О недавнем прошлом

Александр Левинтов, Борис Родоман

БЕСЕДЫ О НЕДАВНЕМ ПРОШЛОМ
(интервью с Борисом Родоманом)

     Этот вступительный очерк я пишу не по просьбе, но по предложению Владимира Каганского, любимого и преданного ученика Бориса Родомана.
     Когда-то, лет десять тому назад, я писал подобный же текст. Тот текст Борису не понравился: много выдуманного, а он – сторонник твёрдых и проверенных знаний и фактов.
     Шутя, я как-то предложил ему написать про него некролог, но эту идею он отверг с негодованием.
     И вот теперь – ещё одна попытка выразить Борису Родоману свои чувства признательности, почтения и восхищения. Но прежде – пара замечаний.
     В географии у меня было несколько учителей: Виктор Палеев, Игорь Никольский, Иван Белоусов,  Евгений Лейзерович, Алексей Минц, Борис Родоман, Георгий Лаппо,  Фёдор Дьяконов. Дали они мне разное и отношения у меня к ним – разные. Самые близкие и тонкие – с Евгением Лейзеровичем. Он, в частности, говорил мне: 80-летие – последняя репетиция перед похоронами. И фотография с этого юбилея потом пойдёт в некролог, и всё, что о тебе говорят, потом будет повторено уже у гроба. Я думаю, это справедливое и верное замечание, но оно не касается Бориса Родомана: пока он с нами, мы ещё недопонимаем, с чем имеем дело. Тот же Лейзерович внушил мне высокий градус недоверия к будущему. Благодаря ему я придумал сентенцию: «О будущем – ничего или хорошо и не чокаясь». Поэтому в этом тексте воздержусь от прогнозов.
     И второе. Несмотря на то, что мы с Борисом знакомы с 1968 г. и иногда бывали очень теплы и близки, ни я, ни Борис в географии не считаем себя парой «учитель – ученик», как и никогда мы не были друзьями, но Борис Родоман для меня – учитель в науке и образец учёного. Это очень редко – видеть перед собой образ учёного, к которому тянет и которому хочется соответствовать. У меня в компьютере хранятся четыре интервью с Борисом Родоманом, своеобразный автопортрет этого человека и эпохи, прожитой им.   
     В этом небольшом очерке я хотел бы выделить четыре важнейших свойства Бориса Родомана как учёного.
     Память. Мнемозина, богиня памяти, недаром – мать муз. Творчество, любое творчество, тем более научное, держится на памяти. Чем больше помнишь и знаешь, тем больше шансов быть учёным, а не аналитиком или компилятором. При этом, научное творчество (и, наверное, любое другое) держится на вдохновении и «забывании» всего предыдущего. Есть даже такое предположение, что именно в процессе забывания и происходит появление нового, а, может, наоборот, в процессе появления нового происходит «забывание». Такой своеобразный поршневой эффект. И тот, кому есть, что «забывать», обладает творческим потенциалом в меру объема знаний, способных к вытеснению.
     Борис Родоман обладает памятью пентиума в последней версии. Он может вспомнить самые мельчайшие детали давно ушедших времён и событий и это – его теоретический, творческий потенциал.
     А память формируется и тренируется в записях. Надо тщательно вести записи: дневников, наблюдений, размышлений, чтобы стать аккумулятором памяти. Этому учит опыт Родомана.      
     Честность,  вызывающая уважение своим бесстрашием. Доходящая до цинизма честность вызывает – у кого оторопь, у кого – восхищение. Да и что такое цинизм? Сократ и Диоген Синопский были циниками: один клялся собакой (ky;n, kynos по-гречески; отсюда и киник, или циник), другой занимался онанизмом на площади при всех. Но их цинизм вовсе не в этом, оба говорили честно и правдиво, не приукрашивая свою речь вежливыми и политкорректными оговорками. Честность перед собой и перед людьми открывает уста, делает речь понятной и доступной всем, как бы ошеломительно и парадоксально ни было содержание.
     И это всё делается с полной невозмутимостью и спокойствием, с достоинством. Это – не кривлянье,  шутовство, ёрничество – это то, что называется голой правдой, без прикрас и драпировок.   
     Быть честным, по Родоману, значит не трусить перед авторитетами и начальством. Да и какие авторитеты, какое начальство может быть перед творческим учёным? Смешно…
     Оригинальность. Видящие Родомана впервые сразу отмечают – он не от мира сего: ни внешне, ни по разговору. Он всю жизнь был и остаётся не от мира сего и никак не вписывается в окружающую его социальную среду. Между прочим, это – трагедия. Я уже дважды видел, как он не смог вписаться в общий контекст и честно,  мужественно отказался от дальнейшего сотрудничества.
     Быть оригинальным  значит обрекать себя на вечное одиночество, не уметь быть подчинённым или начальником, быть неуправляемым и неуправленцем, быть только самим собой и более никем. Аскеза оригинальности – не выпендрёж, а тяжкая и долгая, вечная ноша. Быть оригинальным – значит искренне любить себя и верить себе, а многие ли из нас на это способны?   
     Чувство юмора. Несмотря на видимое однообразие, глухость и монотонность речи, а, возможно, именно благодаря этому, речь Родомана полна юмора. При этом он ревниво следит, доходит ли до аудитории, хоть до кого-нибудь, его юмор. Он ценит свои шутки и дорожит ими, порой не меньше, чем изрекаемыми истинами и идеями, тем более, что часто эти идеи облачены, как в броню, в шутку.
     Но, надо признать, несмотря на все его усилия быть злым, шутки Родомана очень добры. Они не жалят и не оскорбляют, в них гораздо больше литературной игры, чем пафоса злости, и именно эта литературность делает его юмор интеллигентным и мягким. 
     Ну, вот, портрет опять получился незаконченным и неполным. И понятно, почему. Даже такой учёный, как Родоман, пока жив, ещё не состоялся до конца и нельзя создать портрет в перфекте о том, кто находится в имперфекте, кто не зазеленел при жизни в бронзе славы и почитания.
     Мы все надеемся услышать от него новое слово. Услышать и вместе с ним порадоваться этой новизне.

Александр Левинтов

Первое интервью
(20 сентября 2007 г.)

     А.Л. Как и почему ты стал географом?
    
     Б.Р. Любовь к путешествиям и к географической карте привела меня к географии. Мне посчастливилось, что мои родители хорошо повозили меня по нашей стране. Началось с поездок к родственникам на Украину, откуда вышли все мои предки и по маминой, и по папиной линии. Но главное, что мой отец был актёром и режиссёром драмы. Он работал в разных театрах и исполнял либо первые роли во второстепенных театрах, либо второстепенные роли на первостатейных сценах, вроде МХАТа. В конце тридцатых годов отец служил в театре речного флота, а потом в том же театре водного транспорта, после того, как речной и морской наркоматы (министерства) были объединены.  В 1938 г. артисты шли с гастролями по рекам и каналам от Архангельска до Астрахани на барже «Немирович-Данченко»,  специально построенной для актеров, она отличалась от парохода только отсутствием двигателя; такие же каюты, салон, кают-компания. Я и мама присоединились к ним в городе Горьком – ныне, присно и во веки веков Нижнем Новгороде, так что вторую часть этого круиза мы проделали всей семьей. Два месяца мы шли по Волге, останавливаясь в городах по две недели на гастроли. Так в детстве, на восьмом году жизни, мне посчастливилось увидеть б;льшую часть Волги. Я её, конечно, запомнил хорошо; она была тогда настоящей рекой, а не каскадом водогноилищ.
     На следующее лето аналогичным образом, но уже без гастролей, а просто по бесплатному билету,  мы шли по воде от Киева до Херсона, от Херсона до Одессы, от Одессы до Батуми и от Батуми до Феодосии, где жил дядя, брат моей матери. И каждый день этого путешествия по воде я всю жизнь помню.
     Дальше мне пришлось быть в эвакуации. Нас везли в товарном вагоне – мы эвакуировались с эшелоном Наркомзема, где работала моя тётка, старая большевичка.  Я эвакуировался с матерью и тёткой, а отец оставался в Москве защищать нашу жилплощадь от захвата соседями по коммунальной квартире, которые с надеждой ждали прихода немцев. Соседи непременно воспользовались бы нашими двумя комнатами, если бы отец уехал. Так что он был в Москве в самые критические дни её осады. Кроме того, он ездил на гастроли по прифронтовой полосе и в госпиталях, где однорукие раненые объединялись в пары, чтобы аплодировать артистам.
     Мы ехали в Сибирь в товарном вагоне двенадцать  дней. И я как любитель путешествий не пропускал ни одного часа, чтобы ни смотреть в маленькое верхнее окошко, стоя на чемоданах, когда поезд шёл. А когда он стоял, я, сидя на тех же чемоданах и мешках с вещами, читал роман американского писателя Дж. Стейнбека «Гроздья гнева»,  напечатанный в «Роман-газете». Мы везли много вещей, даже библиотеку. Книги в те годы были вещами первой необходимости. А в остальное время я смотрел в форточку. Я построил себе из чемоданов сиденье, и всю эту железную дорогу видел. Дорога была красивая, через Чусовую,  Нижний Тагил. На остановках мы мылись холодной водой в горных реках. Как сейчас помню на ходу промелькнувшую надпись «Европа / Азия». Потом, после года и двух месяцев пребывания в Омске, нас послали ещё дальше, в село Колосовку бывшего Тарского округа. Мы шли до Тары на пароходе по Иртышу. Вот это был такой замечательный задел путешествий.
     Когда я вернулся из эвакуации, у меня начался период малых путешествий. Сначала я объездил на трамвае всю Москву, естественно, нанося эти маршруты на план города; обошел пешком все главные улицы. Потом, будучи девяти-десятиклассником, я расширил эти маршруты до всего Подмосковья.
     Таким образом, в географию меня привели, во-первых, любовь к путешествиям и, во-вторых, любовь к географическим картам. У меня постепенно накапливались разные карты. В эвакуации, например, одной из моих самых любимых была карта США. Правда, она была политико-административной, и я плохо представлял себе рельеф, но зато знал уже тогда все штаты и районы. Я путешествовал по этой карте, и тогда знал, безусловно, больше северо-американских топонимов, чем сейчас. Эти две вещи, путешествия и карта, удачно соединились, хотя я не могу сказать, что в школе география была моим любимым предметом, я больше любил историю. После школы я поступил на Геофак не сразу, моя первая попытка была поступить в Институт востоковедения, потому что у меня ещё много филологических и лингвистических интересов, а там был страноведческий факультет, чтобы соединить и то, и другое, на китайское отделение. Но меня туда, естественно, не взяли, и у меня год пропал. Зимой 1949/50 г. я нигде не учился и не работал, а следующей осенью  поступил на Географический факультет МГУ, о чём не жалею.

