Чайкины Пески

               
 

     - Ну и солнце ноне, ну и солнце! - ворча себе под  нос, мать поставила на скамейку только что принесенное с реки ведро воды, - ну, прям вылитая глафирина рожа: круглая, красная и кирпича просит, не к добру это, не к добру.
Лучи солнца освещали большой сарай напротив нашего дома. В сарае хранилась пакля для конопатки деревянных барок, каючков, пристаней.
В избе от отраженного света было так уютно, что никак не хотелось вставать.
В печке, занимавшей вместе с полатями почти треть избы, потрескивали дрова.  Мать уже стояла возле устья  и гремела поочередно то клюкой, поправляя на поду дрова, то ухватами, переставляя горшки и чугунки, – это она грела воду и готовила пойло для Партизанки и варила картошку для нас.
Стол, сколоченный из струганных сосновых досок, стоял возле тальянского окна. Стол накрывался и клеенкой с простеньким выцветшим рисуночком, но
делалось это по особым случаям.  А чаще обходилось без клеенки, которая до поры до времени хранилась в большом деревянном сундуке, окованном железом.
Сундук никогда не запирался, однако пробой и накидка для висячего замка
 были прилажены.
Столешница  всегда содержалась в  изумительной чистоте. Мать нередко терла доски дресвой – специально расколотым камнем и измельченным до размеров крупных песчинок. После такого истового мытья доски блестели и как бы сами себе радовались. Цвет их напоминал  свежее спахтанное масло.
Откуда взялись тальянские окна – не  известно. Чайкины Пески стояли на острове в низовьях Кубены, и многочисленными - с названиями и безымянными – речками были отрезаны от большого мира. Сюда не то что  «тальянцы-итальянцы» не приходили, даже посторонние появлялись только тогда, когда река замерзнет и будет проложена по льду первая тропка с расставленными по обеим сторонам вешками - для безопасности. Это же самое делалось и по весне, когда лед не трещал, а крошился, – и провалиться было просто, как дважды два.
Люди жили бедно, однако своих нищих не было. А пришлые нищие казались слишком избалованными. Один из таких заходил в избу, крестился на иконы в переднем углу, – это уж обязательно, – и блаженно произносил:
- Подайте, ради Христа, двадцать копеек!
- Это что за такса такая?  –  возмущалась мать, хотя знала, что нищий на четвертинку собирает и уже рассчитал – во сколько изб надо зайти, чтобы потом на скору ногу сбегать отовариться в лавку.
- Да уж так ровнее счетом, - совсем не убедительно отвечал нищий.
- Вот пятачок есть. На! А двадцати копеек нет,  у нас деньги ведь не с веток стряхивают.
- Ой, пятачок так не надо.
- Ну, иди тогда с Богом, нет у меня двугривенного.
Выйдет нищий на улицу, да и спохватится: ведь пятачок – небольшая, но прибавка, вернется в избу:
- Ну, ладно, хозяйка, давай  и пятачок.
- А вот теперь не дам и пятачка, коль сначала закуражился, иди, иди. Другие, может, больше подадут. А мы, чем богаты, тем и рады. Тоже мне купец «иголкин» выискался, - пятачка ему не надобно!

* * *

А тальянское окно представляло собой большой проем в стене, общие косяки, а в них вставлены две одинаковые, одна к другой впритык рамы с желобками внизу - для стока воды, когда стекла запотевали или плакали от таяния на них льда.
Может, название произошло от «тальянки». Мужики из пожарного депо вырезали мне из осинового чурбака гармошку – изобразили планки, меха, нарисовали кнопки, примастерили ремни - и со стороны басов, и со стороны аккордов.  Да еще были приделаны маленькие колокольчики сверху – чем не тальянка?
Вот я и ходил пожарников веселить: изображал, что растягиваю меха, жму на кнопки, а сам ртом пиликаю незамысловатые мелодии.
Однажды я с этой тальянкой сидел на подоконнике и до того увлекся, что вывалился из открытого окна вниз. А жилье было на уровне второго этажа, мы его называли чердаком, сейчас же возвышенно называют – мансарда. Мансарда, так мансарда, пусть будет так. Летел  не долго со своей тальянкой – прямо на кучу кирпичей, в крапиву. Посопел, покряхтел после этого, да ничего, – все обошлось благополучно, видать, в рубашке родился.
Возле стола стояли не слишком изящные, но крепкие, хоть поселкового быка Пигарика сади, надежные табуретки, и два венских стула. Сплошная иностранщина. Впрочем, из Вены ни мастера не приезжали, и стульев оттуда никто никогда не привозил.

