Дети войны

Этот материал содержит отдельные рассказы из цикла моих произведений, посвящённых Великой Отечественной Войне. В материалах приведены реальные события, произошедшие либо в годы войны, либо накануне её, либо по её завершению. События, освещённые в данном материале, происходили  на хуторе Волчий, Вейделевского района, Белгородской области (рассказы «Матрёна Алтынник» и «Иван Алтынник» из очерка «Моя родословная»)  и в селе Вторая Новостроевка, Грайворонского района, Белгородской области (цикл рассказов из «Повести сурового времени».)

События на хуторе Волчий (фрагменты из очерка «Моя родословная»).

Матрёна Алтынник
3-е поколение.
По тексту, в зависимости от ситуации, Матрёну Алтынник я буду называть Матрёна, Мотя  или мать.

До момента коллективизации детство у Моти (моей матери) было светлым.  Отец вернулся с гражданской войны, образовалась полнокровная семья – дедушка, бабушка, мать, отец, сестра и два брата. И ещё были дедушка Максим и бабушка Фёкла, которые жили в Яропольцах. Когда дедушка Максим Гусаков приезжал в гости, это для Моти были самые счастливые минуты. Он привозил для детворы гору гостинцев – пряники и конфеты для всех, а всякие обновки (платочки, платьица, штанишки) – для каждого. Но дело было даже и не в гостинцах. С его приездом в доме создавалась по-особенному праздничная обстановка и было особенным настроение. Мотя видела, как с его появлением светилось радостью лицо матери, и эта радость наполняла весь дом.
Но ещё интереснее было у дедушки Максима гостить. Зимой к нему ездили очень часто. Почти на все праздники.  Отец запрягал пару лошадей, все усаживались в сани. Мать укрывала детей шалью. Зимы тогда были снежные, забойные. Второй шалью мать укрывалась сама, и сразу трогались в путь.  До дедушки Максима и бабушки Фёклы семь километров, из них шесть – по яру. В яру тихо, вдоль конной дороги сугробы снега. Бегают зайцы и лисы. Дети долго не сидят, начинают сталкивать друг друга с саней, вываливаются из них, бегут за санками вдогонку. Отец подстёгивает лошадей, делает вид, что не замечает потери членов семьи и может уехать без них. Володя уже большой, он знает, что отец шутит. Андрей самый маленький, но он самый быстрый. Он уверен, что догонит сани. Мать говорила, что он бегал настолько быстро, что мог и зайца загонять.  Мотя и Саша отстают. Вскоре переходят с бега на шаг вперемешку. Так и движутся, считай полдороги.  По приезду, влетают вихрем в дом, и сразу же в объятья к деду Максиму. Дедушка Максим каждому вручает гостинцы, а уж затем бабушка Фёкла зовёт на пироги.
Любила Мотя своё хозяйство – скотный двор, пасеку, поля,  куда её брали во время работы на них. Трудились всей семьёй. Батраков не было.  Поэтому и приходилось взрослым работать от зари до зари, а детям – с утра до вечера.
Особой любовью у Моти была отцовская мастерская. И дело не только в том, что в ней было множество разнообразных инструментов. Чего там только не было! Рубанки, фуганки, рейсмусы, разнообразные пилы, калёвки, ярунки, малки, ватерпасы, коловороты, молотки, киянки… Всего не перечислишь. Мотя расспрашивала отца о назначении каждого инструмента. Отец объяснял и, смеясь, говорил: «Мотя, зачем это всё тебе? Пусть Володя с Андрюшей интересуются. А ты иди к матери шитьё постигай». А жене говорил: «Поля! Хватка у Моти ваша, Гусаковская».
Я, выслушав рассказ матери, спросил: «Почему всё-таки Вас так интересовала мастерская?». И получил  несколько неожиданный ответ: «В мастерской отец смотрелся, как царь. Да, он был небольшого роста. Ростом он не пошёл в отца, деда Максима. Ростом он – в мать, в бабу Настю. Но когда он завершал отделку только что изготовленной им оконной рамы, стола  или стула, лицо его светилось, как солнце. В такие минуты он мне казался царём».   
Любила Мотя кобылу Маруську. Летала на ней, как ветер. Однажды, когда вся семья трудилась в поле, окончилась питьевая вода. Всех мучила жажда. Отец подозвал Мотю к себе и говорит: «Принеси нам, доця, водички. Только бегом. Одна нога здесь, другая там». Мотя прибежала домой. Схватила ведро и на луг, к колодцу. Набрала воды в бидончик. Чувствует, что долго возится. А отец просил: «Одна нога здесь, другая там». Тогда она решила, что быстро без Маруськи ей не управиться. Она вскочила с бидончиком воды на лошадь и поскакала в поле. Дальше свой рассказ мать продолжала с чувством огромной вины, как будто она совершила какое-то преступление. «Отец, когда увидел меня скачущей верхом на Маруське, побежал навстречу, махая руками – давал знак, чтобы я немедленно остановилась. Я выполнила его команду и слезла с лошади, не понимая, что случилось. Он подбежал, лицо бледное, растерянное. Подошёл к Маруське, погладил её, осмотрел кругом и говорит с укором: «Мотя, Маруся  жеребиться скоро будет. Нельзя на ней ездить». Всё обошлось благополучно. Но мать, когда мне это рассказывала, говорила сквозь слёзы: «Столько лет уже прошло с той поры, а я всё равно иногда вспоминаю растерянное и бледное лицо отца».    
Коллективизация, как смерч, перечеркнула всё и сразу. Матрёне шёл четырнадцатый год, Андрею – только девятый, когда они остались без родителей, без средств к существованию. Как выживали? Мать рассказывала, что вначале она нашла работу в Воеводском, у каких-то хозяев. Работала у них по хозяйству. Всё это: за жидкие завтрак, обед и ужин. А бывало, что и без обеда оставалась. А работы было много: и в огороде, и во дворе, и в хлеву. Потом некоторое время работала, опять же у хозяев, в Яропольцах. Здесь в её обязанности входило нянчить ребёнка и всё та же работа по хозяйству. Андрей, чтобы не умереть с голоду, ходил по окрестным хуторам, просил милостыню. Подавали с украдкой, боялись гнева власти за то, что кормят кулацкого выродка. Ходить в школу, по требованию актива, им запретили как кулацким детям. Учителя по воскресеньям, а иногда в будние дни вечером приглашали Мотю и Андрюшу к себе домой и тайно учили грамоте. Мать с огромной благодарностью вспоминала этих людей, научивших её читать, писать, считать, что безусловно помогло ей в дальнейшей жизни. 
Изменения в их жизнь внёс председатель колхоза по кличке «Слышака». Её он получил за то, что ко всем обращался, как правило, не по имени, а: «Слышь». Однажды он пригласил Мотю и Андрея в контору, а также, с ними вместе, их дальнюю родственницу.  Он усадил их перед собой и сказал, обращаясь к нашей троюродной тётке: «Слышь,  это неправильно, что эта детвора (он кивнул в сторону Моти и Андрея) беспризорная и голодная. Они ж ни в чём не виноваты. Слышь, – обратился он вновь к нашей тётке, – возьми их к себе. У тебя место найдётся. А харчишек  на них я тебе буду выписывать».
Я не знаю, что повлияло на решение председателя. Принял ли он на себя личную ответственность – кормить детей врагов народа – или сработало сталинское изречение: «Дети за родителей не отвечают». Теперь я уже не могу сопоставить во времени эти два события. Но мать о председателе всегда вспоминала, как о деловом толковом человеке.
С этого момента Мотя  начала работать в колхозе.  Работа куда пошлют – в поле, на ферме, иногда пасла  худобу – коров, овец,  свиней. Работа  нередко тяжёлая, но за неё начали платить трудодни. То есть за каждый отработанный день в тетради учёта писали палочку. Мотя старалась и вскоре стала передовиком в труде, а затем и звеньевой в полеводческой бригаде. Кроме благодарностей иногда получала вознаграждения – отрез на платье или что-то ещё. И – почётные грамоты. Их у матери было очень много.
Но оскорбления, вроде «кулацкая морда», в основном, от тех, кто их сделал сиротами и бездомными, продолжались.  Не обошла эта участь и Владимира. И тот, в конце концов, не выдержал и уехал с женой Таней и малюткой сыном Лёней в Сибирь. Без адреса, куда глаза глядят.  Взяли с собой и Андрея. В пути следования, на  неизвестной станции назначения им улыбнулась удача. То ли на длительной стоянке, то ли на станции пересадки Владимир пошёл по ближайшим пристанционным магазинам. Может, что-то купить. Вдруг он заметил, что за ним следует какой-то мужчина. Первое, что пришло Владимиру в голову, – жулик, который хочет на нём поживиться. Но он сделал вид, что ничего не замечает, и зашёл в очередной магазин. Незнакомец следом. Владимир не на шутку испугался и начал лихорадочно соображать, что предпринять в этой ситуации. Помог сам преследователь.
– Ты ж Володя Алтынник! – сказал он.
– Ну, да, – произнёс Владимир.
– Ну а я ж твой дядько Васыль. Гусаков. Не узнал?
– Теперь узнал, – ответил радостно Владимир.
Гусаков выяснил  у Владимира, как тот оказался в этих местах, а затем  скомандовал (он уже был директором леспромхоза):
– Собирайтесь все в кучу. Поедем ко мне домой.  И будете работать у меня, в леспромхозе. Я за вами пришлю транспорт.
Оттуда, из Сибири, в июне 1941 года, в  первый день войны, Владимир  ушёл на фронт, воевал до мая 1945 года, до Победы. На фронте был дважды ранен. После Победы работал до октября 1945 года по обустройству наших воинских частей в Германии.   Андрея  призвали в 1943 году, воевал до госпитализации по ранению.
А те, кто их преследовал, далеко не все ушли на фронт. Некоторые даже себя изувечили, чтобы закосить от него. Так было у прошедших поколений, так и у нынешних. В минуты смуты ставку всегда делают на негодяев. Но это эмоциональное отступление.
Матрёна в Сибирь с братьями и невесткой тётей Таней не уехала. Причин я не знаю. Возможно, потому что она уже была в почёте. А, может быть, потому, что у неё на тот момент был кавалер, и она из-за него осталась в Волчьем.
Вскоре после отъезда родных в жизни Матрёны произошло ещё одно незаурядное событие. Её, и с ней ещё шестерых девушек (все незамужние), пригласили в контору. Девчата терялись в догадках: зачем они понадобились? У Моти на душе было тревожно. Она боялась всего, потому что за неё некому было вступиться. 
Всех девчат пригласили в кабинет председателя. Слышака был не один. С ним рядом сидел ещё какой-то незнакомый мужчина, судя по его виду, какой-то начальник. Девчат он поприветствовал первым. Но речь начал председатель.  И начал он её, как говорят, издалека. Он стал рассказывать о том, что наступило новое время – время машин.  И кому, как не молодым, надо осваивать новую технику.
Мать, вспоминая, говорила: «Мы все не могли взять в толк: зачем он нам всё это рассказывает. Если это обычная лекция, так её читают в клубе и вечером, а не с утра, когда надо работать. Но вдруг он произнёс: «В общем, девчата! Есть мнение записать вас на курсы трактористов. Дело это добровольное, но я думаю, что вы все согласны».
Мать, вспоминая об этом, даже вздрогнула, как будто это событие было совсем недавно. Едва не вчера.   «Я сразу же расплакалась, – говорила мать. – Я подумала, что все найдут причину и откажутся. У них родители. У них есть защита. А я сирота. Кто за меня вступится. Вскоре вслед за мной расплакались и остальные. В общем, все отказались. И тут, после некоторой паузы, поднялся этот незнакомец, осмотрел нас всех. Сообщил, что он работник райкома партии. А затем сказал: «Стать трактористками – это не просьба. Это приказ Родины. Так надо». После некоторого замешательства мы начали задавать вопросы. Главный из них – почему выбрали нас, девчат? У нас же на хуторе столько парней.
На что представитель райкома ответил: «Парням скоро найдётся ещё более ответственная работа». Что это за работа? Мы не спросили. Когда ребята узнали обо всём этом, побежали к председателю с просьбой записать и их на курсы. «Что же мы хуже девчат в технике разберёмся!» – возмущались они. Но председатель всем отказал, сославшись на мнение представителя райкома. Вскоре, однако, взяли двух ребят, но они были инвалиды, непригодные к военной службе. 
Есть много инсинуаций на тему: знал ли Сталин о том, будет война или нет? Приводятся какие-то сложные рассуждения, доказательства и опровержения. Из приведенного выше рассказа матери вывод следует однозначный – знал. Знал ли председатель колхоза? Знал ли представитель райкома: зачем такой приказ дала Родина? Но Сталин знал. И, если верить моему учителю географии, который перед войной служил на западной границе, – знали все жители приграничных районов. Знали наверняка, потому что за полгода до начала войны на базаре рубли советские уже не брали. Уже тайно ходили немецкие марки или меняли товар на товар.
Курсы трактористок были организованы в Вейделевке. Съехались девчата со всего района. Наука, по воспоминаниям матери, была для всех мудрёная и давалась нелегко. В это я поверю. Каждому поколению своя техника. В то время для матери трактор, как в моё время для меня компьютер. А вот уже наши дети с компьютером на ты. А внуки, создаётся впечатление, уже в утробе матери знали об операционных системах, материнских платах и прочих премудростях компьютерной науки.
Окончили курсы все семь девушек. Но на тракторе смогли полноценно работать не все. Тем не менее, к началу войны пахать и сеять в отсутствие мужчин было кому.
С первого дня войны, Андрея, – мужа Александры, призвали на фронт. Нину-малютку Андрей нёс на руках на край хутора, за Суботивську кручу – название такое потому, что недалеко от неё хата хуторского жителя с фамилией Суббота. От этой кручи его и таких же, как он мужиков, повезли на подводах в Вейделевку, в военкомат. Знали ли они, чувствовали ли, что все они уходят навсегда? Именно все! С призыва 1941 года с войны на хутор не вернулся никто.
С той военной поры в Волчьем зародилась неписанная традиция – провожать в армию всех на край хутора, за Суботивську кручу. Так провожали в армию и меня.
Андрей на прощанье поднял Нину высоко на руках, затем поцеловал её и передал Александре. С фронта он не вернулся. Александра, моя тётя Саша, растила Нину сама в труднейших условиях военного и послевоенного времени. Хорошо, что у неё был своя небольшая хатка, которая ей досталась от мужа. И сейчас помню эту низенькая хатку, в ней небольшой зальчик, небольшая спаленка, небольшая кухонька, сенцы и крылечко.  В зальчике у окна стол,  над столом портрет Андрея в военной форме. А на самом столе, на самой его средине, орден Великой Отечественной войны и письмо-треугольник. Что в этом письме? Когда был молод, не поинтересовался, не попросил прочитать или хотя бы узнать о его содержании. Теперь нет ни тёти Саши, ни Нины. Нет ни письма, ни ордена. Но память об этом осталась.      
Вначале войны из района пришло постановление: эвакуировать технику глубоко в тыл. Из Волчьего  на эвакуацию были отправлены два трактора – моей матери и её подруги Зины.  В тот же день мать и тётя Зина отправились, каждая на своём тракторе, в Вейделевку. Там были организованы тракторные колонны, которые, не мешкая, двинулись на восток. Я не знаю, сколько времени понадобилось, чтобы добраться до Вейделевки на её «Фордике», на этой железяке, движущейся со скоростью пешехода. Какую выносливость должны были иметь девчата-трактористки, чтобы доехать до Вейделевки (25 километров). А ведь они в составе колонны добрались до Россоши (ещё около полутора сот километров).
На въезде в Россошь колонна попала под бомбёжку. «Когда начали бомбить голову колонны, – вспоминала мать, – мы с Зиной заглушили трактора и бросились в ближайший овраг. Страх такой, что не передать словами.  Перетрусили все: и мы – девчата-трактористки, и взрослые мужики – механики. Они же тоже такого никогда не видели. Спустя некоторое время пришла команда: «Расходиться по домам». И мы, оставив свои трактора, двинулись в обратный путь».
Не знаю, сколько времени они шли назад, в свой хутор Волчий, чем питались. Когда мать об этом вспоминала, я не поинтересовался. Может быть, из-за недостатка житейского опыта не вник в трудность этого непростого дела. Только сейчас я задаюсь этими вопросами и восхищаюсь тем, на что способны были наши родители.
Вернувшись из-под Россоши, мать с тётей Зиной отправились в город Валуйки за солью. В военное время соль всегда дефицит, имеет баснословную цену. Не знаю, сколько стоила соль, где мать взяла на неё деньги. Знаю, что шли они в Валуйки и обратно пешком, а это полсотни километров в одну сторону. На обратном пути, ещё в Валуйках, уже с заветной покупкой, во время прохода под мостом, переброшенным через железную дорогу, попали под неимоверную бомбёжку. «Это был настоящий ад, – вспоминала мать, – вокруг всё гудело, ревело, взрывалось. Бомбили и мост, и железнодорожные пути. Мы с Зиной попадали, укрыли сумками с солью головы и лежали неподвижно пока всё не стихло».
Не прошло и недели после возвращения из Валуек, как их обеих вызвали в контору, Там уже был другой председатель, Слышаку призвали на фронт. В конторе им сказали: «Надо вернуть трактора назад в колхоз».
За тракторами отправились на подводах. Очевидно, на них везли и горючее. Трактора оказались целыми, и их удалось вернуть обратно без приключений.
Доставив свои «Фордики» в родной хутор, девчата – мать и тётя Зина, – продолжили на них работать в колхозе. Вскоре из района пришло распоряжение: при ночных работах свет не зажигать.
Однажды бригадир послал Мотю культивировать поле в ночную смену. Тётя Зина почему-то  в этот раз была прицепщицей (возможно, её трактор был неисправным). Вначале девчата возразили против ночной культивации, мотивируя тем, что ночью без света ничего не видно. На что бригадир, шморгая носом (такая у него была привычка, когда он выражал крайнее недовольство), ответил:
– Партия требует наутро тридцать гектаров культивации.
Делать нечего. Поехали. Ночь тёмная. Поле едва различимо. Наутро, если бригадир увидит огрехи в культивации, матов не сосчитать. Если вообще не объявит врагами советской власти.
Поле выходит к шляху, идущему на Донбасс.
Что это за шлях, я не знаю. Некоторые из местных жителей называли его чумацким, некоторые казацким, некоторые купеческим. Сейчас этого шляха нет, но до войны, по воспоминаниям матери, «цэ була добротна, быта дорога, яку звалы шляхом».
Сделали пару гонок от хутора к шляху и назад, осмотрели свою работу. Поняли, что культивация  идёт с огрехами, они видны даже ночью. Посовещались, что делать. Продолжить работу, матерщины не оберёшься за брак в работе. Не выполнить работу – объявят преступниками. Решили: работу не прекращать, будь, что будет. Пошли на следующий проход. Когда начали подходить к шляху, с него, несмотря на тарахтение трактора, стал различим какой-то непрекращающийся шум. Присмотревшись, Мотя  разглядела непрерывно качающиеся тени и идущую от них пыль. Она остановила и заглушила трактор, соскочила с него.  Подбежала Зина. До шляха считанные метры. И тут они различили в темноте движущиеся колонны войск. Поняли, что это немцы. Через несколько минут их окружили люди в чужой незнакомой форме. Мать вспоминает: «Страх охватил невероятный. Мы дрожали, как будто нас вытащили из ледяной воды. Немного пришли в себя, когда к нам обратился на русском языке, правда, с небольшим акцентом, один из них, этих чужих, незнакомых людей: «Матка, – обратился он сначала ко мне, – матка, – обратился  к Зине, – вы нас не бойтесь. Вас никто не тронет».
Затем, он (наверное, немецкий офицер) что-то ещё спрашивал у матери и тёти Зины. Возможно, уточнял дорогу. Мать, наверное, говорила, но я забыл. Когда колонны ушли, девчата, немного придя в себя от полученного страха, посовещались, что делать дальше. Решили продолжить работу.
Наутро, пригнали трактор на место его стоянки  – в тракторный отряд. Вокруг ни души. Хутор словно вымер. Стоит  немой. Тишина. На хуторе, в основном, всегда тишина. Но от неё веет жизнью. В то утро от тишины веяло страхом.
– Мне кажется, что-то случилось, – предположила мать и сказала об этом тёте Зине.
– Может быть, это связано с немцами? – высказала своё предположение тётя Зина.
– Но немцы же ушли по шляху. В хуторе их будто нет, – возразила мать. – И почему никого нет в тракторном отряде? Где все? Где бригадир?
Вспомнив о бригадире, решили идти к нему. Пошли по улице. Путь недалёк – надо минуть всего с десяток хат. Во дворах никого. Это действует угнетающе. Вот и хата бригадира. Двор пуст. Постучали в калитку. Залаяла собака. Слава богу! Живые существа есть. Может, всё, как всегда? Ощущение опасности  просто показалось от ночного испуга?
На стук вышел бригадир. У него бледное лицо. Или, может, опять показалось? Начали рассказывать о ночном происшествии, о немцах.  Бригадир, как будто пропустил эту информацию мимо ушей. Перебил наш рассказ на полуслове предложением: «Идите по домам, отсыпайтесь. Если вас вечером не позовут, сидите, не рыпайтесь».
Зина ушла домой. У матери дома не было. Я не знаю, у кого она на тот момент жила. То ли у троюродной тётки, то ли у сестры, тёти Саши, которая жила с Ниной и со свекровью.  Может, ещё у кого-то жила. Покочевала она в то время по многим хозяевам. И в любой чужой хате приходилось не сладко.
Придя к месту жительства, мать узнала страшную новость, которая всё объясняла. Оказалось, что ночью трое подростков, гулявших по выгону, встретили невесть откуда взявшегося немецкого солдата.  Похоже, он отстал от колонны, а теперь пытался найти дорогу к своим.  Не успел немец произнести и нескольких предложений стоящему в двух шагах мальчишке, как двое других завалили его наземь, а затем все втроём убили его. Об этом происшествии узнал кто-то из взрослых, а затем новость облетела хутор с быстротой молнии. Несмотря на то, что с немцами ещё никто не имел дела, разве что о них и их нравах знали древние деды по опыту первой мировой. Так или иначе, все от мала до велика осознали цену случившегося. Если немцы узнают о причине потери их солдата, спалят всех заживо. Немца немедленно зарыли в круче и притаились в ожидании чуда – авось пронесёт.
Чудо свершилось. Карательных операций не было ни в Волчьем, ни в соседних хуторах и сёлах. Очевидно, немцы пропажу солдата не связали с действиями мирного населения. А жители хутора ни разу нигде не обмолвились об этом случае. Даже после войны никто никогда о нём не вспоминал. Может даже и потому, что поступок подростков к геройству, которое могло обернуться трагедией для всего хутора, никто не причислил. Я узнал об этом происшествии случайно. Мать, рассказывая о войне, перечисляла по именам мужчин, ушедших на фронт, и обмолвилась об этом случае. «Тры сопляка отакэ учудылы, – сказала мать. И даже перекрестилась, произнеся слова молитвы: «Мать Богородица, царица небесная…».   
После оккупации этих троих ребят призвали на фронт. Никто из них не вернулся. Впрочем, не вернулись девяносто процентов призванных на фронт. А из возвратившихся не было ни одного избежавшего ранения или контузии. 
В оккупации мать жила в семье сестры (у тёти Саши). Кормились овощами с огорода, да ещё  продуктами, которые получали от коровы. Корова стояла в хлеву, там, где и полагалось ей стоять, но в то сложное время все боялись, чтобы её не увели. Однажды, в один зимний вечер, они услышали какой-то шум за окном. Мать с тётей Сашей, преодолевая страх, вышли во двор. Мороз с первых минут пробирал до костей. К тому же было боязно. Корова в хлеву вела себя беспокойно. Страх ещё более усилился. Но причину беспокойства коровы надо было установить. Потеря коровы означала голод.
Подойдя к двери сарая, мать и тётя Саша обнаружили, что с петли снят запирающий крючок (замков тогда не было). Страх всё более одолевал их. Но отступать было нельзя. Тётя Саша открыла дверь, и женщины обе закричали: «Кто там! Выходи!» К их изумлению, на пороге показался вооружённый немец.  И у мамы, и у тёти Саши, что называется, отнялись языки. В чувство их привела речь немца: «Матка, матка, – тараторил он скороговоркой, – Гитлер капут. Я арбайтен (рабочий), у меня киндер, пять киндер. Я не хочу война. Матка спрятать меня. Матка спрятать меня. У меня  пять киндер, – он достал из нагрудного кармана фотографию и показал её тёте Саше. На фотографии в бледном свете луны можно было рассмотреть семью, в которой двое взрослых и пятеро маленьких детей. Мать и тётя Саша растерянно смотрели на немца и не понимали, что происходит. Наконец решили, что пусть он идёт с ними в дом, в тепло, и там уже, может, что-то прояснится. Но в дом ему попасть было не суждено. Послышалась грозная команда: «Бросай оружие, сволочь!» Во дворе стояли два лыжника, одетых в маскхалаты. Откуда они взялись? Как будто выросли из-под земли. Немец отбросил в сторону автомат и поднял руки.
«Выходи!» – последовала следующая команда, и немцу показали, чтобы тот уходил со двора. Немец повиновался. Один из лыжников поднял немецкий автомат и взял его с собой. Когда немец покинул двор, через несколько секунд прозвучала короткая автоматная очередь.
 Не дождалась тётя Саша, простая крестьянка, своего мужа Андрея с фронта. Растила дочь Нину сама, кормила на трудодни, на каждый из которых в конце года причиталась не более двухсот граммов хлеба. Не дождалась с войны мужа и немка, мать пятерых детей. Она никогда не узнает, где он погиб, потому что на заре подберут его и таких же, как он, погрузят на телегу, отвезут и свалят всех вместе в общую кручу и закидают землёй. Не поставят на этом месте никакого знака, никакой отметки. И только старожилы иногда вспомнят: «То ж та круча, в який прыкопалы нимцив».
После освобождения хутора от немцев колхоз возобновил своё существование. Мать продолжила работу трактористкой. А кто же ещё, кроме неё и тёти Зины? Вместо призванных на фронт ребят на хутор пришли похоронки. Пришла похоронка и на материного кавалера. Возвратилось с фронта несколько мужиков искалеченных, контуженных. Некоторые после длительной реабилитации приступили к работе, а те, которые остались без ног, без глаз, жили на мизерные подачки государства. Но жизнь у них была недолгой. Редко кто прожил после войны более десяти лет. И всё же, многие из них (немногих) оставили после себя потомство. Я рос без отца, но рядом со мной росли такие же, как я, безбатченки. Возможно, нас было большинство.
Тракторную науку начало постигать подрастающее поколение. Теперь в трактористы уже шли ребята. С одним из них (Василием Резниченко) мать зачала меня.
На тракторе (со мной в утробе) она работала почти до восьмимесячного срока, а затем её перевели на более лёгкую работу – кажется, в контору уборщицей. Где и у кого жила, каюсь, не знаю. Но знаю, что перед самыми родами она поселилась на окраине хутора, в доме бывших раскулаченных. Теперь в нём жила семья учителей, которым колхоз выделил его во временное пользование. Скорее всего, поселить мою мать у себя  была инициатива этих учителей. Они всё же были не только грамотными, но и душевными людьми. В этом доме я и родился. У матери начались схватки, позвали акушерку с военным опытом медсестры, она и приняла решение: принимать роды на месте.
Сколько жили мы в этом доме, не знаю. Может, год, может, два. Но потом учителя сменили место работы и уехали из хутора. На хуторе не было постоянных учителей – наверное, потому, что Волчий – это захолустье. В одном из моих стихотворений есть строки: «Я вырос вдалеке от всех столиц, где знают смысл понятия глубинка». Но надо сказать, что все сменяющие друг друга учителя были неплохими специалистами. А уж безответственных среди них не было, это точно.
Учителя уехали. Дом под что-то перепрофилировали, а мы с матерью поселились на колхозной молочно-товарной ферме, в помещении, в котором мыли молочные бидоны. Плотники выгородили в этом помещении крохотную комнатушку для нас, и мы в ней разместились. «Дверей в нашу комнату не было, – вспоминала мать, – брезентиной вход завесили, так и жили. Было полно мух, не успевала менять липучки. Крика, матов, как всегда, бывает на скотном дворе, тоже было много. Но, правда, было вдосталь молока». 
Трудно сказать, сколько бы нам пришлось жить на этой ферме, вместе с коровами, мухами, криками, матами, но случилось ещё одно событие. Умерла женщина, мать троих детей, вдова. Несмотря на то, что я был совсем маленький, помню день похорон. Меня мать посадила на кучу песка, возле хаты, в которой умерла эта женщина. В ней я игрался с такими же маленькими, как и я. Вокруг много народа. Слёзы, вопли, причитания. Главное из которых – куда  девать сирот. «Детский дом. Только детский дом. У неё же нет здесь никого из родни», – звучала фраза из многих уст.
И ещё: почему-то мать всё время подходила ко мне с какими-то людьми, которые её в чём-то убеждали и главным аргументом, чтобы она согласилась с их советом, был я. Потом, когда я подрос, узнал, что мать уговаривали поселиться в этом доме. Она не соглашалась, потому, что его рано или поздно надо будет вернуть этим деткам, а куда же потом она со мной.
На похороны во второй половине дня прибыли из Сибири родственники усопшей. Эти люди были сосланы туда в годы коллективизации.  Они и решили судьбу детей и нашу жилищную проблему. Детей они забрали с собой, а нам разрешили поселиться в этом доме, точнее хатке.  Разрешили без бумаг, под честное слово.
Итак, мы наконец-то поселились в подаренной  на словах хатке.  Возле неё не было даже махонького сарайчика. Скот и птица жили вместе с людьми. Так впоследствии будет и у нас. С сеней направо – наше жильё, налево – чулан с поросёнком, прямо – помещение для коровы, вверху чердак – там куры.  Мух не меньше, чем на скотном дворе.  Но в момент поселения у нас не было никакого хозяйства. Было два узла барахла – один с материными вещами, второй  – с моими. Нет своего жилища – значит и ничего нет.
Вскоре мать начала постепенно хозяйством обзаводиться. Она работала в полеводческой бригаде звеньевой, а впоследствии стала бригадиром. Однажды её премировали молодой тёлочкой однолеткой. Впоследствии она стала доброй коровой, нашей кормилицей. Завела мать свинью и кур.
Вскоре к нам из Валуек на постоянное жительство приехала бабушка Маня. Мать от зари до зари на работе и, чтобы за мной был присмотр, она и пригласила в свою семью родную тётю. Бабушка Маня была моей духовной наставницей. Я провёл с ней своё детство и юность. Когда меня провожали в армию, дала мне напутствие: «Ваня, случись тебе быть в других державах, ничего не отнимай у людей, даже если они и враги. С чужого пользы не будет». Я тогда посмеялся над этими словами, а сейчас вспомнил о них с теплотой. Хорошо, если бы дети и внуки наши их восприняли.
Спустя некоторое время мать накопила денег (она была очень рачительный, бережливый человек), и мы построили сарай. Я говорю теперь уже «мы», потому что я тоже принимал участие в строительстве. Сарай глиняный, крыша соломенная, но это уже был прогресс. Отныне в доме остались только люди. А ещё спустя некоторое время, когда я уже был в десятом классе, мы построили дом. Это был сборный финский домик. Из него меня и проводили в армию.
Домой на постоянное место жительства я не вернулся. Жизнь вносила свои коррективы. Я  осуществил желание матери – получил высшее образование.
Бабушка Маня умерла, когда я, уже отслужив армию, учился в институте. Мать, будучи бережливым человеком, поднакопила денег и купила половинку небольшого домика на окраине Харькова и жила в нём до старости. Умерла мать на восемьдесят седьмом году жизни.   Ей посчастливилось нянчить внуков, выдать внучку Таню замуж и даже немного понянчить правнука Кирюшу, Таниного сына.
На памятнике матери я написал: «Вынесла всё: голод, сиротство, войну, одиночество. Дала продолжение жизни. Ушла с достоинством».
Пусть земля ей будет пухом.