     А.Л. Кто были твоими подлинными учителями в географии? Но не обязательно географы. Я, например, полюбил географию благодаря Гейне и его «Путешествию по Гарцу» и Диккенсу с его описанием путешествия по Италии.

     Б.Р. Я могу сказать, что моим учителем был Николай Николаевич Баранский, но, скорее, заочно. (Хотя впоследствии я с ним немного общался и лично, но не в учебной аудитории). Дело в том, что ещё на первом курсе я не представлял себе, чем я буду заниматься. Начнём с того, что при поступлении в Университет я подавал заявление  на геоморфологию; она казалась мне самой географичной из множества отраслевых географий. Нас разделили на специальности только на втором курсе. В  начале второго курса мой однокурсник Юра Макаров, родом из Куйбышева, т.е. из Самары, впоследствии туда же и вернувшийся на работу (он – автор нескольких книг, так что он там, в провинции же, и состоялся), мне сказал, что нужно заниматься географическим описанием и познакомил меня с работами Н.Н. Баранского. Так, начиная со второго курса, я уже загорелся идеей комплексных географических характеристик, а также единой географией. Предстоящий выбор специальности и разделение географии на физическую и экономическую, как она тогда называлась, мне не нравились, это разделение проходило буквально через моё сердце, потому что мне не хотелось брать то или другое по отдельности, география для меня всегда была едина. Конечно, это было связано с образом ландшафта, с путешествиями. Поэтому я и ухватился за идею Баранского о комплексном географическом описании. Дальше, когда у нас была студенческая практика в Крыму, когда мы пересекли  пешком Крымские горы, а я потом один объехал весь полуостров на семнадцати попутных машинах, – я, составляя отчёт, понял, что содержание его мне не интересно, а меня больше интересует методология, каким должно быть комплексное географическое описание. И вот на эту тему я и написал совершенно самостоятельно свою первую работу, которую потом показали Н.Н. Баранскому, и она была зачтена мне как курсовая работа. А на самом деле, когда я её писал как бы тайно, получилось, что у меня до конца учебного года вообще не было никакой курсовой работы. Тогда это было возможно, потому что формальностей было меньше, и, между прочим,  я ухитрился окончить Геофак и получить диплом, так и  не сдав некоторых обязательных экзаменов по предметам, которые мне не нравились. И вот, весной 1952 г.,  когда меня профессор Н.Н. Степанов (один из двух наших славных географов, проживших сто лет),  случайно спросил,  какая у меня курсовая работа, я ответил, что никакой нет. Это было тогда, когда другие уже защищали свои курсовые работы, т.е. в апреле. Он ахнул: «Как же так?», а я сказал, что вместо курсовой работы пишу всю зиму одно сочинение. «Скорее покажите его руководству кафедры!» Я показал Ю.Г. Саушкину, он передал Н.Н. Баранскому, и так я въехал в географическую науку с темой «Принципы комплексного географического описания».

     А.Л.  Интересно... А что значит, быть учителем в науке? Не в образовании, а в науке?

     Б.Р.  Для меня только одна сторона понятия «учитель» ясна: мне нужны были покровители. Н.Н. Баранский меня просто защищал. Ведь благодаря таким людям, как Н.Н.Б, а затем уже его фаворит и ученик Ю.Г. Саушкин, я довольно свободно жил в советское время, пользовался невиданной академической свободой, да и просто личной свободой. Я писал, что хотел, и делал, что хотел (из того, что мог). И всё, что я писал как бы для себя и с большим удовольствием, всю жизнь прекрасно укладывалось в мой план научной работы. Так было в годы, когда я работал в Университете. В «родной» Университет на работу я попал не сразу, меня распределили в издательство «Географгиз», прекрасно понимая, что в аспирантуру мне дороги нет, потому что она предназначена только для комсомольских работников и агентов КГБ, что, видимо, тогда было одно и то же. Никто даже не говорил, что меня оставят в аспирантуре, но взяли в Географгиз как любимого ученика Н.Н. Баранского, который до того был недолгое время директором этого издательства, если мне не изменяет память, в 1946 г. Там сидели все его ученики, поэтому меня взяли туда как уже готового сотрудника, с определённой  репутацией, которую я, конечно же, мгновенно оправдал. Работа в Географгизе была для меня великолепной школой, я сразу стал и научным и литературным редактором, с самого начала, а у меня с русским языком с детства всё было очень  хорошо. Я также прошёл корректорские курсы и познакомился с полиграфической техникой того времени. В общем, это была большая школа, а меня особенно и не загружали работой, так как нормы ещё не применялись, но важно было качество. Я редактировал не только тексты, но и карты, внёс вклад в их совершенствование.
Так вот, Николай Николаевич Баранский, а также впоследствии Юлиан Глебович Саушкин, были моими покровителями. Это – единственный вид руководства, который я перенял. У меня под научным руководством были три или четыре талантливых студента: Володя Каганский, Миша Крылов, немногие другие, я чаще выступал в качестве оппонента на защитах – моя задача была не мешать им и, если надо, защищать, если кто-то сомневается в правильности выбранного ими пути. Защищать, разве что, авторитетом, но никак не властью или иным служебным влиянием, поскольку этими атрибутами я никогда не обладал; мой «социальный статус» в общепринятом смысле слова был и остаётся предельно низким. Вот, собственно, и всё. Я не могу сказать, что сам  я нуждался в каком бы то ни было  руководстве.

     А.Л. Что принципиально нового произошло в мире за твою жизнь?   

     Б.Р. Известные шаги научно-технического прогресса. Меня из родильного дома везли на извозчике. Состоялся  прогресс в области транспорта и связи, за которым тянется всё остальное и который сам является, конечно же, отрыжкой гонки вооружений. Это первое.
     Второе. Культура стала настолько плюралистичной, что теперь нельзя быть в её центре и воображать, что ты известный ученый или известный поэт, общаешься со всей отечественной культурой. Теперь общество раздроблено на множество субкультур, и они могут вовсе не пересекаться между собой. Поэтому можно сокрушаться, что я нахожусь в какой-то очень провинциальной, периферийной сфере человеческой деятельности, культуры и науки, но это так.

     А.Л. Хорошо. А что такого принципиального произошло в науке за десятилетия твоего пребывания в ней?

     Б.Р. Появилась кибернетика, электроника и их плоды. Это же настоящий переворот. Но если говорить о нашей, географической науке, то она очень мало меняется. География – очень консервативная наука. В ней новое – это хорошо забытое старое, к которому надо всё время возвращаться: простые различия, ценность изменений при перемещении от места к месту, важность сочетания визуального восприятия с другими методами исследования. Всё это как-то удивительным образом сохраняет свою актуальность и свежесть. Добавилось изучение географических образов, пространственного поведения и менталитета людей, но география «вещественной реальности» от этого нисколько не устарела.