* * *

Начинался обычный день, каких впереди, по молодости казалось, бесконечное множество, - да такие мысли и не отягощали голову. Не задумывался я и о том, почему у нашей соседки Глафиры лицо кирпича просит. Может быть, потому, что крупное, заметное: брось кирпич - не промахнешься. Наверно, было у кого-нибудь  искушение – кинуть тот самый кирпич. Тем более, по словам матушки, глафирино лицо, увиденное с самого, как говорится, ранья, не сулило ничего доброго.
А что могло плохого произойти?
Мать сейчас уйдет обряжать корову, а мы той порой пока еще поваляемся в постелях. Потом она сгонит Партизанку в стадо и вернется. Мы, заслышав в коридоре ее шаги, вскочим, быстро оденемся. Мать зайдет в избу, увидит не прикрытые одеялами койки, обязательно выругает за то, что мы опять вылезли, как тараканы из шелухи.
Мы с братом пойдем на рыбалку: с плотов хорошо ловятся на удочку окуньки, сорога, ершики, щурята и лещи.

* * *

А пока мы  – с голодными глазами – сидели на венских стульях за столом возле тальянского окна и с нетерпением ждали, когда станем есть.
Мать сходила в кладовку и принесла блюдо:
- Вроде бы сселось, -  поставила блюдо на стол и добавила, так, для формы, что было ясно, как божий день, - нате, робята, простоквашу, а хлеб – весь!
- Мам, давай весь.
- Сичас затрещину дам, вот  и будет весь. Привереды! Лопайте, чего дадено. Слава богу, что картошка есть да Партизанка  спасает, а то бы – ложись да матушку-репку запевай. Смотри парня ни обидь, - добавила мать.
О парне – это обо мне. Заскребыше. Все же разница в возрасте очень тогда чувствовалась. Поэтому старшой, должен был всяко меня опекать и никак уж не обижать. Хотя он меня никогда не обижал, и напоминание было излишним. Но вот разыграть, подтрунить надо мной, пошутить – братан мог. И делал это с большой выдумкой.
Мать достала с деревянного посудника, повешенного на стене, две ложки.
Как сейчас, помню те смешные алюминиевые ложки и то огромное, с таз, блюдо. Эмаль на блюде во многих местах  стерлась и пооткололась. А на дне блюда – была большая заплата из олова: изнутри дно протерлось от бесчисленного шарканья по нему ложек, а с другой стороны - от шарканья  по кирпичному поду русской печки. Старшой брат и запаивал ту дыру. После лужения блюдо уже годилось только для молока, воды или для мытья посуды.
 Алюминиевые же ложки были наполовину съедены. Никогда бы не мог представить, что  металл можно съесть. Ну, как видно, ели и ложки. Более крепкие ложки не покупались - по причине своей дороговизны.
            Простокваша в блюде была, словно плавленый сыр, – такая плотная. Молока у нас было много, потому как Партизанка доила очень хорошо, и молоко было жирное. На приемном пункте, куда мы с братьями носили излишки, всегда принимали молоко с занижением жирности, однако как не «навыкли» обманывать, оценивали жирность довольно высоко, ближе к четырем процентам.       Если уж приемщица пыталась объегорить малолеток, то тогда вмешивалась мать, – шла разбираться с молочницей и добивалась своего: процент жирности молока непременно после этого почему-то увеличивался – у того же самого молока.
Мы же могли немного поогрызаться с приемщицей, но чаще действовали иными способами.
В приемном пункте, в отдельной кладовке, лежал колоб или спрессованный жмых. Хотя, что в лоб, что по лбу – для сегодняшнего человека вряд ли это понятно. А, если кто поймет, то уж точно не поймет, что такую пакость можно было еще и  есть – человеку. Есть и считать такую бяку «деликатесом». Впрочем, также как накипевку – хлеб, лук, несколько капель постного масла, соль и крутой кипяток из-под самовара. Как и лепешки из перемороженной, выкопанной по весне на колхозных полях за рекой картошки: черные-пречерные, а запах, хоть нос вороти, и такие плотные, крепкие – вполне можно было отнести  сапожнику Феде, чтобы тот поставил их на подошвы, особо - на каблуки.