Иван Алтынник
Четвёртое поколение

Свою биографию я писать не планировал. Но сын настоял. «Напиши! Пусть не прерывается история родословной» – сказал он. Поколебавшись, я согласился, потому что этот рассказ будет не только обо мне.
Четвёртое поколение, к которому на схеме родословной отношусь я – послевоенное. Я родился в год великой победы над фашизмом. В стране разруха. В деревне беспросветная бедность. Мужское население – старики, дети и калеки. Дефицит товаров. В хуторской лавке только керосин, соль и спички, которые отпускают только по спискам, либо за ними очередь. Женщины – основная рабочая сила и дома, и на работе. По стране ходит песня:
«Вот окончилась война
И осталась я одна.
Я и лошадь, я и бык,
Я и баба, и мужик».
Если оценить работу женщины-колхозницы за световой день, скажем, в тонно-километрах, то не каждой лошади был под силу этот труд. А женщины тянули. Скот колхозный (быки, лошади) был сдан государству во имя победы. Пахать, сеять, возить было не на чём. Носили грузы на своих плечах, сеяли вручную, как когда-то делали предки. Колхозные поля пахали на двух-трёх уцелевших клячах, да на двух-трёх тракторках-фордиках (один из них – тот, на котором до войны и после оккупации работала мать). Личные огороды обрабатывали вручную, лопатами, но не у всех они были. Поломать в те годы этот простой нехитрый инструмент считалось трагедией. Помню, как мать с тётей Сашей пытались вспахать огород, впрягая в плуг корову. Это невыносимое зрелище. Корове эта работа не под силу. Пройдя несколько метров, она останавливалась и с недоумением смотрела на людей. В её глазах были слёзы. Я не выдумываю. Именно так и было. Корова плакала. Плакали и мать с тётей Сашей. В конце концов, они бросили эту затею и продолжили обрабатывать огород лопатами. Слава Богу, они у нас были.
С огорода и со своего небольшого хозяйства надо было не только прокормить себя и свою семью. Надо было кормить и одевать город.  Яйца, молоко, картофель, шкуры крупного рогатого скота – всё подпадало под поставку. А где же всё это взять? А это твои проблемы. Был обязательный оброк, который назывался налогом. Жизнь колхозника в послевоенные годы была страшнее барщины. Существовала своего рода продразвёрстка. По хуторам и сёлам ездили специальные люди, их называли агенты, которые вместе с партийным активом колхоза (это, в основном, бригадиры с партийными билетами) выбивали из нищих, обездоленных людей государственную поставку. Весь домашний скот и птица были зарегистрированы в документах этих агентов. За каждую птичью и скотскую голову, за каждую сотку личного приусадебного хозяйства надо было заплатить налог.  Как правило, оплатить его было не под силу, и тогда на колхозника записывали долг. Все поголовно были должниками государства.  Агенты жировали. Едва не в каждом населённом пункте у них были любовницы, которым они списывали долги. То же самое творили и местные партийные начальнички. Кроме того, ещё навязывали обязательную подписку на облигации. Поскольку денег у колхозников не было, эти бумажки давали в долг. Каждый был должен до гробовой доски. Неоднократны были случаи, когда мать пряталась от агента, убегая от него в сад или на луг. Я или бабушка Маня говорили ему, что не знаем, где она есть. И получали от этого вышибалы угрозу в виде предупреждения об обязательном выполнении поставки. Я слышал фразу, которую якобы сказал какой-то полководец своим солдатам, взявшим город:
«Грабьте, невзирая на вопли и стоны. Остановитесь тогда, когда начнут смеяться. Этот смех означает, что у них уже ничего нет. Дальше грабить опасно».  Грабить колхозников было не опасно. Все боялись попасть под машину смерти. Свежи в памяти были расправы в предвоенные годы. Потому на жизнь вслух никто не жаловался. Даже о сукином сыне бригадире говорили шёпотом. А тот вёл себя, как наместник феодала. Сколько было надругательств над людьми с применением физической силы. Чтобы выжить в таких нечеловеческих условиях, колхозникам приходилось воровать на колхозных полях солому для обогрева жилища и подстилки свинье и корове, а на току – зерно для птицы (кур, гусей, уток).  Несмотря на лозунг «Всё вокруг колхозное, всё вокруг моё», это своё надо было взять тайно, то есть украсть. Украсть вроде бы у самого себя. Так на лекциях и говорили: «Воруя у колхоза, вы воруете у себя».
До сих пор свеж в памяти случай, когда мы с матерью ходили ночью в поле  к колхозной скирде за соломой. Я совсем маленький. Бабушки Мани почему то дома не было. Мать побоялась оставить меня одного в хате и взяла с собой. До скирды около километра, если не больше.  Одно дело прогуляться на такое расстояние и совсем другое –  пронести на плечах вязку соломы.
Идём. Мать впереди. Я, как шарик, качусь следом. Стараюсь не отставать. Мороз. Скрип от снега слышен далеко вокруг. То и дело останавливаемся, прислушиваемся. Ночь, слава Богу, не светлая. Приблизившись к скирде, опять останавливаемся и прислушиваемся. От скирды доносится глухой разговор. Приседаем на корточки и почти не дышим. Если это бригадир, нам конец. Заметит нас, назавтра мать потащат в контору, там на неё наложат штраф. А может, возьмёт и побьёт и её, и меня кнутом. Такое он вытворял и не раз. Одного  деда застал в силосной яме, отстегал кнутом, избил ногами, тот оглох и слух потерял навсегда. Сопротивляться нельзя. Можно угодить за решётку.
Наконец замечаем, как от скирды отделяются два силуэта и уходят в сторону хутора. Но не в нашу сторону. Мать узнаёт этих людей и шепчет мне: «Настя и Пашка». Я тоже узнаю тётю Настю и тётю Пашу. Они, согнув спины, чтобы легче было нести такую тяжесть, удаляются. Мы подходим к скирде, как можно быстрее набиваем вязку. Впрочем, всё делает мать. Я просто путаюсь у неё под ногами. Возможно, даже мешаю.  Но вот вязка набита соломой и  стянута. А также ухожена, чтобы в пути не наследить. Можно двигаться в обратный путь. Мать пытается поднять тяжёлый груз, но  не может. «Ноги что-то, сынок, не держат»,  – жалуется она. Я пытаюсь ей помочь, и это у меня получается. Может, ей придаёт силы мысль, что у неё уже есть помощник. Значит, не зря приходил.  По дороге мать несколько раз останавливается, чтобы перевести дух и поддёрнуть сползающую с плеч ношу. Я изо всех сил помогаю – поддерживаю вязку и подталкиваю её вверх. Наконец вот и наша хата. Дошли без приключений. Мать затаскивает солому в помещение. Вытирает пот со лба. Выходим вместе с ней за двор, проверяем, не наследили ли. Мать подбирает потерянные пучки соломы. И мы, наконец, идём в хату. Мать зажигает каганчик, затем запихивает в грубу несколько пучков свежей соломы и зажигает их. По хате сразу же распространяется тепло.  Меня клонит в сон. Мать стаскивает с меня верхнюю одежду, и я в полудрёме взбираюсь на начинающую нагреваться лежанку и засыпаю. Сквозь сон слышу, как мать чмокает меня в щёку, гладит волосы, укрывает одеялом.  Я ещё больше вжимаюсь в тёплое чрево лежанки. Сплю.
В то время топливом, кроме соломы, служили кизяки и стебли подсолнуха. Кизяки, или ещё это топливо у нас на хуторе называли гний, делали из коровьего навоза. Навоз смешивали с соломой, топтали ногами эту смесь, раскладывали по специальным  деревянным станкам, придававшим изделию форму параллелепипеда или слегка усечённой четырёхугольной пирамиды. Сформованные изделия раскладывали для просушки на открытом воздухе. Как только изделия подсыхали, их специальным способом   выкладывали в пирамиды. Способ этот заключался в том, что в гранях пирамиды оставлялись вентиляционные отверстия. В процессе сушки надо было время от времени эти пирамиды перекладывать с таким расчётом, чтобы при новой укладке нижние изделия, что лежали на земле, оказались на вершине. Гний в таких сооружениях высыхал и был пригоден к использованию в качестве топлива. Калорий в этом топливе было так же, как и в соломе, немного, но всё же он давал тепло, а с ним жизнь. Гний в помещение для зимнего хранения убирали мы с бабушкой Маней. На этих кизяках бабушка Маня пекла хлеб в печи. Хлеб в колхозы с государственных пекарен не возили. Каждый этим ремеслом занимался сам, как мог. А это целое искусство. Не выдержишь температуру в печи, получишь не хлеб, а клёцки или «пэрэпичку».  Но у бабушки Мани хлеб всегда получался изумительный.
Топливом были также стебли подсолнечника или, как ещё их называют на хуторе, сояшнычиння. После завершения уборки на колхозном поле этой ценной масляничной культуры разрешалось взять это сояшничиння на топливо. Его заготовка тоже была нашим с бабушкой Маней делом. Мы уходили рано утром на колхозное поле и собирали там стебли подсолнечника в кучки. Этим промыслом занимался весь хутор. Разумеется, только старики и дети. Взрослые от зари до зари – на колхозной работе. Но в каждой хате есть кто-то из стариков: дедушка, бабушка или дети-подростки. Трудятся все. Я тоже, хотя и совсем малыш. Меня хвалят хуторяне, которые трудятся неподалёку. «Ты дывысь, якый хлопчик у Мотьки  гарный, та такый трудяга», – скажет какая-нибудь бабуся. От таких слов я ещё больше стараюсь. Потом эта же бабуся или другая, или какой-нибудь дедусь подойдёт, погладит меня по голове и угостит пирожком или даже пряником. У простых людей даже в то бессердечное время в душе было место для тепла и сердечности. А бабушке Мане этот добродетель скажет:
– Выростэ й бэз батька. Малый, малый, а тут дывышся, а вин вже й парубок. 
– Выростэ, – соглашается бабушка Маня и приглашает меня обедать.
Обед в поле – это особое удовольствие, хотя он и чрезвычайно скромный.
К вечеру мы усталые, но довольные возвращаемся домой. Бабушка Маня рассказывает матери, сколько мы сделали, где наши кучи. Теперь надо их перевезти. Это непросто. Тягловой силы, как я уже говорил, в колхозе мало. За ней очередь. Но, в конце концов, подходит материна очередь, ей выделяют арбу и пару волыкив. Так ласкательно называют колхозных быков. И мы едем за нашим товаром.  Едем вдвоём с матерью. Она разрешает мне управлять быками, а значит, и всем экипажем.
– Цоб, цобэ, – командую я быками, подражая матери.
Быки, не обращая на мои команды никакого внимания, плетутся усталые от непосильной не только для людей, но и  для них колхозной работы. Целый день, не выпрягаясь, таскают они за собой арбу – то с грузом, то без него. То  в гору, то с горы. Хорошо, если попадётся сердечный человек, который не будет бить их палкой по натруженным спинам, на которых не сходят следы от побоев бессердечных людей. Раны кровоточат, на них непрерывно садятся мухи, которых невозможно отогнать хвостом. Шеи тоже растёрты деревянным неуклюжим ярмом, на эти раны тоже садятся мухи, и согнать их отсюда чрезвычайно трудно. И только поздним вечером их выпрягут и сопроводят на выгон, чтобы отдохнули и попаслись.
Мы подъезжаем к первой куче.
– Тпру-у-у, – даю я команду, чтобы быки остановились.
Они её с удовольствием исполняют. Но долго на месте не стоят, а продвигаются вперёд к растущему неподалеку от нашей кучи бурьяну. Тогда мы с матерью рвём его в охапки и кладём  перед бычьими мордами. Быки смотрят на нас с благодарностью. Я глажу их по очереди по натруженным спинам, а мать грузит стебли.
Арба большая, высокая, поэтому времени на погрузку уходит много. Возимся до самого вечера. Возвращаемся, когда зажигается вечерняя заря. Разгружаем арбу уже втроём. Точнее, эту работу выполняет мать, бабушка ей помогает, а я верчусь возле быков, ласкаю их, выношу из дому им по кусочку хлеба и принимаю взамен немую благодарность.
Трудно в колхозе и людям, и скотине. Вырваться из него было практически невозможно. Колхозники не имели паспортов, а потому были прикреплены к колхозу, как некогда крестьяне к феодалу. Для молодых девчат единственной лазейкой вырваться из этого плена была вербовка на великие стройки социализма, а для ребят ещё и армия, после службы в которой можно было завербоваться опять же на великую стройку.   
 Но, несмотря на эти порядки, люди жили с песней. Это феномен, который непросто поддаётся объяснению. Едут женщины  на полуторке в колхозные поля – поют, возвращаются – поют. Многие из них молодые – девчата. Большинство из них никогда не выйдет замуж, потому что их кавалеры лежат в земле; кто – в своей, кто – в чужой. Но они пели. Очень часто звучала песня про Колю-тракториста, который не успел с горочки спуститься, как немцы показались впереди. Песня вовсе не профессиональная, но людям она нравилась. Наверное, потому, что задевала болевые точки души. Много звучало украинских народных песен. Песни в то время были замечательные. Их можно было слушать бесконечно и наслаждаться ими. Наслаждаться так же, как полотном великого художника.
Однажды мы с сыном-школьником посетили наш Харьковский художественный музей. Это было уже давно. Скажу, что впечатление от посещения было сильное.
Подойдя к «Орловской деревне», мы не могли от неё оторваться. Мне казалось, что я нахожусь не у картины, а там, в той деревне, среди той природы. Пройдя все залы, мы вновь возвращались к этому полотну.  Когда мы пошли на третий круг,  к нам обратилась работник музея:
– Вновь возвращаетесь, чтобы посмотреть понравившуюся картину?
– Да, – ответили мы.
– Клодт покорил?
– Да.
Когда мы ушли из музея, ещё долго находились под впечатлением этого полотна. Потом я сказал сыну:
– Мне кажется, что эту картину рисовал не Клодт. Клодт только макал кисть в краски. Его рукой водил сам Господь Бог.
Как есть вечные полотна, так есть и вечные песни, и другие добрые дела. Зачем я всё это пишу? Ради справедливости. В каждом времени было и что-то своё прекрасное. Таким прекрасным были в то вовсе не прекрасное время эти песни. Какие там были простые, но душевные слова! Не то, что сейчас. Что в рифму въехало, то и вешается на уши неприхотливых слушателей.   
Феодальные порядки в деревне существовали до кончины вождя (5-го марта 1953 года). Безусловно, после этой даты произвол существовал ещё очень долго. Но дата эта в жизни всего великого народа была знаковой.
В тот мартовский день нас отпустили из школы (я был первоклассником) после недолгого собрания. На нем объявили о непоправимом горе, которое постигло всю нашу огромную страну. Я, как и многие ученики начальной школы (в Волчьем была только начальная школа, сейчас никакой), не осознал слов учителей о непоправимой утрате. А потому бежал домой радостный по причине непредвиденного выходного. Бежал, размахивая полотняной сумкой, в которой лежал букварь, тетрадки, ручка и чернильница. Главное – чернильница. Если она прольётся, испортит и букварь, и тетрадки, и мою самодельную сумку. О том, что всё лицо и руки будут в чернилах, не в счёт. И то, что хворостина по спине походит, тоже не страшно. Обидно, конечно, но что поделаешь. Сумку тоже, в конце концов, мать сошьёт. Для пошива рубашек, нижнего белья, сумок выращивали коноплю. Вымачивали её в копанке, сушили, теребили, в конце концов получали нитку. Потом на самодельных станках ткали полотно. Шила мать. Шила не только себе, а многим. Особенно детворе. Она была неплохой модисткой. Уроки шитья она успела получить от своей  матери, моей бабушки Поли. Машинка у неё была ручная, подольская. Где она её взяла, к сожалению, не знаю. Станка своего не было. Приходилось просить. Иногда ткали на станке, который смастерил дедушка Коля.
– Цэ ж наш станок, – говорила мне мать с обидой в голосе. – Твий дид Мыкола його робыв. Ну про цэ никому нэ трэба казать, а то бильшэ нэ дадуть.
 Прибежав, запыхавшись, домой, я, несмотря на малолетство, понял, что причин для радости нет. У нас во дворе собрались мать, бабушка Маня, тётя Саша, соседи, и все они плакали. Плакали и повторяли слова: «Война. Нимэць пидэ на нас войной». Всех одолевал страх перед новыми людскими жертвами. Я не плакал. Но стоял перепуганный, не  двигаясь, в предчувствии какой-то неизбежной беды. 
Беды, слава Богу, не произошло. Год от года было движение вперёд. В лавке стали появляться ситчик, сахар, а для детей конфеты и напиток морс (сладенькая розовая водичка, которую лавочник тут же делал из какого-то порошка). Затем отмена трудодней. Появились новые трактора и новые машины. На смену руководителям с кнутом пришли специалисты с дипломами. Солому воровать было больше не надо. Её можно было выписать в конторе и привезти, оплатив транспортные расходы. Всё большее количество и разнообразие товара в лавке. Мать старалась жить не хуже других. Мерилом «не хуже», в основном, было то, как выгляжу я. У неё светилось лицо от радости, когда она мне покупала новые брюки или новую рубашку. Надо сказать, что я к обновкам всегда был равнодушен. Но сейчас, когда матери нет, вспоминаю о её стараниях с большой благодарностью.
Конечно, от цивилизации наш хутор отделяло порядочное расстояние. Радиофицировали нас, когда я был в третьем или четвёртом классе. Теперь Москва каждый день с шести часов утра через внушительную чёрную тарелку входила в наш дом. Поначалу возле неё проводили все свободные минуты. В основном, любили слушать песни и даже подпевать этому чудному предмету. А лампочка Ильича в нашей хате зажглась, когда я был уже в десятом классе. Это значит, что уроки я учил при керосиновой лампе. Но лампа по сравнению с каганчиком – это большой прогресс. Особенно если она большая – десятилинейная. Такую мы купили, когда я окончил семь классов. Когда засветилась в нашей хате электролампа, мне казалось, что она горит ярче солнца. Хуторяне начали обзаводиться телевизорами. Но приём телевизионного сигнала был настолько слаб, что на экране было либо белое молоко, либо тёмные движущиеся силуэты. Небольшой эффект давали и сверхвысокие в масштабах хутора антенны.  Настоящую чёткую телекартинку я увидел только в армии. Там приём был надёжный. Ещё бы! Всё-таки это была Москва.
Несмотря на дремучую отсталость в познании достижений цивилизации, дикарём я не выглядел, потому что прилежно учился в школе. А школа даёт основные базовые знания. Я, будучи школьником, самостоятельно электрифицировал свою хату, опираясь на знания по физике, полученные в школе. Немаловажную роль сыграла в моём кругозоре наша сельская библиотека. Надо признать, что советская власть занималась не только пропагандой социалистического образа жизни, но и давала возможность приобщиться к мировой литературе. Поэтому никто из сослуживцев не верил, что я вырос и безвыездно прожил до призыва в армию в таком дремучем захолустье.  Хочу ещё справедливости ради отметить положительную сторону советской власти в части образования своих граждан. Когда отбивали от немцев любой, какой бы он ни был малый, населённый пункт школа начинала в нём работать на другой день. После войны, если какой-либо ребёнок не посещал без уважительных причин школу больше двух недель, увольняли директора школы и председателя колхоза. Сейчас далеко не так.
Период времени с 1953 года по 1985 год считаю благодатным. На нас не давила диктатура личности. Мы не были рабами денег. Мы не знали насилия, нам доступны были образование и медицина. Мы не были богаты, но не сомневались в завтрашнем дне.
В этот период времени я успел многое сделать. Многое по меркам маленького (простого) человека, гражданина великой страны СССР. Мне удалось: окончить среднюю школу (Волчанская начальная школа, Белгородская область, Воеводская семилетняя школа, Луганская область, Викторопольская средняя школа (одиннадцать классов), Белгородская область); отдать долг Родине  – отслужил в армии три года   (Московский военный округ); получить высшее образование (Харьковский политехнический институт, 1-й, 2-й, 3-й курсы, Харьковский институт радиоэлектроники, 4-й, 5-й курсы); обзавестись семьёй (жена Галя, дети Таня и Саша. Саша родился в перестройку, но ещё в СССР); вырастить детей, помочь им получить образование. В чём заключалась моя помощь детям в получении образования? Я не безразличен был к их воспитанию вообще и в подготовке к урокам в частности. То же самое я могу сказать и о своей жене. Впрочем, она тратила времени на их учёбу больше, чем я. У моей матери не было времени уделять внимание моим урокам, а если бы даже и было, то в чём она мне могла помочь со своими двумя или тремя классами, и те были пройдены подпольно.  Но в получении мной образования она сыграла не меньшую роль, чем я для своих детей. Она смогла меня убедить, что образование – залог успеха в жизни. При каждом удобном случае твердила: «Меня оставили безграмотной, но ты должен выучиться».

В 1985 году в нашей огромной стране СССР властью был провозглашён новый курс движения к коммунизму. Он был назван перестройкой. В результате движения по нему, этому новому курсу, мы утратили свою страну – СССР. Не знаю, почему это произошло. Возможно, по причине невежества прорабов перестройки, возможно, по причине их прямого предательства. Думаю, что без последнего не обошлось. Так или иначе, Родины, которой я служил и давал присягу быть честным, храбрым, дисциплинированным, бдительным воином, больше нет. Безусловно, присягу Родине давали и те, кто рулил перестройкой. И они произносили слова: «Если я нарушу эту присягу, пусть меня постигнет суровая кара советского закона, всеобщая ненависть и презрение трудящихся». Последнее, может быть, и постигло. Но никто не понёс никакого наказания. И вот теперь Родины, в которой было спокойно жить, которая не позволяла собой командовать, больше нет.



 

События в селе Вторая Новостроевка (фрагменты из «Повести сурового времени»).

ОТ АВТОРА

У пожилых людей память особая. К примеру, у нашего деда Григория. Бывало, смотрю: встаёт и куда-то целеустремлённо идёт. Вдруг останавливается, о чём-то напряжённо думает. Постоит, махнёт рукой, возвращается – не смог вспомнить, куда и зачем шёл. Зато картины прошлого всплывают в его памяти с удивительной ясностью. Помнит всё: имена людей, клички животных, дни недели, время и детали даже незначительных событий.
Специально ни о чём не вспоминает. По ходу разговора вдруг скажет:
– А вот был, Ваня, такой случай!
Сколько рассказов переслушал я  о коллективизации, репрессиях, оккупации, мобилизации. И каждый из них – страница   нашей истории.
Из этих рассказов сложилась повесть о том суровом, до сих пор неоднозначном в оценках, времени.
Материал повести разделён на две части. Первая часть посвящена событиям, в которых рассказчик участвовал непосредственно. Вторая часть повествует о судьбах близких ему людей – героев первой части повести, настоящих героев своего времени.
Часть этой повести, начиная с истории «Солёный арбуз», включая историю «Метрика» (всего 10 историй) опубликованы в третьем номере журнала «Радуга» за 2005г., г. Киев под названием «Непридуманная повесть. Обыкновенные истории в необыкновенное время».

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

ВЗРОСЛОЕ ДЕТСТВО
ВОЕННАЯ ЮНОСТЬ

СОЛЁНЫЙ АРБУЗ

В тридцать седьмом, поселился у нас дядя Гриша – родной брат  матери. После окончания института его направили в наше село на должность директора школы. Почему он остановился именно у нас? Родня. Школа рядом. А главное: домик наш хотя и небольшой (две комнаты и кухня), но светлый, а это для грамотного человека – большое дело.
За этот дом нас едва на Соловки не выселили. Построились мы в аккурат перед коллективизацией. В тридцать первом. А тогда как мерили? Дом построил – кулак. Повезло, что забора не было, сарай под соломой, полы – доливка, земляные значит. Материал был заготовлен. Отец на него две зимы в лесничестве горбатился.  Хорошие дубочки были, ровные. Мы их топором изувечили, чтоб на дрова смахивали. Это нас и спасло.
Комнаты в нашем доме проходные. Вначале – прихожая, за ней – светлица, по-нынешнему – зал. Зал мать отвела дяде Грише (директор, много читает), а мы всей семьёй, мать с отцом и я с братом Иваном, разместились в прихожей. Тесно было, но дядя Гриша платил пусть небольшие, но живые деньги, и мать сказала:
– Потерпим.
Мать с отцом – колхозники. А в колхозе – палочки.
Дядя Гриша был человек общительный, разговорчивый. А уж грамотный! Он знал всех вождей, их биографии и заслуги. В нашей комнате он развесил по стенам портреты. Первым был Ленин, за ним Сталин, а далее Молотов, Ворошилов, Будённый... Всех уже и не вспомню. Последний (десятый) – Мичурин. Материну икону перенесли в угол на кухню.
– Пережиток прошлого, – сказал дядя Гриша.
Мы часто вместе ужинали. За ужином дядя Гриша рассказывал нам о революции, о Красной Армии, о колхозах. Рассказывал интересно. Мне тогда шёл уже одиннадцатый год, а брату только седьмой, но и он слушал с удовольствием и даже задавал вопросы.
Дядя Гриша гладил его по голове и говорил:
– Молодец, если интерес имеешь, человеком станешь. Может, даже военачальником.
В такие минуты я даже завидовал брату. Мать с отцом слушали молча. И лишь, когда речь заходила о колхозах, отец вздыхал, но ничего не говорил. Лишь однажды, придя с конюшни, куда свели в общее стадо нашу кобылу Дамку, он вдруг расплакался, как ребёнок.
– Как она на меня смотрит! Как смотрит!  – восклицал отец.
Целый день он ходил хмурый, ни с кем не разговаривал, а за ужином сказал дяде Грише:
– Мне бы махонький клочок земли да Дамку вернуть. И сдались на такую мать ваши колхозы.
Дядя Гриша покраснел и начал убеждать отца, что тот ошибается, что в нём сидит пережиток прошлого, который со временем отомрёт.
– Ждать недолго, пережиток отомрёт вместе со мной, – ответил отец с иронией.
Я сочувствовал отцу. Он ходил на работу каждый день. Не отлынивал. А на отчётном собрании  ему зачитали долг. Отец пришёл с того собрания расстроенный и говорит:
– За год учётчик в свою замусоленную тетрадь записал на моё имя триста палочек. А в результате – долг. Причём, что до слёз обидно, у кого больше палочек, у того долг больше. Лучше бы он потерял этот свой акафист. 
– Нет! Нет! И ещё раз нет! – начал возражать отцу дядя Гриша. – Верить. Верить. И ещё раз верить в лучшее.
Настал декабрь. Снега ещё не было, но морозы драли вовсю. Земля трескалась, и это угнетающе действовало на крестьян. Кто припоминал, что так начинался голодный тридцать третий, кто просто вздыхал, кто советовал помалкивать, не то ещё не такие морозы придётся понюхать. Из села троих мужиков забрали.
– Троцкисты, – сказал колхозникам председатель, когда тех троих бедолаг, не умеющих ни читать, ни писать, увезли прямо с собрания.
Единственно, в чём они провинились, так это лишь в том, что смеялись во время лекции, которую читал районный лектор. Может, кто и слово какое сказал.
«Слово – не воробей». С тех пор эта пословица повторялась, как «Отче наш», в каждой семье утром и вечером.  Детям и престарелым родителям вдалбливалось: «Нигде на людях и пара со рта. Новости обсуждать только дома и только шёпотом».
В конце декабря были выборы. Участок для голосования размещался в школе. Дядя Гриша был председателем избирательной комиссии, из-за чего задерживался в школе допоздна, а дома, наскоро поужинав, уходил в свою комнату и до полуночи что-то писал.
– Очень важное мероприятие, очень важное, – повторял он.
Целыми днями он организовывал массовые сходки. Народ собирали на лекции, рассказывали биографии кандидатов, убеждали, что они люди, преданные партии и государству и что за них надо обязательно проголосовать. Но никто и не собирался голосовать против и даже, не знал, как это делать. Все знали, что надо прийти на избирательный участок как можно раньше, взять бумажку, которую дадут, и бросить в щёлочку сундучка, называемого почему-то урной. А потом буфет, музыка и танцы.
  Дядя Гриша для этого мероприятия купил за личные деньги патефон и отнёс его на избирательный участок.
В день выборов я, хотя по возрасту ещё не голосовал, пришёл в школу и слонялся там с друзьями. Интересно было смотреть на пьяных мужиков, на раскрасневшихся танцующих баб.  Отец дал мелочи на пряники, которую я, правда, быстро истратил. Но выборы не каждый день, и я им был рад, поскольку они вносили разнообразие в мою скучную жизнь.
Где-то к обеду, когда народ стал потихоньку расходиться по домам, к школе подъехал легковой автомобиль чёрного цвета. Потом я узнал, что он называется  – ЭМ-ка. Из ЭМ-ки вышли  двое мужчин и направились в школу. Вскоре они возвратились уже с дядей Гришей. Все сели в машину и уехали. Я проследил за ними глазами  и увидел, что ЭМ-ка остановилась возле нашего дома. Дядя Гриша и эти двое вышли из неё и пошли во двор.
Как рассказала потом мать, все трое вошли в дом и, не задерживаясь, прошли в комнату дяди Гриши. Гостей она даже не успела разглядеть. Заметила только, что один смуглый, худой и очень высокий, на таких, обычно, говорят: длинный. Второй  был слегка рыжеватый и, в противоположность своему спутнику, коренастый, плотный, словно туго связанный сноп. Мать приняла их за гостей дяди Гриши. «Районное начальство, наверное», – подумала она и принялась хлопотать с обедом. Оба гостя были одеты в гражданскую одежду. Оба в кожаных пальто. Только брюки-голифе с красными кантами её несколько смущали.
Вскоре из разговора, доносившегося из-за закрытой двери, она поняла, что это не дружеская беседа. Гости  задавали вопросы, а дядя Гриша на них отвечал. Несмотря на то, что его ответы были спокойны и уверенны, ей в душу начал закрадываться страх. Она понимала, что брата могут забрать. Возможно, навсегда. Ей стало страшно – и за брата, и за себя, и за свою семью. Особенно за нас с Иваном. «Зачем ему нужна эта грамота? Неужели он не понимает, что сейчас лучше быть тупым, немым и глухим», – подумала она.    
Обед мать продолжала готовить и ставила блюда в нашей комнате на стол. Борщ был с курочкой и удался как никогда. Его сытный запах распространялся по всему дому, вызывая аппетит. У мужа был в «заначке» спирток,  у брата, она знала, есть бутылочка хорошего винца. Обед обещал быть по-настоящему праздничным. «И где они только взялись, такие гости на нашу голову?» – в который раз подумала мать и полезла в погреб за арбузом. Они в том году уродились отменные: чернокорые, круглые, как мячи. А главное – годились на солку. Посолила она их по своему выверенному рецепту, в песке. 
Войдя в дом с арбузом, она увидела, что дверь в комнату дяди Гриши приоткрыта. Видимо, кто-то из гостей выходил. В приоткрытую дверь мать увидела на столе горы книг. Оба гостя брали их со стола, листали и небрежно швыряли на кровать. «Обыск», – догадалась она.
 Прошло около получаса, когда один из них сказал:
– Довольно терять время. Поехали. Одевайтесь.
«Одевайтесь» относилось к дяде Грише. Сердце матери оборвалось.
Гости вышли в прихожую. Дядя Гриша, уже одетый, вслед за ними. Мать встала посреди комнаты и заслонила дорогу.
– Обедать, – сказала она громко. – Из этого дома без обеда ещё никто не уходил. Раздевайтесь.
Гости на мгновенье замялись. Начали рассматривать портреты на стене.
С улицы вошёл брат. Коренастый начал с ним разговаривать.
– Как тебя зовут?
– Иваном.
– В школу ходишь?
– Не-а. Хочу. Но учительша не записывает. Говорит: «Мал ещё».
– Кто эти дядьки? – подключился к разговору высокий, указывая на портреты. Он, похоже, был и старшим.
– Это вожди, – ответил Иван.
– Что ты о них знаешь? – спросил рыжий.
– Дедушка Ленин и Сталин строили колхозы, а Ворошилов им дубки подносил на стройку, – сказал Иван.
После этих слов и мать, и дядя Гриша оцепенели. В разговоре наступила пауза.
– Кто тебе такое рассказал? – спустя мгновение, спросил рыжий.
– Дядя Гриша. Он всё знает. Он грамотный, – ответил Иван.
– Так и сказал о Ворошилове: дубки подносил? – добивался рыжий.
– Я и сам догадался, – похвалил себя Иван. – Всегда так: кто-то строит, кто-то дубки подносит.
Мать покраснела и обмерла. «Всё! Теперь уж точно пропали», – подумала она.
– Поехали, – сказал рыжий и двинулся к выходу.
          Мать зашла наперёд.
– Нет, обедать! У нас так не принято: гостей провожать без обеда. Сегодня такой большой праздник. Выборы! – стояла она на своём.
Гости были непреклонны. Начали выходить. Звякнула щеколда, и рыжий уже шагнул за порог. Вдруг смуглый дёрнул его за руку и тихо спросил, указывая на арбуз:
– Что это такое?
– Арбуз. Солёный арбуз, – ответил рыжий удивлённо. – Ты что, не знаешь?
– Нет, я никогда не слышал даже, что такие бывают, – ответил тот смущённо.
Мать, увидев их замешательство и улучив момент, взяла их за руки и потащила к столу. Гости разделись и как бы виновато сели за стол. Разделся и сел с ними и дядя Гриша.
Через час, когда вернулся отец (он в этот день работал на скотном дворе), гости с дядей Гришей уже выпили бутылку спирта и съели четыре арбуза. Выпили ещё с отцом и вышли покурить. Высокий подошёл к дяде Грише, похлопал его по плечу и сказал:
– Останешься дома. Работай.
Затем несколько раз затянулся и добавил:
– Заедешь к нам как-нибудь. Покажу какую «телегу» на тебя накатили. И кто...
Немного помолчав, высокий продолжил:
– Но мой совет: до весны доработай и уезжай. Останешься – утопят.
Весной, когда в школе раздался последний звонок, дядя Гриша уволился. Он попрощался со всеми нами. Подошёл к матери, обнял её и сказал:
– Спасибо, сестра, за всё. Но особенно за солёные арбузы. Если бы не они...
 Он смахнул слезу и, не оглядываясь, зашагал по дороге к городу.
До войны мы о нём ничего не слышали. Весть о себе он подал уже с фронта.

В ОККУПАЦИИ

– Как было при немцах? – спрашиваю я.
Люблю слушать бескорыстных рассказчиков. Только они могут поведать правду.  Их рассказы лишены пафоса и ложной романтики. Они никогда не противоречат, а дополняют друг друга. Чаще всего они будничные.  Но попробуй, хотя бы мысленно, пройти те университеты.
Дед медлит с ответом. Может, подбирает нужное слово. Наконец говорит: «Мародёрствовали немцы...»

СИТЧИК

О немцах мы долго ничего не знали. Радио в то время ни у кого в селе не было. Люди перемещались мало, а общались ещё меньше. Мужиков, пригодных к войне, призвали на фронт. В селе остались инвалиды, женщины, дети и старики.
Война вначале напомнила о себе прорвавшимся с Запада гулом канонады, а затем – слухами и сплетнями.
– Немцы в Богодухове, – принесла, как сорока на хвосте, новость баба Катря. От нас через три двора жила. – Гражданских людей не трогают, вместе с военной техникой везут мануфактуру. Ситчика – завались. Меняют его на зерно, на птицу, – рассказывала она, переходя из двора во двор.
Услышав такое известие, люди малость приободрились – устали жить в страхе, да и пообносилась деревня порядком.  Материя была всегда в дефиците. В лавку её привозили только под поставку. Выполнил план по сдаче яиц, мяса, кож – запишут твою фамилию в тетрадку, а ты жди, пока привезут товар. Привезли, глядишь, всем не хватило.  А кому досталась лишь половина  нормы, с которой крои хоть пол платья, хоть полторы рубашки.
Ещё через пару недель прошёл слух, повергший всех в панику: немцы в Грайвороне. «Прут на Москву. У них сила. Наши бегут», – такие обрывки фраз перелетали из уст в уста.
В нашем доме поселилась тревога. Каждого из нас неотступно преследовала мысль: может наш отец где-то рядом?! Но никто её не произносил вслух. Боялись накликать беду. Писем от отца давно не было. Да и всего-то их было три треуголки. Сразу, как только его призвали. А потом и ждать стало бессмысленно. Сельсовет эвакуировали. Почтальон по деревне ходить перестал. Да оно и лучше. У людей при его появлении ноги подкашивались: вдруг несёт похоронку. Мать целыми днями молилась и, глядя на нас, плакала.
Минуло ещё несколько дней. Гул канонады переместился  на северо-восток и вскоре затих. Все осознали: немцы  рядом, в десятке километров. В селе власти пока не было никакой. Потихоньку  успокоились. Надо было думать, как пережить долгую холодную зиму. 
В хозяйстве у нас были: корова; кабанчик; гуси. Огород мы убрали. С колхозного, неубранного в связи с войной, поля нам удалось принести несколько мешков кормовой свеклы. Поле со свеклой было рядом с нашим домом, сразу за колхозной фермой. Да за людьми разве успеешь! Едва сельсоветские подводы скрылись из виду, вся деревня, как саранча, налетела... Подмели всё подчистую. Брат Иван гонял туда пасти гусей. Там они находили и щекотали чудом уцелевшие корни, да щипали поросшую от частых дождей траву. Осень стояла сырая и нудная. Грязь непролазная. Бездорожье. Но это в какой-то мере и радовало: в селе было тихо.
В один из таких осенних дней сидел я в доме, латал дырявую обувь. Мать куда-то ушла. Иван пас гусей. На улице моросил мелкий противный дождь. Меня разморило, потянуло ко сну. Я задремал, уткнувшись носом в ботинок. Очнулся от стука щеколд в сенной и входной дверях. Через мгновенье в дом влетел Иван – запыхавшийся, перепуганный, весь в грязи, руками машет... Я вскочил. От предчувствия чего-то невероятного тоже испугался.
– Говори, что случилось? – спрашиваю брата.
– Немцы по гусям стреляют, – вымолвил Иван рваным от необычайного волнения  голосом.   
 – Где? Что ты говоришь такое? Может, тебе показалось?   Из чего стреляют? – засыпал я брата вопросами.
– Из автоматов. Из чего же ещё?! – ответил Иван, с трудом справляясь с охватившим его волнением.
– Ты их видел когда-нибудь, эти автоматы? – спросил я недоверчиво.      
– Вот только что видел.
Как рассказал брат далее, он стоял возле гусей, накрывшись от дождя прорезиненным стареньким плащом, который достался нам  от  нашего дедушки Феди. На поле было две стаи: наша и этой бабы Катри, что ждала от немцев ситчик. Иван пас гусей сам. Баба Катря, выгнав своих,  крикнула:
– Ванька, за моими присмотришь, – и ушла домой. У неё стая здоровенная была – сорок четыре головы. У нас  ровно вдвое меньше.
Немцы приехали со шляха. Иван безразлично смотрел на приближающуюся подводу, даже не пытаясь угадать, кто в ней едет. И только когда ездоки приблизилась вплотную, он понял, что это немцы.
Иван, обычно бойкий и решительный, оторопел и стоял как вкопанный. Немцы, не обращая на него совершенно никакого внимания, слезли с подводы и открыли огонь по ничего не подозревающим домашним птицам. Иван, глядя на такой поворот событий,  метнулся в бурьяны и то бегом, то ползком помчал к дому.
Страх, овладевший мной в первые минуты, усилился. Мы, словно малые дети, спрятались за печку. К слову: мне в ту пору исполнилось четырнадцать лет, Ивану – десять.  Сидим.  В основном, молчим. Если говорим – шёпотом.
Вдруг со стороны улицы раздался мощный стук в оконную раму. Били так сильно, что, казалось, вот-вот посыпятся стёкла. Дрожа от нахлынувшего ещё большего страха, я вышел в прихожую и увидел, что по ту сторону окна стоит немец.  На голове – каска, в руках – автомат. Им, похоже, он и стучал в окно. Немец смотрел на меня. Его лицо, форма одежды и вся внешность были непривычны и наводили ужас и панику.
Немец замахал рукой, показывая жестами, чтобы я вышел к нему. Я  послушно направился к выходу. Иван следом.
Когда мы появились  на крыльце, немец был уже во дворе.
– Матка, матка, – затараторил он, силясь объяснить, чтобы к нему вышла мать.
Я собрал в мыслях все свои знания немецкого, полученные в школе, и выпалил:
– Нихт мамка. Нихт. Дома мамки найн. Нихт.
Я смотрел на его автомат и дрожал. Неодолимо хотелось плакать. Иван стоял, прижавшись ко мне.
– Яволь. Гут, – закивал головой немец,   в знак того, что он моё объяснение понял и быстрым шагом вышел со двора. Немного осмелев, мы тоже выбежали за калитку.
На дороге стояла уже знакомая Ивану подвода. В ней сидел, накрывшись плащ-палаткой,  другой немец, тоже с автоматом. Этот, что был у нас, махнул ему рукой, давая знак, чтобы тот двигался следом,  а сам пошёл вдоль улицы.
Он подходил к каждому дому и бесцеремонно стучал прикладом в переплёты рам. На его стук выбегали перепуганные женщины. Немец жестами приказывал, чтобы они  шли вслед за подводой.
Баба Катря выскочила на улицу в галошах на босу ногу. Они застревали в грязи и то и дело спадали с ног. Баба Катря без конца останавливалась, чтобы обуть их и, похоже, намеревалась воспользоваться этой ситуацией и как-то улизнуть из колонны. Но немец, сидящий на подводе, высунулся из-под плащ-палатки и закричал:
– Шнель! Шнель!
 И даже навёл на неё автомат. Баба Катря схватила в руки галоши, подобрала подол юбки и помчалась бегом за подводой. По дороге немцы прихватили ещё двух дедов и втолкали в женскую колонну.
– Куда они их ведут? Что они с ними будут делать? – спросил меня Иван растеряно.
Я не знал, что ответить, и только пожал плечами.
Через некоторое время колонна подошла к лощине, прозванную у нас Змеиным Яром. Не знаю, откуда пошло такое название. В яру много крутых глубоких оврагов, из-за чего их дно почти не освещает солнце. Говорят, что раньше там водились змеи.
«Неужели их в этом яру расстреляют?» – подумал каждый из нас. Несмотря на то, что мы порядком перетрусили, решили понаблюдать за развязкой событий.
Прячась за кустами и бурьянами, мы побежали к яру. Колонна, спустившись вниз,  двинулась в гору на противоположную сторону яра. Её численность уже возросла до пятнадцати человек. В ней было двенадцать женщин и три деда. Немец, который ходил по дворам, теперь шёл сзади – конвоировал.
Когда  поравнялись с домом, возле которого лежала большая куча пиленых дров, конвоир крикнул:
– Хальт!
Подвода остановилась. Перепуганные женщины, сбившись в кучу, молчали. Деды тоже. Конвоир подошёл к куче дров, начал скидывать верхушку. Из дому, прихрамывая на правую ногу, вышел хозяин. Это был дед Сидор. Хромота ему досталась от немцев с первой мировой. У деда в запасе было несколько десятков немецких слов.
– Что господин ищет? – спросил дед. Немец, похоже, в дедовом вопросе своего языка не узнал, а потому продолжал  жестикулировать руками. Он дал команду, чтобы дед вынес топор. Второй немец тем временем слез с телеги, и мы смогли разглядеть  на ней гору настрелянных гусей.
Далее всё прояснилось. Дедам и хозяину была дана команда рубить дрова, носить и греть воду, женщинам – обрабатывать тушки. Их в дом немцы занесли сами. Иван насчитал сорок штук.
– Гришка! – воскликнул брат. – А может, наши гуси живы?!
Иван рванулся с места и побежал к реке. На лугу он нашёл всю  стаю целой и невредимой. У бабы Катри гуси были ручные. Наш же гусак никогда никого не подпускал к стае и близко. Он был настоящий вожак – опасность чуял издалека. Вот и на этот раз, как только раздались первые выстрелы, он увёл всю стаю в бурьяны, а далее – к реке.
Вечером пришла мать. Мы ей обо всём рассказали. На семейном совете решили: медлить нельзя. Иначе пропадём с голоду.
Ночью мы зарезали одиннадцать птиц. Мясо посолили, я его аккуратно уложил в две бадьи, закрыл крышками и закопал в огороде. В следующую ночь  мы сделали то же самое и с остальными. Гусака и одну гусочку оставили на развод.
«Авось, удастся сохранить», – решили мы.
Долго наш гусак звал свою родню. Голову подымет и горланит на всё село. Нам уже и соседи начали замечание делать. «Зарубите его, – просили они. – Не то к нам вся Германия сбежится». Через несколько дней он всё же успокоился.
Баба Катря, когда немцы уехали, нашла в бурьянах своих четверых подстреленных гусенят. Одного своего гуся она украла у немцев, когда обрабатывала тушки. За остальными она наплакалась вволю. Но тогда мне её не было жаль. «Пусть  плачет старая дура, – думал я, – будет знать, почём немецкий ситчик!» 