     А.Л. В двух-трех тезисах: что ты успел и смог сделать в географии?

     Б.Р. Первая моя работа была о  «формах районирования», где оно рассматривалось как метод исследования и систематизации аналогично классификации. Я копался с этой темой много лет. Конечно, её части вошли и в другие мои работы, я считал это своей основной работой, чисто научной и даже довольно сложной. Некоторые вещи были для меня очень головоломны, поскольку граничили с математикой. Надо сказать, что монографии на эту тему в чистом виде я так и не написал, не хватило сил, всё разошлось по статьям, теперь я готовлю сборник статей отчасти на эту тему «География, районирование, картоиды» – третий том моей трилогии «Теоретическая география и культурный ландшафт». Сейчас у меня вряд ли найдутся силы написать новую монографию.
     Что касается конкретной географии, то мне тоже хотелось бы написать книгу по определённому району. То, что мы с Мишей Сигаловым написали, толстую книгу «Центральная Россия. География, история, культура», меня не вполне удовлетворяет, потому что моя география основывается на визуальных представлениях, и при мысли, что есть какой-нибудь район или город, где я не был, я раскисаю, мне кажется, что я не имею никакого морального права о нём писать, потому что если это прочитают люди, которые там были и, тем более, постоянно там проживают, то они сразу найдут у меня не простительные с их точки зрения ошибки. Потом, конечно, – оторванность от фотографии, от космической съёмки, от всего, без чего нельзя иметь точное представление о Земле, меня сковывает.
     В общем же, нельзя сказать, что я чего-то такого не осуществил: по-видимому, я ставил перед собой только посильные задачи, у меня не было очень далёких замыслов, хотя, впрочем, если сейчас вспомнить, я когда-то хотел написать книгу по общей теории классификации, но затем, когда я вращался на семинарах по классификациям, я понял, насколько мала и ничтожна та часть темы, которую я мог бы поднять. Посягать на общую теорию я бы не стал. В общем, я написал то, что  хотел написать, а теперь ждать от меня чего-то принципиально нового, пожалуй, не стоит. Сейчас задача состоит в том, чтобы хоть кое-что из  ранее  написанного популяризировать и продолжать совершенствовать в разных направлениях.

     А.Л. У тебя, как ни у кого, огромное количество учеников и последователей.

     Б.Р. Что-о?! Первый раз слышу! Ну, хорошо, спрашивай дальше.

     А.Л. Ты мог бы назвать трёх самых лучших своих учеников и последователей?

     Б.Р. Общепринято считать, что мой ученик – Володя Каганский, и он этого не отрицает. С другой стороны, он многое почерпнул на теоретических семинарах, например, по биологии,  независимо от меня. Дальше я кого-либо назвать затрудняюсь... Есть несколько человек, которые меня понимают, но я не могу назвать их своими учениками. Сколько учеников? Ха-ха! Раз-два, и обчёлся. Но, если взять людей того же поколения, рождения конца 40-х и 50-х, тех, кто меня знает и любит, ну, тогда можно упомянуть и Сергея Тархова – он мои работы хорошо понимает, и его метод мышления мне ясен. Мне кажется, что мои работы по теоретической географии понимают не более трех – пяти человек, остальные же знают понаслышке. Надо сказать, что каждый аспирант в своей работе должен упомянуть побольше «известных» учёных своего и смежного профиля.  Меня тоже упоминают довольно часто, но преимущественно «соискатели».
       Зачислять кого-либо в мои ученики – значит объявлять человека моей интеллектуальной собственностью и отчасти брать на себя моральную ответственность за его научное направление. Сам я на такую наглость не решаюсь. Давайте считать моими учениками только тех, кто сам себя так называет настойчиво и во всеуслышание.  Такие талантливые учёные младшего (по сравнению со мной) поколения, как Д.Н.  Замятин, В.Л. Каганский, М.П. Крылов, Т.Г. Нефёдова, С.А. Тархов, В.А. Шупер несомненно находились в своё время под немалым влиянием моих работ, но у каждого из них есть ещё как минимум по два-три «учителя» не меньшего ранга, чем я, притом из самых различных сфер, даже далёких от географии.
     Мне кажется, ты, Саша, очень преувеличиваешь моё значение в науке. Мировая наука едина, но я в неё не вписался. У меня после 1983 г. не было ни одной зарубежной публикации на английском языке. А кого нет в англоязычных журналах и в Интернете – того,  можно считать, нет вовсе. По-видимому, моё околонаучно-литературное творчество – этнографический феномен больной русской культуры и вместе с нею исчезнет, как и вся «the rousskaya intelligentsia».
     Число людей, верящих в существование «научной школы Б.Б. Родомана», можно пересчитать по пальцам, и ты, видимо, один из них, это приятно, но и грустно. В конце-концов, нельзя сбрасывать со счёта и формальную сторону. Даже работая в Университете, я практически ничего не преподавал и уж точно никогда не имел аспирантов. Но я и не собирал в своей квартире и на кухне каких-то учеников, как это было очень модно в последние советские годы. Меня в сущности дважды изгнали из формального научного сообщества: в 1984 г. я вылетел с Геофака МГУ с треском, но и двадцать лет спустя не вписался в академическую географию. Я веду образ жизни отшельника, писателя-одиночки, не имеющего обратной связи с читателями, большей частью предполагаемыми и воображаемыми. Мои научные книги не продаются в магазинах, их нет в казённых библиотеках, это чистейший самиздат, которого много в наши дни: сам автор печатает и раздаёт своим приятелям в качестве сувениров. Десятки не розданных пачек с этими книгами пылятся в моей комнате, дожидаясь, когда их выбросят на свалку.

     А.Л. Что такое ученик в науке?

     Б.Р. Ах, я же сказал, что для меня эта тема не актуальна! В силу ли моего индивидуализма или неблагодарности этот сюжет меня мало волнует. Приходится сейчас на ходу что-то для тебя придумывать, какие-то ответы, но мне кажется, что они не будут интересными.
     Ученики, ученицы… Ну, вот, например, женщины. Они хотят, чтобы учитель говорил им, как делать, чт; делать. У меня самого таких учениц (наверно, к сожалению) не было; всю жизнь завидовал учёным, которые их имели; на эту тему написал трактат «Шеф и его подруга: Любовь на кафедре и в лаборатории». С другой стороны, такие мои вроде бы «настоящие ученики», как В.Л. Каганский, в руководителях-няньках не нуждались, как не нуждался и я в своё время. Я ведь не могу сказать, что Н.Н. Баранский меня понимал. Интересно, что он мне однажды сказал: «Я не понимаю того, что вы пишете, но я чувствую, что это ценно, что это очень оригинально». Вот такую преемственность, хотя она односторонняя, я принимаю.  И теперь я то же могу сказать о моих коллегах младшего поколения, погрузившихся в гуманитарный постмодернизм. Я кое-что заимствовал из трудов Н.Н. Баранского, но он для меня не столько экономикогеограф, сколько человек, который транслировал нам  географическую методику Альфреда Геттнера. Он в свое время Геттнера читал, и не только его. Н.Н.Б. всё это как бы перевёл на нашу действительность, а я кое-что  подхватил. Это очень ценно, чт; он говорил о географической специфике, о географическом мышлении, о географической карте. А всё, что он говорил об экономической географии как таковой, то я  не очень понимал и не любил, тем более, что от нас скрывали главные отрасли советского хозяйства – военно-промышленный комплекс и ГУЛАГ. А какая может быть экономгеография, когда засекречено главное? Поэтому доверия к экономической географии у меня не было. А Н.Н. Баранского я ценю за его толерантность в отношении разных своих учеников. Он очень  гордился их разнообразием. Среди них были такие, как В.М. Гохман и Б.С. Хорев, из женщин – ныне здравствующие Галя Сдасюк и Юля Ласис.
     Учёный, ученик… Старомодные слова, не подходящие для нашего времени. От них пахнет Средневековьем, схоластикой, розгами.

    А.Л. Какой ты видишь географию через сто лет, когда тебя точно уже не будет?
    