Ели мы и яйца чаек. Вёснами остров заливало водой, но всегда оставались небольшие песчаные возвышенности, – вот в них-то птицы и делали свои гнезда. Ребятня разгоняла чаек и прощупывала норы в песке. Насобирав яиц, разводили на берегу костер и пекли в нем яйца.
В ту пору и устное народное творчество в поселке было голодным:
Ешь вода да пей вода, с…ть не будешь никогда. Или, утром – чай, в обед – чаек, вечером – чаище. А вот и с политическим уклоном: Утром – чай, в обед – газета, вечером – собрание.
Приемный пункт представлял небольшую сараюшку, пристроенную к большому бревенчатому складу или к «галдерее». Не составляло большого труда оторвать несколько досок сзади сараюшки, затолкать в дыру кого потощее. А тот уж в дыру подавал колоб. Прямоугольной формы, толщиной тот был с кулак, размерами походил больше на цементные плиты. По крепости, -  пожалуй, не уступал им. А цвет напоминал много раз выстиранную хлопчатобумажную солдатскую гимнастерку, что однако нас ничуть не отпугивало, – не до живописи.  Нескольких плит нам хватало не на один день «лакомства».
После каждой «операции»  приемщица поднимала  шум,  -  да такой, что небу было жарко.
Своего участкового уполномоченного в поселке не было, по телефону до него не дозвониться, а будешь с писаниной связываться, – себе дороже: пока с оказией отправишь письмо, пока в РОМе  прочитают, а то и не прочитают, - скорее всего положат под сукно, чего уж тут сыр-бор из-за какой-то плитки колоба разводить. Той порой острота спадет, а в приемный пункт привезут еще несколько плит жмыха для натурального расчета со сдатчиками молока.
Хотя, если бы такие письма с жалобами были, да, если бы дали им ход, ох, как бы можно загреметь куда следует!
Приемщица знала каждого пацана. Вот она и  подкупала кого-нибудь тем же колобом, а тот сдавал всю честную компанию - со всеми потрохами. Тогда включались родители, большей частью  матери, поскольку время было послевоенное – в каждой второй семье не было мужиков – многих угрохали на фронте. И я в таких случаях не раз чувствовал жесткую руку матери – силы-то у нее немного было, но рука - жилистая, сухая, так к заднице припечатывалась, что будь здоров.
Как она мать узнавала о нашем участии в воровской операции? Куда легче: все карманы были забиты кусками  колотого колоба. Правда, и Партизанке кое-что доставалось после нашей операции.
- Дал Бог имечко – Партизанка!
- Мам, так ты и назвала  телушку-то.
- Дак, кто же еще-то, я, я, - никогда не пыталась оправдываться она.
За глаза-то она корову и сотоной, и дьяволом обругивала, а сама души не чаяла. Когда же пойдет встречать, всегда с собой брала то ли корочку хлеба, то ли вареную картошину. А Партизанка, как завидит хозяйку, замырчит, словно сроду не видывала, хвост  даже задерет и, раскачивая боками, понесется навстречу.
- Потихоньку, дурочка, молоко-то расплещешь, - а нагулянное вымя было, что тебе столешница, - сейчас накормлю, напою, вымечко вымою теплой водичкой да и подою. Добро, добро вымечко-то! Ну, рассказывай, где ноне-то носило. Опять поди-ка на пожни плавала? Где, предводительница ты моя, партизанила, на каких полях-лугах?
Мне совсем не понятно было, почему животные должны были «партизанить», искать места для выгула, для кормления. Есть пастух, есть луга, пожни. Есть полные кабинеты начальников больших и маленьких, которые всегда что-то решают. Какие-то выборы в клубе проводятся – за власть, за лучшую жизнь голосуют люди. А кто в этой самой власти, которая людей на партизанском уровне содержит?
На одном собрании, где как будто кого-то выдвигали в депутаты, хотя тот был давно кем-то выдвинут и накрепко утвержден, чтоб не было сомнений. Так вот встал постоянный поселковый «оратор» и сказал в поддержку кандидата:
- Я его давно и хорошо знаю – он настоящий проходимец!
На выступавшего зашикали, за пиджак стали дергать – эко вывез: «проходимец»!
А тот просто отвлекся от написанной бумажки, в которой было написано: «Он – настоящий выходец из народа».
И «оратор» долго не мог успокоиться, все бурчал о том, что разницы никакой нет: и проходимец – тот тоже выходец из народа, не из стада же коров?
Оказывается, все вокруг было народное, свое, но трогать ничего не смей. Здесь не стой и туда не проходи.
Места для выпаса коров да и прочей живности на острове было с гулькин нос. Поскотина настолько  вытаптывалась, что без резиновых сапог и не проберешься – утонешь в болотине. Все пожни за речками на ближних и дальних островах считались колхозными. Покосов не выделялось, – потому как мы не числились в сельских жителях.
Вот коровы и плавали через реку, а то и через две, через три, в том числе, и через саму Кубену. Правда, в  устье-то  не отваживались отправляться в плавание, слишком уж широко разливалась река в этих местах.
Не понятно было и то, почему и  мать должна, как корова, «партизанить»?
Как ни крути ни верти, Партизанке худо-бедно тонны две-две с половиной на зиму сена надо. Надо! Вот мать с начала сенокоса сколачивала небольшую бригаду вместе с другими владельцами коров на добычу сена. А добывать где? А там, где колхозы никогда не бывали, –  на, боже, что нам негоже!
Брали две четырехвесельные лодки, бросали на слани доски, прихватывали кучу веревок, косы, скудный сухой паек и отправлялись, вот уж верно, к черту на кулички. И шли в озеро, мимо Спаса Каменного, некогда в шторм спасшего какого-то большого князя, далее в Токшу – с ума сойти, как далеко надо веслиться. Заливные луга возле озера еще не освободились, так что приходилось косить по брюхо в воде. А трава? Да разве это корм? Сплошная осока. А потом выносят на более сухое место, готовят лодки: досками скрепляют их парой, обвязывают веревками и грузят на такую доморощенную платформу осоку. Руки до крови изрежут. Далее же - обратный путь и боковой ветер на Кубенском озере, так и норовит выбросить сцепленные и с таким большим парусом лодки на мель. А, если такое случится, ни за что не столкнуть на глубокую воду  посудину, загруженную сырой тяжелой осокой.
А матушка после поездки почти что ползком добиралась до избы, но без пригоношек и в такой ситуации никак не обходилась:
- Ой, робята, рожь не сжата, устосалась до смерти, хочу чаю!
Чтобы подоить Партизанку – моченьки не хватало. Старший брат тогда  ни чуть не терялся – брал ведро с пойлом и ведро с теплой водой для подмывания вымени, а я шел за ним с керосиновым фонарем, так как в коровнике было очень темно – через маленькое оконце чуть-чуть пробивался свет - с подойником из белой жести, с маленькой табуреточкой, чтобы сегодняшняя «доярка» могла сесть возле коровы, – все следовало сделать так, как делала это мать: иначе Партизанка закапризничает, расстроится и ни за что не отдаст все молоко. Так вот и вышагивали в хлев по узкому проходу между заборами по «проспекту», который в народе назывался «козьим». Брат по дороге напевал бесхитростную песенку:
Один американец засунул в опу палец
И думает, что он заводит граммофон.
Другой американец…
И тут братан осекся – навстречу по «проспекту» пробиралась соседка, тетка Татьяна. На людях, в семье, а уж при матери особо, не принято было говорить плохие слова. Мы и не говорили, хотя знали их бесчисленное множество – наслушались. В тот раз брат так и не допел о другом американце, и о том, что тот делал в этой самой «опе». Но тас сальным душком песенка мне однажды помогла  решить не сложную, но очень срочную и нужную задачку.

