алтарь, доложил престарелому священнику Михаилу  о возбуждённом состоянии станичников. Отец Михаил, умудрённый жизненным опытом и пропитанный православной верой до мозга костей, выйдя из алтаря и не начиная службу и не поздравляя с наступающим праздником, отступая от правил церковного канона, неожиданно для всех громко подозвал к себе Варфоломея с Иванкой. Наступила гробовая  тишина. Варфоломей сразу узнал попа  Михаила, крестившего  и благословившего его на службу. Подойдя с Иванкой к священнику, он перекрестился и поцеловал ему руку. Отец Михаил перекрестил наклонённую голову Варфоломея и в полголоса  задал ему несколько вопросов. Тихая короткая беседа дала  священнику Михаилу основание  для громкого объявления, из которого станичники узнали, что  спасая православную веру и освобождая славянский народ Болгарии от турецкого ига, казак Варфоломей Мельников был тяжело ранен в бою. И выходила его эта православная болгарская девушка, с которой он по всем правилам православия  обвенчан священником в церкви. Заканчивая своё объявление, Отец Михаил в конце добавил:
 — Братья и сестры, обратите внимание! — отворачивая полу  чекмета, которую ещё не застегнул Варфоломей, священник  показал награду.— Вот у служивого на груди медаль "За освобождение славян".
        Это сообщение было как бы вершиной подведения сказанного. Ну а уж награда у казаков не подлежит материальной оценке, для казака это символ, что он действительно "казак". И  этим всё сказано. После всего услышанного, весь церковный приход  преобразился и внешне, и внутренне, ощущая в себе гордость, что казачество, не жалея живота своего, постояло вместе со всей Россией за веру и освобождение славян. Такое неожиданное сообщение из уст самого священника, как проповедь перед началом службы, стало связующей нитью Иванки со всей станицей и казачьим краем.
          Служба началась с литургии. Молодая пара так и осталась впереди всего прихода. И это было даже очень удобно,  потому что не надо оглядываться назад. Хотя шла служба, но  любопытство со стороны прихожан не угасло. Эта пара сама по себе была красивой, а красота, хочешь или не хочешь, всё равно притягивает взгляд, даже невзирая на службу. А здесь ещё  сама молодая красивая болгарка в бесподобном наряде, не виданном до селе. Поэтому взгляд многих прихожан был прикован к ним. Некоторые, что были помоложе, останавливали свою руку недокрестив лоб, разглядывая наряд Иванки.   И батюшка, ведя службу, видел  эти любопытные взгляды паствы, но его успокаивало то, что стоящая перед ним паства не оборачивалась назад, а смотрела только вперед, меняя свой взор от смиренно-умилённого до неожиданно-любопытно-расширенного. Даже те, кто в сторонке, в угловом изгибе церкви проходили  исповедование с наклонённой головой, и то умудрялись, скосив глаза, обозреть молодую пару.
После причастия и окончания службы начался молебен на освещение вербочек. И в этом благодушном звучании молитв священник в своём одеянии, брызгая святой водой на вербочки, со стороны казался небожителем. Иванка, глядя на него, настолько  душевно прониклась этой святостью, что у неё выступили слёзы, и свет, исходящий от свечей, преодолевая слёзы, заиграл в глазах радужными кругами. И она молилась в этот момент может быть даже милостивей  и усерднее, чем казачки, преодолев душой земное притяжение, совершенно забыв про окружающих, полностью отдавшись той небесной высоте, где царствует  только Божественная любовь.
   Всенощное бдение подходило к концу. Батюшка вышел с крестом из алтаря и под благозвучие молитвы казаки и казачки стали подходить под крест, целуя его и крестясь, попадая с вербочками под брызги святой воды. Освещение вербочек закончилось поздравлением с праздником и добрыми пожеланиями из уст самого священника Михаила.
       Из церкви домой Варфоломей и Иванка возвращались не одни, в компании молодых казачек и казаков. Напевных песен не звучало, так как шёл Великий пост, но вот разговор шёл и громкий, и тихий, и даже переходил на заливистый смех. Но если спросить о чём, то основной линии там не проведёшь, обо всём и не о чём. Как, наверное, у каждого молодого поколения своего времени. Повернув щеколду у двери и войдя в чулан, они открыли дверь в прихожую комнату и на цыпочках, стараясь не разбудить семью, направились через горницу в отведённую им комнату. Но Ольга Ивановна шёпотом окликнула их:
 —Небось, замёрзли и проголодались, может, подзакусите?
 — Покорми их, мать, покорми,—  вмешался в разговор Трифон Акимович, ворочаясь на тёплой печи.
 —Спасибо, мы не голодны, — ответил Варфоломей, и они прошли в свою комнату, довольные уединением. Раздевшись и разобрав постель, они улеглись на просторную двуспальную кровать, обнявшись наслаждающим, желанным порывом, и сладко заснули.

                Глава 4

         Вербное воскресенье выдалось солнечным и ветреным, земля высыхала с каждым часом, но работать в этот день по церковному канону запрещено. Ольга  Ивановна разбудила своих младших сыновей и  по давно сложившемуся поверью лёгкими движениями вербочек отхлыстала их, приговаривая:
 — Верба хлёст бей до слёз, дай здоровья им и рост.
         Досталось от неё, исполняя традицию, и Варфоломею с Иванкой и даже мужу. Но, когда  муж собрался ответно отхлыстать  жену, она рассмеялась и добавила:
 — Меня-то уж ни к чему, расти,  я не буду, баловаться тоже, а вот здоровья конечно надо бы прибавить,— и, подставив спину, добавила,— только смотри, секи не больно.
Освящённые вербочки Ольга Ивановна пристроила около божницы и, перекрестившись, пригласила всех за стол. Кушая и ведя беседу о вчерашнем  походе в церковь, все отдали должное священнику Михаилу за его мудрость и умелое управление своей паствой. Постепенно разговор перешёл о весенней погоде и будущем урожае. Трифон Акимович подал мысль о том, что придётся посеять пшеницу дополнительно по весновспашке  потому, что семья прибавилась, да и весна ныне ранняя, сухая и ветреная, если так пойдёт, то зябь за неделю высохнет на сухарь, не опоздать бы с посевом.  Варфоломей выслушав внимательно отчима, произнёс:
 —Откладывать такие дела не будем. Я думаю, на страстной неделе  мы управимся.
 — Ой ли! — возразила мать, — ты ведь ещё после ранения не оправился, а земля-матушка, она тяжёлая.
-  Ничего,— продолжал Варфоломей,— пахать, конечно, я не смогу, но сеять, бороновать самый раз. Я думаю, завтра и начнём.
        На следующее  утро Варфоломей проснулся рано, ещё не начинало светать Иванка, тихо посапывая, ещё спала, обняв его рукой, как бы  контролируя присутствие, чтобы не проворонить  уход. Он осторожным движением отвёл её руку, стараясь не разбудить, но эта осторожность была напрасной.
—Халамей, ты куда, без меня?— неожиданно, не открывая глаза, спросила Иванка.
Он наклонился и поцеловав её в носик, произнёс:
— Спи, мы с отчимом уедем в поле.
— А, я?— открыв глаза, произнесла Иванка,— я тоже поеду с вами.      Никакие уговоры не действовали на неё. Варфоломей согласился, и они вышли во двор вдвоём. Трифон Акимович уже возился под навесом у сараев. Ольга Ивановна вышла из хлева, подоив корову, с подойником полным молока.
 — А вы, как соберётесь, заходите, позавтракайте, да возьмите харчей с собой, — обратилась она к мужу и молодым.
Трифон Акимович был хозяйственным казаком, всё знало своё место. Весь сельхозинвентарь готовил загодя, даже ступицы колёс у телег всегда были аккуратно смазаны и чека, только кованная, была подогнана так, что давала свободный ход колесу, без особого люфта. Строевых лошадей в хозяйстве не было. Варфоломеев конь  Дунай погиб на поле битве. Тимофею и Ивану ещё рано справлять коней для службы. Поэтому в конюшне у него стояли кобыла Машка с годовалым жеребёнком, мерин Ворон, да тяжеловоз Илья Муромец, купленный у цыган, неведомо откуда взявших его. Тяжеловоза он купил специально для пахоты, и надо сказать, что не ошибся в этом. Зайдя в конюшню вместе с Варфоломеем и не отстававшей ни на шаг Иванкой, отчим, обращаясь к лошадям, спросил:
—Ну, как дела, застоялись? Сегодня вы разомнётесь.
Вместо ответа, что и следовало ожидать, они стали прясть ушами, прислушиваясь к интонации голоса. Взнуздав Ворона и Машку, Варфоломей вывел их, чтобы запрячь в ходок. Жеребёнок, чуя, что его оставляют, тонко и жалобно заржал, мечась из стороны в сторону.
— Ну, что, Ветерок, на волю хочешь?
И, открыв ногой двери настежь:
 — Да вот она, твоя маманя, иди, иди к ней, расстались..., — протянул Трифон Акимович.
 Илья Муромец ждал своей очереди, а потому, повернув шею на бок, наблюдал за хозяином. Но хозяин не спешил его выводить, и даже более того, направился на выход к двери. Илья, не довольный таким вниманием хозяина, протяжно зафырчал.
 —Варфоломей, да ты уже запряг, за тобой  не успеешь. Ну, давай грузить,— продолжал отчим.
Погрузив в ходок плуг, бороны, семена пшеницы, одним словом всё необходимоё, они втроём зашли в курень перекусить и забрать харчи: хлеб, сало, варёные яйца, квас, воду, приготовленные матерью. Трапеза длилась не долго, даже можно сказать скоро, почему-то спешили. Может потому, что каждый по-своему освобождался от зимнего застоя, ощущая пробуждение и накал весенних работ. Отчим вышел первым и, зайдя в конюшню, произнёс:
 —Дождался? Думал, что про тебя забыли? Нет, милый Илюша, мы без тебя никуда.
И оседлав Муромца, они тронулись в путь мимо Страж - горы, по накатанной дороге вверх, туда, в поля, где их были десятины.
       Варфоломей с Иванкой восседали на козлах в телеге, а Трифон Акимович, не позабывший верховую езду, на Илье Муромце скакал трюком следом за ними. Проехали версты три, прежде чем показался их зеленеющий надел ржи, посеянный  под зиму.
 —Ты смотри, — подъезжая ближе, закричал отчим, — никак дикие гуси пасутся на зеленях? Так оно и есть. Загубят они посев,— сетовал он, — это вам не осень, весной-то зеленя не отрастут.
И гуси, словно поняв его возмущение, короткими разбегами поднялись и полетели, издавая крыльями характерный посвист. За посевом ржи начиналась зябь. Подъехав к полевому стану, так  называли место, где всегда располагались  для начала работы для отдыха и ночлега, они остановились, распрягли лошадей и стали снимать сельхозинвентарь. Не успели разгрузиться, как заметили, что по дороге едет со своими помощниками сосед - Бочаров Иван Фёдорович. Его наделы были дальше. Поравнявшись, он снял шапку и громко прокричал:
—Помогай вам Бог! Не глядел, Акимович? Земля-то подошла, ай нет?
—Нет, ещё не смотрел, а пашня-то сереет.
 —Вот  то-то и оно, — протянул  Фёдорович, —я тоже подумал, что мешкать нечего, вон какой суховей стоит. Ну, бывайте.
         Закончив разгружаться, Трифон Акимович  вместе с Варфоломеем и Иванкой зашли на пахоту. Отчим наклонился, и, взяв горсть земли, прислонил её к щеке.
— По-моему тёплая,— промолвил он. Вторую горсть земли он взял чуть поглубже заделки семян зерна и тоже приложил к щеке.
— Как раз, ей богу как раз.
 Варфоломей последовал примеру отчима и тоже, взяв горсть земли, приложил к щеке, но определить время посева он затруднялся, не имея достаточного опыта. Однако, высказал всё же своё мнение:
 —Да вроде бы не очень холодная, — и тут же добавил, — тебе виднее, смотри сам.
 Иванка, не отставая от мужчин, тоже держала горсть пахотной земли, прижав её к щеке, не произнося никаких слов, широко открытыми глазами смотрела на Варфоломея. Её вид говорил не столько об определении срока посева, сколько говорил о её духовном и физическом соединении с казачьей землёй, ставшей для неё судьбоносной обителью на все времена.
 —Ну что, казаки, приступим, — обращаясь к молодым, произнёс Трифон Акимович. И не важно, что средь них была женщина. Употребление слова "казаки" настолько глубоко сидит у казака, что употребляет  его машинально,  вместе с тем подчёркивая в разговоре или в обращении, что это не абы кто, а казаки. А это уже духовный настрой, что победа будет за нами. Распределив между собой обязанности, они вклинились в тяжёлую крестьянскую работу, которая испокон века кормит человечество.
         Перед Варфоломеем лежало поле зяби, отдохнувшее за зиму и напитавшееся снеговой влагой так, что пахотные комья превратились в чёрную творожную крошку. Поле казалось ровным, как стол, и от пригрева солнца  шёл дух земли, который невозможно описать словами,  его надо обязательно вдохнуть, чтобы понять и запомнить на всю жизнь. Он стоял на краю поля с меркой зерна, плетёной из лозы и обтянутой плотной материей, через плечо наперевес. И, взглянув туда,  в небеса, где поющей брошкой на одном месте заливался жаворонок, сняв головной убор, перекрестившись, произнёс:
 —Благослови меня, Господи, на святую работу.
 И именно по сути это есть святая работа - сеять хлеб. Варфоломей ступил ногой на божью благодать поля матушки-земли и под  размеренные шаги начал разбрасывать зёрна яровой пшеницы. На другом конце поля  трудились свёкор с невесткой. Они к зяби делали припашку, чтобы по весновспашке посеять дополнительный участок яровой пшеницы. Иванке никогда не приходилось этого делать, оттого, чувствуя её неуверенность, конь Илья Муромец  вначале не подчинялся ей. И когда она брала его за уздечку, чтобы вести по направлению вспашки  прямой борозды, он фыркал и мотал головой вверх и вниз, вырывая уздечку из рук Иванки. Свёкор, бросая плуг, подходил к тяжеловозу, и совершенно не повышая голоса, гладя и ласково похлопывая его по шее, разговаривал с ним как с человеком:
— Илья, ты не серчай, она хорошая, эта теперь наша невестка, она погладит тебя.
И, приглашая Иванку, говорил:
 — А ты не бойся, погладь его, погладь.
Иванка, своей мягкой ладонью поглаживая Муромца по шее, приговаривала что-то на своём болгарском языке.
 — Нет, нет,— затараторил свёкор, — он болгарского языка не знает, ты говори: Илюша, следуй за мной, и бери под уздцы.
После небольшой тренировки и вправду Муромец старался держать направление, следуя за  Иванкой. Лишь иногда оглядывался назад, когда свёкор, устав, не придавливал лемех плуга, словно стараясь сказать:
—Ты что же это? Я стараюсь, а ты там делаешь огрех?
И своим поворотом головы утягивал Иванку в сторону. Трифон Акимович в этот момент останавливался, делая передышку, и, обращаясь к тяжеловозу, говорил:
 —Ты уж меня прости, дух с меня вон, давай чуточку передохнём.
Так мало-помалу они прошли семь кругов. Илья Муромец уже немножко пропотел, и конский запах  чувствовался на расстоянии. Иванка, выдерживая направление и при этом, стараясь не попасть под передние копыта тяжеловоза, всё время находилась в напряжении, тоже немножко устала, не говоря уж о свёкре за плугом, который после седьмого круга  произнёс:
 — Всё, дух с меня вон, давайте отдохнём.
 Общая  временная передышка состоялась на грани посевного поля и новой пахоты. Отдохнув и обсудив дальнейший план, они снова принялись за работу. Время близилось к обеду. Грачи после утренней разведки всё больше и больше стали появляться на пахоте, следуя за плугом, выискивали дождевых червей и более того начали подбирать разбросанное зерно. Трифон Акимович прекратил пахать и, зацепив бороны за вальки, в срочном порядке с Иванкой стали бороновать засеянную площадь. Кобыла Машка и мерин Ворон, были куда более послушны, чем  тяжеловоз, и подчинились Иванке с первого раза. Она вела их под уздцы в нужном направлении, а свёкор, идя  с боку лошадей и управляя вожжами, сдерживал их напористый шаг. От Иванки тоже требовалась сноровка, расчёт, быстрый шаг, кое-где с перебежкой, особенно на поворотах, и это всё на третьем месяце её беременности. Жизнь - сложная штука, мыслил Варфоломей,  продолжая сеять зерно, и чем старше, тем она сложнее, приходил к выводу он. И, глядя на жеребёнка, продолжал рассуждать: вот оно - беззаботное детство. В это время как раз Ветерок носился взад и вперёд по крепкой целине, взбрыкивая на бегу и издавая тонкое ржание. Солнце покатилось с обеда, желудки требовали заправки. Расположившись на своём полевом стане, плотно подзаправившись и отдохнув с полчаса, они опять принялись за работу. И что характерно, к вечеру работа как-то стала не спориться. Заметив это, Трифон  Акимович скомандовал:
— Шабаш, давайте работу закруглять.
Церковный звон колоколов, зовущий к вечерне, долетел до них.
 — Слышите, — продолжал Акимович,— сам господь Бог на нашей стороне, во время мы остановились.
"Ой, за курганом пики блещут,
Пыль несётся, кони ржут.
И повсюду было слышно,
Что донцы домой идут...».
Вдруг долетела песня до их слуха и, приближаясь, телега Бочаровых подъехала к ним.
 —Ну, что вы, собираетесь али тут заночуете? — прервав песню, спросил Иван Фёдорович.
 —Конечно до дома, ночи-то ещё прохладные. А чего-то ты, Фёдорович, распелся? Ведь Великий пост идёт, — пробасил Акимович.
—Так ведь весна пришла, дух захватывает пар земной, до Бога высоко и до станицы  далеко, думаю, никто не услышит, а душа просит, вот и запел. Да на исповеди покаюсь, думаю, Бог простит.
—Это так, — поддержал его Трифон Акимович,— должен простить, неужели Бог за радость души будет наказывать?
Вскоре вслед за Бочаровым они тоже отправились до дома. Уставшие кони, можно сказать, шли шагом и это естественно, но вот что Ветерок плёлся сзади, отставая, было даже смешно. Вырвавшись на волю после зимы, по весеннему раздолью он как дитя до того набегался, что теперь болели ноги и он не чаял скорее добраться до конюшни и упасть в своём тёплом стойле. Варфоломей смотрел на него и улыбался. Он вспоминал своё детство, когда по первому льду, накатавшись на коньках до упада, он целую неделю ходил, как спутанный. И, сочувствуя жеребёнку, жалел его искренне, всей душой.
         Солнце стояло на закате, когда они въехали в станицу. Надвигалась ночь, а за ней дни страстной недели. Работы было не початый край. Те казаки, что считались в станице хозяевами, стремились хоть наполовину управиться с сельхозработами  до Пасхи: посеять овёс, пшеницу, и может быть, ячмень. А уж просо, подсолнух, кукурузу, картофель, бахчевые, овощи, естественно, после Пасхи. Для тех же казаков, кто любил погулять, праздники да и предпраздники были главным оправданием, что бы не работать. Ждали, как говорится: "Велик день придёт - всё поделаем," не обращая внимания ни на запас влаги, ни на сроки. И даже работящих называли безбожниками, не соблюдающими законы  божьи, хотя, по сути, они в божественные праздники в действительности не работали. А работящие казаки в свою очередь называли тех  меж собой «гольтяпа». Хотя в станице таких было мало, но всё же были. И  слыли они по станице, как имя нарицательное для остальных, чтобы не докатиться до этого прозвища. Семья Ларионовых, а теперь и влившаяся семья Варфоломея—Мельниковых, была работящая. И к концу страстной недели они закончили посев овса, пшеницы и ячменя, как и многие другие казачьи семьи. Наступила суббота. От мала до стара все готовились на всенощную службу и освещение куличей. В каждой семье шло приготовление: пекли куличи, красили куриные яички, заваривали мясные жирные щи, готовили чисто мясные блюда, жарили рыбу, пекли сладкие мучные изделия. Одним словом, каждая семья готовилась к празднику. Многие  не принимали пищи  до самой вечерней службы, чтобы исповедоваться и причаститься и  встретить Пасху, очищенным от грехов. Более молодые казаки и казачки отправлялись в церковь раньше, чем их родители, которым предстояло убрать всю живность  от  кошки и собаки и т.д. Напоить, накормить, почистить, подоить, определить куда-то молоко, привести себя в порядок, а уж потом  отправляться в церковь. Но в такой день недостатка в прихожанах не было с самого начала службы. Церковь была наполнена почти до отказа, правда она  была не такого большого размера, как в станице Павловской, но деревянный её сруб от алтаря до самой звонницы был вместительным. Ольга Ивановна и Трифон Акимович, одетые празднично, как и все станичники, молча осторожно пробирались туда, где стояли все  их члены теперь объединённой семьи. Служба шла полным ходом. На лицах прихожан застыла печать смирения и покаяния, запах ладана и неисчислимое количество зажжённых свечей создавали атмосферу идиллии небесного блаженства. И при всём при этом, как и в субботнее служение при освящение вербочек, Варфоломей с Иванкой опять были в центре внимания, а в данном случае и тем более. Как говорится, все в сборе, родители и дети.
Иван с Тимофеем стояли,  чуть впереди Варфоломея с Иванкой, и на их лицах сияло довольство и гордость за старшего брата, за такую красивую, нарядную сноху. Да и на лице родителей вместо смирения и покаяния тоже сиял свет довольства и гордости за своих детей. Станичники без всякой жёлчи завидовали родителям белой завистью и восхищались  молодой парой. И это чувствовали Ольга Ивановна и Трифон Акимович, и, как говорится, "росли" на глазах.  Прошло исповедование, причастие. Церковный хор запел: "Христос воскрес из мертвых, смертью смерть поправ..." И весь приход от мала до велика подхватил мотив этих немеркнущих слов: "Живущим во гробе же,  живот даровав", радуясь искренно воскрешению Христа, вплоть до появления слёз умиления. Под песнопения и молитвы началось освящение яичек и куличей. Служба закончилась на рассвете. Люди  расходились по домам поспешно, с той целью, чтобы хотя бы немножко поспать и потом достойно отметить Великий Христианский праздник. А  поэтому по  возвращению из церкви объединённые семьи Ларионовых и Мельниковых улеглись на короткий отдых. Сон свалил их сразу.
Проснулись они, когда солнце уже взошло и чуть- чуть огляделось. Родители и Варфоломей в спешном порядке направились к скотине,  а Иван и Тимофей ещё с вечера приготовили затемнённые стёкла и теперь сквозь них смотрели на солнце, как оно радуется в день воскрешения Христа. Иванка, заправив кровать, вышла из молодецкой в горницу, и по просьбе деверей, тоже взглянула сквозь затемнённое стекло на солнце. Толи от впечатления, толи от тряски руки, толи от пристального внимания, но солнце действительно играло, и это видение ещё более овеяло ранимую душу  Иванки святостью этого дня.
Убрав скотину, Варфоломей и родители вошли в дом. Наступило время разговеться, все сели за праздничный стол, в первую очередь, употребляя освящённые кулич и яички, затем, по желанию, мясные щи или шулюм из баранины. За столом долго не засиделись, так как по не писаному закону, хотя и существует родительская суббота, у казаков есть такой обычай: на Пасху посещать могилки  родственников. 
Прародительское кладбище станицы Лукьяновской располагалось у подножья меловой горы,  в конце станицы, в пол версте от Страж -горы, и сегодня оно выглядело чистым и нарядным. Могилы очищены от бурьяна, посыпаны белым песком, кресты и сами могилы убраны букетами искусственных цветов, сделанными станичниками из цветной бумаги. Иван и Тимофей шли впереди семьи, дабы показать, как они убрали могилы к Пасхе, так как взрослые были заняты работой в поле. Казаки и казачки тоже шли с узелками, в которых были куличи, крашеные яички, конфеты.
Встречаясь, они друг друга приветствовали словами:
 —Христос воскрес, Воистину воскрес,— троекратно целовались, обмениваясь пасхальными подарками, как помин для умерших. Трифон Акимович и Ольга Ивановна остановились около могилы бывшей жены Трифона.
 —Христос воскрес, Анна, — произнёс Трифон имя своей бывшей жены, но ответное "Воистину воскрес" могильная тишина поглотила навечно. Достав крашеное яичко, как помин, как корм для птичек, Ольга Ивановна раскрошила его над могилкой. Варфоломей задумчиво стоял, озирая убранные могилы, где похоронены станичники и средь них его родственники, но что-то тяготило его, на душе словно лежал камень. И вдруг эта тяжесть прояснилась сама собой: здесь нет могилы отца, он не может ему поклониться, он похоронен где-то там, в горах, на чужбине, один- одинёшенек. И такое чувство нахлынуло в груди, что глаза заблестели слезой. Трифон Акимович случайно глянул на Варфоломея, смотрящего вдаль, и заметил в его глазах этот не свойственный блеск казаку.
 — Ты что там увидел? — обратился он к Варфоломею.
Варфоломей вздрогнул от неожиданности и, ничего не сказав, опустил глаза. На кладбище, навещая могилы родственников, они долго не стали задерживаться,  так как по их приглашению к ним должны придти гости, отметить возвращение Варфоломея и поздравить его с законным браком. Время двигалось к обеду, они возвращались домой. Воскресный день Пасхи совпал с началом мая и выдался на славу: солнце светило ярко, было тепло, безветренно, зелёная трава, пахнущая  весенней молодостью, смотрелась радующим природным ковром, как бы разостланным в честь праздника. Деревья только-только выпустили свои  светло-зелёные ещё клейкие листочки, издавая неповторимый новорождённый весенний аромат и, звучащая  торжественная весенняя кантата прилетевших птиц, своим многоголосьем украшала природную благодать, как бы возвещая миру о воскрешении Христа. Настроение было приподнятым и созвучным окружающей природе. 
Ольга Ивановна и Трифон Акимович шли  позади молодых и своих подрастающих сынов. Поглядывая  на них, они радовались жизни, своему семейству так искренне, что улыбка радости не сходила с их лиц. И этого нельзя было не заметить. Станичники при встрече сыпали им комплементы, подчёркивая их цветущий вид. В таком радостном настроении, с таким светящимся взглядом они вошли в дом и, не мешкая, стали готовиться встречать гостей. Свекровь и молодая сноха принялись накрывать столы. А так как это был первый день Пасхи, наготовленного было чрезмерно, как говорится и жареного, и пареного было полным полно, и главное: нет опасения, оскоромиться, следуя  пословице "В уста не грех, из уст грех". Ольга Ивановна послала Тимофея и Ивана в погреб, достать четверть первача и вместе с плетёной кошёлкой бутыль с терновым вином. Посылая их, она трижды приказала:
 — Разобьёте – поубиваю.
Но это сказано было ею для острастки, чтобы к делу отнеслись серьёзно. Можно, конечно, послать и мужчин, но они тоже заняты. До прихода гостей им надо напоить, почистить и покормить животину.
Спустившись в погреб и следуя наказу матери, они очень аккуратно достали четверть первача и бутыль с вином, поставив на погребце. Но в этом возрасте, когда тебе двенадцать-четырнадцать лет, так хочется быть взрослым, а тут ещё брат вернулся с войны, да Пасха. От избытка эмоциональных чувств они в кружку отлили себе тернового вина, упрятав в угол погребцы, и как ни в чём, ни бывало, отнесли заказ в горницу. Гости один  за другим  заполняли горницу. Пришли Бочаровы, Антоновы, Бычковы, Захаровы и многие другие. С самого порога похристосовавшись, без проволочки ставили на стол свою выпивку и закуску.
 — Ну, зачем?— возражала Ольга Ивановна,— что нам, этого не хватит? — Указывая на заставленный стол.
—Ничего, Ивановна, — отвечала бойкая казачка Степанида,— своё-то может и повременить, а вот наше можно и попробовать.
Пока казачки хлопотали около стола, казаки вышли во двор, дожидаясь, когда  их позовут за столы, и,  покуривая самосад, повели меж собой беседы о житье-бытье, о посеве, даже припомнили былые походы. Окончив работу, Трифон Акимович и Варфоломей присоединились во дворе к ожидающим казакам, поддерживая их оживлённые беседы. Иван и Тимофей тоже крутились около взрослых казаков, щеголяя в новых рубахах, подпоясанных новыми ремнями. Им, конечно, разговор взрослых был не интересен, но общая компания давала им какое-то ощущение сопричастности к мужественному сословию казака. Не вступая в разговор, они смотрели то по сторонам, то в небо и вдруг:
— Смотри, смотри, дудаки летят, — закричал Тимофей.
 И действительно, прямо над двором, невысоко, тяжело, со свистом крыльев, пролетело семь дудаков. Задрав головы вверх, все замерли, любуясь полётом степных дроф.
 —А я прошлый год осенью на охоте убил дудака, — промолвил Федул Бычков, — более пуда весил, а навар такой душистый, что тебе только что скошенное сено на сеновале.
 Иван, слушая разговор, рассмеялся и, подражая взрослым, решил подшутить.
 — Дядя Федул, а когда нет мяса дудачиного, ты сено заваривай.
—Я тебе сейчас заварю, — оборвав подковырку сына, промолвил отец. 
— Акимыч, а ты гляди, какой смекалистый сын растёт,— заступился дядя Федул.
—Смекалистый, где не надо, — вымолвил Трифон Акимович.
—Казаки! Ждём вас,— с крыльца прокричала Ольга Ивановна.
— Идём, идём,— отвечая за всех, произнёс муж.
 Рассаживая гостей за столы парами, Ольга Ивановна посадила молодых в торце стола, чтобы они были в центре внимания. И так как казаки испокон века стояли на защите Веры, Царя и Отечества, а сегодня был день Пасхи, то  перед началом застолья они встали, перекрестились и, исполнив  песнопение "Христос Воскрес из мертвых", уселись и приступили к обеднишнему застолью. Отдавая уважение и почтение памяти   погибшим  казакам и умершим  сородичам, первый тост, произнесённый хозяином дома  Трифоном Акимовичем, был за них. После третьей рюмки пошли оживлённые разговоры, поздравления Варфоломея и Иванки с законным браком. И что было неожиданным, гости, как бы на "свадебный каравай", преподнесли им подарки: отрезы материи на платье, на  праздничные шаровары, две овцы и поросёнка. И в дополнение родной дядя, брат убиенного отца Никанор Пантелеевич вместе с женой Анфисой подарили молодым тёлку— летошницу.
— А теперь, — продолжил  Пантелеевич, — я предлагаю выпить за нашего героя, Варфоломея Трифоновича, не посрамившего честь казака. Своею кровью поливший поле брани, защищая православную веру, участвуя при освобождении славян от турок,  награждённого медалью "За освобождение славян" в Болгарии. И я с будущего урожая по осени подарю ему строевого коня.          
— Спаси Христос, дядя, но зачем мне строевой конь? — промолвил Варфоломей,— я списан под чистую.
—Нет,   Варфоломей, как был ты казак, так им и остался, а без коня казак - это как баба около печки. Так что не возражай мне, племяша. Я думаю, меня поддержат все тут сидящие?
Гости, поднявшие стопки с первачом и ждавшие окончания тоста, не дружно, а в разнобой громко зашумели:
 — Истину гуторишь, Пантелеевич, выпьем за это.
Осушив стопки и закусив, Илья Прокопьевич Захаров заиграл песню о кавказской войне.

«Эх, Шат-гора стояла в белой шапке,
Наблюдая битву у реки.
Тело в окровавленной рубашке,
На  скаку подняли казаки...»
И тут же,  упершись локтем о стол, подставив кулак  под щёку, заиграли казаки песнь во всём многоголосии о своей нелёгкой казачьей службе, и казачки, вливаясь в мужское игровое пение, своими голосами доходя до дисканта, украсили песню, проникающую в душу до слёз. Варфоломей, перенёсший тяжёлое ранение при освобождении Болгарии и бывший на грани жизни и смерти, не мог спокойно слушать эту песню. Эта песня всколыхнула, сыновни чувства об отце, погибшем на кавказской войне. Он обнял Иванку за плечи и, наклонившись к её уху, прошептал:
 —Я выйду на минутку.
 Очутившись во дворе и вдыхая полной грудью весенний воздух, он справился с навалившимся комом в груди, провоцирующим слёзы. Отойдя немного от куреня и  остановившись около погребцы, он услышал разговор Ивана и Тимофея:
 — Ты чего столько мало принёс закуски?
— Я по дороге отломил и съел, уж больно вкусная домашняя колбаса,— отвечал Иван.
—Вот будешь пить без закуски.
— Не буду.
— Ты казак или не казак?— наседал Тимофей.
Разговор прервался и, спустя несколько секунд, снова донеслось до Варфоломея.
—Ну, Иван! За здоровье нашего брата.
И тут же послышалось смачное чавканье, видимо закуски.
—Оставь, - послышался голос Ивана.
— Ты своё съел.
И снова наступила пауза.
— Ну  ладно, так и быть, на, возьми, — прозвучал голос Тимофея.
 Иван, допив терновое вино в кружке и закусывая остатками колбасы, каким-то подавленным голосом проговорил:
—И чего взрослые эту гадость пьют, весь рот опоганил, взвар и то приятней.
—Ты скажи ещё сливки,—  подковырнул  Тимофей.
Он был на два года старше  Ивана и был для него непререкаемым авторитетом.
Варфоломей, отворив дверь погребца, подал команду:
— Ну, господа казаки, погуляли, а теперь выходи по одному.
 Они вышли с опущенными головами, с одной мыслью: неужели выпишет "шейной мази" или хуже того - расскажет отцу.
— Не с этого, братцы, жизнь начинаете, — произнёс Варфоломей.
На крыльце куреня показался отчим и направился к  стоящим у погребца.
— А ну дуйте на улицу, после поговорим,— произнёс полушёпотом  Варфоломей своим младшим братьям.
Не дослушав старшего брата, их как ветром с места сдуло.
—Чего-то они понеслись, как угорелые? — подходя к Варфоломею, спросил отчим.
 —Да видать застоялись, стоять со мной.
—Варфоломей, я хочу тебя спросить,— обратился отчим к нему.
— Чего-то ты там, на кладбище чуть слезу не пустил? Да и сейчас что-то грустный вышел с застолья, не дослушав песню. Ай, что не так мы тебя встретили?
Варфоломей молчал.
— Да, ты не стесняйся, скажи, коли, что не так, мы с матерью мигом поправим. Ты для меня, как родной сын.
Варфоломей вздохнул и произнёс:
—Дело здесь совсем не в этом, Трифон Акимович. Я просто в жизни очень многое понял. Будучи тяжело раненым в Болгарии, я боялся не столько смерти, сколько боялся, что меня закопают там. Конечно, мёртвому всё равно, но лежать на Родине куда приятнее, чем на чужбине. Вот так и отец мой, покидая этот свет, тоже, видать, сожалел, что будет лежать на чужбине. И зародилась у меня мысль, когда я был на грани жизни и смерти, и дал я оброк перед Богом, коли оставит он меня на этом свете, то по возвращению домой, перевезу я останки отца моего на Родину. И теперь эта мысль не даёт  мне покоя.
 — Вон оно что...— протянул Трифон Акимович,— хоронил я твоего отца и просьбу его последнюю выполнил. Благородная твоя мысль, но такого отродясь у нас, у казаков, не было. И в тоже время ты оброк перед Богом дал, назад отступать нельзя. Бог тебя жизни не лишил на этом свете.
—Вот то-то и оно,— как бы подводя итог разговора, промолвил Варфоломей, и, спохватившись, спросил:
— А ты помнишь, где могила отца?
—Помнить-то я помню, но это не такое простое дело, надо всё обмозговать, да и время на это нужно, давай разговор отложим на потом, — предложил отчим,— пошли в дом, там гости теперь заждались.
Гуляние было в разгаре, гармонист Прохор  Белокопытов играл рассыпуху. Подвыпившая компания, можно сказать, плясала вся.  Дородная казачка Степанида, выплясывая с поднятыми руками вверх, сыпала припевки:
"Пошла плясать дома нечего кусать,
Сухари да корки, на ногах опорки."
Выплясывая перед нею, её муж - казак Иван Федорович Бочаров, в этой плясовой сутолоке, не уступая жене в припевках, давал ответную:
"Что ж ты, милка, задаёшься, как сорока по толам.
Всё равно любить не буду, хоть ты лопни пополам."
Возвращение Трифона Акимовича и Варфоломея практически было незамечено. Ольга Ивановна, раскрасневшаяся и счастливая, ухватив мужа за руку, втянула его в плясовой круг, а Варфоломей, подойдя к Иванке, сидящей за столом, присел подле неё. Она была рада его приходу и молча, положа свою голову к нему на плечо, смотрела на эту пляшущую компанию, сопоставляя разухабистое казачье гуляние с болгарским песенным застольем.
              К закату солнца, с песнями провожая за ворота гостей, компания стала расходиться. Впереди стояли ещё два пасхальных нерабочих дня, но время поджимало выполнять весенние работы, и поэтому на третий день Пасхи, не выезжая в поле из-за лишних разговоров станичников, Варфоломей и Иванка, не желая терять этого времени, иначе его не будет в связи с неотложными другими весенними работами,  решили посадить свой сад. Свободный участок земли от их куреня вверх по горе считался неудобием и вот на   этой целине, взяв заветный узелок с семенами,  подаренный в Болгарии матерью Марией, они начали разбивать сад вдоль, поперёк и по диагонали, чтобы выглядел он симметрично. Не поднимая всей целины, они делали лунки для будущего сада, сажая в них по две семечки от садовых яблонь или груш. Федор Гулякин, живший теперь вдовцом, хромая на правую ногу, опираясь на деревяшку, пристёгнутую к культе бедренной кости, шёл за водой в станичный колодец, расположенный на углу поместья Антоновых.  Сруб детёныша в колодце был из ольхи, а остальная часть выложена меловым камнем. Вода в этом колодце всегда была холодной, мягкой и славилась на всю станицу. Фёдор любил погулять, ну а на Пасху и тем более, как говорится "Сам господь велел". "Трубы" у него внутри, видать горели после вчерашнего и позавчерашнего, и он, естественно, шёл к колодцу охладить их. Завидев работающих на целине, идущей в гору и, не разобрав, кто там именно, хромая на культяпке, он всё-таки поднялся к ним. Узнав Варфоломея, на миг оторопел.  Даже забыв похристосоваться, произнёс:
— Ты что же это, Варфоломей, безбожник что ли? На третий день Пасхи работать вздумал, вот Господь накажет тебя. По божьему писанию отдыхать надо.
— Это как? Пить самогон что ли? — спросил Варфоломей.
—А хотя бы и так, — ответил ещё не протрезвевший Гулякин.
И, желая блеснуть умом, продолжил пословицей: "В уста не грех». Но с перепоя не припоминая, как дальше, произнёс: «спи без помех».
 — А мы вот с женой работаем, не спим, решили в честь воскрешения Христа, сад посадить.
—Не взойдёт он у вас, или засохнет, вот попомните моё слово.
 И не попрощавшись, ковыляя, направился по уклону с горы к колодцу.
—Господи,— произнёс Варфоломей вслух, — да неужели ты накажешь за наш труд, мы же с душою делаем, в твоё же благо.
Иванка, уже привыкшая к русской речи, подойдя к мужу и заглядывая ему в глаза, сказала полушёпотом:
—Милый, Господь нас не оставит и не накажет, потому что мы делаем с любовью во имя любви божьей.
И, прислонившись к нему, положив свою голову ему на грудь, застыла в молчании, слушая ровные удары его сердца. Их руки обветренные, в земле были опущены, но даже без объятия эта влюблённая пара в сияющем свете пасхального солнца, в зелёном расцвете пробуждающей весны смотрелась иконой крестьянских тружеников, облагораживая взгляд людей своей чистой благодатью, открывая суть связующей нити  Земли и человека.
         Время летело быстро. Затянулись раны Варфоломея, здоровье его крепло.
— И сколько же работы привалило с наступлением тепла,— перебирая в мыслях, думал он, отбивая косы для  сенокоса. — Сколько земли переворочено, сколько посеяно, сколько посажено, вот уже и Троица прошла, а сколько ещё предстоит сделать до наступления холодов.
И этот металлический стук, соединяясь с такими  же стуками соседних дворов, создавал впечатление единой кузницы, поющий на один мотив "та-та-та — та-та-та," прерываясь на паузу передвижки косы на отбойнике. Отбивать косы он научился ещё в детстве. Сенокос завтра должен начаться со степной травы, как говорили казаки: "в полях", чтобы не перестояла трава. А уж после, спустятся в пойму реки, на луга. И поэтому он делал неширокий отбой, в толщину не менее и не более 1мм, чтобы не так быстро садилось  и не завернулось жало косы. Он знал даже на вкус, что степная трава вкуснее, питательней, но в тоже время тяжёлая для покоса и на вес. Сенокосные деляны закреплялись за казаками на год, с условиями сохранения надлежащего порядка. Смена делян давала возможность пользоваться на равных условиях плодородными или средними участками. В этот год досталась им деляна с густым травостоем  степного разнотравья. Запрягая лошадей, Трифон Акимович подавал команды своим помощникам:
 —Возьмите откидного  молока, не забудьте взять правило для кос. Тимофей, ты хорошо забил пробку в кадушке с водой? Тулуп не забудьте захватить.
       Хотя Варфоломей, вспоминая годы до службы, грузил на телегу всё необходимое по памяти , даже захватил таганок для приготовления полевой  каши, однако он прислушивался к указаниям отчима, контролируя себя и братьев, всё ли взяли необходимое для житья и покоса в поле. С обеда они выехали со двора на заготовку сена в степь, сопровождаемые вслед добрыми словами, молитвами и  крестным знаменьем матери. Она одна осталась приглядывать за домом, за хозяйством, включая кур, уток и гусей. Благо, что лошадей, кроме Ворона, забрали в степь, где они будут и пастись. А уж загнать с пастбища коз, овец, корову с телком, да подоить её, с этим она справится.
      Трифон Акимович со своими косарями прибыл к своему покосу, когда солнце только что наклонило свой путь к закату.  Прошлогодний шалаш выглядел печально и требовал срочного ремонта, как, видимо, и на всех делянах. Дело в том, что шалаши после окончания покоса не разбирались, а оставлялись на следующий год. Правда, шалаши были разного размера, строились в зависимости от первоначальной численности людей. Но в данном случае шалаш был вместительный, однако, некоторые слеги надо было поправить и накрыть, как следует скошенной травой, так как травяное покрытие в конце покоса сбрасывалось, чтобы место лежанки за весенний период  просохло. Можно было бы приехать и завтра, но день будет потерян в связи с подготовкой, да и покос ранним утром по росе, особенно в степи, более производителен, чем днём. Лишь только Варфоломей занялся восстановлением шалаша, как тут же к нему подбежали Иван и Тимофей. Поправляя слеги, очищая от мусора шалаш, затараторили:
 —Мы тоже будим крыть.
Шалаш их притягивал, как магнит, им не терпелось оказаться в этом природном помещении и поэтому скошенную Варфоломеем траву они как муравьи тащили, где вилами, а где охапкой. Но крыть отец им не доверил, объяснив, что это не игрушка, и поучая, добавил:
 —Покрыть шалаш надо не только от солнца, но и так, чтобы в случае дождя он не промок.
Иванка попросила мужа развести костёр и по его наставлению начала готовить полевую  кашу на ужин.  Зарево вечерней зари ещё не исчезло с небосвода, когда они закончили ужин. Стреножив лошадей,  распределили их на привязи по степи, что бы ни примяли покос,  стали располагаться на ночлег. Трифон Акимович с Иваном и Тимофеем улеглись в шалаше на разостланном тулупе из овчины. Сыновья, в силу своего возраста, старались одеяло перетянуть на себя,  постоянно возились, хихикая, и не давали заснуть отцу, пока он не прицыкнул на них. Варфоломей с Иванкой, постелив, расположились в телеге. Они долго не могли заснуть, вглядываясь в ночное небо, любовались звёздной красотой, падением метеоритов, которые, в силу своей неграмотности, принимали за чью-то умершую душу, и при каждом таком явлении Иванка молилась, закрывая глаза.
 