     Б.Р. Я не предвижу сохранения такой отрасли знаний, которая будет носить это имя. Какое-то описание Земли? Я считаю, что будущее таких наук, как география – это мониторинг, эдакое ежедневное географическое открытие заново. Мониторинг – наблюдение за тем, что происходит. Что касается конструктивной географии, т.е. того, чтобы всё перелопачивать и переделывать, чтобы перестраивать весь мир как какой-то гигантский город – к этому мы сейчас относимся с большой осторожностью, хотя в советское время нам казалось, что это логичное расширение сферы градостроительства и прикладной (конструктивной) географии  на всю планету. И почему бы нам не перегородить плотиной Берингов пролив, почему бы не передвигать материки и не смещать земную ось,  если это рано или поздно будет во власти человека? Сейчас я считаю главной задачей людей –  ограничивать свою численность и вписываться в биосферу. Поэтому я хочу вспомнить слова, родившиеся у меня под влиянием  Юлия Григорьевича Липеца, который сказал: «Польза от географии в том, что она меньше других наук навредила».  Я после него стал говорить о том, что есть науки-двигатели и науки-тормоза. В самом деле, если мы хотим куда-то ехать, то нужно, чтобы в машине работал не только двигатель, но и были исправными тормоза. Поэтому экологические и некоторые медико-биологические науки, а также, несомненно, почти все гуманитарные служат полезными тормозами для того, чтобы как-то смягчать бесконечную агрессию  и экспансию рода человеческого. И поэтому, возможно, география с экологическим и природоохранным уклоном, которой я занимаюсь, призвана служить  своеобразным тормозом и напоминать людям, что земной шар не резиновый, и пока ещё переселение в космос, если оно вообще возможно, не решит наших проблем. Поэтому нужно умерять свои потребности, ограничивать и сдерживать агрессию человека; нельзя бесконечно потреблять и быть обществом всеобщего потребления. Науки и учения, ограничивающие деятельность людей, несомненно  необходимы. Но будет ли всё это объединяться под маркой «Made in Geography», я сомневаюсь, уж слишком не престижно стало само слово «география»; в средствах массовой информации оно в качестве названия науки не фигурирует, там говорят, «география того, география другого», что подразумевает только размещение. Сегодня в России географы стыдятся своих географических дипломов, не оглашают в СМИ своей географической специальности, и даже в «родных» вузах прячутся за ширму «геоэкологии». У нас полным-полно всяких модных «гео-» – геополитика, геоэкономика, геокультурология, но элементарной географии даже гуманитарии знать не знают, не говоря уже о теоретической.

    А.Л. Вопрос, который близок к предыдущему, и ты даже отчасти ответил на него. Каким ты видишь мир через сто лет?

    Б.Р. Я пессимист, и не стоит серьезно относиться к тому, каким я вижу мир. Откровенно высказываться на эту тему значит портить народу настроение. К сожалению, я вижу будущий мир своего рода пустыней или мусорной свалкой, в недрах которой люди будут жить в искусственной среде. На меня большое впечатление произвело недавнее путешествие по Таиланду и Малайзии, когда я увидел, как люди, которые тысячелетиями жили в тропическом климате, сейчас полностью от него отвернулись. Они хотят жить в помещениях с кондиционированным воздухом,  где всего лишь двенадцать градусов тепла, где дует ветер от вентиляторов.  И они строят дома, небоскрёбы такие же,  как в Москве, или, наоборот, у нас в Москве строят такие же дома, отчаянно догоняя Сингапур и  Малайзию, с главной целью – удерживать холод, вырабатываемый холодильными установками. Потому что, если бы не это, они прекрасно жили бы под навесом, в спальнях на циновках. Но они хотят холода, они хотят льда, снега. У них социальный статус теперь измеряется количеством потребляемого холода, т.е. не калориями, а фригориями. Так зачем же людям, у которых такие потребности, жить с видом на небо и естественную растительность? Ведь есть же каюты и гостиничные номера с кондиционерами, но без окон, в глубине корабля или небоскрёба. Видимо, люди зароются в искусственные помещения и будут там смотреть на экране как реальные, так и ирреальные пейзажи. Это мне, конечно, не нравится. Но, с другой стороны, я даже не знаю, в какой степени человек как живое существо сохранится. Может, он уступит место каким-то машинам, или сам себя преобразует частично в какие-то механизмы. Или вообще он исчезнет как биологический вид, но перепишет свою информацию на другие носители, неорганические, которые будут дальше развиваться. Если речь идет о преемственности культуры и интеллекта, то ведь интеллект можно переписать и на другие носители. Комок крови, мяса и дерьма в качестве носителя интеллекта, возможно, устареет, так сказать, протухнет. А интеллект можно сохранить и на других, несравненно более долговечных субстратах.

     А.Л. Хорошо, мне это очень понравилось. Но всё-таки, чт; ты так и не увидел и не услышал в этом мире, в этой жизни? Что ты хотел увидеть, но так и не увидел?

    Б.Р. Услышать я бы ничего не хотел, как это ни странно. Никаких сожалений на этот счет у меня нет. Что касается «увидел», здесь мои потребности, конечно, ненасытны. Мне жаль, что я так и не побывал ни в южном полушарии, ни в западном, что я не видел земной шар со всех сторон. Хотя мой опыт путешествий показывает, что я очень хорошо его себе представляю. Вот недавнее путешествие почти к экватору показало, что я не так уж много потерял. Я даже благодарен моим косвенным учителям, т.е. лицам, писавшим статьи в энциклопедиях и справочниках в советское время; они дали мне хорошее представление о Земле. Но я сожалею, что не видел определённые части земной поверхности, например, Северную Америку; хотелось бы посетить Исландию, Гренландию, Шпицберген. А о том, что я чего-то не услышал,  у меня нет сожалений.

    А.Л. Последний вопрос, двенадцатый. Что бы ты хотел сказать в последний раз?

    Б.Р. Я же ещё не на смертном одре...

    А.Л. Но ты представь себе это.

    Б.Р. Я склонен к тому, чтобы послать всех к чёртовой матери. Во всяком случае, я бы не хотел сказать подобно Ю. Фучику:  «Люди, я любил вас». Нет. Я их не любил. Я не люблю людей за то, что они загадили Землю. Люблю землю, на которой родился, но не люблю людей, которые ее захватили и загадили. Никаких напыщенных слов я бы не хотел сказать. Наоборот, я хочу уйти из этого мира тихо и незаметно, и чтобы на мои похороны никого не приглашали.

    А.Л. Спасибо, Борис, большое спасибо.

Запись сделана в Южном Измайлове 20 сентября 2007 г.

Второе интервью
(беседа)
(11 октября 2007 г.)