СТРАТЕГИЧЕСКАЯ ОПЕРАЦИЯ

Вскоре после вступления немцев в Грайворон, у нас поселилась тётя Таня, родная сестра матери, со своей двухлетней дочуркой Валей. Вначале она пришла к нам одна. Было раннее утро. Мы с братом только  проснулись и даже  ещё не успели одеться. Вдруг слышим, кто-то робко стучится в окно. Мать выглянула на улицу и воскликнула: «Таня?! Как ты здесь оказалась?!»
Мать завела её в дом.  Поздоровавшись, тётя Таня     сразу  опустилась на стул. Было видно, что она очень устала. Помню, как густо с её головы шёл пар, когда она сняла платок.
– У нас не жарко. Простудишься, – заметила мать и пригласила гостью к столу.
– Дай, сестра, отдышаться. Бежала без отдыха, как лошадь, – сказала тётя Таня и, помолчав, добавила:
– Ты спросила: «Как я здесь оказалась?» Война пригнала. Пришла к тебе на квартиру проситься. Пустишь?
Тётя Таня с надеждой посмотрела на мать, затем перевела взор на нас с Иваном, как бы спрашивая и у нас разрешения. Мы стояли, затаив дыхание. Ни один из нас не проронил и слова.
Мать долго сидела молча, как бы о чём-то раздумывала.
– Что-то случилось? – спросила она наконец.
– Пока ничего, – ответила тётя Таня, – но ты же знаешь, где мы живём?!
Тётя Таня жила с дочерью  в некогда тихом предместье Грайворона, в небольшом уютном домике. Теперь же их улица оказалась на магистральном пути наступления немцев на Москву. Круглые сутки по ней двигались колонны войск. Каждую ночь в домах этой улицы расквартировывались немецкие части, непрерывно сменяя друг друга. Немцы чувствовали себя хозяевами во всём и над всем. Они могли себе позволить удовлетворить любое желание. Лишь бы оно возникло.
Каждый вечер тётя Таня уходила с маленькой Валей из дому, не предупредив об уходе поселившихся «хозяев». Уходила подальше вглубь посёлка, где не было немцев, и просилась к незнакомым людям на ночлег. Утром они возвращались в пустое прокуренное жилище. Из открытых настежь дверей дышало неуютом и настоявшимся запахом солдатских портянок. Так долго продолжаться не могло. Немного поколебавшись, решила уйти к нам в село. Она понимала: когда вернётся, от домика, может быть, уже ничего не останется. Но в те времена женская честь ценилась высоко. Даже выше очага.
– Где же дочь? – спросила мать.
– Оставила у незнакомых людей, – ответила тётя Таня и после некоторой паузы  уточнила: «До вечера».
– А Лёня? – спросила мать о муже тёти Тани и вся напряглась, ожидая ответ.
– Не знаю. Два письма… Ещё в августе… А твой?
– И мой также. Тоже ничего, – ответила мать грустно и добавила, как будто, выдохнула из себя:
– Пусть лучше ничего. Хоть надеждой жить будем.
На какое-то мгновенье в доме воцарилась тишина. Все молчали. Только слышно было, как на лежанке мерно сопела, свернувшись калачиком, кошка. Тишина, казалось, наступила навечно. Неожиданно на кухне за шкафом началась мышиная возня. Мать, как будто очнувшись, сказала: «О, проклятые, управы на вас нет. Подождите, кошка скоро рассыпется, она вам покажет».
– У нас кошка хорошая, – зачем-то уточнила мать. И вдруг, как бы оправдываясь, что затянула с ответом на главный вопрос, добавила:
– Покушай. И  побежим за дочкой. Сама же ты её не донесёшь.
– Спасибо, сестра, – сказала тётя Таня с благодарностью. Я заметил на её глазах слёзы.
Тётя Таня присела к столу, жадно съела пару картофелин с луком и, быстро поднявшись, сказала:
– Я готова. Пошли.
Мать оделась. Они  вышли из дому и быстро зашагали в сторону города.
Вернулись поздно вечером уже втроём. На улице было темно и холодно. Но в доме у нас было даже жарко. Мы с Иваном постарались. Натопили печку, нагрели воды, приготовили ужин. Харчишки у нас были. Не шиковали, но и не голодали. С топливом было туго. Когда отец был дома, он, как говорится, всегда готовил сани летом. Из лесничества привозил немного дровишек, с колхозного поля – две-три арбы стеблей подсолнуха, да две-три арбы соломы. А там, глядишь, со станции – с тонну уголька. Антрацит настоящий, донецкий. Чугунок поставим – благодать.
Теперь мы с Иваном рубили вербы на лугу да сушняк в саду. Топили раз в неделю. Отсыревшая печка дымила. Экономили, как могли. Впереди была зима. Но в тот вечер мы расщедрились. Понимали: малышку надо отогреть, искупать.
В дом Валю внесла мать. Девочка была закутана в шали, перевязана платками. Из этого вороха тряпок торчал только маленький носик.
Когда Валю развернули и усадили на кровать, она долго сидела молча, уставившись на нас с Иваном, и часто мигала глазами.
– Знакомься с братиками, – обратилась к ней мать.
– Это – Гриша, – показала мать на меня, – а то – Ваня,   кивнула она на Ивана.
Валя продолжала сидеть молча. Затем тихо сказала:
– Глиса. Ваня.
Опять замолчала. Потом вдруг рассмеялась. Заулыбались и мы с Иваном. Мать с тётей Таней тоже повеселели. Дом задышал уютом.
К моменту прихода к нам тёти Тани с Валей, у нас в селе утвердилась немецкая власть. Был назначен староста. Он давал матери наряды на работу. За работу кормили обедом. Иногда мать приносила домой  несколько кусочков хлеба.
Тётя Таня, как только у нас поселилась, каждый день, ещё до рассвета, тоже уходила на заработки. Иногда уходила на станцию, на разгрузку вагонов, (а до неё восемь километров), иногда к кому-то нанималась шить. И всё это за булку хлеба. В те годы иногда даже чёрствая корочка  хлеба означала жизнь.
Приходя с работы, тётя Таня делилась новостями. Все они были неутешительными: немцы приближались к Москве. Однажды она сообщила о том, что всю домашнюю живность берут на учёт.
– Выпустили указ, запрещающий самовольно забивать скот и птицу, – рассказывала тётя Таня, – нарушение карается расстрелом. Полицаи шныряют по домам, ведут перепись скота и птицы.
Как оказалось, мать уже слышала об этом указе, но молчала.
– Не видать нам теперь нашего Ваську, – сказала она озабоченно. – Может и Зорьку заберут. (Васька – это наш кабанчик, Зорька – корова).  – Резать у нас некому. В округе – ни одного мужика. Да и кто согласится?
– Наш Васька неучтённый, – вмешался я в разговор. – Как они узнают, что он у нас был?
– Узнают, - возразила мать. – На Подоле пришли к одному деду с этим учётом. «Где кабанчик?» – спрашивают. – Тот отнекивается. Дескать, нет, и не было. А на навозной куче – свежий свиной навоз. Мясо и сало  забрали. Деда – в комендатуру. Чуть живого выпустили.
Услышав такие вести, я не спал всю ночь. Сколько труда вложено в этого Ваську! А теперь отдать его немцам, чтобы у них сил добавлялось бить нашего отца!
«Нет! Ваську не отдам», – решил я и стал рассуждать, как это сделать.
Кабан – не гусь и не курица. Зарезать его – не простое дело. Опыт нужен. У меня его не было. Отцу помогал.  Знал всю технологию этого процесса. Он довольно сложный и длительный. А, главное, приметный: кабанчик кричит, от костра дым и следы сажи. Не успеешь дело завершить – немцы или полицаи нагрянут. А сколько случаев, когда у горе-резников подраненный кабан вырывался и убегал?
Представляя такой исход дела, я нервничал, ворочался с боку на бок, вставал с постели и выходил на улицу. Мучил также вопрос: «Где резать?»  На улице нельзя. В хлеву тесно и опасно – крыша соломенная, сарай без потолка. Другого помещения нет.
«Резать буду в доме», – решил я наконец.
У нас в доме два выхода. Отец, когда строился, планировал один использовать как хозяйственный. Чтобы все свинячьи чугунки таскать через него. Однако из-за высокого крыльца выход оказался непрактичным. Тогда из сеней, ведущих к нему, сделали просторную кладовку. Их я и решил использовать как резницу. Полы там земляные, стены – глиняные. «Бояться нечего», – решил я.
«Как только мать и тётя Таня уйдут, – рассуждал я, –  Ивана отправлю гулять с Валей (не то, ещё перепугается девчонка), а сам приступлю к намеченному делу».
К утру операция по забою Васьки была мной разработана до мельчайших подробностей. Я слегка успокоился и уснул.
Разбудила меня Валя.
– Глиса, вставай, – тормошила она меня за ногу. – Ваня кусать зовёт.
Я поднялся. Брат хлопотал возле стола.
– Ты не заболел? – спросил Иван.
Я ничего не ответил. Оделся. Умылся. Молча сел, поел.
– Чего молчишь? – добивался Иван.
– После завтрака, – сказал я брату командирским голосом, – бери Валю и иди с ней гулять. На улице не маячь. Иди потихоньку вдоль реки по лугу, по лугу. Но за дорогой смотри. Увидишь что, дай знать.
– Ты что задумал? – уставился на меня Иван.
– Иди, покажи Вале нашу речку, – сказал я брату, – а я тем временем проведу стратегическую операцию.
– Полководец, – буркнул Иван недовольно, но спорить не стал. Да и не имел права. Мать всегда наказывала ему: «Слушай Гришу. Он старший брат. Теперь за отца остался».
Только Иван с Валей завернули за угол дома, я принялся осуществлять свой план. Зажёг фонарь, быстро освободил сени от собравшегося в них хлама, принёс сухой соломы и … вожжи и барок от конной упряжи. Наточил ножи, закрыл калитки выходов на улицу и огород. Затем, не мешкая, насыпал в небольшой чугунок еды (приманка для Васьки) и побежал к хлеву.
Открыл Васькину загороду и стал звать его к еде, непрерывно цокая языком. Васька поднялся на ноги и стал, глядя на меня, хрюкать. Но из загороды не выходил. Я его и умолял, и ругал – всё бесполезно. Пришлось лезть к нему и выпихивать. С трудом вытолкал Ваську на порог хлева, забежал наперёд и снова начал манить к еде. Васька стал на пороге и закрыл глаза (может, привыкал к дневному свету). Стоит, изредка похрюкивает. Затем, привалившись боком к ушаку, начал усердно чесаться. Почесав вволю один бок, перевалился на другой. Я уже начал нервничать. Тычу еду ему под самое рыло. А он: хрю, хрю. К еде не притрагивается, как будто она его совершенно не интересует. Только знай чешется. Наконец встал на ноги, фыркнул, покрутил головой и начал рыть землю во дворе, оставляя за собой неопровержимые улики. Я вертелся вокруг него, стараясь изо всех сил направить в дом. Но Васька вовсю разыгрался и пустился бегать по двору.
Я поставил на пороге еду и уже не знал, что делать. Вдруг, очевидно проголодавшись, Васька поднял голову и уставился на меня. Я воспрянул духом, начал опять приглашать его к чугунку. Васька подошёл. Начал есть. Я  потихоньку начал двигать чугунок к себе, манить его в сени. Вот, кажется, всё пошло по плану. Уже передние Васькины ноги в сенях. Я осторожно обхожу его, чтобы толкнуть под зад и захлопнуть за ним дверь.
Но тут наступает непредвиденный момент. Гусь, который сидел в углу двора, пришёл к поилке, стоявшей у крыльца. Увидев Ваську, он не раздумывая, долбанул его своим клювом в заднюю ногу. Васька завизжал, как будто его режут, и метнулся с крыльца. Перепуганные куры взлетели на забор и закудахтали во всё горло. Гусь, потеряв Ваську из виду, накинулся на меня. Ущипнув несколько раз за щиколотку, он ухватил мёртвой хваткой мою штанину, начал её дёргать из стороны в сторону. Потом изловчился, схватил клювом полу моего пиджака и начал вовсю дубасить крыльями по моим бокам. Поняв, что гусь может испортить всё задуманное мной мероприятие, я решил выволочь его за двор и уж там отцепить от себя. Убедившись, что Васька роет землю в глубине двора, я потянул гуся на улицу. Это было моё неосторожное решение. Пока я с ним боролся, Васька, обнаружив дверь открытой, хрюкая от восторга, выскочил на улицу. Гусь немедленно бросил меня и погнался за Васькой. Пробежав сажен десять, он остановился и загорланил на всю деревню, сообщая о своей победе. А я в отчаянии, что всё так выходит шумно и неудачно, поплёлся за Васькой, понурив голову.
Улица словно вымерла. Вокруг ни души: ни людской, ни скотской, ни птичьей. Скот и птица спрятаны во дворах или уже порезаны и уложены в тайники.
Погонявшись по выгону за Васькой и поняв бесперспективность своего занятия, я остановился и стал осматривать, что делается в округе. Я заметил, что в мою сторону движется повозка, запряженная парой лошадей. «Кто сейчас может ехать на пароконной? – размышлял я. – Только староста или полицаи». Я спрятался за холмиком и стал наблюдать. Смотрю: от речки мне на выручку во весь дух несётся Иван. Следом за ним, как мячик, катится Валя. Она спотыкается о кочки, падает лицом в мокрую траву, вновь подымается и бежит, стараясь не отстать от Ивана. Вот она уже ударилась в рёв. Иван возвращается, что-то ей объясняет и вновь бежит ко мне. Васька продолжает рыть землю. Повозка, на наше счастье, останавливается. Из неё выходят люди, заходят во дворы. Это, наверное, и есть те учётчики.
Васька, очевидно, учуяв приближающегося Ивана, поднял голову, постоял, похрюкал и нехотя, трусцой побежал во двор. Мы с Иваном следом. Закрыли калитку. Иван вернулся к Вале и принёс её под мышкой. На неё было больно и смешно смотреть. Зарёвана. Лицо испачкано грязью. На одежде и в волосах мокрая трава. Но разве нам тогда было до внешнего вида? Нужно было продолжать начатую операцию. Пришлось Ивана посвятить в план.
Васька, между тем, вновь влез на крыльцо и потянулся к чугунку. Мы с Иваном начали его толкать под зад, запихивая в сени. К нам присоединилась и Валя.
– Он тоже будет жить с нами в доме? – спросила Валя, упираясь обеими руками в Васькин зад.
– В твоей кроватке будет спать, – говорит Иван и едва не портит всё дело.   
От этих слов Валя  начинает громко плакать. Васька опять поднял голову. Но я, собрав все свои силы, опершись обеими руками об ушаки, втолкнул его в сени и быстро закрыл дверь.
Провозившись ещё с полчаса, ласками, уговорами и обманом нам, наконец, удаётся затолкать его во вторые сени.
В прихожей и на кухне мокрые лужи и следы Васькиных ног.
– Переодень Валю и убери за Васькой, – даю команду Ивану, – остальное я сделаю сам.
Не прошло и получаса, Иван ещё умывал Валю и чистил её одежду, а я уже вернулся на кухню.
– Всё, Иван, дело сделано. Зарезал, – сказал я не без гордости.
– Заливай, заливай, – сказал брат скептически. – Будешь резать – всё село услышит.
Я ему молча показываю на кастрюльку с собранной кровью. Брат недоверчиво открыл дверь в мою резницу.
– Да как же это тебе удалось?! – воскликнул Иван, не скрывая удивления и восхищения.
– Вот так и удалось, – сказал я как можно равнодушней, – растопи плиту. Сейчас смолить и скоблить будем.
– Да скажи, как же ты его так лихо? – не унимался Иван.
Я слегка помучив Ивана, открыл ему тайну.
Ночью, когда я планировал свою операцию, придумал такое изобретение. Военное можно сказать… Из вожжей сделал петлю, набросил ему на рыло и затянул барком так, чтобы воздух не мог ему попадать ни в пасть, ни в ноздри. Как только у него помутнело в голове, свалил его на бок и вонзил нож.
Попал в самое сердце. Промахнись, мог кабан и разорвать меня в клочья. На какого попадёшь. Даже когда петлю затянул, норовил меня Васька крутануть. Но я удержал. Где и сила взялась? Мне же тогда только пятнадцать годков было.
Затопил Иван плиту, нагрел воды. Я брал небольшие пучки соломы и смолил. Дым вытягивало сквознячком на улицу. Лихо мы завершили операцию. Мясо я подвесил на чердаке. Сало порезал и уложил в деревянный ящик, подставил под него лоточек, чтобы жидкость стекала.
– Пусть с недельку постоит, дозреет, – сказал я Ивану, потом спрячем в саду.
Справившись в доме, пошли мы с братом к навозной куче. Сняли верх, чтобы не было видно свежего свиного навоза, и зарыли его. Сверху ещё и сушняком накрыли – замаскировали.
Когда мать пришла домой, первое, что она сделала, отругала меня за такую самостоятельность, но я видел, что она довольна, и был рад этому.
Ужинали свежину. Все меня хвалили. Тётя Таня сказала, что с этого дня в доме появился настоящий мужчина. Жалели, что нет с нами отца. От души смеялись, слушая, как мы гонялись по улице за Васькой, и благодарили Бога, что всё так благополучно завершилось.
В тот же вечер кошка навела котят. Мать поставила возле лежанки небольшой ящик, наложила тряпок и разместила кошку с её приплодом. Валя возле котят пропадала часами. Станет и неотрывно смотрит на них. Кошка мурлычет, а Валя смеётся, да так заразительно, что и мы с Иваном хохочем.
Дня через три  к нам приехал староста с полицаями переписывать хозяйство. Записали корову и двух кур. Гуси были на речке, остальные куры (их у нас было полтора десятка) разбрелись по саду. Снега ещё не было, и они греблись в опавшей листве.
– Где ваша остальная живность? – добивались незваные гости.
– Гусей немцы постреляли, – ответил я, – кабанчик заболел и сдох ещё летом. Ветеринара нет, на фронте. Кто лечить будет?
Новоиспеченные представители власти недоверчиво посмотрели на меня, зашли в хлев, обошли навозную кучу и, не обнаружив никаких признаков свиной жизни, удалились. Зайди они в дом – нашли бы мясо и сало (а что его искать?), неизвестно чем бы оно кончилось.
– Выиграли мы с тобой, Иван, сражение за харчи, – сказал я тогда брату.
–Угу, – согласился Иван.
Но как говорят: «Не кажи гоп, пока не перескочишь».
Прошло дней десять. Мать, уходя из дому, сказала мне:
– Спрячь сало и мясо. Сон мне такой приснился…
Я управился по хозяйству. Мы все трое позавтракали. Я присел отдохнуть. Валя возле кошки – котят тормошит. Иван занялся самообразованием. Отец, уходя на фронт, приказывал матери:
– Что б ни случилось, детей учи.
Я-то уже семь классов окончил. А он – три. Нашли мои старые книги, и он по ним  занимался.
 Слышим шаги на крыльце, стук щеколд.
 «Мать вернулась», – такая мысль пронеслась и в моей, и в Ивановой голове.
Открывается дверь, и на пороге появляется здоровенный немчура. Наш отец был высокий, выше ушаков. Но этот… Как нам показалось, едва не цеплял потолка.
– Яйко! Млеко! Шпиг! – потребовал он. Мы стоим не двигаемся. Я весь сжался от мысли: «Всё, пропали».
Немец, не дожидаясь наших действий, сам пошёл шарить по вёдрам, кастрюлям, кувшинам. Нашёл грудку приготовленного на вареники творога, положил в мешок. В чугунке обнаружил десятка полтора сырых картофелин – в мешок. В кастрюльке было с десяток яиц – заулыбался и аккуратно уложил в мешок. Пустые кастрюли отталкивал, некоторые из них переворачивались, но это его совершенно не смущало. Сало стояло в противоположном углу кухни, и он к нему неуклонно приближался. Дело двигалось к очевидной развязке.
И вдруг… Такое  невозможно было предположить. Валя подошла к немцу, взяла его за полу шинели и, глядя снизу вверх, сказала:
– Дядя, ди сюда!
 Она изо всех сил тянула его к себе, повторяя:
– Дядя, ди сюда.
 Немец нехотя двинулся за ней. Валя подвела его к кошке. Кошка поднялась, замяукала. Котята шевелятся, мать сосут.
– Дядя, кися!  – сказала Валя, показывая пальчиком на кошку, и заразительно засмеялась.
Немец замялся. Как-то неловко улыбнулся. Полез в карман, вытащил замусоленную конфету и протянул её Вале. Затем вернулся на кухню, вытряхнул всё содержимое из мешка на пол и быстро вышел из дому.
В окно я увидел, что на улице его ждал  сослуживец. Этот, что был у нас в доме, махнул рукой, и они ушли дальше вдоль улицы.
Когда мы поняли, что опасность миновала, Иван сказал с иронией:
– Сражение за харчи выиграла Валя.
– Да, – согласился  я и принялся готовить их к упаковке в тайник.
Тётя Таня с Валей жили у нас три месяца. Когда передовые части немцев прошли, они вернулись в свой дом. К счастью, он был ещё цел. 

ДОБРАЯ ВЕСТЬ

Однажды вечером вышел я за двор. Хоть, думаю, на улицу взгляну. На душе было тоскливо. Хотелось увидеться с друзьями, пройтись с ними по селу, поболтать.
Улица, как всегда в то военное время, была пустынна. На ней и днём редко кого можно было увидеть. А уж о вечере  и говорить нечего. Всех ребят с двадцать пятого года и старше забрали на фронт, некоторые уже и погибли. От остальных, как и от нашего отца, никаких известий. Мои ровесники сидели по домам, никуда не показывались. Жили по принципу: от греха подальше. Девчат вовсе из дому не выпускали. Если немцы объявлялись, невест прятали в тайники – на чердаках, в сараях. Обесчестят девку, а тогда что? Это же село. Война закончится – начнут пальцами тыкать.
Облокотился я на яблоню и стою неподвижно, за закатом наблюдаю. Тогда я отметил для себя: «Удивительно быстро завершается день». Едва нижний край солнца коснулся верхушки видневшегося вдали холма, и, уже через несколько мгновений весь огненный шар скрылся из виду. Ещё какое-то непродолжительное время на западной половине неба пылали багровым цветом облака, но и они вскоре погасли.
«Вот так же, – подумал я, – тают дни моей юности». На душе вовсе стало тоскливо. До войны здесь, по улице, ходила гурьбой молодёжь. Играла гармошка. Звучали песни. А сейчас тишина, как на кладбище.
Вдруг слышу: кто-то по лужам шлёпает, да ещё и напевает. Интересно мне стало. Вглядываюсь: идущий, кажется, пьяненький.
 «Кто же это может быть? – соображаю. – И что он такое поёт?». Вглядываюсь пристальней. «Стоп! Да это же немец. Потому и не разберу, что песня немецкая».
Я быстро отделился от яблони и бегом к калитке. Но было уже поздно.
– Пан, – послышался сзади властный окрик. – Ком. Сюда.
Делать нечего. Иду ему навстречу. Приблизившись, определяю на вид: немцу не более двадцати пяти лет. Молодой. Но на тот момент он был в полтора раза старше меня. Ростом же – на целую голову ниже. Казалось, что если снять с его шеи автомат и поставить с ним рядом, то они будут вровень. Это удивило меня. Немцы в большинстве своём были рослые, холёные.
– Пан,– обращается он вновь ко мне. – Меда, меда.
Я догадался, что ему нужен мёд. Мы держали пчёл – два улья. На зиму заготовили пятилитровый бидончик этого ценного продукта. Вместе с десятком пучков калины, висящих на чердаке, он составлял весь наш лекарственный запас. Мёд мы не спрятали. Он стоял у нас в кладовке. Разве всё спрячешь? Итак в землю зарыли: мясо гусиное и свиное, валенки, кожухи, тёплые одеяла, топоры… Хоть сам вместе с домом, как крот, заройся.
– Нет у нас мёда. Найн, – говорю я как можно спокойней.
Вижу, что он ничего не понял. Продолжаю объясняться жестами.
– Дзз – дзз, – изображаю жужжание и укусы пчёл, – найн.
Немец расхохотался, похлопал меня по спине (до плеча он плохо доставал) и продолжил что-то гелготать, мешая русские и немецкие слова. Я только разбираю: «Деда меда. Деда меда».
Наконец я сообразил: он ищет деда Данила, пасечника. Догадываюсь, что кто-то ему о нём сказал. Я пожимаю плечами, делаю вид, что не понимаю, о чём он спрашивает.
– Пан, – немец подымает палец и грозит им. Затем показывает на автомат, дескать, соображай быстрее.
– Дед Данило?! – восклицаю я, делая вид, что вспомнил.
– Я! Я! Да! Да! Деда Даниля! Деда Даниля!
Немец радостно заулыбался, выражая удовольствие, что, наконец, мне объяснил. Я поднял голову вверх, начал вспоминать, сколько домов до деда.
– Девять. Нойн хауз, – показал я ему девять оттопыренных пальцев.
– Гут, – сказал мой собеседник довольно и, не переставая улыбаться, кивнул мне головой, – веди.
– Не могу. Никак не могу, – начал я объяснять жестами невозможность выполнить его просьбу.
–Пан! – Немец настойчиво постучал указательным пальцем по стволу автомата и кивнул головой, чтобы я его вёл немедленно к деду Данилу.
Делать нечего: повёл. Прошли семь дворов. Я остановился. Размышляю: что делать? Дед Данило обзовёт меня немецким наводчиком.
– Цвай хауз,– говорю я немцу и показываю на дом деда Данила.
–Гут, – соглашается тот. Он, кажется, понял причину моей нерешительности и отпускает меня. Я медленно, не оглядываясь, пошёл назад, Как только заскрипела калитка  дедового забора, пустился бегом домой.
– Фу! Отделался! – сказал я сам себе, заскочив в дом.
 Рассказал обо всём матери и Ивану. На всякий случай убрали из виду всё на то время ценное (картошку, лук, смалец, подсолнечное масло).
Прошло около часа. О немце успели забыть. Вдруг слышим стук в окно. Мы замерли. В доме полумрак. На кухне коптит каганчик. Молчим. За окном послышалась немецкая песня. Я понял, что мне надо выходить.
– Пан! – воскликнул, увидев меня, немец и засмеялся. Он показался мне ещё более пьяным. Подошёл ко мне, обнял за плечи, как друга, и повёл к яблоне, возле которой я тогда стоял.
На земле, у её ствола, стояло ведро, полное мёда, а сверху лежала ещё какая-то перевернутая вверх дном миска.
Немец достал из кармана портсигар. Открыл. Взял сигарету, закурил. Протянул портсигар мне, кивая головой:
– Угощайся.
Я отказался, объясняя жестами:
– Не курю.
– Яволь. Гут, – сказал одобрительно этот мой полутораметровый командир.
Курил он не спеша, с удовольствием, и весь сиял от радости. Окончив курить, он показал мне на ведро. Мне стала ясна цель его прихода. Я у него должен послужить носильщиком.
Нёс я ведро километра три. В нём килограммов пятнадцать, если не восемнадцать. Уж и натрудил я  руки об этот мёд. Шёл и мысленно  проклинал себя за то, что выперся на улицу. «Сидел бы сейчас дома, грелся у печки», – думал я огорчённо.
Наконец пришли к дому, где поселился немец. Это было большое деревянное строение, некогда принадлежащее зажиточному крестьянину. В тридцать втором хозяина с семьёй отправили на выселки. Дом у колхозного руководства стал переходить из рук в руки. Последним его хозяином был агроном. Он был не местным. С начала войны его семья эвакуировалась. Куда он сам делся, не знаю. Может, призвали на фронт.
В этом доме немцы и расквартировались. Во дворе стояли подводы. К ним были привязаны немецкие кони – крупные, холёные. «Обоз, наверное», –  подумал я.
Мой командир свистнул. Из дома вышел верзила, чуть ли не вдвое выше моего начальника.  Они о чём-то пару минут поговорили, посмеялись. Верзила осмотрел содержимое ведра и одобрительно покрутил головой. Затем достал из кармана портсигар, вытащил из него шесть сигарет и протянул их мне.
– Не курю, спасибо, данке, – забормотал я.
– Деда, деда, – загалдели они оба.
Я понял, что ведро мёда они оценили в шесть сигарет. Взял  их и быстро удалился.
Домой я пришёл поздно, весь забрызганный грязью. Мать с Иваном волнуются. Я им всё подробно рассказал. Сигареты решил отнести на следующий день. Хотя нести их вообще не хотелось. Ведь это означало: ещё больше деда расстроить.
Поужинали. Мы с Иваном полезли на печку. «Вот теперь этот день, кажется, окончился», – подумал я с облегчением.
Прошло около получаса. Спать ещё не хотелось. Мы с братом лежим, разговариваем. Вдруг стук в окно. «Опять этого чёрта нелёгкая принесла», – подумали мы все. Мать шепчет:
– Лежите тихо. Я скажу, что ты ещё не вернулся.
Она вышла. Мы с Иваном лежим, не дышим. Слышу по шагам, в дом идут двое. «Всё, – думаю, – если мать сказала, что меня нет, неприятностей не миновать. С немцами шутки плохи». Решаю спрятаться на чердаке,  хотя понимаю, что не успею.
Но нет! По голосу узнаю деда Данила. Опять моё сердце ёкнуло. Думаю, сейчас скажет: «Это ты навёл его на меня, сукин сын!» Лежу, жду развязки.
Дед Данило зашёл, поздоровался. Посидел молча, пока глаза к темноте привыкли, и мы уже хорошо стали различать друг друга.
– Гриша,  я по твою душу, – наконец говорит дед.
В его голосе улавливаю не угрозу, а просьбу. Слегка успокаиваюсь.
– Чем могу помочь? – спрашиваю.
Дед всё подробно рассказывает о приходе незваного гостя. Из рассказа я делаю заключение, что о моей истории с немцем он ничего не знает.
– Заходит полутораметровый шкет, – говорит дед презрительно, – мёда просит. Бабка пошла в кладовку. А там же холодно. Мёд застыл. Думаю: пока она его будет ковырять, этот фриц начнёт  везде шарить, надо его отвлечь. Налил ему медовухи. Напой у меня славный и не такого свалит. На закуску дал капусточки. Хрустящая. А вкусная… Выпил он. Капустой хрустит, головой крутит. По роже вижу: хвалит. Чтоб он ей гад удавился.
Дед Данило презрительно сплюнул и продолжил:
– Внесла бабка мисочку мёда. Он попробовал и завопил:
– О! О! Гут! Гут!
Ещё что-то гелгочет, не разберёшь. Ну, мёд же у меня сами знаете, чтоб он им удавился. Напился немчура, нажрался, встал, взял автомат и пошёл гулять по хате. Зашёл в кладовку, нашёл ведро с мёдом, считай полное (я себе думаю: полное, полное – до сих пор руки болят).
Дед меж тем продолжал:
– Нашёл в миске творог, бабка на вареники собирала. Миску вверх дном и на мёд.
Голос деда Данила задрожал и он в который раз чуть не плача повторил: «Чтоб он им гад удавился».
Успокоившись, дед продолжил:
– Вынес всё и поставил у порога, рядом с фонарём, с которым я к скотине хожу. Взял его в руки, повертел, рассмотрел, приказал зажечь. Я зажёг. Что вы думаете? Он пошёл с ним сараи проверять. Как у себя дома. Увидел кабанчика, он у меня хороший, справный. (Этого дед мог и не говорить. За мёд из колхозной пасеки он не одного кабанчика выкармливал). Вернулся  в хату. Подходит к часам, у меня ходики с кукушкой. Показывает на циферблат и говорит, если я его правильно разобрал:
– Завтра я за ним приду в девять утра. 
После небольшой паузы дед, еле сдерживая слёзы, произнёс:
– И придёт.
Дед замолчал. Молчим и мы. Я соображаю, что ответить. Жду, что скажет мать. Она тоже молчит. Наконец спрашивает:
– Ну что, сынок?
 Я понял, что надо вставать и идти. Знаю, что дед сам с кабаном не справится, старый уже. Догадываюсь и о другом: раз пришёл с такой просьбой, значит, как-то узнал, что Ваську я сам зарезал. Шило в мешке не утаишь.  Похоже, запах дыма  услышал.
Зарезал я дедового кабанчика в сарае. Помещение большое, хоть конём гарцуй. Резал так же, как и своего Ваську: петлю на шею, барок крутанул…  Но не смалили. Огня же в сарае не разведёшь. Грели воду, парили и скоблили.
Дед попросил и закопать. Он нашёл посуду.  Вдвоём посолили сало и мясо, уложили, как положено. Я выкопал яму. Всё это, понятно, в темноте, на ощупь. Заканчиваю закапывать, дед корень из вишни приносит.
– Посади, – говорит, – сверху. И приметой, и маскировкой будет. Дерево растёт, что же там искать?
Домой я пришёл уже на рассвете. На печку залез не раздеваясь.
Разбудил меня стук в окно. Я нехотя слез с печи. В доме никого. Мать на работе. Где Иван, не знаю. На улице светло. Выглядываю в окно. Так и есть. За окном мой полутораметровый командир. Но уже не сам. На дороге повозка. В ней ещё двое. Один из них  верзила – мой вчерашний знакомый. Что же им от меня надо?
– Пан, – жестикулирует мне о чём-то этот гад, – деда Даниля. Деда Даниля.
«Всё! Пропали! Неужели они уже всё знают? А если не знают, то сейчас узнают. Зачем я согласился резать?»   Эти мысли носились в моей голове, как дедовы пчёлы в пору медоноса. Честно скажу: испугался так, что трудно передать.   Этот же шкет, как всегда, улыбался. Он шёл рядом со мной и что-то рассказывал. Из его слов и жестов я понял только, что должен им помочь погрузить  кабана на подводу.
Иду. Ноги, словно чугунные. Мне кажется, я их еле двигаю. В голове носятся мысли только о предстоящей развязке: «Что они с ним собираются делать? Резать, потом грузить на подводу? Или живого грузить?  А какая разница, что они собираются делать? Кабанчика в сарае нет. Об этом они сейчас узнают. И что тогда будет? Что скажет дед Данило? Конечно, он выдаст меня. Скажет, что я зарезал. Зачем я согласился? А главное, почему я об этом не подумал вчера? Не подумал, что этот чёрт полутораметровый придёт ко мне!»
А он, этот чёрт или, как выразился дед Данило, шкет, идёт рядом со мной, смеётся, что-то мне рассказывает и, кажется, спрашивает:
– Почему ты такой грустный?
Заходим с ним вдвоём к деду во двор. Подвода останавливается у калитки. Немец ведёт меня в дом. Учтиво здоровается с дедом и бабкой. Дед побелел, как стена, но виду не подаёт, что испугался. Немец подходит к часам. Они начинают бить, кукушка куёт, непрерывно, то выскакивая то, прячась в гнездо. Часы бьют девять. Полутораметровок, приподнявшись на цыпочки, стучит пальцами по циферблату и заразительно смеётся. Дескать:
– Ну, как немецкая точность?
Дед одевается, бабка тоже. Все выходим на улицу. Немец идёт в сарай и сразу же возвращается с перекошенным от удивления и гнева лицом. Жестами спрашивает:
– Где кабан?»
Я готов провалиться сквозь землю. Стою, жду своей участи. Дед жестами объясняет:
– Приезжали немецкие солдаты. Два часа тому назад приезжали. И забрали. Вот такие же, как вы, забрали.
Что-то им пытается объяснить и бабка. Она плачет. У меня вдруг появляется надежда: может, поверят.
Полутораметровок что-то соображает. Потом смеётся:
– Гут. Немецкие солдаты? Гут.
Он что-то говорит тем двоим. Верзила вылезает из телеги и идёт к деду. Поправляет на шее автомат. Я весь сжался от ужаса. Чувствую, как бешено стучит моё сердце. Хочется убежать. Я делаю невероятное усилие, чтобы остаться на месте.
Немец подходит к деду. Что-то ему говорит. По жестам мы догадываемся, что он тоже пасечник, что мёд у деда просто превосходный. Он достаёт из кармана портсигар. Он полный. Берёт оттуда одну сигарету. Закуривает. Остальные вместе с портсигаром отдаёт деду. Как мы догадываемся – на память. И они уезжают.
Какое-то время мы ещё стоим во дворе, приходим в себя. Затем я ухожу домой. Слава Богу! Пронесло. Я мысленно проклинаю всё на свете: и немцев, и дедово сало, и его мёд и даже самого деда.
На следующее утро повалил снег. К полудню уже лежали  по колено сугробы, скрывшие наши тайники. Через два дня снегопад прекратился. Придавили морозы. Началась настоящая зима.
Недели через три пришёл ко мне дед Данило. Настроение у него, я заметил, приподнятое.
– Гриша, пойдём сальцо отроем. Надо поторопиться. Пока Никольские да Крещенские не стукнули. Не то и ломом землю не вгрызёшь.
Пришли. Отрыл я вишню. Копаю дальше. Земля мёрзлая и как будто не тронутая. Ломом и лопатой вгрызся на нужную глубину. Что за чертовщина? Тайника нет. Смотрю на деда. Он на меня.  Вижу: дед на меня смотрит уже недоверчиво.
– Дед, – говорю  я – Вы на меня не думайте. Я Вам клянусь.
– Да что ты, Гриша. Как же я на тебя могу такое, – разубеждает он меня, но как-то неуверенно.
Покрутился я с дедом  возле пустой ямы, зарыл её и ушёл не попрощавшись. Такое у меня на душе творилось. Как тяжело нести  незаслуженную вину!
Прошло где-то часа полтора. Я всё никак не мог придти в себя. Сижу, размышляю: кто же мог такое сделать. Перебрал в мыслях всех дедовых соседей. И не пришёл ни к какому ответу.
Вдруг прибегает дед Данило.
– Гриша, прости меня, дурака старого, – говорит он, оправдываясь. – Знаешь, как говорят: «Старое, что малое». Совсем у меня мозгов нет. Идём со мной.
– Что же случилось? Объясните, – допытываю я деда.
– Идём. Потом объясню. А главное, – дед перешёл на шёпот, – у меня новость есть. Важная.
Лицо у деда сияет. И я, не мешкая, иду с ним. Хотелось поскорее узнать эту важную новость, а главное – открыть тайну: куда девалось дедово сало?
Пришли к деду. Он подводит меня к тому месту, где мы копали. Мерит пять шагов к сараю и показывает: здесь.
– Когда немцы уехали, я, Гриша, пересадил вишню. Прости дурака. Бес попутал. Мозгов же нет. За три недели забыл.
Я повеселел: тайна исчезнувшего сала открылась.
– А что за новость? – спрашиваю я деда.
Он подносит палец к губам:
– Тсс! Вот отроем. Бабка мясца нажарит. Пообедаем. Тогда скажу.
За обедом дед налил мне и себе по рюмке медовухи. Я начал отнекиваться. В то время я ещё не пил спиртного.
– Пей, Гриша. Я сейчас тебе такую новость скажу. За неё не грех выпить.
Мы выпили. Дед наклонился ко мне и прошептал:
– Наши немцев  двинули от Москвы. Жди, скоро отец домой вернётся.
Домой я не шёл и не бежал – летел, как пуля. Сказал новость Ивану. Матери дома ещё не было. Иван, услышав новость, заорал на всю хату:
– Ура! – и запрыгал от радости.
Мы были детьми.  В наших планах было: встретить Новый сорок второй год вместе с отцом. Мы тогда не знали, что наше село освободят только через восемнадцать месяцев. А отца мы больше не увидим никогда. Но в тот день мы жили надеждой и были счастливы.