                Глава 5


          Короткая летняя ночь пролетела мгновенно.  Уже начало светать. Отчим подошёл к телеге, молодые ещё спали таким сладким сном, что не хотелось будить, но жизнь есть жизнь. Он ладонью тихонько коснулся Варфоломея в области плеча, тот мгновенно открыл глаза и указательный палец приложил к губам, подавая знак: мол, не буди Иванку. Не теряя времени даром, перекрестившись, они приступили к покосу. Отчим шёл передом, жалея Варфоломея, ещё не зная, как отзовётся его ранение, и поэтому дал ему 7-ой номер косы, оставив себе восьмёрку. Варфоломей старался не отставать, хотя руки отвыкли от косы, но приобретённый навык ещё до службы через несколько минут явился, словно врождённый инстинкт. Густая трава в росе, как покрытая бисером серебра, при каждом взмахе косы ложилась в ровный рядок, валок получался приличный, не было нужды косить с подбойкой. Солнце ещё не встало, а труд косарей уже был обозначен достаточным количеством  ровных рядов скошенной травы в валках. Трифон Акимович остановился,  вытирая лоб от пота кулаком и, достав из голенища сапога деревянное правило, ловким движением  несколько раз провел сверху вниз с обеих сторон, правя лезвие косы. Варфоломей, следуя его примеру и используя остановку, чтобы не отстать и не приблизить расстояние косарей, тоже достал  деревянное правило, сделанное из дуба, и, поправив жало косы, сделал глубокий вздох. Затем с мышечным усилием выдыхая воздух и поворачивая корпус на 180 градусов, прижимая к земле пятку косы, заработал, как заведённая машина, не обращая внимание на красоту и запах цветущего степного травостоя. И ложилась подкошенная трава,  как бы плача  серебристыми слёзами росы, склонив цветущие головки к земле.
Показались первые лучи солнца, и как по команде, робко и не звонко, каждый на свой лад, степные птицы своим пением начали встречать восход солнца, сливаясь многоголосьем в природный божественный хор, радуясь этой жизни на земле. И когда лучик солнца своим тёплым светом заглянул  в лицо Иванки,  какой-то воздушной  силой приподнимая  ей ресницы, она открыла глаза и проснулась. Запах цветущей степи букетным ароматом охватил её дыхание, а слух наполнился радостным  пением птиц. Она лежала и смотрела в бездонное синее небо,  и ей казалось, что она находится не в телеге, а  в райской зыбке на небесах. Её внутреннее состояние находилось в радостных эмоциях, и может быть поэтому, радуясь вместе с ней этой красотой, новая зародившаяся  жизнь в  утробе своим колыханием напомнила о себе. Иванка привстала на колени, оглядывая степь. На приличном расстоянии от неё, как по команде, в синхронном поворотном движении, не поднимая кос, работали Варфоломей и Трифон Акимович. Чтобы не ходить взад и вперёд, теряя время, они косили деляну вкруговую. Иван и Тимофей ещё спали в шалаше. Вспомнив свои обязанности, она начала готовить завтрак, который не заставил себя долго ждать.  Косари уже косили, держа направление к стану.  Это расстояние, упираясь до пота, они преодолели за полчаса и, подойдя к стану, Трифон Акимович произнёс:
— С добрым утром, Иванка,—  указывая рукой на шалаш добавил,— а что, эти косари-то наши спят? 
—Доброе утро, тятко,— впервые она свёкра назвала так. — Спят, спят, —подтвердила его вопрос.
 — И ничего не спим,— послышалось из шалаша,— просто неохота вставать.
—Охота пуще неволи, —  постояв молча, Варфоломей добавил, —  охота иль неохота, а вставать надо.
       Затем Варфоломей подошёл к Иванке, поцеловав в щёку, произнёс:
—С добрым утром, моя ненаглядная, как спалось? 
— С добрым, мой славный казак,— промолвила Иванка, — спала как убитая, даже, милый, тебя проспала, не слышала когда ты ушёл.
—Я рад, что ты выспалась.
 Варфоломей вновь стал целовать её в щёки. Иван, вылезая из шалаша и видя поцелуи брата, а он на язык с детства был  остёр и, произнёс:
—Иванка, а тебе по утрам и нечего умываться, всё равно Варфоломей тебя оближет.
 Получив затрещину от отца, стоявшего рядом с шалашом, с обидой в голосе произнёс:
—Батя, так я же шутя.
— А ты думаешь, я всерьёз?— промолвил отец, — это тебе напоминание на будущее, чтоб думал, прежде чем говорить.
Завтракали Иван, Тимофей, Иванка с неохотой, зато Трифон Акимович и Варфоломей после ранней разминки  на сенокосе уплетали за обе щёки. Рассиживаться было некогда, хотя с самого утра было видно, что день будет жаркий, но  сенокос - это дело такое: коси да на небо гляди, кабы дождь не пошёл пока не уберёшь, иначе всё сено загубит. Поэтому, только закончив завтракать и поблагодарив Иванку, Трифон Акимович подал команду:
—Ну что, казаки, вперёд!
 Варфоломей с отчимом как по команде встали, а Иван с Тимофеем продолжали сидеть.
— А вы что расселись? Или вы не казаки?— обращаясь к ним, спросил отец.
—Казаки!— в один голос отрапортовали они.
— А чего же вы сидите?
— Так  мы же сено должны грести граблями, а оно будет сохнуть ещё дня два.
—Милые мои,— наседал отец, — так его ещё скосить надо. Нам с Варфоломеем помощь нужна. 
Иван за словом в карман не полез:
— Батя, да мы ж не умеем.
— Вот и я про то же, учиться косить мы будем или нет?
Сыновья пожали плечами, выражая этим неопределённость, однако тут же встали, следуя за отцом. Вручив им косы малого размера, пятого номера, и, закрепив ручки на уровни их пупка, подвёл к отведённому участку, поставив их с противоположных сторон, чтобы не поранили себя и, показав технику косьбы, добавил:
—Править ваши косы буду по мере возможности.
Уходя, приказал:
— К обеду  чтобы скосили, да смотрите, чтобы без огрехов.
Пока он объяснял что и как, Варфоломей, не дожидаясь, но и не торопясь (иначе быстро вымотаешься), размеренно, с усилием на пятку косы, в полный размах под неширокий шаг как бы пускал косу под усиленный свой выдох, и пела его острая , звонкая коса своим режущим звуком, перекликаясь с косами соседних делян. Отчим теперь, не меняясь местами, шёл следом за Варфоломеем. Солнце стояло в зените, пот ручьями катился по телу, и нехватка воды в организме вызывала сильную жажду. Иванка в глиняных горшках не успевала готовить ирьян из откидного молока, благо, что её деверя, спасаясь от палящего солнца, прибегали и, прячась в прохладный шалаш, сами наводили ирьян, а напившись, старались хоть чуточку, но полежать, испытывая непомерное блаженство в прохладе.
 — Варфоломей, бросай, пошли на стан, — прокричал отчим .
 —Нет,— прозвучало ему ответом, — давай дойдём загиб и выйдем напрямую к стану.
   Последние метры давались с трудом, требовался отдых. Положив косы на плечи, они по дороге на стан завернули к отведённому участку, где в поте лица трудились Иван с Тимофеем.
 — Казаки,— специально величая их этим словом, обратился к ним отец. - Это не покос, это чички-рвачки.  Где скошено, а где "бороды" стоят.  Тимофей, ты всем корпусом коси, а не бей косой с размаху, как шашкой, — напутствовал отец.
Иван, слыша разговор на противоположной стороне участка об огрехах и желая, чтобы его похвалили, бросил косу и начал "бороды" срывать руками, но   степная трава не поддавалась. Он рванул, что было силы, и по инерции с оторвавшимся пучком травы полетел, приземлившись на задницу. Варфоломей, подошедший сзади, с усмешкой произнёс:
— Эдак ты всю деляну утрамбуешь попой.
 Поднял  его за руку, вручив ему брошенную его косу, вместе с ним, отрабатывая технику,  прошёл метров 10, скашивая в ровный валок цветущее разнотравье.
—Понял, как это делается?— спросил Варфоломей.
— Да вроде понял,— запыхавшись, ответил Иван.
Какое же блаженство развалится после плотного обеда в шалаше и дать на время отдых своему телу. Но не тут-то было. Младшие братья вроде бы устали и вместе с тем, приставая к Варфоломею, не давали покоя ни себе, ни ему.
— А где тяжелее, косить или биться в бою?— наседали с расспросами. 
—А в бою казаки бьются до темноты, как мы на покосе?— Не отставали они.
— Господи,— взмолился отец, — да вы дадите спокойно полежать  или нет?
И тут же выпроводил их  попоить лошадей, повернувшись набок, захрапел. Варфоломей лежал на спине, закрыв глаза. Рядом, повернувшись к нему лицом и  опершись на локоть, лежала Иванка, водя травинкой по его носу и губам. Это лёгкое щекотание вызывало улыбку на лице Варфоломея,  вплоть до того, что он ладонью начинал тереть губы и нос. Тогда Иванка, тихо хи-хи-кая, наклонялась и целовала его, ощущая мужскую густую растительность над губой, тоже вплоть до щекотания, и осторожно, не прижимаясь животом, валилась на его  волосатую разгорячённую грудь. Минуты нежности, как говорят: "с милым рай и в шалаше", - пролетели моментально. Трифон Акимович, очнувшись от короткого сна, разговаривая как бы с собой, пробормотал:
— Надо вставать, надо косить пока погода стоит.
И  кряхтя, на карачках  поднялся и вышел на воздух. Варфоломей крепко прижал к груди Иванку и,  расставаясь со славами:
 —Не скучай, — вышел следом за отчимом.
Прошло четыре дня. Варфоломей и отчим все эти дни косили с раннего утра до позднего вечера, делая небольшие перерывы на еду и отдых. На пятый день, лишь только обгляделось солнце, "Ворон" запряжённый в бричку, прикатил Ольгу Ивановну. Иванка была удивлена появлением свекрови, а Трифон Акимович, продолжавший с Варфоломеем косить деляну, заметив её ещё издалека, остановился, вытер пот со  лба и промолвил:
—Ну, слава  Богу, наконец-то явилась, сено-то пересыхает, его грести надо да копнить. И мы оторваться не можем, косовицы ещё здесь дня на три.
Ольга Ивановна, как родную дочь, обняла Иванку,  целуя в щёки и заглядывая в глаза произнесла:
—Знаешь, дочка, я по тебе соскучилась.
Иванка, от  таких слов тут же обнимая и целуя свекровь, прижалась к ней, как к родной матери, и ей стало так хорошо, будто она в детстве,  там, в Болгарии, со своей матерью, и,  уткнувшись ей в грудь, заплакала.
— Да ты чего же плачешь, моя красавица?— спросила Ольга Ивановна.
— Это я от радости, от счастья,— промолвила она.
Завидев приехавшую мать, всё также отрабатывающие технику покоса уже на другом участке надела, как по команде бросив косы, Иван и Тимофей подбежали к ней, и как это бывает после разлуки, оба прислонились  с обеих сторон, испытывая блаженство от поглаживания материнской руки их голов. Получив заряд материнской ласки, они забрались в бричку и там, уплетая привезённые  пирожки, смотрелись такими довольными, что, глядя на них, невозможно было не улыбнуться. Но  как говорится: "Делу время, а потехи час".Уже через полчаса, возглавив свою бригаду, Ольга Ивановна, знавшая работу покоса и умевшая делать её до мелочей  от начала и до конца, объясняя и показывая, как это делается, приступила со свой бригадой  к сгребанию и копнению сена. У каждого были свои обязанности. Иванка и её деверя сгребали сено деревянными граблями и носили вилами к месту копнения. Обязанность Ольги Ивановны —  копнить сено так, чтобы копны  в случае сильного ветра  не упали, а в случае дождя  не промокли, но кроме этого, если где-то было отставание, она была, как бы на подхвате, успевала помочь подгрести и принести. И надо конечно отметить, что здесь у Ивана и Тимофея работа куда быстрее спорилась и подгрести, и принести, чем косить. К вечеру на деляне уже стояло более двух десятков копен, причём не малых, а по объёму каждая около воза. Ужинать Ольга Ивановна не стала, торопилась  домой, обещая завтра поутру приехать и, поцеловав всех по порядку, укатила на Вороне.
Спустя ещё четыре дня, работа на этой деляне была закончена, но не полностью, предстояло ещё перевести сено на гумно. А может быть часть уложить в объёмистый стог здесь, до санного хода, но эта работа оставлена на потом.   Пока стояла солнечная жаркая погода, благоприятная для покоса,  они перебирались в пойму Бузулука,  как и другие станичники, на заливные луга с заездом на один-два дня  в станицу для отдыха и для пополнения запаса продовольствия и воды. Некоторые казаки, которым  через два дня по приказу атамана  предстояло отбыть на две недели в летние лагеря, держали путь прямо в пойму на заливные луга, чтобы как можно больше за эти два дня заготовит сена, дабы не оставить лошадей и скотину голодными в зиму.  Заливные луга располагались куда ближе к станице, чем степные деляны, и можно было бы на ночь возвращаться домой, но переезды, подготовка - всё это отрывало много времени, а  в сенокос каждая минута дорога, тем более спозаранку, по росе, косить намного легче. Только по этой причине станичники выезжали и сюда с ночлегом на одну- полторы, а то и две недели. Шалашей, как в степи, здесь не было ввиду постоянного весеннего разлива, поэтому ночевали в телегах или выбирали возвышенные места, но всё-таки от жары для обеденного перерыва устраивали временные укрытия в виде шалашей, накрыв их свежей травой или парусиной.
          Каждый покос всегда начинался с отбивания косы. Учитывая при этом травостой, отбивали косы не только дома перед выездом, но и по мере его износа, прямо на покосе, а поэтому отбойники вместе со станиной брали с собой. Трифон Акимович, всё-таки жалея Варфоломея, подошёл  к нему и произнёс:
— Я вот что предлагаю, Варфоломей: ты займись подготовкой кос, а я сделаю прокосы на деляне, чтобы не ходить вкруговую далеко. Травостой вон, какой высокий да густой.
Первым подбежал Тимофей:
— Ты мне так отбей косу, чтобы она сама косила.
—Хорошо, хорошо,— проговорил Варфоломей и тут же добавил, — а вы поскачите на лошадях, да искупайте их в Бузулуке.
 Эта команда им больше всего нравилась. Не седлая, наперегонки, помчались они к реке, не столько купать лошадей, как искупаться самим.  Отбивал косы, Варфоломей умело, без зазубрин, специально для луговой травы оттягивая жало шириной в 15мм и толщиной в 0,2 — 0,3 мм. Иванка сидела рядом, наблюдала за процессом работы,  переживая за него. Ей казалось, что он вот-вот, ударит молотком по своим пальцам, держа так близко косу на отбойнике, и даже не говорила ничего, стараясь не отвлекать его от работы.
— Ну, вот и я подоспел,— подходя к ним, произнёс Трифон Акимович.
—Отбивай и мою, я уже сделал два прокоса.
И, отделив косу от Косья, положил рядом со станиной отбойника, хлебнув из  глиняного кувшина ирьян, добавил:
—Однако пойду. Пока ты отбивать будешь, глядишь и я рядка два пройду.
 И взяв косу  Варфоломея, направился к покосу. Иванка смотрела  на этот буйный, цветущий луг, наполненный ароматом. Над ним летали разноцветные бабочки, в травостое пиликали и стрекотали извечные музыканты — насекомые. И там же гнездились птицы, высиживая своих птенцов  в ожидании этой радости, с утра до вечера пели песни изощрёнными мотивами, украшая цветущую природу божественным музыкальным оформлением. Она смотрела на эту красоту  и вспоминала родную Болгарию. Как когда-то там, на лугу, они со своей сестрой  Софьей плели венки, одевая их на голову и красуясь перед матерью и отцом, стояли, похожие на цветущий, пахнущий луг. И бабочки, не пролетая мимо этой красоты, садились к ним на головы, создавая ещё более нежную, трогательную картину, от которой родители сияли, как восходящее утреннее солнце, удивлённым взглядом смотрящее  на земной мир.
 —Господи,— подумала она,— и эту красоту  сейчас холодное лезвие косы  безжалостно срежет под корень, превращая в сено.
Мысли её остановились и, не желая думать дальше в этом направлении, она снова повторила:
 —Господи, прости нас, Господи,— конкретно не называя за что, хотя в глубине сознания мелькали мысли какой-то непонятной грешности перед этой красотой за своё выживание в этом мире.
Иванка встала и направилась к цветущему луговому разнотравью, где усевшись, принялась плести венок, напевая песню на болгарском языке. Мотив песни был мелодичен и вместе с тем грустен, однако её чистый, звонкий голос, протяжный, как серебряный ручеёк, разлился по пойме заливных лугов  и какой-то небесной благодатью охватил души косарей. Трифон Акимович остановился, опершись на косу, и, наслаждаясь голосом и мотивом красивой песни, вдруг понял: это поёт его сноха. И почему-то на лице разлилась такая довольная улыбка, что ему захотелось закричать:
—Это наша сноха поёт!
И посмотрев на соседние деляны, заметил, что там тоже казаки остановились, слушая напев, прекратили покос. От этой картины он как будто помолодел, как будто выпрямился и подрос. Ему показалось, что его видят все станичники. Он распрямил грудь и с чувством гордости за свою сноху, как на виду у всей станицы, с удвоенной силой заработал богатырским размахом, позабыв свои годы. Варфоломей, наслаждаясь голосом, мотивом, песней, красотой своей любимой, этим  божественным чудом — женой, подаренной ему Богом, прекратил отбивать косу, дабы стуком молотка не заглушить, не нарушить разливающуюся палитру красок звучания её души. Он не видел казаков, слушающих этот напев, он не видел окружающей природы. Он видел только свой живой цветок, цветущий небесными красками  высокого духовного аромата. Который разливался над казачьем простором заливных лугов, переливами  волны, омывающей сердце благодатной нежностью до умиления. И не было никаких сил удержать себя по окончанию её пения. Он встал и, опустившись перед ней на колени,  стал целовать её руки, щёки, губы повторяя беспрерывно одни и те же слова:
— Господи, за что ты мне дал такое сокровище? Неужели за раны мои, за спасение Веры твоей?
У Иванки по щекам текли слёзы счастья, слёзы радости и новая жизнь, зародившаяся в ней, крохотной лапочкой стучалась в стенку её живота, выражая свою радость сладким потягиванием младенческого роста.
      Прошло два дня, работа быстро спорилась. Луговая трава от режущего тонкого лезвия косы, казалось,  падала со всех ног, издавая  бесконечный, протяжный звук, оканчивающийся в конце слитной хрипотцой: — Ооох! Иван и Тимофей тоже косили на участке, отдельно выделенном на деляне. К слову сказать, что с каждым днём огрехов становилось меньше и свой участок скашивали за полдня. Косили они молча, ноги ставили широко, чтобы крепче стоять, и вдруг из-под косы Ивана вылетела дикая матёрая утка и тут же упала. Он бросился к ней, она бежала, путаясь в траве, и падала на правый бок. Он в два прыжка догнал и поймал её, руки его тут же оказались окровавленными. Правое крыло было  основательно рассечено косой. Тимофей уже был тут как тут.
 —Ух ты, вот это зацепил,— глядя на рану, произнёс он.
 Иван, держа утку, хоть и младше Тимофея был на два года, приказным тоном произнёс:
— Писай на рану, чего стоишь, не то она подохнет.
Тимофей, не отойдя ещё от переполоха и от вида зияющей кровавой раны, никак не мог достать съёжившийся свой мужской приборчик.
—И чего ты там ищешь?— не выдержал Иван,— иль потерял с испуга? 
—И ничего не потерял,— с какой-то обидой произнёс Тимофей, но хорошей струи не получилось, видно и вправду с испуга моча потекла самотёком прямо на руки Ивана.
—Э! Э! — не бросая утку, заорал Иван, — ты чего на мою руку
дуешь? Теперь вонять будет.
—Ничего, помоешь,— и, целясь на рану, произнёс, — а ты видишь, где течёт, туда и подставляй крыло.
Иванка, видя какой-то переполох, поспешила к ним, благо, что они косили недалеко от телеги. И когда они во всё внимание были заняты этим делом, над их ушами прозвучало:
 —Что случилось?
Чего бы чего, но этого они никак не ожидали, особенно Тимофей.
Его как кипятком ошпарили. Он вздрогнул так, что его писающий аппарат мгновенно упрятался в штаны, не успев прекратить процедуру, и тёплая жидкость потекла по ногам.
 —Ну, Ванька, убью,—промолвил Тимофей и, покраснев  как рак, побрёл к месту своего покоса. Взяв раненую утку, невестка с Иваном возвратились к тому месту, где лежала его коса.
 — О, боже!— воскликнула Иванка, — да здесь гнездо, смотри сколько утят, они, наверное, только что вылупились из яиц.
Неокрепшие утята, изредка попискивая, стояли, качаясь на тоненьких ножках, и тёмные глазки, как бисер, смотрели на них, на голубое небо, любуясь божьим миром. У Ивана появилась вдруг такая жалость, что он машинально, толи им, толи утке, толи сам себе, как бы оправдываясь, произнёс:
 —Не виноват я, не виноват. Я нечаянно.
        На третий день покоса ряды косарей поубавились. Самые сильные, крепкие, пышущие здоровьем зрелые казаки каждый год по приказу атамана отправлялись на две недели в летние лагеря. Докашивать, копнить приходилось женам с детьми или со снохами, ну и с теми членами семьи, которые ещё при силе. А коли оставалась одна жена, как жалмерка, то к ней в помощники набивались в тихую казаки не только под возраст, но и гораздо старше.  Проводы казаков проходили без особого веселия,  потому что сенокос держал людей в напряжении, а за сенокосом надвигалась жатва зерновых. Утро третьего дня покоса выдалось солнечным, безветренным, предвещающим  жаркий денёк. Отбывающие в лагеря казаки по полной боевой выстроились на плацу около церкви. Атаман Никанор Борисович Елфимов крепкого телосложения, с лёгкой проседью, с годами, заканчивающими пятый десяток, на своём боевом коне остановился перед серединой казачьего конного строя.  Голосом зычным, крепким, под стать его телосложению, подал команду:
—Равняйсь! Смирно!
Казаки застыли в молчании, прекратив ненужные разговоры, лишь некоторые строевые кони, кое-где фыркая и мотая головой, отгоняя оводов, нарушали строевую тишину.
— Вольно!— подал команду атаман.
И тут же следом прозвучала его команда:
—Сабли наголо!
В едином порыве над плацем раздался звук холодного оружия: "Чик!" И сабли взметнулись вверх, блистая молнией в лучах утреннего солнца.
 — За Веру! Царя и Отечество! Благослови нас Господи! - подал команду атаман.
Казаки  вместе с атаманом, держа сабли в вертикальном положении в правой руке,  трижды  перекрестили свой лоб и, целуя ладанку на своей груди, вложили сабли в ножны.
—Слушай мою команду! Аллюром в два креста мааарш!— зычно протянул атаман. Строевые кони привыкшие, как и казаки, к службе, были совсем не безучастны к команде, их не надо было понукать, лишь только заслышав: « Слушай мою команду», - они тут же,  поворачивая уши по звуку, настроились на дальнейшее сообщение. А как только прозвучало: « Аллюром в два креста марш!» - играя мускулами, они с шага перешли на рысь.
Станичная кавалерия казаков взяла курс на Хопёрскую окружную станицу Урюпинск, области войска Донского. Провожали их старики, матери, жёны, ну и конечно подрастающие казачата, в том числе, и Ларионовы- Иван и Тимофей, отпросившиеся у отца  с покоса на время провода.
— И как это не говорящие кони понимают команду?— допытывался у Тимофея Иван. Тимофей шёл молча, обдумывая свои какие-то планы. Иван, как назойливая муха, не отставая с этим вопросом, начал Тимофея дёргать за рукав.
—Я тебе сейчас объясню, — и не сильно, но обидно, отпустил Ивану затрещину по шее.
— За, что?— возмутился младший брат.
— А за то, что ты надоумил меня там, на покосе. Иванка теперь всё видела, как я теперь ей буду показываться на глаза.
—И ничего не видела,— утвердительно успокаивал Иван старшего брата, — я рядом стоял и то не видел,  от зияющей раны у тебя всё внутрь ушло, да и у меня руки тряслись.
—Точно не видела? — переспросил Тимофей, желая услышать утвердительный ответ.
— Не веришь? - с каким-то восклицанием произнёс Иван, и тут же добавил,— давай хоть у неё самой спросим.
—Я тебе спрошу,— Тимофей поднёс кулак  Ивану поднос.
Иван, отворачивая голову в сторону, увидел мать, идущую с магазинной лавки, и с какой-то спасительной радостью произнёс:
—А вот и мамка идёт.
Поравнявшись,  сыновья, как ни в чём не бывало, вместе с ней дружно зашагали домой. Войдя во двор, первым долгом направились под навес к сараям, где в укромном месте загороженная от кошек сидела раненая дикая утка со своим выводком.  Правое крыло беспомощно лежало на подстеленном сене, но не только из-под здорового, даже из-под этого крыла выглядывали головки утят, любопытно уставившись глазёнками на тоже любопытных ребят. Утка издала предупреждающий звук и выводок моментально упрятался, как будто его и не бывало.
 — Семнадцать штук! — восклицая и удивляясь, произнёс Тимофей, - сколько мяса  будет осенью.
—Ты чего, оголодал? Нам своей домашней птицы не поесть, кроме овец и свиней,— каким-то осуждающим тоном произнёс Иван и тут же добавил, — ты забыл? Лежачего не бьют.
И не останавливаясь, продолжал: 
—Не дам, подрастут - всех выпущу на волю, я им искалечил, нечаянно, радостное детство,  я и защищу их.
—Чего они, люди что ли? Подумаешь, защитник нашёлся,— с иронией  произнёс Тимофей.
—Чего вы застряли? — раздался голос матери, — давайте кушать, а я запрягу Ворона и на покос.
Сборы в лагеря  семью Ларионовых и Мельниковых не затронули.  Трифон Акимович по возрасту был уже отчислен из реестра служивых казаков, сыновья по возрасту не подходили, а Варфоломей по ранению был тоже отчислен под чистую.  Поэтому на их деляне покос и копнение шло полным ходом. По соседству располагалась деляна, гораздо меньшая по размеру, казака Ильи Ларионова, племянника Трифона Акимовича. Отец Ильи, Пётр Акимович, родной брат Трифона, служивший с ним вместе, погиб в кавказскую войну. Трифон по мере сил своих  помогал племяннику. Племянник, таких же лет как Варфоломей, был женат на казачке Фросе, которая принесла ему сына Александра, от рода два годика, который сейчас мирно спал на коленях у матери. Фрося, проводившая мужа в лагеря, обнявшая одной рукой спящего сынишку, сидела под кустом Паклина и грустно смотрела на недокошенный участок деляны, на уже высохшее сено, которое надо было  копнить, и у неё навернулись слёзы. Безвыходные слёзы, что нет у неё такой силы, чтобы обхватить всю работу, что нет рядом надёжной казачьей руки любимого Ильи. Она опустила голову и через кратковременную полуденную дрёму, как из  подземелья, долетели приглушённые слова.
—Ау, просыпайся.
Она вздрогнула и не проснулась. Нет, она не спала, она словно очнулась после краткого забытья. Перед ней, неизвестно откуда-то взявшийся, стоял Антип Медведев, увалистый от рождения, пока ещё не женатый, из-за укороченной, косолапой правой ноги отвергавшийся молодыми казачками.  Из-за этого порока он не состоял  в строевом реестре казаков, любил погулять и весь мужской пыл направлял по вдовам, находящимся в самом соку, прихватывая, коли повезёт, и жалмерок.
 —Тебе чего?— почти шёпотом проговорила Фрося. 
 — Вот умница, с этого надо и начинать,— перейдя на шёпот, произнёс Антип,— не то люди услышат.
Она, совершенно не думая о его намёках, стараясь не разбудить сына, вновь тихо спросила:
 —Тебя какая нужда привела сюда?
—Э-е-е! — протянул Антип,— мы оба с  тобой в нужде. Я тебе помогу, а ты мне.
—Это ты на что намекаешь?— повысив голос, спросила Фрося.
—Вот как стемнеет - приду и всё растолкую,— с довольной улыбкой произнёс Антип,— что  ты хочешь, чтобы сено твоё пропало? Чем коровку кормить будешь? До вечера.
И, повернувшись, захромал, загребая правой ногой сено, держа свой путь подальше от покоса деда Трифона к своей деляне. После этого разговора у неё в теле появилась какая-то двойная энергия, в первую очередь материнская, способная защитить сына, чтобы он был с молоком, чтобы он был сыт, и вторая энергия, чтобы не замарать честь своего мужа.
— Работать,— шептала она,— работать.
Осторожно положив сына на сено под куст, она   встала, подошла к ещё нескошенной густой цветущей луговой траве, но эта красота совершенно не тронула её. Она размахнулась той косой,  которая привыкла к рукам  мужа и ударила широким размахом по этой природной красоте. Коса, как бы ни повинуясь ей, нервничала, скользя волнообразным движением у основания стебля травы,  и создавалось впечатление, что им обоим мешало какое-то неудобство. Пройдя первый круг нескошенного мужем участка, она остановилась, вытирая пот на лбу, и, расстегнув блузку, подставила грудь под струю свежего ветра. Но даже ветер не мог охладить её разгорячённую грудь, ей не хватало воздуху. Она расстегнула прилипший к телу,  мокрый от пота лифчик и положила выжариваться на скошенную траву. Дышать стало легче, но работа всё равно не спорилась, и только после второго круга она вспомнила, она поняла, что ручку у Косья надо установить по росту. Размотав  узкий ремешок из сыромятной кожи кислины, она опустила ручку на уровне пупка и снова стянула, закрепив ручку. Косить стало удобней, но чем больше она делала кругов, тем силы больше покидали её. И только мысли о сыне, о сохранении чести мужа, держали её в том напряжении, которое было единственной опорой в этой тяжёлой, не женской работе. Коса становилась всё тяжелее и тяжелее. Переступая для каждого нового взмаха косой, она теряла равновесие, её начинало качать, в какие-то мгновения ей казалось, что это всё происходит, как будто бы во сне. Но детский плач остановил этот бесконечный заведённый механизм однообразных движений. Она оглянулась назад: падая и вставая, путаясь в скошенной траве, выражая все свои проблемы плачем, вытянув ручонки, к ней шёл её сынишка, её бесценная кровиночка. Шёл к той единственной своей  защите — маме, которая укроет его от всех бед и невзгод, совершенно не осознавая, что ей тоже тяжело, что её душа тоже незримо плачет, стараясь найти  хоть маленькую толику защиты и поддержки. И эта детская неосмысленность жизни, рождённая наивностью первоначальной простоты, настолько светла и умильна, создавала картину ангельского образа. Фрося бросила косу и не пошла, а побежала навстречу сыну,  как будто господь дал ей материнские незримые крылья. Она подняла его над своей головой, показывая необозримую красоту природы, и в этом ощущении полёта над необъятной цветущей красотой луга, его проблемы исчезли, растворились, как след растаявшей волны. Он улыбался, поднимал ручонки, стараясь заглянуть дальше, увидеть, познать, что там за гранью мнимой ограниченной черты. И эта новая,  начинающаяся жизнь в руках Фроси незримо вливала в неё свежие силы, вплоть до улыбки. Покормив сына, она вновь принялась за работу и её малое создание, отставая, спотыкаясь, падая и вставая, неотступно следовало  за ней до тех пор, пока окончательно сын не устал. Присев на свежескошенную траву,  он нашел себе новое занятие: нюхал и обрывал цветочки, переползая по валку скошенной травы. Силы матери были на исходе, солнце катилось  к закату, она присела возле сына и,  вспомнив разговор с Антипом, чтобы не дать повода для станичной молвы, поднимая сына на руки и разговаривая с ним, как со взрослым, обратилась к нему:   
—Ну, что Александр Ильич, пойдём до деда Трифона?
 И, подойдя к своему балагану, накрытому куском брезента, положив косу, направилась к соседской   деляне Ларионовых и  Мельниковых.
— Вечер добрый,— приветствовала она всю семью, садящуюся вечерять.
—Добрый,— ответила вся семья за исключением Ивана и Тимофея, хлебавших уже галушки по полному рту.
 —Садись с нами, — предложил дед Трифон.
  —Не откажусь, наработалась.
И,  усаживаясь на траву, как и они, вокруг разостланной клеёнки для еды, ласково обратилась к сынишке:
—А Шурик вечерять будет?
—Будет,— как попугай повторил он последнее слово.
Дед Трифон, светло ухмыляясь в усы, мягким, тонким, шаловливым голосом, как бы заигрывая, произнёс:
—А  как же он не будет, поди вон как умаялся на покосе.
Иван, не замечая своей привычки, тут же вставил:
—Мы пахали, говорила муха, сидя на рогах  у быка.
Отец в таких случаях всегда одёргивающий язык сына, остановил его встречным вопросом:
 —Давно ли сам отошёл в делах от мухи?
Иван хотел было сказать, мол,  уже как две недели, с начала покоса, но промолчал, как бы не попасть в неприятный конфуз. Вечерняя трапеза была закончена. Фрося, познакомившаяся с Иванкой ещё  на Пасху во время гулянки, вместе с ней мыла посуду, отдав сынишку деду  Трифону.  Он тянул его за усы, как  раньше у отца  Ильи. Дед фыркал, а  внук  смеялся закатистым смехом, придавая бодрость старику. Фрося рассказала Иванке о домогательстве Антипа к ней на обмен помощи на покосе. Горячая кровь болгарки вскипела ненавистью, и она тут же  позвала Варфоломея. Обсудив сложившуюся ситуацию и не посвящая во все детали Трифона Акимовича, они расположились на ночлег в следующем порядке: Фрося с сынишкой и Иванкой расположились в шалаше, отчим с Варфоломеем в телеге. А Иван с Тимофеем после нескольких вопросов, на которые не получили ответа, направились в балаган, где должна спать Фрося. Прибыв на место ночлега, они были даже довольны, что ночёвка их здесь, на лугу, в одиночестве, наконец-то давала чувство взрослой самостоятельности. Сумерки не заставили себя ждать, они залезли в балаган и улеглись с ощущением блаженства поработавшего человека. После минутного молчания Иван обратился к Тимофею с вопросом:
— А,  правда, что с наступлением полночи в тёмных закоулках по лесам и болотам бродят черти и лешие?
—Может, и бродят, а может, и нет, я не знаю.  И, успокаивая брата, а в какой-то степени и себя, добавил, — пусть только сунуться! Вот с  края, на всякий случай, я положил косу.
Иван, обнимая брата,  вполне серьёзно произнёс:
—И что бы я делал без тебя, вот голова!
 И, повернувшись на другой бок, уснул сладким сном, как и Тимофей.
Ночь стояла тёплая, тихая,  луг задышал паром  после жаркого дня, насекомые стрекотали, радуясь божьей благодати. Только шаги, скорее не шаги, а шарканье косолапой укороченной ноги Антипа не вписывалось в эту ночную идиллию. Хотя было темно, но он шёл, втянув голову в плечи и даже чуть-чуть сгорбившись. Подойдя к балагану, он остановился, намечая в мыслях дальнейший план действий. После короткого раздумья, снял обувь и верхнюю одежду, на коленях, в нижнем белом белье вполз в балаган, произнося шёпотом:
 —Фрося, Фрося, — и на ощупь дотронулся до голой ноги. Разоспавшемуся Ивану как раз снился сон:  страшный, громадный чёрт пытается взять его за ногу, чтобы вытащить  из балагана.  Иван, пружиня ногу и  сгибая её в колене, подтягивал к себе. И только чёрт хотел ухватить, как следует за ногу, Иван, словно сжатая пружина, ударил на растяжку, попав Антипу прямо в лицо. Антип, не ожидая такого удара со всего маха, падая и хватая воздух руками, перевернул балаган. Иван разбудил Тимофея душераздирающим криком:
 —Черти! Черти!
И, оглашая луг, понёсся так, что его не мог догнать тоже напуганный старший брат. Услышав переполох, отчим, толкнув Варфоломея в бок  и беспокоясь за сыновей, со словами: «Волки!»,- схватил ружьё, лежащее в длинном ящике под телегой, и пальнул вверх из обоих стволов. На соседних покосах проснувшиеся казаки долго не заставили себя ждать. Опасаясь за лошадей, тоже начали палить вверх, крича и улюлюкая.
Иван и Тимофей, совершенно не понимая создавшуюся ситуацию,  упали на луг, боясь,  что ненароком их могут убить.  Антип, придя в себя от падения,  проковылял, в нижнем белье, метров пятьдесят от балагана и  залёг, прикрывшись травой.  Он выжидал момент,  чтобы забрать верхнюю одежду,  но этому сбыться  было не суждено.
Ребята в сопровождении Варфоломея и отца, державшего на изготовке ружьё, возвращались туда, где, по  словам Ивана точно был чёрт, схвативший его за ногу.  Подойдя к балагану, они увидели, что его, в сущности, нет. Брезент и подпорки валялись на земле.
—Я говорил вам чёрт, а вы не верили,— ещё не успокоившись, тараторил Иван. Даже балаган полетел вверх тормашками.
Варфоломей, зная положение ожидающихся дел ещё с вечера, но, не предполагая, что они развернуться именно так, подойдя к брошенной верхней одежде, рассмеялся и, шутя,  поддерживая утверждения, промолвил:
 —Точно, Иван, был чёрт, да ещё косолапый и хромой.
 Отчим от таких слов насторожился, и теперь поняв, что не случайно  Фрося с внуком осталась ночевать у них в шалаше, произнёс:
— Ну, Антип, устрою я тебе полосатую рубаху.
Забрав брошенную одежду, он скомандовал:
 —Пошли досыпать.
Досыпали хорошо не только они, но и весь переполошённый народ на лугу. Встали, когда утреннее солнце начало припекать, и конечно покос начался с обсуждения ночного переполоха, передавая из уст в уста поход Антипа до жалмерки.    Фрося  осталась не без внимания. Закончив косить свою деляну, Трифон Акимович  с Варфоломеем, пока его сыновья со своей матерью и Фросей копнили сено, управились с покосом на её  деляне.  Так, помогая друг другу, как говориться, взяв под крыло жалмерку,  они сообща приступили к копнению сена.
Ратная служба казаков в Урюпинске, шла полным ходом. Отрабатывая мастерство конного и пешего боя,  рубахи казаков высыхая, покрывались белыми солевыми кругами. Илья Ларионов, стирая рубаху на берегу реки  Хопра, как и его сослуживцы, казался задумчивым, его взгляд  был направлен куда-то вдаль и, упираясь в лесную чащу  на противоположном берегу, задумчиво смотрел, забывая про стирку и окружающих товарищей.
 — Ты куда унёсся?— оторвав его от мыслей, спросил станичник - казак Ерохин.
Тут же возвратившись в реальность, Илья ответил: 
—Да вот, всё думаю, как там моя Фрося, одна с малым сынишкой на покосе? Чую, что не справится, а впереди зима.
 —Да не бери ты в голову, Илья,— успокаивал Ерохин, — бабы они такие, а тем более жалмерка, чай найдёт, кто её и приголубит, и поможет.
Илья, бросив рубаху, которая поплыла по течению, со все силы толкнул Ерохина в грудь. Тот, не устояв на мостке, в одежде и сапогах, переворачиваясь через спину, скрылся под водой.
 — Вот так-то оно лучше,— шлёпая скользящим движением ладонь о ладонь, как бы вытирая их, пробормотал себе под нос Илья.
Ерохин, унесённый сильным течением Хопра, вынырнул рядом с рубахой обидчика.
 —Ты чего, совсем одурел?— ухватив всё же рубаху Ильи, прокричал Ерохин.
—В следующий раз будешь думать, чего говорить,— подавая ему руку, ответил Илья.
На следующий день им предстояло на всём скаку, преодолевая плетнёвые преграды, рубить лозу, поставленную под обе руки в разрыве на один шаг. А  после последней преграды лоза стояла по обе руки без разрыва, на половинном размере полёта коня. Уже большая часть казаков, выполняя задание, так и не смогла добиться блестящего результата, пропустив по 2-3-4 лозы, не говоря  о сложнейшей рубке в полёте. Илья сегодня  был задумчив, он был хмур и, по всей видимости, зол. Его внутренне состояние вырывалось наружу. Находящуюся ветку вяза в руках, он ломал на куски отрывисто, кидая наотмашь. Его жеребец  по кличке Курган, только что прошедший разминку,  чувствовал рвущийся в драку настрой хозяина, потому не мог стоять на месте, переступая ногами, как спортсмен перед стартом, постоянно менял позу, перемещая круп в правую, левую сторону. Илья, не обращая внимания на эти перемещения, опираясь на стремена, легко поднимаясь и опускаясь, пружинил свой корпус, готовый по команде ринуться в учебный бой. Ерохин, преодолев препятствия и пропустив 5 лоз, возвратившись на исходный рубеж, со стороны наблюдал за Ларионовым. Раздалась команда: — Марш!
Жеребец взвился   на дыбы и, огласив местность призывным ржанием, пулей понёсся на препятствия. Со стороны эта картина была ужасающей, каждый выполнял своё дело и в тоже время чувствовал друг друга. Конь в стремительном беге взлетал над плетнёвыми преградами. Привстав на стременах, в фуражке, закреплённой под подбородок, с обозлённым лицом, с мыслями: «Порублю, опозоривших мою честь»,— Илья, извиваясь, словно молния, разил своей саблей без промаха лозу. А в последнем полёте это было не преодоление препятствий с рубкой лозы, это был, по сути, боевой полёт с  джигитовкой, давшей возможность срубить обе дрожащие лозы. По окончанию заезда, Ерохин, видевший настрой Ларионова и его стремительно озверевшую рубку, спросил:
—Что с тобой случилось, какая муха тебя укусила?
—Это ты меня укусил, — ответил Илья.
—Так я же шутя,— хлопая по плечу станичника, произнёс Ерохин.
—Ты, шутя, а я в серьёз,— ответил Ларионов.
—Да, не хотел бы я оказаться в такой момент под твоей рукой, видел как ты рубил, никакого шанса не оставил для выживания. А последний полёт через барьер- это был вихрь, нет смерч. Ты закрутился с таким поворотом  назад! Нет, это невозможно. И всё-таки срубил. Как это у тебя получилось?
—Да я и сам не знаю, даже не помню, в каком-то таком состоянии был, что для меня невозможного не существовало.
—Илья, а ты страшный человек. Когда ты в гневе, от тебя лучше держаться подальше.
— Это точно, — утвердительно ответил он, - только причины гнева бывают разные, а от этого и гнев бывает разный.
—Строиться!— прозвучала команда.
Недоговорив, они на конях заняли свои места, и сотня двинулась на обед, им оставалось ещё два дня отработать военные навыки в лагере и вновь вернуться по родным хуторам и станицам.
Полевые работы по уборке сена подходили к концу. Покос закончен, сено, стоявшее в копнах, станичники уже начали перевозить на гумно к зимовке скота, а то, что находилось в стогах, перевозка могла отодвинуться до санного следа, в зависимости от занятости по уборке зерновых и прочей неотложной работы.
               