     А.Л. «Увековечить» хорошо рифмуется с «изувечить»: повседневность прошлого, даже недавнего прошлого, имевшая свою логику и оправдание, сегодня выглядит как нелепость, дикость и безвкусица. Женские лиловые и розовые панталоны с начёсом, за которыми гонялись в послевоенные годы,  сегодня вызывают отвращение, как сегодняшние стринги заставят брезгливо пожимать плечами лет через двадцать. Но, давай, Борис, вспоминать прошлую повседневность без злобы и отвращения, как милую чудаковатость той эпохи, когда мы были молоды.
     Сейчас на любом перекрёстке можно купить бутылку воды – пепси или минеральной,   банку пива, а раньше на тех же перекрестках продавали газировку. Продавали женщины, продавали и автоматы. Расскажи, пожалуйста, как это было.
     Б.Р. Я начну с довоенного времени. На маленьких колёсиках стояли прямоугольные белые ящики высотой примерно по пояс человеку. Над каждым ящиком были четыре штанги и над ними навес. Таким образом, ящик был под навесом.
     А.Л. Внутри ящика находился сатуратор (смеситель воды с углекислотой), ёмкость для углекислоты, битый лед и арматура, подсоединенная к водопроводу. Вода после обмыва стаканов сливалась по шлангу на улицу, на газон или в ливневые стоки.
     Б.Р. Под навесом поверх ящиков помещались два цилиндрических сосуда диаметром сантиметров восемь и высотой, может быть, сантиметров сорок. В них был сироп – очень сладкая жидкость, которую в чистом виде пить невозможно;  он добавлялся в газированную воду, и её можно было пить.
     Если говорить о ценах – а это дожило, по крайней мере, до семидесятых годов, а может даже до восьмидесятых – после 1960 г. газированная вода без сиропа стоила одну копейку, а с сиропом четыре копейки.
     А.Л. В автомате – три, монета такая была – три копейки или алтын; почему алтын, непонятно, ведь «алтын» значит «золотой», а три копейки во все времена были медными. Две копейки назывались «семишник», наверно, из размеров с семечку…
     Б.Р. Да нет, не поэтому – не надо «народной этимологии». Монета в две копейки до революции называлась «семиткой».
     А.Л. …Пять копеек – пятак, десять – гривенник, пятнадцать – пятиалтынный, пятьдесят – полтинник, а рубль монетой иногда называли картавым, или плешивым из-за изображения вождя. 
     Б.Р. В.И.Ленина. Но это только в советское время: 1961 – 1991.
     А.Л. Полкопейки,  или полушка, а равно и грош – четверть  копейки, до советских денег не дожили.
     Б.Р. Всегда можно было просить и двойной сироп. Это выглядело так. Наливалась газированная вода из крана, который торчал сверху, я уже точно не помню, как именно он был расположен на этом же ящике. Перед тем, как пить, стакан мыли, при тебе,  следующим образом. Там был такой желобчатый диск, его край представлял собой сплошной жёлоб, в него вставлялся большой стандартный гранёный стакан, так что его края попадали как раз в этот жёлоб. Там лилась вода, так что края стакана и он сам изнутри, но более всего, только края, обмывались этой водой, которая лилась из двух фонтанов, изнутри и снаружи. Мойка была прикрыта полусферой из прозрачного оргстекла, а тётка подавала воду, поворачивая небольшую рукоятку на желобчатом диске. Так на твоих глазах обмывали стакан и давали его тебе.  Студент Геофака  Густав Апетауэр из Чехословакии – у нас тогда  в пятидесятых годах кое-какие иностранцы учились – удивлялся, что в России так много людей пьют из одной и той же посуды. Он сказал, что у них в Европе этого нет, а все люди прикладываются  индивидуально к своим бутылкам. Мы до этого счастья дожили, как известно, только в девяностых годах. А тогда у нас трудящиеся пили все из одного стакана, который мыли на улице. Это пока ещё были не автоматы.
     Вот как это сложилось до войны и после войны продолжалось – продажа воды вручную. Сидела тётка, которая мыла стаканы, брала с тебя деньги. Если ты заказывал, как обычно говорили, «чистую» воду, т.е. без сиропа, ты платил несколько копеек до 1961 или одну копейку после  1960 г. Если ты заказывал воду с сиропом, то тебе в стакан наливали сначала сироп, а потом сверху газированную воду. Слой одинарного сиропа был, на мой взгляд, примерно, не больше сантиметра.
     А.Л. Не более миллиметра.
     Б.Б. Нет, ты что, сантиметра! А двойной сироп – около двух сантиметров, тогда с тебя брали ещё три копейки.
     А.Л. На цилиндрах с сиропами (в каждом цилиндре – свой сироп) были нанесены деления, по которым газировщица отмеряла дозу и, естественно, всегда недоливала.
     Б.Р. Ты выпивал воду и стакан возвращал тётке. Сзади, как правило, стояла очередь – без очереди у нас никаких благ тогда не было. Так это выглядело на улице. Но, кроме того, были особые места  продажи газированной воды, например, при некоторых универмагах, и были даже специальные магазины, особенно на курортах. Я с этим впервые столкнулся в Феодосии в 1939 г. Потом видел в Тбилиси и в некоторых других городах. То был павильон, в котором было много сиропов, они были вкусные, видимо, натуральные, тогда ещё химия до них не дошла. Я помню, когда я с матерью гостил у своего дяди в Феодосии, то мы совершали поход в центр города, на берег моря, хотя мы и жили очень близко от него, и составной частью нашего культпохода было посещение павильона «Газированные воды». В этом павильоне было не менее десяти, а может быть, до двадцати видов сиропов. Сиропы были и с экзотическими названиями; например, моим любимым было «свежее сено». Остальные назывались обыкновенно, но тоже были очень вкусными. Какой вкус имел сироп «свежее сено»,  мне трудно сказать, меня он привлекал именно своим названием, поэтому он стал как бы моим любимым сиропом, хотя достаточно вкусными были такие сиропы, как вишнёвый, абрикосовый, грушевый, да и более тривиальные яблочный и клюквенный. Так что это был набор очень приличный.
     В 1954 г. я встретился с таким же павильоном в Тбилиси. Это не были знаменитые «Воды Лагидзе», хотя может быть, и они тогда ещё были, но я про это ничего не знаю. Был тоже довольно шикарный зал, красиво оформленный, как и другие, ему подобные, мрамором, помещение было высокое, с лепниной и люстрами.
     Теперь я ещё раз вернусь к своему более раннему детству. Мне не было пяти лет, мы жили на Смоленской площади, и меня водили гулять по Арбату, который сейчас называется Старый Арбат. В начале Арбата, на правой стороне, если идти от центра Москвы, недалеко от того места, где теперь стена, исписанная граффити (правда, может быть этой стены сейчас уже нет), – там, ближе к бульварам, был, а может быть, и ныне есть павильон «Нарзан». Там торчал символ нарзана – орёл, точнее, его бронзовая статуя, и мы ходили туда пить эту воду. Надо сказать, что эти минеральные воды потреблялись так же, как газированная вода, с сиропом или без сиропа, поэтому наливать сироп в боржом или нарзан было тоже распространённым явлением. Правда, сейчас я уже не могу припомнить, наливали ли воду из кранов или из откупоренных при нас бутылок.
     А.Л. Из бутылок.
     Б.Р. Очень может быть. Но это уже был специальный павильон, а не улица; я что-то  не помню, чтобы минеральная вода продавалась на улицах.
     Ещё я однажды встретился с бесплатной газированной водой. Это было в Улан-Удэ, на паровозо-вагонном заводе, где я побывал с экскурсией, устроенной для нашей экспедиции.  Скорее всего, там я впервые  обнаружил, что в горячих цехах рабочим бесплатно раздаётся подсоленная газированная вода.
      А.Л. Газировка была бесплатной практически на всех промышленных предприятиях, в каждом цеху, при этом она была так сильно газирована, что в стакан наливалась всего четверть его объёма, а обжигающая вода создавала во рту сухость. Пить можно было сколько угодно, стакан, как правило, не мылся или вообще отсутствовал, и тогда люди пользовались своей посудой.  А как продавались соки и квас?
     Б.Р. Квас, как и сейчас, продавался из цистерн, но, по-видимому, до цистерн были бочки. В 60 – 70-е годы квасные цистерны были закреплены за определёнными местами. Стоянки цистерн были равномерно расположены по Москве, и на заборе, например, висела  табличка с надписью «Стоянка квасной цистерны № 137». Маленькие такие были таблички, величиной с лист школьной тетради.
     А.Л. Сейчас цистерн уже почти нет, они по всей стране были одинаково жёлтые, емкостью 900 л. Но разливной квас продаётся и сейчас. Стакан даётся полиэтиленовый, одноразовый, квас теперь не квас, а пародия на пепси и безумно дорог для кваса.
     Б.Р. Возможно, что в провинции стакан, который моют, еще сохранился. Сейчас разливной квас по-прежнему пользуется большим успехом, за ним посылают с бидонами, люди стоят в очереди. Ну, по крайней мере, года три тому назад я это наблюдал. По-видимому, разливной квас вытесняется бутылочным.  Что касается бутылочного кваса, то там, как и везде, написано обычно большими буквами «Квас...», как правило, церковно-славянской вязью, а дальше мелкими буквами продолжение «...ной напиток». В.А.Кувакин, президент Российского гуманистического общества и автор книги «Не дай себя обмануть» (2007) (учебное пособие для вузов и колледжей!) советует: «Читайте мелкий шрифт!». Но с лупой в супермаркет не пойдёшь, да и с нею второпях не сразу найдёшь нужную информацию, поэтому нас  везде обманывают, и найти сейчас настоящий квас, равно как и любой другой «натуральный» пищевой продукт, может, видимо, только тот, кто в этом дотошно разбирается, а я к таким людям не отношусь.
     Теперь перейдем к автоматам.
     А.Л. А ещё соки.
     Б.Р.  Да, о соках. Я сейчас не помню на улицах соков. Они продавались в магазинах. В них были горбатые стеклянные прилавки, а где они прерывались, прилавок имел вид стола, и там стояли конические стеклянные посудины для соков. Конусы внизу сходили на нет и заканчивались кранами. Высота конусов сантиметров семьдесят, диаметр верхней части сантиметров двадцать – двадцать пять. Когда сока оставалось совсем мало, его доливали из ковша.
     А.Л. Позже – из трехлитровых банок фабричной упаковки.
     Б.Р. Чт; было первичной посудой, я не знаю, может бочка, может, что-нибудь другое. Из конусов соки наливали в стакан, который мыли тем же способом, что и на улице для газированной воды. Это всё было в продовольственных магазинах. Особняком я отмечу томатный сок, к нему подавали соль, а иногда и перец. Соль надо было черпать отдельной ложечкой, а ложечки были далеко не одноразовыми. В рот их, конечно, никто не совал, но совали их в соль, отчего она быстро окрашивалась и приобретала цвет томата. Так что солонка была грязная, красная такая солонка, и люди туда совали крохотную ложечку, ею они доставали соль и ею же размешивали соль в стакане. А что касается перца, с ним было проще: видимо, была перечница с дырочками. Так что соль и перец были бесплатным приложением к соку.
     А.Л. Мы очень любили покупать полстакана воды и полстакана сока. Это было дешево и сердито.
     Б.Р. С вас чт;, брали за полстакана воды дополнительно полкопейки? Но такой монеты в СССР при нашей с тобой жизни не было. Должен сказать, что я никогда так не поступал. А вот сейчас, в наше время я иногда разбавляю вино. Выпиваю такое же количество вина, которое и хотел выпить (как правило, не более стакана), но напитка в целом тогда получается больше. А вот разбавлением соков я не занимался. А что заставляло это делать вас? Недостаток денег? Вы были настолько бедны? Многодетная семья?