ЦИРКУЛЯР

Надежда на скорое возвращение отца некоторое время придавала нам силы и даже согревала нас. Однако дни шли за днями, наступил сорок второй год, а с фронта по-прежнему не только нам, но и ни кому другому из сельчан не приходило никаких известий. Временами  одолевало отчаяние.
С наступлением зимы село  словно вымерло. Вокруг царило зловещее, угнетающее душу безмолвие. Лишь изредка устоявшуюся тишину нарушал скрип снега. Это когда кто-либо шёл навестить родственников, узнать: живы ли? Не замёрзли?
 На улице лютовали морозы. В доме всё настойчивей одолевал холод.
Печку мы топили один раз в день. Чтобы согреться, натягивали на себя ватные одежды, тулупы. Спали не раздеваясь, сбившись в кучу, как поросята. Но у нас положение с топливом было не самым худшим. Некоторые разводили огонь два, а то и один раз в неделю. В остальные дни ели холодную похлёбку и нещадно мёрзли. В отдельные, очень холодные ночи, люди устраивались на ночлег в хлеву, возле скотины, находя там спасительное тепло.
В феврале на смену морозам пришли обильные снегопады и вьюги. В считанные дни снег засыпал вровень с крышами дома, хозяйственные постройки. Даже у многих деревьев виднелись одни макушки. И только громадные тополя возвышались над снегом, словно маяки.
Нередко по ночам разыгрывались вьюги. Ветер выл и стонал в дымоходе, рождая в душе неуверенность и беспокойство. Возможно, если бы не война, был бы дома отец, мы бы не испытывали таких страхов. Но в то время в голову лезли всякие поверья о ведьмах, злых духах и другой нечисти. Иногда казалось, что не ветер воет в трубе, а домовой, который сидит на крыше и в любую минуту может спуститься в дом.
К утру ветер стихал.  Окна оказывались замурованными в снег, отчего в доме стояла темень. И лишь по каким-то невидимым признакам можно было определить, что начался день.
Мы с Иваном вдвоём наваливались на входную дверь, которая тоже была подпёрта снегом. Когда образовывалась щель, я выпихивал в неё брата и подавал ему лопату.  Выбравшись из дома, мы торили тропы к сараю, стогу сена и колодцу. В конце концов, эти тропы превратились в настоящие снежные лабиринты. Бывало, окончив работу, остановишься. Тишина. Вокруг толща снега и только вверху синеет осколочек неба.
В один из таких февральских, а может уже и мартовских дней к нам кто-то робко постучал в калитку. Мы только что с Иваном завершили очередную битву со снегом. Брат ушёл в дом, а я ещё оставался во дворе.
– Открыто, – откликнулся я, – заходите.
Калитка неуверенно открылась. К моему неимоверному удивлению передо мной предстал Виктор Кирюшкин, которого с первых дней войны, буквально вслед за нашим отцом, призвали на фронт. Теперь он был в форме полицая и к нам, очевидно, пришёл неспроста. Его появление меня насторожило. Судя по его набитой снегом одежде, он заходил уже во многие дворы.
 Тебе повестка, – сказал Виктор.
Он расстегнул верхнюю пуговицу своего мундира, достал из-за пазухи папку,  вытащил из неё четвертинку листика из школьной тетради и протянул мне.
– Что за повестка? – удивился я.
– Распишись в её получении, – Виктор протянул мне химический карандаш, а затем ткнул пальцем в конторскую книгу, где мне следовало поставить, как он выразился, хотя бы птичку.
Я расписался и повторил вопрос:
– Что это за повестка?
Виктор торопливо сунул за пазуху папку и виновато улыбнулся.
– Прочтёшь – узнаешь, – сказал он и быстро удалился.
Я вышел за калитку. Виктор, погружаясь по пояс в снег, двинулся к малонаезженной, а потому едва заметной дороге.
Я долго смотрел ему вслед. В селе Виктора считали тихо помешанным. Может, так оно и было. Несмотря на то, что он был старше меня всего на четыре года, у него за плечами лежала сложная, полная трагических событий жизнь.
Виктор рано женился. Семилетку окончил и женился. Выбрал себе подстать стройную, симпатичную одноклассницу.
«Словно пара лебедей!» – восхищались женихом и невестой люди.
Молодая жена родила  ему кряду двух сыновей. Они стали смыслом его жизни. Затем судьба распорядилась жестоко. Дети заболели скарлатиной и один за другим умерли.
Виктор не стал хоронить их на кладбище. Сам выкопал за сараем две ямы. Сам,  по очереди, опустил детей  в могилы. Сам засыпал землёй. Отцу сказал:
– Придёт время, меня посредине положите.
По сельским обычаям не должен был Виктор проводить этих ритуальных обрядов. Не должен был сам опускать сыновей. Люди увидели в этом дурной знак. Тесть разгневался на него и забрал дочь домой. Вскоре, однако, и её постигла судьба детей. Виктор на её похоронах не был. Люди говорили, что он к ней по ночам ходит.
«Что говорить, помешанный», – судили в один голос сельчане. И лишь Павел Митрофанович, учитель литературы, возражал:
– Не помешанный он. Он – одинокий лебедь.
Мне тоже было жаль Виктора. В нашей семье все сочувствовали ему.
– И за что только хороших людей судьба так наказывает? – сетовал отец.
Я прочитал повестку. Мне надлежало к десяти часам следующего дня прибыть в управу. Повестку подписал староста Дымов. На подписи стояла печать со свастикой. А в самом низу повестки, приписка: «Оформил Смирнов Алексей». 
Этот Смирнов Алексей, или просто Лёшка, призывался в одной команде с Виктором, но спустя несколько недель после призыва объявился в селе. Почему он вернулся, никто толком не знал. Поговаривали, что  убежал из призывной колонны с группой наших  сельчан, которые спрятались кто где горазд. Как правило, беглецы находили приют у родственников по соседним сёлам. Лёшка с приходом немцев, устроился в управу писарем.
Я прочитал текст повестки несколько раз, силясь понять, что всё это может значить?
Разгадка на ум не шла, и я отправился в дом, посоветоваться с матерью.
– Узнай у Лёшки, – сказала она, и, помолчав, добавила:
– Хорошего не жди.
А вечером за ужином наказала строго:
– Ты смотри, к ним не запишись. Боже тебя сохрани! Да ты ещё и мал. Но зачем-то же вызывают.
Управа размещалась в помещении бывшего клуба. Я пришёл, как и было предписано, к десяти утра. Там был один Лёшка. Поздоровавшись, я спросил:
– Зачем вызывали?
– Посиди чуток, – указал Лёшка на стул, стоящий возле его стола. – А я выйду, покурю.
Я сел. На столе передо мной лежала открытая тетрадь, в которой пестрели написанные красивым почерком списки. «Почерк Лёшкин», – догадался я. Он славился им на всю школу. Недаром взяли писарем.
Пробежав беглым взглядом по тетради, я обнаружил свою фамилию. Против неё стояло два вопросительных знака.  У меня даже мороз пробежал по коже. «Что это значит?» – встревожился я.
Стал изучать списки более внимательно. Против одних фамилий стояли «крестики», против других – «птички» или вопросительные знаки – один или два.
«Крестик» стоял и против фамилии Виктора, приносившего повестку. Я ещё раз просмотрел фамилии, обозначенные «крестиками». Они принадлежали ребятам, которые призывались с Лёшкой и якобы с ним убежали. Ещё я заметил, что в списках есть девчата. Против их фамилий стояли «птички».
Моё занятие прервал вошедший Лёшка.
– Я тебя пригласил, чтобы узнать, с какого ты года? – сказал он, подтягивая к себе тетрадь.
– С двадцать шестого, – сказал я.
Лёшка взял резинку, записал против моей фамилии дату моего рождения и вытер один знак вопроса.
–Вот и всё, – сказал он. – Можешь идти домой.
– А зачем тебе это нужно? – поинтересовался я.
– Циркуляр такой пришёл. Молодёжь переписать, – ответил Лёшка. – Твой год, как резерв, под вопросом. Двадцать четвёртый и пятый – обязательно. И старших, кто есть.
– А зачем? – спросил я как можно наивней.
– Чёрт их знает, – сказал Лёшка и пожал плечами. – Только ты не болтай. Это я тебе по-соседски. (Он жил от нас через пять дворов).
Я шёл домой, обдумывая полученную информацию. «Списки составлены в порядке расположения домов по улице (это я понял), значит, – размышлял я, – ни сельсоветских, ни даже школьных документов у них нет. То есть год рождения определяется с наших же слов».
Придя домой, я обо всём рассказал матери. Поделился с ней своими умозаключениями.
Выслушав меня, мать  оделась и пошла к Лёшке в управу.
– Лёня, Гриша напутал с днём рождения. Он с двадцать седьмого, – сказала мать.
Лёшка возражать не стал, молча изменил дату моего рождения.
– Исправил, – сказала мне мать, вернувшись с управы. – Что-то они нечистое затевают. Ты меньше мозоль людям глаза.
Через неделю мать случайно, а может нарочно, встретила Лёшку.
– Списки смотрел староста и сделал замечание по Гришкиному году  рождения, – предупредил Лёшка. – Он сказал, что Ваш Гришка с двадцать шестого, как его Наташка.
 Увидев растерянность на лице матери, Лёшка успокоил:
– Я оставил всё по-старому.
«Значит, списки смотрят и  что-то затевают. Но что?» – терялся я в догадках.

До весны жили спокойно. Однажды в конце апреля полицаи объявили по дворам, что собирают молодёжь в Грайворон на сборы. Что за сборы? На этот вопрос никто не давал ответа. Явка же была обязательна, под роспись.
Собирали и ребят, и девчат, предпочтительно двадцать третьего, четвёртого и пятого годов рождения. Молодёжь, утомлённая от сиденья по домам, рада была случаю проветриться. «В конце концов, не на расстрел же повезут? Лекцию послушаем и приедем», – рассуждали многие.
Утром молодёжь собралась возле управы. День обещал быть солнечным и тёплым. Кто-то бренчал на балалайке, кто-то шутил, и все смеялись. Трудно быть хмурым в семнадцать лет, даже когда война, отцы на фронте, а будущее неизвестно.
Полицаи, а их было человек шесть или семь, растворились в толпе, и их никто не замечал – совсем недавно все собравшиеся ходили вместе в школу.
Часам к десяти утра к управе подъехали три  крытых грузовика. Все быстро расселись на установленные в кузове скамейки и уехали.
Ни к вечеру, ни к утру следующего дня в село никто не вернулся. Матери побежали к старосте. Тот пожимал плечами, мол, ничего не знаю,  и ссылался на циркуляр. Перепуганные родители бросились в город.
К вечеру в село пришло известие: «Детвора закрыта в здании школы. Школа охраняется автоматчиками». А через несколько часов – как обухом по голове: «Их будут отправлять в Германию».
Новость мгновенно растеклась по селу. Родители на ночь глядя потянулись в город. Те из ребят, кто сумел остаться, побежали по родственникам, у которых не было детей такого возраста, или спрятались в домашних тайниках. Я тоже начал прикидывать: «Куда деваться мне?»
В городе, на подступах к школе, собралась огромная толпа. Перед собравшимися выступали представители власти (и немцы, и наши). 
– Ваши дети будут работать на Великую Германию. Все они получат профессию и после войны, если захотят, вернутся домой, – говорили они.
Людям предлагали разойтись по домам. Никто не уходил. К полуночи, когда измождённые родители еле держались на ногах, к школе подъехали крытые грузовики с автоматчиками и собаками.
Всех собравшихся оттеснили подальше, и ребят начали партиями заталкивать в  машины. Набивали битком. Все места в кузове были  стоячие. Только у заднего борта – откидная скамейка для охраны.
Толпа загудела. Женщины плакали, рвали на себе волосы и причитали, как за покойниками.
– Доченька, что я скажу отцу, когда вернётся? Он же спросит: «Почему я тебя не уберегла?» – причитала одна.
– Сыночек, куда же они тебя от меня увозят? – вторила вторая.
– Мама, мамочка,  прощай, – прорывались сквозь общий гул детские голоса.
Причитания, плач, молитвы, проклятия, ругань слились в единый вопль. Грузовики, по мере заполнения, отъезжали. Родители, не зная, где их дети – уехали или ещё нет – метались от грузовиков к школе.  Какая-то женщина догнала отъезжающую машину и, схватившись за борт, пытались влезть в кузов. Солдат, сидевший у края борта, ударил её прикладом автомата по рукам. Она упала на дорогу вниз лицом и плакала от безысходности.
Ребят отвезли на железнодорожную станцию Хотмыжск. Станция была окружена автоматчиками с собаками. Они еле сдерживали натиск бушующей толпы.  Молодёжь свозили со всей округи. В эту же ночь всех затолкали в закрытые вагоны и увезли.
В их число попали  два моих одноклассника – два Ивана. В селе их так и величали: два Ивана. А если надо было различить, о ком идёт речь, говорили: «Иван-большой или Иван-маленький».
Иваны жили по-соседски. В школе сидели за одной партой. По школьным меркам Иван большой был переросток, потому, что в школу пошёл на два года позже положенного срока. Иван маленький, наоборот, считался недорослем. Он пошёл учиться на год раньше. Ростом Иваны тоже сильно разнились. Иван большой, считай, на две головы был выше своего тёзки. Несмотря на различие в росте и возрасте они оба влюбились в  одноклассницу Катю Лычко и даже повздорили из-за неё.
Иванов увезли, а Катю от угона спас (буквально вытащил из вагона) Петя Неделькин. Он служил в полиции и активно помогал в отправке своих школьных товарищей. Люди на него обозлились. Проклинали и его, и всю его родню во всех поколениях. Но освобождение Кати считали благородным поступком. Катя была сирота, жила в семье двоюродной тётки. А у той и без Кати хватало ртов – трое несовершеннолетних ребят и престарелая мать.

Прошёл месяц. Те, кого непосредственно не коснулось это средневековое варварство – брать в плен рабов, немного успокоились.
Однажды вечером к нам на ночлег попросились дед с внуком. Сами они были родом из-под Готни. Дома у них не было – разбило снарядом.
– Жили мы полгода в Головчино, у сестры, – рассказывал дед, – теперь идём на Донбасс, к другой сестре. Везде понемногу, чтобы не надоедать. А там, глядишь, и война кончится.
– Правда, Сирень? – обратился он к внуку.
Сирень (Сергей) был худой, босой, в латаной-перелатаной сорочонке, в неестественно больших для его возраста брюках, а потому закатанных до колен.
По возрасту он был ровесник нашему Ивану, но ростом ниже на целую голову. Он молчал и постоянно шмыгал носом. Когда дед обращался к нему с вопросом, Сирень  молча либо кивал, либо крутил  головой.
Мы все поужинали. Мать постелила деду постель (старое одеяло)  на кухне, на деревянной лавке под окном. Я, Иван и Сирень легли на печке, а мать – в прихожей.
На улице собиралась гроза. Сверкала молния, гремел гром, шумел ветер, по крыше шуршали ветви деревьев. Всё это создавало унылое и даже жуткое впечатление.
Гости уснули сразу. Дед храпел, мальчик тихо посапывал, но иногда вздрагивал и вскрикивал во сне. Мы же с Иваном не спали и мать, похоже, тоже. Слышно было, как она ворочалась и вздыхала.
Вдруг в окно, возле которого спал дед, громко постучали. Дед вскочил и перепугано заорал:
– Кто там?
По ту сторону окна раздался шум. Заскрипели ставни. Послышался топот ног убегающего человека. Затопали и по другую сторону дома. На какое-то время всё стихло. Дед лёг и вновь захрапел. Мы лежали молча. Наконец, я спросил у матери:
– Что делать будем?
– Лежите тихо, – ответила она.
Прошло полчаса. Опять послышались шаги и глухой разговор. Затем с улицы громко постучали в переплёт рамы.
– Полиция, – послышался голос.
По нему я узнал Семёна Бычкова. Семён, или, по школьному прозвищу – Сёма Бык,  призывался вместе с Лёшкой и с ним, похоже, убежал. «Да, его фамилия была помечена «крестиком» в Лёшкиных списках», – вспомнил я. «Значит, все с «крестиками» это уже полицаи или кандидаты на эту работу. Сколько же у нас теперь полицаев? И что им надо среди ночи?» – думал я с ужасом.
– Полиция, – повторил Сёма. – У вас чужой кто-нибудь есть?
Мать какое-то время молчит. Наступает неприятная пауза.
– У меня дети спят, – говорит она наконец. Опять тишина. Затем голоса и шаги за окном удаляются.
Утром рано дед с внуком ушли. Мать их покормила, связала узелок на дорогу, на чердаке нашла старенькие туфельки для Серёжки.
– Спасибо, – сказал Серёжка еле слышно и потупился, отчего мать, не выдержав, заплакала.
Выпроводив гостей, мать ушла на работу. Нам приказала:
– Сидите дома. На улицу и носа не высовывайте.
Часа через полтора после её ухода  к нам пришла тётя Фёкла, жена дяди Андрея, родного брата нашего отца. Дядя Андрей был на фронте, воевал где-то под Ленинградом. Это мы знали по письмам первых дней войны.
– Гришка, –  обратилась она ко мне. – У нас в сарае на чердаке кто-то есть.
– С чего Вы взяли,– удивился я.
– Ну с чего? Не знаю, с чего. Но кто-то есть. Идём, посмотрим, – настаивала она. – Можно бы старосте сказать. Да кто ж его знает, кто там?
Пришли к ней во двор. Подошли к сараю.
– Дверь я не так оставляла. Похоже, он вышел, – прошептала тётя.
Я подошёл к двери и остановился на пороге. Хотелось верить, что тёте всё показалось. Да и чему удивляться? От всего, что происходило, можно было сойти с ума.
Сделав шаг через порог, я осмотрелся кругом. На чердак лезть не хотелось, всё-таки боязно.
– Никого здесь нет и не было, – сказал я громко.
–Гришка, – послышался вдруг с чердака тихий голос.
Я вздрогнул от неожиданности и даже присел. Постепенно до сознания дошло, что это Колька, племянник тёти Фёклы.
– Коля, ты?  Как ты там оказался? – спросил я удивлённо.
– Полицаев нет? – спросил он почти шёпотом.
– Нет, – ответил я тоже тихо.
Колька зашуршал сеном, которым был завален весь чердак. Его заготовил дядя Андрей  ещё в сорок первом. Когда дядю взяли на войну, тётя Фёкла корову сбыла, а сено лежало на чердаке невостребованным.
Показалась Колькина голова. Всё его лицо было испачкано грязью. Волосы в сенной пыли. Колька сбросил на землю одежду и один ботинок. Всё было мокрое, испачкано пылью и грязью. Затем спустился сам, но из сарая не выходил.
– Это я к вам вчера ночью стучал, –  сказал Колька. – Облава вчера на меня была.
Дальше он нам рассказал всё подробно.
– Я же не поехал на ту маёвку. Когда мы все толклись возле управы, я заметил, что Лёшка без конца сверяет списки. Подозрительно мне это стало. Улучив момент, я зашёл за угол –  и пулей  в яр. Не сбавляя обороты – по яру, через поле к тётке на Безымено.   Месяц у неё просидел. Позавчера ночью пришёл домой. По матери соскучился. Сутки просидел в сарае на чердаке. А вчера, когда начала гроза собираться, вылез из укрытия. Кто,  думаю,  по такой погоде припрётся? Хоть на постели нормальной посплю. Помылся, поужинали, ещё не легли спать – стук в дверь и команда:
– Откройте, полиция.
Заходят: Сёма – этот бык, да ещё Неделькин с Федькой Масловым.  Однокласснички мои. В форме, с винтовками. Я с Сёмой ещё и за одной партой сидел. Вообще, он всегда был сволочью. Приказывают:
– Одевайся.
Мать в плач, упрашивает. Федька, тот ещё оправдывается:
– Послали, войдите в наше положение.
А у Сёмы глаза от самогона красные, как и должно быть у скаженного быка. Орёт:
– Одевайся! 
– Что делать? Одеваюсь. Молния сверкает. В одном из её отсветов они увидели за нашим окном Костю Коробочкина. Он стоял под яблоней и прятался от них. Они за ним приходили, но ему удалось вырваться. Коробок тоже тогда сообразил, что надо делать ноги с такой маёвки. Где он был весь этот месяц, не знаю, но в этот вечер его тоже потянуло домой. 
Сёма с Петром ринулись за Костей на улицу.
– Федька, карауль этого, –  крикнул Сёма на бегу.
Я одеваюсь потихоньку. Одел один ботинок, вижу: Федька потерял бдительность, а может, нарочно отвернулся. Я и выпрыгнул в открытое окно. Полежал в огороде. При вспышках молний всё видно, как днём. Думаю: «Обнаружат». Решил к вам. А у вас чей-то голос незнакомый. «Тоже облава», – подумал я и дал дёру. Когда начал убегать, они меня и засекли. Я – через речку. На той стороне часа два сидел в камышах. Больше не смог: зуб на зуб не попадает, так озяб. Тогда, я к тётке в сарай. Хорошо, что не замкнут.

Колька жил в сарае недели три. Я  носил ему поесть. Мать Кольки, чтобы не вызвать подозрений, навещала сына только ночью. Через некоторое время всё успокоилось. Облавы прекратились. Похоже, немцы, план по поставке  рабочей силы выполнили. Колька ушёл домой. Объявился и Костя. Он тоже скрывался у родственников по соседним сёлам.
Вскоре выяснилось, что Неделькин освободил Катю не без личного интереса. Вначале он под разными предлогами начал заходить в их дом. Его, понятно, как спасителя благодарили, ублажали и потчевали, не усматривая в его визитах никакого умысла. Потом, не откладывая на долгий срок, он прислал сватов. Катя такому повороту событий не обрадовалась. Но что она могла поделать, если видела по глазам тётки, что та никак не дождётся когда избавится от лишнего рта.
– Можно я до зимы у Вас поживу? – спросила Катя робко.
– Я же тебя не гоню, – тётка сделала  обиженное лицо. – Но попадается хороший человек – не зевай. Наше дело, женское, такое: ты отказала – другая согласилась. Упустишь – будешь готова за зад себя укусить, да не достанешь.
Катя покорно связала вещи в узелок и ушла жить к Неделькиным.
В замужестве у Кати жизнь не сложилась с самого начала. Свекровь, не стесняясь невестки, упрекала сына:
– Сколько девок, а ты привёл с узелком. На красу позарился. Водичку не пить с личка.  Или спьяну не ту с вагона вытащил?!
Петро поначалу на упрёки матери не обращал никакого внимания. К молодой жене относился хорошо. Но вскоре видя постоянно её печальное лицо, начал злиться и ревновать к Ивану большому.
– Ты ждёшь его! А зря. Всё. Оттуда возврата нет. Слышишь? Нет! – убеждал он её, срываясь на крик.
Катя, в основном, молчала, но иногда возражала:
– Никого я не жду. Потому что не было у меня ни с кем ничего. Я даже не целовалась ни с кем. С тобой вот… И то не по-настоящему.
– Это как же? – насторожился Пётр.
– Почему ты не дождался конца войны? – ответила Катя вопросом на вопрос.
– А ты знаешь,  когда он будет этот конец?
– Не знаю. И каким он будет, не знаю, – ответила Катя грустно.
– Ты думаешь, вернутся советы? И не надейся. Кто за них воевать будет? Ты считаешь, я первый убежал с войны? Так вот знай: через семь суток пути от нашей колонны половина осталась. За время движения нам с десяток населённых пунктов называли, в которые мы должны прибыть. Не успеют назвать, а он уже у немцев. Пока шли, один мужик рассказал, что в нашей армии винтовок на всех не хватает. Обучать военному делу некому. В бой идут даже те, которые затвор передёрнуть не могут. Кто-то его заложил. Расстреляли перед строем. Расстрелять расстреляли, а винтовок от этого не прибавилось. И я подумал: «Что я, дурней всех?» Улучил момент и растаял. Домой добрался, узнал, что у трети села  защитники по чердакам прячутся. А ты… конца войны. Конец известен. Неизвестно, кто в этом конце на каком свете будет.
Катя молчала, не возражая и не соглашаясь. Жить у Неделькиных не хотелось. И даже не потому, что ворчала свекровь или нелюб был  муж.  Она понимала, что Пётр не такой уж плохой мужик. Бывает, наверное, и хуже. Давило чувство несправедливости судьбы. Да, у них с Иваном ничего серьёзного ещё не было. Встречались вечерами, ходили по полям, разговаривали ни о чём. Но она чувствовала, как он волновался при каждом прикосновении к ней, как огорчался, когда расставались. А Пётр пришёл,  обротал, как лошадь, и увёл.
Но вскоре Катя  забеременела и постепенно смирилась со своей участью. На её лице стала появляться улыбка. Правда, со двора она выходила редко. Стыдно и больно было смотреть в глаза людям, особенно родителям угнанных в рабство детей.
– Лучше бы я была вместе с ними, – говорила она мужу в отчаянии. – И зачем тебе, Петя, такая служба?
Пётр её успокаивал:
– Катя, служба в полиции – дело временное. Окончится война, получу от управы надел земли, заведём хозяйство. Войне скоро конец. Нам так староста говорил. А в полиции пусть служит Сёма, да старый дурень Хорь, который ещё в коллективизацию отличился. Из наших пятнадцати человек только им двоим и нравится эта профессия.
– Но ведь и ты тоже отличился, когда своих школьных друзей в вагоны, словно скот, грузил? – сказала Катя с упрёком и горечью.
– Все отличились, – сказал Пётр невесело.
– Не все. Виктора и Лёшки среди вас не было, – возразила Катя.
– Виктор заявил Дымову, что кроме как носить повестки, ничего делать не будет.
– Ну, вот видишь, а ты…
– Дымов Виктора держит, потому что тот блаженный. Но, думаю, он его скоро выгонит. А Лёшка что ж. Лёшка – писарь. Белая кость. Но если что, Лёшке первому не сдобровать. Он – организатор побега призывников из колонны. Я же это знаю. Я после них убежал.
– А что значит: «Если что?» – спросила Катя с тревогой в голосе.
– Да ничего. Но мало ли что, – ответил Пётр неопределённо.
Спустя несколько месяцев старосте Дымову пришло распоряжение о сокращении штатов. Из пятнадцати полицаев оставляли только троих. Неделькин тоже попал под сокращение. Пётр пришёл домой, повесив голову. Всё рассказал жене. Катя такому сообщению обрадовалась.
– Вот и хорошо, – сказала она. – Теперь и мы будем, как все люди.
– Выходит, мы им нужны были только на этот чёрный день, – сказал Пётр со злостью. – Использовали и выбросили на помойку. Сволочи. – И, помолчав, заметил:
– А как все люди мы уже не будем. Я уже точно не буду.
Катя тогда не обратила внимания на эти слова мужа. Но вскоре она ощутила их смысл в полной мере на себе.
В один из серых февральских дней сорок третьего года  в восточной части небосвода что-то сильно громыхнуло. Катя вздрогнула и перекрестилась, хотя и была комсомолкой. «Неужели гром среди зимы», – подумала она. Громыхание опять повторилось. Стало ясно, что совсем недалеко гремит канонада. Несмотря на то, что гул вскоре прекратился, в душе молодой женщины, собирающейся вот-вот стать матерью, поселились тревога и предчувствие беды.
Мужа в тот день дома не было. Пётр, потеряв работу, мыкался в поисках заработка. Даже подённую работу было найти чрезвычайно трудным делом.
Пётр появился с наступлением сумерек. Он, буквально, влетел в дом, схватил сумку и начал собирать вещи.
– Что случилось? – недоумевала Катя.
– Я пропаду на время, – сказал Пётр каким-то чужим голосом.
– А как же я? Мне ведь через месяц рожать, – недоумевала Катя.
Пётр подошёл к жене. Прикоснулся губами к её щеке.
– Тебе лучше уйти от нас. Уходи к тётке. Завтра же уходи, – сказал Пётр глухо. Я со временем дам о себе знать.
Он схватил сумку и, не попрощавшись с матерью, ушёл из дому.
Утром обычно бойкая свекровь вернулась с улицы чернее тучи и объявила о своём недомогании. Она накрутила на голову старую шаль, укрылась одеялом.
– По хозяйству сама управишься, – сказала она невестке. – В груди болит, голова раскалывается. Умирать буду.
«Что-то, действительно, случилось», – подумала Катя тревожно. Тревога и волнение, охватившие её, передались ребёнку. Он начал часто и больно толкаться. Внизу живота заныло. Подступала тошнота. Катя присела на край кровати отдышаться. По лицу лились ручьи пота.
На улице нарастал какой-то неясный шум. Катя оделась и осторожно вышла во двор. Едва она сошла с крыльца, как калитка с шумом распахнулась и во двор влетела её запыхавшаяся тётка.
– Катерина, ты ко мне больше  ни ногой. Я тебя выгнала, когда ты с полицаем связалась! Всё! Не роднись со мной. Поняла?
– Поняла, – пролепетала Катя. – Только объясните, что случилось?
Тётка ничего объяснить не успела. Вслед за ней во двор ввалились несколько сельских баб и четверо солдат советской армии. Женская половина этой непредвиденной делегации, в основном, состояла из матерей угнанных в Германию ребят. От предчувствия расправы у Кати закружилась голова, задрожали колени.
Как во сне, она видела тётку Дарью, мать Ивана большого.
– Где муженёк? Отвечай, падла, – кричала тётка Дарья. – Спрятала! Ничего, найдём. Сама покажешь!
Она плюнула Кате в лицо. Затем какая-то из баб схватила её за волосы и повалила наземь. Катя инстинктивно закрыла руками живот, но это ему, ещё не родившемуся малышу, уже не помогло. Бабы били беспомощную женщину по голове, по спине, по животу, пока она не потеряла сознание.
Очнувшись, Катя увидела солдата, который склонился над ней. Он взял её на руки, внёс в дом и уложил на кровать. Подал воды.
Потом в доме началась суматоха. По комнатам сновали люди. Кого-то искали, что-то выносили. Причитала свекровь:
– Родимые, пощадите. Как же мы жить будем? Ить с голоду пропадём. Хоч на брюхатую оглянитесь.
Ночью наступила ужасная развязка. На свет появился мертворождённый ребёнок.
Трое суток Катя не поднималась с постели. Ничего не ела. Только пила воду и плакала. От свекрови она узнала, что немцы отступили. В селе восстановилась советская власть. С управы посбивали немецкие таблички и водрузили красный флаг.
– Но главное, –  жаловалась свекровь, – нам нечем жить. Забрали корову, поросёнка, кур. Забрали зерно. Из погреба выгребли картофель и всё остальное, что в нём было.
Катя узнала, что так поступили со всеми семьями, в которых были полицаи и даже с их близкими родственниками. Не минула эта участь и её тётку, которая, фактически, сама своим визитом к Неделькиным навела удар на себя. Все полицаи, кроме Виктора, скрылись. Кто убежал с немцами, кто затаился у родственников.
Виктор прятаться не стал. «Я никому ничего не сделал плохого, – сказал он. – В облавах  не участвовал. Я носил только повестки. Пусть судят».
Виктор не учёл, что означает вступление передовых отрядов. Его вызвали в штаб. «Особист» задал несколько дежурных вопросов, что-то записал в свою тетрадь. Вошёл конвой. Отвели за двадцать метров от дома и выстрелили в голову. Виктор упал, в горячке схватился и побежал. Ещё два выстрела в голову, и он остался лежать. Ночью за ним приехал на подводе  отец и похоронил, как  и просил Виктор, рядом с сыновьями. Говорили, что когда наши сельские хлопцы побежали из призывной колонны, Виктор удержался от такого соблазна. Но потом догнал их.
–Я, – сказал он тогда, – с сыновьями не попрощался. Попрощаюсь и назад вернусь.
Возвращаться отговорил отец.
– Сиди, Витя, дома. На войну всегда успеешь, – сказал он поучительно.
С неделю Катя жила у свекрови. Есть в доме было нечего. Неделиха по ночам чтобы не накликать гнева властей, ходила кушать к сестре. Приносила Кате в пол-литровой кружке пустую похлёбку. За неделю такой жизни Катя настолько обессилела, что ей трудно стало подниматься с постели. Она даже начала думать, что умрёт с голода. Счастье улыбнулось ей неожиданно.
О  судьбе Кати узнала её бывшая учительница математики Анна Яковлевна Дольская. Она предложила Кате пожить у неё.
– Пока всё не образуется, поживи у меня, – сказала старая учительница.
Предложение Катя с удовольствием приняла.
Февральское отступление немцев, как теперь известно, было их военной хитростью. Уже в конце марта сорок третьего года наше село вновь оказалось в оккупации. Все полицаи-беглецы, кроме Петра Неделькина, возвратились домой. В полицию всех не взяли. Туда по-прежнему, требовалось три человека. Можно было записаться в полицейский актив (это что-то вроде нашей добровольной народной дружины), но желающих работать бесплатно оказалось мало. 
Катя терялась в догадках: «Куда девался Пётр?» Несмотря на трагический случай в их семейной жизни, он был ей законным мужем, хотя их брак был зарегистрирован немецкой властью.
«Возможно, узнал, что ребёнка уже нет и потому не вернулся», – сделала предположение Катя, но сразу же отвергла его. «Он бы вернулся и ко мне», – подумала она. Катя хорошо помнила все детали освобождения её из плена.
Заталкивали  их в товарные вагоны для перевозки скота. Катя была уже в гуще спрессованных тел, когда почувствовала, что кто-то изо всей силы тянет её на выход. В дверном проёме их остановил немецкий автоматчик.
– Вохин! Цюрюк! Куда! Назад! – верещал он и делал знаки дулом автомата, чтобы Катю вернули немедленно назад.
Пётр, не обращая внимания на немца, спрыгнул на землю и, не теряя времени, ссадил девушку и прижал к себе. Вмиг к ним подбежали ещё два автоматчика. Один из них приставил дуло автомата к груди Петра. Пётр подчёркнуто спокойно отвёл наставленное на него оружие. Немец рассвирепел и дал короткую очередь вверх. Пётр вспыхнул и едва не кинулся на немца. Вмешался кто-то из волостного руководства и разрядил обстановку.
– Швестер. Сестра, – объяснил он поведение Петра загонщикам людской рабочей силы.
«Не вернулся – значит, погиб», – решила Катя.
Она поделилась своими сомнениями с Анной Яковлевной.
– Время покажет. Пусть война окончится, – сказала мудрая женщина.