                Глава 6
       - Едут! Едут! - Кричали подрастающие казачата, завидев спускающихся с бугра казаков на конях. Пропылённые и вспотевшие, они въехали верхами в станицу. Народ, не занятый делами, услышавший новость, оглашаемую казачатами, высыпал на улицу. Жёны, выбежавшие навстречу, взявшись за стремя, шли  рядом или, взяв  под уздцы, вели коня вместе с гордо восседавшим хозяином на свой  баз. Фрося, отдав сына Илье, шла рядом с конём, держась за стремя, глядя снизу вверх на мужа, на своего двухгодовалого сына, сидящего у него на руках, и счастливая улыбка у неё не сходила с лица. В то же время её настораживало молчаливое поведение мужа и ходящие желваки на скулах.  Она совершенно не знала, что бывшая соперница Анфиса, вышедшая не по любви за Матвея Плетнёва, и  жившая на краю станицы, завидев казаков, выбежала навстречу, в первую очередь, не к мужу, а к Илье и, ухватившись за стремя, всего-то и произнесла:
 —А Фрося-то не терялась, Антип помощником прослыл.
Он оттолкнул её ногой, и злые огоньки в его глазах запрыгали бесенятами, разжигая буйное пламя, казалось бы, утихшее после рубки лозы. Заехав на баз, Илья отдал сына жене и, слезая с коня, разжигаемый  ревностным нетерпением, спросил:
–Сено-то убрала?
- Нет, милый, в копнах стоит, тебя дожидается.       
—А чего же Антип, ай не успел?
 У неё ёкнуло в сердце, но, совладав с собой, Фрося протянула руки и только хотела шагнуть к нему, резкий удар, наотмашь, сшиб её с ног. Она полетела вместе с сыном, проломив трухлявую калитку в баз телка, и приземлилась в навоз. Крика и плача с её стороны не было. Прижимая сына к груди, зная характер мужа, что это только начало, в мгновение оказалась на улице и понеслась во весь дух за помощью к деду Трифону.  Бросив работу на гумне, Трифон Акимович захватил подобранную одежду Антипа и, не теряя времени, без седла, как бывало в детстве, мчался до разбушевавшегося племянника. Илья, только что вернувшийся из лагерей, ещё не заходивший домой, в боевом снаряжении стоял во дворе, взявшись руками за седло и прислонившись лбом к жеребцу Кургану. 
—Какую ж думу думает твоя бесшабашная буйная головушка?— заходя во двор, спросил дед Трифон. И, подходя ближе, продолжал:
— А Фрося-то с малым сынишкой все жилы порвала на сенокосе, и наша семья не оставила её одну.
Приблизившись к нему на расстоянии вытянутой руки и дождавшись,  когда он повернулся, Акимович бросил ему в лицо одежду с упрёком:
 —Садовая твоя голова. Антип не на ту нарвался, я вот на казачьем кругу буду добиваться, чтобы ему с пяток плетей приписали, а может, и сам разберёшься.
Пожалел, ой как пожалел дед Трифон о последних сказанных словах. Правда, говорят: язык мой — враг мой. Эти слова были равносильны тому, что подлить масло в огонь. Неудержимый характер выплеснулся таким буйством! Глаза, как у разъярённого быка, налились каким-то лиловым светом, он изо всех сил ударом ноги зафутболил Антипову одежду, с прыжка взлетел на коня и вихрем помчался по станице, чтобы рассчитаться с тем, кто посягнул на его честь, на честь жены и семьи. И не было такой преграды, что могла его остановить в этот миг. Дед Трифон, предчувствуя беду,  поскакал вдогонку и, поравнявшись со своей усадьбой, на скаку прокричал, сколько есть мочи:
— Варфоломей, за мной!
Атаман, живший напротив и ещё не успевший снять походную форму, видя неладное, поскакал следом за Варфоломеем.
Илья, соскочив с коня, направился во двор к Медведевым, где ещё вся в сборе стояла семья, встретившая своего Ермолая из лагерей.
Не  говоря ни слова, разъярённый Илья подошёл к Антипу, стоявшему задом к нему, развернул, и остервенело, не только кулаком, но и всем корпусом ударил в лицо. Тот пошёл юзом по земле, оставляя от трения счищенную тропу. Старший брат Ермолай не успел опомниться, как Илья выхватил саблю и обратной стороной рубанул поднявшегося Антипа по плечу, перебив ему ключицу. Тот рухнул на землю. Ермолай, вытащив свою саблю из ножен, с криком:
—Я тебе покажу!— бросился на Илью.
 Завязалось поистине сражение, не учебное, нет, сражение за поруганную честь и за боль, нанесённую брату. Во дворе поднялся бабий крик и плач. Ермолай, зная военную ухватку Ларионова, уже опасался за себя, но дело уже не поправишь. Опомнившись, с кем имеет дело, бился  со словами:
 —Остепенись, Илья, остепенись.
Он же находился в такой ярости, что этих слов совершенно не слышал. В его мозгах стояло только одно: перед ним враг и он должен его одолеть. Благо  в этот момент  подоспел дед Трифон с поднятою подмогой по его тревоге. Атаман- Никанор Борисович Елфимов, тоже зная норов Ларионова и понимая, что своей саблей его не остепенить, схватил во дворе лежавшую длинную вязовую жердь, и со словами:
 —Разойдись! Зашибу!— ударил по рукам, выбивая сабли и  расшвыривая их в разные стороны.      
Соседские казачата, бегавшие по улице, через плетень наблюдали это сражение с одним любопытным желанием: кто же победит. Но главное ещё и в том, что  их слуха не коснулось ни одно матерное слово, как бы ни был жесток бой.
           Произошедшее облетело всю станицу. Фрося тряслась от страха, хотя и понимала, что муж разобрался во всей сложившейся ситуации. Но его характер, этот ревнивый вспыльчивый характер  пугал её, а выхода другого просто не было. Оставшись рано сиротою,  родная тётя Елизавета Родионовна Меркулова воспитала её, но и она представилась уже как два года, и прислонить ей голову просто не к кому. Илья, понимая, что поступил с женой несправедливо, но сохраняя свою казачью гордость, на извинения и унижения не пошёл. Отойдя от бушующего в груди пыла, после обеда он направился  к родному дяде. Зайдя в курень, он обнаружил, что их никого нет, кроме всхлипывающей за столом Фроси и мирно спящего сына на Ивановой койке. Как ни в чём не бывало, он спросил:
 — Где остальные?
— На перевозке сена,— полушёпотом ответила она.
Он подошёл к спящему сыну, стараясь не разбудить, взял его и со словами, обращёнными к жене:
—На, держи,- передал Шурика Фросе.
Она, не понимая, что будет дальше, но повинуясь ему, взяла сынишку и прижала к груди. Илья подошёл, поднял обоих, как бесценную свою собственность, и на руках по улице, на глазах у всей станицы, понёс без передышки обиженную, без всякой причины жену и сына. Но  даже и здесь не обошлось без посторонних глаз, шушуканья и разговора:
— Мол, бьёт, значит, любит, муж и жена - одна сатана.
И что бы ни происходило в семье, а старый семейный уклад не далеко уходил от природной сути: выжить и выкормить своё потомство. Поодиночке сделать это трудно, а поэтому все невзгоды и обиды трут  себе к носу, а дело делают сообща. Надвигалась уборочная страда. Помня пословицу «Хлеб- всему голова», каждый готовился заранее. Поправлял овины, укатывал ток, отбивал косы, готовил серпы, пристраивал специальное приспособление— (грабли) на косе для повышения производительности, готовил цепа и катки для обмолота. Одним словом, подготовка к уборочной - это как бы цветики, ягодки будут  впереди, это как бы своего рода отдых перед боем. Уборочная страда обязательно начиналась со службы в церкви, благословляя на священный труд. Станичники, очищая дух и плоть от греховной корысти, не для показа, а глубоко, истинно молясь и не скупясь, ставили свечки. Облегчённо выходя из церкви, ещё раз поворачивались к её входу, смотрели на нарисованные святые образа и вознёсшийся крест на куполе, крестились, прося дать им силы и здоровья на уборочную страду. Особо зажиточных в станице не было, работали большими семьями, парами и по одиночке. Семьи Ларионовых и Мельниковых, живущие под одной крышей в родственной связи, имели  хорошую конную тягловую силу и внушительную рабочую силу. Проснувшись чуть свет, Трифон Акимович, как глава семейства, что под силу- инвентарь и всё необходимое- не тревожа молодёжь, укладывал на телегу. Полная луна в свете утренней серости побледнела. Он мельком взглянул на неё и, продолжая укладывать инвентарь, сам с собою, бубня себе под нос, несколько раз повторил:
 —Не на молоду и не на исходе, а на исполненной луне, на полной убирать начинаем. Значит, быть хорошему урожаю.
           И снова с утра станичники одни за другими двинулись в степь, в поля, убирать зерновые. Полевой стан  с тех пор, как Ольга Ивановна сошлась с Трифоном, преобразился и каждый год имел  показательный вид. Уборку зерновых им предстояло начать со ржи. Рожь стояла густая, высокая, в низинах выше человеческого роста  и главное не полегла.
—Стоит, родимая, — подходя с Иванкой к краю поля, проговорил Варфоломей. Она наклонила колос и, понюхав, как нюхают цветок, улыбаясь, сказала, уже ближе к русскому истолкованию:
—Пахнет, как краюха чёрного хлеба.
Варфоломей, рассмеявшись, осторожно обнял её за плечи и,  выбрав слово из её речи, несколько раз повторил:
 —Краюха ты моя, краюха.
И это его изречение прозвучало для неё таким родным, необходимым сравнением, как вездесущий хлеб для организма человека. Проверка Варфоломея на прочность после ранения уже состоялась на заготовке сена. Он в мыслях благодарил врачей, теперь уже ставшую тёщей Марию за её целебные мази и составы из трав, ну и, конечно, Иванку, за её заботу и любовь, творившую чудо к его быстрому выздоровлению. Покос  ржи требовал определённого навыка, к тому же косой последнего номера, да ещё с приспособлением граблей, способствующих быстрой вязке снопов. Такая работа не по плечу Ивану и Тимофею, а поэтому, им с Иванкой была отведена другая работа: следом вязать снопы, пока колос не начал осыпаться.  Варфоломей потёр руки и привычным вращением корпуса косаря на 180 градусов, идя следом за отчимом, начал, казалось, бесконечную работу. Скошенные стебли, поддерживаемые граблями, не разбрасывались, а ложились кучно, образуя форму снопа, которую оставалось только связать. За три дня ржаное поле было скошено, снопы, большей частью, перевезены на ток, но к обмолоту пока не приступали, давая время дозреть зерну. А поэтому, не теряя времени,  приступили к жатве пшеницы с одновременным вязанием снопов и перевозкой их на ток,  складывая колосом в одну сторону, по направлению солнечной стороны, образуя целые скирды. Эту ценность они берегли, как зеницу ока, боясь в это время дождя, готовя заранее у кого были брезентовые полога, а в жару особенно боялись пожара, поэтому, наступивший праздник "Борис и Глеб", почитаемый, как охраняющий от пожара, станичники почитали особенно, прекращая всякие работы, а уборку злаковых и тем более.  К началу вечернего колокольного звона казаки и казачки, покинув поля, спешили на церковную службу, за исключением тех, кто оставлен на токах в качестве сторожей. Иванка с Варфоломеем оставшись одни в степном раздолье, с раскинувшимися скошенными и не скошенными полями, вдыхая хлебный запах полей, наконец-то предались неге, соблюдая божественный праздник. Они отдыхали, просто отдыхали, как люди, наработавшиеся до упада. Упали на разостланный тулуп в шалаше и говорили, говорили, мечтая о будущей жизни, пока сон не сморил их. И этот сон  без ужина, завтрака и обеда, длился не много и не мало, вплоть до полдника следующего дня, когда их разбудил разговор возвратившегося Трифона Акимовича с сыновьями:
—Вот это сторожа! Поди,  сон был дороже еды?
Варфоломей, потягиваясь, не вставая, ответил из шалаша:
—Вот это мы поспали! Наконец-то отоспались за все рабочие деньки.
 Но рабочих деньков ой как много было впереди. Они приступили к молотьбе. И чтобы не изломать стебли ржи, которые пойдут на изготовление перевясла (крепкие пояса), для вязания кукурузных снопов, решили обмолот производить цепами.
Трифон Акимович и Варфоломей, стоя друг против друга на расстоянии удара цепов, били равномерно, ритмично, поочерёдно, по пучкам связанных колосьев, временами рукавом рубахи утирая пот со лба.  Единственной минутной передышкой был момент, когда Тимофей с Иваном забирали обмолоченные снопы, унося в пустой стог, а Иванка подкладывала следующие снопы для обмолота. Работа была до того отлажена, да иначе и нельзя. "Молоти, да на небо гляди ,торопись, да Богу молись, чтоб дожди не взялись". Дорожили каждой минутой, работали, как говорится, на износ.
 —Батя, а дай-ка, мы с Иваном попробуем, я гляжу, ты отставать стал от Варфоломея,— убирая обмолоченные снопы, обратился Тимофей к отцу.
—А сможете?— в свою очередь спросил  отец.
 —Чего же тут не смочь, бей да бей,— подхватил разговор Иван и, размышляя дальше, добавил,— за нами и Варфоломей не успеет, ведь он контуженый.
—Сам ты контуженый на всю голову! Не контуженый, а раненый,— поправил его Тимофей.
—А какая разница?— не унимался Иван.
 —Такая, что у тебя котелок не варит, -  с насмешкой ответил Тимофей.
Иван, не поняв насмешку и приняв сказанное за истину, рассмеявшись над Тимофеем, еле выговорил:
 —Ха, сказать нечего, приплёл, да у меня вообще котелка нет и варить  мне нечего, да и незачем. Последнее наивное откровение Ивана поразило всех не злорадным, простым семейным смехом. Взяв цепа, они стали молотить, но дело не ладилось. Стараясь быстрей обмолотить, они то поднимали цепа слишком высоко, то, поднимая до половины, спешили ударить, попадая по древку цепа, то ухитрялись каким-то непонятным образом перепутать саму цепь, дёргая и таща на себя орудие труда другого, сбивая ритм работы. У Варфоломея лопнуло  терпение и он, садясь около отчима на отдых и обращаясь к братьям, сказал:
 –Вы не спешите, бейте поочерёдно на счёт раз, два.
И надо сказать, что у них стало получаться, но главное, они вдруг поняли, что труд этот не из лёгких. Минут через двадцать руки стали наливаться  свинцом, мышцы на руках одеревенели и цепа  не стали их слушаться. Иван прекратил молотить, опершись на ручку цепа. Он задал Варфоломею своей нескончаемый, сравнительный вопрос:
—А в бою от сабли тоже рука так деревенеет?
—Устаёт, да ещё как,— и тут же добавил, — уж  лучше пусть от молотьбы устаёт, чем от боя.
Не довольный таким ответом, считавший брата героем, он не понимал, почему старший брат отказывается от боя. Для него понятие боя пока ассоциировалось с той ребячьей игрой, где они верхом на зелёной ветке ветлы сражались импровизированными деревянными шашками, пыльно носясь по станице.
          Прошёл церковный праздник «Пантелеймон целитель», который казаки чтили за его серьёзность. Работающих в поле, по их поверью, могла поразить гроза.  После этого праздника обычно, скосив рожь, овёс и ячмень, начинали косить пшеницу, но в этом году жаркое лето, как говорится, передвинуло сроки уборки, а потому пшеничные снопы, в большинстве своём, уже лежали и стояли на току. Зацепив тяжёлые продольные  каменные катки, с высеченными глубокими впадинами за вальки и, расстелив снопы по току,
Тимофей и Иван, водя  лошадей, молотили зерно. Иванка вилами поворачивая снопы  для лучшего обмолота, иногда просила деверей проехать ещё раз, промолотить оставшееся колосья. Варфоломей с отчимом, в поте лица докашивая пшеницу, по очереди нет-нет да приходили посмотреть, как идёт обмолот, поправляя делом и советом их ошибки.   Ох, уж эта крестьянская работа! Мало того, что пробивает до седьмого пота, ещё и зависимая от погоды. Как говорится, всё время в галоп. Подул хороший ветер- начинай веять зерно, разделяя на три кучи: семена, пропитание и корм скоту. Пришло время смотреть на просо – смотри, да не проморгай, перестоит- осыплется, скосишь раньше - зори прохладные, выпадает роса, без овина не обмолотишь. Трудная жизнь казака: и царю служи, и земле служи. Не послужишь царю - привилегий не будет, не послужишь земле - не то, что сам, и семья погибнет. А потому и служили, и работали в поте лица. Одно кончалось, другое начиналось, снова сеяли под зиму рожь, снова пахали зябь. Вечное  крестьянское колесо жизни вращалось без начала и конца, закручивая своим движением людей в бесконечный круг работы. Казалось бы, закрома на зиму заполнены доверху, что ещё нужно. А ведь нет, скошенная конопля в снопах ждала женских рук. Стоял сентябрь, коноплю свозили к озеру для замочки. Вода была уже холодная, но женщины, в силу необходимости, лезли в воду. Иванка, будучи беременной, как и некоторые другие казачки, сняла верхнюю одежду, забрав в охапку приготовленные Варфоломеем длинные деревянные колья. Зайдя по грудь в холодную воду, она втыкала колья, обозначая свою площадь для замочки конопли. Беря снопы, она снова и снова заходила в воду, расстилая коноплю тонким слоем, чтобы та в течение двух недель хорошо размокла. Эта работа длилась не час и не два: начиная с полдня, когда вода чуть-чуть согреется, и до заката. Дед Архип, ехавший мимо озера с возом хвороста, посмотрев на эту картину, съёжился, как будто его самого окунули в эту холодную воду, и произнёс:
 —Ох уж это бабье лето, каждый год в это время в холодной воде купаются, а через две недели ещё холодней будет, опять будут купаться, вытаскивая коноплю. Слава тебе господи, что я казак, а не баба, - перекрестив лоб, прошептал дед Архип.
Бабы, завидевшие его и решившие подшутить, невпопад закричали:
—Дед Архип, иди к нам, искупаем.
Ему с глухоты своей послышалось «искусаем».
—А  чего меня кусать, я уже кусаный, старый, не угрызёте.
 Бабы, продолжая шутить, кричали:
—Воды холодной испугался, мы тебя отогреем.
Зная, что его уже ни одна баба не отогреет, ничего не отвечая им, он взглянул на эту женскую купающуюся армаду в белых рубахах с заправленными и распущенными волосами, пробормотал себе под нос:
 —Не бабы, а истинные русалки, да меня сунь в эту воду, там я и загнусь,— и, съёжившись от своих же слов, не оглядываясь, покатил в станицу.
           Приближался "Покров". В  Алексеевской, бывшей окружной станице, ежегодно проходили ярмарки, но Покровская ярмарка по неписанному закону проходила только в Филоновской станице, названной ещё в 1627 году по цыганскому табору во главе с цыганом Филоном. Съезжались сюда жители ближних и дальних станиц, хуторов и даже других губерний, как купцы, так и ремесленники, хохлы, казаки, пришлые. Одним словом, люд разных наций и сословий для того, чтобы продать или купить товар, сделать какую-либо торговую сделку, договориться  или наняться на  покос сена, зерновых и даже на строительство дома, а также  прямо на ярмарке нанимались, на целую зиму с совместным проживанием, одеть, обуть всё семейство методом пошива.
     Трифон Акимович вместе с Варфоломеем готовился тоже к ярмарке. Иванка, ходившая на последнем месяце беременности, вместе со свекровью Ольгой Ивановной, оставалась дома. Загрузив одну телегу рожью, а другую пшеницей, прихватив с собой гусей и уток, посаженных в забитые решётчатые ящики, они выехали со двора под крестное знамение Ольги Ивановны. По дороге к ним присоединились другие станичники, в том числе и родной дядя Варфоломея Никанор Пантелеевич Мельников. Шлях был накатанный, кони по нему бежали однообразной  трусцой, а поэтому их клонило в сон. Но, поравнявшись со станицей Чёрновской, их дрёму нарушил выезжающий целый обоз казаков, тоже державших путь в станицу Филоновскую.  Ехать стало веселее, то там, то здесь казаки затягивали свои походные песни, а проезжая хутора Перевозинский, Самсоновский и Громковский,  к ним ещё присоединились телеги с казаками, нагруженные товаром для продажи на ярмарке. Со стороны это растянувшееся обозное зрелище смотрелось, нет, не цыганским табором, а конной бесконечной обозной цепью, тянущейся незримым Филоновским валом на предстоящую ярмарку. Каждый ехал гружёный под самый верх в надежде продать, обменяться, купить. Даже бродячие скоморохи были нагружены до верху своим кочующим скарбом. Когда выехали за Громковский хутор, степной простор сразу открыл купола Филоновской каменной церкви Святой Троицы, построенной в 1795 году, с каменной колокольней на два престола во имя святой великомученицы Параскевы (Пятницы)и главный —Святой троицы. Проехав ещё три версты, Варфоломей с отчимом уже были на площади, где приказные люди отводили торговые места и расставляли гужевой транспорт по местам. Место им досталось неплохое, рядом с каменной церковной лавкой, сдаваемой церковью в аренду. Торговая площадь наполнялась пребывающими людьми, как пойма реки Бузулук водой, в период разлива.
Ночи Покрова были холодные, но костры разжигать запрещалось во избежание пожара. Кто грелся чаем, кто самогоном, укутываясь в тёплую одежду. Пар костей не ломит, поэтому Трифон Акимович и Варфоломей прихватили с собой тулупы, зная, что ярмарка длиться целую неделю. А когда распродашь всё? Сам Господь и то не знает, все зависит от того, как повезёт и какой попадётся купец.
Проснулись они рано утром.  Площадь было не узнать: народа тьма тьмущая, разноцветные карусели стоят, два столба с подвешенными призами, каждый открывает, выкладывает товар. Чего только здесь нет, всего не перечислишь. Казалось, всем, чем живёт человек, что ему нужно для жизни спроси и тебе тут же предложат, только покупай. Солнышко вставало, освещая лучами чистый небосвод, и небо казалось  голубым платком, раскинувшимся над площадью в честь Покрова. Ярмарка зашумела своим неповторимым колоритным торгующим языком, утопая в музыке, представлениях, шутках и смехе веселящих скоморохов. Приезжие купцы, да и местные, подражая городским купцам и столичным, по виду сразу отличались от казаков и простолюдинов по форме одежды, по походке, по манере поведения и даже по разговору. А поэтому, ожидая от них большой покупки, продавцы меняли голос, делались более услужливыми, даже смиренно набожными, вспоминая самого Бога. Живность, то есть гуси, и утки у них пошли схода, Варфоломею даже самому не верится. А вот зерно пока не продавалось. Казаки и крестьяне  худо-бедно, но запаслись зерном. Надежда только на купца - оптовика, занимающегося сбытом зерна в больших объёмах. Шёл третий день ярмарки, зерно лежало, как заколдованное. Продавцы стали сбавлять цену. Варфоломей решил пройтись по ярмарке, посмотреть, как торговля идёт у других, подолгу останавливаясь у представлений, собирающих много народа.  Желающих снять приз, привязанный на верхушке столба, было много, даже стояли в очередь. Молодые мужики и казаки, поплёвывая себе на ладони и потирая их,  готовились покорить высокий скользкий столб. Трёх-четырёх метровую высоту преодолевали многие, а дальше с усилием хватаясь и скользя, охотники за призом срывались вниз. И вдруг подошёл молодой цыган, сняв с себя верхнюю одежду и сапоги, обхватив столб руками и ногами, одолев четырёхметровую высоту, не срываясь, хватаясь  как будто за сучки, которых и в помине не было, на глазах у всех перехватываясь и подтягиваясь, поднимался вверх. Оставалось до подвешенного приза преодолеть один метр, но этот отрезок оказался настолько скользким. Народ, ахая, когда он срывался, затаив дыхание, следил с замиранием сердца за упорным стремлением цыгана  вверх. И всё-таки после третьего короткого соскальзывания, он достиг самого верха и снял хромовые сапоги. Народ аплодировал покорителю столба, но хозяин схватил цыгана за руку и с криком:
 –Это не честно, он руки  и лапы натёр канифолью, — ударил цыгана в лицо.
Устоявший на ногах цыган, с криком:
— Столб натёрт воском!— со всего маху кулаком  по уху  выдал хозяину увесистую оплеуху на сдачу.
Помощники хозяина набросились на цыгана. Стоявшие подвыпившие казаки, желающие согреться и установить справедливость, не упустили этого момента, завязалась драка. Зеваки с криком:
 —Поддай, поддай, — не вступая в разборку, бегали вокруг, наслаждаясь истинным кулачным представлением.
 Один из дерущихся крикнул:
 —А где цыган?
Драка прекратилась, как по команде. Оглядевшись, они увидели, что цыгана и сапог и в помине нет. Пыхтя и смеясь над собой, пожимая руки друг другу, как знак примирения, они стали расходиться. Варфоломей шёл по ярмарке, опустив глаза, под впечатлением этой спонтанной драки, рассуждая в мыслях, что цыган есть цыган, не обманет, так не проживёт, но в данном случае он был на стороне цыгана. И когда поднял глаза, то  от удивления остановился: перед ним  в рядах барахолки, он не поверил своим глазам, стоял не кто иной, а сам Иван Митрофанович Макаров со станице Яминской.
— Ба! Какая встреча,— раскинув руки, произнёс Варфоломей.
Макаров, удивлённый неожиданной встречей, тоже раскинув руки, шагнул к нему,  и они обнялись, как два закадычных друга, хотя и виделись-то всего один раз. Но у обоих было какое-то необъяснимое чувство благого притяжения. Похлопывая друг друга ладонями по спине, они оба повторяли:
— Ну, вот и свиделись опять. Господь он знает, что делает, ты гляди, ведь свёл нас опять.
 И почему-то эта встреча была радостной для них  обоих, хотя если бы их сейчас спросить почему, то вряд бы они ответили на этот вопрос. Но разговор между ними начался так, как будто они знают друг друга тысячу лет.
— А у меня новость для тебя, Варфоломей, моя-то Дуняша родила. 
—Да, ты что? Поздравляю! Казака?
—Нет, казачку, Пелагею, а твоя-то Иванка когда?
—Да гуторили, якобы в этом месяце.
Он  не знал, что в эти самые минуты в доме у него стояла суматоха.  Иван с Тимофеем по приказу матери уже привёли бабку повитуху из Павловской станицы, славившуюся на всю округу своим мастерством принятия родов, что у Иванки  начались схватки и она, цепляясь за живот, уже была готова закричать: мама!
  —Дай Бог, Варфоломей, чтобы Иванка родила тебе казака, глядишь и породнимся.
—Может быть, может быть, — отвечал Варфоломей.
При расставании Макаров произнёс:
 —А ты не забывай меня, приезжай, что потребуется, сошью.  И, показывая на обувь, что была выложена для продажи, добавил,— гляди, это же загляденье.
—И почём же это загляденье? — раздалось из-за спины Варфоломея.
Слыша знакомый голос, но, не догадавшись, кто это, он оглянулся назад. К его удивлению, за спиной стоял  родной дядя Никанор Пантелеевич Мельников.
—Ну что, племяша, как обещал, пойдём выбирать тебе коня.
 —Ай распродался? Спонтанно вылетело у Варфоломея.
—Как видишь!
—А мы всё стоим, не идёт зерно.
—Как не идёт? — задал вопрос Никанор,— я свою сдал московскому купцу по схожей цене. Он набирает большую партию зерна в арендованные амбары у филоновского казачьего юрта для отправки железной дорогой, а куда  никому не сказал.
Поспешно распрощавшись с Макаровым, пообещав, что обязательно приедет к нему, дядя с племянником, не мешкая ни минуты, добрались до Трифона Акимовича, уселись втроём на телеги с зерном и уже катили к приёмному пункту тех амбаров. Амбары были вместительные, добротные, построены из круглых стволов сосен,  двери широкие, окованные листовой жестью, с пудовыми замками. У амбаров была очередь, приёмщики купца были заняты только приёмом  зерна по весу и обязательно обращали внимание на влажность и на сорность. С недопустимой влажностью зерно вообще не принимали, а за сорность снижали цену. Ссыпали рожь в один амбар, а пшеницу в другой. Трифон Акимович слыл по  станице добрым хозяином, а поэтому зерно у него было высшего класса, как говорится зёрнышко к зёрнышку. Поэтому  приёмщик, заглянув в ходок и, сунув руку в зерно на всю глубину ходка, сразу подал команду:
 —Давай на весы.
Нанятые рабочие ведрами насыпали  зерно в сбитый деревянный ящик в виде носилок, ставили его на весы, приёмщик взвешивал, другие рабочие зерно уносили в амбар. Работали в два ящика. Купец, прямо скажем, чистюля, сидел на  стуле за неказистым столом, взятым у кого-то на время, в отдалении от пыли, и по выписке документа приёмщиком вёл денежный расчёт за сданное зерно. Получив деньги, Трифон Акимович половинную сумму отдал Варфоломею со словами:
 —Я хочу, чтобы ты был настоящим хозяином, а не смотрел, что попадёт    из-под руки.
—И то верно,— поддержал родной дядя и, продолжая, добавил, - а теперь давайте поставим лошадей и пойдём покупать строевого коня, не хочу, чтобы мой племянник - казак, участник освобождения Болгарии - был без коня.
—И то верно,— в свою очередь поддержал его Трифон Акимович.
Скот, вся живность, в том числе и строевые кони, находились на краю ярмарки, ближе к Бузулуку. Здесь было посвободнее, да и попоить животину удобно во всех отношениях. Прежде чем купить коня, они несколько раз прошлись вдоль коновязей, оглядывая застоявшихся лошадей,  по-видимому, уставших от шума и суеты, творящейся на ярмарке. И каждый раз, когда они шли, осматривая выставленных лошадей на продажу, их взгляд постоянно останавливался на двух,  выделяющихся чем-то таким, что не взглянуть на них, проходя мимо, было просто невозможно. На третьем обходе они остановились около продавца  нерусской внешности, но говорил он по русски, только с акцентом. Кобылица явно была арабских кровей, семейства "Кохла". Там, в Болгарии, Варфоломей видел таких лошадей у турок, которые отличались быстрой ездой. Хотя своего Дуная, павшего в бою, он бы не променял ни на кого, и всё же в душе у него было желание обзавестись такой красотой, может быть даже на племя.

И сейчас, глядя на кобылицу, ему не верилось, что эта арабская лошадь может стать его достоянием. Конечно,  для крестьянских работ она не годилась, её сословие как будто само за себя говорило:  посмотри, какая я красивая, быстроногая, я буду верной твоей спутницей. Торгующий абрек, с чёрными быстрыми глазами не походил на спокойного работящего горца. Это, скорей был джигит, занимающийся кражей и продажей лошадей. Его вертящиеся глаза выдавали его хитрую ловкость и в поведении, и в разговоре с другими людьми. Никанор, глядя на продавца, опасался только одного, чтобы не подсунул этот живой товар с какой ни, будь "червоточиной", а поэтому,  даже удосужился  посмотреть зубы, воскликнув:
—Только третий год идёт, зацепы на постоянные меняются.
Перед ними стояла кобылица серой масти правильного, плотного, сухого телосложения, без пороков конечностей ( иксообразности и  саблистости) и даже, пока, без шпатов. Красивая, квадратная во лбу,  со слегка вогнутой переносицей головы, с длинной изогнутой шеей, с округлённым туловищем. Её длинный, прямой круп, с высоко поставленным хвостом, смотрелся завораживающе. Кто хоть чуть-чуть понимал или  любил лошадей, тот дал бы ей высокую оценку. Порода арабских лошадей типа "Кохейлани" самая массивная, самая  быстроходная, самая жизнестойкая — до 30 лет. Об этом прекрасно знал Варфоломей, знал он и то, что этот  тип арабских лошадей  вынослив, ежедневный бросок может делать по 90 вёрст и по всем показателям превосходит другие типы арабских лошадей: "Сиглави", "Хаубан,"и "Кохейлан-сиглави".  Но как бы не был красив конь, его надо  опробовать.  Продавец  кобылицы не доверил Варфоломею  без задатка, опасаясь того, что потом  ищи ветра в поле, поэтому потребовал половинную сумму стоимости лошади.  Варфоломей, садясь на лошадь, спросил:
 —А  как зовут  это чудо?
—Басма,— ответил джигит, — а по-вашему  "Улыбка".
Седла на ней не было, но сидеть было удобно. Он выехал за станицу и дал волю  застоявшейся кобылице. Что это было! Она понесла его так, как будто ей хотелось сказать:
 —Смотри, Варфоломей, какая я резвая и мягкая на бег.
 Она всё сильней и сильней набирала скорость и даже не плавно, а как бы рывками с каким-то натуженным дыханием,  и Варфоломей, чувствуя её старание, затормозил  бег. Похлопывая ладонью по шее, говорил  ей:
—Басма, Улыбка ты моя.
 И она, как будто понимая  человеческий язык, опуская голову, сгибала  шею колесом и, покачивая головой из стороны в сторону, направляла свой взор с большими,  красивыми глазами на него. И эти глаза, с лиловым  цветом, как бы спрашивали его:
—Ну как, нравлюсь я тебе?  Купишь ты меня?
 Может быть, это  просто  было его воображение, но глядя ей в глаза, он дважды повторил:
—Нравишься и очень, ты будешь моей.
 Возвратившись  к коновязи, где  его ждали  продавец,  дядя и отчим, он ловко соскочил  с разгорячённой кобылицы, а на их вопрос:
 —Ну, как её аллюр? -  Варфоломей  поцеловал Басму в губы, в эти нежные, мягкие губы, которые доверяются только  людям, истинно любящим  лошадей. И этот  казачий поцелуй говорил о многом.   Даже джигит восхитился его поступком, сказав с акцентом:
—Басма, в хорошие руки ты попала,— и, глядя на его лампасы, уже получив остальную сумму денег от дяди, добавил:
—Казаки, как и мы, без коня не могут.
Главная покупка была сделана, оставалось купить кое-что по мелочи на гостинцы родственникам, но Трифон Акимович внёс неожиданную коррективу:
 — Давайте посмотрим вон того жеребца ,— сказал он, указав рукой на коня, на которого при обходе они непроизвольно все трое засматривались.
 - Акимович,— обратился к нему Никанор Пантелеевич, — чего без толка смотреть? Уже покупка сделана.
—Нет, Пантелеевич, ещё не сделана.
—Нешто ты хочешь купить коня?— допытывался  Никанор,—сыны ещё малы для справы.
—Так-то оно так, но не успеешь оглянуться, как время подлетит  справлять, а конь вот он. Да в крайнем случае, пусть до службы  потренируются на нём верховой  езде и джигитовке, в общем,  там видно будет: продам,  да другого куплю, а может и для другого дела пригодится.
—Это для какого?— опять допытывался Никанор, но Трифон промолчал. 
—Ой, Акимович, темнишь ты что-то, ну  тебе виднее. Раз так,  то  пошли, посмотрим этого жеребца,— согласился Никанор Пантелеевич. Варфоломей, стоявший рядом, державший Басму под уздцы и  гладивший ладонью её красивую шею, слушал разговор стариков, не вмешиваясь, и одного не мог понять, зачем ему сейчас строевая лошадь. Подойдя к жеребцу, они окинули его взглядом с ног до головы. Он тоже не остался равнодушным, но не к ним, а к Басме. Завидев подошедшего Варфоломея с ней, он громко и протяжно заржал, видимо она ему очень понравилась.  Хозяин, похлопав его ладонью по шее, произнёс:
—Что, Амур, понравилась  арабка? Ишь, глаза-то, как заблестели.
И он, как бы понимая разговор хозяина, закивал головой вверх и вниз, ударяя копытом о землю. Широкое  тело дончака с мощным корпусом, на крепких ногах, рыжей масти в лучах солнца  отдавало золотистым отливом. Он был выше Басмы, его рост в холке составлял где-то около 170см. Изогнув свою длинную шею и повернув  лёгкую  голову  с узким храпом и тонкими ноздрями , с белой звездой на лбу,  в сторону Басмы, Амур смотрел на неё своими большими, красивыми глазами и длинные ресницы, словно стрелы, амурной волной поражали сердце гордой арабки.
—И сколько ты за него просишь?— спросил  Трифон Акимович.
—Не прошу, а твёрдая цена 5рублей,— ответил хозяин.
—Что-то дороговато,— стараясь сбить цену, проговорил  отчим. Хозяин не уступал, отвечая:
—Конь стоит того,— и тут же добавил,— зерно-то продали, небось, как и все по 79 копеек за пуд, сколь деньги сразу привалило.
—Ну ладно, ладно,— видимо соглашаясь с ценой хозяина, проговорил  Акимович.
—А сколько ему годков? Не заглядывая в зубы, спросил  отчим.
—Три сравнялось,— ему было ответом. 
—Ну что, Амур, давай  проскачем, - отвязывая от коновязи, произнёс  Трифон Акимович.
—Э-э, без задатка не моги, — выпалил  хозяин, и, получив его, добродушно сказал:
 — Покажи, Амур, свою удаль.
Акимович с помощью Никанора забрался на коня, но конь не отходил от Басмы, и когда наездник с помощью уздечки стал требовать верховой езды, он с громким ржанием встал на дыбы, приняв позу свечки. Видя это, Варфоломей вскочил  на Басму и, с шага переходя на рысь, пустил её, объезжая  ярмарку, в степь. Амур долго не заставил себя ждать, его ударили словно шпорами под бока и он, стремительно сорвавшись с места, понёсся догонять понравившуюся подругу. Выйдя в степь, это надо было видеть,  молодая,  влюблённая  с первого взгляда, пара лошадей помчалась, обгоняя  осенний  покровский  ветер. Как ни старался Варфоломей обойти отчима на Басме, но Амур ни на шаг не отставал и, не вырываясь  вперёд,  мчался  рядом  и только рядом. Ему хотелось чувствовать её разгорячённое дыхание, видеть её  глаза, веющие счастливой волей волюшкой, её дробную музыку стучащих копыт.
И это было непросто физическая проба лошадей, не просто пробный забег, это выглядело  полётом по степи влюблённой  пары  лошадей, разгорячённых  игривым  конским  галопом.
    Слезая с лошади, Варфоломей с удивлением произнёс:
—Трифон Акимович, тебе хоть за пятьдесят, а молодцом  держался!
Отчим с улыбкой ответил:
—Это  не во мне дело, Амур старался.
Расплатившись полностью  с хозяином  и накупив гостинцы для родных, они  зашли, в первую очередь, в Филоновскую церковь, поблагодарить  господа  Бога за удачную продажу и покупку. Церковь,  одним  своим  видом,  уже внушала духовную, небесную  силу Всевышнего. Мало того, что кирпичная колокольня и купола возносились  на задир головы, она еще и стояла на самом высоком  месте станицы, что придавало ей возвышенное торжество. Высокие, каменные ступени крыльца, через престол святой Великомученницы  Параскевы, вели в главный престол Святой троицы. Высота главного купола создавала такую акустику, что молитвенное песнопение  пробирало до мурашек, исцеляя душу от пороков и направляя её для благостных дел. Сняв шапки,  перекрестившись, они вошли в церковь и за неимением  времени, поставив свечи напротив иконы  святого чудотворца Николая угодника и, поклонившись в молитве, вышли и направились к своим подводам.  Путь им предстоял немалый, а поэтому, не теряя времени, на трёх подводах, с привязанными купленными лошадьми, они взяли курс на Филоновскую станцию.


                Глава  7

Погода стояла прохладная, но не настолько, чтобы могли озябнуть. От дыхания лошадей  едва-едва клубился  пар. Настроение было хорошее, это было видно потому, что  ехавший впереди Никанор Пантелеевич даже затянул песню:
                "Хасбулат удалой, бедна сакля твоя,
                Золотою казной я осыплю тебя...»
И тут  же, ехавший на второй подводе Трифон Акимович своим баритоном  подхватил: 
               "Дам коня, дам седло, дам винтовку свою,
                А за это за всё  ты отдай мне жену..."
Варфоломей, ехавший последним,  своим высоким  теноровым  голосом влился  в мотив, украшая песню  казачьими игровыми переливами:
                "Ты уж стар, ты уж сед, ей с тобой не житьё,
                С молодых юных лет, ты загубишь её...
И эта песня летала над Бузулуком  красивой незримой птицей, возвращаясь от прибрежного леса душещипательным  эхом, что придавало казакам  чувство  высокой эмоциональности - петь и голосом, и душой на грани сопереживания,  почти до слёз. Проехав хутор  Громковский и Филоновскую  станцию,  они подъехали к речке Перевозинке. Мост  через речку, как только спала вода, был добротно отремонтирован. Беспрепятственно переправившись через  неё, Трифон  Акимович  обратился к Варфоломею и Никанору:
 —А что, братцы! Солнце-то на закате, осенние дни короткие, того и гляди стемнеет, может, заночуем на хуторе Кулькином или Перевозинском?  У меня  тут одно сумы  ещё по Кавказской войне живут.
Никанор,  прикинув расстояние и время, тут же выдал:
 —Так мы уже на хуторе Перевозинском, чего мы поедем на Кулькин?
 — Значит, решено,— не спрашивая мнение Варфоломея, подытожил  отчим. Дома на хуторе Перевозинском стояли далеко друг от друга, имея свои большие огороды, сады и гумна. С появлением Грязе-Цариценской железной дороги, пристанционные хутора стали   заселятся казаками и иногородними с близь лежащих станиц, но пока это заселение было редким и не образовывало  чётких улиц. Проехав поместье Бабичевых,  они подъехали к поместью Жигачёвых. Поместье было очень большое, за гумном начиналась степь. На поместье стоял не курень, а можно сказать дом на два входа. Остановив подводы около поместья, Трифон Акимович  направился во двор, охотничья собака  на привязи подала голос.
— Кто там?— раздался мужской голос из добротного  амбара.
 — Свои, свои,— отозвался Трифон.
 С большим  полукруглым корцом в руках,  вышел крепкого телосложения казак и, увидев Трифона,  широко раскинув руки для объятья, добродушно, радостно воскликнул:
 —Кого я вижу, глазам своим не верю! Здорово, односум!
И они на какое-то мгновение застыли в крепком объятье.
—Как поживаешь, Ермил Федосеевич? - после объятий спросил Трифон Акимович.
—Слава  Богу,—  и, спохватившись, увидев подводы  и стоящих возле них казаков, открывая ворота, заговорил,  приглашая:
—Заезжайте прямо во двор, мы сейчас лошадям сенца положим, а как остынут, мой сын Тимофей напоит их.
—Постой, постой, - перебил разговор  Трифон, -  у меня тоже сын Тимофей.
 —Значит,  тёзки, только  мой Тимофей Ермилович, а твой - Трифонович.
—Так ведь у меня ещё есть сын  Иван,— не унимался Трифон.
Ермил заулыбался и с гордостью произнёс:
— А я лыком, что ли шит, у меня ещё старший есть сын, Гаврил Ермилович, вот-вот должен с охоты придти. Да чего мы во дворе разговорились, распрягайте лошадей и давайте все в избу.
Пока гости распрягали лошадей, жена Елена по приказу Ермила готовила стол для гостей. Никанор, глянув на закат солнца произнёс:
—Да, Трифон, твоё предложение куда было, кстати, гляди, солнце-то село, в потёмках ехать не приведи Господи.
 Варфоломей, подкладывая сено,  вмешался в разговор:
—Так-то оно так, да вот как там моя Иванка, ведь на последнем месяце.
 Дядя, подбадривая  Варфоломея, начал с примера:
— Моя соседка Александра жала просо, там  же и родила, и ничего. Помолчав несколько минут, добавил:
 —Да что она, Иванка, не казачка что ли? За казаком, значит, казачка. И с другой стороны, ведь она знает, что ты на ярмарке, значит, ждёт, а коли ждёт, значит, подождёт.
 —Это точно, — поддержал разговор  отчим. И, обращаясь к Никанору,  произнёс:
 —Ты помнишь  Аксютку Балабанову,  как она Митьку ждала со службы, два года носила в животе и по прибытию его на побывку принесла ему сынишку.
 Никанор  сквозь смех  еле вымолвил:
—А чего тут, если любишь, и два года будешь носить, чтоб любимому угодить.
И они все трое рассмеялись.
 —Вы чего тут ржёте,— раздался голос  хозяина, стоявшего на крыльце, —давайте заходите в хату ужинать, Елена уже собрала на стол.
Стоявшая возле крыльца деревянная кадушка, полная  дождевой воды, была  безо льда, так как морозов ещё не было. Они помыли руки в этой холодной воде и вытерли их об чистую тряпку, предложенную хозяйкой. Крестясь, как и полагается казаку, со словами: " Мир дому сему", - они вошли в хату и уселись за стол. Горячие щи из русской печи вкусным запахом наполнили комнату, на столе ни много, ни мало стояла четверть мутного  самогона, для закуски которого было нарезано сало, глиняная чашка наполнена доверху солкой, состоящей из капусты, огурцов и помидоров, на большой сковороде, предназначавшейся для всех, была пожарена яичница, примерно из 40—50яиц. Ермила Федосеевич  взял четверть своими широкими мощными мозолистыми  ладонями и, крепко держа за узкое стеклянное горло, произнёс:
—Иди сюда.
Жидкость самогона в посуде от наклона чуть колыхнулась. 
—Да не волнуйся,— успокаивал Ермил, — мы сами волнуемся, так, казаки?
—Для согрева можно и поволноваться,— ответил  Никанор.
Ермил  прямо из четверти налил под самый верх 4 двухсотграммовых стакана и, произнеся  тост за встречу, они чокнулись  гранёными стаканами и потянули эту огненную воду, не дыша и морщась, как будто их под расстрелом заставили обязательно выпить. Соскучившись по горячей  пище, да и побыв впроголодь на ярмарке, гости, закусив солкой, уплетали щи за обе щёки.
—Между первой и второй чтобы пуля не успела пролететь, так что ли казаки? - зубоскалил  подвыпивший Федосеевич, вспоминая, как бывало, выпивали в молодости. Трифон Акимович тоже порозовел и, поддерживая хозяина, несколько раз повторил:
—Так, так, Федосеевич!— и снова были налиты доверху гранёные стаканы. Но этот раз они пили стоя за погибших  казаков, не посрамивших честь казачества. Выпив, на этот раз они закусывали мало. Федосеевич, опершись локтем о стол и подперев кулаком щёку, как делали это родители и прародители, не запел, а заиграл  казачьим мотивом  грустную песню:               
"Над  озером чаечка  вьётся,
 ей негде бедняжечке сесть.
 Из раны казачьей кровь льётся,
Снеси, ты печальную весть».
И станичники из станицы  Лукьяновской, подхватив эту песню в
минорном  мотиве, заиграли  душой и сердцем, сопереживая и вспоминая сражения былых лет.

«Как там под раскидистой елью
казак молодой умирал.
Накрывшись, он серой  шинелью,
тихонько родных вспоминал».

Елена, жена Федосеевича, стоявшая около русской печки и занимавшаяся какой-то стряпнёй, молча, углом платка, вытирала слёзы от трогательных  слов ранимой  песни. Зная не понаслышке судьбу казаков, она тоже сопереживала душой и сердцем  словам песни, ведь они не надуманы, а взяты  из самой  жизни.  Затем в доме воцарилась тишина, казаки сидели молча и по-видимому вспоминали потерянных боевых друзей.
—Да,— нарушив молчание, произнёс Трифон Акимович.
—Ты помнишь  Прохора Куликова? — обращаясь к  Федосеевичу, спросил он.
—А как же не помню, кавказское сражение не забывается. Вот  был рубака, один семерых порешил, но  пуля оказалась проворней - взяла казака. 
И потекли воспоминания,  запиваемые самогоном  уже не стаканами, а малыми рюмками, за помин их души. Иногда  эти воспоминания сопровождались грустными игровыми казачьими  напевами. Время подошло к полночи. Расстелив на полу свои  тулупы, что брали с собой на ярмарку, подвыпившие и уставшие гости тут же захрапели. Проснулись  они не рано. Как ни говори, а спиртное своё берёт - вид у них был помятый, слегка болела голова. Но, как говорят,  вчерашняя встреча прошла на высшем уровне.
Завтракать они ничего не стали, вчерашний самогон убил весь аппетит. Напившись  крепкого горячего чая, заваренного мятой и душицей, пропотев, как в парной, они вышли во двор на воздух.
Братья  Гаврил и Тимофей Жигачёвы развешивали торбы с овсом на морды лошадей, заправляя  их в дорогу.
 —Вот молодцы,— воскликнул Никанор  Пантелеевич,— это кто же вас надоумил?
—А никто,— ответил старший брат Гаврил.
По всему было видно, что возраст его подошёл к действительной службе. И, отвечая на вопрос, продолжил:
 — Уже в привычку вошло, да и нравится мне за лошадьми ухаживать. На действительную готовлюсь, а там всё пригодится.
—Это точно,— утвердительно  поддакнул  Никанор Пантелеевич.
Провожая за ворота,  Ермил  Федосеевич обнимал гостей, приговаривая:
— Когда будете в нашей стороне, не забывайте, заезжайте, всегда милости просим.
 —И ты, Федосеевич, коли будешь в наших краях, не проезжай мимо, рады будем видеть тебя у нас.
Распрощавшись, под  впечатлением  вчерашней встречи, они взяли курс  на свою родную станицу. День стоял солнечный с небольшим прохладным ветерком, который  был, кстати, овевая лица, помятые  вчерашним застольем. Выехав на шлях и напоив лошадей в озере Ильмень, покатили они трусцой, наслаждаясь прохладой. Через станицу Павловскую на трёх подводах да ещё с двумя строевыми лошадьми проехать незамеченными было не возможно. Тем более, держа путь к мосту, через Бузулук, они ехали по центральной улице, мимо поместья Воронова  Пахома  Кузьмича.  Дед Пахом, сидящий на лавочке возле  калитки, приставив  ладонь ко лбу, с любопытством смотрел, угадывая, кто же это едет. Но как не смотрел, никак не мог разглядеть, тем более угадать. Разжигаемый любопытством, он поднялся с лавки  и  направился к дороге навстречу подводам. Варфоломей, ехавший первым,  угадавший его ещё издали, поравнявшись с ним  громко поприветствовал:
— Здорово, дед Пахом!
 Дед, всмотревшись, радостно воскликнул:
 — Батюшки ты ж мои, да никак Варфоломей Трифонович!
Подъехавшие  две  телеги, поравнявшись с телегой Варфоломея,  остановились, и Трифон Акимович,  поднявшись на телеге во весь рост, тут же выпалил:
 —А  меня не признаёшь?
 Пахом  Кузьмич внимательно посмотрел и с сияющей улыбкой на лице произнёс:
—Вот, чертяка! Да как же я одно сума не признаю, ты же меня, Акимович, раненого спас, когда горец занёс надо мной шашку, чтобы срубить башку.
—Было дело, Кузьмич, было,— подтверждая  слова, произнёс Трифон  и,  обнимаясь, они троекратно расцеловались. Пахом Кузьмич не говоря ни слова, взял под уздцы  лошадь Варфоломея и, хромая из-за ранения, со славами: «За мной»,— направился к дому.
Никанор Пантелеевич и Трифон Акимович молчали, подчиняясь сказанному. Варфоломей, напротив, стал возражать:
 —Эдак мы и до дома не доедем.
—А может, в следующий раз заглянем к тебе Кузьмич?— поддержав доводы Варфоломея, сказал отчим.
Но дед Пахом и слушать не хотел, упорно затвердив:
— Нет, Трифон, не зайдёте, ей Богу обижусь, я тебя года два не видел, когда мы с тобой потом свидимся?
— Это верно ты говоришь, Кузьмич, все в делах погрязли, а время летит, ой как летит. Деды наши спешили все дела поделать, родители спешили,  так и ушли на тот свет, а дела остались.
— Верно говоришь, односум,— подытожил  Пахом Кузьмич.
Никанор Пантелеевич, понимая, что если зайдут они в дом, то до следующего утра можно не выбраться, предложил свой вариант:
—Пахом Кузьмич, давай по походному: присядем у тебя где-нибудь в саду на часок. Погода позволяет, да и домашних не беспокоить, посидим и по домам.
—Решено,— согласился дед Пахом  и направился под навес, где лежали сложенные в порядок напиленные для зимы ещё не колотые толстые тополёвые пеньки.
—Берите себе каждый,— скомандовал дед Пахом,— чтоб было на чём сидеть, и один поставим для стола.
Разместившись в саду под тёрном, который был абсолютно голый, только изредка висели ещё спелые тёмно-синие плоды, на свежем воздухе, на природе, как будто в лесу, разливая самогон, принесённый  его бабкой Агафьей и беря закуску, казаки начали вспоминать свои молодые годы и боевые походы. Варфоломей после вчерашнего застолья ещё никак не мог отойти, а поэтому наотрез  отказался от самогона  и, глядя на них, когда они тянули эту мутную жидкость, хотя не двести граммовыми стаканами, а стограммовыми, по его телу пробегали мурашки, вызывая дрожь и передёргивание то одного, то другого плеча.  Дядя Никанор, сидевший рядом на тополёвом пеньке, выпив второй стакан и не закусывая, как будто чем подавился и проговорил:
—Варфоломей, а ты чего сидишь, передёргиваешься? Глядя на тебя и у  меня самогон колом внутрь пошёл. Ты ежели не пьёшь, отодвинься или иди тёрном полакомься.
Варфоломей встал и углубился в сад. Картина сада навевала  глубокую осеннюю грусть. Он брёл по саду, шурша опавшей листвой, и эта безжизненная картина, стоящая в ожидании зимних холодов, уводила его в глубокие размышления  о жизни и смерти. И эти размышления, не осознавая сам того, вдруг коснулись его имени:
—Почему меня назвали Варфоломеем? Конечно по святцам, в честь святого Варфоломея,  это ясно как день. Но в день святого Варфоломея во Франции была устроена Варфоломеевская ночь (резня), которая унесла около 30 тысяч человеческих жизней. Неужели  моё имя до конца моих дней будет напоминанием той трагической ночи, неужели моё имя есть предвестник моей судьбы,  в которой произойдут какие-либо страшные события с человеческими жертвами, равными Варфоломеевской ночи  или даже превосходящими её? Господи! Не дай тебе, Господи, чтобы мои дети и внуки из-за моего имени оказались  в переделках подобной варфоломеевской ночи.
Уйдя вглубь сада и такие глубокие размышления, он вдруг как бы очнулся, даже вздрогнул.  Качнув головой, пришел в себя, вернулся в реальный мир и тут до него донеслось:

                "На завалах мы стояли,  как стена,
                Пуля сыпалась, жужжала, как пчела...».
Баритонный голос  Трифона Акимовича разлился в песне игровой казачьей удалью:         
                "Э-э-эй  жги, говори,
                Пуля сыпалась, жужжала, как пчела...».
—Ну всё, дело до песен дошло,— проговорил себе под  нос Варфоломей,— надо идти поднимать, эдак засидятся до темна.
Возвратившись "к походному застолью", ему открылась картина сокровенных  чувств, подогретая спиртным.  Пахом  Кузьмич со слезами на глазах, целуя Трифона Акимовича  в щёку, на повышенном  тоне не говорил, а кричал:
 —Милушка ты моя, ты мне жизнь спас!
 И, стуча себе в грудь кулаком, брызгая слюнями, старался доказать  Трифону свою благодарность:
—  Акимович! Что хочешь для тебя сделаю, чего хочешь проси! Хочешь- корову  бери, хочешь - мерина Моряка возьми. Не хочешь, бабку мою  Агафью возьми, будет у тебя в прислуге.
Бабка, стоявшая во дворе и слышавшая  пьяные  щедрые крики деда, как будто ей стало 17 лет, тут же оказалась около застолья.  И, не  называя его по имени, как говориться,  сразу перешла в атаку:
—Ишь расказаковался, ишь  расслюнявился, а кто тебе жрать будет варить, а кто твои портки с желтинкой будет стирать? 
—Цыц, старуха,— заорал дед Пахом, и хотел было привстать, но, приподнявшись, качнулся и полетел мимо пенька, приземлившись на задницу, а затем на спину. Бабка Агафья рассмеялась и добавила:
— Готов!
Но дед, лёжа на спине, не унимался. Видя, что гости засобирались, он силился встать, крича:
 —Погодь, погодь, а стременную?
Но земное притяжение  не отпускала его. Бабка  тут же съехидничала:
—Тоже мне, стременную! На пеньке-то не усидишь, вон он тебя как скидывает.
Варфоломей, наблюдавший эту картину, взял деда под мышки, поставил его на ноги и, обхватив рукой за пояс, направился с ним в избу. Но дед Пахом настолько был весёлый, что сразу затянул песню:
                "Не с кем, не с кем мне эту ночку ночевать, 
                Ещё не с кем мне разговаривать... ".
Идущие следом Никанор и Трифон, провожающие деда Пахома в избу,  тут же подхватили:
                "Пойду с горя я во конюшеньку,
                Оседлаю я Вороного да коня...".
У входа в избу они остановились, и никакими силами их не возможно  было растащить, пока не допели  песню до конца. Варфоломей, стоявший трезвый, не вступая в песенное исполнение, глядя на них, не осуждал, а думал даже с каким-то сожалением:
— А чего они видели за жизнь? Каторжный труд  до изнеможения, службу, да боевые сражения. А душа-то она просит не только хлеба насущного, но и зрелища, вот и поёт она, оглашая казачьи просторы волей-волюшкой, что предназначено ей самим Богом. А много ли таких дней радости в жизни, можно по пальцам сосчитать, а остальное всё - труд, изнуряющий труд, да защита Отечества, не столько по приказу, а сколько по совести, дабы не посрамить честь казака,  память предков и если надо не пощадить себя, отдав жизнь  за друзей своих.
Мысли его были прерваны громкой  шутливой  командой  родного дяди Никанора:
 —Казаки! Слушай мою команду!  По коням!
Дед Пахом, изрядно охмелевший,  хромая и качаясь, тоже  направился было в конюшню.
Но бабка Агафья, обхватив его в области подмышки, со словами:
 —Твой конь тебя в  хате давно ждёт, осёдланный периной и подушкой,— завела его в дом.
Никанор и Трифон, завалившись в телеги и дав волю лошадям, в пути следования заснули. Лошади, хорошо знающие родную местность, самостоятельно шли понуро домой, будто в чём-то и они провинились. Варфоломей ехал  в этом малом обозе, не обгоняя их, страхуя правильность курса. В станицу  въехали ещё  засветло, улица, протянувшаяся  вдоль берега реки и меловых  гор, была пуста, за исключением  нескольких казачат, скакавших верхом на палочке. Варфоломея это радовало, что может быть они проедут незамеченными, но  не тут-то было. На хуторе, в станице  окна куреней всегда  как будто на карауле. И в этот раз окна смотрели не только в женских  платках, но даже в казачьих фуражках с красным околышем, явно понимая, что телега без кучера - это первый признак, что казаки возвращаются  или с базара, или с ярмарки раненые в голову самогоном навылет. Никанор   Пантелеевич, живший в начале станицы, был сгружен Варфоломеем первым. Отворив ворота, он завёл лошадь с телегой во двор и на радостный крик  Никаноровой жены Татьяны: «Вы приехали?», -
вручил ей мирно спящего мужа в телеге. Проехав через всю станицу, так как жили в самом конце, Варфоломей подъехал не к центральным воротам, а к воротам, ведущим на гумно, но незамеченным  с отчимом не остался. Вездесущие Иван с Тимофеем, давно ждавшие их возвращения с ярмарки, будто курица, снесшая яйцо, огласили не только двор, но кажется всю окрестность:
—Ура!  Наши приехали.
И с криком: «Варфоломей, у тебя сын родился!», - помчались к нему на встречу.
И это не просто был крик радостных братьев, это был такой громкий крик оповещения, что Трифон Акимович, проснувшись, встал на колени в телеге и, перекрестив лоб, оглядываясь по сторонам, произнёс:
—Слава тебе, Господи.
 И не понятно было, толи слова за то, что наконец-то добрались до дома, толи  за то, что Иванка принесла внука. Варфоломей, не  распрягая лошадей,  на рысях оказался  в доме. Повстречав мать в передней и поцеловав её в щёку, прямиком направился в молодецкую. Распахнув  дверь, он увидел Иванку, кормящую грудью смуглое тёмноволосое кудрявое крохотное создание. Почти не дыша, осторожно  ступая своими сапожищами, Варфоломей подошёл к Иванке, наклонился и, поцеловав, сказал:
—Спасибо за казака.
Он долго и внимательно смотрел на это крохотное создание, стараясь уловить  свои черты или черты  родства Мельниковых, но как бы он пристально не вглядывался, всё яснее  понимал, что его сын унаследовал  почти один в один черты своего болгарского дедушки. И это его нисколько не расстроило, напротив, он даже подумал, неужели его сын уродился таким богатырём, как его тесть. Предвкушая будущее, сдерживая своё желание прикоснуться к этому живому родимому комочку, Варфоломей ещё раз наклонился к Иванке и, целуя её, произнёс:
—Быть ему Василием, в честь твоего отца.
Трифон Акимович с помощью сыновей наконец-то вылез из телеги и направился в курень, тоже посмотреть новорождённого. Но только он появился в передней, Ольга Ивановна, видя состояние мужа, усадила его на свою кровать с одной-единственной просьбой не дышать самогонным перегаром на младенца, да и на невестку тоже. Варфоломей, выйдя из молодецкой, тоже посоветовал отчиму выспаться хорошенько. А завтра непременно ему покажут нового семьянина. Дело шло к вечеру, надо было заняться лошадьми, но когда он вышел во двор, то увидел, что ни кобылы Машки, ни мерина Ворона, ни тяжеловоза Ильи Муромца на гумне не было. Для него стало ясно, что младшие братья распрягли и поставили их в конюшню, лишь сиротливо стояли привязанные к подводам Басма и Амур.
—Э... нет, так дело не пойдёт,— и под его команду всю домашнюю гвардию  лошадей  Иван и Тимофей вывели снова на гумно.  Строевых  коней поместили в конюшню и ни на минуту не отходили от них, любуясь их статью  и явной внешней красотой не морды, а лица по выражению Ивана. Когда Тимофей  вполне логично сказал:
— Ну,  до чего же у них красивые морды!
 Иван его тут же поправил:
— Таких  морд не бывает, это у них лица, гляди какие глаза красивые, как у Иванки.
—Это точно, Иван,— войдя в конюшню, поддержал его Варфоломей.
  На следующее утро Трифон Акимович, приведя себя в порядок и посмотрев внука, с Варфоломеем и сыновьями на двух подводах отправились в лес, расположенный в пойме Бузулука, за ветвями и кольями для плетней. Нарубив два воза к обеду, они возвратились домой. Перекусив наспех, без промедления приступили к строительству  дополнительной конюшни. Время поджимало, близились  холода, поэтому работали в поте лица, строя конюшню из подручного материала. Варфоломей с отчимом  ставили основной каркас, врывая дубовые столбы, делая обвязку из длинных  ольховых  брёвен  для крепления стропил. Иван и Тимофей были заняты сооружением плетней для стен будущей конюшни, но дело у них не спорилось. Отец, подойдя к ним и взяв топор в руки, поучительно сказал:
 —Ещё раз показываю и говорю: казак  затёсывает кол в три удара, но не тешит, теряя время на круговой  затёс. И, ударив три раза топором, поднял вверх, показывая  трёхгранное остриё кола. Забив колья в землю на высоту и длину простенка, они начали переплетать колья приготовленными прутьями паклена, но  плетение было не такое плотное, которое требовалось  для стены конюшни. И отец, снова подойдя к ним, пояснил:
—Для изготовки плетня из инструмента достаточно одного топора.
И ловкими ударами обуха топора осадил  пышное плетение сыновей, прутья  обсели и переплёт стал плотным. В течении двух дней пристройка конюшни была готова, оставалось покрыть её соломой, да плетнёвые стены утеплить матами из чакона, куги  или камыша, так как мазать глиной было уже холодно. На третий день постройки они снова на двух телегах вчетвером  отправились в низменные высохшие  места поймы реки, где стоял непролазный камыш, куга и кое-где чакон. Вооружившись косами и серпами, нажали и накосили нужный материал, и тут же, на месте, стали готовить маты, перевязывая их тонкими верёвками из пеньки. Пристройку они закончили в четыре дня, на душе  было спокойно, помещение для зимовки лошадей готово, а лошадь для казака  приравнивалась чуть ли ни как член семьи. С делами  мало-мальски  почти подобрались: сеном, соломой, овощами  запаслись, рожь посеяли под  зиму, зерновые обмолотили, коноплю вытащили  из озера по найму, так как Иванка вздумала рожать, а свекровь уже годами не годиться "купаться" в такое холодное время. Оставалось вспахать зябь на двух полях, да  если будет стоять  сухая осень, то можно перевезти оставшееся сено с луга на гумно.  Василий Варфоломеевич, как называл его в шутку отчим, рос не по дням, а по часам, набирая вес  да извещая  иногда дом своим детским криком: мол, я  здесь, прошу всё внимание на меня. И надо сказать, что это ему удавалось. Словом, всё шло своим чередом с  подготовкой хозяйства к зиме. Зябь они пахали  вчетвером.  Трифон Акимович  и Варфоломей ходили за плугом, а Иван с Тимофеем  водили  за уздечку лошадей, держа направление по борозде. Уставали, конечно, за день и даже было жарко до пота, а вот вечером и ночью ночевать в это время в поле естественно прохладно, даже порой холодно. Поэтому вечером разжигали костёр, подкладывая бурьян, ужинали, грелись, сушили рубахи от пота и подолгу сидели, разговаривая о жизни, о делах и прочих вещах. В один из вечеров, когда Иван с Тимофеем уже улеглись в телеге спать, Трифон Акимович, спросил  Варфоломея:
—А ты знаешь, зачем я купил Амура?
—Конечно, знаю. Заранее начал справлять Тимофея.
—Нет,  Варфоломей, я наш разговор не забыл на Пасху. В Аргунское ущелье не доберёшься пешком.
—Вон оно что,— удивлённым тоном протянул Варфоломей,— значит, согласен?
— Согласен-то, согласен, но скажу тебя прямо, путь не близкий и очень опасный, горцы - народ  мстительный.
—Так они покорились России и живут  теперь на равнинах  Кубани.
—Нет,  Варфоломей,  не знаешь ты этот гордый вольнолюбивый народ. Если ты хочешь знать, они вроде нас, казаков, а то может и превосходят  нас.
—Так ты что, отказываешься, Трифон Акимович, от такой поездки?
Трифон Акимович, подгребая палочкой угли горящего костра, молчал. Варфоломей  смотрел в темноту и после минутного молчания, не обращаясь к отчиму, а как бы сам с собой произнёс:
—Я может потому и выжил, что обет перед Богом дал привезти и упокоить кости отца на Родине. Может его душа перед Богом стояла и просила оставить меня в живых. Как я нарушу данный  обет? Тогда может со мной, а ещё хуже, если с детьми что случится?
—Господи, — вздохнув, произнёс Варфоломей,— прости меня за мои колебания, вразуми меня и наставь на путь истинный. Может не стоит  тревожить  кости отца?
Он смотрел куда-то вдаль, в темноту и, кажется, разговаривал так искренно с самим господом Богом. Трифон Акимович, видя, как Варфоломей терзает свою душу, закончив подгребать тлеющие  угли, негромко, но внятно сказал:
 —Что же я зря, что ли  купил коня? Вот перевезём   оставшееся сено с  луга, и, пожалуй, можно отправляться в путь. Только бабам об этом ни гу-гу, иначе крику будет. Надо что-то придумать.
—Нет, Трифон Акимович, придумывать я ничего не буду, пусть мать знает и молится за нас, чтоб мы вернулись  невредимыми, а вот Иванке говорить не надо: переволнуется,  вдруг молоко пропадёт, чем тогда сына кормить?
—И то верно,— пробасил отчим.
Отработав на пахоте зяби, пять дней, они занялись перевозкой остатка  сена с луга на гумно. Работали вчетвером, каждый в меру своих сил, но в любом случае к вечеру, к концу работы, у Ивана и Тимофея хватало сил, и  не только хватало - они просто ждали этих мгновений верховой езды на строевых  конях, с целью размять застоявшихся лошадей. Басму выгуливал только Иван, потому что она  была пониже ростом,  и он с удовольствием  седлал её, приговаривая:
 —Сейчас мы покажем Амуру, какие мы резвые.
Правда подпругу не мог хорошо затянуть, не хватало сил, и он просил брата помочь ему в этом. Тимофею достался Амур, и он, в свою очередь, седлая его и слыша Ивановы подковырки, тоже не скупился   на комплементы, повторяя вслух:
—Чья бы корова мычала, а твоя б молчала, обгони сначала.
 И, оседлав лошадей, выехав  в степь  матушку, они носились, как угорелые. Эта молодость всадников и молодость Басмы и Амура сочеталась в едином порыве скоростного движения, от которого захватывало дух  ощущением крылатого полёта, и это было ежедневным наслаждением,  отражающимся в глазах светом радостного удовольствия летящей души.
Время неумолимо двигалось вперёд, обгоняя  необходимую  в жизни  работу, но как бы там не было, а сено уже всё свезли на гумно. Варфоломей с отчимом готовились к отбытию  в Аргунское ущелье, оповестив  Ольгу Ивановну об этом, которая ни в коем случае не хотела мириться с тем, что они отправляются в такой опасный путь. Со слезами на глазах она всё же смирилась, зная наперёд, что  казаки народ упрямый и поступят так, как велит  душа и сердце, особенно во имя друзей. Иванке доподлинное отбытие они не открыли, выставив причину, что едут на учение в окружную станицу Урюпинск.  И она, поверив им, совсем не беря во внимание, что Трифон Акимович уже записан в старики, а  Варфоломей по ранению списан под чистую, обнимая мужа  и подавая  ему шашку, просила с учений поскорей возвращаться домой. Служба,  боевые походы и сражения, на всю жизнь вошедшие в память  уроком военного искусства, сейчас были  как нельзя кстати.  Собрав походный запас  самого необходимого и, прикрепив к сёдлам,  взяли оружие, кроме пик, воспользовавшись темнотой, чтобы лишних разговоров не было в станице, они взяли курс на Калмыкию. Шёл шестой день похода. Они ехали по бескрайним  Калмыцким степям. Проехав небольшое поселение Бага  Бурул, пополнив там  запас воды  и пропитания, без промедления  снова  мчались степью, выбирая короткий путь, гонимые одной мыслью: поскорее добраться до Аргунского ущелья. Солнышко  было на закате. Обычно они останавливались в степи, и если по пути следования была убита какая-либо дичь, то на костре готовили  себе пищу. Лошади  питались скудной растительностью калмыцкой  степи,  да неохотно пили калмыцкую воду, как правило, солоноватую, или даже горьковатую. Сейчас же, завидев две юрты в степи  с небольшим стадом овец, они решили  заночевать  в юртах у калмыков, тем более, уже было пора дать, как следует отдохнуть  лошадям, просмотреть и если необходимо, то почистить  копыта. Кстати, они специально не стали ковать лошадей в такой далёкий путь, боясь обезножить их бросками по 80 —90 вёрст в сутки. Калмыки, видимо, уловили  звук стучащих копыт и все до единого вывалили из юрт. Это было похоже на цыганский табор: детей от мало до велика не сосчитать, женский персонал на много преобладал над  мужским, среди них были старые, средних лет и молодые  скуластые с пухленькими щеками и узким разрезом  глаз, любопытно смотрящие  на подъехавших казаков. Мужского персонала  действительно было мало, на две юрты три человека, один из которых был старческого возраста, другой в самом соку, а третий, видимо, только-только становился мужчиной. Может, другие отлучились в степь по неотложным делам или ещё куда-то, но на что сразу обратил внимание Варфоломей, руки и лица у всех без исключения  были закопчённые, как у кочегаров и запах дыма чувствовался от них на расстоянии. Увидев над юртами дымок, он понял, что обогреваются они по-чёрному. За юртами ходили четыре низкорослых  лошадёнки с обросшими мордами и не менее обросшими ногами. Трифон Акимович громко поприветствовал вышедших  калмыков:
—Мир дому сему, добрый вечер! — но они безучастно смотрели на не прошеных гостей, совсем не реагируя на приветствие. Варфоломей, наблюдавший эту непонятную картину, соскочил с коня, и, сняв фуражку, поклонился им, приложив правую руку к сердцу, а затем, сунув фуражку подмышку, наклонил голову лицом к плотно сложенным  своим ладоням. И весь этот табор, кроме детей, сделав такую же позу приветствия, зашевелился, ожил, расплывшись в гостеприимной улыбке, приглашая пройти в юрту, но Варфоломей движением рук пояснил, что надо расседлать лошадей, стреножить и пустить к их лошадям на кормёжку. Мужчина старческого возраста понимающе кивнул головой, женщины разбрелись по юртам, только детишки вертелись около появившихся гостей. Стреножив и отпустив лошадей на пастбище, Варфоломей и отчим, положив сёдла около юрты, зашли внутрь этого степного жилища, посреди, которого, горел костёр и варился бешбармак. Не трудно было определить по запаху, что он готовился из баранины, в большом котле, всаженным в такой же большой таган. Старик, взяв за руку Трифона  Акимовича, мимикой и жестом старался объяснить, что ему надо идти в другую юрту и постоянно тянул его за рукав: чтобы  не обидеть хозяев, гости должны разделиться. Наконец-то поняв, что от него требуется, он Варфоломею кивнул головой, мол, бывай, и с оружием пошёл во вторую юрту. Войдя в неё, и здесь он учуял запах  баранины, которую издавал  бешбармак. Варфоломей, оставшийся в первой юрте, тоже с оружием, стоял около котла, хотя его несколько раз приглашали  присесть на толстую кошму  из верблюжьей шерсти, но ему было не удобно сидеть скрестив ноги калачом, тем более с оружием. После неоднократного приглашения, долго приспосабливаясь, он всё же сел, но не калачом, а как получилось, и тут же две женщины разнесли не только ему, но и всем зелёный чай. Чаепитие  затянулось на полчаса, затем в глиняных глубоких чашках подали  бешбармак. Варфоломей сидел, не прикасаясь к нему, ждал, когда подадут ложки, но ложек не подавали, хозяева пятернёй залазили в чашку и, громко затягивая воздухом, клали горячий бешбармак  себе в рот.  Бешбармак действительно издавал  вкусный запах, развивая аппетит. Варфоломей  тоже пятернёй взял мелкие жирные  кусочки бараньего мяса  вперемешку с  лапшой, но без привычки у него как-то  не получалось.  Эти питательные порции падали половина в рот, а половина на колени и на кошму. Но что для него было вообще удивительным, после окончания еды, видимо из-за  дефицита воды, они пальцы и ладони облизывали, а затем, потирая верхние части кисти, их смазывали, как будто бы жирным кремом для рук.
Разговора практически не было. Непонимание языков с обеих сторон  мешало общению, лишь изредка калмыки между собой перебрасывались словами на своём наречии. Тёмная ночь подкралась незаметно, в юрте между женщинами начался оживлённый разговор, переходящий по всей видимости в перебранку, вовлекая  в общий гул почти всех калмычек, за исключением  трёх спокойно сидящих старух. Этот неразрешимый спор, этот,  казалось, нескончаемый  гул, то утихал, то разгорался с новой силой, усиливая  перебранку жестикуляцией рук. Сидящий старик  встал и, выбрав из женщин двух молодых калмычек, подвёл к Варфоломею, поклонился и  тыча пальцем в грудь одной и второй, произнёс: «Айса,  Алтана» (что на русском  языке означало"молодая", "золотая"), а затем  без  слов усадил их рядом по обе стороны с ним. Женский гул моментально прекратился, их проницательный  взор был направлен на него и на этих двух молодых калмычек, у которых лица расплылись в нескрываемой улыбке. Одна из женщин, подойдя к Варфоломею, поставила против них три пиалы, не из фаянса и не из фарфора, а из обыкновенной глины, обожжённой и покрытой глазурью. Старик следом подошёл к ним с глиняным кувшином в виде чайника и из него наполнил все три пиалы какой-то жидкостью, пахнущей алкоголем, показывая Варфоломею  движением своей руки, что надо выпить, сопроводив этот жест всего одним словом: "Эрек."
Он, конечно, значение  слова не понял, что это означало всего навсего "молочная водка", и с недоумением смотрел на рядом сидящих двух калмычек. Они же, взяв свои пиалы и прикрыв глаза, выпили эту жидкость, ничем не закусывая, немножко морщась, преподнесли к Варфоломеевым губам предназначенный ему пиал, сопровождая чмоканьем губ, показывая этим, что надо выпить. Не сопротивляясь и понимая, что это не отрава, он выпил содержимое,   оно ему напомнило домашний самогон крепостью где-то около 50 градусов. Горячим потоком, растекаясь по крови, этот калмыцкий самогон начал придавать ему какую-то лёгкую энергию возбуждения, которую стараясь сохранить,  молодые калмычки, сидящие рядом, своими щеками начали тереться об его колючие щёки, возбуждаясь и показывая своё природное влечение к противоположному полу. Без всяких слов, они взяли его за руки, и повели за отгороженную полумесяцем ширму из  какой-то дерюги. Скрывшись  за ширмой с калмычками, он увидел, что ему приготовлена постель, правда не первой свежести, без простыней и пододеяльника, состоящая из огромной перины и пухового одеяла. Положив оружие рядом с постелью, он ждал, когда уйдут его сопровождающие, но ожидание было напрасным. Напротив, эти молодые калмычки приблизились к  нему и стали раздевать его до самого нижнего белья, придавая телу лёгкость после шестидневного похода. Оставшись в нательном белье  и имея  от алкоголя градусы в теле, хотя ещё тлел костёр, он почувствовал  осеннюю свежесть и поспешно залез под одеяло. Ничуть не стесняясь его, обе калмычки—дочери раздольной степи, раздевшись совершенно до наготы, стояли перед  ним, не ощущая холода, в полумраке, казалось с телами бронзового отлива, с  упругой, не опустившейся грудью, с гитарным перехватом талии, на кривоватых ногах,  показывая ему свое женское достояние на выбор. Но Варфоломей молчал, даже не шевельнул пальцем, хотя по их степному обычаю он должен был указать, именно, пальцем кого он  выбрал. Расценив сложившуюся  ситуацию по своему, что они обе ему нравятся, как по команде без приглашения,  моментально залезли к нему под одеяло, расположившись с обеих сторон. Варфоломей, любящий свою жену и даже в помыслах не державший измены, в какой-то миг стал настолько заторможенным, что его костёр любовного огня уже не горел ярким пламенем, а скорее тлел тёплыми угасающими угольками.
Мысли роились в голове, снова и снова возвращаясь к единственной семейной матке — Иванке. Он совершенно не знал, что черкесы, напавшие  именно на этих калмыков, перебив мужчин, сожгли почти все юрты и забрали отару овец. Уцелевшие от грабежа и побоища, были вынуждены собраться в двух юртах в надежде сообща одолеть суровую зиму, и ещё большей проблемой было восстановление через женское начало мужской особи, так необходимой для выживания  в суровой калмыцкой степи. Упустить такую возможность не хотела ни одна женщина, думая о будущей  не только своей жизни, но и жизни всего юртового родства. Поэтому, только поэтому, Айса, обняв Варфоломея и прижавшись к нему плотно упругой грудью, переворачивала его на себя, и Алтана, чуя её преобладающие  страстные усилия, помогала подруге добиться желаемого, упираясь  ему в спину своей  напрягшейся упругой грудью. Варфоломей оказался в такой горячей плотной близости, что его казачий темперамент, как кремень высек искру, превратившуюся в огонь любви, почти на всю ночь, полыхая пламенем на обе стороны, сжигая молодых калмычек  до вскрика от  страстного ожога.

                Глава 8

Солнце уже сияло своими осенними лучами, освещая бескрайнюю калмыцкую  степь, направив своё тепло на самые южные точки земли. Оставшееся от разбоя черкесов стадо овец, калмыцкие  лошади и строевые кони казаков,  пощипывая  жухлую осеннюю растительность степи, не охраняемую никем,  мирно паслись  недалеко от юрт. Утренняя свежесть, дневной свет пробудили всех, кроме, спящих за ширмой, которые соизволили встать  только к обеду. Варфоломей и Трифон, пропустив завтрак на правах гостей, плотно пообедав, занялись осмотром копыт у лошадей. Роговой зацеп   был без трещин, заломов и задирав, на пяточной части копыт  не было никаких наминов, стрелки  были в хорошем  состоянии, так что копытный крючковой нож абсолютно не потребовался. Как только не уговаривал старик  жестами остаться ещё на ночь, случайные  гости были непреклонны в своих намерениях. Оседлав лошадей и прикрепив к сёдлам всё необходимое, закрепив своё оружие по-походному и поблагодарив  калмыков знаками за гостеприимство, Варфоломей и Трифон Акимович вскочили на коней и тронулись в путь. Весь этот степной табор замер в минуту расставания. И вдруг молодые  калмычки бросились к казакам, уцепившись за стремена,  и пошли вместе с ними, провожая их в дальний путь Они  шли и шли, всматриваясь   снизу вверх в их лица, рядом с Басмой шли Айса и Алтана, а рядом с Амуром Агуя (повелительница огня) и Аршана (в переводе на русский- целебная), и не было силы даже словом оттолкнуть их от стремян, настолько наивно и искренне смотрели эти лучезарные с восточным разрезом глаза, пробуждая в казаках,  словно  восходящее солнце, утренний свежий рассвет  нового дня, вселяя силы божьей благодати на новые свершения во имя жизни на Земле. Варфоломей, как заколдованный,  очнулся от этого света восточных глаз и осмотрелся вокруг. Юрты давно скрылись в степной низине. Отчим, восседая на "Амуре", тоже находился в окружении двух калмычек.
 —Ну что, Трифон Акимович, пора нам расставаться со "степными амазонками»,— пошутил Варфоломей и тут же добавил,— слов они  всё равно не понимают,  давай им помашем и в путь.
И как только они сделали рукой прощальные знаки, калмычки, поцеловав их в голенища сапог, отпустили стремена. Казаки, не оглядываясь, помчались вперёд  по степи  в неизвестную, опасную даль, и эта четвёрка степных дочерей стояла, вглядываясь  уже в удаляющиеся точки, которые им были ночным явлением, словно  с небес.
    Отдохнувшие кони бежали легко по степному раздолью, даже с каким-то игривым настроем, это было видно потому, как Амур постоянно заигрывал с Басмой: на всём скаку, отставая, старался мордой коснуться её крупа, то наоборот, набирая скорость, поравнявшись с ней, касался её длинной шеи или головы. И она, как  арабская послушная  женщина с жгучими тёмными глазами,  поворотом шеи и лёгким киванием головы, отвечала ему на ласки этим  только им понятным  движением.
 —Нашли, когда играться, а то вам ночи было мало,— сердился отчим.
 Варфоломей, слыша его не довольство и припоминая проведённую ночь, вдруг  неожиданно выдал:
 —А я гляжу, Трифон Акимович, ты, не смотря на свои годы, хорошо с девками справился, коль три версты за стремя держались.
— Да и твои стремена не обижены, — промолвил  отчим,— Айса никак не хотела отпускать.
—Так я и моложе тебя насколько,— обгоняя его, прокричал Варфоломей и вдогонку к этому добавил,— разожгли, значит, тебя.
Трифон Акимович, поравнявшись, как бы в оправдание, со смешинкой в голосе произнёс:
—Такая  молодость не только меня, мокрый пенёк разожжёт  так, что он с треском  будет гореть.
—Но лишь бы не с задней музыкой,— подковырнул Варфоломей.
 И они, громко рассмеявшись, замолчав надолго, помчались, нагоняя упущенное время на стойбище калмыков, каждый думая о своём. Трифон Акимович, зная отважность и разбойничьи  повадки горцев,  их злопамятную мстительность, думал сейчас об одном: неужели 21 мая 1864 года отслуженный  в горном селении Кбаадэ молебен по случаю победы и окончания Кавказской войны не стал днём примирения? Неужели  их расселение по  землям Прикубанья и выселка в Османскую империю  будет  нам — казакам и русским - мщением на века? Но чем помешали  тогда  им калмыки? А ведь мужчин они истребили, забрав отару овец. Так кто они - волки с звериной повадкой, которые продолжают делать разбойничьи вылазки  даже после рассредоточения? И эта мысль все больше настораживала его, чем ближе они подъезжали к Северному Кавказу, встречая по пути следования горцев, которые сверлили их взглядом, заглядываясь на красоту лошадей. Заканчивался двенадцатый день  необычного похода, солнце катилось к закату.
— Вот здесь мы сделаем ночной привал,— останавливая Амура, сказал Трифон Николаевич.
Варфоломей слез с лошади и, поворачиваясь, огляделся вокруг. Гористая местность серым безмолвным взглядом смотрела на них, наводя щемящую тоску и настороженность. Не рассёдлывая лошадей, они развели  костёр и, заправляясь  всухомятку, отчим повёл рассказ:
—В середине января 1858 года войска генерал-лейтенанта Евдокимова  и наш полк казаков  двинулись на взятие Аргунского ущелья. Ущелье считалось непреступным под руководством наиба  Батуко Курчаловского. Вот где мы сейчас сидим,— продолжал отчим,—вон туда, чуть подальше располагались аулы  Дагу-Барзай, и следом аул Чишка. На подступах к ним завязался ожесточённый бой,  много казаков было убито, твоего отца тяжело ранило. Взяв аулы, убитых казаков там же и захоронили в братских  могилах. Наш полк  с ранеными казаками вместе с войсками Евдокимова продолжил наступление, в ходе которого были взяты селения Чанты-Аргун и Шаро- Аргун. При этих селениях по приказу генерал-лейтенанта Евдокимова было заложено Аргунское укрепление. Вот  там-то от ран и скончался твой отец, мой друг  Трифон Пантелеевич. Похоронен он не в братской могиле, а один, я с ним в могилу положил пустой патрон со свинцовой пулей, вложив записку:"Казак Трифон Мельников, Войска Донского". Всё, как полагается, поставили крест, правда он жиденький был, теперь уж точно сгнил, но мы с казаками, как знали, для страховки, еле вчетвером, в ноги ему завалили огромный валун.
—Да, были тут дела, не приведи господи, — проговорил Варфоломей.
—Были, были,— поддакнул Трифон Акимович, почти 60 лет длилась эта Кавказская война.
— И ты думаешь, она закончилась навсегда?— спросил Варфоломея отчим, и тут же  ответил:
—Нет, вот попомни моё слово, не знаю точно когда, пройдёт, может,  100 или 200 лет, и война с Кавказом вспыхнет вновь.
Варфоломей после долгого молчания спросил:
—А брат  твой, где был убит?
— Это дальше, туда,— указывая вытянутой рукой, продолжал Акимович, — в конце июля этого же года, в бою  на Варадинском поле, близь аула Ахки- Юрт был убит мой брат Пётр Акимович, вместе с другими убитыми казаками похоронен там же в братской могиле. Вот там же, на поле брани,  я спас  Пахома Кузьмича Воронова, ну да ладно, давай отдыхать, закруглил рассказ отчим.
И  вдруг, как будто поперхнувшись слюной, заспешил, вспомнив что-то,  откашлявшись,  произнёс:
 —Так нужно, будем спать по очереди, здесь за каждым камнем может таиться смерть, прислушивайся  к каждому шороху, в полночь меня разбудишь  и укладываясь на боковую
На сон грядущий сделал вывод:
—Конечно, с костром, как ни говори, но теплее, и в тоже время это мишень. Мы с тобой , как на ладони, его надо затушить.
Глаза Варфоломея, привыкшие к свету костра, теперь глядели, как днём сова. Вращая голову по сторонам и вытаращив глаза, он какое-то время ничего не видел. Надеясь только на слух, прислушивался к каждому  шороху, не желая погибнуть теперь, когда у него появилось потомство, и не дочь, а сын - гордость для казака. Он временами уже жалел, что пустился в такой  путь, подвергая себя и отчима опасности. И от таких мыслей ему делалось ещё хуже, но, вспомнив обет перед Богом, он укорял себя, отгоняя сомнение, и успокаивался только тем, что  это и есть  господнее испытание на прочность веры его. В полночь, разбудив Трифона Акимовича, он сменился на посту, но сон обходил его стороной. Он ворочался с бока на бок, припоминая Болгарию, ранение, Иванку, сына, но в большей степени сейчас его тревожила встреча с останками отца, и  только ближе к рассвету, когда бывает невмочь каждому человеку, когда сон  пудовыми гирями закрывает глаза, он заснул. Трифон Акимович  для своего возраста пока имел хорошее зрение и отличный слух. Именно в это время, когда со всей силой наваливается сон, ему послышались шорохи за тёмными уступами горы, он затаился, даже прекратив дыхание, но шорохи прекратились. Кони, стоявшие рядом, дремали. Дикого зверя они сразу бы почуяли, обозначив появление храпом, - так рассуждал на  посту Акимович. Спустя какое-то время, шорох вновь повторился. Трифон Акимович, державший винтовку на изготовке, выстрелил на звук шороха. Кони от выстрела шарахнулись в сторону и остановились, Варфоломей  вскочил по привычке, держа саблю в руках, и сердце  от резкого вскакивания билось, издавая стук копыт лошади идущей намётом. Как оказалось потом, утром переполох был не напрасным. Осматривая место направленного выстрела, они обнаружили несколько капель крови и неясный человеческий след, едва отпечатанный на горной породе.
—Вот так Варфоломей, а ты мне говорил, что я зря устроил переполох,—заканчивая осмотр подозрительного места, сделал вывод отчим. 
— Ой, как не зря,— продолжал он,— оглядывайся во все стороны да жди теперь горцев  за лошадьми.
Ситуация складывалась не из приятных. Они уже у цели и  в любом случае, даже если бы и повернули назад,  то горцы  всё равно нападут.
- Но почему они не напали сегодня, и сколько их - один, два, три? - думал Варфоломей, ведя Басму за уздечку.
Рассуждая дальше, он сделал предположение, что они следят за ними ещё потому, чтобы выяснить цель нашего приезда. Мешкать  было  некогда. Хотя оставалось до цели всего версты три - четыре, они поспешно отправились в путь. Трифон Акимович  держал направление по памяти и, оглядывая местность по сторонам, повторял про себя:
—Как всё изменилось за 20 лет, по-моему, тогда не было этого, а может я уже забыл, —сомневался он.
Но, проехав ещё с полверсты, останавливая лошадь, он обратился к Варфоломею:
 —Кажется, приехали. Смотри, видишь следы человеческих  жилищ? Это было Аргунское укрепление. А вот  там, правее жилищ, хоронили убиенных  и умерших от ран. И ни одного креста не осталось. То ли сгнили от времени, толи горцы их уничтожили,—  и, направив коней, они подъехали  к бывшему месту захоронения.
Кое-где были небольшие  бугорки, а в основном просевший каменный грунт  образовал нечёткие углубления и впадины, куда свалились небольшие валуны. Видимо, при захоронении, положены для обозначения могилы. Таких валунов было предостаточно, но когда они, отойдя, со стороны, поглядели на место захоронения, то увидели: один  валун всё-таки выделялся своим большим размером.
—Должно быть здесь,— проговорил Трифон Акимовичи и,  подходя ближе,  добавил,—  я вообще-то на нём  щербатую отметину  сделал, выпустив одну пулю из винтовки.
Действительно,  валун был огромный и от времени тоже наклонился над просевшей могилой, но щербин на нём было несколько. Толи они были, и он их просто не заметил, толи образовались от погодных и температурных явлений, но другого похожего валуна не было и поэтому решили, что именно здесь захоронен отец. Достав припасённую с короткой ручкой  лопату, они принялись раскапывать могилу. Грунт  был плотный да ещё вдобавок почти из сплошного крупного щебня, приходилось работать и руками, и лопатой. Прокапав только один метр в глубину, Трифон Акимович воткнул  лопату в грунт и, вытирая рукавом, пот со лба, сказал:
—Давай, Варфоломей, отдохнём, нам  осталось копать немножко, ещё сантиметров 20.
Варфоломей хотел было спросить, почему могила неглубокая, но тут же понял: видимо из-за каменистой структуры этот вопрос сам по себе отпал. Как и почему нет гроба,  он знал, потому что прошёл хорошее боевое крещение,  и  во время войны, после боя, погибших в лучшем случае накрывают шинелью. А поэтому  он стоял молча, внутренне  готовясь к встрече с останками своего отца. Немного передохнув, они снова принялись раскапывать  могилу, но уже более осторожно, работая в основном руками. Прошло немного времени, и начали  показываться жёлтые кости скелета человека. У Варфоломея забилось сердце  желанным, каким-то сыновним стуком, который невозможно передать словами, это просто надо ощутить, почувствовать. Ему стало трудно дышать, он прекратил откапывание, выпрямился и устремил свой взор на небо, может быть, высушить навернувшиеся слёзы, а может быть искал утешение в этой бездонной синеве, уйдя мыслями в эту высоту, не ощущая даже земное притяжение, которое вернуло его в реальный мир обрадованным возгласом:
—Варфоломей, смотри!
Он вздрогнул, нет, скорее очнулся от этого невесомого состояния: перед ним стоял Трифон Акимович с гильзой в руках, той самой гильзой, которую он вложил в руки друга. Отчим осторожно отсоединил  свинцовую пулю и с большим трудом вытащил полуистлевший листочек, на котором едва-едва разобрали слова:
"Каз  Три Мельн  в  кого", сомнений ни каких не осталось, перед ними лежал скелет "Казака Трифона Мельникова войска Донского". Да знал ли отец, да мог ли он предполагать, что его сын, единственный сын Варфоломей через столько лет, как говорится, с поля брани перенесёт его останки на Родину, на казачий край. Это же какую душу, какое сердце надо иметь, чтобы так глубоко чувствовать отцовское начало. Вот именно чувствовать! Варфоломей стоял перед скелетом отца с чувством скорби, с чувством гордости, с чувством клятвы продолжения его рода.
Он брал кости отца, укладывая в мешок с какой-то осторожностью, даже можно сказать с нежностью, боясь причинить неосторожностью  боль даже этим твёрдым бесчувственным останкам отца, теша себя какими-то внутренними словами:
—Отец, какое счастье, ты опять увидел божий свет.
И от этих внутренних слов его сердце и душа радовались, и глаза излучали свет благоденствия. Они готовились к отъезду, как вдруг неожиданно раздался выстрел. Отчим упал, как подкошенный. Варфоломей даже не понял с какой стороны произошёл выстрел. Оглядываясь вокруг, он увидел, что прямо на него мчатся на конях с поднятыми саблями два горца в папахах. Он в спешке выстрелил, не целясь, и промахнулся, расстояние сократилось  до нельзя близкого. Варфоломей вскочил на коня, оголив саблю, отчим только попытался встать, как его рубанули и он рухнул на землю. Завязался бой не на жизнь, а на смерть: с одной стороны, во что бы то ни стало овладеть лошадьми, с другой стороны - битва за жизнь свою и отчима, за любовь Иванки, за новорождённого сына, за останки отца. И эта ответственность выжить и победить утроила силы Варфоломея. Он дрался, остервенело, не просто саблей, а саблей отца, которую держала не просто рука Варфоломея, но и не зримая рука Трифона Пантелеевича. Он дрался против двоих, за двоих.  Эта двойная сила, блеснув сабельной молнией, снесла голову одному из горцев. И этот нескончаемый молниеносный сабельный разряд настолько был ослепительным и грозным, что, сыпля искры, оборотил второго горца в бегство. Варфоломей соскочил с коня, поднял винтовку и прицелился, поймав на мушку спину противника, но не спустил курок, не стал убивать. Зачем, почему  он подарил ему жизнь, тому, который только  что заносил саблю убить его? Это было объяснимо только с точки зрения человечности. Бросив винтовку, он поспешил к Трифону Акимовичу. Правая нога его на вылет пробита в бедре, левая рука, защищающая голову от удара неприятельской сабли, разрублена основательно с переломом кости. Надеяться было не на кого. Припоминая наставления на действительной службе по оказанию первой помощи при ранениях,   вспоминая наблюдения в  госпитале, он достал из походного мешка запасённые медикаменты, наложил жгуты, обработал раны  самогонным первачом  и неумело начал бинтовать. Самым трудным, оказалось, наложить на руку лангет из очищенных  ножом от коры свежих прутьев, забинтовать и сделать фиксирующую повязку. С горем пополам, но он справился с этим делом и, налив крепкого самогона в кружку, заставил отчима выпить. Оказав медицинскую помощь, он подошёл к безжизненному телу горца. Верный конь не отходил от хозяина, качая головой вверх и вниз, бил копытом о землю. Голова, срубленная двойной силой наотмашь, лежала на отдалении в крови лицом вниз, сбросив папаху. Варфоломей подошёл, и не сапогом, имея чувство  сожаления и уважение к побеждённому противнику, а взяв рукой за волосы, перевернул лицом вверх. Рука, словно обваренная кипятком, непроизвольно сама моментально отдёрнулась в сторону. Глаза были отрыты и смотрели на него тем же взором горца, тем же лицом, с тем же шрамом на губе  продавшего ему Басму.
—Господи,— прошептал   Варфоломей, — как  ты попал сюда, за столько сотен вёрст? Здесь нет ни единого аула и горцы расселены. Зачем ты здесь? — вопрошал  Варфоломей.
 Молчанье было лишь ответом.  Он взял голову и положил  рядом с телом. Время было в обрез, надо было спешить с отъездом, тем более такое ранение отчима беспокоило его.  Но эти мысли, человеческие мысли не покидали его. Быть может казаки, русские виноваты в том, что нарушили устоявшийся образ жизни горцев, быть может,  они вынудили их на такую войну. И тут же приходили другие мысли, как бы в оправдание: но ведь и горцы не давали мирного покоя и житья своими разбойничьими набегами соседям. И, подумав, тут же спрашивал сам себя: «А наши предки казаки ходили за зипунами, грабили Турцию, Персию, царские и купеческие корабли на Волге. Да что там Волга - до Трои добирались». От этих мыслей  у него закружилось в голове, и он произнёс:
—Господи,  да что же мне с этим делать? Оставить тут - шакалы, птицы раздерут. Может, всё-таки оставить? Может, бежавший друг его вернётся? - и тут же, - нет, не вернётся, это не друг, бросивший в сражении. Только захоронить.
Имея человеческую душу, он положил горца в могилу отца, достал из вещмешка свою накидку от дождя и, накрыв горца этой накидкой, закапал разрытую могилу, воткнув лопату около приметы — огромного валуна. Трифон Акимович,  стонавший невдалеке на подстилке, увидев, что Варфоломей оставил лопатку навсегда, негромким голосом, прерываемым стонами, проговорил:
—Варфоломей, не бросай лопату, может по дороге придется тебе зарыть меня.
—Что ты, что ты мелешь? Тебе помирать никак нельзя. Кто Ивана с Тимофеем на службу провожать будет? А кто их женить будет? Молчишь? Вот  то-то и оно, так что всем смертям назло крепись, а выжить ой как надо,—сделал вывод Варфоломей и, подумав, добавил,— а лопату  оставлю здесь навсегда, чтобы могилы больше не копать и не закапывать.
Самым сложным было посадить отчима на коня.  И, как,  кстати, был  этот огромный могильный валун. С него, хотя тоже  с трудом, но всё же удалось произвести посадку.
Сидел Трифон Акимович нетвёрдо и естественно с болью, о быстрой езде и тем более говорить не приходилось. Слава Богу, что самогон хоть в какой-то мере притуплял ему боль. Такая сложная ситуация волновала Варфоломея, тем более, как говорят в народе, заехали так далеко: "Аж к чёрту на кулички". Но более всего его волновало  то, что оставленный им из гуманных соображений  горец, где угодно, откуда угодно в любую минуту мог выстрелить ему в спину, а то и прицельно в голову. Он ехал с этой мыслю в голове, и она не покидала его. Он не знал, да и не мог знать, что в этом сумасшедшем сражении он даже не заметил, как нанёс  этому горцу смертельное ранение саблей, нарушив целостность бедренной артерии. И он, переправляясь через реку Аргун, потеряв сознание от потери крови, свалился с коня, превратившись в утопленника. Ничего этого он не знал, а поэтому ехал предельно осторожно, пустив вперёд под присмотр Трифона Акимовича, прихватив с собой коня убитого горца. Крепкий самогон, хоть как-то притупляющий боль, закончился, к тому же у отчима начался сильный жар. Ехать дальше было не возможно, нужна была квалифицированная помощь или хотя бы жаропонижающее средство, которое, конечно не устранит поднятие температуры. Кавказ остался позади, они ехали по
предместью Кубани, которая ещё дышала не таким холодным  воздухом, как казачий край  Варфоломея.  Дело близилось к обеду, они въехали в большое селение по размеру равное  казачьей станице Алексеевской. Навстречу им шла женщина средних лет с мальчиком лет 9-10, ведя его за руку. Щека у него явно была распухшей. Поравнявшись с ней, Варфоломей спросил:
— Где у вас лечебница?
 Женщина показала рукой в противоположную сторону его направления, сопроводив словами:
 —Мы с сыном идём туда.
Развернув лошадей  в след женщине, они подъехали к удлиненному дому с низами, привязав лошадей за коновязь. С большим усилием Варфоломей ссадил отчима с лошади и, помогая ему идти, открыл дверь и вошёл с ним в лечебницу. Запах лекарств, сразу напомнил ему полевой лазарет  Болгарии. Усадив Трифона  Акимовича на лавку, он заглянул, по всей видимости, в кабинет доктора. За столом сидел в преклонных годах мужчина, а точнее старичок в белом халате. Варфоломей с  разрешения вошёл к нему и объяснил положение дел. Через несколько минут Трифон Акимович  лежал на кушетке и настоящий  доктор, участник  кавказской войны, приступил  к  осмотру  огнестрельных ран. Перевязки с момента ранения ни разу не делались, хорошо, что хоть вовремя Варфоломей  снял жгуты. Бинты запеклись кровью, начиналось нагноение, жар не спадал уже несколько суток, да и сейчас при осмотре отчим находился в таком состоянии ,что начинал заговариваться,  его на время охватывал бред.  Доктор, как он сам представился, Вертинский Дмитрий Стратонович, вывел Варфоломея в коридор и объяснил, что дела очень плохие. Сейчас же он проведёт хирургическую обработку ран, лечение покажет, может, придётся делать ампутацию  ноги и руки, умолчав о том, что есть гангренозное предположение. О поездке  не должно быть и речи, это верная смерть, только стационар. По окончанию разговора добавил, что это будет стоить денег, но конкретно не сказал  сколько. У Варфоломея и отчима деньги были, однако  их могло не хватить и он, отгоняя эту мысль, утвердительно сказал:
—  Найдём. Дмитрий  Стратонович позвал рабочий персонал и Трифона Акимовича на носилках куда-то понесли.  Варфоломей, оставшись один, истязал себя виной за всё произошедшее. Но ещё надо было кормить лошадей и самому питаться. Приближались холода, надо было искать квартиру, но бросить отчима - у него и в голове не было такой мысли. Он понимал, что застрянет здесь надолго. И, находясь пока в неведении дальнейших событий, на ближайшее время решил: лошадей выпасать на пастбище за селением,  ночевать  там же у костра. Пропитание себе добывать на охоте, винтовкой. Одним словом, жить на природе. 
      Эти мысли, нарисовавшие ему хотя и временную, но всё-таки предстоящую сложную реальную жизнь, перенесли его в  родную станицу. Он вспомнил  свой тёплый, уютный очаг и конечно Иванку с сыном.
—Как они там? Помыслил он.
 А станица жила  своим чередом, своими заботами, ведя натуральное хозяйство. Иван с Тимофеем, оставшись  за мужчин, выполняли мужскую работу. Вся домашняя живность теперь легла на их плечи. Они вставали рано, убирали навоз, кормили, поили  животину, ухаживали за  птицей, кололи дрова. Ольга Ивановна стряпала, хлопотала по дому, в чём ей безукоризненно помогала Иванка, когда Василий Варфоломеевич, как его в шутку называли родные дядьки Иван и Тимофей за толстые младенческие щёки, мирно спал. Долгое отсутствие Трифона Акимовича и Варфоломея не осталось незамеченным в станице. Первое время  на вопрос:
—А где же ваши казаки? - ответ  звучал, не раскрывая подробности:
—По  делам уехали.
Но когда прошло  почти около месяца, дотошные соседи, да и не только соседи, при встрече старались выведать, распираемые любопытством, куда же пропали Трифон Акимович и Варфоломей. Иванка, терпеливо ждавшая из окружной   станицы Урюпинской  с учения мужа, тоже начала волноваться, но молчаливо ждала, надеясь, каждый день, на его возвращение. Прошло два месяца, держать тайну не было ни каких сил. Иванка и сыновья начали докучать  мать  постоянным  одним вопросом, почему их так долго нет, выражая тревогу. Да и сама Ольга Ивановна, вставая утром или ложась перед сном, опускалась на колени перед образами и, молясь, просила господа Бога возвратить мужа и сына  живыми. Носить эту тайну, не поделившись ни с кем, тем более с тревогой за их жизнь, было просто не выносимо, но открывать её  она пока не решалась, даже на исповеди у батюшки. Её пугало, как она считала, это грешное  дело - выкопать останки из могилы. Даже одно слово "могила" нагоняло ей страх,  и тем более везти  останки с собою в мешке. От этих мыслей ей становилось  жутко, и она,  стоя на коленях  в слезах, читала молитвы уже не в уме, а  произносила шёпотом, чтобы услышал Господь:
—Милосердие, двери отверзи нам, благословенная Богородица, надеюсь на тя, да не погибнем, да избавимся тобою от бед.., —  умоляя всевышнюю силу вернуть грешников живыми.
Но это было всё  наедине  с господом Богом, а вот при встрече со станичниками отговориться словами, что уехали по делам, было не возможно. Но и открыть тайну она тоже не решалась, опасаясь навлечь на свой дом нехорошую репутацию, такую, как колдуны, ведьма или хуже того через могильные останки мол  связались с чертями. Выход у неё был один, как она себе его представляла: только соврать и, мучаясь над этим  вопросом, она нашла этот выход, отвечая станичникам кроме Иванки и своих  сыновей:
 —Уехали в Болгарию, Варфоломей к тестю с тёщей, а Трифон Акимович к сватьям.
Эта новость охватила всю станицу, строя  догадки: зачем они поехали? Когда же теперь приедут?  И главное, почему на лошадях, тех, что купили на ярмарке, заметив, что этих лошадей не выводят на водопой к реке Бузулук. Иван с Тимофеем  абсолютно поверили открытию этой тайны, даже гордились тем, что их отец с Варфоломеем отправились в такое "путешествие", в тайне для себя ждавшие гостинцы  или подарки от далёких заграничных сватов. Иванка, еле выговаривая слова, сквозь слёзы глядя на свекровь, задавала ей один и тот же вопрос:
—Почему, почему  об этом не сказали мне?
Открыть истинную тайну ей свекровь не решалась. В голову Иванки и то уже закрадывались страшные мысли: может, их  нет в живых, - отчего тут же становилось так плохо, что она отключалась на миг  от реального мира, отделываясь от такого состояния холодным потом. А  что будет с ней, если узнает правду? Так, глядя в глаза Иванки, думала свекровь и повторяла:
—Доченька, не плачь, не расстраивайся, подумай о сыне, ведь у тебя может молоко пропасть, а они скоро приедут, гостинцы привезут, всё будет хорошо.
Успокаивая её так сладко, она даже сама  в какой-то  миг верила, что они действительно в Болгарии, что у них всё хорошо, что они скоро вернуться. Ей становилось легче дышать, она на какой-то миг обретала силу в руках и работа начинала спориться. Но через какое-то время  эта грусть-тоска  вновь возвращалась к ней, руки опускались, теряя силу, и как говорят «всё валилось из рук", заполняя голову мыслями:
—Где они? Как там Они?
Строя разные предположения, даже и не догадывалась, что Варфоломей, почерневший от холодов, обдутый природными ветрами, сидя у костра, на вертеле жарил добытого зайца на охоте. Стреноженные кони постоянно паслись около его стойбища, набираясь в дорогу силы. Добытого коня в бою у горца он продал.  За эту цену приладил в дорогу кабриолет, как называл его продавец, а по казачьему,  просто с откидным верхом двуколку с облучком. Но брать сразу не решился, так как ни Басма, ни Дунай, не зная такой упряжи, вели себя не прилично, стараясь выпрыгнуть из оглоблей, тем самым  чуть не поломав их.  Теперь же, купив соответствующую упряжь и укрепив срубленные  оглобли попарно в земле с наклоном по росту  лошади , заводя в них, он приучал своих любимцев к такому виду средств передвижения. И надо сказать, что Амур  был  более терпелив, стоя в такой упряжи, привязанным уздечкой  за врытый столбик. Басма же, видимо считая себя королевой  или происхождением не менее как от благородных кровей, была  не послушной и считала ниже своего достоинства стоять ограниченной с обеих сторон этими противными двумя жердями.
И вот сегодня, заправившись зайчатиной, в хорошем расположении духа Варфоломей, запрягая Басму в эти тренировочные  оглобли,
глядя ей в глаза, не говорил, а просил:
—Красавица, ну будь умницей, нам с Трифоном Акимовичем надо будет скоро ехать домой, уже целую неделю я прошу тебя.
И может действительно она поняла его молящую душевную  просьбу и сжалилась над ним или просто ежедневная тренировка дала положительные результаты, но чтобы там ни было, но она стояла спокойно, не за провинность, а на выдержку около двух часов. И он, освобождая её от упряжи, выводя  из закреплённых оглоблей, гладя её по храпу, разговаривая, как с человеком, повторял:
—Умница ты моя, завтра пойдём покупать кабриолет, — называл  двуколку словами продавца, увязывая  её красоту с этим каким-то модным заграничным названием, неслыханным им доселе. Стойбище  он выбрал себе защищённое  от ветра с трёх сторон, спал при двух кострах, передвигая их поочерёдно, тем самым отогревая землю для лежанки. Нижней подстилкой  служил  связанный мат из сухого бурьяна, называемого в народе вениками, на этот мат он расстилал меховую овчину. Но как бы не старался он, зола от костра делала своё дело. Вот и сегодня он проснулся рано чумазый  и надо сказать, что  сон его протекал всё время урывками: то надо подложить в костёр, то передвинуть, то,  отвернувшись от костра,  переднюю часть тела одолевал холод. Собравшись по походному, сев верхом на Басму и пристегнув к своему седлу Амура, направился в селение  оплатить двуколку. Приехал он к хозяину кабриолета (двуколки) конечно рано, судя по себе, что и другим, как ему тоже не спиться. Однако хозяин и не помышлял вставать, только после третьего стука в дверь послышался сонный голос:
—Кого там черти принесли в такую рань? 
 — Открывай, за кардиболетом приехал.  В спешке, спутав иностранное слово, ответил Варфоломей.
—Фу ты, чёрт,— выругался хозяин, — и принесло тебя в такую рань, я уж грешным делом подумал, что ты отказался от покупки.
—Как можно,— проговорил Варфоломей,— договор дороже денег.
Хозяин, стоявший в нижнем  белье, сразу засуетился, попросил его подождать и через несколько минут вышел одетый, даже накинув на плечи лёгкое пальто.
 —Не кабриолет, а само загляденье,— нахваливал продавец свой товар, похлопывая ладонью  по хромовой откидной накидке.         
—Будешь вспоминать меня,— продолжал он,— если б не нужда, в жизни не продал, самому очень нравится.
 —А  откуда у тебя этот? Хотел было назвать Варфоломей, да из головы выскочило, и он перешёл на свой язык,— эта двуколка?
—Длинная история,— молвил хозяин,— а вкратце, господин подарил за красавицу.
—А красавица-то рада была господину? Не унимался Варфоломей,— или в полон её взял?
—Рада, ещё как рада.
—Ну, тогда по рукам, а то ведь на чужой беде далеко не уедешь,— отдавая деньги, произнёс Варфоломей.
Басму он запрягать не стал, а подойдя к Амуру, обратился к нему, как к мужскому сословию:
 —Пойдём, дорогой, покажи своей невесте, какой тебе,—  и замолчал, глядя на хозяина.
И тот, понимая его заминку, произнёс:
—Кабриолет.
—Во-во, его самый, тебе вручили,— закончил свою   речь Варфоломей.
А  кабриолет и впрямь этого слова стоил: кожаная откидная накидка, красиво отделанные сидения, облучок для кучера как игрушка, лёгкие колёса со спицами, металлические подножки с крыльями для защиты от грязи, мягкие рессоры, лёгкие оглобли и не прямые, а концы  в виде небольшой дуги загнуты вниз. Варфоломей смотрел и глазам своим не верил, но садиться в эту экзотическую двуколку он отказался, мало ли что. Привязав  Басму сзади, сняв с Амура походную принадлежность и мешок с останками  отца, он разместил всё это под сидениями, запряг Амура и, взяв его под уздцы, пошёл улицей по направлению к  лечебнице. У Трифона Акимовича дела шли на поправку, бедренная кость и артерия  пулей затронуты не были. С рукой дело обстояло хуже: когда срастётся, когда закроется рана,- даже врач не давал точного ориентира по времени, только одни предположения. Но в любом случае  Трифон Акимович, как говорят, родился в рубашке, что попал именно к  Вертинскому  Дмитрию Стратоновичу - опытному старейшему врачу, врачу-хирургу, участнику  Кавказской войны, иначе было бы  можно уже давно справить по отчиму поминки.
Привязав Амура к коновязи, Варфоломей отправился в здание лечебницы, Дмитрий  Стратонович лично сопроводил Варфоломея, накинув на него халат, до койки отчима, по пути следования поинтересовавшись, где он пропитался так дымом. На что получил краткий ответ:
—В поле, доктор, в поле, я ведь там ночую.
Эти слова насторожили доктора, но он ничего не сказал. Трифон Акимович, завидев Варфоломея, хотел было встать, но доктор запретил  ему это делать. Узнав  от Варфоломея, что он купил двуколку, Трифон Акимович засобирался домой, но доктор был не преступен, всего-то и сказав:
— Если хочешь жить, раньше, как через месяц о поездке и не мечтай.
Планы Варфоломея  о скором отъезде рухнули в одно мгновение, он стоял с опущенной головой, в таком состоянии, когда человек вдруг испытывает  гнетущую пустоту.
Доктор, видя состояние Варфоломея  и помня сказанное им, что обитает он в поле, подошёл к нему и, как бы оправдываясь перед ним, проговорил:
—Мил  человек, ну пойми же ты меня правильно, больному нужны перевязки, причём стерильные и под наблюдением врача. Я его еле вытащил с того света, а вам, видите ли,  домой надо. Сейчас ехать - это верная смерть для него.
Дмитрий Стратонович замолчал, наступила долгая молчаливая пауза, которую он же и нарушил.
—А  знаете, Варфоломей, как  вас  там по батюшке?               
—Трифонович,— прозвучал ответ.
—Вот-вот, Варфоломей Трифонович, у меня есть к вам предложение: а переезжайте вы ко мне, дом у меня большой, жена умерла, сын в Петербурге, живу я один,  и мне веселей будет.
Варфоломей посмотрел на доктора, стоявшего в белом халате, затем перевёл взгляд на себя и неожиданно  выдал:
— А не побрезгуете? Ведь мне целую неделю отмываться, придётся.
   На что доктор тут же ответил:
 —Всякое в жизни приходилось: и чистоту, и грязь, и холод, и голод - всё познал. Так как, по рукам?  Протягивая руку, произнёс  Дмитрий Стратонович.
—По рукам,—  ответил Варфоломей, пожимая руку доктору.
Вечером  лошади уже стояли во дворе у доктора вместе с двуколкой. Кстати сказать, во дворе были постройки, и как Варфоломей успел заметить, заглянув в открытую дверь, даже была конюшня, видимо доктор когда-то имел личных выездных лошадей. Заходя в дом, не оставляя во дворе  оружие, он захватил с собою ещё и пыльный, грязный мешок с костями отца, увидев который, доктор заинтересовался:
— А  это что? Может, во дворе  оставишь?
На что Варфоломей, не скрывая, ответил:
—Не могу, это кости моего отца, выкопал из могилы.
Особых эмоций это откровение  не вызвало у Дмитрия Стратоновича. Узнав все подробности о тайном грузе, мешок поставили в кладовой, договорившись завтра отмыть кости, обработать формалином и переложить в старый небольшой выпуклый  баул доктора, обшитый кожей.  На сегодня же первая задача  была  для Варфоломея привести  себя   в порядок. И он, купаясь  в глубоком корыте горячей водой,  испытывал  поистине настоящее блаженство, после которого, сидя за столом за чашкой чая, у них велась продолжительная беседа, сближая их общим пониманием жизненных вопросов. Проснувшись утром и глянув в окно, Варфоломей увидел выпавший снег и почему-то не обрадовался, как в детстве, а наоборот  испугался, проговорив в полголоса:
 —Вот и до прикубанья докатилась зима.
Снег был неглубокий, лишь прикрывал землю. Падая на спины лошадей, он тут же таял. Глядя на эту картину, он задумался, как добираться им придётся отсюда: на колёсах по снегу далеко не уедешь, а тем   более в средней полосе России. И, переведя взгляд на двуколку, тут же погоревал, что купил её, видимо напрасно, но расставаться с нею абсолютно не было желания.   А ведь шёл зимний месяц, лошади стояли в конюшне. По договорённости доктора, конечно за деньги, один местный крестьянин привёз два воза сена. Казалось бы  ситуация выправлялась и Варфоломей уже помыслил  заняться изготовлением саней, но нет никакого инструмента, и притом дорогу без корма лошади не выдержат. Опять представлялся  безысходный тупик. Навещая Трифона Акимовича, Варфоломей высказался  о тупиковой ситуации, которую можно разрешить лишь с приходом весны, но отчим, понимая сложное положение и беспокоясь о весеннем севе, о дальнейшем существовании семьи, наотрез отказался ждать тёплых дней. И видя по- своему единственный выход, он предложил свой вариант: двуколку продать и на эти деньги купить лёгкую санную повозку, Басму тоже продать, она одна не вытянет  такой путь, а на эти деньги можно прокормить Амура на постоялых дворах по пути следования, только по наезженному тракту. Вариант был заманчив, но продавать  двуколку Варфоломей не желал, однако, не видя другого выхода, он согласился. А  продать Басму,  категорически отказывался. Эти слова о продаже Басмы сразу легли каким-то камнем  у него на сердце,  хотя он понимал, что Амур, более приспособленный и должен выдержать такой перегон с грузом. И он, ничего не сказав отчиму, вышел из палаты с опечаленным видом. Вечером за ужином, который шёл всегда оживлённо (Варфоломей уже, как денщик у доктора, не только колол дрова, но и готовил еду, своим обществом оживив  жизнь Дмитрия Стратоновича), поделился  вариантом, предложенным  Трифоном Акимовичем. Оказалось, что у доктора есть хороший мастер, как говорят "на все руки от скуки", который может не только сделать сани, но и поставить  кабриолет на полозья, причём может даже бесплатно, так как именно этого мастера Дмитрий Стратонович в прошлом году поставил на ноги от заболевания  "рожей". Это сообщение окрылило Варфоломея и уже на завтра с Архипом  Симоновичем, как звали  мастера, не смотря на снег, они работали во дворе, кумекая над созданием необычных лёгких саней, и надо сказать, что работа спорилась  и доставляла даже внутреннюю радость. Эта работа заняла почти пять дней, но вместо радости на лице Варфоломея появилась грусть: он заходил в  конюшню  и во время кормления лошадей всё гладил свою любимицу Басму, приговаривая:
—Прости, я не виноват, что нас жизнь разлучает, другой хозяин за тобой будет ухаживать.
И, не глядя ей в глаза, поворачивался и уходил. Эта грусть казака по своей любимой лошади так явно отпечаталась на лице Варфоломея, что доктор, явившись вечером с работы и зайдя в тёплые комнаты, вместо обычного возгласа:
—Однако, тепло у нас, не то, что в лечебнице,— взглянув  на его лицо, спросил: Варфоломей Трифонович, вы чем так опечалены?
Ответ не заставил себя ждать, и он поведал, что приходил купец,  дал ему  задаток  за своего верного коня, за свою красивую кобылицу Басму, которая в Аргунском ущелье, при нападении горцев, в смертельном сражении, улавливая  ход боя и  понимая его, вращалась как юла, создавая выгодную позицию.
— Одно неверное её движение,— промолвил Варфоломей,—  и я бы сейчас не сидел с вами, а давно бы улетел к праотцам.
За время короткого знакомства по несчастью, доктор так прикипел душой к Варфоломею, именно  к нему, а не к Трифону Акимовичу, которого лечил, что и сейчас, слушая его откровенно трагический рассказ,  у него возникло сострадание к этому относительно ещё молодому казаку, уже хлебнувшего жизни  через край.
—Вот что я надумал, Варфоломей Трифонович: сын у меня статский советник, жалование у него приличное, да и я живу не бедно. Верну я тебе все деньги, уплаченные за лечение отчима, да ещё прибавлю своих, глядишь, и хватит самим пропитаться и лошадей  в пути следования  прокормить,—
и как бы рассуждая с самим собой, добавил, - друзей продавать нельзя, кто бы он ни был - человек или конь, - и, достав из небольшого сейфа деньги, вручил их Варфоломею. 
 