***

В то утро мама даже сметану с простокваши не сняла. Раньше она делала так: подцепит с одного края сметану, а потом можно ее было закатывать, как толстый блин, в рулончик и складывать в большую кринку для пахтания масла.
- Ну, ешьте! – сама-то она редко садилась с нами  за стол – больно было смотреть на парней, которым бы хотелось дать что-нибудь из еды посильнее. Поэтому  мать чаще уходила, чтоб не глядеть в полуголодные, а то и голодные глаза  сыновей.
Братан поставил блюдо в центр стола. Стол – можно разгуляться, – мне с маленьким ростом и с короткими руками это было не очень ловко: приходилось или изо всей силы  тянуться к середине стола, или вставать коленками на венский стул.
Брат подал одну ложку, почти наполовину изгрызенную, может быть ни одним поколением.
- Сейчас границу держать будешь.
- Чего держать? -  поначалу не понял я.
- Чего, чего – границу, обыкновенную, говорю, границу.
И вот он своей ложкой провел черту - как будто разрезал простоквашу на две части.
- По-братски?
- По-братски, - ответил я, как взрослый, на полном серьезе, не понимая, что из этого последует.
- Это - граница, ты ее станешь держать ложкой. Только крепче держи. Сперва я поем, а потом станем есть всяк свое. Понял?
Чего уж тут не понять – сиди, смотри да крепко-накрепко держи границу.
Я держу, а он так наложно  хлебает, прикусывая картошку. Он хлебает, а я держу изо всех сил.
- Сань, а Сань, а можно я похлебаю, а ты пока подержишь?
- Куда мне удержать – это дело серьезное, мне ни за что не справиться. А у тебя хорошо получается, Карацупой станешь.
Читал в «Пионерской правде» про Карацупу, про реку Тиссу, про границу. Но пограничником я так и не стал. А он был пограничником. И ни где-нибудь, а на самом краю тогдашнего Советского Союза – Ашхабад, Мары, Бахарден, Кушка…
Он хлебает простоквашу, а я еще сильнее стараюсь удерживать границу. Да куда там: простокваша и с его, и с моей стороны оседает с одинаковой скоростью. И круг сметаны, чем ближе ко дну, все быстрее и быстрее сужается, как береста на огне.  Вот уж полблюда осталось. А моя очередь все не приходит и не приходит. Но зато пришла  мать. И первым делом  старшому дала все-таки звонкую затрещину. А я доел оставшуюся простоквашу уже, не соблюдая границ.
- Наелись? – совершенно не надеясь на положительный ответ, спросила мать.
- Наелись, - опустив головы тихо ответили мы, ни капли не сомневаясь в том, что она нам не поверит.
- А никогда вас не накормишь, ады, так и есть ады. Одни глаза не сытые,- сказала она, сама уже не веря в правдивость сказанного.
Исподлобья мы наблюдали за матерью – на ее глаза наворачивались слезы. И, чтобы не давать повода для еще большего расстройства, мы, как ошпаренные, выскакивали из-за стола.
Но прежде, чем отпустить нас на улицу, мать строго-настрого наказала встретить Партизанку, когда поселковое стадо вернется после пастьбы.
- Мам, а где сегодня пасут?
- Если  Ионко запил, то где угодно, стадо само себе предоставлено, надо бы нового пастуха нанять, а этот зимогор угробит всю животину. Опять, наверно, отсыпается на берегу меж бревнами.
- Ну, я пошла на работу. Чтоб к моему приходу самовар был на всех парах.
Ставить самовар да, чтобы подгадать как раз ко времени, было нашей  святой  обязанностью. За ослушание или за то, что самовар потух, а чай остыл-«замерз» – хоть на коньках катайся, -  за это можно было  схлопотать и неприятности. 
Мы остались с братьями при «хозяйстве», а мать ушла на причал грузить впервые пришедшую нынче самоходку под названием «Эстонец» – бригадир обещал хорошо закрыть наряды, если бабы быстро управятся с погрузкой.
Оказывается, что наступивший день становился далеко не обычным, а вовсе даже наоборот – совсем необычным
Теплоходы с барками приходили с низу Кубены, из озера, со стороны Вологды, Ленинграда и бог весть еще откуда за тесом, – тес очень ценился: высушенный в естественных условиях – в стопах, аккуратно и даже красиво сложенных теми же мученицами,  поселковыми  бабами, зарабатывающими на этом такие необходимые для прокорма семей гроши.
Когда начиналась навигация, первым почему-то всегда приходил «Эстонец», большая самоходная баржа. Это  - после ледохода – было очень важное событие на берегу Кубены. Хотя нынче «Эстонец» очень призапозднился с приходом, тем не менее, каждый год в честь его устраивался на берегу стихийный праздник. Так было и на этот раз. На причал собирались все ходячие жители поселка.
 А ребятни столько «вытаяло» - не сосчитать.
 И Павлуха  Бакрылова нашла время придти. Об очень занятом человеке в поселке так и говорили: «дел, как у Павлухи».