В начале сорок шестого года вслед за победителями начали возвращаться «остарбайтеры». Их путь проходил через фильтрационные лагеря, в которых каждому было предъявлено обвинение и каждому доказана вина перед Родиной. «Работа на немцев», – такое тёмное пятно ложилось уже на первые страницы биографии тех семнадцатилетних ребят, которых силой и обманом увезли  на чужбину и под страхом смерти принудили к работам.
Все наши сельчане работали на шахтах – добывали уголь. Своих шахтёров немцы отправили на фронт. Дисциплина на рабочих местах была жесточайшей. Нарушители подвергались тяжёлым и изощрённым наказаниям.
Но нарушать приходилось из-за нечеловеческих условий существования. Жили в бараках. Дневной паёк был чрезвычайно скуден.
– Всё, ребята, не могу больше на таких харчах, – объявил Иван маленький. – Пусть меня расстреляют, но картошку этой ночью я добуду.
Иван высмотрел за бараком, в котором они жили, огороды. Это было подсобное хозяйство лагеря. Иван посвятил всех в свой план и ночью вместо того, чтобы отправиться в забой, подался на промысел.
У немцев существовала действующая  безотказно система учёта работников: нет твоего фонаря на тумбочке с рабочей одеждой –  значит, ты в шахте. Фонари по тумбочкам разносила наши девчата. Посоветовавшись, договорились: девчата прячут Иванов фонарь, а он в ночную смену – на огороды. Все рисковали головой. Но обошлось.
Не повезло Ивану большому. Однажды дневную смену, в которой он работал, прежде чем опустить в забой, построили на территории шахты. К строю подошла довольно большая группа немцев, состоящая из дряхлых мужчин и женщин всех возрастов. Они  ходили от шеренги к шеренге, присматривались буквально к каждому и каждого осматривали с ног до головы. На кого они показывали, тех уводили в сторону. Иван попал в их число. Его выбрала молодая немка. Как потом выяснилось: фермерша. Иван должен был помочь ей по хозяйству.
Мужчины – основная рабочая сила фермерских хозяйств – были на фронте. Хозяйство лежало на плечах стариков и женщин.
Так Иван попал к одинокой женщине. Она была вдова (мужа убили под Сталинградом). Детей не было, похоже, из-за войны. Немка была старше Ивана всего года на три, четыре. Оставшись вдовой в молодые годы, она была в отчаянии и решала вопрос: как жить, что делать с хозяйством?
Иван был рослый, симпатичный. Будучи сельским парнем, кумекал в крестьянском деле, умел столярничать. Немке он пришёлся по душе. Начала она его часто брать к себе. Днём он у неё работает, на ночь – в барак. За работу она его кормила обедом, а ужин давала с собой, в газету заворачивала. Ужин весь – и барачный, и немкин  гостинец, Иван отдавал собратьям, а те его делили, как и положено, по-братски.
Был среди них парень, который неплохо знал немецкий язык. Он свободно читал те газеты, в которые были завёрнуты немкины передачи, и делился по секрету прочитанной информацией. Это было, по лагерным порядкам, страшным преступлением. Вскоре информация из газет распространилась по всей шахте.  Немцы быстро вычислили источник и приговорили Ивана к десяти годам каторжных работ. Ивана заковали в кандалы и отправили на рудники.
Отбыть, отмеренный немцами срок, помешала Победа. Пришли наши.  Они тоже объявили Ивана преступником и  оценили его преступление тоже в десять лет, восемь из которых он исправно отработал на лесоразработках в Сибири.
На родину Иван вернулся в пятьдесят втором. Дома его ждал состарившийся, покосившийся на бок родительский дом. Ни мать, ни отец не дождались сына. Иван пришёл худой, сгорбленный, со следами работ на лесоповале – ссадинами на лице, потёртостями на шее. Не было передних зубов, очевидно от перенесенной цинги.  Хотя ему исполнилось всего тридцать лет, на вид ему можно было дать за сорок пять.
Несмотря на такой внешний вид, сельчане сразу же приступили к подбору невест.
– Ничего, Иван, баба откормит, – успокаивали его.
В списке предложенных кандидатур не было Кати Лычко. Но Иван пошёл именно к ней.
С регистрацией брака решили не откладывать. Но в сельсовете их ждало разочарование.
– Катерина, насколько мне известно, давно не Лычко, а Неделькина, – заметила ехидно председатель.
– У вас же нет таких записей, – возразил Иван.
– Нет, – согласилась председатель, – но не знаю. Не знаю. Мне надо посоветоваться в районе, как регистрировать такую пару.
– Не надо ни с кем советоваться, – сказал Иван.
Он взял Катю за руку и увёл из недружелюбного заведения.
– Знаешь, Катя, не будет у нас здесь жизни, – сказал Иван. – Поехали в Донбасс. Шахтёрское дело я знаю. Меня товарищ к себе приглашал.
Через неделю они уже были в Макеевке. Сняли в частном секторе комнатушку в девять квадратных метров. Иван оформился шахтёром в забой, а Катя – уборщицей в шахтоуправление. Брак не регистрировали. Катя отказалась.
– Пусть на душе слегка уляжется, – попросила она.
В этих девяти метрах они прожили свои лучшие десять лет.
Иван стоял на квартирном учёте, но его, как бездетного, всё время двигали вправо. Он сильно не возражал.
– Поживём ещё здесь, – убеждал Иван жену. – Денег на мебель подкопим. Нам же не срочно. Пусть, те, у кого дети, получают. А там, глядишь, и у нас малыши появятся.
Половину своей шахтёрской зарплаты Иван тратил на лечение жены от бесплодия. Врачи обнадёживали:
– Травма серьёзная, а, главное, болезнь запущена. Но надежда есть. Лечение даёт результаты, – успокаивали они их обоих.
Сбыться надежде  было не суждено. На шахте произошла авария.  Иван  навсегда остался под землёй.
Оправившись от утраты, Катя осознала, что, потеряв мужа, она потеряла надежду на своё жильё.
– Если бы Ваш брак был  зарегистрирован, мы бы поставили Вас на его очередь, – разводили руками во всех инстанциях.
За Катю вступились рабочие. Тогда ей из фонда шахтоуправления  выделили комнатку в общежитии. В ней Катя и намеревалась дожить до конца своих дней.

Прошло десять лет. Однажды к Кате пришёл молодой мужчина, представившийся работником ведомства, названия которого она никогда не слышала. Катя только поняла, что оно связано с каким-то учётом передвижения иностранных граждан.
– Вас хочет видеть гражданин Франции Василий Степанович Чуркин, – сказал мужчина. – Вы знакомы с ним?
– Нет, – ответила Катя.
– Он попросил передать Вам это письмо, – сказал мужчина крайне вежливым тоном и протянул конверт.
Лишь только Катя взглянула на текст, строчки запрыгали у неё перед глазами.
– Я забыла. Я знаю его, – вымолвила Катя сквозь слёзы.
Она поняла, что это письмо от Петра.
–Завтра суббота. Он сможет Вас навестить с пятнадцати до семнадцати часов. Дольше нельзя. Таков порядок, – сказал, не меняя вежливого тона, работник этого незнакомого Кате ведомства и удалился.
Пётр и внешне и по манерам походил на настоящего иностранца.
– Катюша, у нас очень мало времени. Таков у вас порядок, – сказал Пётр, едва они насмотрелись друг на друга.
 Он сделал ударение на фразе: «у вас».
– Я приехал посмотреть на тебя. А, главное, – повиниться перед тобой, – сказал Пётр.
– А где ты? И где находится: «у вас?» И как ты меня нашёл? – задавала вопросы ошарашенная Катя.
– Я живу во Франции  – сказал Пётр.
– Как ты туда попал? – удивилась Катя.
– Я понял, что дома мне жизни больше нет. И тебя за пребывание со мной, ждут только несчастья. Но и с немцами мне было не по пути.   «Куда же деваться? – задал я себе вопрос и, не зная ответа, бежал вслед за теми, кому недавно служил и которых уже ненавидел. Случайно наткнулся на нашего убитого солдата. Я взял его документы и его одежду. И в таком виде, под чужой фамилией, с вымышленной биографией сдался в плен. Далее – концлагерь. Потом – лагерь для перемещённых лиц. Там я познакомился с француженкой. Она меня и взяла с собой.
– Почему же ты не вернулся к ребёнку? – спросила Катя сквозь слёзы.
– Я возвращался. Узнав, что его нет, вновь продолжил путь в обратную сторону.
– Почему же ты сейчас приехал сюда, ко мне?
– Катюша, я тебе сказал всю правду.
– И как ты там живёшь? Ты счастлив? – спросила Катя.
– Катя, я счастлив уже тем, что в такой бойне  не убил ни одного человека. У меня хорошая семья. Есть средства на жизнь. Но… – Пётр долго обдумывал фразу. – Хорошо на берегу, но рыбе надо в воду. Пусть даже, в заброшенный пруд.
Пётр поднялся со стула, обнял Катю, как тогда, при последнем расставании. Достал из небольшого чемоданчика пакет.
– Мне пора уходить, – сказал он дрогнувшим голосом. – Я оставлю тебе вот это.
Он кивнул на пакет.
– Прими, если сможешь. На жильё и на жизнь. Всё юридически оформлено. По вашим законам.  Поверь, что всё это от чистого сердца. Прощай.
Он поцеловал свою первую женщину, перед которой только что исповедался, и ушёл.

Катя приезжала проведать родное село. Мы с ней долго говорили. Пожалуй, часа два или три.
– Тянет на родину? – спросил я.
– Воздух тут у нас! Не то, что в Донбассе, – сказала Катя грустно. – Как мне Петя сказал: «Хорошо на берегу, да рыбе надо в воду».
– Любил он тебя – говорю я.
– Любил, – соглашается Катя. – Бывало, в школе подойдёт, в глаза посмотрит, покраснеет, а ничего не скажет. Постоит и уходит молча. – А то, что любил, я только и поняла, когда мы увиделись в последний раз.


ХЛЕБУШЕК

Минуло около двух месяцев после того, как насильно и подло отправили  в Германию моих школьных товарищей. Внешне жизнь в селе вошла в спокойное русло. Мать ежедневно, кроме воскресенья, ходила на работу по нарядам, которые давал староста. Мы с братом занимались домашним хозяйством – работали в огороде, кормили поросёнка, пасли корову, косили сено. Иван ещё и рыбачить ходил. Он где-то добыл небольшую сеть, в которую специальной шумовкой загонял рыбу. Отойдёт от места установленной снасти метров на тридцать, а затем приближается к ней, хлопая по воде шумовкой или, проще сказать, деревянной палкой с прибитым на конце отрезком доски.
Эффект от такого промысла был невелик. Но, бывало, что и пара рыбёшек радовала нас. Такой вид ремесла, хотя и был малопроизводителен, считался браконьерством, поэтому Иван занимался им только ночью.
Несмотря на царившее вокруг внешнее спокойствие, тревожные чувства не покидали меня. Мне всё время казалось, что события чёрного воскресенья, а именно в этот день была проведена операция по загону моих товарищей в силки, могут повториться в любой момент.
Однажды, когда мы с Иваном пололи в огороде картошку, я услышал, что возле нашего дома остановилась пароконная линейка, на которой обычно ездил староста. Я немедленно ринулся к речке, лишь на бегу крикнул брату:
– Придумай, что-нибудь.
Я спрятался в зарослях лозняка и, выбрав место поудобней, стал вести наблюдение.
Иван, как ни в чём не бывало, продолжал полоть картошку. Не замедлил появиться и староста.
Староста Дымов до войны был бригадиром полеводческой бригады. От фронта его спасла справка о перенесенном в детстве туберкулёзе. Дымов был человеком хозяйственным, к тому же неплохим специалистом в области земледелия. Вероятно поэтому, появившись у нас в огороде, он приступил к осмотру нашей работы.
– Кто полол этот рядок? – задал он Ивану вопрос строгим голосом.
– Гришка, – ответил Иван растеряно, но, поняв, что допустил оплошность, поправился:
– Я полол, а Гришка отбивал тяпку.
– А где он сам? – спросил Дымов строго.
– Ушёл к тёте Маше в Кировку, – соврал Иван.
– Давно ушёл? – спросил Дымов хладнокровно.
– Вчера, – ответил Иван невозмутимо.
Дымов подошёл к Ивану и больно крутанул ему ухо.
– Ты зачем лжёшь старшим? Языком трепать мастак. Работал бы так.
Он отпустил  ухо и сказал:
– Слышал я, как он убегал. Передай ему, чтобы завтра с утра был с матерью на наряде.
Староста уехал. Я, услышав о таком распоряжении, растерялся. «Вдруг завтра и меня увезут, как и моих товарищей», – думал я в отчаянии.
Вечером пришла мать. Она принесла пшеницы в карманах и в хозяйственной сумке.
– На току сегодня работала, – сообщила она довольным голосом.
Работа на зерновом току считалась выгодной, поскольку всегда можно было принести домой немного зерновых отходов, а иногда и отборной пшеницы. В основном, только в карманах одежды.
Дымов об этом знал, но закрывал на этот факт глаза. Приносить пшеницу в карманах практиковалось и при прежней власти и такое действие хищением не считалось. Даже официально таких людей называли не расхитителями, а «несунами». Принести же целую сумку сейчас, в военное время, было неслыханной удачей. Колхозные поля в связи с войной остались, в основном, незасеянными. А тот хлеб, что уродил, предназначался для немецкой армии. Поэтому мать и радовалась такой удаче.
«Наверное, пока Дымов разбирался  с нами, матери удалось умыкнуть целую сумку», – подумал я. Как это делается, я знал. Женщины, работавшие на току, ухищрялись незаметно от начальства наполнять зерном карманы. Потом, по очереди, бегали в бурьяны, якобы «до ветру», и там ссыпали в заранее подготовленные сумки драгоценное зерно.
– Что случилось? Почему ты такой растерянный? – спросила мать, продолжая освобождать карманы от пшеницы. Делала она это не спеша, чтобы не обронить и зёрнышка.
Я рассказал о визите Дымова. Мать, немного поразмыслив, сказала:
– Я пойду одна. Если ничего страшного – дам тебе знать.

Утром мать с Иваном ушли на наряд. Мать должна была понять обстановку, а Иван – обо всём сообщить мне.
Возле управы собралась огромная по нашим сельским меркам толпа. Перед собравшимися выступил Дымов.
– У России, как известно, две беды – дороги и дураки, – начал он свою речь. – Новая власть искоренит их. Сегодня мы с вами собрались для того, чтобы начать строить дорогу.
Вступительная речь Дымова была краткой. Он объявил, что все строители разделены по бригадам и зачитал состав каждой из них, одновременно делая перекличку.
Когда очередь дошла до моей фамилии, мать ответила:
– У Гришки расстройство желудка. Он будет позже.
– У плохого солдата перед боем всегда понос, – съязвил Дымов. – Пусть сегодня с тобой на току работает. А завтра – на дорогу. Должен быть готов, как штык.
Обо всём этом мне рассказал Иван, отыскав меня у реки, в моём тайном убежище. Его сообщению я чрезвычайно обрадовался. Как оказалось, скрываться – не простое дело, и оно вовсе не похоже на игру в прятки, из которой можно в любой момент выйти. К тому же, в лозняке, где я сидел, безжалостно кусали комары, в глаза лезла мошка, ноги стыли от сырости. Но, главное, угнетала неопределённость ситуации. Несмотря на то, что я наметил пути дальнейшего отступления – определил место, в котором  незаметно перейду реку и в каком овраге пересижу до вечера – не было ясности, куда деться надолго. «К родственникам нельзя – вычислят сразу,  на чужих надежд мало. Кто захочет иметь неприятности? Ведь дело  рискованное. А кто-то, может, и выдаст», – размышлял я. Поэтому, получив такое сообщение, я, не мешкая, отправился на ток.
Там я крутил веялку и подгребал на ворох деревянной лопатой очищенное зерно, которое из-под неё выходило. Работа эта не тяжёлая, но она для меня была непривычной, потому я быстро умаялся. Когда дали команду: «На отдых», я мгновенно лёг на спину, прямо у края вороха, и закрыл глаза.
Буквально через несколько минут меня растормошила мать.
– На, отнеси в бурьяны, – прошептала она и сунула мне в руки сумку с зерном, замотанную с целью маскировки в платок. – Беги быстрей, пока отвернулся дед Архип.
Дед Архип в то время был уже  дряхлый старик. На току он играл роль и кладовщика, и надсмотрщика. Он её получил, возможно, за то, что его внук Борис служил в полиции. Сын же деда Архипа, Сашка, был на фронте. Службой внука дед был не доволен.
– Эх, Борька, Борька! Каков же ты дурак, что надел эту форму. Окончится война, Сашка  спросит: «Почему не углядел внука?». Что я ему скажу?  Семнадцать годиков ещё тебе нет, а жизнь уже, считай, загубил, – корил он неоднократно Бориса.
Сам дед Архип воевал с немцами в первую мировую. Правда, война для него фактически длилась всего один день, но впечатление оставила о себе на всю жизнь. О своём первом и последнем бое он рассказывал часто и с удовольствием.
– Построили нас, – с этих слов дед всегда начинал свой рассказ, – раздали винтовки. «Умеешь стрелять или нет?», – не спрашивают. Командир, чёрный такой, с бородой, перед строем держит речь. Смотрю на него и думаю: «Цыган. Верить нельзя». А он чеканит, как «Отче наш»:
– Немец в панике. Практически разбит. Образно сказать: «Лежит на лопатках и дрыгает ногами». Наша задача – добить его.
– Все, понятно, обрадовались, – продолжает дед Архип, – кричат: «Пошли быстрей. Добьём – и по домам!» Я тоже кричу: «Пошли быстрей! Добьём!». Меня, когда призывали, из-за стола вытащили. Вареники не дали доесть. Ганна таких вареников наварила – до сих пор вспоминаю.
– Повели нас, – продолжает дед Архип своё повествование, – поле в канавьяччах, железяччи. Кругом воронки, бомбы. Разбитые пушки. Спотыкаемся. Падаем. Цыган, или Господь его знает, кто он, впереди. Рукой даёт знать, чтобы не отставали. Младшие командиры сбоку строя мечутся и без конца повторяют:
– Тише! Тише!
– Мы недоумеваем: «Почему тише, если немец лежит и только ногами дрыгает? Мы же идём добивать его!» И тут немчура как начал   дрыгать, как начал дрыгать! И не образно, а по-настоящему… Очнулся я в лазарете. Три месяца в нём провалялся и уехал домой, до Ганны. Если бы не она – не выдюжил бы.
– А чем, деда, сейчас всё кончится? – спросила робко Клава Бутко.
Клава всего-навсего на год старше меня. Перед самой войной вышла замуж в соседнее село. Только две недели длился её медовый месяц. Мужа призвали. Она три месяца пожила у свекрови и вернулась к матери. Народ сплетничать начал, что  полицай к ней повадился, потому и сбежала к мамке. А всё, может, и не так было. Ведь у матери  квас слаще, чем сахар у свекрови.
– Чем кончится? – дед разводит руками. – Наполеона побили. Карлу побили. Вильгельмов всяких побили.  И Гитлера прикончим.
Его уверенность передаётся женщинам.
– Ну, спасибо, дедуня, – благодарят они его.
После дедового уверенного заявления о неизбежной победе и мне работать  веселей и охотней стало. Но к моменту следующего перерыва я опять здорово устал и вновь прилёг у вороха. Закрыл глаза. Сквозь дрёму услышал голос тётки Нежданихи (такое прозвище от её фамилии – Нежданова).
– Гришка (это она обо мне) каков молодец! Да, и твой – всё в порядке. А вот моего увезли.
Я догадываюсь, что обращается она к матери Сергея Субботина.
– Чего каркаешь? Мой молодец догадался дома остаться, – отвечает резким тоном Субботина.
– Это же ему ваш родственник, полицай, подсказал, – возражает Нежданиха с вызовом.
– Что?! – закипела Субботина. – Какой же он нам родственник! Пятая вода на киселе! А вот ты, гадюка, – голос Субботиной задрожал, не предвещая ничего хорошего, – за сыном не углядела потому, что муженька в это время обслуживала.
– Какого муженька? – спросила, выражая полное недоумение, Нежданиха.
– Своего, Леночка, своего, – сказала нараспев Субботина. – Мой воюет. А ты своего под юбкой прячешь.
– Что ты мелешь, дурра.  И мой воюет, – возразила Нежданиха, но как-то неуверенно, что даже и я засомневался в её заверениях.
– Твой днём в сарае на чердаке лежит да на углы мочится. А ночью, как привидение, по саду мается, да ещё тебя принимает. Ты думаешь, я не видела, что у тебя свет по ночам горит в сарае?
– Да, мало ли чего я его там зажигаю! – огрызнулась Нежданиха.
– Может, ты до яловой коровы по ночам ходишь! И керосина тебе не жаль? – продолжала язвить Субботина.
И тут Нежданиха, не находя веского словесного аргумента, огрела Субботину деревянной лопатой по спине.
Субботина, не говоря ни слова,  схватила Нежданиху за волосы.
Завязалась настоящая драка. Все бабы вскочили с мест, начали растаскивать дерущихся в разные стороны. На шум приковылял дед Архип. Его тут же сбили с ног, и он в одно мгновенье оказался под кучей-малой. С трудом выбравшись, дед побежал в свою комнатку, взял там ружьё и выпалил в воздух сразу из двух стволов.
Выстрелы на баб подействовали отрезвляюще, и они скоро угомонились.
После случившегося долго работали молча. Во всём чувствовалась нервозность.
Настало время очередного отдыха. Все продолжали молчать. Похоже, переваривали полученную от Субботиной информацию. Угнетающие путы молчания разорвала тётя Клава Подорожко.
– Давайте, бабы, заспиваем, – предложила она и затянула:
«Посияла огирочкы, тай понад водою,
Сама й буду полываты дрибною слёзою».
Поют все. Поют красиво. Нежданиха и Субботина – тоже. После «огирочкив» затягивают «Нич таку мисячну». Неожиданно песня обрывается. Все молчат. В этой паузе ко мне подошла мать и прошептала:
– Забирай сумку и беги быстро домой.
– Ещё же не окончился рабочий день, – удивился я.
– Когда и как он сегодня окончится один Бог знает, – сказала мать и, подталкивая меня в спину, повторила:
– Беги!

С тока мать возвратилась вечером, когда начало темнеть. Она принесла ещё хозяйственную сумку и полные карманы пшеницы.
Когда мы всё, что она приносила за последние дни,  ссыпали в мешок, то он оказался полным.
– Это весь наш хлебушек, – сказала мать, выражая одновременно и огорчение за то, что его мало, и удовлетворение за то, что он есть.
Неожиданно для нас с Иваном мать начала одеваться в праздничную одежду. Глядя на наши удивлённые лица, пояснила:
– Пойду к Неждановым.
Нежданов Василий призывался вместе с нашим отцом. «Значит, мать всерьёз приняла сообщение Субботиной о том, что он дома», –  решил я.
Мать ушла. Мы с Иваном с тревогой ждали её возвращения.
Прошло около двух часов, когда, наконец, послышался скрип калитки, и мы по шагам узнали мать.
– Ну что?! – воскликнули мы с братом, едва она переступила порог.
– Можно сказать: «Ничего», – ответила мать, присаживаясь на стул. – Долго Нежданиха не признавалась. Всё мне голову морочила:
– Слушай, – говорит, –  больше эту ведьму Субботину. Бегает по ночам, как собака скаженная. И придумывает на людей всякие пакости.
– Пришлось её припугнуть, – сказала мать.
– Как? – выражали вопрос наши с Иваном немые взгляды.
– Смотри, – говорю, – Ленка, коромысло может склониться в любую сторону. Как бы оно тебя первую по лбу не огрело.
Она что-то мямлить начала. Тут и Василий вышел из-за печки. Начал оправдываться:
– Я, – говорит –  Фрося, сам бы к тебе пришёл. Только неделя прошла,  как я  дома. Не приди ты, я бы на днях обязательно пришёл и обо всём  тебе рассказал…
– Ну, рассказывай теперь, – попросила я его.
Мы с Иваном насторожились и даже плечи в головы втянули.
– Попали под Смоленском в окружение. Ночевали в лесу. Утром просыпаюсь, вокруг никого нет. И Фанаса тоже… Вот и всё. Больше ничего не знаю, – такой рассказ  дяди Василя передала мать.
– Что же отец его не разбудил? – спросил Иван удивлённо.
– Я ему тоже такой вопрос задала, – сказала мать.
– А он что? – спросили мы с братом одновременно.
– Говорит: «Может, его командир поднял раньше и послал в разведку…»
Мать замолчала. Сидела, долго о чём-то раздумывала.
– Ещё он проговорился, что с ним и Сава Яснов пришёл, – сказала она наконец. И, оглядев нас, произнесла:
– Пойду я, ребятки, ещё и к Саве. А вы ужинайте без меня.
Мать ушла. А мы, шокированные полученной информацией, сидели молча. Каждый на своём месте.
Трудно сказать, сколько прошло времени, пока мать вернулась от Ясновых.
– Тоже долго препирался, – начала она свой новый рассказ. – Потом я его и стыдить, и пугать начала. И он сообщил:
– Шли мы, в основном, ночью. Днём напарывались на немецкие патрули. В перестрелках без толку теряли людей. Я понял, что из окружения всем вместе, да ещё и с оружием, нам не выйти. Я предложил Василю выходить самостоятельно. Понятно, что без оружия. Как беженцы. Василь согласился. Из села нас было трое. Мы предложили и Фанасу идти вместе с нами.
– И где же наш отец? – спросил Иван, не выдержав.
– Отец отказался, – произнесла мать и передала слова отца, которые он сказал Саве:
– У меня два сына. Не буду на них пятно класть. Вы идите. А мне – что Бог даст…
– И что ещё сказал дядя Сава, – спросил я, когда мать замолчала.
– Сказал, что в одну из ночей они отстали от своих…
– Потом я показала ему последнее письмо от отца, – сказала мать.
Текст этого письма я знал наизусть. В нём всего несколько слов: «Стоим под Смоленском. Сейчас такое начнётся. Останусь жив – напишу. Простите за неровный почерк. Пишу на колене».
– Мы вместе пережили этот кошмар, – сказал Сава, прочтя письмо. – Выжили чудом. Но попали в окружение. Фанас написал вам письмо. Я знаю. Я видел, как он вкладывал его в карман гимнастёрки. Но он не смог его отправить. Почта уже была  по другую сторону фронта.
«Прочитать бы то отцовское письмо», – подумали мы с Иваном и хотели сказать об этом. Но тут мать произнесла такое, что мы даже оцепенели от неожиданности.
– А вы его сами не прикончили? – спросила я Саву. – Божится, клянётся: «Что ты, Фрося! Даже не думай такого».
– Зачем бы им было это нужно? – воскликнул я.
– Мало ли зачем? – сказала мать неопределённо. – Не будем думать об этом.
И совсем повеселевшим голосом произнесла:
– Будем ждать. А сейчас – ужинать!
– Вдруг отец передумал и тоже где-то идёт к нам, – предположил Иван.
– Он не передумает, – сказала мать уверенно. – Некоторые с первого дня, только узнали о войне, дёрнули в бега. Пришёл дядя Андрей, спросил:
– Ну, что, брат, пойдём воевать?
– Не зовут же ещё? – спросил отец в свою очередь.
– Другие не стали дожидаться, пока позовут. Только пятки засверкали, – заметил дядя Андрей. – Ищи их теперь, как ветер в поле.
– Чего их искать? – возразил отец. – Сколько собака не бегает – к дому прибегает. Ошейник всё одно оденут. Только покрепче затянут.
Я знал об этом разговоре. Через  день после него отцу пришла повестка, а ещё через неделю на фронт ушёл и дядя Андрей.

На другой день, как и предписывал староста,  я пошёл на ремонт дороги. Там я встретился со школьными товарищами. С некоторыми я не виделся с начала войны, то есть уже около года. Многие сильно изменились. Здорово подросли. Начали говорить басом. Наверное, так же изменился и я.
Особенно я был рад встрече со своим другом Мишкой Терненко. Мы с ним дружили с первого класса, сидели за одной партой и даже играли вместе после уроков, хотя и жили далеко друг от друга. С Мишкой мы попали в одну бригаду.
Дорога, на которой нам предстояло работать, некогда была столбовой, ведущей к Муравскому шляху. В наше время, в целях экономии земель, её вначале наполовину вспахали, остальную половину перековыряли плугами и боронами. Потом  распахали всю. Но так как ездить по чём-то было надо, грузовики каждый сезон прокладывали новую, причём там, где кому заблагорассудится.
Немцы, похоже, решили восстановить старую дорогу. Они проложили танковыми бульдозерами проезжую часть. Нам же надо было ровнять обочины и чистить кюветы. Каждой бригаде выделили участок, который после бульдозеров и надо было довести до ума.
В нашей бригаде, кроме меня и Мишки, было ещё два мужика в возрасте сорока – сорока пяти лет. Их мы не знали. Они были не из нашего села. Один из них числился нашим бригадиром. Почему они не на фронте, мы тоже не знали. Оба они были немногословны, и разговор вели только о работе.
 К обеду нам привезли паёк – один на всех.
– При таком объёме работ можно было бы такую норму давать на каждого, – заметил Мишка.
– Не болтай, – оборвал его бригадир.
Он разделил паёк на четыре части. Как мне показалось – по-честному.
– Перерыв – один час! Я буду вон там, – сказал бригадир и кивнул в сторону лесопосадки. Вслед за ним ушёл и второй, но явно на другое место.
Мы же с Мишкой уселись на обочине, свесив ноги в кювет, и принялись за трапезу. Перекусив, решили там же и подремать. Я разулся и, положив пятки на задники ботинок, лёг на спину. Вскоре, похоже, я и задремал. Проснулся от гула танкового мотора. Я приподнял голову и слегка приоткрыл глаза. По центру дороги двигался лёгкий немецкий танк. Я, не меняя позы, лениво следил за ним. Когда этот железный гигант почти поравнялся с нами, он, вдруг изменив направление,  двинулся на нас с Мишкой. Всё происходило настолько быстро, что я  только успел поджать ноги. Танк у самой обочины резко повернул и двинулся в прежнем направлении.
– Чего это он? – промямлил я, слегка оправившись от шока.
– Это он, гад, так шутит, – пояснил Мишка. – Не знаю, чего его здесь черти носят, но вчера в это же время он здесь тоже ехал.
– Может, инспекторы какие – дорогу проверяют, – высказал я предположение.
– Какие там инспекторы. Вчера с нами здесь две девчонки работали. Он поравнялся с ними и как газанет! У меня от неожиданности печёнка за селезёнку зацепилась, а девки, похоже, штаны обмочили. Обе сразу в посадку дружно подались.
– Шуточки, – только и вымолвил я.
– Рожу бы начистить за такие шутки, – сказал Мишка, но как-то безразлично.
Вскоре я обнаружил, что шутка немецкого танкиста мне дорого обошлась. Оказалось, что он переехал через мои ботинки, расплющил их и вдавил в дорогу. Этот факт  поверг меня в уныние. Успокоил Мишка.
– У меня завтра День Рождения. Приходи. Я тебе найду ботинки, – сказал он, глядя с сочувствием в моё растерянное лицо. – Приходи к двум часам.
Оставшуюся часть дня я работал босой. Ни бригадир, ни тот другой мужик даже не поинтересовались, почему я в таком виде. «То ли они  такие люди, то ли сейчас такое время», – подумал я об их странном поведении.
Вечером по завершению работы бригадир произнёс:
– Шабаш.
Не говоря никому ни слова, закинул лопату на плечо и, не попрощавшись, ушёл в поле. 
 По направлению его движения, невозможно было определить, в какой населённый пункт он держит путь. Второй поступил точно так же.
– Какие-то они чудные люди, – сказал я Мишке.
– В бегах, наверное.  Немцы прихватили на работу. Засветили перед всеми. Вот и не до разговора, – пояснил Мишка.
Вдруг мы увидели, что в нашу сторону движется тот же самый танк. Мы с Мишкой проворно выскочили на обочину. Танк, поравнявшись с нами, остановился. Открылся командирский люк, и в его проёме показался юное, почти мальчишеское лицо. Нам с Мишкой показалось, что его владелец – наш ровесник.
– Эртреккен зи? Испугались? – спросил, сияя от радости, этот юный командир.
Мы стояли молча. Танкист повторил вопрос. Мишка лучше меня владел немецким, а потому быстрее сообразил, о чём спросил немец. Вскоре он на немецком  сформулировал ответ.
– Нет! Не испугались! – ответил Мишка. – Но зачем ты это сделал?
Танкист поднял голову вверх, похоже, соображая, что ему сказал Мишка. Потом пожал плечами, засмеялся и произнёс (если мы его правильно поняли):
– Не надо спать на дороге.
Люк закрылся. Танк двинулся дальше.
– Что ему всё-таки надо? – спросил я.
– Хочет удостовериться, что и мы не рогатые, – буркнул Мишка. И после некоторого раздумья добавил: «Что-то изменилось в их поведении. Раньше они смотрели на нас, как на скотину. А сейчас, видишь, поговорить захотелось».
– А ты молодец. Сумел с ним объясниться, – похвалил я Мишку.
– Молодец наша Марина Игнатьевна, – сказал Мишка, упомянув учительницу немецкого языка. – Сколько мы ей доказывали, что не нужен нам немецкий, а она своё: «Учите. Дипломатами станете».
Я помнил эти слова. Но помнил и другие, сказанные в сердцах:
– Да знаете ли вы, деревянные головы, что знание немецкого может спасти вам жизнь.
«Значит, она догадывалась о предстоящей войне, – подумал я. – А, может, не догадывалась, а знала точно».   
Мы зашли к Мишке домой. Он дал мне довольно неплохие ботинки и напомнил:
– Завтра к двум. Не опаздывай.