                Глава 9 
Зима была в разгаре, снега выпало достаточно, день  выдался солнечный,  морозный и безветренный.  Варфоломей запряг Амура в сани,  сконструированные мастером, погрузил всё необходимое, поставив Басму в пристяжные, и, усадив Трифона Акимовича, произнёс:
—Ну вот, кажется и всё, можно отправляться.
И в пояс, кланяясь Дмитрию Стратоновичу, сказал слова благодарения:
 —Век не забуду вашу доброту, а коли сын ещё родится, назову его в честь вас, Дмитрием.
Обнявшись и даже расцеловавшись троекратно, как родные, Варфоломей, сидящий за кучера, выехал со двора, взяв  курс на столбовой тракт. Прямые летние пути зима закрыла окончательно, да и ехать опасно, можно сбиться с пути и дни зимние короткие, одним словом причин много, что бы ехать только этим путём, хотя он гораздо длиннее. Если осенью проходили по 80—90 вёрст за сутки, то теперь через каждые тридцать вёрст им приходилось  останавливаться на постоялом   дворе, оплачивая своё пребывание, питание, а также  кормление  лошадей. Это было не выгодно, даже только с одной стороны, что могло не хватить денег. Поэтому, предвидя наперёд, что может возникнуть такое положение и лучше ехать с запасом, Трифон Акимович  предложил, если будут попадаться селения по столбовому тракту в пути следования, то  за меньшую плату крестьянские семьи и напоют, и накормят, и обогреют.  И действительно, его слова оправдались с первого раза, как только они остановились в крестьянской семье. Мало того, что накормили лошадей, ещё всыпали овса им на запас в дорогу, как выразились,  давая овёс на всякий случай. Всё шло хорошо, раны особо не беспокоили отчима, и даже Басму ставили в упряжь, когда Амур в силу своей молодости начинал уставать, и она на подмене  старалась не менее, чем он.  Будто благодарила Варфоломея, за то, что он, возвращая задаток купцу, в  присутствии её сказал:
 —Мне стыдно за свой поступок, что так опрометчиво хотел я поступить, но Басму, умирать буду - никому не отдам.
И теперь, глядя на неё, радовался её бегу и про себя мысленно повторял:
 —Всё понимает, как есть, всё понимает, лишь не говорит.
На одном из перегонов крестьянские поселения не попадались, поэтому пришлось опять заночевать на постоялом дворе. Но он почему-то не внушал доверия. В трактире было накурено, очень людно, от многих разило спиртным, а некоторые вообще еле стояли на ногах. Отдельных комнат не оказалось, были уже заняты, и им пришлось ночевать в общей, где стояли кровати почти бок о бок. Недалеко  от них, не  раздеваясь, лежали на койках  двое обросших мужчин  средних лет, с внешностью цыган. Варфоломей, как всегда, самое дорогое, а именно баул, засунул себе под кровать, и, намучавшись за дорогу, тут же с Трифоном Акимовичем уснули. Дождавшись полночи, когда все заснули, эти  обросшие мужчины, с вечера присмотревшие  обшитый  кожей  баул, приподнялись и, ступая, как кошка за добычей (видимо они это делали не впервой), бесшумно взяв  баул, покинули  комнату общего ночлега. Распираемые  любопытством, что же там, зайдя за навесы, где стояли лошади, они открыли баул. Полная луна осветила им содержимое  - человеческий череп, лежавший на костях, тёмными глазницами смотрел на них, как  показалось им, ужасающе. Они отшатнулись от баула. Чего-чего, но такого никак не ожидали, за всё время краж на постоялом дворе, делясь с хозяином двора по уговору 50 на 50. Первая мысль мелькнула, что дело имеют с убийцами  и что могут порешить  и их. Вторая мысль пришла тут же, что  их могут забрать и  посадить в участковый  околоток, поди тогда доказывай, что ты не причём. И третья, самая весомая мысль, как показалась им, хозяин не поверит  в сказки о скелете, он будет держаться одного только направления, что при дележе кинули его. Уж слишком хорош был лакомый кусочек. И эта обида разрешится тем, что хозяин сдаст их с потрохами, поверят ему, но только не им, тем более, они уже отсидели своей первый срок, а второй пойдёт, как по накатанной, рассуждали они меж собой. Недолго думая, они закрыли баул и направились к хозяину, разбудив его среди ночи. Хозяин спросонья  выругался, закончив словами:
—Что, утра не можете дождаться, золота, что ли полон  баул?
 Но когда они молча открыли баул, хозяин, отпрянул от него и, крестясь, затараторил:
 —Закрой, Федул, закрой.
Сон с него, как рукой сняло. Придя в себя, с уверенностью, что это убийцы, и, желая даже на этом иметь выгоду, хозяин велел отнести баул на место, не объясняя  участникам кражи зачем. Сам же, вернувшись в комнату,  при свете лампы принялся писать донос в полицию с просьбой задержать  на  столбовом  тракте убийц, едущих с человеческими останками на необычных санях, комбинированных с кабриолетом. В конце сообщения сделал приписку: "За поимку опасных преступников прошу выслать вознаграждение  на постоялый двор "Два дерева", приписанный  к Ямской станице, Грымзину  Феофану  Ипатьевичу". Поставив число и расписавшись, он вложил послание в конверт и, запечатав как важный пакет сургучом,  но без печати, разбудил  Емелю, который жил и работал у него, выполняя хозяйственные работы и вообще, что не поручат. В срочном порядке велел ему запрягать лошадей и доставить  донесение,  не мешкая, в полицейский участок  Ямской станицы, расположенной  рядом со столбовой дорогой по пути следования выше постоялого  двора на 30 вёрст.
Варфоломей с Трифоном Акимовичем, выспавшись и плотно позавтракав, ничего не подозревая, уложив баул, снова отправились в путь на своих, отдохнувших за ночь лошадях. Ехали молча, каждый думал о своём. Трифон Акимович в душе переживал, что скоро весна, а он не годится для полевых работ. Варфоломея  пока мысли о весенней работе не беспокоили, он думал о сыне, о жене и как и где захоронить останки отца. К вечеру, подъезжая к станице Ямской, на столбовой дороге их остановили  люди, вылезшие из санной кибитки в полицейской форме и со словами:
 —Разрешите мы произведём досмотр,— и почему-то сразу открыли баул. Увидев человеческий скелет, один из полицейских  только и произнёс:
—Они,— и, захлопнув баул, следом добавил,— вы арестованы, - приказав следовать в сопровождении их   в полицейский участок.
Варфоломей попытался объяснить, но его объяснения были оборваны видно  старшим по званию полицейским:
 —Можешь не объяснять, мне приказано вас  доставить  в участок.
 И какое же вспыхнуло негодование  у Варфоломея, когда  было объявлено :
—Начальник участка уехал домой, будет только завтра.
 А им не предложено, а приказано проследовать в камеру. Отняв у них оружие, баул, лошадей и сани и глядя на раненого Трифона Акимовича, один из полицейских произнёс:
—Ну, что душегубец, и тебе видать хорошо досталось.
На что отчим ответил:
—Дурак ты по самые уши.
Тревожная  ночь показалась им такой длинной, что вымотала всю душу. За ночь не сомкнули глаз, и когда звякнул открывающийся замок,  они с облегчением вздохнули, промолвив разом:
—Ну, наконец-то.
Холёный начальник  полицейского участка сидел за столом, а скорее не сидел, а восседал в предчувствии поимки опасных преступников. И соответственно, предвкушал поощрения от вышестоящих начальников, а может быть, даже и повышения по службе.
Измученные дорогой, этой бессонной ночью, да и не только этим, а всеми приключениями похода, Варфоломей и Трифон Акимович предстали перед ним той прослойкой народа, которым жизнь на этом свете  кажется  далеко не мёдом.  Даже искренние объяснения воспринимались начальником всё время постоянным недоверием, сопровождаемым  одним и тем же словом:
Ну, допустим,— а дальше всё начиналось сначала, запутывая их ответ. И только тогда, когда Варфоломей  вспомнил и вытащил из-за пазухи бумагу, выписанную тоже начальником полиции на разрешение перевозки останков отца, заверенную  подписями начальника и доктора Вертинского, скреплённую печатью, только тогда пыл  расследования прекратился словами:
 —Ох, если бы не эта бумага, загремели бы вы у меня под  фанфары. 
Варфоломей сразу вспомнил Дмитрия Стратоновича, настаивающего получить настоящий заверенный документ на перевозку останков отца, и как он со своей народной простотой всячески отказывался от этого документа. Теперь в душе он говорил ему тысячу раз спасибо. Извинившись  за причинённые неудобства и пообещав разобраться с постоялым двором"Два дерева" им возвратили всё в целости и сохранности и они снова двинулись в путь, хоть и с  небольшой  задержкой, так  как обычно  они выезжали гораздо раньше. День стоял ветреный, ходили низко снеговые облака. Когда они проехали вёрст 15, пошёл снег, разыгралась первая  февральская метель,  открывая начало месяца. Через некоторое время стали образовываться переносы, снег лепил прямо в глаза. Варфоломей пристально всматривался вдаль, чтобы не проворонить встречные столбы.  Наезженный тракт покрылся  снегом толщиной не менее четверти, видимость сократилась до трёх-четырёх метров, движение постоянно тормозилось высокими переносами и чтобы не сбиться с пути, Варфоломей слез и, взяв Басму под  уздцы, так как она была запряжёна в сани, пошёл вперёд, ощупывая  дорогу ногами. Прошёл, таким образом, с полверсты, как метрах в четырёх от  него из метельной пелены вынырнул тоже, по всей видимости, кучер, ведущий под уздцы лошадь, запряжённую в розвальни. Они остановились в этом снеговом кромешном месиве, стараясь отвернуться от порывов воющей метели, но она, как бы играя с ними, кружилась вокруг них, стараясь залепить глаза снегом. Варфоломей, прикрывая ладонью глаза, не проговорил, так как метель тут же уносила слова, а прокричал:
—Далеко  ли до селения?
—Вёрст  пять будет,—прокричал  встречный извозчик,—до темна успеешь.
И тут  же,  отворачиваясь от  лепящего снега, снова прокричал:
—А в моём направлении далеко ли до жилищ?
—Вёрст  пятнадцать, не меньше, — громким криком ответил Варфоломей.
—До темна не успеть, ночью заблудимся, — прокричал встречный извозчик  и, повернувшись, направился к своим розвальням, где виднелись тёмными очертаниями две человеческие фигуры.  Развернув свою лошадь, сел на край розвальней и прокричал  Варфоломею:
—Давай за мной, мы возвращаемся.
Варфоломей тоже уселся на кучерский облучок и пустил Басму вслед убегающих саней. Ехать вослед было куда проще, хотя санный след, играющейся  метелью,  заносился почти моментально  и  первая бегущая лошадь, конечно, бежала, не ориентируясь   на след  санных полозьев, проложенный ею ранее, а скорее  всего ориентиром ей  были проломы,   развороченные  санями в переносах, которые метель ещё не успела замаскировать.
В селение въехали, когда уже начинало смеркаться, но определить точное время было невозможно из-за непрекращающейся метели.
Разделились на две партии, так было легче найти ночлег, и то не сразу. Наконец-то Варфоломей с  отчимом определились к вдове средних лет, которая даже с охотой пустила их на ночлег. Правда, с  кормом для лошадей возникли проблемы. Но она, сбегав до кума, разрешила этот вопрос. И теперь, стоя в сарае, Басма с Амуром после вьюжной кутерьмы по полному рту уплетали душистое сено, совершенно не беря во внимание его  стоимость, может быть потому, что оно стоило гораздо дешевле, чем на постоялом дворе. Сарай был небольшого размера,  прилечь было невозможно, спасало только то, что они молодые и заправились сеном. Включив свой статодинамический аппарат, дремали, как на подвесках, опустив своё тело на сухожилия. А утром, кони, снова запряжённые в сани, по команде своих хозяев отправились  в путь. Совершенно  не зная, где у них будет остановка, какой у них будет ночлег и повезёт ли им с кормом. Их судьбы переплелись настолько близко с седоками, что в этом  длительном походе они стали  как одно целое, всё время, надеясь только на удачу, с одной только разницей, что одни ехали, а другие везли. Но даже и здесь находилось место для сходства: каждый думал, когда же закончится этот поход, когда, наконец,  они, достигнут своей заветной станицы. Полная луна светила не мутно, февраль месяц достиг своей половины, ночь стояла морозная, даже снег хрустел под копытами. Проехали уже более тридцати вёрст, но на ночлег нигде не остановились.
—Ну, давай, давай, Амур. Покрикивал Варфоломей, проезжая Павловскую станицу,— немножко осталось.
И Басма, бежавшая  пристяжной, на просьбу Варфоломея тоже отвечала тем усилием, которое придавала скорость саням.               
—Варфоломей! — окликнул его Трифон Акимович, — ты гляди на радостях не запали лошадей, вон как пар валит из ноздрей, поди, и сами в мылу, не смотря на мороз.
—Ничего, приедем - я попоны накину им на спины.
—Ну, ну, гляди не забудь,— напомнил ему отчим.
Въехать на гумно с задов не получилось, нетронутый снег лежал слоем более метра. Да и въездные ворота не  расчищены от снега, кругом только протоптанные дорожки. Сразу видно, что воротами  не пользуются, на санях никуда не выезжают, этот вид подворья уже сам за себя  говорил, что в доме нет хозяина. Терпенья никакого не было, скорей хотелось зайти в родимый очаг. Не распрягая лошадей, лишь только привязав их за верею, Варфоломей  и Трифон Акимович направились в дом. После третьего стука в дверь, послышался  мальчишеский голос:
—Кто там?
—Открывай, Ванька,— узнав по голосу, проговорил отец.
Ещё не отодвинув запор, за дверями раздался радостный крик, способный разбудить, наверное, даже мёртвых:
—Папаня приехал!!!
На этот крик выбежало всё живое, даже кот, кроме Василия Варфоломеевича, спавшего крепким младенческим сном после сытного кормления. Дверь распахнулась и не дав им войти, прямо на крыльце, на морозе под луной, обнимаясь и целуясь, не чувствуя стужи, Ольга Ивановна, Иванка и Тимофей с Иваном повисли со слезами радости у них на шеях. Трифон Акимович, не выдерживая  груза после ранения,  пробасил:
—Да вы пустите нас в дом или нет?
—Конечно, конечно, проходите,— опомнившись, что все стоят на холоду, проговорила Ольга Ивановна. Войдя в дом, Варфоломей и отчим, сняв шапки и крестясь на образа, только и проговорили:   
 —Слава тебе Господи, что мы вернулись домой,— и, не  раздеваясь, грузно, с глубоким выдохом  опустились на лавку.
Но сидеть долго Варфоломею не пришлось, потные лошади стояли на морозе, надо было идти распрягать, и он, прихватив с собой Ивана с Тимофеем, вышел во двор. Лошадей через калитку они быстро завели в конюшню и, протерев им спины, набросили попоны, подложив на ночь степного душистого сена. Сани в калитку не проходили, и они  втроём принялись откапывать ворота от снега. Через полчаса комбинированные сани с кабриолетом  стояли во дворе за конюшней, скрытые от посторонних глаз. Варфоломей снял баул с саней и попросил Тимофея с Иваном помочь поднять его на чердак. Баул был не тяжёлый и, подавая его на чердак, они явно услышали и даже почувствовали, что в нём что-то гремит. Разжигаемые любопытством, они стали допытываться, что там такое, но Варфоломей упорно молчал. Однако  они  не отступали от своего, спрашивали и спрашивали в надежде, что там лежат подарки  из Болгарии. Варфоломей, понимая, что от них так не отделаешься,  слез с чердака и, приставив  палец к губам, произнёс звук:
—Т-с-с-с.
И, добавляя словами, прошептал:
—Там находится страшная тайна, и кто её увидит  и разболтает другим, того она ночью может задушить.
Получив загадочный ответ, они зашли в дом, где Трифон Акимович вёл нескончаемый рассказ  о тяжелейшем походе. В эту ночь в доме спали только младенец и подростки. Трифон Акимович  с помощью Варфоломея залез на русскую печку и, отогревая бока на кирпичах, всю ночь рассказывал рядом лежащей жене о приключениях, постигших  их в дороге. Даже рассказал о ночёвке в юртах, умолчав о близких отношениях с калмычками Агуей и Аршаной. Варфоломей не мог наглядеться на своего подросшего сына с  пухлыми щеками, с перехваченными  полными ножонками. Ночь у него с Иванкой прошла в бурных объятиях и в разговорах о походе, да в объяснениях, почему она была в неведении  его задуманных планов.
Станица есть станица, маленькая она или большая, но от неё ничего не утаишь. Даже  долгий свет в окне  есть повод  для догадок, размышлений и рассуждений, и эта ночь была не исключением. Лишь только Ольга Ивановна поутру   переступила порог  лавки, тут же посыпались  вопросы:
—Кума, — спрашивала Степанида Бочарова, — а чего-то у вас лампа горела почти всю ночь?
 Хотела  Ольга Ивановна сказать, мол, внуку нездоровилось, но  жившая почти в средине станицы Маланья Арсёнова  (и как только она могла узнать), тут же выпалила:
—Да  у них и ворота от снега откопаны, знать казаки вернулись.
Врать и отпираться,  больше не было смысла, всё равно увидят, и Ольга Ивановна, принесшая новость в лавку, дала  повод  для разговора всей станице, всего - то и сказав:
 —Да, казаки наши вернулись,— не распространяясь  в подробностях.
Это сообщение разлетелось моментально, и к обеду в каждом доме обсуждалась эта новость не так глубоко, как бы хотелось. А  поэтому под разным предлогом  друзья, родные, соседи, да и просто станичники, ища причину посещения за чем ни будь ( накваской, керосином, жаром углей,  спичками или просто под предлогом, мол давно не бывала), ринулись к ним в дом, чтобы выведать подробности  долгой поездки в Болгарию. А, увидев  раненого  Трифона Акимовича и получив шуточный ответ, уходили, распираемые  непомерным желанием знать все подробности  столь долгого отсутствия. Вся надежда была на Ивана  и Тимофея.  За конфеты сыновья
в разговоре проболтаются о столь долгом отсутствии  отца и Варфоломея.  Они же, тоже распирались любопытством, что там в бауле? Строили свои  планы, и  как только Варфоломей в обед  следующего дня вышел во двор убирать скотину и лошадей, не теряя времени, полезли на чердак, конечно, не без опаски, потому что с самых ранних лет из рассказов знали, что там живёт домовой. Тимофей первым  тихо  пробирался к  баулу, Иван, приотстав от него на шаг (мало ли что, хоть успеет крикнуть), тоже ступал осторожно, как кот. Добравшись до баула, они замерли, даже дышать стали, кажется, через раз. Тишина стояла гробовая, и слышно  было, как бьются сердца. Они осторожно огляделись вокруг, но горящих глаз домового не встретили, но это ещё ни о чём не говорило, что его вовсе тут нет. Волоса под шапками всё также стояли дыбом.  Присев на корточки, распираемые любопытством увидеть тайну, открыли баул. Скелет, особенно  череп с оголёнными зубами испугал их так, что они  со страшным криком и рёвом попрыгали с чердака. Ивану повезло, правда, больше, потому, что он приземлился на Тимофея, но в любом случае, у них  как отнялся язык. Боясь, что это чудовище задушит их ночью, они эту тайну носили в себе. О, случившимся не сказали даже Варфоломею, не то чтобы рассказать посторонним.

 Оставив там раскрытый баул, они боялись теперь одного, что это страшилище с наступлением темноты может свободно спустится с чердака, но закрыть баул даже под расстрелом ни кто из них бы не решился. С этого дня, входя в чулан, они стремились  быстрее прошмыгнуть  в комнаты, стараясь глаза не поднимать на чердак. А ложились спать только  при свете лампы и в темноте  постоянно прислушивались, нет ли каких шорохов на чердаке. Мать, видя не ладное  с Иваном и Тимофеем, что с наступлением темноты их не пошлёшь во двор, хотела выпытать причину, но не тут-то было, молчали как партизаны, храня страшную тайну. Баул открыт, да хоть бы и не открыт - что это за сила, что задушить может?  Ольга Ивановна, догадываясь о причине, осторожно спросила Варфоломея:
 —Ты когда и где думаешь захоронить останки отца?
 —Думаю весной, как земля отойдёт, а вот где, ещё не решил.
—Сынок, а может с батюшкой надо посоветоваться,—не унималась мать, считая перезахоронение грешным делом.
—Может быть, может быть,— ответил Варфоломей с какой-то задумчивостью,  и тут же добавил,— если потребуется, то это я сделаю сам.
—Ну- ну, как знаешь, только ты с этим делом не тяни,— проговорила мать, — а  то  Тимофей с Иваном темноты стали бояться и чулан, я заметила, преодолевают летящей пулей.
«Вот сорванцы, - помыслил он, - не иначе, как были на чердаке».
И, не говоря, матери ни слова, вышел в чулан, по вделанной лесенке в углу залез на чердак.
—Так я и думал,— прошептал Варфоломей, глядя на открытый баул и, подойдя к нему,  бесшумно закрыл его.
В  конце февраля после воскресной службы, перекрестившись, Варфоломей вошёл в церковь и, встретившись с отцом Михаилом, поведал ему, как на исповеди, причину исчезновения его и отчима из станицы. Рассказал про своей обет, сделанный в Болгарии перед  Богом.  И главное, что теперь перед ним стоит проблема  перезахоронения останков отца, мучая душу матери, как она выразилась "греховным делом". Внимательно выслушав Варфоломея, отец Михаил поведал ему о том, что в Греции на святой Горе Афон стоит здание под названием "Костица». По истечении 3 тысяч дней после захоронения монахов их останки вырывают, моют и помещают  в "Костицу", но если кости белые, а не жёлтые, их снова зарывают и монахи молятся за скрытые грехи его перед Богом, пока кости не пожелтеют.
—Так что греха в перезахоронении никакого нет,— высказал своё заключение отец  Михаил,— и тем более ты выполнил свой обет, данный перед Богом. Поступок твой, как сына перед отцом, достоин уважения.
Немножко подумав, отец Михаил продолжил, — казака, погибшего на поле брани, надо захоронить с почестями и обязательно на кладбище, так как оно освящёно.
Поцеловав руку священнослужителя, перекрестившись, Варфоломей вышел из церкви и направился домой, рассуждая сам с собой:
—Гроб надо сделать небольшой и только сейчас, иначе весной будет некогда, а захоронение останков отца произвести  на прародительских кладбищах, рядом с могилой его отца Пантелея Кирилловича.
 Он шёл с каким-то облегчением, но, вспомнив, что по решению атаманского правления прародительские кладбища закрыты  из-за дефицита места и подтопления  края кладбищ Бузулуком во время водного паводка, его облегчённое настроение немножко потяжелело. Варфоломей не хотел хоронить останки отца на Павловском кладбище, где теперь производят захоронения  покойников и Лукьяновские станичники, а поэтому он решил  в ближайшие дни разрешить этот вопрос  в атаманском правлении.
Войдя в дом, он увидел, что Трифон Акимович, сидя на табуретке, одной здоровой рукой вертел туда-сюда свой сапог с разрезанным голенищем, который, Варфоломей  полоснул кинжалом ещё в походе из-за отёкшей ноги после ранения.
—Что, Трифон Акимович, горюешь? Сапоги-то были новые, а я их загубил одним махом?
—Горюй не горюй, назад не вернёшь,— пробасил отчим,— надо к весне бы новые заказать.
 Ольга Ивановна, стряпая у печи и слыша разговор, вмешалась тут же:
—Иван  с Тимофеем тоже почти до дыр сносили сапоги, неплохо было бы и им заказать чуть на вырост. 
Обговорив на семейном совете, что кому надо и сняв мерки у Ивана и Тимофея на вырост для сапог, прихватив сапог  отчима с разрезанным голенищем, Варфоломей   запряг Басму в комбинированные с кабриолетом сани и отправился в станицу Яминскую  к Макарову Ивану  Митрофановичу. По летнему шляху он не поехал, так как морозы накрепко сковали Бузулук, и конец февраля всё ещё скупился на оттепели. Русло Бузулука, скованное льдом, покрытое прикатанным снегом, не скользкое, но ровное, относительно мягкое и ходкое, так и манило своей белизной, как говорится "прокатиться с ветерком".  И Басма, отдохнувшая, сытая, вычищенная  до лоска, почуяв это, пустилась во всю прыть, угождая хозяину, неся его с ветерком по раздолью казачьего края. До станицы  Яминской  они не доехали, а долетели, не затратив даже и часа. С  реки, на всём скаку вылетев на отлогий берег, Варфоломей сократил бег Басмы и въехал в первые дворы станицы Яминской.  Проехав  несколько казачьих куреней, притормозив лошадь и поравнявшись с казачкой, шедшей ему навстречу, он спросил:
—Красавица, не подскажешь ли ты мне, где проживает Макаров  Иван Митрофанович?
—Как не подсказать такому бравому казаку, на таких заморских санях, —играя, лукавыми глазами, ответила она ему, - вон смотри: два высоких тополя видишь? – указывая рукой, проговорила она, —вот там он и живёт.
Варфоломей поблагодарил  казачку и  взял курс на два тополя. Действительно, два этих тополя были громадными и возвышались, можно сказать, над всей станицей. Курень был не особо большим, крытый кугой и соломой. Около ворот было много санных следов и конного помёта, даже имелась коновязь,  как понял Варфоломей, это говорило о большом заказе на пошив одежды и обуви. Привязав Басму за коновязь, сбросив тулуп в сани и надев на морду  лошади торбу с овсом, он направился в курень. Войдя в чулан, запах кислого кваса и овчины  или других шкур, сразу охватил его. Он постучал,  по приглашению голоса за дверями открыл  их и  вошёл  в избу. Расположение комнат, печи, окон было почти такое же, как у него, только чуть меньшего размера. В комнатах также пахло овчиной, кожей, хромом и потом от напряжённой работы.
—Здорово ночевали,— с порога  прокричал Варфоломей.
—Слава Богу,— не глядя на него, ему было ответом, приняв его за обыкновенного заказчика, от которого не было отбоя.
Варфоломей, постояв с полминуты около порога, своей речью пошёл напрямую:
—Ай, не признал меня, Иван Митрофанович?
Макаров перестал стучать сапожным молотком, вбивая шпильки в подошву и взглянув, расплылся в улыбке.
—Варфоломей Трифонович!  Ты уж прости меня,— вставая с  сапожного стульчика с распростёртыми руками и направляясь к нему, проговорил Макаров.
—Бывает, — смущаясь, ответил Варфоломей. Обменявшись рукопожатьями и обнявшись, как старые знакомые, они прошли в горницу. Митрофан  Агеевич — его отец,  как выяснилось позже, продолжал тачать сапоги,  Лукерия Ильинична — мать Ивана, она же  и жена Митрофана  Агеевича, была занята работой по пошиву дохи. И даже Дуняша, несмотря, что после родов, сучила и смолила дратву. Со стороны это напоминало муравейник, где каждый был занят работой. Сидя за столом, друг против друга, Иван Митрофанович спросил Варфоломея:
—Ну, жалься, с чем пожаловал ко мне?
 —Да чего же мне жаловаться, ты и сам прекрасно понимаешь, зачем я к тебе явился, поди отбоя нет от заказов.
—Чего-чего, а этого хватает, обижаться  не приходится, всей семьей и строчим, и шьём, и подбиваем, и прибиваем, да ещё и шкуры выделываем, кому на хром, кому на подмётки, кому на доху, а кому и на шубу.
 — Да, кстати,— обратился Макаров к Варфоломею,— если у тебя будут овчины, шкуры или меха, ты их присоли и привози ко мне, выделаю по первому классу.
—Добро,— ответил Варфоломей,— буду иметь ввиду,— и тут же продолжил,— а приехал к тебе я вот зачем: надо стачать сапоги отчиму, да братьям меньшим, — и, достав мерки, выложил на стол.
Сапог отчима с разрезанным  голенищем он повертел в руках и проговорил:
—А вот по этому образцу надо сшить новую одну пару сапог.
—Погодь, погодь, я вижу, что это моя работа, я шил этот сапог, да и сапог-то новый, чего-то он стал в немилость. А другой-то где?
—Естественно где, дома, — ответил Варфоломей.
—Так давай, я сошью один, из такого же хрома и дешевле будет.
—Нет,—  ответил Варфоломей,— будет один совершенно новый, а другой чуть поношенный, шей новую пару.
—Ну как знаешь, новую, так новую,— и, прищурив один глаз, видно прикидывая в уме, проговорил, — раньше не могу, только к концу марта подъезжай. 
—Договорились,— произнёс Варфоломей и, собираясь уходить, подал руку  Макарову.
—Э-э-э, нет, — протянул он,— ты что же, и не хочешь взглянуть на мою дочку? А ну пошли.
 И, взяв его за рукав, потянул в детскую, окликнув громко:
—Дуняша, а ну  иди сюда, покажи гостю нашу  куклу говорящую.
Она, бросив дратву и вытерев руки о фартук, подошла к зыбке и проговорила:
—Пока не говорящая, но если заплачет, всему дому тошно.
—Ничего, Дуняша,— вступился муж,— пусть с младенчества голос развивает, глядишь, и певицей будет.
В зыбке лежала курносая кудрявая круглолицая пухленькая девочка, и видимо во сне, улыбалась. Варфоломей спросил полушёпотом:
—Как назвали?
—Пелагеей,— ответила Дуняша.
—Не Пелагеей, а Пелагеей Ивановной,— поправил муж, хвалясь ею, как казаком, и, повернувшись к Варфоломею, спросил:
— А  Иванке-то скоро родить?
Варфоломей улыбнулся, глядя на него, и с гордостью произнёс:
— Моя Иванка мне сына принесла, Василия Варфоломеевича.
—Да ты что?— вырвалось у Макарова, и следом  он выдал,— чует моё сердце, Варфоломей, породнимся мы с тобою, ой как породнимся,— и, хлопая по плечу, продолжал,— это дело надо обмыть.
 —Дуняша,— обратился он к жене,—собери-ка нам на стол чего ни будь закусить.
Не прошло и полчаса, как они уже сидели за столом, выпивая и закусывая самогон мочёным тёрном и яичницей.
 —Варфоломей, а ты думаешь, что меня общеголял? Проговорил Иван Митрофанович,— ты думаешь у меня нет сына? Э, нет. А ну, Ванюшка, иди ко мне, поцелуй папку.
 И этот карапуз в возрасте примерно двух лет, сидящий рядом с дедом, что подавал ему деревянные сапожные шпильки, растопырил ручонки и,   подбежав к отцу, поцеловал его в щёку, — вот он, мой помощник, Иван Иванович Макаров,— с нескрываемым удовольствием проговорил Митрофанович,— подрастут, гляди и подружиться с твоим сыном.
—Ни чего хитрого, всё возможно в жизни,— отвечал Варфоломей,— однако  мне пора, надо возвращаться домой.
Иван  Митрофанович, помня, что у него много работы, не   стал отговаривать, а наоборот  поддержал пословицей: " Делу время, а потехе час". И, провожая Варфоломея, уже за воротами напомнил:
—Не забудь, в конце марта. Да, чуть не забыл, привет Иванке передай от меня.
 —Передам, —  усаживаясь в сани, проговорил Варфоломей.
Иван Митрофанович глянул на лошадь и  рассмеялся:
—И куда же ты Варфоломей Трифонович, собрался?
—Вестимо куда, домой.
—Так у тебя лошадь ещё привязана и торбу с её морды  не снял.
И они оба закатились громким смехом.
—Вот он, самогон, что делает,— сквозь смех проговорил Варфоломей, и ещё не успокоившись от смеха, обратился к Макарову,— я уж вылезать не буду, хорошо уселся,— ты сними торбу да отвяжи коня, а то и коновязь свалю.
Иван Митрофанович, отвязывая коня, поддержал шутку Варфоломея:
— А ведь метко говорят в народе "не важно, что мало выпил, главное, чтоб запах алкоголя изо рта был, а уж дури  своей хватит,— и они снова оба громко рассмеялись.
—Ну, бывай,— прокричал Варфоломей, расставаясь, и почти с места в галоп понёсся по пустынной улице станицы Яминской.
Движение - это жизнь, любил теперь повторять Варфоломей слова, услышанные от доктора Вертинского. А жизнь действительно неумолимо мчалась вперёд, наступил апрель месяц. В атаманском правлении он утряс все вопросы,  определившись в том, что захоронить останки надо до начала полевых работ, причём это сделать надо торжественно, с почестями, пригласив сослуживцев и, конечно, станичников. И вот настало воскресенье. Заранее оповещённые станичники и сослуживцы из других хуторов и станиц (Ермил Федосеевич Жигачёв, Филатов Илларион Семёнович с хутора Перевозинского, Воронов Пахом Кузьмич со станицы Павловской) со свечами в руках стояли в церкви, где проходило отпевание останков (закрытых в гробу) Трифона Пантелеевича Мельникова. Ольга Ивановна, как и полагается жене, венчанной с ним, стояла рядом с гробом в чёрной накинутой шали. Окончив отпевание, батюшка Михаил следом отслужил погребение и вся похоронная процессия, выходя из церкви, направились на прародительские кладбища. Несмотря на свой возраст, на ранения, небольшой  закрытый гроб, не доверив никому, несли его боевые товарищи: Ермил Жигачёв, Филатов Илларион, Пахом Воронов и Трифон Ларионов. Поставив гроб на табуретки, рядом с могилой отца Пантелея Кирилловича Мельникова и подождав, когда подтянется вся похоронная процессия, слово было представлено атаману.
Никанор Борисович Елфимов  ещё раз напомнил собравшимся о заслугах  казака Трифона Пантелеевича, о его наградах, не забыв упомянуть о походе  Варфоломея и Трифона Акимовича в Аргунское ущелье,  где  Трифон через двадцать лет после сражения всё-таки получил ранение, подчеркнув их самоотверженную храбрость. Закончил своё выступление словами:
 —Честь и хвала Донскому казачеству. Да пусть будет земля пухом нашему казаку, станичник Трифону Пантелеевичу Мельникову.
Похоронная процессия закончилась троекратным салютом из винтовок над  свежей могилой.
По решению атаманского правления помин проходил за счёт казачьей казны в здании казачьего правления. Это событие ещё долго обсуждалось станицей, простив укрытие тайны похода Ольгой Ивановной, даже сочувствуя ей: как она могла выдержать такое, не поделившись ни с кем, наедине, внутри с тревогой, с неизвестностью жила всё это время, переживая за судьбу сына и мужа. Тимофей и Иван,  наконец-то узнав тайну баула, после похорон вели себя степенно, даже гордясь походом отца и Варфоломея, порой показывая сверстникам деревянными саблями, хотя сами и не видели этого, как Варфоломей, спасая раненого Трифона Акимовича, бился уже не с двумя, а с тремя, по их вымыслу, горцами, срубая головы супостатов . И те, затаив дыхание, мысленно рисовали себе этот страшный бой, подражая взрослым казакам, громко восклицали:
—Любо! Ох и любо!
И, казалось бы, всё позади, но вот что домовой живёт на чердаке, так и осталось в сознании Тимофея и Ивана. Близились посевные работы. Трифон Акимович  после ранения полностью ещё не оправился, рана на ноге затянулась, но ещё чувствовалась боль от долгой ходьбы, а рука ещё  пухлая, видимо кость только срослась, но окостенение не произошло, поэтому силы в руке не было. Варфоломею одному не справиться, хотя и были помощники Иван с Тимофеем, но это не взрослая сила. Иванка помогала по дому свекрови да нянчила своего сынишку. На семейном совете хотели было поднанять кого-то на время посевной, но Тимофей с Иваном убедили родителей, что за плугом не ходить, а бороновать они вполне справятся. Как бы там ни было, но Трифон Акимович никому не доверял посевную кампанию, а поэтому, чтобы всё было под его присмотром, на посевную он выехал сам. Иванка осталась дома. Она кормила сына грудью и выехать с ним в поле ранней весной не могла, боясь простудить своего малыш. И это было правильно, потому что Варфоломей с братьями прекрасно справлялись с работой под присмотром Трифона  Акимович, который не вытерпливал своего бездействия да  нет-нет то брался сеять здоровой правой рукой, то бороновать, но, почувствовав боль, бросал работу, ругаясь на свои болячки. В конце мая они  возвратились  домой, окончив сев.  Варфоломей,  взяв сына на руки, предложил  Иванке пойти посмотреть, может быть проросли посаженные семечки фруктового сада, на что Иванка ответила:
 —Я неделю тому назад была, нет всходов, только голые лунки, год уже прошёл, как мы сажали, видно правду сказал Федор Гулякин, что ничего не взойдёт, предупреждая нас, что  грешим, сажая на третий день Пасхи.
 —Много там он знает, что взойдёт, а что не взойдёт,— проговорил Варфоломей, направляясь к дверям, поставив жену в известность, что он с сыном всё же пойдёт, прогуляется. Гулял он с ним по двору, показывая ему всё хозяйство, объясняя кто, есть кто. Василий  с любопытством смотрел на животных, но, завидев кота Мурзика, вертевшегося около отцовских ног, с которым он был давно уже знаком, Василий Варфоломеевич аж завизжал, видимо кот нравился ему до визга, что он и выражал. Сидеть просто на руках он не любил. Ему хотелось, чтобы с ним постоянно двигались. Всё равно куда, лишь бы шли вперёд или назад. И он, вытаращив глазёнки, с любопытством разглядывал этот незнакомый удивительный мир, воспринимая его по-своему, внутренне молчаливо, никому не рассказывая о своём восприятии, постоянно вертясь на руках, боясь пропустить что-то неизвестное. А так как ему было всё пока неизвестно, то он, выворачиваясь пупом,  требовал сейчас от отца немедленно идти вперёд.
—Ну хорошо, хорошо,— разговаривал с ним отец,— пойдём, посмотрим, где мы с твоей мамкой прошлый год разбивали сад.
Выйдя за ворота рядом с поместьем отца, он начал подниматься в гору, разглядывая лунки, которые стали зарастать травой. Наклонившись ниже и держа сына на руках, Варфоломей  заметил тоненькие росточки. Они робко вылезали из земли и всем своим существом  тянулись к божьему свету. Он подошёл к другой, к третьей, к четвёртой лунке и во всех эти тоненькие стебельки смотрели на него так жалобно, так беззащитно, безмолвно прося человеческой помощи. Варфоломея охватила такая радость, он стал целовать своего сына, приговаривая:
—Да разве может наказать Господь, что мы с женой на третий день Пасхи в честь воскрешения Христа решили, посадит  фруктовый сад?
И, отвечая не себе, а как бы Фёдору Гулякину,  говорил:
—Нет, Федя, за такие святые дела Бог не наказывает, а вот за язык твой пьяный Бог может и наказать.
И как же после казнил себя Варфоломей за эти последние сказанные слова, когда узнал, что у Фёдора Гулякина отнялся язык. Станичники говорили, что от глубокого запоя, а Варфоломей наедине сам собою иногда со вздохом просил:
—Господи, верни ты ему речь, не бери мои слова во внимание.
Ну, как говорится, чему быть - того не миновать и Господь, как будто услышал молитву Варфоломея и через два месяца к Федору вернулась речь. И как ему не быть, саду, когда на коленях, руками каждую травинку с любовью выбирали из каждой лунки. И обозначился сад не просто от садовых деревьев, а болгарский сад, собранный руками Иванкиной матери до каждой фруктовой семечки. И какое же счастье сияло на лице у Иванки! Она смотрела на этот обозначившийся сад, вспоминая мать, отца и запах, вкус фруктов родимой Болгарии. Варфоломей тоже стоял, любуясь  на результаты своего труда, мысленно рисуя  будущий облик  плодоносящего сада. Иванка, повернувшись к нему, неожиданно спросила его:
 —А ты помнишь Андрея Пантелеевича Дронова, что с нами ехал из Болгарии?
—Конечно, помню,— ответил Варфоломей и в свою очередь поинтересовался, - чего-то ты вспомнила вдруг?
—Да так, — произнесла она,— глядя на будущий сад, я мысленно перенеслась в Болгарию, вспомнила мать, отца, наше отправление в Россию и нашего попутчика, твоего сослуживца.
Он обнял Иванку и, поддерживая разговор, сказал:
—Хотелось бы увидеть его, как он там?