Даже Василий Рассохин ради такого случая надел  военный китель, пристегнул к культе ноги деревянный протез, самим сработанный с помощью топора да стамески, и добирался до пирса.
Вальяжно, с чувством большой значимости собственной персоны
вышагивал Алексей  Коновалов или попросту - Коновал, хотя к лечению лошадей он не имел никакого отношения. Коновал догнал  Рассохина:
- Привет, Васка, и ты туда же со всеми, как рак с клешней?
- Кому Васка, а кому – Василий Михайлович!
- Ну, прям, какие мы гордые – Василий Михайлович! Извиняюсь, Василий Михайлович. Нога-то у тебя не подросла? И чё, это ты вдруг побрякушки на грудя, как на новогоднюю елку, понацеплял?
-  Накажет, Олексей, тебя Бог, накажет. Что ты с людьми-то так говоришь, как  коросты с задницы рвешь. И на счет «побрякушек» – тоже:  я их никогда и не снимаю, как прикрутил к кителю, – так и висят. Все, что есть, все и ношу с собой, - и вдобавок постучал клюшкой по деревянной ноге, - и эту вот «награду» с войны тоже ношу. Тебе-то, брат, и носить нечего? Поди-ка и барахлишко всё поистрепалось?
-  Это ты о чем, Васка?
-  О чем, о чем – сами печем, вот о чем.
-  А ты не бойся, на мой век хватит добра, - ответил Коновалов, который с первого раза понял, о чем речь, только вид сделал, что не расслышал.
О Коновалове говорили в поселке всякое-разное. Вернулся тот с фронта с одной единственной  царапиной, которую часто показывал людям, чтобы доказать, что и он на войне за родину пострадал. А однажды, по  пьяной лавочке,  проболтался о том, что грелись у костра, а тут немец шандарахнул, снаряд попал  в недалеко стоявшее дерево, и отлетевшая от дерева щепка чуть задела его.
Ясно, что его Глафира жила много лучше других, нередко получала посылки от муженька, а когда «герой» самолично заявился домой,  -  вагон добра с собой привез: сногсшибательный аккордеон, швейную машинку «Зингер», велосипед, каких никто из местных и не видывал, да еще  разного мелкого добра без счету: «это купил, то подарили, а это нашел».
Мать так у нас сразу раскусила его вранье – на дурака рассказ: «Купил-нашел, едва ушел, хотел отдать, да не могли догнать».
Не любили его. Но обращались к нему с просьбами часто – по необходимости.  Куда денешься? Приходилось обращаться, чуть ли не в ножки кланяться: поросенка заколоть, овцу ли, корову ли зарезать. Если не было у рук, то как без Коновала справишься. И Олеха это чувствовал. Нередко, бывало, и кочевряжился, и  мог обидеть, но в конце концов соглашался, потому как животину убавлять, –  значит, хороший барыш иметь.
И веселенький Паша Кумарь пришел на пирс. Вместе с женой, которая не переставала его пилить даже в условиях, приближенных к производственным: «Да, лешой-водяной, тебя понеси, – уже успел жорнуть, где только находишь?» Это у Паши началось с тех пор, как он на облигацию двухпроцентного займа выиграл неслыханную  сумму – двадцать пять тысяч рублей. Когда в сберкассе узнал об этом, на выходе из конторы скатился по крутой лестнице со второго этажа – все ступеньки хребтиной пересчитал. С того времени и пилит жена своего благоверного, а в народе песенку  про них сочинили:
Кумарь пил,
Кумарь пел,
    Кумарихе надоел.
    Кумариха Богу молит,
    Чтобы Кумарь околел.
    И работница клуба пришла – Елена Петровна, - про которую иногда парни пели:
    Елена Петровна
    Поехала по бревна.
    Села на пенек,
    Просидела весь денек.
    Совсем было не понятно, зачем ей эти самые бревна, на чем она поехала, почему села на пенек и целый день просидела на нем? Но народный фольклор оказывался неумолимым: уж, если поют, – так и будут петь, и эту песню не задушишь-не убьешь. Если припечатают прозвище,  даже в нашей заводской бане ни за что не отмоешься от него, и станешь прозвище носить за бархат - без счету лет.
    Толя-перевозчик подогнал свою лодку поближе к самоходке, которая привезла людям работу. А, значит, с ним скорее станут рассчитываться – не надо будет ходить по избам и выпрашивать деньги.
    Летом Толя перевозил через Кубену, к Лисьей горе, а зимой делал и чистил проруби для забора воды и для полоскания белья. И делал это с любовью. Так что поселковое население было у него круглый год в долгу. Но  ему душа не позволяла считать хороших людей своими должниками. И он этот долг своебразно гасил. Летом, бывало, придет к матери: «Мария, ты бы ссудила мне на четвертинку, а я с тебя зимой за чистку прорубей не возьму». Мать давала, и уж верно, – зимой оброк с нее Толя не брал. А зимой у него другой убедительный аргумент находился: «На четвертиночку, и летом сколь угодно раз перевезу на ту сторону, хошь в церковь, хошь на фабрики, когда поедешь, хошь на пристань к пароходу в Вологду, когда соберешься, и твоих парней, сколь надо, перевезу бесплатно».   