Мишкин день рождения совпал с церковным праздником – апостолов Петра и Павла. По воскресеньям и таким великим праздникам, как Петра и Павла, мать всегда посещала церковь. Но на этот раз её планы изменились.
Накануне праздника пришла к нам наша сельчанка тётя Лида, такая же солдатка, как и мать, и рассказала, что на железнодорожную станцию Одноробовка немцы нагнали пленных солдат.
– Грузят. Разгружают. Худые, немощные. Глянешь – мороз по коже, – делилась она впечатлениями от увиденного на станции.
И далее, переходя на шёпот, продолжала:
 – Под Харьковом окружили наших. Пленных тысячи. Все станции ими забиты. Живут в бараках. Кормят плохо. Идём, харчишек им отнесём.
– В воскресенье,  управимся по хозяйству,  и сразу же пойдём, – пообещала мать тёте Лиде. – Может,  и о своих что-нибудь узнаем.
– Общаться с ними запрещено, – поведала далее тётя Лида всё тем же тихим голосом. – Иногда удаётся переброситься только несколькими фразами. Но даже в таком коротком общении одна баба узнала о своём. Сказали, что тоже в плену. Обрадовалась.  «Всю округу, – говорит, – объеду, но  найду!»
– Авось и найдёт, – выразила мать надежду.
Тётя Лида вздохнула и сообщила трагическую новость:
– Раньше нас  на станцию приходили бабы с Казачка. Конвоир навёл на них автомат и как заорёт: «Руса капут! Сталина капут!». Автоматом жестикулирует  – даёт знаки, чтобы немедленно уходили. Бабы покидали на траву свои узелки и разбежались. Пленный возьми да и побеги к этим гостинцам. А тот гад, конвоир, и застрелил его.
Мать, услышав такую новость, расстроилась.
– Может, не пойдём? Что же это за добро, когда оно смерть несёт?! – вымолвила она в отчаянии.
– Пойдём, –  возразила тётя Лида. – Они всё одно просят: «Приходите, не оставляйте нас».
В этот вечер мать, собирая узелок с едой, говорила шёпотом:
– На своей земле в плену. Под Смоленском окружили. Под Харьковом окружили. Куда же командиры смотрят?!
Затем она тихо и долго молилась. Я только слышал, как прорывалось сквозь слёзы:
– Господи, за что же такое наказание? Помоги же им, Господи!
Мать разбудила меня рано утром. Она уже была по-праздничному одета.
– Сынок! Корову я подоила. Выгони её на пастбище. Смотри! Вдруг со мной, что-нибудь случится – Ивана не оставляй, –  давала она напутствия перед уходом. – Молоко  вам с Иваном – в кастрюльке. А Ивановому немцу – в кувшине.
Иванов немец – был торговый партнёр брата по его своеобразному бизнесу.  На речке, примерно километрах в четырёх от нашего дома, немцы установили водяной насос и качали  для каких-то своих нужд воду. С одним из них брат и наладил торговые отношения. Немец, он называл себя Куртом, был большой знаток и любитель парного  молока. Сверху на молоке, которое признавал Курт, должна была быть золотистая плёнка особого оттенка: и не очень тёмного, и не очень светлого. Угодить Курту было не просто. Если продукт ему не нравился, он обзывал Ивана балбесом и лентяем.
– Бальбесь ты, Ванья, – говорил Курт и недовольно крутил головой.
Но Иван, довольно быстро освоил процесс приготовления парного молока, которое нравилось Курту. Плёнка получалась такой, что приводила немца в неописуемый восторг.
– Ванья, – восклицал Курт, подняв вверх большой палец правой руки, – во! Малядец, Ванья! Малядец! Харьясё!
Потом он прикладывал указательный палец к губам и произносил:
– Тсс. Тсс.
Что означало: никому ни слова.
– Капут, – тыкал он пальцем в грудь то себе, то  Ивану.
Почему должен был быть ему капут – мы не знали. Возможно, он где-то воровал этот хлеб. Возможно, им (солдатам) было запрещено общение с населением. Мы догадывались, что  делал он это тайно. У них с Иваном в ложбинке, недалеко от водокачки, было условленное место. В назначенное время Иван приносил туда молоко и ждал. Курт появлялся всегда с задержкой минут на десять, пятнадцать. Он приходил всегда быстрым шагом, озираясь по сторонам. Но на товар смотрел тщательно. Осмотрев молоко, Курт переливал его себе во флягу, совал Ивану в сумку буханку хлеба, давая указания жестами, чтобы тот молчал, и быстро уходил. Но иной раз, похоже, когда плёнка оказывалась совсем уж правильной, он  гладил Ивана по голове и на следующий раз приносил две буханки, не забывая при этом прикладывать палец к губам и повторять:
– Тсс. Тсс.
Мать ушла. Вскоре проснулся Иван. Мы вместе с ним быстро управились по хозяйству, позавтракали. Готовить Курту молоко было ещё рано и Иван убежал к друзьям. Идти на День Рождения мне тоже было ещё рано, поэтому я решил  посидеть на крыльце – отдохнуть и полюбоваться Божьим днём. А он был чудесный – тихий, тёплый. Петра и Павла – это же макушка лета.
На солнышке меня разморило. Я задремал. Проснулся от резкого стука калитки. Я открыл глаза и увидел перед  собой Ивана.
– Немцы фураж собирают, – кричал брат прямо мне в лицо.
Я вскочил как ошпаренный и побежал в кладовку, где стоял заготовленный таким трудом  мешок пшеницы. 
Я схватил мешок в обхват и понёс впереди себя. А в нём не меньше семидесяти килограммов. Несу, ноги подкашиваются. Только я на крыльцо, машина уже за двором тарахтит. Не знаю, как добежал с ним в хлев. Бросил мешок в коровьи ясла, укрыл соломой и вышел во двор. Немцы (двое) тоже уже во дворе – «гелгочут». Один высокий, белесый, второй пониже – рыжий. Оба пошли в дом. Я обмер. «Там же ещё целое ведро пшеницы», – подумал я с горечью.  Не знаю, что я в то время больше жалел ведро или пшеницу. Пожалуй, ведро. Где его в то время было взять?
 Зимой немец взял у нас топор. Я рубил дрова во дворе и не заметил, как за моей спиной очутился фриц. Где он взялся? Как он бесшумно вошёл в калитку? Вышло по пословице: «Земля лопнула – чёрт выскочил».
Теперь за топором должно было уйти оцинкованное двенадцатилитровое ведро. Я нехотя поплёлся вслед за немцем в дом.
– Нихт? Нихт? – начал спрашивать высокий, показывая на ведро.
– Нихт. Найн, – ответил я как можно спокойней.
– Гут, – сказал он и потянулся к стоявшему на столе кувшину.
– О! О! О! – воскликнул немец одобрительно.
Он выпил, не отрываясь, половину содержимого и протянул остаток рыжему. Тот залпом допил до дна, крякнул от удовольствия, вытерся рукавом и что-то сказал своему приятелю. Я разобрал только: киндер. Это, похоже, о нас с Иваном. Высокий, очевидно, согласившись с ним, махнул рукой, и они ушли из дома.
– Ну, Иван, ловко мы от них отделались, – сказал я брату, когда машина уехала. – Мать нас за пшеничку похвалит.
– Ловко?! – возмутился Иван. – А Курту, что я понесу?
– Перебьётся твой Курт один день, – сказал я брату. – Считай, шесть вёдер пшенички сохранили.
– Сохранили! Только Курт от меня откажется, если я не принесу ему сегодня молоко. Таких, как я, он найдёт не один десяток. Все хотят хлеб кушать, –  сказал Иван по-взрослому.
– Ну и что теперь делать? – спросил я.
– Попрошу у кого-нибудь взаймы, – сказал Иван.
Я возражать не стал; отпустил его искать молоко, а сам приступил к осмотру хозяйства, оценивая: что бы ещё спрятать подальше. Вдруг ещё крохоборы нагрянут.
Пока пришёл Иван с молоком и его приготовил, а я припрятал всё ценное, в основном съестное, прошло довольно много времени.
– Одна нога там, другая – здесь, – сказал я брату и ушёл к Мишке.
На именины я опоздал. Мне сразу же налили штрафную. Самогон из бурака был вонючий, но крепкий. Я быстро захмелел. Закуска была жидкая, а я – зелёным и в пьянке неопытным. К вечеру, как говорят в таких случаях, уже не вязал лыка.
Возвращался домой, спотыкаясь непрерывно о противоположные обочины дороги. Вернулся поздно. Мать строго на меня посмотрела и сказала недовольно:
– Напои Зорьку.
Мне в тот момент было не до коровы. Голова шла кругом, перед глазами вертелись стены, качались пол и потолок.
– Только что напоил, – соврал я матери первый раз в жизни.
Врать матери считалось большим грехом, и в другой раз я себе такого бы не позволил. Но в том состоянии я это сделал, и плюхнулся, не раздеваясь, на деревянную лавку. Первые мгновения я слышал, как ворчит мать, но вскоре забылся в тяжёлом сне.
Проснулся оттого, что меня яростно тормошили за ногу. Я открыл глаза. Вижу: передо мной стоит мать вся в слезах, растерянная.
– Вставай скорей, – сказала она тогда сквозь слёзы. – С коровой беда.
Я вскочил, с ужасом догадываясь, что произошло. Вбежал в хлев. Да, так и есть: корова разорвала мешок с пшеницей и всю съела. Выпей она вечером воды, пшеница в желудке бы разбухла, а корова бы сдохла. На Зорьку тяжело было смотреть. Она глубоко дышала, как будто стонала, и жалобно смотрела на нас.
«Вот это называется: спасли пшеничку! Лучше бы её немцы забрали», – думал я огорчённо.
Корову всё же мы спасли. Сварили пойла со льна, добавили спирта. Зорьку пронесло. День она ещё болела, а затем её выгнали на пастбище.

Огорчение матери по поводу потери пшеницы трудно пересказать.
– Что же мы зимой кушать будем? – говорил её потухший взгляд.
Я себя чувствовал виновным в этой истории, но ничем помочь не мог.
Вскоре мы потеряли хлебный канал и с Куртом. Однажды Иван возвратился  назад с невостребованным товаром.
– Курт  не пришёл, – сказал он угрюмо.
Несколько дней ходил Иван в условленное место, но безрезультатно. Курт не появлялся. Тогда Иван пошёл прямо на водокачку. Там он увидел перезрелого для солдатского возраста немца.
– Где Курт? – спросил Иван, используя мимику, жесты и скудный запас практического немецкого языка.
Немец сложил крест на крест руки и махнул ими в восточную сторону. Затем показал Ивану головой, чтобы тот уходил немедленно и больше  не появлялся. Мы догадались, что Курта услали на фронт и на его хлеб больше надеяться нечего.
Тогда мать пошла на поклон к старосте.
– Отпусти мне хотя бы пару ведёрок пшенички в долг – попросила она Дымова. – Иначе как же я буду с двоими без хлебушка?!
– Что?! – заорал Дымов. – Ты хочешь сказать, что не решила хлебный вопрос, когда работала на току?!
– Немцы забрали, – сказала мать угрюмо, умолчав о приключении с Зорькой.
– Так тебе дуре и надо! – сказал Дымов повышенным тоном. – Немцы забрали! Прятать не научилась?! Иди отсюда.
Когда мать стала уходить, он окликнул:
– Когда стемнеет, придёшь на ток. Я скажу деду Архипу, чтобы отпустил ведёрко отходов.
– Спасибо, – поблагодарила  мать старосту.
– Ну, и Гришку прихвати. Пусть поможет. Да, смотрите, языком не ляпайте.
– Спасибо, – ещё раз поблагодарила мать.
Она поняла, коль надо прийти с помощником, значит, отпустит больше, чем пообещал.
За пшеницей мы пришли втроём.
– А это ещё что за войско?! – спросил дед Архип строго, глядя на нас с Иваном.
Мы промолчали. Дед Архип принёс долговую книгу, в которой мать расписалась за ведро зерновых отходов. Затем дед вышел на улицу, обошёл кругом амбара, прислушался.
– Кажется, спокойно, – сказал он.
Затем кивнул на стоящий в углу приготовленный мешок.
– Это ваш, – сказал он. – Грузите Гришке на плечи. Пусть тянет в бурьяны. А оттуда хоть всю ночь носите. Но где вы её взяли, я не знаю. Я тебе, Фрося, отпустил ведро отходов. Так и знай. Набирай сумку и уходи.
Мать  ушла. Дед с Иваном стянули мне на плечи мешок с пшеницей и я, прогибаясь под непосильной ещё для меня ношей, шатаясь, словно пьяный, ушёл с тока в уже известном  направлении. Иван  поддерживал мешок и корректировал курс.  Нёс я его около семидесяти метров. Боялся, что упаду, а мешок или придавит меня или от удара рассыплется. Но всё обошлось благополучно. Иван помог снять  мешок. Я упал рядом, и лежал, не двигаясь, пока не пришла мать. Мы по очереди сумками переносили пшеничку и в эту же ночь спрятали её в надёжное место.
Зимой я продрал её на крупорушке, и мы ели лепёшки из муки пополам с отрубями. На троих нам этого хлебушка не хватало. Спасали сухари, которые нам иногда приносила мать.
– Когда я была в церкви, тётя Маша передала вам по сухарю,  – говорила она каждый раз нам с Иваном.
И лишь по прошествии лет я догадался, что сухари эти были заготовлены ею заранее и спрятаны. А обманывала она нас, чтобы их хватило надолго. Ведь мы могли не выдержать, найти их и съесть все сразу.


ЧЁРНАЯ МЕТКА

В середине августа   сорок второго   года староста на общем собрании зачитал указ о возобновлении работы школ на оккупированной территории.
В нашем селе открывались первые четыре класса, хотя до войны была семилетка. Почему четыре, не знаю. Может, учителей не было – многие мужчины были на фронте,  может, новая власть считала, что для покорённого народа этого вполне достаточно.
Известие о возобновлении занятий в школе для нас было не безразличным. Встал вопрос об обучении Ивана. Материал за четвёртый класс он освоил заочно по моим учебникам. Но не даром говорят: «Петух и соловей учились  по одним  нотам, но петух – заочно».
Проблемой была обувь. Летом Иван гонял босиком, а зимой надевал мои ботинки или старые отцовские сапоги, а они ему были на шесть размеров больше. Однажды он потерял их в сугробе и в дом прибежал босиком.
На семейном совете решили: в школу Ивану идти. Меня обязали отремонтировать для него мои старые ботинки и  бабушкины сапоги, которые мы отыскали на чердаке.
Только закрыли вопрос с Иваном, тётя Маша, материна двоюродная сестра, принесла новую новость. Она шла  из церкви и не поленилась сделать крюк, чтобы сообщить её нам.
– В Грайвороне при общей школе открываются классы по обучению сельским профессиям, – сказала она довольным голосом.
Мы на её сообщение никак не отреагировали. Тогда она обратилась к матери с упрёком:
– Что же Гришка твой всю жизнь будет болтаться у старосты по нарядам?
Мать  ничего не ответила определённо. Сказала только:
–Грамота – хорошее дело, но хлопотное. Без неё спокойней.
Я же не спал всю ночь, как перед стратегической операцией. Сильно запали в сердце тёткины слова: «Что ж ему всю жизнь по нарядам у старосты болтаться?»
К тому времени я уже начал осознавать всю прелесть этого «болтания  по нарядам». Труд на дороге был тяжёл. К тому же кормили нас плохо, ссылаясь то на трудности войны, то на нашу низкую производительность. «Не зарабатываете и того, что получаете», – упрекал староста.
По правде сказать, мы с Мишкой рвения в работе не проявляли. Но десять, а то и двенадцать часов пребывания на солнцепёке порядком изматывали наши силы.
К утру у меня созрело решение: идти в Грайворон и всё узнать об этих профессиях. О нём я объявил матери. По её реакции понял, что такое решение она не одобряет. Но категорически возражать тоже не стала. Сказала только:
– Узнай что к чему, а там видно будет.
Получив разрешение, я быстро собрался в дорогу: почистил одежду и обувь, взял полотняную сумку, с которой ходил в школу, положил в неё ручку, чернильницу и тетрадь, чтобы всё, что надо, записать.
Мне предстояло преодолеть пешим ходом двенадцать километров. Для молодых ног не Бог весть какое расстояние. Не прошло и двух часов, как я уже был в предместье города.
 Солнце к тому времени было уже довольно высоко. Поразило безлюдье. Вокруг ни души, как у нас в селе. Но на центральной улице некоторое оживление было. Проехали несколько машин с немецкими солдатами. Они произвели на меня неприятное впечатление. Я даже подумал: может, вернуться?  Не то ещё вляпаюсь в какое-нибудь приключение.
После недолгих колебаний я продолжил путь и пришёл к школе. Раньше она называлась школой имени Энгельса. С приходом немцев табличку с именем немецкого вождя сняли, а новую так и не повесили.
В школе я узнал, что директорствует в ней Владимир Степанович Корж, бывший учитель химии. К нему и надо было обращаться по моему вопросу. Я дождался директора и попал к нему на приём. Владимир Степанович выслушал мою просьбу и сказал, что может записать меня на курсы землемеров. Но нужно разрешение бургомистра.
Бургомистром был тоже бывший учитель этой же школы, преподаватель физики  Николай Гаврилович Барышев. Управлял Николай Гаврилович врученной ему территорией из здания райкома партии, теперь уже тоже бывшего.
У кабинета Николая Гавриловича ждало приёма человек семь или восемь. Я занял очередь, ещё не осознавая до конца: пойду к нему или нет. По выражению лиц выходящих из его кабинета людей я понял, что вопросы решаются положительно, потому осмелел и решил действовать до конца.
Когда подошла моя очередь,  я растерялся, но затем взял себя в руки. Вошёл, поздоровался и изложил свою просьбу:
– Хочу учиться на землемера, – сказал я.
Бургомистр осмотрел меня с ног до головы, а затем задал несколько вопросов:
 – Откуда ты? Где родители?
 Я рассказал. Об отце сказал: «На фронте. Нет никаких известий».
Бургомистр покачал головой в знак сочувствия.  До меня только тогда дошло, что  с моим отцом они по разные стороны линии фронта. «Может, не зря мать неодобрительно отнеслась к этой учёбе?"– подумал я.
– Как твоя успеваемость? Что в твоём табеле? Как математика? – начал засыпать меня вопросами этот бывший физик, а теперь вот – бургомистр, наместник немцев.
– Табель хороший. Математика отлично, – соврал я, не переставая гадать: как он попал на такую должность?
– Хорошо, – подытожил наш разговор бургомистр, – надо, чтобы староста написал на моё имя прошение.
Он показал мне толстую папку, в которой были подшиты такие прошения. Я бегло прочитал одно и сказал:
– Хорошо. Я попрошу у старосты.
Бургомистр объяснил мне условия учёбы. Сказал, что она бесплатная.
– Бесплатное обмундирование и трёхразовое питание. Главное – старание в учёбе, –  подытожил он.
Домой шёл я с раздвоённым чувством. «С одной стороны, – рассуждал я, – получаю профессию, меня будут бесплатно кормить и одевать, но с другой – это будут делать враги. С ними воюет мой отец. Что-то, вроде, здесь не так».  В конце концов, я определился: учёба есть учёба. И ничего в ней предосудительного нет. Буду учиться.
Решив так, я неожиданно пришёл к другой мысли: «С какой стати староста будет хлопотать за меня?  Он пошлёт учиться своего Николая, который вместе со мной ходит по нарядам. Учился он не хуже меня. А может ещё и Наташку свою пристроит».
За городом, на обочине дороги, я увидел спиленное дерево. Подошёл, сел на пенёк и стал размышлять: что мне делать? Подспудно сверлила мысль: дело надо делать сейчас. И, уже долго не раздумывая, я достал чернильницу, ручку и бумагу. Посидел, подумал и прямо на пеньке написал от имени старосты прошение. Под текстом расписался сначала за писаря, а затем за старосту. Всё аккуратно сложил в сумку и пошёл назад в город. «Судя по бургомистру, не такой он человек, чтобы посадить меня в карцер, если обнаружит подделку, – рассуждал я. – Выхлопотать же прошение у старосты – дело безнадёжное».
Вернувшись в город, я ещё с часик покружил по улицам, посидел в скверике, отдохнул. Одним словом, потянул время, чтобы выглядело правдоподобней, что я уже побывал у старосты.
На приём к бургомистру никого не было. Я в нерешительности потоптался у двери кабинета, а затем, осмелев, постучался и зашёл. Вид бургомистра привёл меня в замешательство. Он стоял у стола, держал в руках пистолет и его дулом перелистывал какую-то толстую тетрадь. Издали я увидел, что в тетради списки с фамилиями. Первое моё желание было: убежать. Я начал соображать, что бы такое соврать, чтобы объяснить свой приход. Наконец придумал. Решил спросить: «В скольких экземплярах нужна бумага?» Почему я так придумал? Вспомнил, что отца когда-то сельсовет гонял туда-сюда с этими экземплярами справки на нашу корову.
– Принёс прошение? – спросил бургомистр, подняв на меня глаза.
– Ну да. То есть, нет, я пришёл узнать, – начал я мямлить, запинаясь и путаясь в словах.
Но потом осмелел, решив: «А что мне терять? Или пан, или пропал. Всё одно староста мне ничего не даст. Пусть этот выгонит, да и дело с концом».
Я вынул из сумки свою бумагу и сказал: «Да, я принёс прошение». Протянул её и стою, переминаясь с ноги на ногу, жду развязки.
Бургомистр внимательно прочитал текст, поднял на меня глаза и, еле сдерживая смех, сказал:
– Я подпишу прошение. Но передай своему писарю, – он ехидно ухмыльнулся, – что у него нелады с грамматикой и полное незнание делопроизводства. Придётся на курсы походить. Пусть усвоит, где положено расписываться старосте, а где ему, писарю.
Я покраснел, как вареный рак. Стою. Молчу да на его пистолет посматриваю. Думаю: сейчас он подпишет мне прошение.
– Здорово учиться хочешь? – спросил бургомистр серьёзно.
– Да, – сказал я искренне.
Бургомистр что-то написал в углу моей несостоятельной подделки и размашисто расписался.
– Оформляйся, – сказал он и протянул мне мою бумагу.
Я поблагодарил его и бегом выбежал из кабинета. Через час я уже был зачислен в группу землемеров, седьмым по списку.
Известие о моём поступлении на учёбу произвело ужасное впечатление на мать. Она расстроилась. Начала меня ругать за то, что не посоветовался, а полез, как она выразилась, впереди батька в пекло.
– Где сейчас учёный, твой дядя Гриша? – спрашивала она сквозь слёзы. – Едва от нас не угодил на высылку. Ушёл – никаких известий.
Я, в основном, или молчал, или оправдывался, ссылаясь на отца, – на то, что он хотел, чтобы мы с Иваном учились. В конце концов, мать остыла и сказала:
– Ладно. Иди, учись. Но, смотри, никому ни слова. Придут наши, если узнают  – съедят.
Ивану она тоже приказала держать язык за зубами.
В том возрасте я не осознавал причины её беспокойства. Я больше думал о том, как мне поскорее улизнуть от опеки старосты. Впрочем, по учёбе я изрядно соскучился.
Как бы то ни было, я начал учиться.
Как иногороднего меня поселили  в общежитии, рядом со школой. Ученики были со всех уголков не только нашего района, но и области.
Учёбой я был доволен – она была интересной. И собой был доволен тоже – за то, что сумел на неё устроиться. На выходной приходил домой. Занятия в субботу оканчивались в два часа дня, и уже обычно к четырём я был дома.
Однажды по дороге домой я догнал наших деревенских женщин, их было человек шесть или семь. Вначале я удивился: откуда они могут идти такой толпой? Из церкви? Мать тоже обычно ходила со всеми по праздникам в церковь. С ними её не было. «И какой сегодня праздник?» – задал я себе вопрос.
У нас в школе были уроки Богослужения. Я вспомнил, что поп говорил: «Сегодня родительская суббота – день особого поминовения усопших».
Меня обожгло, как огнём. Интуитивно я почувствовал, что это идут  женщины, у которых мужья погибли на фронте. Ни у одной из них ещё не было  официальных бумаг, извещающих о гибели мужа или сына. Они, эти безжалостные бумаги, ещё ждали своей очереди по ту сторону линии фронта, но страшное их содержание уже проникло в очаги этих беззащитных людей.
Увидев меня, женщины начали расспрашивать – откуда иду? Почему редко меня видно?
Кого в те годы можно было видеть часто? Каждый сидел в своей хате, как крот в норе.
Мне было неловко перед ними, даже довлело чувство какой-то вины. Я уклончиво ответил на их вопросы, сослался на то, что мне надо быстрее идти домой и ушёл, ускорив шаг. Всю дорогу не покидало чувство неестественности своей жизни.
Мать я застал во дворе. Она кормила гусей. В тот год стая у нас была небольшая – всего двенадцать птиц, поскольку после сорок первого года остались в живых только гусак с гусыней.
– Где Иван? – спросил я сразу же, едва поздоровался с матерью.
– Уроки учит.
Я подумал: рассказывать ей или нет о моей встрече с женщинами. Я старался избегать разговоров, касающихся так или иначе моей учёбы, поскольку мать ею была по-прежнему недовольна.
Едва мы успели переброситься несколькими фразами, как открылась калитка, и в неё вошли  два здоровенных широкоплечих немца. Увидев гусей, оба осклабились, выражая явное удовольствие. Нам сразу стало понятно, что они нашли то, что искали.
Один из них, как сейчас помню, рябой, с жёлтыми от табака зубами, показал на стаю и поднял вверх отогнутые шесть пальцев. У каждого было в руках по мешку. Кивком головы этот рябой дал понять, что время тянуть бесполезно. Что делать? Пришлось исполнять приказание. Когда я  вбросил в мешок шестого гуся, рябой достал из кармана кошелёк, вытащил оттуда деньги и протянул матери.
– Матка, –  он сказал это слово и ещё что-то, но мы не разобрали.
Они попрощались, сказав по-немецки: «До свиданья». И ушли. За двором стояли сани, запряженные парой. В них сидел кто-то из гражданских, похоже, местный, но я не узнал его.
Мы пересчитали деньги. Их оказалось шесть марок.
– Хорошо хоть не даром, –  сказала мать.
В городе ходили оккупационные марки и советские рубли. По базарному курсу за марку давали десять рублей. Основная масса населения старалась менять товар на товар, поскольку не доверяла ни маркам, ни рублям. Деньги в военное время были бумагой.
У нас в доме не было ни рублей, ни марок. На базаре мы ничего не покупали и не продавали. Донашивали довоенную одежду и обувь. Большой ценностью в то время была соль. Благодаря запасливости отца, мы в ней недостатка не испытывали. На чердаке у нас лежало целых три мешка соли, правда, сильно слежавшейся. Иметь в запасе жизненно необходимые вещи и продукты было важнейшей чертой отцовского характера.
Но деньги  нужны были мне. Необходимо было платить за дополнительные уроки немецкого языка в моей школе. Два урока в неделю были бесплатными, как и все занятия, а четыре – платными, но факультативными, их посещение было делом исключительно добровольным.
Несмотря на необязательность посещения, уроки немецкого слушала вся группа, кроме меня или, может, ещё двух-трёх человек. Знание немецкого давало определённое преимущество в получении информации. В класс приносили немецкие газеты, ученики читали их и довольно сносно понимали прочитанное. Из этих газет мы узнали, что фронт остановился в районе Курска, какие-то  большие неприятности получились у немцев на Дону и не складывается в их пользу обстановка под Сталинградом.
– Можешь взять эти марки и заплатить за занятия, – сказала мать, когда мы вошли в дом. Может, будешь понимать, о чём эти твари гелгочут, – добавила она, не скрывая раздражения.
О приходе незваных гостей мы сообщили Ивану. Он сидел за уроками и ничего не знал. Брат расстроился, едва не расплакался. Его понять было можно – пас гусей, в основном, он.
– Знаете что, хлопцы, – сказала мать,– забейте завтра бычка. Не то он за гусями уйдёт. Да и корму у нас… хотя бы на Зорьку хватило.
В сорок втором описи хозяйств не делали. Может, считали, что уже описывать нечего, может, по другой причине, но наш Рябчик у них не числился. Временами солдаты делали налёты на речку: стреляли домашних гусей и уток, но не массово. Похоже, это была чисто солдатская самодеятельность, как и в случае с нашими гусями. Планово собирали фураж, попутно требуя млеко и яйко, но птицу и скот не трогали.
В воскресенье рано утром вывели мы с Иваном нашего Рябчика во двор и довольно быстро провели эту непростую операцию. Опыт уже был. Бычок – не свинья: сильно не кричит, смалить не надо. Тушу подвесили за сволок, в сарае над погребом. Погребицу я предварительно вымостил свежей соломой, чтобы было чисто. "Вдруг, – думаю, – когда будем вешать,  туша сорвётся. Испортим мясо».
Мы убрали во дворе, чтобы и следа не было видно. Место забоя забросали снегом.
– Пусть висит до вечера, – сказал я Ивану, – дозревает, подмерзает. Я пойду друга проведаю. И  ушёл к Мишке.
Недаром говорят: «Ты со своим делом, сатана тут как тут со своим».
Только я ушёл, к нам во двор прибыла целая делегация. Привёз староста на постой немецкого офицера – инспектора по школьным учреждениям. Со старостой и полицай увязался по прозвищу Хорь. Такую кличку он получил в коллективизацию за повадки, как у хищного и коварного зверька. Сейчас Хорь старался вдвойне – прошлое заглаживал. На нас он зуб точил ещё с тех времён. Ему ни разу не удалось ничем у нас поживиться.
Помню случай. Зашёл Хорь к нам во двор.
– Будешь хлеб сдавать государству? – скрипел он  гнусавым голосом  и  сверлил  отца злыми  хищными глазами.
– Нет уже у меня хлеба, – отвечал отец спокойно. – Продал на рынке. Одежонку детям купил.
– Купил. Одежонку, – повторял Хорь слова отца и рыскал по двору, заглядывал в кладовки, в сараи, раскидывал дрова.
– А ты свой сдал? – спросил отец, не выдержав.
У Хоря сдавать было нечего. Он не любил работать. Он предпочитал отнимать.
– Сдал, – рычал Хорь. – И твой сдам. Не сомневайся.
На другой день он налетел к нам во двор с отрядом. Как начали заострёнными железными палками ширять в копны сена  и соломы, в дрова и, даже в землю во дворе.  Но всё тщетно. А хлеб был в самом центре стога. Но, чтобы он там оказался, отец трудился всю ночь.
И вот теперь Хорь вновь к нам явился.
Староста, не теряя времени, объявил о цели визита:
– Привёз я тебе, Фрося, постояльца – инспектора по школам. Ваш дом со школой рядом. Ему это удобно, – заявил он матери.
Видя, что хозяйке такой гость поперёк горла, староста начал  успокаивать:
– Да не кривись ты. Он ненадолго – на недельку. Будешь кормить. Я завтра продуктов подброшу. Борщ он наш любит. А ты же, я знаю, на кухню мастерица.
Староста, понятно, старается потому, что надо выполнить свою обязанность – устроить.
Мать хотела возразить и силилась, какую бы причину для отказа придумать, но тут Хорь направился к сараю. А нюх у него собачий – это все знали.
Мать, видя такое дело, дала команду:
– Всем в дом. Быстро. Осмотритесь. Вдруг, не понравится.
Она обняла Хоря за талию и начала подталкивать его в дом.
– Что наливать будешь? – спросил тот и расплылся в безобразной ухмылке.
– Заслужишь, налью, – пообещала мать.
– Постараюсь, – загнусавил Хорь, пропуская вперёд немца и старосту.
– Показывай наше жилище, – шепнула мать Ивану и выбежала во двор. Она быстро заперла дверь с улицы на замок и бросилась в сарай. Схватила нож и перерезала верёвку, на которой висела туша. Укрыла мясо соломой, сняла с крюка остаток верёвки и вернулась в дом.
– Ну, где же ты ходишь? – загнусавил Хорь, почуяв что-то неладное.
– Что же мне и до ветру нельзя отвернуться? Разговор, поди, затяжной будет, – ответила мать.
Инспектору комната понравилась. Он дал команду:
– Внести чемоданы, постелить постель – буду отдыхать с дороги.
Мать, видя такой оборот, расстроилась.
– Не волнуйся, Ефросинья, –  начал успокаивать староста, – всего на неделю. Ну, от силы, дней на десять.
Устроив немца, староста с Хорем вышли  из дома во двор. Мать следом. Хорь вновь пошёл в сарай, где было мясо. Его туда тянуло, как магнитом. Он открыл дверь.
– Чего ты туда пошёл? – спросил староста строго.
– Да вот смотрю, не течёт ли крыша, – сказал он нараспев. – А что у тебя за солома? – спросил он, обращаясь к матери.
– Погреб укрыли. Тонкий потолок сделали. Картошка мёрзнет, – ответила мать спокойно.
Хорь нагнулся и потрогал солому.
– Поехали, – приказал староста строго, – дел невпроворот, а ты обламываешься по чужим хатам. Пойдёшь по нарядам. Найду человека на твоё место, – пригрозил он Хорю.
– Я то чего ж, – начал оправдываться Хорь, – поехали, поехали. – И пошёл, оглядываясь на сарай.
Всё это я узнал от матери и Ивана, когда пришёл от Мишки.
В воскресенье к вечеру мы уже знали, что инспектора зовут Франц. Что ему у нас очень нравится. Особенно ему понравился борщ. И ещё он сказал, что у нас может пробыть, пожалуй, не меньше трёх недель. Франц с акцентом говорил по-русски. Он ходил по комнатам, как хозяин, рассматривал фотографии на стенах.
– Где пан? – спросил он, показывая  на фотографию отца.
– На фронте, –  ответила мать, – где и все.
Франц сочувственно покачал головой, выразил сожаление, что война затягивается. Потом он выразил уверенность, что пан, то есть наш отец, вернётся домой.
– Победит непременно Германия, – заверил нас Франц, – советы зря сопротивляются и приносят людей в жертву.
В понедельник утром мать, провожая меня в дорогу, попросила, чтобы я отпросился с занятий.
– Надо улучить момент, сынок, что-то поскорее сделать с мясом, – сказала она.
Домой я пришёл в среду вечером. В школе я сказал, что мать недомогает и мне надо побыть пару дней дома.
Меня ждал приятный сюрприз. Франц у нас уже не жил. Об этом сообщил мне Иван. Матери дома не было, ушла к гадалке. Она часто к ней ходила, особенно, когда снился какой-либо сон, связанный с отцом. Я знал, что гадалка ничего не знает, а просто бессовестно врёт, отрабатывая подачки в виде сала да яиц, которые ей в те годы непрерывно несли несчастные женщины.
О Франце я узнал следующее.
Утром во вторник немец, как всегда, поднялся в восемь часов утра.
– Где матка? – спросил он Ивана с улыбкой.
Иван кивнул на печь. Там лежала мать с намотанными на голову тремя или четырьмя шерстяными платками. Голова казалась неестественно большой и страшной.
– Что случилось? – спросил растерянно Франц.
– Тиф – сказал Иван, и в его глазах сверкнул неподдельный испуг. Сказать так ему велела мать.
Франц тут же метнулся в комнату. Оделся быстро, как настоящий солдат, и, не попрощавшись, выскочил с двумя чемоданами на улицу. По дороге ехала конная повозка. Управляла ею незнакомая Ивану женщина. Иван увидел, как Франц, выбежал на дорогу и замахал руками, приказывая остановиться. Когда повозка остановилась, Франц побросал в неё чемоданы, быстро вскочил сам, и они уехали.
С полчаса я посидел в кухне на лавочке, переваривая услышанное. А затем мы с Иваном, не теряя времени, пошли к мясу. Оно всё  было забито  половой. Я долго и усердно скрёб его ножом, но толку было мало. Перед употреблением его надо было  отмачивать и тщательно промывать в воде.
 От гадалки мать вернулась, когда уже совсем стемнело. Мы все трое вместе поужинали. Несмотря на то, что в доме было прохладно, я чувствовал себя в нём уютней, чем в общежитии. Словно угадав мои мысли, мать сказала:
– Оставайся дома, сынок.
– Дома хорошо. Но мне ведь надо получить образование, профессию, –  возразил я.
– Я понимаю, что в твоём возрасте надо учиться, –  сказала мать, – Но я  боюсь последствий этой учёбы, сынок. Люди обозлены на немцев. А на полицаев – вдвойне.
– Но я же не полицай. Я ученик. В будущем – землемер.
– Кто будет разбираться, кто ты есть на самом деле, – заметила мать. – Вспомни дядю Гришу.  Без вины оказался виноватым. Спас случай. Но где он сейчас? Ушёл – ни слуху, ни духу. Может, уже сгнил, где-то на Соловках.
Я промолчал.
– Ты подумай, – сказала мать уже перед сном.
Утром она вновь вернулась к этой теме.
– Ну, что решил? – спросила она.
– Нет, я всё же пойду в школу, – ответил я.

Потом я не один раз вспоминал и этот разговор, и вмиг погрустневшее лицо матери, потерявшей надежду образумить сына. И не один раз говорил себе: «Как же, всё-таки, мать была права».
Но мне повезло. Я за свою учёбу не получил никакого наказания. В селе никто не знал, где я есть. Старосте мать сказала:
– Гришка в Грайвороне, у брата живёт. Подрабатывает в лесничестве, да  на базаре приторговывает. Так жить чуть полегче.
Спасло и то, что нам, пока я учился, не выдали обмундирование. Размеры сняли, но вышла заминка с материалом. Если бы меня увидели в форме – пятно в биографии обеспечено!
И всё же эти последние полгода, что я провёл в этой школе, в моей биографии – как чёрная метка на теле, которую не то, что неловко, но даже и небезопасно  было  открывать окружающим.  Это – не пустые слова. Некоторым пришлось сменить ученическую форму на арестантскую робу. Возможно, для этого были и другие причины, кроме учёбы.  Не знаю. Но эта страничка в моей биографии  была тайной для окружающих, с которой я прожил всю жизнь.