                Глава 10
Расставшись с Варфоломеем на станции Себряково, Андрей Пантелеевич Дронов  взял курс на Себрово. По пути следования его догнала подвода с казаком лет сорока пяти.
—Служивый!—окликнул казак, — садись подвезу. Куда путь-то держишь?
—В хутор Цепаев,— ответил Пантелеевич.
— Тем более,— обрадовался казак, — ехать нам по пути, я сам-то из хутора Орлы, вдвоём-то веселее, не то, что одному.
И, протягивая руку, шутливо представился:
—Сын собственных родителей Ушаков Игнат Мифодиевич.
—Дронов Андрей Пантелеевич,— спокойно ответил он и задал ему вопрос,— а  ты не знаешь в Орлах случайно Размеровых?
—Как не знать, это мои соседи,— ответил Ушаков,— а  тебе кто они будут? — Это мои двоюродные родственники по материнской линии,— ответил Дронов. И, посмотрев в пустой ходок, спросил:
—Я смотрю у тебя в ходке зёрна пшеницы остались. На мельницу что ли возил?
—Нет,— прозвучало ему в ответ,— на станцию Себряково, на приёмный пункт.
—А чего-то вдруг по весне? Допытывался  Пантелеевич.
—Деньги нужны на справу сыну, в этом году идёт служить, а на месте тарханы (скупщики) за бесценок принимают, вот и приходиться вёрсты мотать.
—Понятно,— протянул Андрей Пантелеевич.
Бескрайние степные просторы тянулись однообразной картиной, кое-где уходя в овраги и балки, и снова выходили бугристым возвышением, спускаясь ровными широкими степными просторами. Казалось бы, в этой однообразной степной картине нет ничего особенного, но для Андрея Пантелеевича это было наслаждением после долгой разлуки с родным краем. Он ехал и не мог наглядеться на это однообразное зрелище, не мог надышаться этим степным воздухом, вошедшим в него с самого рождения.
 —Ты чего молчишь? Обратился к нему Игнат Мифодиевич,— эдак я и усну.
—Да вот оглядываю родной край и не могу наглядеться,— ответил  Дронов.
—Это пройдёт,— успокаивая, проговорил Ушаков,— это всегда так после долгой разлуки с родным краем.
И затянулся нескончаемый разговор о службе, о военных походах, всё ближе и ближе познавая друг друга, даже сожалея о том, что так быстро приходиться расставаться, хотя на самом деле уже вечерело. До хутора Цепаева Андрей Пантелеевич добрался, когда была уже полночь. Старый  отцовский казачий курень, крытый соломой, выглядел тёмной  грустью, тем более, ночью. Постучав в окно, около которого по памяти должна спать его жена Наталья, он направился к чуланной двери.
—Кто там?  Послышался женский голос. Этот голос он, наверное,  узнал из тысячи, поэтому сразу ответил:
—Наталья, открывай.
Она  спросонья, тем более не гадала  и не думала о возвращении мужа, повторила свой вопрос, но уже жёстче:
—Я спрашиваю, кто там?
—Ай, не узнала родного мужа? Ответил Андрей.
«Не может быть», - промелькнуло у неё в голове, но этот  голос моментально вернулся к ней молодым воспоминанием, и она, с криком растворив дверь, в ночной рубахе, бросилась к нему на грудь, обхватив его шею руками. Свёкор, лежавший на печи, среагировав на шум не слез, а соскочил босиком, в кальсонах, схватив металлический заострённый прут, вылетел наизготовку оборонять свой очаг. Но, увидев картину встречи и услышав родной говор:
—Здорово, Батя! — Пантелей Николаевич, отбросив своё заострённое оружие, шагнул к сыну и они обнялись.
Предупреждённые, что могут разбудить спящих детей, они вошли в избу потихоньку. Больная подагрой свекровь  Любовь Ильинична, лежавшая на койке, своим материнским чувством сразу определила, что это вернулся сын Андрей.  Он наклонился и она, целуя его, залилась слезами радости, слезами горести, что её свалила болезнь. И он, обнимая мать, жалея всем своим сыновним чувством, проговорил:
—Не  плачь, маманя, я вернулся. Доктора привезу, глядишь и поможет.
—Нет, родимый, ничего мне теперь не поможет, все болячки излечит только могила,— проговорила мать, и, беспокоясь, что он голодный, тихо позвала сноху Наталию, сказав:
—Покорми Андрея.
—Нет- нет, маманя, я не голоден.  И, беспокоясь, как бы не разбудить детей, прошептал,— Наталия, не зажигай лампу, не то проснуться.
Пожелав родителям спокойной ночи, они удалились в свою комнату. Пуховая перина, подушки, нагретые телом жены, показались ему неописуемым блаженством после военных походов и всех дорожных путешествий. Завалившись в койку, он сделал глубокий вздох и с шумом выдохнул воздух до такой степени, как  будто мышцы пресса коснулись позвоночника, будто этим выдохом он хотел выгнать из себя весь негатив войны, выражая  чувство блаженства словами:
—Господи, как же хорошо дома завалиться в свою кровать, да ещё с любимой женой.
Наталия, прислонившись к его груди, залилась  слезами.
—Ты чего-то вздумала?— спросил он жену.
—Это я от радости,— ответила она ему, обнимая   крепко-крепко, словно боясь снова потерять его.
Ах, эти разлуки, эти ожидания, сколько же сил они выматывают из человека, как они старят его. И как же хороши долгожданные встречи, какие жаркие, бурные ночи сближают влюблённых. Словами этого не передашь, это нужно только испытать, почувствовать, наконец, увидеть тот сияющий свет в глазах влюблённой пары, который невозможно  не заметить, взглянув в глаза удовлетворённой женщины. И этот весенний свет её глаз поутру играл солнечными зайчиками, и блины, которые она уже сейчас пекла для мужа, не подгорали, не прилипали к сковородке, а снимались подрумяненные,  как бы улыбаясь, в сметане отправлялись ему в рот. Утренняя суета в доме разбудила его сыновей в возрасте 3 и 4 лет Якова и Андрея,  лежавших на одной койке. Отца своего они не помнили, только по рассказам, и поэтому, проснувшись, с любопытством глянули на незнакомого дядю и тут же упрятались под одеяло. Наталия, снимая очередной блин со сковородки, заметила, что одеяло на койке ходит ходуном и  тут  же обратилась к мужу, сидящему спиной к койке:
—Андрей, а сынки-то наши проснулись!
  Андрей бросил завтракать и со словами:
—Где они   тут схоронились? Сейчас я их найду,— полез руками под одеяло, но вместо радости под одеялом заплакал меньший, а затем, поддержав его, заплакал и второй. Наталия, как наседка бросилась к ним и, открывая одеяло, заговорила:
— Это папка ваш, папка!
—Нет, — сквозь слёзы произнёс Яша,— ты  говорила он военный в орденах, а этот в нательной рубахе.
Рассмеялись все, кроме них, даже больная бабушка - и то заулыбалась. Андрей Пантелеевич пошёл в спальню, одел  парадную  форму, прицепил две медали, саблю к портупее, подкрутил усы и вышел на показ сыновьям. Глазёнки у них засветились, отец протянул руки, и они с гордостью уселись на эти казачьи руки, которые ой как познали и мирный труд на поле, и ратный труд на поле боя. Истосковавшись по мирной жизни, Андрей Пантелеевич с головой ушёл в работу, стараясь поправить, подновить домашние постройки, так как отцу было уже за шестьдесят и кроме того у него были серьёзные ранения, которые зачастую отзывались частыми болями, не позволяя трудиться в полную силу. Мать вообще лежала прикованная к постели. Все тягости жизни в отсутствии Андрея взвалила на себя сноха Наталия с малыми детьми на руках, не зная ни отдыха, ни ласки. И как же она была рада возвращению мужа, его подарку, когда он, по приезду подарил ей батистовый платок, о котором она так мечтала! И как же были рады дети настоящим магазинным игрушкам! Одним словом с приездом Пантелеевича всё жильё ожило на глазах. Всюду он шёл передом: а за ним, не отставая в делах,  шла его Наталия, посвежевшая, с расправленными  плечами, с блеском в глазах. И хуторяне, знавшие Наталию, угнетённую жизнью, даже внешне при встрече не в силах умолчать, глядя на неё, говорили:
—Наташка, тебя не узнать, ты прямо расцвела с приходом  Андрея Пантелеевича.
И эти слова окрыляли её, появлялась какая-то лёгкость в теле и душа просто пела. Она стала замечать этот красивый мир, созданный  Богом, даже на покосе травы. Заметив  красивые луговые или степные цветы, она наклонялась к ним, вдыхая этот божественный аромат, срывала их, делая букет, и несла в  спальню, дополняя свою любовь к Андрею этим  нежным, духмяным чудом природы. Усилия Андрея Пантелеевича воздавались с торицей: коровёнка, дававшая мало молока, которую хотели продать, расправилась, прибавила молока, ведь недаром говорят: " У коровки молочко на язычке". И теперь, при избытке сена, ей давали  не в натруску, а столько, чтобы лишь проедала. С нового урожая, по примеру Ушакова Игната Мифодиевича сдав излишки зерна на приёмный пункт станции Себрякова, обзавёлся добротной лошадью. Сделал хороший санный возок с круто загнутыми до половины полозьями, починил  двуколку для выезда, даже двор преобразился с отремонтированными  хозяйственными постройками, незримо говоря прохожим, что здесь появился хозяин. И теперь в станицу Сергиевскую на праздничную церковную службу Наталия добиралась не на перекладных, а на собственном транспорте, восседая рядом с любимым мужем. А в церкви становилась не в самый зад паствы, а старалась пройти ближе к клиросу, чтобы послушать песнопение, церковных чтецов, и главное, чтобы они с мужем были на виду, хвалясь тем, как он её одел с головы до пят, следуя современной моде. Казалось бы, всё идёт хорошо, только вот  болезнь одолела мать и Любовь Ильинична умерла почти как раз под Троицу. Пантелей Николаевич погоревал малость, да и сошёлся со вдовой  Куркиной Тамарой Степановной, живущей на другом конце хутора, детей у неё не было. Вот они с Пантелеем, как говорили сами, собрались вместе доживать, не мешая молодым. Хотя сноха Наталия просила его остаться жить вместе и заодно, мол, приглядывать за детьми, но свёкор решил по-своему. Оставшись дома за хозяина, Андрей Пантелеевич, думая думу, как вылезти из нужды, решил перекупать зерно подешевле, и отвозить на приёмный пункт станции Себряково управляющему  купца Куруленко. Денег на покупку не было, занимать у кого-нибудь  не сразу найдёшь, да и боялся прогореть, тогда нечем будет расплатиться. И решил Пантелеевич скупать зерно  в долг, без всякого надувательства. Порой ночи напролёт не спал:  дело-то новое, да и кто без денег отдаст зерно. И начал он своё дело  со знакомых и родных. Осенью  после уборки, в один погожий день, оставив сыновей на своего деда Пантелея Николаевича и Тамару Степановну, Пантелей с Наталией, не на двуколке, а на ходке отправились в хутор Орлы в гости  к своим родственникам Размеровым. Войдя в дом, они перекрестились со словами:
—Мир дому сему.
Из горницы выбежала  Маланья, родная сестра Андрея Пантелеевича, жившая в снохах  за Петром Размеровым.
—Проходите, проходите,— приглашала она.
Вслед за ней показался и сам Петр Борисович Размеров, прибывший на побывку со службы. Отец его, казак Борис  Михайлович, погиб во время кавказской войны,  мать  так и осталась  вдовой, и теперь жила со снохой и сыном. Казачий обычай, да, наверное, и не только казачий: с дороги гостей всегда сажают за стол, что было и в данном случае. Усевшись за столом, повелись беседы о погоде, о житье-бытье, о нехватке денег, наверное, во все времена. И это направление было на руку Пантелеевичу, он не заставил себя долго ждать, тут же спросил:
—Вы зерно-то продаёте?
На что сестра Маланья ответила:
—В  этом году ещё не продали, ждём соседа Ушакова Игната Мифодиевича, он скупает зерно.
—Почём же он скупает?— спросил Андрей.
—По шестьдесят копеек за пуд,— вмешалась в разговор свекровь.
«Вон оно что, - про себя подумал Дронов, - а мне-то говорил, что своё зерно, жалуясь на скупщиков. Вот коммерсант». И тут же прикинув в голове, произнёс:
—Отдадите мне по семьдесят копеек  за пуд?  Возьму.
Свекровь первая нарушила минутное молчание:
—Чем за шестьдесят, лучше за семьдесят.
—Деньги в течение двух-трёх дней  получите полностью, если конечно доверяете мне,— добавил он.
—Конечно доверяем,— ответила сестра. Свекров и муж промолчали, но возражать не стали. И уже через два часа, взвесив мерку с зерном безменом, ходок  стоял загруженный доверху. На следующий день спозаранок Андрей Пантелеевич отправился на приёмный пункт, где имел барыша по 28 копеек с пуда. Так началась у него коммерческая деятельность в осенне-зимнее время, свободное от полевых работ и сенокоса. И надо сказать, что хуторяне, станичники, кому нужда была сдать зерно, у кого не было возможности самому отвезти на станцию, потянулись к нему, тем более он принимал зерно выше, чем другие перекупщики. Об одном только сожалел он, что у него пока был один ходок и одна лошадь, то есть грузоперевозка была небольшая, а в мыслях уже заполз червячок  жадности, который не давал покоя, подзуживая всего одним словом "ещё, ещё.  Но как бы там ни было, жена, да и он были довольны результатами предпринимательской работы.
Но не всем это нравилось, особенно то, что он, повысив приёмочную цену, переманил у перекупщиков клиентов и они потеряли  доход. Несколько раз они предупреждали его, чтобы единая была цена приёмки, а именно 60 копеек за пуд, дав  ему время на раздумье и вроде бы как, беря во внимание, что он  прибыл из боевых сражений и тем более получил ранение. Но азарт наживы не остановил его. Он еще не знал, что начальный капитал более злобен, более жаден, чем ленивый капитал, растолстевший  до предела. Перед новым годом  в полночь их спальное окно озарилось  таким ярким светом, что Наталия, чуткая от природы, открыла глаза. Какое-то мгновение она лежала неподвижно, не понимая, что это может быть, так как такого никогда не было. Она осторожно, чтобы не разбудить мужа, спящего у стенки, встала и посмотрела в окно: гумно полыхало ярким пламенем. С криком:
—Пожар,— она разбудила Андрея.
Привыкший к военным событиям, тревогам, одевшись моментально, он схватил саблю и выбежал во двор, но, опомнившись, сменив саблю на широкую снеговую лопату,   помчался на гумно. Стог сена стоял целый,  горела копна, стоявшая не далеко от него, с низкосортным сеном из болотистой травы. А недалеко от копны стояла воткнутая в снег толстая палка, на которой моталась подвешенная дощечка с нарисованным красным петухом, а вверху стояла цифра один, поставленная такой же красной краской. Андрей Пантелеевич, орудуя лопатой, начал снегом закидывать горящую копну, на помощь ему прибежала Наталия. Снег таял и пар заволакивал гумно, придавая воздуху большую влажность. Расстроенные, во влажной одежде они вошли в избу, сыновья беззаботно спали. Посмотрев на них и ничего не сказав, они разом вздохнули и опустились на лавку с одной и той же мыслью:
—  Слава тебе, Господи, что сено осталось, а значит, дети будут с молоком.
В хуторе любая новость распространяется молниеносно, ну а пожар на гумне, - это уже не новость, а как страшная беда, тем более поджог. И поэтому случай обсуждался  в каждой семье и не только в хуторе Цепаев, будто ветром разнося  ночное пламя по окрестности. Многие лично знали Андрея Пантелеевича, потому что сдавали ему зерно и по-человечески сострадали ему, горюя  о том, что может  прекратить приём зерна. Некоторые злорадствовали:
—Так ему и надо, ишь, на чужом горбу хотел в Рай въехать. 
—Жизнь, есть жизнь,— говорил Андрею Пантелеевичу отец, услышав людские пересуды.  И, переживая за сына, успокаивал его   пословицами: "На каждый роток не накинешь платок",  тут же добавляя:
- Как ни старайся, для всех мил не будешь.
Доводы  и пословицы отца мало доходили до него, да он и сам  всё это знал прекрасно, но у него была другая цель в жизни, другие планы. Вспоминая свою жизнь, он не хотел, чтобы его дети были такими же безграмотными, как он, тем более уже ходили слухи, что в станице Сергиевской скоро откроется церковно-приходская школа. А там как раз жила  его старшая сестра Клавдия в снохах за казаком Егором Кузьмичом Андреевым. Так что была возможность на время учёбы, где притулиться, и эти мысли не покидали его. Но чтобы учить, нужны были деньги: обуть, одеть, прокормиться, оплатить за учёбу. А там нужно справить на службу, женить, самим жить - всего не перечислишь. Хотя жена умоляла его бросить эту коммерцию и жить как все, копаясь в земле и навозе, добывая себе на пропитание, но он, как рачительный хозяин, отвечал ей просто:
—Ты посмотри на наш курень, он почти по окна в землю врос, его надо перестраивать пока я в силе, пока дети малые и расходы малые.
И Наталья, конечно, с ним соглашалась, приклонив свою голову к его плечу, говорила:
 —Милый, боюсь я, ой как боюсь, что  нас совсем спалят.
Он и сам этого ужасно боялся, но вида никогда не подавал и не мог определиться, куда ему податься: заняться только скупкой и продажей, или продолжать вести натуральное хозяйство, а в свободное время подрабатывать коммерцией. Будучи истинным казаком по духу и по крови, коммерцию  он не отбросил, а отодвинул на задний план, не переходя дорогу  ярым скупщикам и поставив во главу угла ведение домашнего хозяйства. Жизнь есть жизнь, а любовь диктует своё, хочешь этого или нет. И Наталия, однажды проснувшись утром, обняв мужа, проговорила:
—Ты знаешь? Я сегодня во сне на рыбалке была и такую рыбу поймала! Большую, с красивыми глазами  и она пыталась мне что-то сказать, но ничего не сказала, только улыбнулась.
 Андрей Пантелеевич рассмеялся и спросил:
 —Ты хоть её пожарила?
На что жена, улыбаясь, ответила:
 —Ох и доигрались,  наверное, мы с тобой. Как бы сон не пошёл в руку.
—А чего здесь страшного? Поинтересовался Андрей.
 Наталия рассмеялась и, приподнявшись в постели на локоть, положив свою голову ему на грудь, прошептала:
—Я  как увижу во сне, что поймала  рыбу, обязательно забеременею, но эта рыба была какая-то красивая, наверное, будет казачка.
Андрей Пантелеевич  рассмеялся, послушав  сонные сказки жены, и сквозь смех промолвил:
 —Выходит ты обоих наших сынов на рыбалке поймала?
 И они тихо рассмеялись, стараясь не разбудить сыновей, но сон жены оказался действительно в руку. Через два месяца она обрадовала Пантелеевича, чтобы он готовился стать отцом в третий раз. На что муж, почесав затылок, ответил:
— Да, работы прибавляется, стареть некогда.
И, обняв жену, принимая её сообщение, как новую радость, успокоил на будущее:
- Ничего, Наталия, прорвёмся.
Это сообщение его как будто подстегнуло, особенно он беспокоился о покосившимся казачьем курене. И, не откладывая в долгий ящик, стал готовить лесоматериал, чтобы хоть по окна нарубить избу новыми  брёвнами. Перетрясти весь курень снизу доверху не хватало средств, да и степные казачьи просторы не так богаты  лесом, только в поймах реки Медведицы, поэтому с лесоматериалом тоже возникли проблемы, но деньги и желание делают всё. С большими трудностями материал для замены старых брёвен по окна были заготовлены. Собрав  по родству казаков со своей стороны и со стороны  жены и приподняв углы стен куреня, они подложили первый венец из дуба, а остальные венцы по окна нарубили из ольхи. Курень за четыре дня было не узнать. Он стоял теперь на больших каменных подвалках, смотрелся высоко и весело, оставалось прибить клеть, помазать и забить завалину глиной, да подновить кровлю  соломой. Одним словом, только начни, сразу появится куча дел. Так думал Андрей Пантелеевич, глядя на повеселевшее жильё. И они оба без отдыха впряглись в глину, стараясь помазать, пока стояли жаркие дни. Пантелей Николаевич тоже наведывался на стройку сына, но из-за возраста и ранений не помогал, даже отговаривал его ремонтировать курень, говоря, что  это дело трудное, тяжёлое, даже рассказывал байки: "Когда цыган залез в конюшню, чтобы украсть лошадь  у казака и тот, прихватив его на месте преступления, избил, так цыган, не зная, как казаку отомстить, вынес  самое тяжёлое наказание, сказав:
 —Дай тебе господи  два раза построиться.
Сын, выслушав отца, только и сказал:
 —Нет, батя, ты не прав, мы с женой стараемся не столько для себя, сколько для детей.
Напористость  Андрея Пантелеевича увенчалась успехом.  Обновлённый  курень стоял готовый к зимовке и результаты труда они сразу почувствовали с наступлением  холодов. Плотные стены не пропускали холод, из-под окон не дуло,  окна не намерзали и не текли, как раньше. Русская печь работала на полную мощь, и тепло практически не выветривалось, но главным событием стало то, что перед новым годом,  в самую полночь, Наталия принесла своему мужу дочку, казачку, которую нарекли Татьяной. Рожала она под присмотром  бабки повитухи Акулины Ивановны  Нестеровой, двоюродной сестры тёщи Андрея Пантелеевича. Роды прошли благополучно, и эта маленькая крошка теперь лежала под боком  у матери Наталии, загнав отца Пантелеевича на русскую печь. Но прежде, чем залезть на печь, он посмотрел на дочь, уже искупанную и завёрнутую в пелёнку, но так и не определил, на кого она похожа, всего только и вымолвив:
— Чего-то она красненькая такая? 
На что бабка повитуха ответила:
—А ты когда родился, думаешь, другим был? Всё таким  же красненьким,— и тут же добавила, — ничего, побелеет, ещё какая казачка будет.
Утром, проснувшиеся  Яшка и Андрей услышали детский плач, для них это было такой  неожиданностью, даже можно сказать диковиной, что они, не одеваясь, босиком, вломились к матери в комнату, только что приложившей  дочку к груди, которая, успокоившись, прилипла ртом к сосочку. Они остолбенели, увидев эту картину, и Яшка, опомнившись, спросил:
 —Маманя, это кто?
—Сестрёнка ваша, Танечка,— молвила мать.
—Откуда она взялась?— был встречный вопрос Андрея.
Хотела было мать сказать, что в капусте нашла, да вспомнила, что зима на дворе, Новый год на носу и, глядя на дочку,  промолвила:
 —Посмотрите, какая красивая, Дед Мороз ночью нам подарил.
—А чего она плакала? — вновь спросил Яшка, —замёрзла, нос отморозила?
Они подошли ближе и, посмотрев на неё, Яшка вынес своё заключение,— она и щёки себе обморозила, ишь покраснели.
С этого дня они стали частые гости сестрёнки, задавая матери  разные вопросы:
 —А почему  она не разговаривает, а почему, она не встаёт с нами играть?
 Но больше всего им нравилось качать по очереди люльку, которую отец подвесил на крепких верёвках к потолку, соревнуясь, когда нет матери, кто выше качнёт. По возвращении, увидев это, мать ахала от ужаса, что дочь может вылететь из люльки, останавливала враз полёт люльки, показывая, как надо качать, но такое качание их не устраивало, они тут же уходили. По необходимости, когда мать вновь просила покачать, занятая делами, они как будто забывали её наставления. Для них люлька и Танюшка стали  занятной игрушкой, и чем сильнее плакала сестрёнка, тем сильнее взлетала люлька. Так они старались успокоить её.  Мать, управляясь с делами, постоянно контролировала помощников, отрываясь от дел, негодуя:
—Вот няньки, того и гляди убьют дитя.
Но другого выхода не было. Как правило, во всех семьях старшие дети, по необходимости, становились няньками младших.
Андрей  Пантелеевич, как раз под Масленицу, ближе к обеду, запряг в сани своего любимого коня Буяна, оставив дома Наталию с ребёнком, направился в станицу Сергиевскую к своей родной сестре Клавдии. Дело шло к весне, но дни стояли ещё короткие, хотя солнышко  уже начинало в затишке пригревать бока, но при движении, ещё  если с ветерком, то ощущался морозец. Андрей Пантелеевич, сидя в тулупе на облучке небольшого санного возка с высоко загнутыми полозьями, ехал, погрузившись в свои думы, конь бежал не шибко, солнце катилось к закату. Степной  безлюдный однообразный простор, покрытый снегом, лежал белой пеленой. Снежная накатанная дорога бежала  непрерывной длинной лентой, то скрываясь в балках, то вновь появляясь на пологих склонах. Он смотрел  в эту белую бесконечную даль, но взгляд его был безучастен, не выражая ни восхищения, ни радости, ни печали. Скорее всего, взгляд улетел за теми мыслями, которые роились в голове. Сменяя жизненные картинки минувших лет на  будущие желаемые  картины жизни, воспроизводимые мечтою только в хорошем тоне, а именно: его сыновья получат грамотность, окончат кадетское заведение, продвинуться по службе...
Эти мысли увели его настолько, что не заметил, как село солнце. Храп Буяна вернул его в реальный мир. Он глянул вперёд и увидел, что с боку дороги  из оврага ему наперерез мчалась стая волков. Мешкать было некогда, Буян без понукания пошёл  в галоп. Бросив вожжи и боясь только одного, чтобы Буян не свернул на целину в глубокий снег и не перевернул сани, Андрей Пантелеевич схватил ружьё (оно постоянно было с ним в дороге) и, целясь,  выстрелил в вожака. Но сани на выбоине подпрыгнули, и крупная дробь зацепила рядом бегущего волка с вожаком. Тот взвыл, кувыркнулся через голову и завертелся на заднице, издавая вой. Стая не остановилась, а продолжала мчаться, сокращая расстояние. Пантелеевич прицелился вторично и выстрелил в вожака, бегущего первым. Он,  как подкошенный, упал с ног и юзом на боку по инерции продолжал движение. Это движение было коротким, смертельная рана остановила движение, стая, поравнявшись с вожаком, на какой-то миг застыла. Сумерки сгущались, конь летел во всю прыть. Андрей Пантелеевич прямо в возке поджёг сено, приготовленное  для Буяна. Оторопевшая на  время стая волков, бросилась снова в погоню. Какая сила бесстрашия двигала их, непонятно, толи голод, толи мщение за вожака, толи отличиться храбростью перед волчицей в брачном гоне, но в любом случае у казака  Дронова был один выход: борьба за жизнь свою и коня. Он, выстрелил  два раза, убил ещё одного волка, но стая не останавливалась. И когда разгоревшееся сено, обжигая руки, он стал пучками пламени бросать навстречу мчавшейся стае, волки остановились, но Буяна ни уговором, ни вожжами невозможно было остановить. Закусив удила, он мчался, а может быть, даже летел, едва касаясь копытами дороги и снова выбрасывая ноги вперед, находясь в горизонтальном положении. Его поза напоминала распластавшуюся птицу, летящую над землёй.
Спасая себя и хозяина, в клаках пены, он влетел в первые дворы станицы. Пропахший дымом, с обожжёнными руками, Андрей Пантелеевич явился в дом к своей родной сестре Клавдии. Та, взглянув на его руки, так и ахнула:
 —Это, что за страсть? Как  тебя угораздило? Ты каким ветром к нам?— обрабатывая топлёным гусиным салом раны, приговаривала она.
Муж её, Егор Кузьмич, узнав все подробности о нападении волчьей стаи, с возмущением произнёс:
—Вот как распоясались волки, второе нападение за зиму. В крайние дворы станицы заходят, то собаку уведут и в поле разорвут, а то сарай разбомбят, овец порежут. Надо казакам собираться облаву делать, иначе до греха недалеко. Это хорошо, что так обошлось,— обратился он к Пантелеевичу,— а могло быть гораздо хуже.
И, продолжая разговор, снова обратился к шурину:
—Так ты говоришь, что убил трёх волков?
—Нет,— ответил шурин,— двух, а третьего ранил, но видать основательно.
—Да я что думаю?   Продолжал зять,— завтра чуть развиднеет, здесь же не далеко, поедем, подберём убитых, доха будет на загляденье.
—Я не против.  Ответил шурин,— только поедем на твоей лошади, мой конь так напуган. Ежели положишь в возок волка, боюсь, пойдёт в разнос и оглобли поломает, сам покалечится, да и нас тоже.
— Согласен,— проговорил Егор Кузьмич, садясь за стол ужинать и приглашая зятя, обратился к жене,— Клавдия Пантелеевна, а что же ты на стол собрала, а выпить ничего не поставила, ведь как ни говори,  братец твой родной приехал.
—Мне-то не жалко,— ответила она и показала на образа,— а  он-то смотрит, всё видит, ведь нынче ещё пост идёт, завтра Масленица.
Казаки, переглянувшись меж собой, будто сговорились:
 —Ну, что же,  Бога гневить не будем,—ответили разом, —потерпим до завтра.
На следующее утро, лишь начало светать, Егор Кузьмич, разбудив шурина,  вышел запрягать Карюху в сани за убитыми волками. Андрей Пантелеевич, глянув на лошадь, которой было лет пятнадцать, осторожно заметил:
—Она нас-то хоть засветло довезёт до места?
—Довезёт,— ответил Кузьмич,— зато ей хоть самого чёрта клади в ходок, не испугается и не побежит.
—Это точно,— поддакнул шурин,— за свою жизнь так наработалась, что и помирать  не страшно.
И действительно, на ней шибко не разгонишься, они ехали, хвалясь друг другу ружьями, особенно ценное, конечно, было у Пантелеевича, "Зауэр" три кольца, 12 калибра. Подъехали они к балке, где произошла встреча с волками, когда уже хорошо рассвело.
—Вон, гляди,— указав рукой на тёмное пятно на снегу, сказал шурин зятю. И действительно, подъехав к этому неподвижному предмету, они увидели, что перед ними лежал уже окоченевший труп волка. Кинув на сани и продолжая путь вперёд, теперь уже Егор Кузьмич, заметив тёмное пятно на снегу, промолвил:
—А  это не второй лежит?
—На что ему ответил шурин:
—Может быть, темно было, да в спешке, да признаться и струхнул чуть-чуть.
 Подъезжая ближе, Егор Кузьмич прямо с какой-то радостью закричал:
—Волк, ей Богу волк, гляди, и жакан прямо в лоб вошёл.
 Вожак был мощный, весом более пяти пудов, вдвоём еле ввалили в сани, но Карюха даже не посмотрела на этого опасного хищника, её абсолютно не тронул ни его вес, ни оскаленные клыки, ни запах, пугающий животных на расстоянии. Убитая трудом жизни, она покорно доживала свои дни, наверное, рассуждая по-своему: « Какая разница подыхать от чего и как, не нынче так завтра всё равно придёт конец и даже дети, которых было 11 или 12, сосавшие её вымя, которых она облизывала, испытывая счастье, навряд ли вспомнят о ней».
 Она шла вперёд, везя тот груз, что ей положили.
—Пантелеевич,— окликнул зять шурина,— ты говорил, что третьего основательно ранил, что-то не видно. Неужели ушёл?
—Навряд,— отвечал шурин, — он так выл! Не вставал и вертелся на заднице, смотри, вот кровь и след вмятого снега задницей, идёт в бурьян.
Оставив лошадь, они пошли по следу, раздвигая бурьян. След всё более становился  окровавленный. Пройдя ещё шагов десять, Кузьмич возвестил:
— Вот и третий лежит, — и, пнув ногой, добавил, —готов.
 Волоком по снегу они дотащили его до саней и Пантелеевич, обращаясь к Карюхе сказал:
 —Ну, принимай, отважная охотница, последнего, да скажи на досуге моему Буяну, что убитых волков нечего бояться.
Возвратившись в станицу, обдирать шкуры с волков не стали, так как праздник есть праздник. Усевшись за праздничным  столом с изобилием блинов в коровьем масле, со сметаной, скоромные щи, варёное, жареное мясо, взвар, пирожки с сухофруктами, ну и конечно первачок собственного приготовления. Всё это вызывало непомерный аппетит, тем более после поста. Поэтому первое время все ели молча, лишь только их сын Артём годами восьми лет никак не мог успокоиться от впечатления, увидев трёх привезённых на санях волков,  всё спрашивая про  одно и тоже:
— А у них глаза светились, когда ты стрелял? А если бы они догнали, они в сани бы запрыгнули, или на спину лошади?
—Господи,— проговорила мать, — да ты  успокоишься или нет, ты дашь спокойно поесть?
Но, разжигаемый любопытством, помолчав некоторое время, Артём начинал расспрашивать в новый кон. И отец, не выдержав, выпалил:
 —И как ты уродился в своего брата Игната, тоже такой любопытный в детстве был.
Напомнив про Игната, мать сразу вспомнила  его и, вздыхая, произнесла:
—Как он теперь служит, наверное, тяжело первый год?
—Тяжело мать, тяжело, ничего лёгкого у казака на службе не бывает, - ответил ей муж и тут же затянул песню:
                « Последний нонешний денёчек
                Гуляю с вами я, друзья...».
Песню подхватили шурин и жена, но сыграть её что-то не получилось, по всей  видимости, надо было запеть после третьей рюмки, а не после второй.
—А ты знаешь? Обратился зять к шурину,— в этом году у нас открывается  церковно-приходская школа, и я думаю Артёма отдать в школу.
—Правильно  ты думаешь, Егор Кузьмич,— произнёс  шурин. И, обнимая его за плечи, продолжил начатую речь:
—Я ведь зачем к тебе приехал? Он поднял вверх указательный палец, как бы просил внимания,— а вот зачем, узнать будут, открывать школу или нет?
—Так у тебя сыновья ещё малые,— вступила в разговор сестра.
—Э, не скажи, Клавдия, Андрею уже 5, шестой пошёл, хватись, а мест не будет, так я вот и хочу забить место на будущее. Ну, а жить будет у вас, я за постой, харчи платить буду, сколько скажете.
Клавдия, испытывая родственные чувства, на доводы брата ответила:
—Чай не чужие люди, сочтёмся.
—И то верно говоришь, Клавдия,— пробасил Кузьмич.
И, выпив за обговорённое, хорошо закусив, Андрей Пантелеевич запряг Буяна в свои красивые сани, посадив с собою на облучок Артёма, а сестру с зятем в возок саней, выехав со двора, помчались улицей на площадь перед церковью, где  разворачивалось гуляние. Наряженные казаки и казачки, водили хороводы, пели песни, силу мерили, перетягивая канат, одолевали скользкий столб с призами, пекли на открытом воздухе блины, катались на тройках. Гуляние продолжалось до самого вечера. Утром следующего дня, позавтракав и немного похмелившись, поправив  больную голову после вчерашнего, оставив убитых волков зятю, Андрей Пантелеевич отправился в обратный путь в хутор Цепаев. Чего только не передумаешь на свежем воздухе за длинную безлюдную безмолвную зимнюю дорогу. Он ехал и вспоминал своё детство,  смерть своей матери и вдруг мысль о смерти его вернула в Болгарию, в тот полевой лазарет, где многие и многие его сослуживцы остались навечно там. И эта мысль остаться навеки там каким-то током прошила его тело:
 —Что было бы с моими детьми, что было бы с моей  Наталией?— он мысленно вопрошал себя и отвечал, — влачили бы нищенскую жизнь.
—Нет,— произнёс он вслух,— пусть мне будет тяжело, но ради детей стоит жить и ценить жизнь, как хорошо, что мы выжили.
И это слово "мы" его заставило задуматься, подразумевая всех оставшихся в живых, но, в первую очередь, он почему-то вспомнил Варфоломея и даже Иванку, за жизненной суетой совершенно забыв о них. И сейчас в этой глухой безлюдной степи, думая о них, он говорил:
—Наверное, тоже, как и я, работают в поте лица?