     А.Л. Нет, это когда мы были студентами. Наиграешься в футбол, и, когда идешь через зону «Б»...
     Б.Р. Ты имеешь в виду МГУ, понятно. Нет, мне такие примитивные коктейли делать не приходилось.
     Теперь об автоматах. В автомате тоже была ниша, в которой человек мог мыть стакан. Он опрокидывал этот стакан в такую мойку в виде диска, затем нажимал на дно стакана. Диск пружинит, опускается и из него выливается фонтан воды. Но всё это более или менее цивилизованно было в Москве, а в провинции и в глухих местах стаканы быстро исчезали, их не успевали выставлять, как их тотчас же тащили, чтобы распить спиртное. Поэтому кое-где был опыт приковывания стакана цепью. Я не помню, чтобы это была кружка, но, если мне не изменяет память,  у меня возникает образ города Истры, может быть именно там я впервые с этим столкнулся, а может это случайное совмещение в моем мозгу каких-то ассоциаций, потому что часто, когда я вспоминаю какую-то вещь, я вспоминаю какой-либо географический пункт. И мне кажется, что именно в Истре я встречал стакан, прикованный цепью к стенке. Видимо, он был вставлен в какой-то подстаканник, но не изящный, который дарили людям на юбилеи (что является спецификой русской культуры, кстати, одной из немногих), а было нечто такое грубое, самодельное, что удерживало этот стеклянный стакан на цепи.
     А.Л. Как и телефонные, автоматы с газировкой иногда проглатывали монету, но не функционировали. Реанимация производилась просто: по телефонному аппарату стучали кулаком, пока он не соединится с телефонной станцией, а по автомату с газировкой б;хали ногой в бок; были мастера-вышибалы, которые заставляли эти автоматы работать и без монет; кстати, точно так же д;ма чинили телевизор – сильным шлепком по крышке сверху или по стенке сбоку. Все эти железяки реагировали точно так же, как и колхозная скотина – нехотя, но делали то, что от них требовалось.
     Б.Р. Ты, Саша, кажется был и осеменителем крупного рогатого скота. Я помню твой очаровательный рассказ про доярку, ласкавшую быка. А что касается торговых автоматов, то не только в России всё так плохо. У меня в Барселоне, в метро, автомат проглотил два евро, но бутылки с пепси не выдал и денег не вернул; никакие стуки не помогли. Я подождал, пока  подойдут другие люди, но и с ними случилось в точности то же. У меня дома механические часы – ручные «Спортивные» 1961 г. и дешёвый будильник «Слава» XXI века после завода надо всякий раз сильно долбануть об стену.
     А.Л. А ещё, правда, недолго, в универмагах и других общественных местах стояли автоматы-пульверизаторы мужских одеколонов, «шипра» или «тройного». Стоило удовольствие всего 15 коп., и именно поэтому их быстро сняли с вооружения: они оказались идеальным опохмелочным средством. Не знаю, как ты, а я очень любил в продовольственных магазинах пить молочный коктейль – дешёвый, всего десять копеек.
Б.Р. И я любил, но это более поздняя эпоха, примерно шестидесятые годы. Молочный коктейль – хорошая вещь, и в моем Коптевском районе в магазине молочный коктейль дожил почти до девяностых годов. Потом этот магазин разогнали, и ни черта подобного  там теперь нет. Для этого коктейля брали высокие алюминиевые кружки и в этих кружках готовили коктейль. Миксером. Брали молоко, туда клали мороженое  и наливали сироп.
     А теперь перейдем, наконец, к мороженому. Вернемся к довоенным годам. До войны на улицах было два типа мороженого, которое продавали из ящиков-термосов. Наиболее распространено было мороженое в виде барабанчика. Оно представляло собой два вафельных диска диаметром сантиметров восемь, между ними был слой мороженого толщиной сантиметра два. Так как меня в детстве как-то не приучили ничего лизать и сосать, я грыз его зубами, а прочие дети обычно  сжимали диски и слизывали мороженое, которое вследствие этого давления выступало на периферию. Мороженое могло быть сливочным и фруктовым. Я больше любил фруктовое мороженое, оно у нас в России, как известно, тоже на молоке или сливках, а не замороженный сок, как в Европе. Наше мороженое было всегда молочным продуктом, будь оно фруктовое или сливочное.
     А.Л. Нет, фруктовое мороженое было именно фруктовым, без всякого молока, оно продавалось в бумажных стаканчиках и стоило всего семь копеек большая порция и четыре – маленькая. Помимо сливочного, было еще молочное мороженое с разными наполнителями, как и сливочное: ореховое, крем-брюле, шоколадное, кофейное, клубничное и т.д.
     Б.Р. Мороженое было мягким и быстро плавилось. Конечно, вафли тоже съедались. Помимо этого мороженого существовало эскимо.
     А.Л. Двойное эскимо называлось «Ленинградское», оно было без палочки. Эскимо было двух видов: круглое и прямоугольное, обёртка была из тонкой станиоли или фольги, потом просто в бумаге.
     Б.Р. Эскимо было на палочке и имело классический вид, и по-моему, оно сохранилось таким же и сейчас. Это на улице, а вот в кафе, в том числе в детских, продавалось вкусное мороженое в чашках, достаточно мягкое, и его ели ложками. Там был большой ассортимент: вишневое, абрикосовое и всё, что хочешь. Это было очень вкусно. Оно накладывалось красивыми шариками. В 60 – 70-х годах, когда освоили морозильное дело, в киосках стали продавать мороженое в брикетах, и на первое место вышло знаменитое «48 копеек». Вплоть до того, что и сейчас, в наши дни, его тоже так называют, хотя стоит оно, наверно, больше 48 рублей, я не знаю точно. Это мороженое было очень вкусное, 250 г, и его реально ели на улице. Правда, для того, чтобы его есть на улице, оно слишком большое, и я его, как правило, брал в пакет и нёс домой и там его ел с вареньем или с чаем; а в конце ХХ века, уже живя с нынешней второй женой Татьяной, кушал мороженое с кофе. (До появления Татьяны у меня дома настоящий кофе не водился, но, поскольку я теперь привык к его вкусу, сейчас пью дорогой растворимый «без кофеина»).
     Самое большое количество мороженого, которое я съел в своей жизни зараз  – это один килограмм. Я всю жизнь страдаю хроническим тонзиллитом или чем-то ещё в этом роде и принадлежу к тому типу людей, которые сразу получают боль в горле после любого холодного продукта, даже почти комнатной температуры 16 – 18°, но, тем не менее, в этом рекордном случае со мной ничего не случилось. Это было во Франции, на Лазурном Берегу, в 1994 г. Мы выехали из  Ниццы в сторону Гренобля, но пока что ехали вдоль моря на восток. Я зашёл в один из больших супермаркетов, а тогда они были для меня ещё новым явлением, мне было трудно в них ориентироваться. Нас торопили, а я не успел найти маленькую упаковку мороженого и взял целый килограмм. Может быть, потому, что меня не любили люди в автобусе, но никто не захотел разделить со мной эту порцию. Не пропадать же ей! У меня с собой даже алюминиевые ложки были наготове, потому что я очень запасливый, и я всё это быстро сожрал в автобусе, и ничего со мной не случилось. А на втором месте у меня стоит порция мороженого весом 300 г, которую я съел в Баку в кафе в 1954 г. И это все мои рекорды, потому что в остальных случаях я больше, чем 250 г за 48 коп., никогда не съедал.
     А.Л. Ещё были такие вещи, как леденцы и так называемое сухое мороженое.
     Б.Р. Сухое мороженое я не помню и даже не понимаю, о чём речь, а конфеты леденцы «Монпансье»  помню – в  прекрасной жестяной коробочке, которая у меня до сих пор хранится.
     А.Л.  Нет, на палочке.
     Б.Р.  Ах,  да, помню. Это другое дело. Изделия «леденцы на палочке», как правило, были фигурными, на первом месте были петушки, на втором – рыбки, на третьем – еще что-то.
  А.Л.  Ещё были пистолеты.
     Б.Р. Пистолетов не помню. Я не из тех людей, которые любят что-то сосать, я был человек брезгливый, даже больше, чем сейчас, и мне было неприятно видеть, как дети вынимают что-либо изо рта. Я считал, всё съедобное, что однажды отправлено в рот, никогда не должно обратно изо рта показываться. И, когда жвачки вынимают изо рта или леденцы, и сосут их в лучшем случае сами, а в худшем, дают ещё кому-нибудь – это всегда вызывало у меня отвращение. Я старался на это не смотреть и сам так никогда не делал. Уж если я что-то сунул в рот, то и досасывал это там, во рту, не вынимал и не рассматривал, это было не эстетично для меня. Когда б;льшую часть леденца я уже высосал, то остальную сгрызал зубами, которые тогда у меня ещё были. У меня просто не хватало терпения обсасывать палочку до конца. Так же я счищал зубами с палочки и остатки эскимо.
     А.Л.  Сейчас на улицах, у любого метро делают шаурму, продают жареных кур, какие-то ребра. Стоит жуткая вонища. Тут же продают чебуреки и всякое такое прочее. Это типичная уличная еда. А что ели на улице раньше?
     Б.Р.  Ничего этого не было, были только пирожки, очень специфические. Они –  тощенькие, вкусненькие, края у них были слегка хрустящие. Они везде были очень стандартные, несколько темного цвета. Я любил есть эти пирожки на улице, они продавались в бумажках. А чебуреки – это особая статья. Чебуреки были только в Крыму. Довоенный Крым с чебуреками и национальным напитком крымских татар бузой я запомнил на всю жизнь. Я очень любил довоенные чебуреки, которые делали крымские татары. Это крымско-татарский продукт. Их вкус непередаваем, я его помню до сих пор. Поэтому сейчас всё, что мне подают под видом чебурека, я ем с тоской. И я могу вас заверить, что в наши дни настоящих чебуреков нет. Не знаю, как в Крыму, но в Москве нет. Сейчас в Крым  вернулись татары, но я не уверен, что они смогли сохранить свою кухню. Вместе с крымскими татарами слово «чебурек» было в европейской части страны надолго забыто. Татар этих депортировали в Среднюю Азию, поэтому, когда я проезжал через Ташкент и Бухару в 1955 г.,  до их реабилитации, то с удивлением встретил там чебуреки. Я их поел и убедился, что это были уже не те чебуреки. А то, что потом продавалось и нынче продаётся  в Москве – невыносимая  дрянь. Чебуреки должны делаться с настоящей бараниной, и я любил их запивать бузой, как это было в Феодосии. Буза – молочный слабоалкогольный напиток типа кумыса, мне он очень нравился. У нас с мамой был такой гастрономический поход, мы ели чебуреки с бузой и пили минеральную воду в павильоне.
     А.Л.  А вот ещё чисто татарское блюдо – беляши.
     Б.Р.  С беляшами я познакомился после войны и уже будучи взрослым, в основном, во время поездок в Среднюю Азию и Казахстан. Потом они появились и в Москве. А в детстве я даже не слыхал таких слов: манты, беляши.
     А.Л.  А какие ты помнишь начинки пирогов?
  Б.Р. Начинки на улице не были разнообразными  – то  с мясом (ливером), то с повидлом, а с виду пирожки  одинаковые.
  А.Л. В Москве еще были пирожки с капустой, кислой и вонючей. В провинции попадались не только жареные, но печёные пирожки: с яблоками, с картошкой, с грибами, с яйцами и зелёным луком, с творогом, с джемом, с рисом, с ливером, с курагой, с изюмом и тому подобными прелестями; самыми же изысканными были расстегаи – открытые пирожки с рыбой, но это действительно было редкостной экзотикой.