Пришли и  Карл Данилович с Анной Францевной. Удивительное дело – совсем не чужими людьми были они в Чайкиных Песках: интеллигенты, всегда внимательны к людям, муж вел совершенно трезвый образ жизни, привезли они в нашу глухомань свои обычаи, традиции, чистоплотность как в мыслях, так и в делах. А то, что они были высланы на поселение из неведомой тогда Латвии, так людей это вовсе не волновало, – хорошие люди, – и все тут. Кто-то творил дикие беззакония, но те люди, нам казалось, были высоко и далеко, а нам бок о бок с  поселенцами жить и ладить на грешной земле. И хорошо ладили.
    Карл Данилович работал на «захарке» – так у нас называли ЗИС-5
с деревянной кабиной. Так вот и про него местные стихоплеты сочинили совершенно беззлобную частушку:
    Не работает машина,
    Не работает мотор –
    Из кабины вылезает
    Карл Данилович-шофер.
    И Надя-продавщица, второе после директора завода лицо в поселке, по причине того, что она стояла у настоящего кормила, та тоже пришла посмотреть на самоходку.         
И Христя Волков, тот самый, который командовал «галдереей», как нам думалось, полной-преполной несметными богатствами: канатами, проволокой, краской, клеем, инструментами, металлом, овсом и упряжью для лошадей, которых в заводской конюшне насчитывалось десятка полтора, да, говорили, что и продукты в галдерее всяческие в особом складе есть, - только не про нашу честь.
Бабы тут же сбивались в пары, – кто с кем станет носить доски с биржи пиломатериалов до самоходки, кто станет в барже укладывать их. Хвастались, у кого какая подушка будет на плече, кто-то с прошлогодней не расстался, а кто и новую сшил, – без этого немудреного приспособления никак нельзя было, – иначе на первых минутах сотрешь до крови плечи, а там какой уж из тебя работничек. А работа предстояла серьезная и надолго: опустят чай попить и опять - за доски. Только успевай поворачиваться - сбросил в трюм и обратно на биржу, где уже уложены на специальную подставку по три-четыре доски.
На причале начинался праздник. Не организованный, совершенно беспорядочный – без митинга, без речей, без всяких там выдумок.  Людям интересно было, как баржа с первого захода не могла пришвартоваться, как капитан ругался в большой блестящий медный рупор. Как пришлось заводскому катеру даже заходить со стороны фарватера и толкать нос «Эстонца» к берегу.
    Теплоход казался настолько большим, и настолько у него были высокие борта, что мы думали, – он может ходить, хоть по реке, хоть по норовистому в непогоду Кубенскому озеру, хоть по морю, хоть  по океану. Правда, Колька Фокин говорил, что по Пучкасам он не пройдет - по ширине – кусты будет задевать. А Валерка Калачев добавил, что и по Атлантическому океану тоже не сможет ходить, так как там волны вышиной с заводскую контору, а вот по Тихому океану - запросто: там тихо.
Наконец самоходка пришвартовалась. И тут начиналась комедия, которая повторялось из года в год. Капитан с «матюгальником» в руках ходил по борту и обращался к собравшимся, особенно к тем, кто пришел загружать судно:
- Бабоньки дорогие, труд вам на пользу!
- Расшеперивай крышу у самоходки – нечего балаболить, - неслось с пирса.
- Да, погодите вы, погодите, - продолжал капитан, - послушайте сюда, гидрат вашу перекись марганца! Укладчиц умелых поставьте на укладку досок в теплоходе. Да покаты положите вначале.
Кто-то из женщин уже тащил доски для того, чтобы сделать покаты. Капитан заметил такое рвение и не одобрил его:
- Ну, что вы  тонье такое тащите – его соплей можно перешибить, пятидесятку надо тащить, а не девятнадцатку, половую доску, говорю, тащите, половую!
Пока грузчицы решали «половой вопрос», капитан упрашивал работниц:
- Вы уж, бабоньки, поаккуратнее первые-то ноши бросайте, нам еще до Питера с досками надо добраться живыми-здоровыми, не расхерачьте днище судна.
На берегу все поняли и дружно с азартным смехом ответили:
- Доберетесь, не расхерачим, будет размазывать…
Матросы раздвинули крыши трюмов, укладчицы спустились на места, бабы отправились к стопам досок за ношами.
Несмотря на увещевания капитана «Эстонца», первые доски полетели в судно, и с таким грохотом, словно били по огромному барабану. Кто оставался в домах в поселке, услышали этот гром, - это значило, что бабы начали грузить самоходку.
И гром, помаленьку стихая, будет громыхать и громыхать несколько суток.
  «Эстонец» привозил с собой праздник, после чего начинались нелегкие будни, но это уже была настоящая, тяжелая работа, она прибавляла надежду на заработок, на некоторое облегчение в поселковой жизни.