                ЧАСТЬ  ВТОРАЯ

                Глава 1

Шёл 1885 год. Станица Лукьяновская жила, как и прежде, своим размеренным ритмом:  рожала, хоронила, провожала и встречала казаков со службы, добывала  себе в поте лица хлеб насущный.
Подворье  Мельниковых и Ларионовых не было исключением, всё шло своим чередом. Василию Варфоломеевичу, как его привыкли называть в семье, шёл шестой годик. Он уродился в своего деда болгарина, с широко открытыми глазами, смуглый, с чёрными  до блеска  волнистыми  волосами, высокого роста и богатырского телосложения. Родственники, да и станичники, глядя на него, не сознательно укорачивали его детство, давая ему на вид восемь, а то и десять лет. Но мышление у него было на уровне своего истинного  детского развития. Поэтому, играя со своей сестрёнкой Евдокией, которая родилась вслед за ним, и со своим братиком Дмитрием, которому было от рождения всего 2 годика, он порою отбирал игрушку у  них и, прижимая её к себе, вполне серьёзно, доводя меньших до крика, говорил:
 —Это моя игрушка, не отдам.
И если сестрёнка и братишка наступали на него с целью отобрать игрушку, он их толкал, и они, падая, поднимали громкий плач, на который тут же прибегала мать Иванка, наклоняясь над ними на восьмом месяце беременности, говоря:
 —Васенька, ты уже большой, нельзя обижать маленьких, отдай игрушку.
Эти слова матери  успокаивали малышей, но не так  благотворно действовали на Василия Варфоломеевича по сравнению с тем, когда она произносила:
 — Ты же казак, иди, примерь  отцову фуражку, я посмотрю на тебя.
Он, представляя себя взрослым, немедленно  бросал игрушку и мчался к тому месту, где лежала фуражка, дожидаясь, мать, когда она достанет праздничную фуражку из шкафа и оденет на него, при этом каждый раз он громко кричал:
 —Маманя, не так, она мне глаза закрыла.
Подражая казакам, тут же поправлял фуражку, сдвигая её на бок, чтобы было видно казачий чуб, и стоял перекошённый с одним закрытым глазом и ухом, смотря на неё с широкой улыбкой.  Мать любовалась своим первенцем и приговаривала:
—Казачок, ты мой казачок, какой ты ещё дурачок.
Уладив разногласия детей мирным путём, она снова шла выполнять свою женскую работу, которой в семье хватало за  глаза. Пополнение в семью принесла не только Иванка болгарских кровей, но и Басма арабских кровей от донского жеребца Амура пополнила конюшню четырьмя молодыми лошадьми. Жеребчик Король подошёл по возрасту к выездке и Варфоломей с  братом Тимофеем, как раз сейчас  на длинной верёвке гоняли его под седлом. Жеребчику это не нравилось, он то становился в дыбы, то взбрыкивал задними ногами, то мотал  головой, стараясь освободиться от верёвки. Тимофей,  крепко держа верёвку, покрикивал приказным тоном:
—Успокойся, Король, успокойся.
Варфоломей Трифонович с длинным ремённым хлыстом, находясь сзади коня, не злостно, но тоже покрикивал:
 —А ну пошёл, вот я тебе сейчас задам,— и легонько щёлкнул по задним ногам.
Король подпрыгнул и побежал, ему было не больно, но обидно, почему Тимофей, которого он считал своим другом и который даже иногда давал ему сахар, теперь держит его на верёвке, как на аркане, и Варфоломей, всегда любовавшийся им и приговаривавший:
—Красавчик мой, гордость моя,— вдруг ни с того, ни с сего хлещет его хлыстом.
Шёл третий день выездки и Король, бежавший по кругу с пустым седлом, обдумывал своё положение, приходя к выводу:
— Уж лучше  пробегу  без хлыста, сколько им надо кругов, скорей и отпустят, как было вчера.
—Вот так бы и давно,— опустив хлыст,  проговорил Варфоломей Трифонович . Иван сидел  на дереве и наблюдал за выездкой коня, в душе завидуя Тимофею, что он обучает с братом  коня для себя, готовясь идти  осенью на службу.
—А  мне ещё два года ждать до службы,— проговорил он себе под нос  и тут же добавил,— везёт же Тимофею, — и даже тяжко вздохнул. Закончив выездку, Варфоломей подошёл  к жеребчику, дал ему кусочек сахара, отколотого от головного куска и, дружески хлопая по шее, произнёс:
 —Завтра с нагрузкой пойдёшь. Ты думаешь с пустым седлом всю жизнь скакать? Нет, мой хороший, вот Тимофея будешь носить на себе и на службе, и в бою.
И, посмотрев на дерево, где сидел Иван, он  скомандовал:
 —А ну, дружок, слезай  оттуда, помоги брату расседлать и завести Короля в конюшню.
На следующий день, освободившись от хозяйских дел, они вновь приступили к выездке, но уже с грузом. Тимофей вывел жеребчика, подложил потник под седло и, затягивая подпругу, проговорил:
 —Привыкай, мой дружок, привыкай,— и вывел его на естественный манеж за гумном, где ждал его Варфоломей.
Они укрепили мешок с песком на седле. Варфоломей, щёлкнув  хлыстом, подал команду:
 —Ну, пошёл.
 Тимофей, крепко держа верёвку,  повторил ту же команду:
—Пошёл, пошёл.
 Король, чувствуя груз, тряхнул всеми мускулами, как будто стряхивая воду после купания в речке, но груз остался на месте. Он повернул голову и посмотрел, недоумевая, что за оказия такая, но всё-таки, выполняя команду, побежал.
 —Давай, давай не ленись, прибавь бег-то,— крикнул Королю Варфоломей, но он как будто и не слышал, пока Трифонович не хлестнул его по задней части туловища.
— Вот и давно бы так, ведь можешь, не надорвался,— громко разговаривал с ним Варфоломей.
Так, прибавляя вес килограмм по 5 каждый день, Король уже скакал с весом 65 - 70 килограмм, причём почти основательно понял, чем быстрее и правильнее он выполнит команду, тем скорее его отпустят  без всякого наказания и даже может, получит приз в виде сладкого угощения. Езда с песком это одно, а вот как он поведёт себя с  всадником, это уже  другое. Поэтому на завтра они наметили опробовать Короля под всадником. Тимофей просился  проскакать сам, Варфоломей ему не доверил, не потому, что брат плохой наездник, нет, просто он брата жалел, мало ли что. 
 И вот наступило утро следующего дня, на забег Короля вышло посмотреть всё семейство, даже Иванка с двухгодичным Дмитрием.  Трифон Акимович, как старший в семье, внучат и женщин отвёл в безопасное место. Тимофей вывел осёдланного  коня и, держа под уздцы, обратился к Варфоломею:
 —Садись, я подержу.
 Варфоломей, взявшись за луку и коснувшись носком левой ноги  стремя, взлетел на коня.
 —Отпускай! Крикнул Варфоломей.
Тимофей отпустил уздцы, но Король ни с места.
Трифонович   пришпорил коня, и он поднялся в свечку, перейдя  в прыжки, а затем, поднимая зад, начал брыкаться задними ногами, стараясь скинуть седока. Варфоломей вновь пришпорил его, но картина повторилась та же, тем более, закусив удила, он стал неуправляем, такие высокие делал взлёты, чтобы всё-таки скинуть всадника, чего сделать никак не мог - уж слишком опытен был ездовой, сидел, как будто сросся с седлом. Не находя другого выхода, Король взвился в свечку и упал на бок, не сумев подмять Варфоломея.  Трифон Акимович и Варфоломей за это дело хотели всыпать ему кнута, но Тимофей, встав грудью на защиту друга, твёрдо сказал:
— Не дам,— и, обращаясь к Варфоломею, попросил,— подержи ты его за уздцы.
Король фыркнул , когда Варфоломей Трифонович  взял его за уздцы, но   не стал сопротивляться. Тимофей, не касаясь, стремя, с прыжка взлетел на коня.
—Отпускай, - теперь он крикнул Варфоломею, и лишь только тот отпустил уздцы, Король встал на дыбы, с протяжным ржаньем, без шпор и понукания понёс седока галопом, усиливая бег таким старанием, как будто  периодичными рывками, делая эти усилия даже звучными в виде кряхтения. Тимофей, чтобы облегчить ему бег, чуть-чуть как бы привстал на стремена, подавшись вперёд корпусом, наклонился, почти прижавшись к шее. Трифон Акимович и Ольга Ивановна любовались сыном, не понимая, почему Король
проявил такую строптивость? А загадка здесь была простая: унаследовал,,  арабскую кровь матери, не терпящую насилие, запомнил он хлыст Варфоломея, «с норовом конь» про таких говорят.
Теперь  же, выбежав в степь, Король мчался, распустив хвост по ветру,  радуясь силе, воле, думая только о движении вперёд. Это был не бег, это был полёт двойной юности: Тимофея и жеребчика.
Семейный круг не расходился, все ждали возвращения наездника с пробного заезда. Иван, державший за руку Василия Варфоломеевича, еле устоял на месте, чтобы не убежать в степь. Ему тоже очень хотелось перед родителями, перед Иванкой промчаться лихим наездником и на вопрос племянника:
— Когда появиться Кололь (он не выговаривал ещё букву "Р")? - только хотел сказать «скоро», как  четырёхлетняя Дуняша, стоящая рядом с матерью-Иванкой, ждавшая этого события, может быть сильнее чем взрослые, громко закричала:
—Скачет, скачет!
Никто не ожидал, что Тимофей степью обойдёт станицу и будет скакать улицей с другого конца. Он, видимо, хотел, чтобы его увидела вся станица, особенно Вера Кузьмина, с которой он уже целовался.
А он действительно мчался на всех парусах, и удаль  наездника, и коня сама собой  незримым крылом касалась окон станицы, оставляя после себя возбуждённые разговоры. Семья была в восторге и от коня, и от наездника. Варфоломей, подойдя к Тимофею, сказал:
 —Ну, брат, конь-то у тебя с норовом, никто другой не сядет, он показал с первого раза, что предан тебе, береги его.
И, погладив коня рукою по храпу, в знак примирения дал ему два сухаря. Через неделю по приказу атаманского правления на плацу должен пройти смотр новобранцев готовности к службе в три приёма. Первый день — осмотр справы, проверка остроты шашки или сабли  и закрытые стрельбы по мишеням. Второй день — выездка коня, джигитовка, рубка лозы на всех аллюрах. Третий день — рубка глиняной болванки на всех аллюрах, заезд с препятствиями, взаимовыручка в бою, наказ стариков. К этому событию казаки готовятся очень-очень тщательно и не один день. А начиная с семилетнего возраста, обучают казака всем премудростям военной науки, подготавливая его к службе, а если точнее говорить, то  вообще с детских лет казака готовят к жизни и духовно, и физически, ставя во главе угла его как мужчину-воина, как главу семейного очага. Поэтому этот смотр перед отправкой на службу считался особенным, шутка ли, не дай Бог перед всей станицей в чём-то опозориться. И вот наступил этот торжественный день. Старики, как почётные гости, восседая на лавках в парадной форме, при своих наградах  судачили о жизни, о былых боевых походах. Станичники от мала до велика были тоже на плацу, ожидая начала смотра. Молодые казачки, придя на смотр, стояли отдельной группой, предвкушая чувство гордости за своего казака, пусть пока не мужа, но любимого дружка, с которым она после вечерних игрищ уже не один раз целовалась и не прочь выйти за него замуж, затаённо ожидая сватов. Новобранцев было десять человек, среди которых особенно выделялись ростом и телосложением Антонов, Бычков, Ларионов, Бочаров, Захаров, и поэтому они казались более мужественными, чем остальные. Вера Кузьмина во все глаза смотрела на Тимофея и, не сдерживая своих чувств, обращаясь к своей заветной подружке  Марии Куликовой, спросила:
—Скажи, нет, ты скажи, правда, же, Тимофей красив?
Та, не глядя на Тимофея, а только на своего любимого дружка Георгия Бочарова, подразумевая его, без промедления ответила:
—Красив и причём очень красив.
 Вера, радуясь такому утвердительному ответу, просто летала на седьмом небе от счастья и, подтверждая ответ подруги, произнесла:
 —Вот и я говорю, что красив.
— Ага,— ответила Мария, думая только о Георгии. Этот ответ, как поддержка, как внутренний настрой, устраивал их обеих, и они молодые, счастливые были мысленно только рядом со своими казаками.
—Слушай мою команду,— раздался громкий голос подъесаула, - в одну шеренгу становись!
 Новобранцы, оставив своих лошадей у коновязи, поспешили в строй, но по окончанию построения строй ему не понравился и он вновь подал команду: — Разойдись!
Новобранцы растерялись, не понимая дальнейшего хода, да и старики заёрзали на лавках, обсуждая причину отставки команды каждый по-своему. Прошло минуты две, и вновь прозвучала его команда:
— В одну шеренгу! По росту! Становись!
Новобранцы, становясь в строй, начали толкаться, уступая друг другу место, даже по ходу построения меряясь ростом между собой. Станичная публика со стороны тоже участвовала в построении, хотя это запрещено неписаным законом, но в азарте все забывали об этом. Со стороны раздавались выкрики:
 —Бычков! Становись первым.
 И среди стариков нашлись такие, которые тоже выкрикивали:
—Антонов, середину занимай, Петро, Петро, ты назад.
 Но как бы там ни было, всё же построение произошло по росту. Первым стоял Бычков, вторым Ларионов, завершал строй Виктор Петров.
—Смирно! - подал команду подъесаул и, чеканя шаг, подошёл к атаману, изложив рапорт о готовности строя к осмотру.
—Вольно!— подал команду подъесаулу атаман.
—Вольно!— прозвучало из уст подъесаула строю.
 После команды некоторые стали переговариваться между собой, на что подъесаул сделал им замечание:
 —Вольно - это не означает, что в строю можно разговаривать, это означает, что можно ослабить строевую стойку из положения смирно, ослабив одну или другую ногу.
Разговоры тут же были прекращены, и начался осмотр внешнего вида. Каждый новобранец переживал осмотр по своему: кто-то нервничал, покрываясь красной краской, кто-то белел, а кто-то даже беспричинно начинал улыбаться. Новая одежда ещё не так была пропитана нафталином, как у стариков, поэтому,  не зная будущего размера ко времени службы, готовили её не впрок, а ко времени службы, включая и сапоги. Претензий к форме практически не было, за исключением того, что само по себе обмундирование ещё не притёрлось к телу и сидело мешковато или угловато, ожидая своего времени по службе. Шашки, сабли, темляки и винтовки тоже висели на новобранцах, как бы стесняясь их, вроде бы как сами по себе, не прижимаясь к ним, не сливаясь в единое целое, способное стальной пружиной развернутся в одно мгновение в минуты опасности. У многих шашки и сабли были не просто куплены в справу для службы, а были боевые, перешли из рук отца или деда, сделанные из дамасской стали, способные согнуться в кольцо и не переломиться пополам. А такая булатная шашка, как у Тимофея, добытая отцом в бою у черкеса, способна перерубить даже ствол винтовки без зазубрины на острие. И атаман, зная качества этой шашки, попросил Тимофея вытащить её из ножен. С детства, тренируясь этому навыку именно с этой шашкой с Иваном, Тимофей, лёгким движением руки, словно выстрелом, освободил обоюдоострую красавицу из ножен и это грозное оружие предстало не только перед глазами атамана, но перед глазами всей станицы, блистая в солнечных лучах светом Михаила архангела, разящего всяческих врагов-супостатов, посягнувших на Дон и Отечество. Следующим этапом осмотра шла проверка остроты сабель и шашек. Заключалась она  в том, чтобы тонкую невесомую нить, подброшенную длинной палкой, разрубить на лету. Здесь сочеталась острота и умение владеть этим оружием. В ходе проверки, только трое новобранцев смогли справиться с этим заданием, в числе которых был и Тимофей, получивший рукоплескание станичников и похвалу стариков словом "любо". Трифон Акимович, Ольга Ивановна просто сияли от радости за своего сына. Огнестрельное оружие тоже осмотрели досконально. В справу казака на службу в обязательном порядке входил строевой конь, поэтому после осмотра оружия была дана команда:
—По коням!
 И как только новобранцы выполнили команду, тут же прозвучало:
—В одну шеренгу становись!
Кони, не привыкшие друг к другу, вели себя не спокойно, даже пытались лягнуть друг друга или укусить. Подъесаул, не мешкая, громко скомандовал:
 — Для осмотра! На вытянутые руки! Разомкнись!
 После этой команды наступило относительное спокойствие между лошадьми. Каждый отец старался купить для сына добротного строевого коня, ни в коем случае не употребляя его в хозяйственных работах и, как правило, это были высокорослые крепкой конституции донской породы скакуны. Осмотр строевых лошадей  проводил не только атаман, члены атаманского правления, но даже специально приглашённый из бывшей окружной станицы Алексеевской знаменитый в то время «коновал» Леонтий Азарович Жеребцов.
Строевые кони, в основном, были молодые, упитанные. Но, несмотря на это, осмотр вели тщательно: нет ли намина, бурсита, особенно обращалось внимание, нет ли подозрения  на заболевание сапом, а также учитывался и темперамент лошади, особенно на строптивость, беря во внимание то, что такое животное может нанести увечье не только своему собрату, но даже увечье или смерть человеку. Эти тонкости знал каждый родитель и, выбирая коня, обращал внимание не только на экстерьер, масть, тип нервной системы,  толщину  кожного покрова, зубы, но даже на родословную и продолжительность жизни предков. При осмотре все кони были признаны пригодными для строевой службы, но около Короля комиссия вертелась больше положенного не потому, что был порок, а потому что он, в буквальном смысле, выделялся из общей массы лошадей. Красота матери Басмы арабских кровей передалась ему, а высокую стать и конституцию тела он унаследовал от отца Амура донских кровей. И это слияние дополнило друг друга внешне, создавая уже новую породу, которая сама собой бросается в глаза, которую невозможно обойти, оставив незамеченной. Атаман долго любовался, не отходя от Короля, повторяя одни и те же слова:
—Ведь это ж надо так уродиться, ведь это ж надо уродиться так, - не перечисляя всех внешних достоинств, а как бы обобщая  восторг, добавлял:
— Не хочется отходить, прямо не наглядишься.
И словно на красивого младенца, пожирая его глазами, произнёс с плевком:
— Тьфу, на тебя, чтобы не сглазить.
И надо сказать, что станичники тоже с любопытством смотрели на Короля, хотя многие его видели и на водопое, и в вольном  беге по раздольной степи. Конечно, внешний вид говорит о многом, но, не раскрыв все его строевые качества, как и у других осмотренных лошадей, говорить о всех возможностях ещё рано. Подошёл последний этап первого дня осмотра. Вновь раздалась команда:
— За мной! Аллюром в два креста марш!
Конница новобранцев взяла курс в урочище для стрельб. Станичники с разговорами, впечатлениями стали расходится по домам, останавливаясь, собираясь в кружок, споря, по разным вопросам, конечно, только о  смотре. Старики, засидевшиеся дома, теперь, сидя на лавке, и ни где-нибудь, а на плацу, радовались, что они собрались вместе. Да причём ни абы на что-то, а на смотр. И они пока и не думали расходиться,  брызгая беззубыми ртами и обсуждая до спора первый день смотра. Тут же, вспоминая свою молодость, даже подавали команды:
 —Шашки наголо!
—Я не слыхал эту команду,— возмущался дед Федул,— а должна быть  при осмотре шашек,— уверял он.
—Да будет тебе,— успокаивал его сослуживец дед Евсей, — мы, похоже, с тобой продремали эту команду.
Стрельбы из винтовок по мишеням проходили по строгой технике безопасности, только по одному, с положения, лёжа, только в стену обрывистой горы, используя при этом только три патрона. Промахов практически не было, каждый новобранец с 11—12 лет уже, не отставая от взрослых, принимал активное участие на охоте, хотя и мазал порядочно, но приобретал навык владения огнестрельным оружием, а вот попасть  в центральный, нарисованный мелом малый круг, не каждому удавалось. Тимофей из трёх патронов попал только один раз в яблочко, некоторые ни разу не попали в яблочко.  Георгий Бочаров отличился  на удивление, все три патрона точно легли в центр яблочка, даже атаман удивился такой меткости и, взяв у Бочарова винтовку, тоже произвёл три выстрела, надеясь, что суть в самой винтовке, но оказалось, что нет. Его выстрелы поразили только средний круг. По окончанию стрельб, атаман лично перед строем объявил благодарность Георгию Бочарову за меткую стрельбу, и это событие, хотя на стрельбах не было женщин, моментально облетело всю станицу. Иван Фёдорович как будто помолодел, гордясь сыном, а жена его Степанида при разговоре с казачками, стараясь подчеркнуть полученную благодарность сыном, тут же говорила:
—Не каждой матери повезёт с таким сыном, таким казаком,— и, смеясь добавляла,—по заказу Господь наделил, по заказу.
Иван сам был не свой, вечером даже отказался  есть. Он привык постоянно делить и радость, и горе только с Тимофеем, быть только вдвоём, неразлучно вдвоём, где бы то ни было. И тут вдруг он почувствовал, как Тимофей волею судьбы отдаляется от него, причём отдаляется ежедневно, прямо  на глазах, и это нельзя остановить. В мыслях он видел их различие лишь  во времени, что он моложе на два года, но в другом считал себя равным с ним, и всё, что выполняет Тимофей, он выполнит так же, может в чём то и лучше. Но это время, как оно разделяет людей, - думал Иван, лёжа на койке, отвернувшись к стене. Мать Ольга Ивановна, видя неладное с сыном, хотела поговорить с ним, но Иван не пошёл на контакт. Понимая его возраст, она попросила Варфоломея, как брата, поговорить с ним, вызвав его на откровенность.
—Солнце не село, а ты уже спать завалился, голова будет болеть,—обращаясь к Ивану, проговорил Варфоломей.
 —Она и так болит,— ответил он ему.
 —Вставай, будем голову лечить,— продолжал старший брат.
— А чем? Поинтересовался Иван, продолжая лежать на кровати, отвернувшись к стенке лицом.
 —Вставай, вот тогда и увидишь,— настаивал Варфоломей, стараясь расположить его к себе и вызвать на откровенный разговор.
—Ну, встал и чего дальше? Спросил он.
 —Встал, вот и хорошо, а теперь следуй за мной,— направляясь к выходу, предложил ему Варфоломей.
Выйдя во двор, Варфоломей Трифонович  молча направился на гумно, Иван шёл следом за ним, не отставая от него, смотря себе под ноги, как будто обиделся на весь мир.
 —Давай приляжем вот на эту копну,— предложил старший брат Ивану.
С неохотой, он всё-таки лёг на спину, как и Варфоломей, расположившись  рядом. Закинув руки за голову, они лежали молча. Старший брат нарушил молчание первым, обращаясь к Ивану:
—Ты чувствуешь, какой запах идёт от сена? Дышишь и не надышишься. Здесь спать лучше, чем дома на перине.
—Это точно,— поддержал его младший брат,—запах прямо таки медвяный.
—Вот она, матушка природа, подышишь - и на душе легче,— подводил итог сказанному  Варфоломей, глядя в небо.
—Слышишь, Иван? Ты посмотри, какое бездонное синее небо, сколько не смотришь, а дна невидно. И мы в этой бездне летим и летим.
—Как это летим?— вглядываясь в небо, стараясь увидеть процесс движения, спросил Иван.
—А вот так и летим всю жизнь, летим, не останавливаясь, но главное для человека, мой братишка, оставить свой след на земле.
—Как это оставить свой след на земле? Так его же водой смоет или затопчут, - недоумевал Иван.
—Вот и главное, Ванюша, надо оставить на земле такой свой след, чтобы его не смыло время и не затоптало.
—Это какой же такой след, железный что ли? Допытывался Иван.
—Нет,— развивая мысль, говорил Варфоломей,— народил, воспитал детей, вот он след, придумал бы, к примеру, кто нибудь машину для уборки зерна, чтобы не косой косить и не цепами молотить, а чтобы она могла  и землю пахать, вот тебе и след. Люди  бы всей Земли спасибо сказали, даже быки и лошади из поколения в поколение благодарили бы, что их из пашни вытащили.
—Да разве такое возможно?— перестав смотреть в небо, спросил Иван.
—Возможно Ваня, всё возможно, только надо иметь желание и цель. Запомни, браток, обязательно должна быть цель в жизни, и не такая, как на уровне плотской потребности, а перспективная, с заделом на будущее.
Иван, забыв все обиды, уже не вспоминал, что его угнетало последнее время, он ушёл в мысли, которые навеял ему Варфоломей и, повернувшись со спины на бок к нему, спросил:
 —А у тебя есть в жизни цель?
—Конечно, есть,— ответил Варфоломей.
—И, какая же? Допытывался  Иван, глядя в глаза Варфоломея, уставленные в небо.
—Детей с Иванкой нарожать побольше, продлить свой род, воспитать и по возможности обучить их грамоте.
—Так  разве это цель? Тут большого ума не надо - рожай да рожай, вон у Андрея Федуловича 27человек,— и, прищурив правый глаз, кумекая в уме, тут же выдал,— Федулович порядком наследил, аж 27 следов!
—Это всё потому, что безграмотные мы, живём натуральным хозяйством, рабочие руки нужны, держимся друг за друга, чтобы выжить. А был бы я грамотный, у меня кроме этой цели была бы и другая,— пояснил Варфоломей.
Иван никак не унимался:
 —А ежели ты был бы грамотный, какую в жизни цель себе бы поставил?
Варфоломей задумался. Он вспомнил Болгарию, ранения, данный обет перед Богом, его физическое состояние между жизнью и смертью и главное те мысли, которые не покидали его там: зачем существуют войны, убийства, увечья? О, если бы он мог, то убрал бы из рассудка людей это зверское начало. Иван его молчание расценил, как затруднение с ответом, поэтому спросил:
 —Что? В тупик я тебя загнал?
—Эх, дорогой ты мой Ванюшка, если бы я был грамотный, учёный, то  поставил бы я себе цель: искоренить войны на земле или хотя бы в начале сократить их до предела, изменив мышление людей, в первую очередь, начиная с верхов.
Последнее слово настолько чем-то зацепило Ивана, что он самопроизвольно в момент привстал и, вытаращив глаза на Варфоломея, с удивлением спросил:
 —Ты чего брат, с ума сошёл, как это с Бога?
—С какого Бога?— не понимая Ивана, спросил Варфоломей.
—С такого,— ответил Иван и, указав пальцем в небо, добавил,— с  верхнего. Ты же сам сказал с верхов, вот я и подумал, неужели Бог виноват в том, что войны идут, неужели на верху ума не хватает прекратить их, неужели, если бы ты был учёный, твоя цель решила бы этот вопрос?
И не дав раскрыть рта Варфоломею, размышлял вслух:
 —А я думаю так, уж коли сам Бог не может решить этот вопрос, то цель твоя бессмысленная и про неё тебе надо забыть и забросить.
—Э нет, ишь какой нашёлся философ, ежели не будет такой цели, мы друг друга перебьём,— возражал Варфоломей и, соглашаясь с Иваном, добавил,— конечно, такая цель мне лично не по зубам. Но всё равно найдётся такой умный человек, который поставит перед собой такую цель и будет идти к ней, не взирая ни на какие преграды.
—И ты думаешь, он дойдёт до этой цели? Не унимался Иван.
—Не знаю точно, может, дойдёт, а может и нет, но думаю, за ним к этой цели пойдут и другие, уж больно цель-то благая, кто нибудь, но всё равно дойдёт.
Иван слушал брата, раскрыв рот, с широко раскрытыми глазами и кажется, почти перестал на какое-то время моргать. Варфоломей посмотрел на него и спросил:
—А ты знаешь, что внутри земли бушует такое пламя, способное растопить до жидкого состояния железо?
—Хватит врать,— обиделся Иван,—ты думаешь я совсем дурачок, вон колодец копали 6 метров и вода. Ага, в воде будет  пламя?
—Я тебе правду говорю, как брату, мне это тоже было в диковину, когда в госпитале один грамотный есаул рассказал.
И вздохнув, обнял брата за плечи, тихо промолвил:
 —Эх Ванюшка, Ванюшка, поставь перед собой цель получить образование, чтобы многое знать,— и, обращаясь к нему, как бы вскользь спросил,— так какие там у тебя проблемы, что от них голова разболелась?
Он молчал. Этот разговор с братом как будто перевернул в нём мозги. Всё, о чём он думал, показалось таким пустяшным, таким несерьёзным ребячеством, хотя до глубокой сути этого разговора ещё и не дошёл, но его душа, как будто хлебнула какого-то эликсира, зовущего взглянуть на мир другими глазами. Иван с какой-то задумчивостью глянул на старшего брата и произнёс:
 —По-моему, это был детский каприз.
 Варфоломей заулыбался и хлопнул Ивана по плечу, сопроводив словами:
—Вот это я вижу, что ты казак, взрослеть начал,— и, обняв его за плечи, произнёс, — однако мы с тобой  задержались, пошли вечереть.
 Второй день осмотра шёл уже как по накатанной. С самого утра старики заняли свои почётные места. Станичники шли на плац нарядные, не спеша, как на праздник. Молодые казачки разодетые, как на смотрины, с кульками семечек, щёлкая на все стороны, шли важно, переступая с пятки на носок, обязательно приветствуя старших, а коли на пути встречались родители жениха, казачка кланялась и сладким голосом приветствовала, может быть, будущую свекровь и свёкра.  Маленькие казачата  шныряли между взрослых, стараясь выбрать место, удобное для  обозрения. Со стороны зрителей выставили переносные загородки из длинных жердей, на всякий случай огородить публику. Новобранцы, после вчерашнего разобрав ход осмотра и промахи с родителями,  друзьями и, конечно, наедине со своими любимыми, были полны решимости сегодня, показать лучшие результаты. Подъесаул, подняв  руку вверх, чтобы успокоить публику и обратить на себя внимание новобранцев, громко прокричал:
—Слушай мою команду!
 На плацу воцарилась относительная тишина.
—Верхами! На ширину вытянутых рук! В одну шеренгу становись!
По сравнению со вчерашним, построение прошло быстрее и удачнее. В первый элемент осмотра входила выездка лошадей: шаг, рысь, повороты, остановка, свечка, низкое опускание коня на передние ноги для раненого казака, проверка преданности коня.
Проверку на пугливость коня атаман на плацу отменил: мало ли что, при таком скоплении народа можно кого-то и затоптать, тем более кони, в основном, молодые, не обстрелянные. Первым пройти это испытание предстояло Бычкову Ивану. А первому, как мы знаем, всегда труднее, где бы это ни было и что бы это ни было. Как говорят "на ошибках учимся". Поэтому выступление Бычкова особенно тщательно наблюдалось новобранцами,  чтобы  при своём выступлении недопустить увиденные оплошности. Конь слушался хозяина безукоризненно: с шага переходил на рысь, с рыси на шаг, делая свечку, нужные повороты по требованию, доходящие до него через повод уздечки, конь выполнял без сопротивления. Казалось, всё идёт отлично, даже команда опуститься на передние ноги для подбора раненого была выполнена изумительно, за что конь и наездник получили аплодисменты зрителей. Оставалось выполнить последний элемент на преданность, но как только Иван соскочил с коня, упал на землю и бросил повод уздечки, конь ни секунды не задерживаясь, спокойным шагом пошёл, блуждая по плацу. Выступление Бочарова было смазано элементом на преданность хозяину.
Вторым выступал Тимофей Ларионов на своём Короле. Атаман, подъесаул, станичники ждали этого выступления, совершенно не зная, на что способен Король, но его красота и внешний вид завораживали. От него ожидали чего-то необыкновенного. Иван, переживая за брата, стоял как всегда  неразлучно с племянником Василием, кусая от волнения свой большой палец правой руки. Вера Кузьмина сегодня почти ничего не говорила, но когда выехал Тимофей на своём коне, она обхватила свою подругу Марию Куликову и от волнения так начала сжимать её грудь, что та, не вытерпев, сказала:
—Вера, ты что, сдурела? Ты же меня раздавишь.
 Трифон Акимович, Ольга Ивановна с внучкой Дуняшей, Варфоломей с Дмитрием на руках и Иванка, переживая,  ждали выступления Тимофея.  Атаман, глядя на коня, наклонился к  подъесаулу и промолвил:
—Ты смотри, какая красота, его в строевые даже не хочется записывать, на него любоваться надо, да кобыл покрывать им, чтобы потомство шло на диво.
 —Это всё так, -  соглашался подъесаул, - сейчас  поглядим, как он себя покажет на деле, даже интересно. Оправдает ли он свою красоту?
 —Поглядим, поглядим,— продолжая смотреть на коня, ответил атаман. Король, выехав с Тимофеем на средину, как будто играл на публику. Трижды кивнув головой и изогнув свою длинную, красивую шею полукольцом, гордо, но незаносчиво  с шага перешёл на рысь, возбуждая и без того приподнятые чувства станичников. Двигаясь рысью, он вдруг встал, как вкопанный и взвился почти в вертикальную свечу, издав продолжительное радостное ржание. Перейти с шага в свечку - это не так уж и сложно, но чтобы с рыси  взвиться в свечку, такое сделать удаётся не каждому. Выйдя из свечки, Тимофей с конём приступил к элементам поворота, но со стороны это выглядело не просто элемент поворотов, это выглядело так, будто Король, поворачиваясь на все четыре стороны, делал поклоны станичникам. И казалось: что здесь такого, подумаешь, повороты, но зрители восприняли именно эти повороты, как обращение Короля к ним, сопровождая выступление аплодисментами. Оставалось выполнить два сложных  элемента. Зрители с нетерпением ждали этого момента. Особенно родственники и Вера Кузьмина. Иван продолжал грызть палец, переживая за брата, в мыслях был там, на плацу, рядом с Тимофеем. Племянник Василий, стоящий рядом с ним, не менее переживал за выступление дяди, и, находясь в таком напряжении, вдруг дёрнул Ивана за руку, объявив ему шёпотом:
—Я хочу по малому.
На что Иван, не отрывая глаз от выступления, сказал:
—Тебе говорил я, арбуз не ешь, ты не слушал, теперь беги, кто тебя держит?
 —Ага,— подпрыгивая на месте, возразил племянник,— а кто за меня конец выступления увидит.
Топочась и подпрыгивая на месте, продолжал глядеть во все глаза. Тимофей, разогнав коня и почти на полном скаку остановив его, положил на передние ноги для подборки раненого. Эту команду Король выполнил с первого раза без единой задоринки. Публика ликовала, кроме Василия  Варфоломеевича, продолжавшего сжимать вместе ноги, топтаться и прыгать на месте. Оставалось выполнить последний элемент осмотра. Тимофей  разогнал коня и, выполняя остановку, взвил  снова Короля в свечку, затем, выходя из положения свечки, сделал не кувырок, а почти сальто-соскок, бросив повод уздечки. Показывая всем, что он ранен, распластался на плацу невдалеке от коня. Все замерли, кроме Василия, предвкушая чего-то неожиданное. Тимофей лежал неподвижно, не поднимая головы. Конь тоже стоял неподвижно на расстоянии двух шагов от Тимофея. Напряжение нарастало. И вдруг Король начал движение. Вера Кузьмина ахнула так, что на неё обратили внимание. Она подумала, что конь уходит от Тимофея, но Король, подойдя к нему, опустился рядом с ним на передние ноги и, толкая его своей мордой, поворотом шеи делал знак садиться на него.
Тимофей не поднимался. Мать Ольга Ивановна, смотревшая на всё происходящее, представила  перед собой не эту картину, а картину поля боя. У неё покатились по щекам слёзы, застилая реальный мир. Ей показалось, что Тимофей в каком-то тумане, лежит раненый или убитый. И она, не выходя из этого состояния, совсем забыв даже где находится, вдруг плачущим материнским голосом огласила плац:
—Сынок! Вставай!
Тимофей, вздрогнув от материнского крика, не поддаваясь выплеснувшимся чувствам матери, исполняя роль раненого, осторожно лег животом поперёк седла. Король встал и медленным шагом с Тимофеем направился в строй. В данный момент это был не смотр, это был спектакль, которому аплодировали стоя даже старики. Иван, переполненный чувствами, схватил племянника за руку и, обращаясь к нему, сказал:
—Ну, чего стоишь? Пошли по малому.
Василий не двигался с места, расставив ноги, он стоял неподвижно с мокрыми штанинами на кружке мокрого песка.
 —Ишь, как захватила тебя езда, всё же достоялся,—с улыбкой обратился Иван к племяннику, тот, ни чего не отвечая и не зная, что делать, стоял, опустив голову.
 —Да не вешай ты нос, высохнет, вот если бы по большому, то тогда была бы проблема,— успокаивал он Василия, но племянник стоял на месте, готовый пустить слезу. Заметив, что он киснет, и нижняя губа уже отвисла, Иван, как родной дядя, предложил:
—Давай руку и пошли переодеваться.
Василий Варфоломеевич, не поднимая глаз, ему казалось, что все на него смотрят, с перебежкой мчался домой, еле успевая за дядей. Первый элемент осмотра — выездка коня - второго дня закончился, итог подведения был оценен: удовлетворительно. Особо  отмечены по выездке коня были: Ларионов, Петров и Логвинов. Начинался второй элемент осмотра— джигитовка. В неё входили два обязательных номера: на всём скаку поднять платочек с земли и на всём скаку бросить поводья и, держась за луку, коснуться ногами земли и вновь вскочить на коня. Остальные номера на усмотрение новобранца, точнее, кто что может. Не выполнить первый обязательный номер считалось позором не только одного новобранца-казака, это  был позор перед всей станицей и той казачки, которая загодя, ещё вечером на игрищах, таясь ото всех, целуя милого в губы, вручила ему платочек, как бы испытывая свою судьбу.  Поднимет платочек, значит быть им вместе, пролетит на всём скаку, не подняв платочек, значит судьба разлучит их навечно. А так как в хуторах и станицах хоть таись, хоть не таись, все буквально знают, какой молодой казак с какой молодой казачкой встречается, то этот номер, естественно, нёс  особый психологический настрой и для зрителей, и для исполнителей. Молодые казачки, вручившие платочки, стояли, сжавшись внутренне,  да и внешне, ожидая приговора своей судьбы перед всей станицей. Выступление Ивана Бычкова прошло гладко, исполнив два обязательных номера и сделав отмашку рукой, что означало окончание, он поспешно встал в строй. Его невеста Елена Нечаева, приехавшая с хутора Исаковского вместе с подружкой, конечно, сияла от счастья, что её платочек на глазах у всей станицы на всём скаку Иван поднял и положил в карман. Вторым,  по очереди, опять выступал Тимофей. Выехав на средину плаца, он также положил платочек, но платочек был не белый, а необычный. По белому фону шли голубые полосы, а края были узорно обвязаны малиновой нитью. Вечерами, на посиделках в святцы, Вера Кузьмина готовила подарок для любимого. Отъехав на край плаца, Тимофей остановил коня по направлению хода и, подняв, Короля в дыбы, восседая, как Пётр первый, пустил коня во весь опор. Картина была зрелищная: касаясь земли и отталкиваясь от неё, конь, какое-то время, находясь в полёте, казался летящей птицей, и надо было рассчитать, именно над платком пойти на снижение и коснуться земли. Родные и станичники замерли, ожидая благополучного конца - уж слишком быстро разогнал Тимофей коня. Трифон Акимович  своё напряжение сжимал в кулаки, а Иванка, вцепившись в рукав Варфоломея, почему-то тянула его вниз. Вера Кузьмина не только замерла, она оцепенела, она перестала дышать, она не видела станичников, перед её расширенными глазами были только Тимофей и платок.
В мыслях путалась её надежда, не зная на кого положиться, то ли на судьбу, то ли на Тимофея или только на Короля. Сумеет ли он на такой скорости рассчитать точку касания с землёй, поравнявшись с платком. И вот оно это мгновение: Король, как коршун, летит стрелою по воздуху, и, снижаясь, касается ногами земли рядом с платком. Тимофей, изогнувшись корпусом, вытянутой рукой не взял, а сцепил желанный платок и, поднимаясь вместе с Королём над зёмлёй, кажется, полетел по плацу, держа трепещущий платок над головой. Вера, обладая горячей кровью казачки, не помня себя, перемахнув через заграждение, помчалась навстречу Тимофею. В этот миг её ни что бы, ни смогло остановить: ни острые шашки, ни свистящие пули. Она мчалась к тому, кто, держа над головой платочек, показывал всей станице свою безграничную любовь к подруге. Король на всём скаку остановился перед ней. Она подошла к Тимофею и вопреки всем существующим предрассудкам, укладу станичной жизни, он наклонился и они поцеловались. И это, может быть, было впервые, когда поцелуй на людях до свадьбы не стал вопросом осуждения, а стал причиной громких рукоплесканий. Второй обязательный элемент джигитовки Тимофеем был выполнен отлично. С обязательными элементами джигитовки справились все, кроме Павла Сёмина. Его конь, поравнявшись с платочком, чего-то испугавшись, дёрнулся в сторону и он не смог дотянуться до него. Эта картина заезда стала предметом суждений, что Павлу и Валентине Лапиной не быть вместе. Как только её платочек остался лежать на плацу, она в слезах умчалась домой. Особенно из новобранцев при джигитовке отличился Петро Белоглазов: кроме обязательных элементов исполнил такие трюки, что ему аплодировал весь народ. Он скакал стоя во весь рост, перевернувшись задом, в вертикальной стойке на голове, на всём скаку, спускаясь вниз головой, пролез под брюхом коня и снова сел в седло. Со стороны это было невероятным. Он, по сути, стал героем второго дня осмотра. На сегодня оставался последний элемент осмотра - рубка лозы на всех аллюрах.


                Глава 2

Шашки, сабли готовились с вечера для рубки лозы, причём, готовились старшими совместно с новобранцами, пробуя остриё на руке, брея волос. Некоторые, доводя остриё шашки, как говорят «до совершенства», наводя остриё оселками немецкого происхождения, пробовали не на руке, а на лице, брея собственную жёсткую щетину, которую куда сложнее было брить, чем мягкий волос на руке. Лозу для рубки расставлял не абы кто, а служивый казак, знающий толк в рубке - племянник Трифона Акимовича Илья Петрович Ларионов. Он отмерял шагами расстояние, смотря для какого аллюра, и, прикинув на глаз прямую линию, втыкал лозу в песочный грунт плаца. На аллюре в один крест промахов у новобранцев не было. На аллюре в два креста были промахи снова у Павла Сёмина и Виктора Петрова, но и новобранцы, которые не имели пропуска, срубив всю лозу, почти все имели нарушения. Срубленная лоза, как правило, отлетала в сторону, не падая вертикально к воткнутому основанию лозы. Наступил самый ответственный момент. На аллюре в три креста срубить лозу, стоящую по правую сторону через 2 шага, а по левую через 4 шага, новобранцам, не имея опыта, было так сложно, что каждый из них заранее сомневался в своём успехе. Сразу первый заезд Ивана Бычкова показал, что с этим заданием вряд ли новобранцы справятся. Из 40 стоящих лоз 15 остались не тронутыми, да и те в большинстве своём отлетели, как попало. Старики, наблюдавшие рубку, ёрзая и покряхтывая на лавке, не строго судили своих внучат, учитывая их молодость, неопытность и неокрепшую руку. Подошёл черёд Тимофея, и почему-то ему вспомнилась детская  игра, когда он в образе Ермака Тимофеевича с казаками отбивался от внезапно напавших татар. Как ему хотелось тогда выжить, как он деревянной саблей до боли рубил своих друзей в образе татар, что некоторые бросили деревянные сабли и бежали прочь с криками:
—Тимка! Ты чего? Озверел?
Он усмехнулся, собрался с духом и мысленно представил, что это никакая ни лоза, что перед ним противник, что его надо уничтожить, иначе он никогда не увидит Веру Кузьмину. Именно Веру, а не мать, вот оно естество природы, посылающее импульсы продолжения рода. Тимофей почти с места пустил Короля  в намёт. Перед ним как будто закрылся широкий мир, оставив единственную полосу с противником, который с такой же скоростью мчался с поднятыми саблями на него, и только там, за этой полосой противника, его ожидала та, за которую он готов положить жизнь. Пролетая молнией через строй неприятеля, он рубил направо и налево, войдя в транс самосохранения. Вылетев из этого сражения победителем, он оглянулся назад, лоза была срублена  до единой. И не смотря на то, что лоза была разбросана, как попало, зрители и станичники аплодировали ему. Повторить его результат больше не удалось никому. А, когда его друг Иван Бычков спросил:
 —Как тебе это удалось?
 Он ответил:
—Я не помню сам.
При подведении итогов "рубки лозы" было отмечено, что навыка  мало в этом вопросе, этот главный элемент казака  будет отточен на действительной службе. Казаку Тимофею Ларионову была объявлена перед строем благодарность, и вместе с тем было указано ему на разброс лозы при рубке, на что старики возразили, что при такой плотной расстановке лозы, вряд ли вообще кто совладеет. Атаман Никанор Борисович Елфимов поклонился старикам, и чтобы оправдать сделанные свои замечания, попросил у стариков сделать показательное выступление, на что они коротко ответили словом:
—Любо!
Атаман, подозвав к себе Илью Петровича Ларионова и переговорив с ним, снова уселся на своё место рядом с подъесаулом. Илья, как и для новобранцев, расставил лозу, сделал несколько приседаний, покрутил корпусом, руками и, вскочив на коня, сделал несколько кругов по плацу, разогревая коня. Остановившись в дальнем конце плаца, он перекрестился, поцеловал ладанку, как перед боем, и, выхватив свою заветную саблю,  с гиканьем понёсся во весь опор на "врага". Его скорость, его  молниеносное сверкание сабли на солнце не оставило бы ни единой капли жизни противнику. Срубленная лоза почти вся воткнулась срезанным концом в песок к её основанию или же лежала рядом. Такое выступление перед всей станицей казака Ильи только подтвердило за ним  его кличку "Илья-рубака".
Старики, убедившись, что возможна, такая рубка лозы, теперь считали замечание при подведении итогов сделанное атаманом, правильным. Казачка Фрося - жена Ильи Петровича, наряженная, как и остальные казачки, стояла рядом со своим сыном Александром и у неё улыбка просто не сходила с лица. Она гордилась силой и ловкостью мужа, способного постоять не только за себя, но и за всю свою семью.
Атаман встал, позвал к себе Илью Петровича Ларионова и перед всеми станичниками объявил благодарность за показательное выступление. Второй день осмотра подошёл к концу, впечатлений было море, особенно джигитовка с поднятием платочка теперь не сходила с языка станичных казачек, да и  вообще тема смотра новобранцев к службе присутствовала в каждом казачьем курене, особенно за столом, когда семья вся в сборе. Вечером, после уборки скотины и всех необходимых домашних дел, молодые казаки и казачки спешили на игрища. Как правило, первыми приходили казаки, усаживались на лавки, щелкали семечки, ожидая своих подруг, которые всегда задерживались, приходя уже по тёмному. Не потому, что проверяли, дождётся её  или нет, а в силу того, что входило в обязанности определить молоко, напоить телёнка, перемыть посуду из-под молока и  этими помоями в смеси с дроблёным зерном покормить поросят, самой вымыться и привести себя в порядок.  Вера Кузьмина, управившись с делами, зашла в свой сад и под сенью яблони, где стояла деревянная бочка с водой, сняла с себя верхнюю одежду и нижнее бельё. Ёмким  деревянным  черпаком она набрала воды и стала мыть своё  молодое тело, поливая на грудь и спину. Вода текла, охватывая её фигуру, растекаясь ручьями по естественным ложбинкам, освежая разгорячённое тело, удаляя не только пот, но и запахи прожорливых поросят и телёнка. Окончив процедуру купания,  она наклонилась в грядку, сорвала душистой мяты и слегка протёрла тело. Накинув на себя чистую длинную рубаху, поспешила в дом.
Заметив, как она наряжается, вертясь перед зеркалом, мать обратилась к ней:
 —Вера, гляди у меня не довертись, а то принесёшь дитя в подоле, будет позору на всю станицу.
—Ой, маманя, говоришь ты чего не следует, у меня головы что ли нет,—возразила ей дочь.
—Была бы она, не побежала бы ты при всем народе, прыгая через ограду, целоваться с милым дружком. Стыду-то нам, сколько с отцом, хоть за ворота не выходи. С мужем на людях и то стыдно целоваться, а ты такое удумала.
Вера рассмеялась и ответила:
 —Маманя, вот правду тебе говорю, я не помню, как это получилось,  - и тут же добавила,— ты сама говорила "любовь зла, полюбишь и козла", а тут такой парень!
—Парень действительно завидный, на него, небось, не ты одна заглядываешься. Смотри у меня, а то поматросит и бросит, будешь потом плавать одна, не зная, к какому берегу прибиться.
Время подгоняло идти на свидание и Вера, прекратив этот разговор, обняла мать и выбежала на улицу. Вечерняя заря давно отгорела, станицу накрыла ночная тьма, лёгкий ветерок обвевал её накупанное тело, и ей показалось, что на улице свежо и, может быть, зря не послушалась мать, одела только платье без кофты. Она мельком глянула на небо:  ковш Большой медведицы светился ярко, Вера мысленно провела прямую линию от конца ручки ковша и, найдя Полярную звезду, сама себе сказала:
—Ветерок южный, не застудит.
Звук гармони со стороны поместья Антоновых долетел до её слуха. Это означало, что гармонист Володька Митяшин уже на месте и пошли пляски. Она ускорила шаг, подгоняемая желанием скорей увидеть Тимофея. Но он, томясь ожиданием встречи, уже шёл по улице навстречу к ней. Поравнявшись, они без слов обнялись и стали целоваться так, как будто тысячу лет не видели друг друга,  и эти поцелуи, эти объятия разлились в них каким-то внутренним порывом чего-то нового, чего-то неизвестного. Они почувствовали вдруг оба, что им хорошо быть сейчас только вдвоём, их не манила гармонь, их не манили пляски и хороводы, молча повернув в сторону Бузулука, обнявшись, зашли в Фетисов сад. Звёздное небо, водная гладь Бузулука, безлюдье сада, ночная тишина, уединение своей природной тайностью незримо сближало их. Мятный запах, идущий от тела Веры, пьянил Тимофея. Она, чувствуя его жаркое дыхание, тёплое прикосновение его губ к её шеи, груди, ничего не говорила, не сопротивлялась. Млея от его ласки, у неё подкашивались ноги и, находясь в каком-то тумане, забыв совершенно слова матери,  она крепко обняла его, шепча всего два слова:
 —Милый мой.
Первое молодое чувство любви положило их на траву-мураву под раскидистой яблоней,  и сорвали они запретный плод от сотворения мира, ощутив сладкий вкус продолжения человеческого рода.
—Что-то ты нынче разоспался? - обращаясь к Тимофею, проговорил отец.
  —Вставай,— продолжал он,— сегодня последний день смотра.
Ольга Ивановна, доившая корову, на утренней заре видела, когда Тимофей явился домой. Поэтому она подошла к мужу и сказала:
—Чего ты его будишь? Он на рассвете пришёл, дай немножко поспать.
 Трифон Акимович, бурча сам себе поднос:
—Вот молодёжь, с вечера не уложишь, а утром не добудишься,— пошёл в конюшню покормить лошадей и сделать утреннюю уборку.
Когда же зашёл в конюшню, то увидел, что Иван уже попотчевал лошадей и чистит кожный покров Короля, готовя его на последний день смотра. Он как и всегда с вечера тоже был на улице(на молодёжных играх), но сразу заметил, что брата и Веры нет. Провожая до дому свою зазнобушку(так он называл Ольгу Макееву), они решили с ней разыскать пропавшую пару, но, не найдя и распрощавшись, разошлись по домам. Придя же домой и, завалившись в койку, он долго не мог уснуть, распираемый любопытством: куда подевался брат? Когда же до него дошло, что Тимофей гуляет, последние денёчки перед службой и что может с Верой прощается, как муж и жена, он в мыслях полностью встал на сторону брата и чтобы не подводить его перед родителями, поднялся пораньше, чтобы подготовить коня на последний день станичного смотра новобранцев перед службой. Ольга Ивановна, по-матерински жалея Тимофея, спустя какое-то время подошла к нему и, гладя ему голову, ласково проговорила:
—Сыночек, вставай, а то люди будут смеяться, скажут, службу проспал. Вставай, вставай,— повторила она,—встанешь и разгуляешься.
Тимофей вытянул руки и потянулся. Мать, гладя его по груди, промолвила:
—Ах, ты, мой казак, растёшь, всё растёшь.
Она не знала, что он стал мужчиной.  Эти потягивания были уже не позывом детского роста, а позывом плотского влечения, но в любом случае он для неё останется её дитём, её сыном.
Третий день станичного осмотра снова собирал станичников на плац. Старики, ложившиеся, как и куры, с вечера  спать, теперь с самого раннего утра уже восседали на лавках, судача о вчерашнем и позавчерашнем днях. Новобранцы, измученные двумя днями осмотра, но более измученные ночными гуляниями, собирались на площадь не дружно. Тимофей подъехал, когда  вся его родня уже была на площади, и большая часть новобранцев, на конях, выстроилась в шеренгу. Он посмотрел в ту сторону, где обычно стояла Вера среди станичников, но её там не оказалось. Мария Куликова, её заветная подруга, стояла одна, поворачиваясь в разные стороны, ища в толпе её глазами. У Тимофея сразу упало настроение и он, увидев Ивана, подозвал его к себе.
 —Братец, выручай,— шептал он ему на ухо,—сбегай до Веры, скажи, чтобы она пришла сюда. От неё зависит моё выступление.
Вера, явившись на рассвете, домой, открыв щеколду дверей, старалась незаметно прошмыгнуть в свою комнату. Её мать проснулась давно, да и спала-то она урывками, сидела на кровати, поджидая дочь с гулянки. Проходя мимо, мать окликнула:
 —Подойди ко мне, дочка,— заметив сзади на её голове стебельки травы. Вера неохотно подошла к матери.
—А ну повернись ко мне задом,— попросила мать.
 Дочь послушно повернулась. Глядя на косу и голову дочери, подозревая то, чего, в сущности, и  боялась, она тихо спросила:
 —Откуда  у тебя на голове и в косе трава?
Вере ничего не оставалось, как только соврать матери, но обмануть сердце матери не удалось, хотя она и сказала:
—Баловались мы, кувыркаясь в траве.
—Ну-ну,— опуская глаза вниз, промолвила мать.
 И вдруг сзади на платье дочери она заметила красное пятно. Она взяла за руку дочь и, плача, произнесла:
—Чего же мы теперь будем делать? Опозорила ты всю нашу семью. Ни шагу со двора, никуда не пущу.
Солнце встало, обгляделось, но Вера продолжала лежать на койке. Её отец — Михаил Михайлович Кузьмин, не зная всех семейных событий, собираясь на площадь, спросил:
 —Вера, а Вера, ты чего вытягиваешься, лежишь, не встаёшь? Скоро смотр начнётся. Тимофей теперь все глаза проглядел, ища тебя.
От этих слов она будто очнулась, вскочила и уселась на край кровати. Мать Анна Спиридоновна, скрывая от мужа действительную причину, тут же ответила за дочь:
 —Она никуда не пойдёт, захворала по-женски,— намекая мужу на временные.
Только что ушёл Михаил Михайлович, тут же следом появился Иван с посланием Тимофея, но мать не пустила его даже на порог. Ситуация складывалась сложная, но не исполнить просьбу брата он не мог. Походив около палисадника, он перемахнул через забор и постучал в спальню Веры. У неё как будто оторвалось сердце от напряжения. Она глянула в окно и увидела Ивана. Зачем он здесь? Что случилось с Тимофеем? Первые мысли промелькнули в голове. Вера растворила окно. Иван со свойственной ему улыбкой, искажая слова Тимофея, тихо проговорил:
 —Иди, ждёт не дождётся, сказал, коли не придёт, разобьюсь с лошади или решу себя шпагой.
И, не дожидаясь, когда его застигнет здесь Анна Спиридоновна, перемахнув снова через забор палисада, пошёл улицей, насвистывая какой-то напев. Вера, как уже нам известно, обладая горячей кровью казачки, не наряжаясь, в домашнем, лишь накинув верхнюю одежду, растворив окно, в одно мгновение  очутилась на улице, обогнав Ивана, мчалась во весь опор на площадь  с одной единственной мыслью:  увидеть Тимофея пока он жив. Достигнув площади, она расталкивала станичников, пробираясь наперёд, молча, без слов, оттолкнув свою подругу, вышла впереди всех и, подняв руку с платочком, делая взмахи, начала подавать сигналы Тимофею, стоящему в строю.
 —О Господи,— прошептала она,— значит, ты действительно есть.
Тимофей, увидев её, поднял шашку вверх и привстал на стременах. Его молодое горячее сердце было готово принять любой вызов противника, любое сражение во имя любви.
 —Равняйсь! Смирно!— раздалась команда подъесаула.
—Слева, по одному!  К выполнению первого номера элемента осмотра приступить!— и тут же следом раздалась его команда,— вольно!
Иван Бычков, Георгий Бочаров, Тимофей Ларионов, а сними неотступно и Иван вчера после смотра разбирали все свои ошибки, особенно по рубке лозы. Ивану со стороны были виднее промахи, поэтому он выступал, чуть ли не главным консультантом по исправлению шибок. Сегодняшний день, как они считали сами, для них должен быть удачней, чем вчерашний. И это по первым показаниям  действительно было так. При первом и втором заезде аллюром в один и два креста, рубка глиняных болванок была проведена новобранцами на высшем уровне. К аллюру в три креста, сегодня ставилось не 40 лоз, как вчера, а всего 16 глиняных болванок по 8 на каждую сторону. Иван Бычков, пустив коня во весь опор, обладая высоким ростом, свободно дотягивался и поразил все болванки, делая рубку направо и налево. Подошла очередь Тимофея, да пусть не обидятся ни мать, ни отец. Он не глянул в их сторону, зная наперёд, что они любят его своей родительской любовью, что его сыновья любовь с рождения неизменна. Но он глянул туда, где находилась его первая сладострастная любовь неизведанной  открывающейся жизни. И даже не встретившись с ней глазами, только завидев внешние черты своей подруги, теперь, после вчерашнего, она для него чем-то стала  таким, что ему хотелось прижаться к ней так близко, слиться с ней во едино, ощутив полёт невесомости.
И она, в это мгновение, не встретившись с его красивыми глазами, смотрела на него издали, готовая всем своим женским существом принять его и обогреть огнём любви до сладостных вскриков не обжигающего пламени. Эта непродолжительная зрительная встреча с ней придала ему не силу, а скорее какой-то жизненный азарт непобедимости, стремления вперёд. И он, так же, как вчера его двоюродный брат Илья Петрович при показательном выступлении, с гиканьем и поднятой шашкой помчался на глазах своей любимой добывать станичную славу  «рубаки». Действия его были настолько стремительными, настолько слажены с Королём, что со стороны казалось, шашка обладает каким-то волшебством, разя глиняные болванки сама по себе. Но Веру эта рубка совершено не трогала, она глядела только на летящего Тимофея, вспоминая вчерашнюю ночь, и что-то томное разливалось у неё в груди, захватывая  дыхание. Она повернулась к подруге и, стараясь выплеснуть то, что сейчас томило грудь, ничего не объясняя ей, просто сказала:
— Как я его люблю.
Мария со всем вниманием смотревшая за выступлением своего милого Георгия Бочарова, не понимая, о ком идёт речь, спросила:
— Кого?
Но Вера ничего не ответила, а по щекам её катились крупные слёзы. Шло приготовление ко второму  номеру элемента осмотра.  В качестве барьера ставились маты из чакона разной высоты. Таких препятствий насчитывалось четыре.
Цель осмотра этого элемента заключалась не в том, чтобы определить, кто выше возьмёт высоту, а убедиться, что новобранцы и строевой его конь в случае непредвиденных обстоятельств не побояться преодолеть преграду. Этот элемент выполнения шёл быстро, без перерыва. Почти один за другим новобранцы на своих конях с разгона  легко преодолевали препятствие, не зацепив ногами даже ни одного барьера, за что всему строю без исключения атаманом была объявлена благодарность. Для выполнения элемента взаимовыручки в бою, новобранцы распределились по два человека, имея  в распоряжении  одного коня. Первыми этот элемент показывали Иван Бычков и Тимофей Ларионов. Жеребчика Короля они отставили ввиду его молодости, и чтобы его не осадить, взяли для исполнения Иванова строевого коня, которому уже сравнялось пять лет. По команде: «Пошёл!»,— они оба вскочили на коня и помчались по плацу, обойдя круг, на  скаку Тимофей соскочил с коня, и, держась за стремя, подпрыгивая и пролетая расстояние в такт бега коня, в таком ритме обошли ещё круг. Оставалось сделать последний круг, но это было так трудно. Тимофею, пробежавшему в таком темпе круг, необходимо было вновь вскочить на коня. Он сделал усиленный прыжок и уселся сзади друга. Иван тут же спрыгнул с коня и, держась за стремя, так же как Тимофей, отталкиваясь от земли и пролетая по воздуху такое же расстояние,  стараясь не потерять синхронность и такт движения с конём, они благополучно закончили своё выступление.  Надо сказать, что с этим заданием справились не многие. Главной причиной, как было высказано членами атаманского правления, явилась слабая физическая подготовка и выносливость, а для некоторых помехой, как ни странно, явился малый рост и превышающая несколько упитанность. Правда, атаман в конце сделал поправку, что можно было остановить коня и поменяться местами.
 —Но,— сказал он, — бывает в бою ситуация, когда каждая секунда решает «быть или не быть».
 Смотр готовности новобранцев к службе подошёл к концу.  Оставалось выслушать наказ стариков, среди которых тоже существует определённая иерархия, позволяющая выступить одному, самому старейшему. Таким оказался Орлов Пётр Иванович, 1790 года рождения. Опираясь на клюку, Пётр Иванович поднялся с лавки, пытаясь распрямиться, чтобы развернуть грудь, как бывало раньше, но годы не позволили ему этого сделать. Он стоял теперь не как бравый казак, а как дряхлый старик, но с замашками бывалого казака.
—Сынки,— обратился он к новобранцам,— вам выпала честь послужить батюшке царю! Не посрамите славу наших предков и честь казака. Будьте всегда готовы постоять за Веру, Дон и Отечество. Помните, врученная вам шашка отцом или дедом, есть символ казака. Потерянное или брошенное это оружие, есть позор и исключение из реестра казаков. Переломленная в бою шашка или сабля, но оставшаяся ручка в руке, сохранит ваше звание казака. Гордитесь своим званием, что вы казаки, ибо вы есть — опора России. Храни вас, Господи, и возвращайтесь все домой.
Закончил он своё выступление этими словами и, трижды перекрестившись, сел на лавку. Встреча и проводы казака на службу всегда происходят не только семейным застольем, но гуляет, если и не вся станица, то полстаницы точно. А в данном случае не один, а сразу 10 казаков отправляются на службу. Это событие отмечается, конечно же, всей станицей, гуляя в 10 дворах с песнями и с плясками, стреляя из ружей и винтовок вверх.
 —Нет, Варфоломей, ты мне скажи по совести, по правде, сколько ты турок отправил на тот свет, сражаясь под Плевной? - приставал к нему подвыпивший Фёдор Гулякин, заходивший во все дворы, где идёт гуляние, без приглашения.
 —Не считал,— отвечал Варфоломей,— да и нашего брата там немало полегло. И потом, кто там, в бою кого считает? Там идёт такая мясорубка, кто кого. У всех цель одна: выжить и победить, да ты и сам знаешь, испробовал эту мясорубку, теперь на деревяшке ходишь, и я исполосованный на память турками. Разве такое забудешь?
 —Нет, такое не забывается,— подытожил разговор Фёдор.
Иванка увидела Гулякина, стоящего с мужем, и тут же подошла к ним. И не называя Фёдора по имени, сказала:
—Ну что, пророк? Напророчил? А сад-то наш поднялся, того гляди и зацветёт, Бог-то всё видит, за хорошие дела не наказывает.
Фёдор, не любивший разговаривать с бабами, а выпивши, то и тем более, не зная, что ответить Иванке, обращаясь к Варфоломею, произнёс:
—Варфоломей, наливай, давай выпьем за ваш сад.
 Варфоломей налил два стакана, но Гулякин, что было странным, пить отказался, задавая вопрос:
—А почему только два стакана? Что, она не будет пить за свой сад? -  пальцем указав на Иванку, продолжил, - тогда сад обязательно засохнет.
—Я тебе сейчас засохну,— с большим уже животом подступила к нему Иванка. Фёдор вытаращил глаза и, увидев, что она беременна, не зная, что ей ответить, тем более выпивший, выпалил невпопад:
—И куда ты их рожаешь? На выставку, что ли?
 Иванка, хоть родом и болгарка, но казачкам не уступит, да и по сути уже полностью вписалась в казачье сословие. Взяв Гулякина за шиворот, повела на выход к воротам, приговаривая:
—На выставку тебя, на выставку за ворота, в следующий двор.
Варфоломей вздохнул:
—Слава тебе, Господи, наконец-то отвязался,— и снова уселся за стол. Гуляние шло полным ходом, молодые казачки пели песню, не известно откуда-то взявшуюся, на несвойственный казачий мотив:
                «Мой костёр в тумане светит,
                Искры гаснут на лету.
                Ночью нас никто не встретит,
                Мы простимся на мосту...».
Пожилые казаки и казачки с удовольствием слушали неизвестную им песню, по окончанию которой заиграли свою местную песню о любови в самобытном казачьем фольклоре:
                «Из-под тоненькой, беленькой блузки
                Грудь вздымалась  её тяжело...».
Запел Михаил Михайлович Кузьмин, отец Веры, своим мягким баритоновым голосом, приглашённый на проводы Тимофея. Его жена подхватила  эту трогательную песню:
                «Она тайну откроет подружке,
                Как в объятие с милым свело...». 
И тут же вся компания включилась в игровое пение, поднимая голосом исполнение до женского дисканта. Казачки пели с таким чувством, что у некоторых текли слёзы, вспоминая первую любовь и потерю своей девичьей невинности.
—Будет вам, будет,— обрывая песню, стараясь перекричать поющих, закричала Анфиса Зарубина,— эдак мы тут совсем расплачемся.
—А ну, Фрося, давай нашу! Плясовую!
Фрося встала, вышла на середину двора, подняла руку с платочком и, помахивая им, в частый такт песни, запела звонким голосом:
                «Шёл Ванюша по мосточку,
                Где река течёт в лесочке.
                Упал милый разом в воду,
                Отродясь где нету брода...».
Её муж -  Илья Петрович Ларионов - хорошо подвыпивший, следом за Фросей выскочил из-за столов, стоящих во дворе, и начал выписывать ногами такие "кренделя", поднимая руки кверху и резко опуская, хлопал ими по голенищам сапог, вызывая остальных на пляску. Компания подхватила слова  песни, и под  пение капеллой образовался плясовой круг, веселя казачью душу. Вера Кузьмина со своими родителями тоже была на проводах Тимофея. Да иначе и не могло быть, вся станица знает об их встречах. Сидели они, надо заметить, не рядом, соблюдая существующие до свадебные традиции и обычаи, но как только подвыпившая компания, дойдя до плясовой кондиции, покинув столы, пустилась в плясовую, они, не договариваясь, тут же убежали на Бузулук. Свидетелями их  побега были только Варфоломей и рядом с ним сидящая Иванка на последнем месяце беременности. Тимофей с Верой подошли к Бузулуку, отвязали причаленный баркас и переправились на другой берег реки. Лес тут же укрыл их от постороннего  глаза. У них не было разговора о жизни, о будущем, они жили сейчас только настоящим. Раскидистый дуб, манящим взмахом ветвей пригласил молодую пару под свой шатёр, укрыв их тайну своей мощной, шумящей от ветра кроной, постелив им природную зелёную постель с ароматом цветущего разнотравья.
Дуб смотрел в бездонное синее небо, не смея опустить глаза вниз, где зарождалась новая жизнь, идущая от самых корней.
 —Милый, как же мне быть теперь? - прошептала, не вставая, глядя глаза в глаза, Вера, - а вдруг у нас будет маленький? Как мне прожить 4 года одной?
 Только сейчас до неё дошла вся сложная ситуация, которая может возникнуть после его проводов. Она смотрела на него снизу вверх, но на лице не было радости, по её раскрасневшимся щекам катились слёзы шариками  чистой, прозрачной росы. Тимофей губами и языком прикоснулся до её горючих слёз и ощутил не сладкий, а солёный вкус жизни, который начинался под этим могучим, раскидистым, корявым шатром.
Быстро пролетели два дня, данные для проводов, прошедшие в гуляниях, песнях и плясках. Наступил день расставания — день отправления на службу. Он совершенно  был не похож на предыдущие два дня. Лица были грустные, с женскими слезами, и лишь только те, кто продолжил гуляние и на третий день, похмелившись, как следует с утра, горланили во всю станицу:
                «Последний нонешний денёчек
                Гуляю с вами я друзья...».
Елена Нечаева шла рядом  с Иваном Бычковым. Хотя им предстояло расставание, но они шли, о чём-то разговаривая, и их разговор переходил порою в громкий смех. Вера Кузьмина тоже шла рядом с Тимофеем, но шли они молча, лишь иногда слышался тяжёлый её вздох и она, поворачиваясь к нему вполоборота, смотрела на него таким взглядом, просящим защиты, что он чувствовал его каждой клеточкой своего тела и тут же, обнимая за плечи, говорил:
—Потерпи, родная, всё будет хорошо,— не замечая сам, что слово "милая", он заменил на более близкое слово "родная".
Перед построением к отправке Тимофей, обнимая Ивана, шепнул ему на ухо:
—Ежели заметишь, что Вера забрюхатела, прошу тебя, помоги ей, чем можешь.
Иван от такой неожиданности вытаращил глаза и замер, на мгновение остолбенев. Затем пристально посмотрел на Веру, оглядывая её с ног до головы, но, ничего не найдя в ней такого, чтобы начать помогать, забыв про осторожность и шёпот Тимофея, громко произнёс:
 —Эдак она и до зимы проходит.
Вера, стоявшая рядом, поняла, что разговор идёт  о ней и тут же спросила Ивана:
 —Это  как понимать "проходит до зимы"?
 Иван, поняв свою оплошность, извернувшись как уж, ответил:
 —Да в этих туфлях, в каких стоишь.
—Чего-то темнишь ты,— только проговорила Вера, как раздалась команда:
- По коням!
Долго ещё стояли на краю станицы провожающие, махая руками и платочками вслед удаляющейся коннице новобранцев, пока их силуэт не растворился в небесной дымке на грани горизонта.
            С открытием Грязе-Царицинской железной дороги люди, меняя место жительства, потянулись ближе к станции, пополняя не только её численность, а также численность хутора Самсонова, Громковского и Перевозинского. Отдалённые станицы, теряя свои перспективы, превращались в хутора. Так слухи о том, что в станице Павловской открывается церковно-приходская школа, внесли свою лепту в численность населения  станицы Лукьяновской. Тем более, её деревянная Никольская церковь, простоявшая почти сто лет, требовала серьёзного ремонта. Церковная казна не могла его осуществить, поэтому, объединившись с перспективной Павловской станицей, стараниями прихожан эту церковь перенесли и поставили на Павловском кладбище, обозначив Кладбищенской Никольской, проводя в ней службу по требуемому времени служителями Дмитриевской церкви. Теперь без церкви, с уменьшением населения, бывшая станица перешла в статус хутора, но по привычке её называли по-прежнему станицей.  Слухи о том, что в станице Павловской будет открыта церковно- приходская школа, наконец-то стали сбываться. Отведённое помещение готовили к принятию учащихся.
Варфоломей подготовку сына Василия к школе решил начать с его внешнего вида. Вспомнив слова Макарова, он решил заодно сделать кое-какие обновки всей семье. Встал он сегодня рано, управившись с хозяйством, позавтракал и, усадив своё семейство в выездной кабриолет с запряжённой Басмой, направился в станицу Яминскую. На переднем облучке восседали, как и полагается, сам хозяин в качестве кучера со старшим сыном Василием. В качестве седоков (пассажиров) сзади, приподняв откидной кожаный верх, уселась Иванка с дух месячной  Марфой, а рядом устроились Дуняша и Дмитрий.
Короткий зимний путь по Бузулуку, естественно, закрыт. Поэтому путь их пролегал через станицу Павловскую. С женой, с младенцем, с детьми шибко не поедешь, да и Басма с годами укоротила свою прыть, бежала она неторопливой рысью, которая устраивала всех.
Кабриолет, купленный Варфоломеем, служил только для выезда и сейчас мягкие рессоры воспринимали неровности так легко и плавно, что им казалось - они едут не по дороге, а плывут по воде, качаясь на волнах. Василий Варфоломеевич, так его величали с пелёнок, Дуняша и Дмитрий ехали такие довольные, что с их лиц не сходила улыбка, а глаза светились лучисто, как у восходящего солнца. Ещё бы, они так далеко никогда не ездили, да ещё с маманей и папаней, как им хотелось, что бы видели это путешествие закадычные друзья. Ехали они молча, не одолевая родителей расспросами, разглядывая по сторонам, незнакомую местность и почему-то всё время ждали чего-то неожиданного, чего-то необыкновенного. Лишь только Марфуша, насосавшись молока и не отпуская сосок груди губами, беззаботно спала на руках Иванки. В станицу Яминскую они приехали после утреннего служения. Народ выходил из церкви, крестясь и делая поклоны, с выражением на лице милосердия и успокоения, но завидев кабриолет, отличающийся от казачьей двуколки, на лицах сразу проявился вид удивления. Некоторые приняли Варфоломея с семьёй за господ, появившихся неведомо как в станице, некоторые, обратив внимание на казачью одежду Варфоломея, приняли его за кучера, а Иванку, сидящую в праздничной болгарской одежде, за барыню с грудным дитём. Не успели они появиться, как в станице пошли различные кривотолки о загадочном транспорте с необычными седоками.  Когда же кабриолет подъехал к поместью Макаровых и, привязав Басму за коновязь, семья Варфоломея направилась к ним во двор, то здесь немедленно стал возрастать авторитет Ивана Митрофановича:
—Смотри, - судачили прихожане, не спеша разойтись  по домам,— к нашему чеботарю и портному не только мы, но и городские потянулись, значит слава мастера растёт,— подводили они итог сказанному.
Макаров глянул в окно и увидел Варфоломея со всей семьёй. Он тут же бросил работу и, выбежав из дома навстречу им, широко растопырив руки, произнёс:
—Каким ветром? Я думал, ты пропал, как забрал тогда сапоги  - и не слуху, и не духу.
Закончив обниматься с Варфоломеем, он подошёл к Иванке, поклонился ей в  знак особого уважения, поприветствовал и, обращаясь к Мельникову, сказал:
—Варфоломей, а жена-то у тебя, как сдобная булочка из хорошего теста сделанная: чем больше мнёшь, тем она пышнее.
И, обратив внимание на детей, добавил:
—Трифонович, а вы с женой нас обогнали,  детишки-то, как опята растут, а у нас пока двое.
—Уметь надо,— засмеялся Варфоломей.
—Да что же мы стоим во дворе? А ну пошли в хату,— пригласил Макаров.
 Варфоломей, бывавший здесь несколько раз, пошёл первым, семья за ним, позади,  шёл хозяин, закрывая двери за собой. В прихожей, с самого порога оглашая избу, он закричал, обращаясь к своей семье:
—А ну, принимайте гостей!
Первый, как самый проворный, выбежал встречать сын, Ванюшка, за ним дочка Пелагея, жена Дуняша и родители Макарова. Варфоломей, подталкивая в спину Василия, своего старшего сына, произнёс:
—Иди, познакомься с хозяевами.
Он, не стесняясь, протянул руку, но Иван, хотя был чуть постарше его, почему-то не реагировал на процесс знакомства. Стоявшая рядом сестра, видимо, была характером побойчее, быстро разрядила обстановку:
—Иваном его зовут,— и тут же, протянув свою руку, произнесла,— Поля.
 —Василий Варфоломеевич,— прозвучало ей в ответ. Взрослые все рассмеялись, но он был, как всегда, настолько спокоен, настолько находчив, что, не обращая внимания на смех взрослых, продолжал представлять им своего брата и сестёр. И настолько вошёл в эту  роль, что даже представил своих родителей. Не называя их имена, сказал:
—А это мой папаня,— и, указав пальцем на мать, добавил,—а это маманя.
Варфоломей, обращая внимание хозяев, пояснил:
—Иванкой зовут, - и, достав из небольшого узелка сладкие гостинцы, приготовленные женой ещё с вечера, оделил ими сначала  детей хозяев, а затем своих. Получив гостинцы, считая себя свободными от взрослых нравоучений и подсказок, эта детская "армада" направилась в сад исполнять свои детские забавы: играть в догонялки, в прятки, лазить по деревьям, и если смотреть со стороны, девочки ничем не отличались от мальчиков, выполняя элементы этих игр. Единственное, что выдавало, что они девочки -  это звонкий пронзительный визг в момент испуга или опасности, который издавали сейчас там Поля и Дуняша. Так как время подошло к обеду, жена Макарова и её свекровь накрывали два соединённых стола вместе. Иванка положила спящую Марфушу на койку и вместе с ними включилась в эту женскую, нескончаемую, повседневную работу, совершенно не удивляясь тому, что в казачьих семьях взрослые и дети кушают вместе за столом, усаживаясь рядышком  даже до тридцати человек. Василий Варфоломеевич, как он сам представился, сидел напротив русоволосой голубоглазой круглолицей Поли, которая в глиняной чашке со щами ложкой отгоняла в сторону лук, а то и вообще вылавливала его и клала рядом с чашкой, стуча о стол.
Василий Варфоломеевич, наоборот, смуглый, как цыган, с волнистыми волосами, с широко открытыми округлёнными глазами, плотного телосложения, уплетал щи за обе щёки, не разбирая, что там лук, капуста или картофель.
 —Может кому добавки? Спросила Лукерия Ильинична, свекровь Дуни.
 —Мне,— коротко попросил Василий Варфоломеевич без всякого стеснения. Ему положили порцию, как и всем детям, не зная того, что Иванка из-за его аппетита и унаследованного дедовского физического развития всегда давала порцию чуть большую по сравнению с другими детьми. Поля поглядывала на него, не обращала внимания на  большие глаза и волнистый волос. Она смотрела на его ложку, и когда он, зацепив ею капусту вместе с луком, отправлял в рот, по её телу пробегали мурашки. Её плечи непроизвольно сжимались, а на лице появлялась такая гримаса брезгливости, что даже прищуривались глаза. Иван Митрофанович, зная  избирательность в еде и, глядя на неё, произнёс:
—Дочка, хватит морщиться, а то Василий Варфоломеевич тебя замуж не возьмёт такую морщинистую.
—Как ты думаешь?— обратился он к нему, - не возьмёшь такую морщинистую? 
—Возьму,— коротко ответил он.
—Это почему? Допытывался Макаров.
Василий Варфоломеевич, не задумываясь, всем на удивление, произнёс:
—Она хорошо по деревьям лазает, лучше, чем Ванька, платье сзади разорвала и не плакала.
 Взрослые громко рассмеялись. Варфоломей смеялся дольше всех, а когда прекратился его смех, шутя, произнёс:
 —Ну что, казаки? Будем считать, что помолвка состоялась.
 Все дружно опять рассмеялись. Иван Митрофанович и его отец  Агеевич по случаю такого события, хотя и шутливому, тут же предложили это дело обмыть. Варфоломей, не сторонник по жизни выпить, тут же отказался, но Макаров, толи в шутку, толи всерьёз спросил:
— Али ты моим сватом не хочешь быть?
 Варфоломей, уважая Ивана Митрофановича, высказал своё неопределённое мнение:
—Так не во мне дело, вырастут - сами разберутся.
 Агеевич, слушая их, вмешался в разговор:
— Ну, пусть они растут, а мы по маленькому шкалику за встречу давайте выпьем и не более, а то мы такие  мерки намеряем, что только кожаный товар и материал загубим.
После сытного обеда сделали обмер детишек для пошива одежды и обуви. Иван Митрофанович  мерки у Иванки делать отказался, доверив это дело  жене Дуняше и своей матери. Договорившись о цене и о времени пошива, долго засиживаться не стали, так как шибко не поедешь с малыми детьми и грудным ребёнком, а дорога всё-таки дальняя. Провожать их вышла вся семья Макаровых, что стало  ещё большей загадкой для местных станичников:
—Кто эта красивая барыня с детьми? При кучере, на таком богатом тарантасе.
Распрощавшись, Варфоломей со своей семьей не шибкой рысью покатил  дородной станицы.


