Я не музыку пишу - Олег Каравайчук

«Все-таки дома взять ноту, не имея даже денег, — это лучше,
 чем играть на публике.


Композитор, пианист, музыкант — все эти слова следует забыть как можно скорее, когда речь заходит об Олеге Каравайчуке. Я думаю, со мной согласится каждый, кому посчастливилось побывать на его концертах или хотя бы случайно услышать его записи. Здесь неуместны даже такие слова, как музыка или гений, ибо они не вмещают феномен Каравайчука. Каравайчук больше музыки и, уж конечно, больше, чем просто гениальный музыкант. Он священный безумец, он блаженный, он юродивый Христа ради от музыки, хотя сам в разговоре порой может отождествить себя с какой-то музыкальной практикой или с какой-то музыкальной фигурой. «Я сам — менестрель», — заявляет он, но тут же становится понятно, что говорит он это только для того, чтобы максимально дистанцироваться от публики, ибо согласно его убеждениям «для менестрелей публика не страшна». Свобода от публики — это первейшее и необходимейшее условие рождения «абсолютной ноты». Соглашаясь с мыслью Шенберга о том, что публика — враг музыки номер один, Каравайчук признается, что завидует «жизни древних композиторов, которые могли обходиться без публики». Только в безысходном одиночестве рождается подлинная музыка. «Все-таки дома взять ноту, не имея даже денег, — это лучше, чем играть на публике. Понимаете, этой абсолютной ноты, когда публика сидит, рука все-таки не берет. Она чувствует: «Я великая рука, среди этого человечества, я, вот, — видите? А вы смотрите! И я вот опускаюсь». Потому что мы слабые, мы сверхсволочи, мы любим себя. А так дома сидишь… И никого, а только крысы пробегают».
Но что же такое тогда музыка, рожденная безысходным одиночеством? Что же такое эта «абсолютная нота»? Каравайчук объясняет это так: «Я не музыку пишу, а, скорее, отражаю пустоту между одной какой-то моей музыкой и другой моей музыкой. Вот пока она висит в пустоте, она абсолютна. Ее нормально играть такими руками никто не сможет. Это невозможно». Но тут возникает вопрос: а почему это невозможно? По Каравайчуку, тут дело заключается во внутреннем движении, из которого рождается все. Его очень трудно удержать в себе, потому что оно стирается. Каравайчук говорит, что оно стирается потому, что «мы живые, нормально живые». «А если бы оно не стиралось, мы бы не были нормально живыми и даже не были бы духами, а были бы какими-то удивительными поветриями. Моя музыка — это поветрие. Я не дух. Я отрицаю духовность. Полностью. Я — поветрие». Парадокс Каравайчука заключается в том, что, с одной стороны, он является как бы «нормально живым», а с другой стороны — как бы «поветрием», то есть чем-то уже не «нормально живым» и даже не духом, а тем, что предшествует и жизни, и духу, — неким тонким дуновением ветра пророка Ильи. И конечно же, он является тем, что предшествует культуре, хотя, играя на рояле, создает видимость причастности к культуре. Прорыв докультурного «поветрия»-дуновения в устоявшееся пространство культуры создает совершенно удивительную ситуацию, которую сам Каравайчук характеризует следующим образом: «Это не строгость Баха. Это не культурная строгость, это — святая грыжа. Она выскочила и сразу зажила. Вот такое чудо». Это действительно чудо, и именно таким чудом является сам Каравайчук. Святая грыжа — Поветрие.

Владимир Мартынов


Рецензии