ПЕРВЫЕ ЛАСТОЧКИ

Последний день сорок второго года прошёл под знаком грядущих перемен.
В этот предновогодний день я пришёл со школы около полудня. Мать с Иваном ещё не обедали – ожидали меня. Я принёс им подарок – кулёк конфет, который мне вручили на утреннике, посвящённом Новому году. Иван подарку чрезвычайно обрадовался. Оно и понятно: с начала войны мы ни разу не ели сладостей.
За обедом я рассказал о своей учёбе и о ёлке, которую установили у нас в школе.
– Давайте и мы встретим Новый год с ёлкой, – предложил Иван.
– Где мы её возьмём? Разве что на лугу лозы нарежем, – заметил я скептически.
До войны ёлку нам ставил отец. Он покупал её в Грайвороне на рынке.
– Пойдём в лес сосновых веток наломаем, – предложил брат.
За нашей речкой есть небольшой смешанный лесок. Но сосен в нём мало и растут они поодиночке – то там, то сям. Поэтому мы с матерью на Иваново  предложение ответили молчанкой. «Обойдёмся и без ёлки», – подумал каждый из нас. Лесок этот хотя и недалеко, но место там глухое. Рядом нет ни одного поселения. И вырубки деревьев в нём  запрещены властью. Сунешься – нарвёшься на неприятности.
Иван на наше молчание тоже никак не отреагировал. Мы подумали, что он с нами согласился. Закончив обедать, брат оделся и вышел на улицу. Спустя несколько минут послышался стук в окно. Подняв головы, мы увидели Ивана, уже на лыжах. Он махнул нам рукой, дав знать, что ушёл в лес.
– Вернись сейчас же, – закричала мать и бросилась на улицу, чтобы остановить его.
Я выбежал следом.
– Вернись немедленно, – кричала мать истерически,  но Иван уже спускался с горы и голоса её не слышал.
– Почему ты не остановил его? – набросилась мать уже на меня. – Посмотри на небо. Того и гляди, снег сорвётся.
Я, чтобы не вызвать ещё больший  гнев,  промолчал.
Мы смотрели вслед Ивану, пока тот не скрылся из виду.
Неожиданно наше внимание привлекла приближающаяся к нам санная повозка. Управляла ею сидящая в передке женщина. Когда повозка поравнялась с нами, женщина остановила лошадь.
– Тпру-у-у, – скомандовала она и, едва лошадь замедлила шаг, проворно, по-мальчишески, спрыгнула с повозки. Она натянула вожжи, умело  замотала их концы поверх полозка и   направилась к нам.
В повозке остался лежать мужчина, укрытый по плечи  одеялом. На нём была шинель и шапка, какие носили  солдаты-красноармейцы.
– Здравствуйте, люди добрые, – поприветствовала нас незнакомка, подойдя ближе.
Мы дружно ответили на приветствие и с удивлением уставились на неё.
– Вы не выручите меня? – обратилась она к нам, глядя то на меня, то на мать. – Разладилась упряжь – оглоблю не держит. Может, мотузочка какая-либо в вашем хозяйстве найдётся.
– Гришка, посмотри, что там случилось. И помоги, – распорядилась мать.
Я подошёл к повозке. Теперь я смог отчётливо рассмотреть лежащего в ней человека. Это был, вне всякого сомнения, солдат Красной армии. Меня поразило его лицо.  Оно было настолько обезображено шрамами от осколков снарядов, что на него нельзя было смотреть без внутренней дрожи. Лежал он с закрытыми глазами, не шевелясь. «Наверное, спит», – подумал я.
Я осмотрел упряжь. Понял, что надо заменить перетёршийся ремешок.
Пока я отыскал подходящий кусок ремня и прилаживал его, мать разговорилась с этой женщиной и познакомилась с ней.
Оказалось, что зовут её Нюрой и везёт она мужа аж с той стороны линии фронта. Везёт домой, в оккупационную зону.
– Ноги у него не ходят, – поделилась Нюра горем и, будто убеждая и себя и нас, что это временно, пояснила:
– Пальцами шевелит. Врачи говорят: «Его бы на южные курорты, но они под немцем».
– Как же ты узнала о нём?  Как отыскала? И как привезла? – засыпала мать Нюру вопросами.
– Ох, милая, долгая это история. Случайно узнала. А как довезла – лучше не спрашивай, – произнесла Нюра грустно.
Она посмотрела матери внимательно в глаза и спросила:
– А твой где?
– Воюет. А может, вот так же, – ответила мать.
– Чуть не увели его у меня, – сообщила Нюра неожиданную новость, кивнув при этом на повозку.
– Как? Кто? – воскликнула мать удивлённо. – Он же не ходит?!
– Не ходит, – согласилась Нюра. – Но увезти его, как я это сейчас делаю, можно.
Нюра рассказала, что делается там, по ту сторону линии фронта, разлучившей родных людей. Одних – надолго, других – навечно.
– Вся страна в госпиталях. Они забиты искалеченными солдатами. Кто без рук, кто без ног, кто без глаз. А кто и без всего, – рассказывала Нюра. – Возле таких вот, как мой, дежурят сиделки. Бабы идут в госпиталь и добровольно сидят возле них. Которой мужик нужен – забирает к себе домой. Вот и моего такая же умыкнула. Еле отвоевала.
– Как же ты его довезла? Как он не замёрз по такому холоду? – допытывалась мать.
– Я его привезла ещё в сентябре, – пояснила Нюра. – Жила с ним в Красной Лисице, у его матери. Там я в невестках была. Оттуда и на войну его проводила. А теперь вот еду в Тимофеевку, к своей матери. Занедужила она. Буду за двоими ухаживать. 
– Чего ж он согласился уйти к другой? – спросила мать.
– Откуда, – говорит, – я знаю, нужен я тебе такой или нет. Да и кому я нужен? А тут нашлась, сама себя предложила, – пояснила Нюра и, тяжело вздохнув, продолжила:
– Да его-то понять можно. И её (о сопернице) тоже можно. Хоть запах мужской в доме будет.
Мать хотела ещё что-то спросить, но заворочался солдат. Похоже, от холода.
– Прости, милая, поедем мы, – сказала Нюра и, быстро вскочив на повозку, дёрнула за вожжи.
Когда лошадь тронулась, Нюра махнула матери рукой и сказала:
– Дай Бог тебе своего дождаться.
Мы  смотрели им вслед, пока не почувствовали, что сильно продрогли. Ведь, чтобы задержать Ивана, мы выбежали из дома без верхней одежды.
Когда вошли в дом, мать долго сидела с угрюмым видом, низко опустив голову. Вдруг она спохватилась.
– Гришка, а где же Иван? – спросила она тревожно.
Мы опять вышли за двор. Долго вглядывались в сторону леса, откуда мог появиться Иван. Но там никого не было видно.
Ближе к вечеру поднялась позёмка. Не прошло и получаса, как лыжный след стал едва различим. Мать вовсе расстроилась и без конца задавала вопрос:
– Что мы будем делать, если он не объявится в ближайшее время?
С каждым часом тревога за Ивана всё больше нарастала. Я беспрерывно выбегал на улицу и вглядывался в сторону леса, который уже стягивался в большую чёрную точку.
Когда стемнело, мать приказала принести наш хозяйственный фонарь, с которым мы ходили к корове перед её отёлом.
– Пойдём с зажжённым фонарём – может, увидит. Будем кричать – может, услышит, – пояснила она.
Когда я наладил фонарь (заправил керосином, проверил фитиль), мы оделись и вышли во двор. Повалил крупный мохнатый снег. Я закрыл дом. Мы вышли за калитку. Вокруг ничего не было видно. Фонарь только слепил глаза и мало помогал нам. Вряд ли он мог служить и маяком. Мы всё же сориентировались куда идти. Стали прислушиваться.
Со стороны речки я услышал шорохи, похожие на те, что издают скользящие лыжи.
– Идёт! – крикнул я радостно и побежал навстречу.
Иван пришёл со снопом сосновых веток на спине.
– Что случилось? Почему так долго не было? – спрашивал я брата.
– Только наломал веток, полицаи за ёлкой приехали. Пришлось спрятаться, – объяснил Иван причину своей задержки.
– Что же они три часа ёлку рубили? – спросила мать строго.
– Срубили-то быстро, да выпивку возле неё устроили. Пришлось ждать в укрытии. Думал уж околею, – пояснил Иван.
– Был бы дома отец, он бы тебе  башку свернул, – сказала мать строго. Но по тону, каким была  произнесена эта фраза, я понял, что она уже успокоилась.
Целый вечер мы устанавливали и украшали ёлку. Помогала нам и мать. Но я чувствовал, что она ещё находится под впечатлением встречи с Нюрой, и поэтому привычной радости, которая  бывает в преддверии Нового года, мы не ощущали.
После зимних каникул я продолжил занятия в школе. Однако из общежития мне пришлось уйти. Причина была банальна – у меня из тумбочки украли сало. Большой кусок хорошего сала. Кражи продуктов в общежитии были делом обычным. Кормили нас плохо. Поэтому поводу удивляться было нечему – бесплатно, да ещё и война. Меня  задело хамство вора – взял всё подчистую. Мать мне отдала последний кусок. Сели с Иваном на картошку с солью. О краже я никому ничего не сказал. Молча собрал вещи и ушёл к дяде Степану. 
Дядя Степан – родной брат матери. Жил он на Замостье, в небольшом районе Грайворона, расположенном на противоположном от моего прежнего местожительства берегу Ворсклы. От его дома до нашей школы километра четыре. «Далеко, зато уютней», – решил я.
Дядя жил вдвоём с женой – тётей Дашей. Детей у них не было. Возможно, поэтому моё появление их обрадовало.
На войну дядю не взяли по инвалидности. Его правая рука была увечной.  Этот подарок он получил от немцев ещё в шестнадцатом году. К тому же, возраст уже  был солидный.
Несмотря на увечную руку, дядя Степан занимался различными ремёслами – столярничал, коптил по заказам в самодельной печи сало и рыбу. Но главным его занятием было – шить и чинить обувь. Среди его клиентов было немало  немецких офицеров, плативших за труд настоящими немецкими марками. Остальные рассчитывались кто чем мог, в основном продуктами. Нередко дядя работал за «спасибо». Если клиент ему не нравился, говорил: «Я занесу тебя в долговую книгу. У меня, брат, учёт строгий». Иногда кричал мне:
– Гришка, запиши этого несчастного. Придёт время – я возьму с процентами.
– Хорошо, – отвечал я.
На самом деле никакой книги у дяди не было.
– Жмот приходил. Спекулянт. Под час неразберихи нахапал барахла, теперь гонит втридорога. А за честную работу  ему, скотине,  копейку жаль. Рассчитывает на то, что война долги спишет, – пояснял он своё неприятие к одному из клиентов.
Детскую обувь дядя   ремонтировал или бесплатно, или брал символическую плату.
– Вырастешь – пригласишь на свадьбу, – говорил он малышу и трепал его за ухо или трогал за нос.
Однажды пришла женщина с мальчиком лет пяти или шести. Ботиночки на малыше были настолько изношены, что поневоле вызывали слёзы. Он держал в руках небольшой свёрток. 
– Что это у тебя? – спросил дядя Степан.
– Это плата за работу, – сказал мальчик тихо.
Дядя Степан взял свёрток, осторожно развернул его. В нём было четыре куриных яйца.
– Ух, ты какие красивые, – похвалил дядя Степан. – Это нам с бабкой на обед и ужин.
Он усадил малыша. Снял с него его жалкие ботинки, поставил на пол. Затем принёс сумку, вытащил из неё пару почти новых ботинок.
– Примерь, казак, – сказал дядя Степан, протягивая мальчику ботинки.
Видя, что тот стесняется, дядя Степан подбодрил его:
– Давай, казачёк, ногу. Вот так. Молодец. Давай вторую.
Когда ботинки были надеты, дядя Степан поставил мальчика на ноги, потрепал за волосы.
– Не жмут? – спросил дядя Степан, пробуя пальцами носки ботинок.
– Нет,– ответил малыш.
– Встань, пройдись, – потребовал дядя Степан.
Тот выполнил требование мастера.
– Нравятся? – спросил дядя Степан.
– Угу.
– Как тебя зовут? – поинтересовался дядя Степан.
– Вася, – ответил тот.
– Вот и носи, Василий, на здоровье. – А эти, – дядя показал на его старые ботинки, – я тебе принесу на твою свадьбу. Чтобы помнил, в чём ходить приходилось.
Когда счастливая и благодарная мама собралась с сыном уходить, дядя Степан остановил их:
– Погодите.
Он пошёл на кухню, отрезал добротный кусок копчёного сала, завернул в газету и протянул женщине со словами:
– Пусть уж у вас сегодня будет настоящий праздник.
Когда Вася с мамой ушли, дядя Степан сказал:
– Вот у неё совесть на первом плане. Голодная будет сидеть, а совесть не продаст. Не то что тот барахольщик. Хитрит, хитрит. Придёт время – всё прахом будет.
Несмотря на неоспоримые достоинства – трудолюбие, природную доброту и щедрость, у дяди Степана было вдосталь и недостатков. Он пил и сквернословил,  не умел держать язык за зубами и не признавал никаких авторитетов.
Заработанные деньги он пропивал в тот же вечер. Тётя Даша ругалась, на что дядя резонно отвечал:
– Деньги всё одно пропадут. Так пусть лучше проведу их на водке.
Он находил таких же, как и он сам, друзей и в их кругу ругал на чём свет стоит Красную армию и её командование за то, что не могут начистить фрицам рожу.
– Язык твой – враг твой – корила тётя Даша. – Пропадёшь ты, Степан, когда-то из-за него. Уж напился, так хотя бы молчал.
Однажды вечером к нему с заказом пришли два офицера и принесли презент – бутылку шнапса. Тётя Даша накрыла стол. Все вчетвером сели поужинать. Тётя Даша поставила четыре рюмочки, одну из которых дядя Степан тут же заменил на двухсотпятидесятиграммовый стакан.
Немцы, хотя и с трудом, говорили по-русски. 
 – Пан шутит? – спросил один из гостей, показывая на стакан.
– Наливай полный. Чего дразниться?   – возмутился дядя Степан.
Немец налил. Оба фрица стали наблюдать, что он будет делать дальше. Дядя Степан, который уже был под хмельком, взял со стола огурец, нюхнул его по привычке и начал не спеша пить неведомый ему напиток.  У немцев глаза округлились от удивления, они даже встали с мест. Когда дядя Степан допил, они оба начали испуганно тараторить тёте Даше:
– Матка, пану капут! Матка, пану капут!
Тётя Даша махнула рукой, дескать, дело привычное. Дядя Степан съел пол - огурца, достал кисет, скрутил сигарету и закурил. Немцы выпили тоже, закусили, начали беседу. Дядя Степан, очевидно от сильной усталости, откинулся спиной к стене и задремал.
– Матка, – обратился один из гостей к тёте Даше, – пан очень хороший мастер. В Германии он бы хорошо жил. Был бы состоятельным.
Дядя Степан, может, ему что приснилось, поворочался и запел: «Партизанские отряды занимали города». Немцы, услышав про партизан, вскочили с мест и заорали:
– Пан партизан?! Пан партизан?!
Тётя Даша, которая перепугалась выходке мужа не меньше немцев, начала их успокаивать:
– Пан пьяница. Он всегда поёт эту песню, когда напьётся. Он другой не знает.
Она растолкала мужа.  Тот открыл глаза и уставился на немцев, как будто их видит в первый раз. Промычав что-то нечленораздельное, он взял бутылку, вылил остатки содержимого себе в стакан и выпил.
– Дрянь, – сказал дядя Степан и презрительно сплюнул. Затем доел свои пол-огурца и как будто протрезвел. 
Немцы смотрели на него с нескрываемым удивлением. Я в это время сидел в другой комнате за уроками, всё слышал и тоже, как и тётя Даша, нервничал.
Но, в основном, в дядином доме было спокойно.
Однажды шёл я утром в школу. На улице было серо, тускло и тоскливо. Послышался гул самолёта. Я задрал голову вверх. Над городом кружил кукурузник. Из него вылетали какие-то тюки, которые тут же рассыпались на множество отдельных листочков: они, как рой пчёл, кружились в воздухе, медленно опускаясь к земле. Я остановился в замешательстве, не понимая, что происходит. Самолёт, сделав пару кругов, улетел. Его гул  постепенно стих. Наступила тишина. Вокруг ни души. Я на улице один, как в пустыне. «Что всё это значит?» –  вновь подумал я. Не найдя объяснений появлению советского самолёта, я постоял ещё немного и продолжил путь.
В здании школы было полно немцев. На пороге меня остановил часовой и дал знать, жестикулируя руками, что занятий не будет и мне надо идти домой.
Я вернулся и обо всём рассказал дяде. Тот о самолёте ничего не слышал, сидел и спокойно шил чей-то сапог.
– Что бы это могло значить? – спросил я его.
– В школе полно немцев, говоришь? – спросил он.
– Да, полно, – подтвердил я. – И какие-то они растерянные.
– Это, Гришка, значит, – сказал, наконец, дядя Степан, – возьми в ящике стола две марки и принеси мне выпить.
Видя мою нерешительность, дядя Степан поторопил меня:
– Беги скорей. Можешь не успеть. Продавцы   уже прячут товар.
Я хотел у него всё же уточнить: что же всё-таки это значит? Но не успел. В комнату, к моему необычайному удивлению, вбежал запыхавшийся Иван.
  Он поздоровался со всеми и без обиняков заявил:
– Гришка, собирай быстро вещи и домой.
– Откуда ты взялся? Что случилось? – набросился я на него с вопросами.
– Мать прислала, – ответил Иван,  –   сказала, чтобы шли бегом домой. Наши не сегодня-завтра будут у нас.
– Откуда такие новости? – начали мы с дядей Степаном добиваться у Ивана чего-нибудь  вразумительного.
– С самолёта, –  ответил Иван. – Всё село засыпано листовками.
Только тогда до меня дошло, что с самолёта сбрасывали листовки. Я быстро собрался, и мы убежали.
Утро мы встретили с новыми чувствами. Несмотря на пережитое, была радость. Но была и тревога. С приходом наших мы ожидали вестей от отца. Не покидало нервное напряжение.  А вдруг… А вдруг принесут плохую весть. Особенно это было заметно по матери. Она нервничала и выглядела отрешённой.
В этот же день, в полдень, нам действительно принесли весть, но не об отце, а о дяде Грише. К нашему дому подъехали сани. Правил ими какой-то старый дед. Запомнились: борода, старая латаная фуфайка и сбитая набок старая кроличья шапка – одно ухо вверх, другое – вниз. Рядом с дедом – военный, красноармеец. Когда сани остановились возле нашего двора, военный спрыгнул на землю и направился к нам во двор. Мы все трое вышли ему навстречу и напряглись настолько, что бил озноб. Подойдя ближе, военный спросил:
– Правильно ли я попал по адресу?
Он назвал имя матери и наши имена.
– Я привёз Вам письмо от брата, – сказал военный, обращаясь к матери.
– Заходите в дом, – пригласила его мать и указала кивком головы на калитку.
– Нет, не могу, – ответил он. – У меня совсем нет времени. Я уже опаздываю. Буквально три минуты.
Что успел рассказать этот военный за три минуты?  Он сказал, что зовут его Николай. Что письмо это давнее, ещё с августа сорок первого. Отдал его ему дядя Гриша, потому что дядя Коля – наш земляк, из села Доброго. Дядю Колю ранило в таз при восстановлении водной переправы под Одессой. Служили они с дядей Гришей в сапёрном батальоне. Дядя Гриша был политрук.
– Он зашёл ко мне в медсанбат, – рассказывал дядя Коля, – и передал мне вот этот треугольничек. «Врачи утверждают, что ты, Николай, отвоевался. Понятно, что после госпиталя поедешь домой, – сказал Ваш брат, – передай вот это письмо сестре и племянникам».
– Вышло, однако, так, –  продолжил дядя Коля, – что я попал не домой, а опять на войну.
Немного помолчав, он добавил, обращаясь к матери:
– Где сейчас Ваш брат я не знаю. Вначале я хотел выбросить это письмо, но потом решил: пусть лежит в кармане как добрая примета.
Он усмехнулся и продолжил:
– После этого я ещё два раза побывал в госпитале и письмо со мной.
Он обнял мать, сказал: «Крепитесь!», пожал нам с Иваном по-мужски руки и пошёл к саням. Ещё раз махнул нам всем рукой на прощанье и сел в сани. Дед, его кучер, стеганул лошадь кнутом, и они умчались. Мы смотрели им вслед, пока повозка не скрылась из виду. Потом побежали в дом читать письмо.
Текст этого короткого послания с фронта был затёрт настолько, что мы его едва разобрали. Из первых же строк я понял, что дядя Гриша ни капли не изменился. Он призывал нас верить в победу, которая обязательно придёт и не позже, чем через год. «Но, что бы ни случилось, –  писал дядя Гриша, – вы с Иваном не должны наделать  глупостей».
«Особенно, - писал дядя Гриша, обращаясь ко мне, –   учитывая твой возраст, прошу тебя, запомни: любая нелепость может испортить всю твою жизнь…» Эти слова, безусловно, кольнули меня в сердце, и я подумал: «Жаль, что письмо шло так долго».
Далее дядя Гриша написал инструкцию, как вести себя в военной обстановке. Мы, по его мнению, должны были немедленно вырыть окоп, чтобы в него прятаться на случай бомбёжки. Он привёл его подробный чертёж  и рекомендовал место, где его вырыть.
Мы читали и перечитывали дядино письмо, пока не выучили его наизусть. Затем мать спрятала его в узелок к письмам отца.
Вечером к нам пришла тётя Люба. Пришла узнать: что за военный к нам приезжал. 
Мы ей всё подробно рассказали. Мать посетовала, что от отца ни слуху, ни духу. Тётя Люба успокоила нас: «Будут известия. Это же только первые ласточки. Надо ждать».
– Что нам ещё остаётся? Будем ждать, – ответила мать. 
Наступление наших развивалось быстро. До нас доходили слухи о взятии Белгорода, Харькова, Богодухова. «Погнали немцев до Полтавы», – слышали мы приятные новости.
Вместе с немцами побежали полицаи. Хорь впереди всех. «Кажись, сдыхались», – говорили люди с облегчением.
От отца известий мы так и не дождались. Не знали мы тогда и того, что освобождение это продлится считанные дни.


ГОВОРИТ МОСКВА

С момента освобождения нашего села от немцев прошло недели три. В природе за этот короткий срок произошли большие перемены. Снег потемнел, присел, весь пропитался водой. С протоптанной тропинки нельзя было сделать и шагу – снежный наст проваливался, и ты сразу же оказывался по колено в ледяной воде. Ожидалось большое половодье. Мать приказала нам с Иваном сделать водоотводные канавки.
С утра, управившись по хозяйству и позавтракав, мы приступили к делу. Работалось легко. Светило солнышко. Весенний воздух вливал в организм силу и бодрость. Окрыляло сознание того, что это уже послеоккупационная  весна.
Спустя некоторое время со  стороны улицы послышался шум. Мы в это время работали на противоположной стороне дома. Я выбежал за двор – посмотреть, что случилось. То, что я увидел, произвело на меня настолько тягостное впечатление, что оно осталось в моей памяти на всю жизнь.
По дороге, обгоняя друг друга, с перекошенными от страха лицами, бежали наши солдаты. Удручающее впечатление производили и их разношёрстная одежда – у кого шинель, у кого бушлат, но всё старое и до нитки промокшее, и их обувь – разбухшие от воды и скомканные в гармошку валенки, и их вооружение – в основном, винтовки, редко у кого – автоматы.  В этой движущейся в беспорядке толпе лошади тащили артиллерийские пушки. Это были настолько худые клячи, с впалыми, обвислыми боками, что, казалось, они скоро и без упряжи не смогут стоять на ногах. Солдаты хлестали их кнутами, бедные животные падали на передние ноги, с невероятными усилиями вставали. Солдаты суетились – одни помогали лошадям подниматься на ноги, другие толкали пушки и неистово матерились. Все они двигались  на железнодорожную станцию Одноробовка, где их ждали для погрузки.
За двор вышла мать. Увидев эту картину, она быстро вернулась в дом, смела в подол весь стоявший на столе обед  и вынесла  солдатам. Я видел, что и из других домов выходили женщины с узелками. Мать позвала с собой Ивана. Она разостлала на столе платок, положила в него четвертинку сала, краюху хлеба, с десяток луковиц и всё связала в узелок.
– Отнеси и это, –  сказала она.
По возвращению в дом мы увидели мать, лежащую ничком на кровати. Она плакала навзрыд.  Сквозь всхлипывание были слышны её причитания:
– Господи, за что же такое наказание?! Мать-Богородица, царица небесная, помилуй нас.
Наплакавшись, она поднялась с кровати, зажгла перед иконой лампаду и, встав на колени, молилась неотрывно часа два. Затем залезла на печь и лежала до вечера, не проронив и слова. Мы с Иваном, забившись в угол, тоже молчали. Об обеде уже никто не вспоминал – давило чувство непоправимости случившегося.
Спустя несколько часов в село вошли немецкие танки. Они направились в проулок, к реке, чтобы,  перемахнув её сходу, выйти к    железнодорожной станции, уничтожить или взять в плен наших солдат.
К счастью, сделать это немцам не удалось. Первая же машина увязла в родниках,  даже не добравшись до берега. Немцы оставили один танк в помощь и, не теряя темпа, двинули в обход, через Александровку. Это потерянное немцами время сыграло на руку нашим. Они успели погрузиться на платформы и уехать.
На другой день к вечеру в село прибыл немецкий конный обоз. Лошади  как с выставки. Сани новые, словно вчера из-под топора.  О солдатах говорить нечего – холёные, одетые, вооружены автоматами. Каюсь, я тогда подумал: «Это – всё! Против такой силищи не устоять!»
Обоз остановился в селе на ночлег. У нас власти разместили  шестерых солдат. Прибыли они на двух санных повозках. Судя по потным, уставшим лошадям, переход у них был длительным.
Повозки немцы оставили у двора, к ним же привязали и лошадей. Из нашей копны натаскали в сани сена лошадям, а затем в дом – себе на подстилку. У каждого было по два одеяла – одно поверх сена, второе – чтобы укрыться. Задав корма лошадям и организовав себе постель, постояли во дворе, покурили. Когда лошади остыли, заботливо укрыли их одеялами.
Ближе к ночи потянуло на мороз. Немцы что-то между собой поговорили, затем позвали меня.
– Пан, – обратился ко мне самый пожилой из них, – надо лошадей поставить в сарай.
Я посмотрел на него с недоумением.
– В сарае корова, – возразил я и начал объяснять жестами, что такую просьбу выполнить не могу.
Но спорить или что-либо доказывать  немцам бесполезно. Если им надо – твои заботы несущественны. Немец сделал строгое лицо и пальцем показал на двери. Выхода не было – я пошёл выполнять приказание. Вслед за мной направился и немец.
Мы с ним вывели Зорьку во двор. Начали заводить в сарай коня. Но он стал пятиться назад и беспокойно крутить головой.
– Пан, там яма, – сказал немец, тыча пальцем в пол, сразу за порогом.
– Нету там никакой ямы, –  возразил я. – Откуда она возьмётся?!
– Яма, яма, – затараторил  немец настойчиво.
Затем он взял меня за руку и повёл в другой сарай. Там у нас стояли сбитые деревянные щиты. Отец  готовил их для постройки сеносушилки.
– Пан, берьи-и-и и несь-и-и, – приказал немец, коверкая наши слова.
Мы с ним замостили щитами пол. Затем на помощь вышел  ещё один немец, и они уже сами разместили лошадей. Я же стал размышлять – что делать с Зорькой? Посоветовавшись с матерью, решили завести её в веранду.
– Всё-таки теплее, – сказала мать.
Корова наполовину перекрыла входную дверь в дом, но немцев это не смущало. Они не возражали. Они решили свою задачу, мы – свою.
Вскоре они сели ужинать. Со своих пайков дали каждому из нас по галете.
Утром, только стало светать, немцы уехали. Мы же начали выводить Зорьку из веранды. Корова – не лошадь. Подать назад её чрезвычайно трудно. Пока вывели, она вынесла рогами половину оконных стёкол. Зорьку сразу же завели в сарай, после чего мать долго массировала ей вымя.
Через несколько дней, немного придя в себя, я поинтересовался у матери, о какой яме говорил немец? Я ожидал, что она только пожмёт плечами.
Однако мать сказала, что яма в сарае, действительнокогда-то была.
– Вот тебе и конь! – воскликнул я.
Из рассказа матери я узнал, что вырыл её отец в тридцать третьем году и спрятал в неё хлеб.
– Выкопал её отец у самого порога не зря, – пояснила мать, – ширяли железными палками по всему сараю, сковыряли весь пол. У порога проверить никто не догадался. Этот хлеб позволил выжить и нам,  и семье дяди Андрея.
– В коллективизацию, когда делали опись хозяйств, – продолжила мать свой рассказ, – нас записали в середняки, а дядю Андрея – в кулаки. У него была крупорушка, а это уже машина.  Дядю забрали в Грайворон под арест. К нему в дом приехали активисты. Забрали хлеб, одежду.  В бадье нашли сало – забрали и его. Сели обедать. С этим негодяем Хорем  бегала активистка. Сучка сучкой. От водки сдохла. Была бы жива – сжила бы нас сейчас со свету. Взяла она это сало и говорит своим друзьям: «Кушайте, товарищи, сало. Оно теперь наше». Тётя Фёкла не выдержала и говорит: «Да, знаешь ли ты, сукина дочь, каким потом оно достаётся? Кто ж тебе мешает дома своё такое же иметь?».
Далее мать рассказала, что в Грайвороне кто-то из комиссии шепнул дяде Андрею: «Скажи, что крупорушка сломана. В середняки перепишут».
 Утром дядя Андрей вернулся в село середняком. Дома его ждали голые стены и  плачущая жена.
Вскоре после отступления наших мне передали из Грайворона о возобновлении занятий в школе. Но я не стал продолжать учёбу. Не покидало чувство раздвоенности своей жизни. Не последнюю роль в моём решении сыграло и дяди Гришино письмо. 
Ранней весной мы посадили огород. А со средины мая и меня, и мать начали вновь привлекать к работам. Строили дорогу.  Но уже не ту, что мы делали в сорок втором году.  Это была совсем новая дорога. Её направление для всех было загадкой. Она не вела ни к какому населённому пункту, а  шла по полям ровная как стрела. Было заметно, что немцы спешат. Всех пригодных к физическому труду жителей села бросили на её строительство. Работали с утра до позднего вечера.
В том месте, где весной увяз танк, немцы сделали насыпь, а через речку построили  добротный мост. Сразу же по завершению строительства по  дороге начали перебрасывать технику, в основном танки.  Передвижение техники осуществлялось только ночью.  От зари до зари в тёмное время суток слышен был гул моторов. Мы с Иваном иногда выходили к мосту посмотреть, что там делается, хотя это и было запрещено. Полицаи объявили по домам, чтобы ночью никто по селу не болтался. Но мальчишеское любопытство брало верх над приказами и распоряжениями. Мы смотрели на  шестидесяти тонные «тигры», проносящиеся, не сбавляя скорости, по мосту. Смотрели и восхищались: и мостом, и техникой, по ней проходящей. Но, в основном, нас одолевала тревога. Мы понимали, что вся эта махина катится против наших.
Днём жизнь на дороге замирала. С рассветом многотонные машины загоняли в сады и маскировали. По экипажам было заметно, насколько длительны и изнурительны их переходы. Они в буквальном смысле слова валились с ног. Когда танкисты вылезали из машин, то сразу же падали под деревья и тут же засыпали.  Некоторые, даже не снимали шлёмов. Спали до вечера. Вечером ужинали. В сумерках запускали моторы и уезжали. Куда?  Мы этого не знали. Только после войны стало ясно, что дорога эта вела под Прохоровку, на Курскую дугу.
Переброска техники шла до конца мая и почти весь июнь. Затем на какое-то время в селе наступило спокойствие. Немцев не было. В один из таких спокойных дней Иван мне предложил вырыть окоп по дяди Гришиному чертежу.
–Зачем он нам нужен? – спросил я брата.
– Будем прятаться, если стрельба начнётся. Видел же сколько техники пошло?
Я не стал возражать. Решил так: выроем и посмотрим, каков он есть. Мы взяли у матери письмо, ещё раз внимательно его прочитали и принялись за дело. По неопытности провозились с ним два дня, но получился он по всем правилам военного искусства.
Окоп понадобился уже через неделю. Иван прибежал с улицы и сообщил, что немцы едут по дворам – собирают домашнюю птицу. Я не на шутку испугался. Думаю, взрослых гусей заберут, а малыши будут бегать беспризорными. Мы с братом быстро половили гусей и побросали их в окоп, где они и сидели, пока немцы не уехали.
В конце июля с севера стал доноситься гул канонады. В селе опять начали расквартировываться немецкие части.
Однажды вечером к дому подъехала грузовая машина. За рулём сидел молоденький белокурый паренёк. Он был, если и старше меня, то разве что на год.  Рядом, на пассажирском сиденье, был офицер.  В кузове находились ещё два немца – солдаты. Офицер скомандовал, чтобы машину загнали во двор. Все выглядели  очень уставшими. По возрасту каждому из этих троих было, скорее всего, за пятьдесят. По сравнению с ними шофёр казался школьником. Они между собой о чём-то поговорили, достали с кузова раскладной столик и сели во дворе ужинать. Я, чтобы не маячить, ушёл со двора, сел на лавочку, стоящую у передней межи огорода, и стал смотреть на речку.
Стоял чудный июльский вечер. Я даже вспомнил  Гоголя: «Ни шелохнёт, ни прогремит». Только стайки скворцов перелетали с дерева на дерево, устраиваясь удобней на ночлег, да ласточки вились возле дверей хлева, очевидно, решали, где им ночевать – в помещении или на улице.
Вдруг я почувствовал, что меня кто-то тронул за плечо. Я повернул голову. Передо мной стоял этот белобрысый немец. Он показал взглядом на  скамейку, как бы спрашивая разрешения сесть рядом. Я подвинулся. Мы долго сидели молча. Затем он спросил по-немецки:
– Как тебя зовут?
Я ответил на его языке. Мои знания это позволяли.
Немец улыбнулся, довольный тем, что я его понимаю. Затем он назвал своё имя.
– Меня зовут Пауль, – сказал он.
Я кивнул головой, и мы опять некоторое время молчали.
– Хороший вечер, – сказал Пауль наконец.
Это я тоже понял. Мы разговорились, безусловно, часто, прибегая к жестам.
– У тебя есть девушка? – спросил Пауль.
– Нет, – сказал я и почему-то застеснялся. Откровенно говоря, и вопрос был неожиданным. Немного подумав, я добавил:
– Война, всё неопределённо так.
Пауль понимающе покачал головой.
– У меня была, – произнёс он невесело. – Дружили с детства. Теперь не пишет.
Мы ещё немного побеседовали. Говорил, в основном, он.  Затем Пауля позвал командир. Я понял, что завтра им рано ехать и Паулю пора спать.
Я посидел ещё немного сам и с наступлением сумерек тоже пошёл в дом. Немцы уже храпели вовсю. Легла спать и мать. Иван ждал меня, чтобы вместе поужинать.
Мы поели. Иван тронул меня за руку и кивнул, чтобы я вышел с ним во двор. На ходу брат прошептал:
– Подежурь возле двери. Если кто будет выходить, дашь знать.
Оставив меня дежурить, быстро вскочил на кузов машины и стал на нём орудовать каким-то рычагом. Я догадался, что он отгибает доски, стоящего там ящика. Я только хотел сказать Ивану, что не надо этого делать, как вдруг скрипнула калитка, и во двор вошёл Пауль. Мы не заметили, когда он вышел из дома. Не знаю, чего я тогда больше испугался. Того, что Пауль застукал нас за таким делом, или того, что он подумает обо мне – как я мог такое сделать после откровенного разговора?
Иван, поняв оплошность, быстро спрыгнул с машины. Пауль махнул рукой и пошёл в дом. Мы спустя некоторое время тоже. Иван с добычей – куском копчёной колбасы. Но он, как я заметил, ей тоже был не рад.
Немцы поднялись рано утром. Я, услышав их возню, быстро подхватился и вышел на улицу. Пауль уже был на кузове. Он забивал молотком повреждённый ящик. Я попытался с ним объясниться. Он только улыбнулся и махнул рукой. Немцы быстро позавтракли и уехали.
Буквально через неделю у нас поселился немецкий офицер с денщиком. У них был мотоцикл с коляской, который они ставили у нас во дворе. Поселились они в зале вдвоём. На столе поставили радиоприёмник и   слушали его регулярно.
Часто офицер выгонял нас всех из дому на улицу. Спустя полчаса разрешал всем заходить. Причём, как заметила мать, делал он это только тогда, когда уезжал из дому денщик. Что он делал в комнате наедине с собой, для нас было загадкой. Однако вскоре всё прояснилось.
Однажды офицер сам уехал с утра на мотоцикле. Денщик включил приёмник, долго слушал Берлин. Затем позвал меня в комнату, показал кивком головы, чтобы я тоже могу послушать. Я подошёл и сел поближе к приёмнику. Денщик всё поглядывал на часы. Затем начал быстро крутить ручки приёмника, перестраиваясь на другую волну. Похоже, поймав нужную,  кивнул мне, давая понять, что можно слушать. Сам пошёл к окну и стал наблюдать за улицей.
Приёмник трещал, шипел. Я сидел, недоумевая, что мне слушать? И вдруг… «Говорит Москва. От советского информбюро», – послышался  железный голос Левитана.
В динамике трещало, шипело, булькало. Но я  расслышал: «Освобождены Орёл и Белгород». Больше ничего услышать не удалось. Немец подбежал и выключил приёмник. В наступившей тишине я услышал, что ко двору подъезжает мотоцикл.
Денщик показал на портрет отца и сказал:
– Завтра пан будет дома.
Тут же офицер вошёл в дом. По его виду можно было судить о   том, что он чрезвычайно встревожен. Он рявкнул на денщика, что-то ему сказал, и тот начал быстро выносить вещи и грузить их в мотоцикл. Через пять минут они уехали. По дороге мчались уже и другие мотоциклы. Благодаря услышанной информации я понял: «Немцы бегут».
Часа два или три было тихо. Мать с Иваном наводили после немцев порядок в доме. Я собирал в саду опалые яблоки.
Вдруг прямо за нашим домом заработал пулемёт. Зашелестела листва. На рядом стоящей яблоне, как ножом, срезало ветку. Я опрометью бросился в дом. Мать с Иваном стояли посреди комнаты и растерянно смотрели на меня.
– Ложитесь на пол, – крикнул я.
С улицы доносился топот бегущих ног. Выстрелы переместились на другую сторону дома. Слышно было, что стреляли возле речки и, возможно, у нас на огороде.
Через полчаса всё стихло. Спустя два часа я вышел в огород. Под яблоней лежали кучи стреляных гильз. Я вышел на улицу. Пошёл по дороге. Возле яра, ведущего к мосту, как повязанные снопы, лежали убитые немцы. Чуть поодаль стоял грузовик, похожий на тот, что был у Пауля. С открытой двери свешивалась белокурая голова. У меня перехватило дух. Я вернулся домой.  Несмотря на неприязнь к немцам, в это мне не хотелось верить. Хотя и полной уверенности в том, что это Пауль у меня не было.
Вечером мы узнали ещё более ошеломляющую новость. В этом бою участвовал наш односельчанин и был убит на своём огороде. Два года шёл домой и не дошёл пятидесяти метров. Ему было двадцать два года.
Так закончился последний день оккупации. Я долго не ложился спать. Сидел на той скамейке, где мы разговаривали с Паулем, и думал: «Не дошёл до дому наш сельчанин. Неизвестно, дойдёт ли Пауль, так грустивший за своей девушкой. И что ждёт меня? Может, уже скоро мне придётся стрелять в Пауля, а ему в меня, несмотря на то, что неделю назад мы мирно сидели и беседовали, как друзья».
Я не находил себе места. В голову неотступно лезла мысль: «Что ждёт меня  в ближайшее время?»    