                Глава 3
Прошло четыре месяца после проводов Тимофея на службу. После прохождения курса молодого бойца в  окружной Урюпинской станице, новобранцев распределили для прохождения дальнейшей службы по другим округам, некоторые даже попали в Новочеркасск. За высокий уровень подготовки и военное мастерство Тимофея оставили при воинской части Урюпинска для занятия с вновь прибывшими  новобранцами, показывая на примере искусство владения воинскими элементами, необходимыми в бою.
       Вера Кузьмина, как и предполагала, ходила на пятом месяце беременности. Мать Анна Спиридоновна первое время постоянно укоряла, что из-за неё невозможно выйти на улицу станицы. Злые языки словами постоянно кололи не только Веру и мать, но доставалось и отцу Михаилу Михайловичу. Особенно обидно было, когда искренне любящую Веру называли  потаскухой, виня родителей в плохом воспитании дочери. Эти разговоры, эти слухи, конечно, не обошли семью Тимофея. Трифон Акимович и Ольга Ивановна были согласны взять Веру в снохи, но нарушение старинного домостроя было чревато для них последствиями, особенно то, что она с Тимофеем не венчана. И в какой-то степени, в первую очередь, винили её, а не сына, что она поступила греховно, вступив в плотскую связь до венчания. Вера жила затворницей, совершенно не выходя на улицу, управляя дела по дому, зачастую слыша упрёки матери или отца:
—Нагуляла! Сама нахлебница, а как думаешь воспитывать, чем ты будешь его кормить? У нас всего две десятины земли. А какое ты отчество дашь, чью фамилию он будет носить? Безотцовщиной будет расти, без рода и племени?
 И, обхватив свою голову двумя руками, отец восклицал:
— Позор! Какой позор!  Выйти за калитку нельзя,   хоть в петлю лезь.
После таких упрёков она убегала к себе в комнату и, уткнув лицо в подушку, горько, надрывно плакала. Не находя выхода из такой ситуации, не имея поддержки даже со стороны своей подруги Марии Куликовой, которой было запрещено встречаться с Верой родителями с обеих сторон, у Веры появлялись  плохие мысли, сверля голову последними словами отца.
 Иван помнил просьбу Тимофея и не знал в сущности, чем он может ей помочь, откладывая этот вопрос на потом. Тем более, Вера не показывалась ни ему, ни кому на глаза. Он же, в свою очередь, каждый день был "привязан" к племяннику Василию и хозяйственным работам. Перед поступлением Василия Варфоломеевича в церковно-приходскую школу станицы Павловской  перед семьёй стал вопрос: что делать? Возить его каждый день в школу и обратно домой? Или определить его на квартиру к Вороновым деду Пахому и бабке Агафье? После долгих дебатов и согласия Ивана, что он будет личным извозчиком племянника, надеясь, в глубине своей души, хоть одним бочком получить для себя азы грамотности, порешили остановиться на этом варианте. Иван каждое утро запрягал  Басму и на кабриолете отвозил племянника в школу. Договорился с батюшкой, что он все уроки будет сидеть  в уголке класса, никому не мешая, и заодно будет смотреть за дисциплиной учащихся во время школьных перемен. И надо сказать, что весь класс слушался его, ведь как-никак, а Ивану скоро предстояло идти на службу. Дома, занимаясь работой по хозяйству с отцом, он стремился делать домашние задания  вместе с Василием. С такой разницей возраста объяснения  в классе и домашние задания доходили до него куда быстрее, чем до племянника, поэтому, в их обоюдном содружестве учение шло на высшем уровне. Трифон Акимович подшучивал над сыном:
—Иван, а Иван! Ты так, ненароком, глядишь, и закончишь один класс с церковно-приходским коридором.
Но он, помня разговор с Варфоломеем, с тех пор носил мечту, хотя бы научиться читать. Вот и сегодня, перед новогодними каникулами сидя на уроке божьем, он вместе с классом повторял вполголоса:
—Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твое, да придет царствие твое, да будет воля твоя...
Его голоса не было слышно, класс повторял громко, не вникая в смысл молитвы, он же эту молитву выучил ещё в детстве от матери и теперь произносил слова осмысленно, произнося их не криком, а душой. Возвратившись из школы со станицы Павловской, пообедав, они как всегда с Василием Варфоломеевичем повторяли пройденный материал на уроке и готовили домашнее задание. Младший племянник Дмитрий, названный Варфоломеем  в честь врача Дмитрия Стратоновича Вертинского, вертелся рядом вместе с Дуняшей, повторяя вслед читающему Василию по буквам:
 —Аз есмь червь, а не человек..., - совершенно не понимая, о чём идёт речь, так же, как и Василий.
Зимние дни короткие - не успеешь повернуться, уже сумерки, тем более сейчас, когда  погода испортилась, подул несильный ветерок, над хутором повисли тёмные  облака и полепил снег. Иван глянул в окно и обратился к племяннику:
—Ну что, Василий Варфоломеевич, давай на сегодня закруглять, теперь после каникул приступим к занятиям, а я пойду, помогу Варфоломею убрать хозяйство. Ишь, как быстро темнеет?
Лошадей и  крупный рогатый скот,  как правило, станичники поили в Бузулуке, гоняя  к проруби. Подворье Трифона  Акимовича и Варфоломея находилось в самом конце станицы, почти у основания Страж-горы. Иван вышел во двор, Варфоломей большую вязанку сена на спине нёс с гумна  в сарай для крупного и мелкого рогатого скота.
—Хорошо, что ты вышел,— обратился Варфоломей к Ивану,— начинай поить животину, а я ещё разика два схожу за сеном.
Сумерки сгущались быстро, через какое-то время в сарае наступит темнота, поэтому,  не выгоняя овец и коз на баз, Иван подошёл к Антонову колодцу с журавлём и наполнил два деревянных ведра. Пили овцы и козы  неохотно, может быть наелись плохо, но, скорее всего, из-за холодной воды. Коров он не стал выгонять к проруби из-за непогоды, да и, боясь, что глубоко стельные они могут поскользнуться и разодраться на льду, но напоить остатком воды от овец крупный рогатый скот не удалось, и он пошёл за водой к колодцу  во второй раз. Набирая воды в колодце, он увидел и даже глазам своим не поверил: по улице, закутав лицо пуховым платком, шла Вера Кузьмина. Иван окликнул её, но ни на оклик, ни на приветствие она не ответила.
—Ты куда, на ночь глядя собралась?— спросил он её.
 Она, проходя мимо него, негромко всего-то лишь ответила:
—Прогуляться. 
Иван с недоумением посмотрел ей в след, набрал воды и пошёл поить скотину. Напоив скотину, он вышел из сарая. Здесь, как всегда, его поджидали племянники Василий и Дмитрий, чтобы прокатиться верхом на лошадях до проруби. Иван посадил их на спины лошадей и, взяв за повод уздечек, повёл на Бузулук. Племянники без сёдел, восседая как истинные казаки, держась руками за гривы, ехали ежедневной протоптанной тропой, но самым сложным всегда было для них, это когда кони начинали пить в проруби. Вот и сейчас лошади наклонили головы и шеи в прорубь, образовав определённый покат своей стати. Дмитрий, из последних сил короткими ножонками обхватив бока Амура, постепенно скатывался вниз. Василий Варфоломеевич, будучи постарше, тоже съезжал, но не в такой степени. Лошади продолжали пить. Иван, не обращая внимания на племянников, смотрел на водопой, издавая губами специальный негромкий свист, как сигнальную команду для питья. И  вдруг Дмитрий, падая, повис на шее коня, держась за гриву. Иван, быстро схватил его, с упрёком произнес:
 —Тоже мне, а ещё казак, так ненароком можно и в прорубь угодить,— но, вспомнив своё детство и точно такую же картину, замолчал. Снеговая туча, гонимая ветром, потянулась в сторону Дурневской станицы. Над  Лукьяновской выглянула луна с редкими звёздами, погода благоприятствовала  Василию и Дмитрию прокатиться ещё один раз до водопоя. Иван взнуздал кобылу Машку, мерина Илью Муромца, посадил племянников верхами, взял концы поводов и снова двинулся к водопою. На этот раз всё обошлось благополучно, потому что во время водопоя Иван постоянно поддерживал сползающего Дмитрия. Оставалось напоить своего строевого коня - любимцаТюльпана, рождённого Басмой от Амура.  Проводив племянников, домой, Иван с Тюльпаном направился к проруби на Бузулук.  Вера Кузьмина вышла на окраину станицы и остановилась, перед ней стояла немая зимняя пустота. В голове звучали последние обидные отцовские слова, когда  вышла помогать ему в вечерней уборке скота:
—Ишь, она не может принести вязанку сена!? Разбрюхателась! А жрать-то садишься, за двоих начала уплетать. Думал казак родиться, так нет, сучка потаскущая уродилась. Опозорила! Опозорила, хоть в петлю лезь!
Вера выбежала за калитку и направилась по улице, сама не зная, куда. И вот теперь она стоит перед этой холодной зимней пустотой.
 —Нет, нет,— шепчет, будто в бреду, — душиться я не стану. Ведь даже мёртвая,  в гробу, я предстану перед станичниками, и  они будут меня осуждать, клеймить, проклинать. Нет, нет, надо исчезнуть с этого  света, бесследно, навсегда, чтобы даже над моим  мёртвым телом не звучали пересуды. Надо замёрзнуть в снегу,— прошептала она,— он занесёт меня, он закроет моё тело.
Вера шагнула в эту пугающую пустоту и тут же остановилась.
 —Нет, нет,— снова прошептала она, —по весне они снова найдут меня, над моим телом опять будут звучать пересуды.
Мир перед ней сузился до такой степени, что превратился в узкую единственную тропу, ведущую в бесконечную вечность.
—Бузулук, молчаливый Бузулук, только он может укрыть мою тайну, унести от всех пересудов даже моё мёртвое тело,— шептала она.
 Эти мысли совершенно не опечалили её, наоборот, ей показалось, что нашла выход из жизненного мучения, она шла к незамерзающей полынье на перекате, где на глубине бьют холодные родники. С какой-то лёгкостью и даже поспешностью, боясь опоздать, пропустить именно ту волну, которая примет её и понесёт в своей холодной колыбели в далёкие моря и океаны, засыпая жемчужным песком безгрешное тело. Вера подошла к полынье, сняла платок, полушубок и валенки, помыслив:
—Пусть останутся на помин моей души.
Оставшись в платье и шерстяных носках, она стала на лёд, совершенно не чувствуя холода, и посмотрела в полынью. Тёмное очертание воды ей показалось бездной, которая сейчас поглотит её. Вера подняла глаза на небо: полная луна  холодно, безразлично смотрела на неё, редкие звёзды мерцали дальним загадочным светом.
 —Господи,— прошептала она,— где, на какой звёздочке будет моя душа? Прости меня, Господи, за невенчанные страсти. Прости меня за горячую любовь к Тимофею.
Трижды перекрестилась, поцеловала нательный крест,  закрыла глаза и прыгнула в объятия  Бузулука. Рот рефлекторно закрылся, и дыхание остановило свою функцию, холодная вода поглотила её с головой, ребёнок, находящийся в утробе матери, как будто с испуга, колыхнул всё Верино нутро. Она моментально вынырнула на поверхность, с испуга, от нехватки кислорода, вдохнула глубоко воздух и уцепилась руками за край льда. Всё, что было до этого, ей казалось страшным сном, от которого теперь, очнувшись, она находилась в реальности. Вера попыталась вылезти из полыньи, но руки скользили, силы покидали её.
 —На по..мо..щь!  На по..мо..щь! То..ну! Спа...сите!— кричала она в эту холодную зимнюю пустоту и ветер, подхватывая её слова, нёс их по Бузулуку в сторону станицы.
 Иван, посвистывая, стоял у проруби, поил Тюльпана. Ему почудился человеческий крик о помощи, он прекратил свист и следом вновь до него донеслось:
 —Спасите!
Иван, не раздумывая, вскочил на своего верного коня Тюльпана, и по берегу Бузулука помчался на крик. Подбежав к полынье, он не сразу мог разобраться, что это Вера. Охрипший замороженный голос уже в полушёпоте изменился до неузнаваемости, закоченевшие руки держались за лёд. Иван ухватил её за руку и попытался вытащить, его попытка чуть не оказалась печальной. Она уже не могла помогать ему, обессилив, только еле держалась за  край льда. Он же при усилии по льду покатился в полынью и, сохраняя свою жизнь, рефлекторно отпустил её руку, со словами:
 —Верочка, Вера, ну ещё секунду продержись.
 Быстро своего коня подвёл к полынье, остановив его на расстоянии двух метров, снял уздечку и, привязав ею свою ногу к передней ноге коня, ухватил за руки Веру. Они были холодны, как ледышки. С большим усилием он вытащил её из  полыньи  с помощью коня. Не понимая, почему хозяин привязался за его ногу, да ещё тащит вперёд, Тюльпан, в свою очередь, поднял ногу и, поджимая к своему животу, не сознательно таким движением несколько облегчил спасение. Вера лежала на льду, вода стекала с неё и тут же от ветра и мороза превращалась в лёд, чего не мог видеть Иван. Но он понимал: если срочно не принять меры, у неё произойдёт обморожение или даже такое переохлаждение, которое может повлечь за собою смерть. Иван положил Веру на её брошенный полушубок и, не мешкая, стал, разрывая, снимать одежду. Она посиневшими губами пыталась что-то сказать, стесняясь быть нагой перед ним, но слов невозможно было разобрать, только обессиленные невнятные звуки едва сошли с её губ.  Раздевал он, конечно,  неумело, но быстро. За считанные минуты перед ним на полушубке лежала голая беременная молодая женщина, чего ранее он никогда не видел. Эта мысль у него промелькнула молниеносно, тут же угаснув, в порыве спасающего рефлекса, когда делается всё моментально во имя спасения жизни. Он снял свои брюки, оставшись в кальсонах, и одел на неё. Быстро скинул свой тёплый полушубок  и, поворачивая её с бока на бок, также одел   на Веру. Тут же разулся и её застывшие лапки, упрятал в свои теплые, шерстяные носки, оставшись в своих валенках, на босые ноги. Казачью меховую папаху, не вытирая волос, одел на её голову.  Стоявшие Верины узкие валенки у полыньи он с трудом одел на её ноги, снял рукавицы и на ладони со скрюченными пальцами одел их. Только сейчас ощутил он ветер и мороз. Перед ним встала сложная задача - что делать? Идти она не может, посадить беременную на лошадь он не может, да это вообще бестолковое дело, когда она лежит. Скакать за помощью не так далеко, но и не так близко.
 —Нет,— мыслит он,— потеряю много времени и оставить её здесь одну на льду, на ветру, на морозе, ночью. Нет и нет. Что делать? Что делать? Одна и та же мысль  теребила его голову, ища выход.
  —Нельзя терять драгоценных минут.
И он находит единственный для себя  выход, который может спасти Веру. Повод уздечки привязал к хвосту своего коня, саму уздечку прикрепил к полушубку, на котором лежит Вера вперёд ногами (в случае, если взбрыкнёт конь, то не достанет её копытом). И чтобы Тюльпан не убежал, он снял с себя рубаху и завязал рукава вокруг его шеи. Затем погладил по шее, держась за рубаху, как за хомут, движением руки и голосом подал команду:
—Пошли, пошли, мой хороший.
 Тюльпан дёрнулся с места, но, чувствуя, что за хвостом тянется что-то, не ударил копытами, а стал дергаться из стороны в сторону(вправо и влево), стараясь освободиться от груза, привязанного за хвост. Иван крепко держал за обвязанную рубаху, почти повис на ней, уговаривая:
—Успокойся, успокойся, я с тобой, так надо.
Конь ещё сделал две таких попытки, но, чувствуя, что Иван его не отпускает и просит, действительно успокоился и пошёл таким же шагом, как рядом идущий хозяин, волоча за собой по снегу уж и не такой большой груз. Ивана пронизывал морозный холодный ветер, уши его деревенели и он,  не отпуская коня, шёл, потирая рукой то одно, то другое ухо. Временами окликая:
 —Вера, а Вера, ты живая там?— она не подавала голоса.
Примятый снег тянулся за конём неширокой дорожной лентой, скрывая следы впереди идущих. Станица будто замерла после вечерней уборки хозяйства, на улице ни единой души, только свет ламп в окнах сиял через замороженные стёкла январской снежной мишурой.
—Молодец, ой какой ты молодец,— подъехав прямо до крыльца, хвалил коня Иван,— ну постой ещё минутку, я сбегаю за подмогой в дом,— упрашивал он Тюльпана.
 Но как только Иван бросил держать его рубахой,  конь, почуяв свободу и своё стойло, тут же развернулся и направился до конюшни.
—Стой, стой,— закричал Иван. 
Догнав коня, попытался отвязать от хвоста привязанный полушубок с лежащей на нём Верой, но повод затянулся с конским волосом так, что замершие руки Ивана не могли развязать крепкий узел. Он попытался отвязать уздечку от полушубка, но там вообще узел смёрзся с мокрым полушубком. Мысли, реакция у него в это время были молниеносные, но и бросить Веру одну под ногами коня он не мог, мало ли что.
—Топор на дровосеке,— озвучил он свои мысли вслух и в несколько прыжков схватил его.
 Тюльпан тоже не дремал, ему не терпелось попасть в своё тёплое стойло, где его ждало душистое сено, положенное Варфоломеем с вечера. Поэтому  он стоял уже у конюшни, тычась мордой в дверь.
 —Ух и нетерпеливый ты, весь в своего батю Амура, — перерезая повод уздечки, своё недовольство высказал Иван и, отворив дверь, запустил его в конюшню. Не мешкая, он наклонился над Верой и своей застывшей ладонью коснулся её щеки. Тепла он практически не ощутил, но её тело всё тряслось.
— Неужто умирает?  Страшная мысль промелькнула в голове.
 Он ухватил её за плечи и начал трясти с громкой просьбой:
—Вера, не умирай! Вера! Вера!— и тут же уловил её протяжный, слабый, дрожащий ответ:
—Не..е..ет. 
Ни шагом, ни бегом, а в несколько прыжков Иван очутился на крыльце и, открывая двери, не вошёл, а влетел в избу с криком (ничего не объясняя и не называя по имени),— казаки, за мной!
И тут же выскочил из избы. Это был такой переполох! Увидев Ивана в нижнем белье, без папахи, без рукавиц, в валенках, Варфоломей, стоявший в лёгкой верхней одежде и в шерстяных карпетках около стола, бросился в свою комнату, схватил висящую на ковре над койкой саблю и, обнажив её, выскочил на улицу. Трифон Акимович, дремавший на печи, после призывного крика Ивана тоже вскочил по-боевому, но сердце забилось так, что у него потемнело в глазах, а затем закружилась будто печь и вся обстановка в избе. Он уцепился руками за верхнюю доску, боясь свалиться вниз. У Ольги Ивановны выскользнул из рук горшок и вдребезги разбился. Иванка вслед за Варфоломеем тоже выскочила из комнаты, и, глядя на свекровь, спросила:
—Что случилось?
В это время в распахнувшуюся дверь с морозным воздухом Иван и Варфоломей, держа за концы мерзлого полушубка, внесли Веру. Ольга Ивановна почти заголосила по мёртвому, увидев полуживого человека, не признав её. Иванка оказалась более решительной и находчивой, даже проявила свои лекарские и командирские качества. Приказным голосом она выпроводила мужчин из прихожей, и они принялись со свекровью отхаживать пострадавшую. Через считанные минуты Вера, совершенно голая, лежала в корыте с тёплой водой, которую, по мере надобности, периодически меняли. Иванка прямо в воде массажировала её тело, и тут же приговаривала казачьим словарным обычаем:
 —Терпи, моя милая, терпи, всё до свадьбы заживёт.
Вера не только дрожала, её просто било. Вода выплёскивалась и растекалась по полу. Ольга Ивановна налила сто граммовый стакан крепкого самогона и не предложила, а заставила выпить разом, убеждая:
—Хочешь выжить? Пей! Согрей своего ребёночка.
 Мало по малу Верочка начала розоветь. Женщины подняли её, вытерли насухо,  легонько протёрли тело топлёным гусиным салом, уложили на кровать. Иванка снова принялась массажировать её тело, делала она это не спеша, ловко, по науке своей матери. Затем Веру усадили, укутав  на койке, и стали поить горячим чаем, настоянным на травах, одновременно паря ноги в ведре с горчицей, постепенно повышая температуру воды до горяча. Иван, в это время, находясь в горнице с Варфоломеем и отцом, окружённый племянниками, рассказывал в подробностях о случившемся, начиная от встречи с Верой около колодца. Варфоломей, восхищаясь самоотверженностью брата, его находчивостью, который, для согрева, по настоянию отца, тоже принял два сто граммовых стаканчика самогона, обнял его и проговорил:
—Да, Иван, с тобой не пропадёшь. И немного подумав, добавил, как бы удивляясь,— себя не пожалел, почти до гола на морозе, на ветру разделся, а человека спас. Ведь это ж надо! Да за такие дела тебя надо наградить медалью, это же, как в бою. Жаль, что пока не додумались за это награждать. Дай свою руку,— обратился он к Ивану,— я хоть пожму её.
Василий Варфоломеевич, восхищённый таким геройством дяди, тоже подошёл  к Ивану и протянул руку. Трифон Акимович и Варфоломей рассмеялись, но вопреки смеху, рукопожатия на этом не закончились, следом к Ивану подошли Дмитрий и Дуняша. В сущности, совершенно не зная, зачем это делается, но они тоже протянули руки, и Иван, их родной дядя, пожимая им руки, сказал:
—Молодцы, ай да молодцы.
И они, довольные, немножко стесняясь, прижались к своему отцу Варфоломею. Время двигалось к полночи, дети давно уже спали. К Вере вернулось потерянное ощущение пальцев рук и ног, правда они были распухшими, но она уже самостоятельно держалась на ногах, хотя они были налиты, как будто свинцом. Единственным выходом, чтобы не привязалась хворь к Вере, Ольга Ивановна видела в спасении её на горячей печи. Иванка одела на Веру  свою ночную рубашку и, с божьей помощью, как выразилась свекровь, они вдвоём осторожно, всеми правдами и неправдами, затолкали её на печь.
—Ничего, горячие кирпичи быстро выгонят простуду,— укутывая на печи Веру, приговаривала Ольга Ивановна и, оставляя глиняный ночной горшок, добавила,— не вздумай слазить, убьёшься, если что, в него и сходишь.
Угревшись на русской печи, она крепко уснула. Спали все, кроме Ольги Ивановны, лежавшей с открытыми глазами на койке в прихожей, и Трифона Акимовича, расстелившего на полу себе под бок в горнице две шубы. С возвращением Варфоломея теперь они спали раздельно, но сейчас думы у них были общие о: Тимофее, о Вере, о будущем ребёнке, об отношениях с будущими сватами, о пересудах станичников. Ворочаясь с бока на бок, они встретили рассвет, казалось бы, первыми, но это им только казалось.  Мать Веры, Анна Спиридоновна, как только завечерело, набросилась на мужа:
—Куда подевалась дочь? Небось, догрыз её своими упрёками?
Михаил Михайлович, любивший играть в карты, да и выпить тоже, уходя на картёжные игры к Фролу Козлову, бросил несколько слов через плечо:
—Ишь, обидчивая, небось у Маньки Куликовой.
Оставшись одна, вроде бы успокоилась ответом мужа, но вспомнив, что они запретили дочери встречаться с подругой, она вновь забеспокоилась. Страшные мысли лезли сами собой ей в голову. Не выдержав этих дум и напряжения, Анна Спиридоновна оделась и направилась до Куликовых. Окна были освещены светом лампы, она отворила калитку и пошла к чуланной двери осторожными шагами, боясь собаки, но предательский хруст снега под ногой выдал её присутствие. Навстречу из конуры выбежал пёс с громким лаем и преградил ей путь. Она остановилась, не зная, как поступить в этой ситуации. Пёс тоже остановился, не прекращая свой заливистый лай. Вперёд путь был отрезан, она, пятясь, попробовала уйти и тем разрядить обстановку, но пёс грозно залаял и стал приближаться к ней. Она вновь остановилась, тоже сделал и он, не прекращая лаять. Анна Спиридоновна в душе ругала хозяев за то, что держат собаку без привязи и сколько бы продолжалось это противостояние трудно сказать, если бы не вышел отец Марии. Выйдя со света в темноту, он не угадал не только её, но даже не определил кто это - мужчина или женщина, поэтому неопределённо спросил:
—Это кого нелёгкая носит по ночам?
Пёс залаял ещё громче, желая показать хозяину, что корм свой отрабатывает  исправно, несмотря на морозную ветреную погоду.
—Вижу, вижу, молодец,— успокаивал его хозяин,—хватит, иди в конуру, а то лежанка остынет.
 И он, довольный сказанными словами, виляя хвостом, направился в конуру.
 —Это я, Иван Ахромеевич, Кузьмина Анна! Ответила она на его вопрос и тут же спросила, — Веры нашей у вас не было?
—Это с какой радости она к нам придёт? Задал он встречный вопрос и следом произнёс,— упаси, Господь, от такой подружки, а то и нашу надоумит.
Анна Спиридоновна с подступившим комом в груди повернулась и зашагала назад. Она не знала, куда ей идти, кому ей выплеснуть нахлынувшее страшное предчувствие, у кого найти поддержку. С этими мыслями мать Веры, не помня как, очутилась в чулане Фрола Козлова. Запах переигравшей свеклы на самогон ударил вонючим запахом в ноздри. Она открыла дверь в прихожую и вошла. Табачный дым от самосада висел коромыслом. Сизая дымка в горнице  закрывала шумно играющих в карты  казаков, которые,  наверняка, приняли на грудь не менее как по 300 грамм самогона. Анна Спиридоновна, зная, что в этой компании играет всегда еще Михаил Тришкин, поэтому она позвала своего мужа по фамилии:
—Кузьмин! Кузьмин! Выйди на минутку.
Подвыпившие казаки разом рассмеялись, подшучивая:
—Михаил, ты гляди, а баба-то тебя стережёт, чтоб налево не ушёл.
 Кузьмин встал и направился в прихожую. Жена Фрола, Лиза, выбежала следом, приглашая Анну Спиридоновну пройти в горницу.
 —Нечего ей там делать,— пробормотал Кузьмин, разя запахом спиртного изо рта,— мы в чулане разберёмся.
 Они вышли в чулан.
—Миша, Веры не было у Марии, — только лишь проговорила она, как он ударил её в грудь со словами:
—Повод нашла следить за мной, придёт, потаскуха, ни куда не денется,    чтоб я тебя здесь больше не видел, - со  злобой проговорил он и, открыв чуланную дверь, выпроводил её на улицу.
С глубокой обидой на мужа, с тревожной думой о дочери она подошла к своему дому. Он показался пустым и жалким до такой степени, что будто тёмные проёмы окон без света лампы сейчас смотрели на неё каким-то умоляющим взглядом,  просящим  о помощи. А какой именно – обжитое тёплое жилище умолчало, но какой-то незримый импульс, как крик о помощи, коснулся её груди, дойдя до самой  глубины сердца. Она своим материнским сердцем вдруг поняла, что Вере плохо, что с ней что-то случилось, но куда бежать, в какую сторону, Анна Спиридоновна не знала. Зимняя морозная ночь студила её горючие слёзы, пока она не встретила рассвет, стоя у калитки, так и не дождавшись, дочери.
—Чего выставила себя напоказ всей станице?
Возвращаясь с картёжных игрищ, закричал на неё муж, помятый ночной попойкой.
—А ну, зайди в дом,— приказным тоном, сжимая кулаки, приблизился он к жене.  Она, беспрекословно повинуясь мужу, скрылась за калиткой и поспешно направилась в дом.
— Вот так-то оно лучше будет,— входя вслед за ней, бормотал разъярённый муж и, не снимая сапог, не раздеваясь, упал на койку и вскоре захрапел. Наступило утро.  Горе не горе, болеешь, не болеешь, а скотину надо кормить, поить, доить, навоз убирать. Анна Спиридоновна с опухшими глазами от слёз взяла подойник,  чистую сухую тряпочку, осторожно прошла мимо спящего мужа, чтобы не разбудить его, не потому, что беспокоилась о нём. Ей очень хотелось, чтобы он дольше спал, может даже, чтобы не проснулся.
 —Ой, Господи,— испугавшись своих мыслей, прошептала,—  прости меня, грешницу, как мне тогда жить одной,— и тихо притворив за собой входную чуланную дверь, направилась до скотины. Анна отворила дверь, из сарая повалил теплый белый пар, издающий запах животных. Корова Люся тут же  негромко промычала, встречая хозяйку.
—Иду, иду, ведерница ты моя,— ответила она ей.
 Доила сегодня Анна Спиридоновна небыстро, мысли о дочери тормозили доящее движение рук. Люся, как всегда, припускала молоко, но хозяйка не успевала выдаивать, корова повернула голову к её плечу и своим шершавым языком начала лизать одежду. Это ласкательное общение на время, будто языком слизало нахлынувшие тягостные мысли.
—Люсенька ты моя, одна ты меня понимаешь, как мне сейчас тяжело,—разговаривала она  со своей коровой, жалуясь и выкладывая всю боль души, как человеку. Окончив доение, она подошла к своей кормилице, ещё пахнущей парным молоком, и обняла Люську за шею, прижалась, как к родной матери, и покатились теперь уже её материнские слёзы, ища защиту у бессловесной, но всё понимающей животины.
 —Господи,— молила она в душе,— сохрани и верни мою дочь.
Трифон Акимович так и не уснул, ворочаясь на твёрдом полу до утра, его беспокоил не твёрдый пол, а дальнейшая судьба Веры и Тимофея. Ольгу Ивановну тоже не покидали эти мысли, а также опасения за здоровье Веры и будущего младенца. И если муж переживал молча, то мать, как он называл свою жену, всю ночь не стонала, а издавала тяжёлые вздохи, которые тоже беспокоили его.
Кряхтя по-старчески, он оделся, подошёл к жене и сказал:
—Ты полежи ещё, может, заснёшь, а я пойду, уберу навоз, да подложу сена животине.
Жена, глядя в потолок, ничего не ответила, на её лице ни малейшей капельки не было рисунка сна.
Акимович, делая утреннюю уборку у скотины, не переставал думать о вчерашнем почти трагическом происшествии. За ночь , конечно, всё обдумал на счёт Веры. У него и в мыслях не было, чтобы не взять её в снохи и, вместе с тем, перед ним вставала уйма вопросов, которые надо было решать, не откладывая, учитывая  её беременность.
—Ты управился? Спросила, осведомляясь, Ольга Ивановна своего мужа.
 —Быстрая ты какая,— ответил он ей,— мне ещё лошадям надо сена подложить.— Чего-то ты следом вышла, не спится?
—Не спится,— ответила жена,— да здесь нам никто не помешает обговорить дальнейшую судьбу Веры и Тимофея.
—Я тоже об этом подумал,— поддерживая в этом вопросе жену, ответил он.
 —Оля,— обратился Трифон к жене,— Вера пока что нам никто, и Михаил Михайлович в любую минуту силой может вытолкать её в шею и забрать обратно домой. Тем более, ты знаешь его скандальный характер. Тем самым он ещё более опозорит свою дочь и нас тоже, а что будет с нею, я не решаюсь предсказать.
—И что ты предлагаешь? Спросила его жена.
 —Я думаю, всё надо уладить мирным путём.
 —Это как?— забыв, что надо доить корову, спросила она.
 —Без благословления родителей ни один батюшка не будет венчать её с Тимофеем, тем более беременную, а врать Богу  мы с тобой не посмеем. Так что любыми путями  должны добиться, чтобы Кузьмины благословили дочь на венчание, — выложил свои ночные мысли Трифон Акимович.
—Я с твоим решением согласна,— проговорила жена,—но мне кажется, пусть у нас денька три поживёт, оклемается, вдруг какая болезнь привяжется после такого, — и, подумав, добавила,—надо бы и с Тимофеем переговорить.
 Муж снял папаху, почесал своими толстыми корявыми пальцами голову и произнёс:
—А чего с ним переговаривать, мы с ним перед отправкой всё обговорили  по-мужски.
 — Бессовестный,— стала стыдить жена,— и ты до сих пор молчал, до такого состояния довели девку, да Тимофей узнает и тебе попадёт,— не унималась Ольга Ивановна.
 —Так во мне что ли было дело,— оправдывался муж, — родила, пришёл бы Тимофей, мы и с дитём её бы взяли, свадьбу сы...,— Ольга Ивановна не дала ему до конца договорить:
—Ты что, из ума выжил, тебя разве об этом просил сын? Наседала на него жена, проявляя свой эмоциональный казачий норов. Трифон Акимович, зная вспыльчивость жены и её твёрдый характер, чтобы из искры не возгорелось пламя, начал словами гасить этот вспыльчивый "очаг":
—Оля, успокойся, всё будет хорошо, ещё какого казака нам Вера принесёт. 
—Нет,— резко оборвала она его, я хочу казачку.
 И как будто всё зависело от него, он тут же  утвердительно сказал:
— Ну, хорошо, договорились, будет тебе казачка.
 Это слово "казачка" было словно бальзам на душу, она даже улыбнулась, громоздясь под коровой для доения, и вслед уходящему в конюшню мужу прокричала:
—И назовём её Анфисой!
 —Фу ты, Господи,— прошептал тихо Трифон, чтобы она не услыхала, —ну бабка, похоже выживаешь из ума, вроде как ты собралась рожать, уже и имя придумала.
Иванка поутру покормив Марфушу, первым долгом залезла на печь к Вере. Печной дух сразу охватил  дыхание своим тёплым специфическим запахом. Вера уже не спала. Увидев Иванку, она ей улыбнулась и та, забыв свой возраст, как будто они равные по возрасту подруги, обняла и, прижимаясь к ней, спросила:
 —Как ты? 
—Ничего,— ответила Вера, показывая ей свои покрасневшие распухшие пальцы и, трогая нос, продолжила,— он, мне кажется, тоже распухший.
Иванка, осторожно трогая  своими пальчиками её щёки, промолвила:
—И щёчки немножко прихватило, — и почему-то, как бывало свою сестру Софью, неожиданно поцеловала в щеку, сопроводив словами,— Верочка, всё до свадьбы заживёт.
Иванка, каким-то внутренним чутьём вдруг поняла, что она наконец-то встретила ту подругу, даже не подругу, а как наречённую  сестру-Веру, будущую  сношельницу, с которой можно поговорить о всех женских радостях и перипетиях жизни. Ей стало так хорошо, что не хотелось слазить с печи, она прижала к себе Веру, как будто действительно младшую сестрёнку и, поглаживая ей спину, плечи, повторяла:
—Наконец-то я тебя нашла,— вспоминая о невосполнимой утрате сестры Софьи.
Варфоломей, проходивший мимо печи, глянул на них и произнёс:
—Вы как две сестрицы на печи,— эти слова попавшие в точку, тут же соединились с мыслями Иванки, подтвердив и укрепив её чувства.
—Халамеюшка,— так ласкательно она его называла всегда, — наконец-то я нашла себе сестричку, — промолвила Иванка, светясь восторженным, радостным светом.
Иван, хвативший вчера мороза с ветром через глаза, приняв для согрева, двести грамм самогона, спал на перине под тёплым одеялом, говоря местным диалектом "без задних ног", но разговор Варфоломея разбудил его. Он проснулся и сразу почувствовал, что у него "горят" уши. Прикоснувшись к ним, Иван почувствовал, что они у него, как вареники. «Даже жир гусиный не помог»,— промелькнула мысль у него в голове.
 —Ну ничего,— прошептал он, успокаивая самого себя,—до свадьбы заживёт. И тут же промелькнула оправдывающая мысль: «Главное Веру спас».
Одевшись, он тоже подошёл к печи, где ещё стоял Варфоломей:
 —Ну как дела, моя крестница? — поправляя  по-молодецки рубаху под ремнём, спросил Иван.
Вопрос был задан вроде бы как неопределённому лицу, но Вера  поняла, что этот вопрос относится к ней, поэтому сразу ответила, причём необычно:
— Спасибо, крёстный, что спас меня, сохранив жизнь.
 Варфоломей, глядя на Ивана спросил:
 —Это когда же ты успел её перекрестить?
—Ай забыл? Ухмыляясь, проговорил он,— вчера ночью, в купели Бузулука.
 Варфоломей рассмеялся и сквозь смех произнёс:
—Ну, Иван, ты даёшь, молодой, но  хваткий.
 И он, довольный похвалой брата, вроде бы как на глазах подрос, ответил:
—Я такой, браток, такой с детства.
 Ольга Ивановна с Трифоном Акимовичем как раз вошли в хату и, увидев скопление у печи, она спросила:
—Чего вы толпитесь у печи, никак меня хотите подменить? 
—Нет, нет,— за всех ответил Иван,— ты у нас незаменимая.
 —Тогда же дайте пройти,— направляясь с подойником к кухонному столу, проговорила она и, обращаясь к Вере, сказала,— сейчас я тебе подогрею до горяча молоко с маслом и ты выпьешь его. 
 —Мама,— неожиданно вырвалось у Веры,— у меня горло не болит, и я не кашляю.
Слово мама так подействовало на Ольгу Ивановну, что у неё появились слёзы на глазах и она, вытирая их фартуком, произнесла:
—Доченька ты моя, так надо, чтобы хворь никакая не прицепилась.
Иван с детства любил подковырнуть, подшутить и сейчас после слов матери не заставил себя долго ждать:
—Да разве она захворает, она вон какая, толстая, как тюлень.
 Варфоломей, глядя на него, спросил:
—А ты хоть знаешь, кто это-тюлень?
 —Конечно, знаю, учитель по георгафии говорил, это такая рыба, в прорубь под лёд ныряет, а спит на льду.
 Василий Вафоломеевич, спавший на Тимофеевой койке вместе с Дмитрием, уже проснулся, но не вставал, лёжа в тёплой постели, слушал разговор у печи и как прилежный ученик тут же поправил:
— И ничего, дядя Ваня, это не рыба, ты не понял, это такой морской зверь и не в чешуе, а в меху.
Варфоломей, похваливая сына за прилежное учение, обращаясь к Ивану сказал:
— А вам, дорогой дядя, я ставлю двойку, и завтра придёшь в школу с родителями, чтобы они тебе всыпали ремня за безвнимание к объяснению учителя.
 Племянник, в силу своей детской наивности, стал заступаться за дядю:
 —Папаня, ты его не ругай, это не его вина, он как раз открывал форточку в классе по просьбе учителя, вот и прослушал.
 И как каждой матери жалко своего дитя, хоть он и большой, Ольга Ивановна, хотя и поняла шутку Варфоломея, всё же была на стороне Ивана и тут же вмешалась в разговор:
—Молодец, Иван, не только извозчик у Василия, даром время не теряет, вот  уже и тюленя познал, чего я отродясь не слыхала.
— Сравнила его с собой, как будто она про всё слыхала и знала, кроме тюленя, - кряхтя и снимая валенки, тоже вмешался в разговор Трифон Акимович. И начал подковыривать бабку, как будто он-то всё знал:
 — И от   куда тебе, бабка, знать про тюленя, ты до сих пор паровоз-то  в глаза не видала, а он знаешь как пыхтит, точно чугунок с кашей и черный такой  же.
—Так он на каше что ли ездит?— спросила Ольга Ивановна. Дед упал на койку, ухватился за живот и, смеясь, закричал:
—Ой, держите меня семеро, сейчас со смеха помру.
Все, глядя на него, дружно рассмеялись, даже и Ольга Ивановна. Вера с Иванкой, сидя на печки, тоже хохотали.  Этот семейный смех охватил, наполнил очаг весельем, Вера совершено сейчас забыла об обидах, о переживаниях, о вчерашнем своём суициде. Её душа и сердце радовались жизни, и эта радость передавалась живому комочку, находящемуся в ней, который, видимо, улыбался сейчас вместе с мамой, радуясь новому, неизведанному миру, который ожидал его появления. Она почувствовала, что она здесь не лишняя и принята семьёй такой, какая  есть, без всяких упрёков и нареканий. Ей было сейчас хорошо.


                Глава 4...


Рецензии
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.