     Б.Р. Ну вот, ты всё помнишь и знаешь лучше меня, не даром же выпустил две книги о советской жратве, а моих воспоминаний и на одну статью едва хватит. Я помню, как к поезду приносили пироги с грибами в Шарье, с картошкой и капустой на прочих станциях; моя мать тоже пекла пироги с рисом, яйцами и зелёным луком, но это относится к домашней кухне, а мы говорили о казённой продаже. На улицах Москвы пирожки с мясом и с повидлом были одинаково маслянистыми снаружи и руки после них были жирными, а я этого очень не люблю. Бумаги и одежда засаливались, особенно ширинка на брюках, если не было поблизости лужи или фонтана. Впоследствии, когда появились автоматы, продающие газировку, я мыл в них руки в вышеупомянутом устройстве для мытья стаканов.
     А.Л. Закончим с едой на высокой ноте общепита.  Что подавали обычно в столовых?
     Б.Р. Классический советский обед состоит из четырех блюд: крошево, хлёбово, месиво и пойло. Он может быть редуцирован и не иметь крошева. Крошево – это закуска или салат, хлёбово –  суп, так называемое «первое», а крошево как бы нулевое, оно не считается первым. Второе блюдо –  что-то типа котлет, а третье, т.е. пойло – это компот или чай. Царём холодного крошева был винегрет, главное в нём  – нелюбимая мною свёкла, потом холодная порезанная картошка, лук. А салатом называется крошево светлое, там нет свёклы, но может быть капуста, морковь, лук.
     Как-то лет десять  назад я видел в ящике, как «ностальгируют» новые русские. Они приходят в специальную грязную столовую, выкладывают сто долларов, взамен им дают имитацию советских денег, они заказывают винегрет за тридцать копеек  и прочую дрянь, сидят за не покрытыми столами из коричневого пластика, с крошками и лужицами, над ними висят липучки с мухами, а на раздаче сидят глыбистые тётки климаксного возраста,  и они посетителям хамят. Я вспоминаю, когда я питался в столовой Дома книги, где были Политиздат и другие издательства, там через всю столовую нёсся мощный крик: «Тётя Шура, и-ишницу не выбива-ай!». Значит, яичница кончилась, а раздатчица об этом кассирше кричит.
     Так вот, столовая общепитовская, в ней на закуску  белый салат или красный винегрет. Потом, правда, появились такие изысканные и сложные блюда, как яйцо под майонезом, сельдь с луком репчатым или даже горсть чёрных маслин на блюдечке,  и так далее. Но вначале были только салат или винегрет. Дальше – суп. Его разновидности: борщ, ясно, что он красный; щи, ясно, что они белые (жёлтые); бывает картофельный суп с рыбой или рассольник, он чаще всего был ленинградским. Не знаю, при чём тут Ленинград.
     А.Л.  Попробую объяснить. Дело в том, что общепит в Питере был гораздо лучше, чем в Москве, потому что Питер был чиновничий город, чиновник же обедал не дома, а в харчевнях, поэтому культура общепита там выше. Москвичи обычно обедали дома, так как по роду своих занятий работали рядом с жильём, поэтому общепит в Москве в XIX веке был не так развит, как в Питере, и многие общепитовские блюда у нас в Москве родом из Петербурга. В советское время в Москве общепит был представлен столовыми – простыми, диетическими и фабриками-кухнями, а также блинными и пельменными, а в Питере ещё  пирожковыми, бутербродными, котлетными, рюмочными, бульонными и т.п.
     Б.Р. Да, вот известная история, когда Пушкин пригласил Кюхельбекера в публичный дом, тот сказал: «Помилуй бог, я женат», а Пушкин говорит: «Если у тебя дома кухарка хорошо готовит, это не значит, что ты не можешь пообедать в ресторации».
     Королём вторых блюд были котлеты. Правда, на месте котлет могла быть и рыба, причём с тем же гарниром. Гарниры были двух классов: картофельное пюре и макароны. На гарнир подавали также каши: перловую, гречневую, пшённую, рисовую. Но я идею каши не понимаю: зачем она, если есть аналогичный по составу продукт – хлеб, который и вкуснее, и разнообразнее каш? И к тому, и к другому гарниру полагалась подливка, она несколько сдабривала его вкус.
     У меня возникла идея, что общепит является фабрикой по производству пищевых отходов, что главное назначение столовой – производить именно эти пищевые отходы. А мы – те животные, с помощью которых так называемая пища превращается в конечный продукт данной отрасли хозяйства. «Вы будете смеяться», как говорят в Одессе, но ведь советские столовые имели план по пищевым отходам. И эти физиологические отправления столовой в виде пищевых отходов я наблюдал в детских учреждениях типа пионерских лагерей, уже не в те годы, когда я сам был ребёнком, а позже, когда в качестве туриста я проходил через эти места или когда я заглядывал в    пионерские лагеря, будучи взрослым. Надо сказать, что дети тогда уже были заевшимися, они были не голодными и часто развлекались тем, что кидали омлет и сливочное масло в потолок и смотрели, как они к нему прилипают. В результате этих игр дети не доедали гарнир, лапшу, кашу, и накапливалось гигантское количество пищевых отходов, и я бы не сказал, что они хорошо использовались. Как я писал в одном из своих сочинений, эти пищевые отходы работники столовой не только вёдрами выносили на корм свиньям, своим и других сельских жителей, но и бочками выбрасывали в реки. Есть такая река Скнига в Тульской области, в которую на моих глазах вываливали отходы из железнодорожного пионерского лагеря, может быть, на радость рыбам и рыбакам. Так что типичная советская столовая, которая у нас чаще всего называлась тошниловкой, вызывает неаппетитные ассоциации.
     Вторым блюдом была ещё яичница. А котлеты имеют такие разновидности, как, например, биточки и шницель. В чем разница, я не знаю, и то и другое сделано в основном из хлеба с запахом мяса.  Тефтели и биточки – «какашки директора мясокомбината», как написано в моем «Словаре злопыхателя». Это всё, конечно, вариации на тему «котлеты». Позже ещё появился люля-кебаб, но я не вижу большой разницы между ними. Когда мы с мамой в 1939 г. ходили в Феодосии обедать в ресторан, я с удовольствием ел суп-пюре томатный и очень поджаристый тонкий рубленый шницель с мелкой вермишелью. Тебе, конечно, виднее, чем шницель отличается от котлеты, но, если посмотреть на этимологию слова «котлета», то оно проделало большую эволюцию. Это пример того, как меняется смысл слов.
     «Котлета»  происходит от французского «c;te»,  что означает «ребро», а также «берег», например, C;te d’Ivoire – Берег Слоновой Кости. Фр. c;te ; лат. costa 
 – то же индоевропейское слово, что и рус. кость. «C;telette» есть уменьшительное от «c;te», т.е. буквально значит «рёбрышко», а в современном французском языке – отбивная. В русском языке первичное (уже забытое народом)  значение – «зажаренный кусок мяса с рёбрышком (так наз. отбивная)», вторичное – «овальная лепёшка из фарша, каши и т.д.» (С.И. Ожегов 1978: 276). Илья Эренбург писал, что в момент, когда в России происходил октябрьский переворот, он, русский писатель, кушал баранью котлету. Понятно, что он имел в виду котлету в классическом смысле слова, т.е. отбивную, а не рубленую. Но когда появились рубленые котлеты (из мясного, а потом из рыбного и какого угодно фарша), это слово закрепилось за любым комком пищи, имевшем форму эллипсоида. Частный случай эллипсоида – шар, но шарики из мяса или рыбы называются у нас не котлетами, а тефтелями.  Итак, мы видим, что рубленая котлета с намёком  на примесь мясных или рыбных отходов была в СССР царицей общепита и королевой так называемых «вторых» блюд.
     И, наконец, третье блюдо. Классический десерт в столовых выродился и превратился в сладкое пойло пяти видов: чай, кофе, какао, кисель и компот. Компот имел два варианта: первый класс, редкий, его подавали скорее в ресторанах, в том числе вагонах-ресторанах – это компот консервированный. Его наливали из банки, там был очень вкусный сироп, прекрасные ягоды или фрукты, которые конечно же съедались. А вот компот из сухофруктов – это было нечто такое, что к нему даже не подавали чайную ложку, видимо, твёрдое содержимое было рассчитано на несъедобность. Я, правда, ел. Доставал иногда столовую ложку, специально ходил за ней, и ел эти омерзительные изюминки и всякие лежащие на дне гнилые абрикосы. Наименее вкусными из сухофруктов были груши и яблоки, а изюм и абрикосы были повкуснее, и их можно было есть.
     Я рассказываю об этом,  как о далёком прошлом, но, боже мой, в наши дни, в 2009 г., я иногда обедаю в гостинице «Космос» – не в ресторане, а в столовой для его низших служащих – в типичной советской столовой, где ем иногда всё тот же бессмертный советский компот из сухофруктов! Но, всё равно,   воспоминание об этом компоте в гранёном стакане и об остатках его, относимых в мойку вместе с прочими объедками и грязной посудой,  вызывает у меня лёгкую тошноту, а к компоту консервированному, обычно подававшемуся в круглом стакане из тонкого стекла или в вазочке, такой же, как для мороженого,  я отношусь хорошо.
     Что касается общепитовского чая, то по вкусу это юшка из-под плохо вымытой посуды. Туда, говорят, еще добавляли бром для ослабления полового влечения (в детских и молодёжных лагерях, интернатах, детдомах, казармах, домах отдыха, санаториях). В наши дни этого уже нет, а подают кипяток и пакетик с чаем или кофе. В старом общепите кофе и какао готовили из смеси соответствующих суррогатов со сгущённым молоком. Такая смесь поступала от изготовителей в трёхлитровых банках. Я одно время приходил в магазины, имевшие кафетерии, за пустыми банками, весьма удобными в качестве туристского котелка для костра. Меня принимали за нищего, пытавшегося полакомится остатками кофе или какао со сгущёнкой, и давали банки, где налипло побольше смеси. Что ж, я это дома при споласкивании выпивал, не пропадать же добру.
     Чёрного кофе как такового в общепите не подавали. Как мне говорили, это был кофе не настоящий, он был лишен кофеина. Мы сейчас говорим о столовой как о месте, где человек заказывает то блюдо, которое он хочет (из тех немногочисленных блюд, которые не только перечислены в меню, составленном для отчёта перед начальством,  но и имеются на самом деле). Но ведь столовые были распространены в местах массового питания коллективов – в лагерях, студенческих и школьных, в домах отдыха – там люди вынуждены были без выбора лопать и лакать, что дают. Там было засилье какао (какавы), кофе со сгущёнкой и отвратительного чая, после которого хотелось прийти в свою комнату и заварить там более или менее настоящий чай, но администрация заведения кипятильники отнимала.
     А.Л. Борис, не забудь про чайные, которые открылись в 1948 г.
     Б.Р. В истории нашей страны был замечательный момент, когда в 1948 г. была очередная кампания против пьянства, но не в виде сухого закона, а для подъема «питейной культуры» вообще. Решено было,  не впервые в истории России, вытеснять водку чаем. Водку чем только не вытесняли, и пивом, и даже шампанским, по замыслу Анастаса Микояна. Это тогда вожди говорили: «Почему бы стахановцу не выпить шампанского? Жить стало лучше, жить стало веселей». Эта мысль развивалась и в предисловии к знаменитой «Книге о вкусной и здоровой пище» (1950),  которой я успешно пользуюсь и сегодня. Направленная из Кремля волна весёлой жизни началась одновременно с массовыми репрессиями в 1934 г. Была написана замечательная песня-директива.