* * *

Не успели бабы еще, как следует, разработаться, и до перерыва на чаепитие еще, ой, как было далеко, из проходной завода пришел сторож, и, на ходу, когда Мария несла с напарницей очередную ношу досок, сказал:
- Митревна, шла бы ты домой, что-то там не ладно, твой парень в проходной ревит навзрыд. Иди, голубушка, иди!
Мария крикнула напарнице:
- Бросаем, - и доски с треском полетели с мостовой на обочину.
    Прибежала в проходную:
- Чево произошло-то?
    А сын и слова вымолвить не может:
- Пар…, Пар…да Пар…
- Ну, что ты, как немтырь. Скажи толком, - и подолом от платья вытерла парню глаза и швыркающий нос.
- Партизанка… еле с берега дошла  и… сразу вальнулась на бок, я… объидей даже не успел ей свежих постелить. И все лежит – не встает… и жалобно мыркает.
    Пришли в хлев. Мать подала старшему сыну фонарь:
- Свети поближе. Ну, чево с тобой, Партизанка, случилось, чево, приключилось, моя голубушка, чево, моя умница, произошло-то такое?
    А у коровы – весь бок в кровавых подтеках и глубоких ссадинах. Когда мать увидела, что и вымя в таких же подтеках и ссадинах, запричитала:
- Убили, убили нашу Партизанку, убили изверги! Чтоб им ни дна ни покрышки!
    Потом стало известно, что Партизанка вместе с другими коровами из поселка переплыли через две реки на колхозный луг и нарвались на пастухов, которые излупили чужих коров нагайками. Нашей, видать, больше всех досталось как предводительнице.
    Хоть соседи и успокаивали мать, что, может, все обойдется, и корова встанет на ноги. Да только не верилось матери в это. Надо было готовиться к самому худшему.
    Мать сбегала, как она говорила, к «фершалу». Та пришла, посмотрела, послушала.  И подтвердила самые страшные опасения матери. Фельдшерица оставила градусник, чтобы днем и ночью измерять температуру и, как только та дойдет до критической, придется нарушать корову. Партизанка подняться не могла, поэтому мать, чтобы хоть вымя освободить от тяжести, доила ее лежачую в блюдо, а потом переливала в подойник. Когда она вынесла подойник на улицу, упала на колени, едва успела поставить ведро на землю, и ревом заревела: молоко в подойнике все было красное, как сегодняшнее утреннее солнце.
    Мы с братом ни на минуту не отходили от Партизанки, брат научил как надо измерять температуру и главное – куда вставлять градусник с веревочкой, а то я пытался сначала ставить его подмышкой. Градусник не держался, падал на подстилку. Сбегал к брату, спросил. А тот:
-  Да ты вспомни про американца и сразу все поймешь.
-  А туда я боюсь.
-  Дурачок,  чего бояться-то? Это же наша Партизанка!
    А у Партизанки температура держалась очень высокая, ночью еще выше поползла. Прибежала мать проведать, посмотрела прямо в глаза своей спасительнице и трагически  прошептала: «Надо корову решать!» - и это был приговор, жестокий от безысходности приговор.
    Вот и всё.
Как не хотелось ей идти к Коновалу, да никуда не денешься – пропадет совсем корова, пропадет мясо. Коновал не отказал, пришел скоро. Также скоро прирезал корову, освежевал тушу, и мы мясо перенесли в кладовку возле нашей избы на втором этаже, в мансарде. Мясо охладили, разделали по всем правилам. А Коновал сам вызвался торговать мясом, что не очень-то матери хотелось.
-  Полно-ка, Митревна,  горевать, - говорил он,  да за такие горы мяса выручишь на телушку и останется еще на кой-какое обзаведение.
    Все куски были разложены на скамейках, столе, табуретках, на полу, а одна задняя нога лежала немного в сторонке, на особицу.
-  А  это-то, Олексий, чево не разрубил, надо бы?
-  Да я так унесу.
-  Как?
-  Да на плече, как еще – своя-то ноша не в тягость. Это за работу.
-  Не много ли, побойся Бога, вдову ведь грабишь, креста на тебе нет!
-  Ну, тогда тебе надобно было искать мясника подешевле, может быть, тот бы был с крестом, и не ограбил бы или еще бы больше взял, - Олеха прекрасно знал, что вариантов, кроме него, не было.
     Мать проглотила горькую слюну да и отошла. С ним спорить – что воду от берегов отталкивать.
     Покупателей было много, но больше все - безденежные.
- Митревна, запиши да запиши, потом рассчитаемся.
- Мария, мы осенью бычка колоть станем, так я верну мясом.
     На что уж состоятельная Кикинзониха, и та, вежливо так, на «вы»:
- Мария Дмитриевна, и меня запишите, – нет денег, муж говорит, что на следующей неделе привезут деньги на зарплату. А уж выбирала да выбирала Кикинзониха: «Этот кусок мал, другой велик, тут много жира, а этот вообще без жиринки да хорошо бы с сахарной косточкой…» На что уж не любила мать Коновала, но и то в душе поддержала его, когда тот хотел вытурить из кладовки привередливую покупательницу.
     Очень  хотелось наторговать побольше. Мать все думала о своих парнях. Одному бы надобно вельветку справить, - на девок парень начал заглядываться, у другого – штаны латанные-перелатанные, у третьего – ботинки  каши просят, вырос уж из них.
     И всех накопившихся дыр разом не заткнешь.
Не наторговали побольше. Где уж там?  Распродали  Партизанку по кусочкам, съели ее всем миром. А телушку не смогли купить. Не осилили.
     И пришла в семью еще более сильная  Нужда. И  встала, как вкопанная. В переднем углу избы. Под  иконами Николая Чудотворца и Божьей Матери.  Под черной бумажной тарелкой громкоговорителя.
- Как дальше-то жить?
     Безмолвствовали святые лики. Лишь слегка волновалось пламя лампадки. Да радио, не к месту бодро, пело о далеком, таинственном  человеке, которому за всех приходилось по особому вольно дышать в широкой родной стране, среди многих лесов, полей и рек.
- Тоже, видать, сердешному не легко - одному-то, на таком просторе, - безутешно прошептала мать…


Рецензии
Вот читала и плакала... Многое знакомо. Вкус жмыха помню до сих пор. Мама давала по кусочку на обед в школе...
Замечательно написано, от души. Спасибо, Павел.
Удачи Вам!

Вера Маленькая   06.11.2016 23:58     Заявить о нарушении
Хорошо написано, обстоятельно, смачно, что называется с народным дымком, издаля. Читать приятно, не смотря на то, что сюжета как будто нет. Просто идет жизнь перед тобой и зачарованно смотришь на нее и пьешь родниковую, незамутненную, чистую. И хорошо... Спаси Бог!

Виктор Далёкий   17.05.2018 15:53   Заявить о нарушении