ПРОЩАЙ, ДЕТСТВО

Жизнь в оккупации сродни плену, где над всем правит насилие. Но, слава Богу, оно не вечно. Пробил час – немцы бежали. Село вмиг оживилось. Люди вышли на улицу. Они собирались группами, делились впечатлениями. Даже с наступлением темноты не спешили расходиться по домам. Каждый чувствовал подъём жизненных сил и надеялся, что главный перелом в его жизни уже наступил, хотя впереди было много неизвестного, особенно в личной жизни. Ведь никто ничего не знал о судьбе близких, находящихся на фронте.
Однако освобождение от оккупации принесло и много неожиданностей. Вслед за линией фронта ушло моё детство. Мгновение – и мне пришлось осознать это в полной мере.


МЕТРИКА

На следующий день, с раннего утра –  это было седьмое августа сорок третьего года – через наше село двинулась военная техника. Вначале проскочили танки – тридцатьчетвёрки, за ними проехала на машинах пехота. Вслед тягачи протянули артиллерийские установки.
Сразу бросилось в глаза, что и техника, и  люди разительно отличаются от тех, что мне пришлось видеть всего несколько месяцев назад. Солдаты – в новом обмундировании; их личное оружие – автоматы. Пушки и тягачи – новые. Танки тоже словно только сошли с конвейера. Я недоумевал: «Откуда всё взялось! Да к тому же за такое короткое время».
Иван с друзьями побежал вслед за движущимися в направлении города войсками. Домой он вернулся только к вечеру. Захлёбываясь от радости, брат рассказал о том, что ему удалось прокатиться на Студебеккере и подержать в руках автомат.
– Завтра, – говорил Иван, еле сдерживая волнение, – будут штурмовать город. Сейчас наши взяли его в полукольцо. 
– Ты лично с командирами беседовал? – съязвил я, слегка завидуя его расторопности.
– Сам догадался – не дурак, – обиделся Иван, но пояснил:
– Люди с города бегут – артобстрела опасаются. С детьми, в основном. Те, что остались, будут по погребам прятаться.
Он полез за пазуху и достал оттуда какой-то предмет.
– А это видел?! – произнёс он, сгорая от счастья.
– Что это?! – изумился я.
– Тушёнка. Американская. Всё написано не по-нашему.
Он протянул  мне банку, чтобы и я в этом удостоверился.
– Машин  американских полно, –  рассказывал брат далее – Доджи, Форды, Студебеккеры, Виллисы. А шинели у солдат видел?! Английские.
Его радость тут же передалась и мне.
«Значит, мы не одиноки в борьбе с Гитлером», – ликовали мы.
Когда эмоции слегка улеглись, я спросил брата:
– Где  ты взял тушёнку?
– Старшина дал. Каждому по банке, – сказал Иван с гордостью. Уловив в моих глазах сомнение, пояснил:
– Командир дал ему такую команду. «Отпусти, –  говорит, – этой братве из моих запасов и гони всех в шею по домам». 
Мать, узнав о приключениях Ивана, сделала ему нагоняй. Особенно досталось брату за консервы.
– Какому-то солдату придётся воевать на голодный желудок, – корила она Ивана.
Тот оправдывался:
– Командир выделил паёк из резерва.
Мать настаивала на своём:
– Резерв же не для тебя держали, а для пополнения. Представь, если в каждом селе каждому по банке. Разве на всех напасёшься?
Как бы то ни было, ужин у нас получился на славу. Мне кажется, я ни разу в жизни не ел ничего более вкусного, чем картошка, заправленная этой тушёнкой.
Перед сном мать приказала нам обоим:
– Завтра из дому ни шагу.
Она окинула нас строгим взглядом и спросила повышенным тоном:
– Понятно?
– Понятно, –  ответили мы оба.
– Особенно это тебя, Иван, касается. Больно ты бойким стал, – сказала мать недовольно.
– Почему именно завтра? – уточнил я.
– Потому что завтра я пойду к тёте Маше. Занемогла она что-то. Просила, чтобы я пришла. Поэтому я иду рано утром в Кировку, – пояснила мать и ещё раз предупредила:
– Вы же из дому ни ногой.
– Надо проведать, –  согласились мы.
Мать ещё раз сделала нам напутствие, погасила лампу, посетовав при этом, что кончается керосин. 
Она быстро уснула. Мы же долго не спали. Лежали, тихо разговаривали. Иван делился впечатлениями об увиденной технике, о наших солдатах и командирах, об их отношении к ребятне.
– Они нам не родственники, но и не чужие. Не то, что немцы, – заключил Иван.
Я с ним согласился. И Курт, и даже тот танкист, что испортил мои ботинки, сами по себе, может, и неплохие ребята. Но к нам у них не было душевного тепла. Был лишь какой-то личный интерес – материальный, как у Курта, или простое любопытство, как у озорного танкиста. И даже Пауль, безусловно, с большим удовольствием излил бы душу своему ровеснику-немцу, будь он рядом, а не мне.
Мы с Иваном проснулись  от непрерывного гула. В комнате дрожали стёкла и даже осыпалась побелка с потолка. Мы быстро подхватились и выскочили на улицу. Слова Ивана подтверждались – началось сражение за город. Ревели танковые моторы, непрерывно стреляла артиллерия, гудели самолёты.
Брат полез на тополь. Взобравшись на самую верхушку, он воскликнул:
– Ух ты!
– Что там? – спросил я и, не дожидаясь ответа, тоже полез к нему.
Над Грайвороном висели клубы дыма и пыли. Поверх вились немецкие бомбардировщики. Они по очереди заходили в пике и с воем вонзались в этот чёрный смог, уже полностью окутавший город.
Наши наблюдения прервал резкий свист от приближающегося к нам предмета. От испуга я одной рукой вцепился за ветку, второй обнял ствол дерева и прижался к нему.
Содрогнулась земля. В метре от фундамента дома появилась дымящаяся воронка.
– Бежим в окоп, –  заорал Иван что было силы и начал быстро спускаться с дерева. Я следом. Тополь был огромен. Обняв руками его широкий ствол, я, слегка сдерживая скорость ногами, быстро устремился к земле.  Свист опять повторился. Мы стремглав бросились к окопу. За нашими спинами опять что-то шлёпнуло. Послышалось шипение. Мы кубарем скатились на дно нашего военно-технического сооружения и затаились.
Прошло минут десять. Вокруг было спокойно. Я почувствовал, что руки, ноги, грудь,  живот ноют от ссадин, полученных от быстрой эвакуации с  белостволого гиганта.
– Будем вылезать? – спросил я.
– Не знаю, –  ответил Иван.
Вновь засвистело, да так сильно ухнуло, что с бруствера на головы посыпалась земля. Сомнений не оставалось: надо сидеть и ждать улучшения обстановки.
Мы уселись на корточки, прижавшись спинами к стенке окопа, и слушали гул сражения. Приводили в недоумение немецкие бомбардировщики.
– Что можно бомбить в Грайвороне? – спросил Иван – Разве там есть важные объекты?
Я только пожал плечами.
Сидение  в окопе быстро надоело, и я предложил брату:
– Давай вылезать.
– Гришка, почему они не взорвались? – задал Иван неожиданный вопрос.
– Кто? – поинтересовался я.
– Снаряды, которые к нам залетели, –  уточнил Иван.
– Этого я не знаю, –  ответил я.
– А если мы только вылезем, а они взорвутся. Что тогда?
Этот вопрос меня вовсе обескуражил. От такого возможного исхода мне стало вовсе не по себе. «Вдруг они с задержкой взрываются», –  подумал я и не на шутку перетрусил.
– Давай ещё побудем в окопе, а там видно будет, –  предложил я.
– И сколько мы будем в нём сидеть?!
Я не знал, что ответить брату. Как успокоить его. Да и себя тоже.
Неожиданно как спасение послышался голос матери:
– Гришка! Иван! Где Вы?
Забыв об опасности, мы вмиг выскочили из своего убежища и побежали,  обходя стороной ещё дымящиеся воронки. Одна из них зияла прямо из-под фундамента дома.
Мать выглядела растерянной; увидев нас, несказанно обрадовалась.
– Где вы были? – спросила она, еле переводя дух от волнения.
Мы описали ей всю картину произошедших событий. Рассказали о снарядах. Когда немного успокоились, спросили о тёте Маше.
– Я с ней только поздороваться успела, –  сказала мать. – Только на стул присела, слышу: в нашей стороне творится что-то неладное. Бегом к вам побежала.
Мы направились во двор. Но входить в дом никому  не хотелось. Было откровенно страшно.
– Сынок, –  обратилась ко мне мать, –  позови деда Данила. Пусть на снаряды посмотрит.
Деда я застал за двором. Он стоял навытяжку и вглядывался в мутный с багровыми мазками горизонт, за которыми ждал своей участи Грайворон.
Дед Данила осмотрел воронки, взял из одной в руку горсть земли, помял её и даже зачем-то понюхал.
– Это противотанковые чушки. Немецкие. Они не опасны, –  заключил дед Данила, чем нас очень обрадовал.
Он ещё потоптался возле воронок, покрутил головой и сказал:
– На градус выше – дома   у вас уже бы не было.
– Зачем они по нас стреляли? – спросил Иван.
– Ошибка какая-то у ихних антилеристов вышла, –  объяснил ситуацию дед  Данила. – Ты же видишь, что творится в городе? День темнее ночи.
– А что немцы бомбят с таким старанием? – спросил я.
– А вот этого я и сам в толк не возьму, – сказал дед. – Уже полдня гатят бомбы и всё в одну точку. Что они там обнаружили такое?!
Когда дед ушёл, мы с некоторой осторожностью пошли в дом. Несмотря на то, что это было наше родное жилище, оно вдруг показалось нам чужим. Веяло неуютом. Временами было откровенно страшно. Иван даже предложил пожить в сарае, чтобы быть подальше от снарядов.
Но мать нас успокоила:
– Дед Данило сказал: «Они не опасны», значит бояться нечего. Он зря говорить не будет.   
Сражение за город длилось два дня. Особенно жарким был первый день – восьмое августа. Бои, разгоревшиеся с самого утра, не утихали ни на минуту. Менялся только их градус накала. Можно только представить, что пережили жители города, особенно те, что остались с малыми детьми. О военных, находящихся непосредственно в огненном смерче, даже не говорю; они, вне сомнения, совершали подвиг. Даже наших сельчан в эти дни ни на минуту не покидала тревога. Особенно она усиливалась, когда гул сражения накатывался в нашу сторону. «Вдруг опять наши отступают», – думали все со страхом.
Наши войска всячески старались взять город в кольцо. Немцы остервенело препятствовали этому, отбивая атаку за атакой, тем самым оставляя путь для отступления. Через село то и дело прямо над нашими головами проносились истребители. Казалось, вот-вот наступит перелом, и всё, наконец, стихнет. Однако, вопреки нашим ожиданиям, бои вскипали ещё с большей яростью. Непрерывно палила артиллерия, ревели танки, выли самолёты.
К вечеру следующего дня неожиданно всё стихло. Сразу же по селу прокатилась новость: «Немцы ушли из города и двинулись в сторону Охтырки». Все, наконец, вздохнули с облегчением.
Перед сном мы с Иваном вышли на улицу. Захотелось посмотреть на звёзды, на Млечный путь. Со стороны города доносился запах дыма и гари. Но небо было ясное. Неожиданно вспыхнула комета. Я на неё загадал свою судьбу. К моей радости, она долго не гасла.
–Хорошо, если бы так, – подумал я вслух.
– Что хорошо? – спросил Иван.
– Хорошо, что первая, по-настоящему мирная ночь уже наступила, – ответил я уклончиво, и мы пошли спать.
Утром мать послала меня в Грайворон.
– Сбегай, сынок, узнай: как там дядя Степан, –  обратилась она ко мне. – Говорят: «Замостье сильно бомбили».
Позавтракав, я быстро собрался и пошёл. Не терпелось увидеть дядю и тётю, а заодно взглянуть на город: увидеть, как он выглядит после столь ожесточённых боёв.
На въезде с нашей стороны город не пострадал, но был, как и во время оккупации, безлюден. Ближе к центру начали попадаться полуразваленные, полусгоревшие дома, изувеченные осколками снарядов деревья.  Поистине потрясающая картина открылась у моста через Ворсклу. Перевёрнутые полуторки, искорёженные пушки, обгоревшие танки, разбитые подводы вызывали ужас в душе.  Дорога по обе стороны моста вспучилась от десятков авиабомб.  Берега, словно оспой, иссечены снарядами. Примыкающий к мосту участок луга  превратился в сплошной котлован. Теперь я догадался, что мост и был тем важным объектом, который с таким усердием  бомбили немцы. Я вышел на его середину и, опершись на перила, посмотрел вниз. Буквально в нескольких метрах от несущих опор торчали из воды фюзеляжи авиабомб.  «Невероятно! Как же ты уцелел! – воскликнул я. –  Наверное, не только у людей есть судьба». Течение несло чью-то пилотку. «Немецкая!» – отметил я удовлетворённо и двинулся дальше.
Навстречу мне попалась худая сгорбленная женщина. Она держала в руках обрывок верёвки и безутешно плакала.
– Вот всё, что от коровы осталось, – сказала она, поравнявшись со мной, и, опустив голову, пошла дальше.
Я с пониманием и сочувствием посмотрел на неё и, не желая больше терять времени, с тяжёлым сердцем двинулся к дому дяди Степана.
Тётя Даша была дома одна. По выражению её лица я понял, что случилось что-то неладное. Поздоровавшись, я сразу же спросил:
– Где дядя Степан?
– Ушёл на войну, – ответила тётя Даша грустно.
Глядя на моё недоуменное и, наверное, растерянное лицо, сказала:
– Хорошо, что на войну, а не в тюрьму.

– Сволочи неблагодарные, – так начала рассказ тётя. –  Едва рассвело –  стук в окно. Голос: «Откройте! Вам повестка из военной комендатуры». Вошёл рассыльный, заставил Стёпу за неё расписаться и строго,  даже жёстко, предупредил:
– За неявку – уголовная ответственность.
Стёпа прочитал текст и сказал:
– Не волнуйся, браток. Не сбегу. Буду раньше, чем просят.
– Когда мы остались одни, –  продолжила рассказ тётя Даша, – Стёпа изрядно выпил и начал делать напутствие: как мне жить дальше без него.
– Стёпа, – воскликнула я, – это какое-то недоразумение. Разве ты в чём-то провинился?!
– Вызывают, значит, провинился. – ответил он. – А вот в чём? Это только они знают.
Он выпил ещё, уже не закусывая, и собрался уходить. Я решила идти вместе с ним.
На пороге комендатуры нас встретил молоденький солдатик.
– Вы к кому? – спросил он.
– К Антонову. Срочно, – сказал Стёпа.
– Он отдыхает в кабинете. После ночи, – пояснил солдат.
– Буди, – потребовал Стёпа настойчиво.
– А вы, собственно, кто будете? – пытался выяснить солдат.
– Он знает. Скажи: «Степан пришёл».
– Стёпа, ты что делаешь? – набросилась я на него, когда солдат скрылся за дверью.
– Молчи! Он меня разбудил. Я – его.
Я поняла, что Стёпа взвинчен до крайности. Его в такие минуты лучше не трогать. Но, опасаясь, что он может натворить непоправимых глупостей, начала его уговаривать:
– Стёпа, подумай обо мне. Не лезь на рожон.
Но бесполезно: лицо у него побагровело, скулы заиграли от негодования. Я замолчала и только молила Бога, чтобы он не кинулся в драку на этого не известного нам Антонова. Фамилию-то его мы узнали из повестки.
– Заходите, – пригласил нас спустя несколько минут солдат и указал на нужную дверь.
Стёпа бесцеремонно открыл её и, что называется, ввалился в кабинет. Я осторожно вошла следом.
Перед нами в кресле сидел плотный коренастый человек в военной форме. Даже из-под очков, которые он то и дело поправлял, видны были его сильно припухшие веки и красные то ли от постоянного недосыпания, то ли от какой-либо болезни глаза.
– Кто вы такие? – спросил он удивлённо, глядя поверх очков.
– Твоя фамилия Антонов? – спросил Стёпа.
– Да. А что? – спросил в некотором замешательстве хозяин кабинета.
– Тогда тебе лучше знать, – сказал Стёпа и небрежно бросил повестку на стол.
Антонов прочитал её и зло ухмыльнулся. Очевидно, до него только в эти минуты дошло, что поведение посетителя вызвано не его силой, а обычной дерзостью. Антонов тут же выставил меня за дверь. Уходя, я её неплотно прикрыла и смогла услышать весь разговор.
– Вы работали на немцев, – тут же предъявил этот Антонов обвинение Степану.
– Как это понимать? – спросил Стёпа.
– Понимать надо было раньше. А теперь надо отвечать, – заметил Антонов. – Вы шили немцам сапоги?
– Я их шил половине города, – ответил Степан спокойно.
– Но и немцам тоже.
– Вот тут и скажи что-нибудь в своё оправдание, – посетовала тётя Даша.
– А ты бы не шил, если бы тебе заказ со шмайсером принесли? – спросил у него Степан подчёркнуто грубо.
– Вы мне не тычьте. Я с Вами телят не пас, – заорал Антонов на весь кабинет.
– Это правда, – сказал Степан вызывающе, – я же сапоги шил.
Это уже было сказано, чтобы накалить обстановку. Антонов спокойно, но уже переходя на ты, произнёс:
– Пой, скворушка, щебечи! Лет на восемь ты уже нащебетал.
А Стёпа ему безразлично:
– Ты меня не пугай. Мне всё равно, где обувь шить. А вот ты, когда всех пересажаешь, что делать будешь? Чего ж ты меня не взял с собой, когда, задрав штаны, бежал впереди армии? Хотя бы харчей на два года оставил. Или, может, ты полагаешь, мы при немцах святым духом жили?
– Замолчи, – вновь заорал он на Стёпу.
Чем бы оно всё окончилось, не знаю. Но тут в этот кабинет зашёл  какой-то военный. Видать по всему – большой чин.
– Антонов, – обратился он.  – У тебя, говорят, сапожник сидит. Отдай мне его. Я потерял сапожника.
– Во-первых, он ещё, к сожалению, не сидит, а во-вторых, он же гулый. Видишь, какая у него рука?
– Что с рукой? – обратился Антонов к Стёпе.
– Немцы. В шестнадцатом.
– Гм, – хмыкнул Антонов неопределённо.
– Вот видишь,  у него с немцами свои счёты, – вклинился в разговор этот военный, –  отдай его мне. Говорят, что он классный спец.
А затем к Степану:
– Ну что?
– Чего спрашиваешь? Инструмент есть или свой брать? – спросил Степан по-панибратски.
– Через час уже одели в солдатское обмундирование. Я его проводила, – сказала тётя Даша и удовлетворённо заметила:
– Пусть лучше в армию идёт. Здесь оставаться нельзя – замордуют.

Дома я рассказал обо всём, опуская подробности, чтобы не расстраивать мать. Хотя по выражению её лица я понял, что она и так уже чем-то расстроена и слушает меня невнимательно. Оказалось, что причиной этому является то, что меня назавтра вызывают в военкомат на медкомиссию.
– Надо было на сегодня, но тебя не застали дома, – сказала мать с необычайной грустью и даже растерянностью в голосе.
Она выждала паузу, как бы что-то обдумывая, а затем сообщила:
– Мишку вызывали на сегодня, и Кольку – племянника тёти Фёклы, и Костю Коробочкина. Да всех под гребёнку.
Я хотел немедленно пойти к Мишке, но, поразмыслив, решил: узнаю, что скажут мне, тогда уж и пойду. Однако события в то время раскручивались молниеносно. Пока я проходил комиссию,  ребят увезли на войну.
В повестке ничего не было сказано о том, что я должен иметь при себе. Я решил ничего не брать – ни вещей, ни документов. Но затем зачем-то  прихватил с собой метрику. Точнее – выписку из сельсоветской книги о дате  и месте моего рождения. Перед войной, после окончания семилетки, я её взял в сельсовете – тоже на всякий случай; вдруг надумаю учиться, чтобы была на руках. В то время как было: захотят – отпустят из колхоза, захотят – нет.
Двор военкомата был до отказа заполнен допризывниками. В основном, смотрели мой двадцать шестой год. Я занял очередь. Вскоре я заметил, что те, которые покрупнее, выходят и говорят: «Записали с двадцать пятого. Завтра с вещами».
– Сказал бы, что с двадцать шестого, – сделал я замечание одному из них.
– Вот ты зайдёшь и скажешь, – бросил он мне скептически.
Подошла моя очередь. Разделся я, как и положено, догола, взял эту бумажку, прижал к груди обеими руками, как икону, и пошёл в кабинет. Только порог переступил, тут же мужик с красной мясистой мордой, в белом халате, на лбу круг блестящий, на шее шланги, показывает на меня пальцем и говорит сидящему рядом с ним военному:
– Ну что, вот этот с двадцать шестого? Конечно, с двадцать пятого, если не с двадцать четвёртого.
Я робко, но внятно, чтобы все слышали, произнёс:
– Я с двадцать шестого. У меня бумага есть.
Кроме этих двоих, в комнате была ещё молодая женщина, тоже в белом халате, наверное, медсестра. Она почему-то хихикнула по поводу моей фразы. Очевидно, я был не первый, который им что-то объяснял по поводу своего дня рождения.
– Какая ещё бумага? – рявкнул на весь кабинет красномордый, отчего я здорово перетрусил.
Придя в себя, я молча положил выписку на стол. Тот бегло прочитал её, пару раз хмыкнул что-то себе под нос и вдруг как заорёт:
– На что жалуешься?
– Ни на что, – сказал я, сохраняя спокойствие. 
– Запиши его на осень, –  сказал он, не меняя воинственного тона, этому военному. Затем швырнул мне мою бумагу и добавил небрежно:
– Пусть следующий заходит.
Домой я шёл с лёгким чувством. Сердце радостно стучало: на осень! На осень!
 Радоваться было отчего. Канонада гудела и слева и справа. Шли бои на подступах к Харькову. В сторону Охтырки и Богодухова гул не смолкал ни на минуту. Ночи напролёт в той стороне полыхало зарево. Туда непрерывно летели самолёты. Днём неоднократно можно было наблюдать за боем  крылатых машин. Казалось, что сражение идёт не на жизнь, а на смерть. Поражала ярость, с которой лётчики вступали в бой. Создавалось впечатление, что о своей жизни уже никто не думает. У каждого единственная цель – свалить наземь врага. Может, так оно и было. Похоже, наши уже поняли, что им удалось подняться с колен. А немцы не хотели в это верить. И поверили только после проигранного сражения за Богодухов. Именно после него они ушли за Днепр без остановки.
Через три дня после посещения военкомата мне исполнилось семнадцать лет. Мать напекла пирогов. На дворе стояла прекрасная погода. Август. И если бы не гремящая рядом канонада, можно было бы сказать: «На земле воцарился рай».
Четырнадцатого мы отметили День Рождения, а шестнадцатого вечером мне принесли новую повестку о призыве в армию. В ней приписка: «Иметь с собой запас продуктов на две недели».  Я читал и перечитывал текст, а он всё не хотел восприниматься моим сознанием. «Вот тебе и на осень. Выходит метрика сделала мне отсрочку всего на пять дней», – только и сказал я с грустью.
Рано утром мать дала напутствие:
– Служи, сынок, честно. От судьбы не уйдёшь. Я за тебя молиться буду. Она перекрестила меня, и я, не оглядываясь, пошёл на войну. Я знал, что на меня неотрывно смотрят две пары глаз. Мать, наверное, плачет. А может и Иван. Мне тоже хотелось плакать, потому что горько было расставаться с родными людьми и родными местами. И потому что мне было всего семнадцать лет.
В военкомате из нас сформировали колонну, назначили старшего и отправили пешим ходом до Старого Оскола. В один из дней проходили через Прохоровку. Шли по полю танковой битвы. Картина потрясающая: подбитые танки стоят, как копны соломы на скошенном поле. В основном, «тридцатьчетвёрки». Были и «тигры». Но значительно меньше. Может, нас вели в таком месте. Говорю то, что видел. А прилегающие к полю сёла! Разбиты до основания. Стоят дома, пронизанные снарядами насквозь, сараи со снесенными крышами и следы пожарищ.
Ночевали у хозяев на сеновалах. Утром, когда уходили,  слышали  вслед: «Детей на войну ведут». Женщины крестили нас, крестились сами и плакали в платки. От этого сжималось сердце и ныла душа.
До Старого Оскола шли четырнадцать суток. По прибытии в военкомат от нашей колонны тут же отделили старшие возраста, сформировали из них колонну и сразу же увели на железнодорожную станцию. Фронт настойчиво требовал пополнения в живой силе. И уже никто не обращал внимания на состав формируемых войск. А он, как я заметил, был разношёрстным. Были среди призывников и бывшие дезертиры, и даже бывшие полицаи.
Остальным целый день делали перекличку. Вечером объявили: «Устраивайтесь на ночлег. Кто где может и как может. Но на территории военкомата. Ночью тоже будет перекличка».
Ночью нас всё же не трогали. В восемь утра опять сделали перекличку. Все на месте. В девять собрали старших, что-то им говорили. Те нам ни слова. В десять ещё сделали перекличку. Все на месте. В одиннадцать на крыльцо вышел однорукий старший лейтенант и огласил:
– Внимание! Объявление!
Он выждал паузу и продолжил:
– Должен  всех вас огорчить.
Он опять сделал паузу. Наступила тишина – слышно дыхание.
– Вас всех отпускают до осени домой! – произнёс он и его последние слова потонули в многоголосом «Ура!» Все кинулись обниматься. Ликование, которое охватило всех, трудно передать словами.
Мы дождались, пока старшие получили на руки документы, и уже в половине двенадцатого были за воротами военкомата.
Через неделю встретили колонну из Золочевского района. Среди них было много наших соседей – ивашковцев. Многих я лично знал. Кричим им:
– Двадцать шестой год, возвращайтесь! Отставка до осени!
И вновь  «Ура!» от двух колонн прогремело и растревожило тишину степи.
Но этим бедолагам не повезло. Их всех после трёхнедельной подготовки отправили на фронт. Из этого призыва на Ивашки вернулось трое калек, остальные погибли. На момент их появления в Старом Осколе что-то изменилось на фронте, и на их возраст уже никто не обратил внимания.
Обратный путь мы проделали за десять суток. Когда до Грайворона оставалось часов пять ходу, нас обогнала полуторка. Я шёл впереди колонны вместе с таким же, как и я, допризывником из Красной Лисицы, Митяем. Мы с ним подружились ещё на пути в Старый Оскол. Так всегда бывает: и односельчане есть, ребята хорошие, но друга найдёшь совершенно из другой местности. По душе больше подходит, что ли?
Полуторка притормозила на яме. Митяй сорвался, догнал её, схватился за борт и перевалился через него в кузов. Я, видя такое дело, – следом. И мы уехали. Через пару километров пути шофёр остановился долить в радиатор воды. Вот достаёт он из колодца воду, а мы, встав на колени, смотрим на него из кузова. Он, как увидел нас, и опешил.
– А вы откуда? – спрашивает он нас, не скрывая удивления, и, как нам показалось, строго.
Я растерялся. Думаю: в кузове какие-то ящики, может, секретные. Митяй тоже струсил. Говорит с дрожью в голосе:
– Мы из Старого Оскола.
– Из какого Оскола? Что вы мне голову морочите? – возмутился шофёр, – я там не был.
Мы, перебивая друг друга, всё ему подробно объяснили.
– А у вас покушать что-нибудь найдётся? – спросил шофёр уже нестрого.
– Найдётся, – ответили мы в один голос.
– Так чего ж вы там сидите в кузове? Давай быстро в кабину! – скомандовал он, теперь уже вовсе весёлым и даже дружеским тоном.
– Это вам повезло, – заметил шофёр, жуя на ходу хлеб и сало. Мне вот тоже повезло. Неделю назад у меня была другая машина. Её уже нет. А я вот пока цел. Отвернулся на пять минут – прямое попадание. Не судьба значит. Так что – гуляйте.
Некоторое время ехали молча. Затем шофёр спросил:
– Девчата у вас в деревне есть?
Мы с Митяем замялись. А шофёр засмеялся:
– Смотрите, не зевайте. Война ведь.
Довёз он нас до здания, в котором до войны было педучилище, и высадил. Шофёр уехал дальше, а мы расположились у колодца на лавочке.
 Ждать своих нам надо было не меньше четырёх часов.
– Давай пока здесь посидим, – предложил Митяй.
– Давай, – согласился я.
Сидим. Ждём. Вдруг из  здания выходят двое военных. Один – по пояс голый, с полотенцем на шее. Второй одет по форме, рядовой; в руках у него чайник. «Вышли умываться», – догадались мы. Рядовой к этому, с полотенцем, обращается по званию: «Товарищ лейтенант».
– Что это за братва такая? – спросил у нас лейтенант.
Мы рассказали.
– Если бы вы, ребята, знали, как вам повезло, – сказал лейтенант, обращаясь к нам. – Почему? Это я вам сейчас объясню.
– Давай, поливай, – скомандовал он рядовому.
Лейтенант долго плескался. Фыркал. А мы ждали с нетерпением, что он нам скажет. Хотелось знать, в чём нам так здорово повезло. Когда он закончил умываться,  продолжил:
– Вы мне оба сразу понравились. Я вас заберу к себе на батарею. Научитесь стрелять из гаубицы. Будем вместе воевать. То, что вас призовут не сегодня-завтра, сомнений нет.
Когда он окончательно вытерся, продолжил:
– Ну, если даже до осени… Куда вас возьмут? В пехоту. А это, поверьте мне, не сахар. Это, если хотите знать, – гроб.
Он окинул нас весёлым дружеским взглядом и спросил:
– Ну что, записывать?
Мы сидим, молчим.
– Ну, подумайте, – сказал он. – Я сейчас покушаю, и продолжим разговор.
Они ушли в здание.
– Митяй, ну что, пишемся? – спросил я.
– Гришка, ты что, умом тронулся? Да на гадюку они нам со своими гаубицами? Пусть пехота, но осенью, – заключил категорически мой новый друг.
– Тогда чего мы здесь сидим? – спросил я.
По соседству с училищем, на хозяйском огороде росли огромные гарбузы. Мы с Митяем, не сговариваясь, через три минуты уже лежали в высоком огуде и наблюдали за зданием училища. Вот открылась дверь. Вышел лейтенант, уже при полном параде. Осмотрелся вокруг, пожал плечами и вернулся назад в здание.
– Гришка – вымолвил Митяй. – Сейчас он в военкомат пойдёт или пошлёт туда своего подчинённого. Надо действовать на опережение. Бежим.
Короткими перебежками, прячась за высокие стебли, мы выскочили из огорода и – бегом к военкомату.
Военком был на месте. Мы рассказали ему ситуацию. Сказали, что отпустили домой.
– Ну, вот и идите домой, – сказал военком.
– А документы? – спросили мы. – Все документы у старшего.
– Зачем они вам нужны? – усмехнулся военком. – Где вас искать, мы знаем. Гуляйте до осени.
Мы с Митяем вышли на улицу, пожали друг другу руки и разошлись.
Несмотря на усталость, домой я шёл быстро. Когда проходил последний яр и до дому оставалосьсовсем ничего, меня окликнули.
– Стой! – услышал я команду.
Я обернулся и увидел солдата, который направил на меня дуло автомата.
– Кто такой? – спросил солдат.
Я рассказал.
– Идём со мной, – скомандовал он. – Анкету заполнишь.
– Какую анкету? – спросил я с недоумением.
– Там увидишь.
Завёл он меня во двор бабы Одарки. Подвёл к погребу, открыл ляду и сказал:
– Полезай!
Видя моё замешательство, скомандовал уже резким голосом:
– Живо, я сказал.
И подтолкнул меня прикладом в спину.
В погребе под лестницей было полно окурков. Я сделал вывод, что кто-то передо мной уже здесь был и сидел долго. Ляда тут же захлопнулась, и я оказался в кромешной тьме. Для надёжности, чтобы нельзя было выбраться, солдат привалил ляду чем-то тяжёлым.
Провёл я в заточении часа два, пока не услышал голос бабы Одарки.
– Бабушка! – окликнул я её немедленно.
– Гришка, это ты? Чего ты там? – спросила она, узнав меня по голосу.
– Передайте матери, –  попросил я,  – пусть покушать принесёт.
Через полчаса прибежала мать. Слышу: голос  дрожит. Кажется, плачет.
Наконец ляда открылась. Мать нагнулась над проёмом и спрашивает сквозь слёзы:
– Гришка, ты убежал?!
Я начал ей объяснять, что на самом деле произошло. Она совершенно меня  не слушает, а просто плачет. Солдат даёт команду:
– Вылезай!
Я вылез.
– Ваш сын? – спросил он у матери.
– Мой.
– Твоя мать? – задал он мне такой же вопрос.
– Моя.
–Идите домой.
И мы, довольные хорошим исходом, ушли. Я в этот раз – до осени.

***
Когда мне иногда приходит на память история с метрикой, я задаю себе вопрос: «Что это было? Случайность или судьба?»
Мишку, Кольку и Костю после трёхнедельной военной подготовки отправили в Псковскую область, под Невель. В первом же бою они попали под миномётный обстрел. Мишку ранило в таз, Кольку – в голову. Косте осколками раздробило ногу, посекло лицо. Санитары их перетащили в яр и оставили до темноты, чтобы потом незаметно  вынести. Но немцы обнаружили раненых и постреляли. Костя спасся. Он отполз от основной группы раненых, и немцы его  не заметили. Наутро Костю подобрали местные жители уже обмороженного, без признаков жизни. Так ему удалось выжить.
Мне же, может быть, благодаря этой  метрике, суждено было пройти иной путь.


Рецензии
Читала с величайшим интересом!
Я писала об одном человеке, с его детских
лет и обо всех летах его жизни. Слушая его,
я не переставая плакала...
Вот и теперь живая, настоящая, полная смертельной
опасности, лишений жизнь прошла перед моими глазами,
трогая сердце, душу - все их самые потаённые струночки.

Написано просто прекрасно! Склоняюсь в уважении
и восхищении перед писательским даром автора.

Примите мои добрые пожелания,

Дарья Михаиловна Майская   21.09.2018 20:04     Заявить о нарушении
Дарья Михайловна! Пропустил эту Вашу рецензию. У меня на компьютере почему-то отображаются не все ответы и приветы. приходится прокручивать кем-то прочитанный текст и смотреть не оставил он чего-то.
Дарья Михайловна! Спасибо за такую хорошую рецензию, за оценку того времени, за душевное переживание за судьбы моих героев, являющихся не просто реальными лицами, а моими родными и близкими. С уважением,

Иван Алтынник   08.10.2018 17:14   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.