«На аллеях центрального парка
В тучной грядке цветёт резеда.
Можно галстук носить очень яркий
И быть славным героем труда.

Как же так, резеда и герои труда,
Не пойму, растолкуйте вы мне!
Потому что у нас каждый молод сейчас
В нашей юной прекрасной стране».

     В 1934 г.  в «нашей юной прекрасной стране» было дозволено веселье, был разрешен юмор, открылся театр мюзик-холл, с которым я познакомился по справочнику «Театральная Москва» (1935), где на с. 499 был и адрес моего отца:  «2-й Смоленский п., 1, кв. 40 (Т-р ВЦСПС)». Из Кремля была спущена такая установка, что люди имеют право веселиться, даже по личным, не политическим поводам, – кровавая революция и гражданская война позади, трудящиеся заслужили весёлый досуг.
     А.Л. Эту песню – пародию на веселье я тоже хорошо помню. А вот и пародия на эту пародию –  более развёрнутая версия.

«По аллеям центрального парка
С пионером гуляла вдова.
Пионера вдове стало жалко
И вдова пионеру дала.

Как же так вдруг вдова пионеру дала?
Не пойму, растолкуйте вы мне!
Потому что у нас каждый молод сейчас
В нашей юной прекрасной стране!

По аллеям центрального парка
Пионер провожает вдову.
Можно галстук носить очень яркий,
А вдову положить на траву.

Как же так вдруг вдова…» и т.д.

     Б.Р. Примерно в середине  тридцатых годов появились, уже в рамках советских пищевых стандартов, почти все вкусные продукты, впоследствии упомянутые в пресловутой «Книге о вкусной и здоровой пище»; продукты, которых мы, может, в те годы и не пробовали, но в книге, подытожившей сталинскую эпоху, они были: и буженина, и «шампанское», и все виды икры, и десятки сыров.
     А.Л. Именно тогда, в довоенные годы было разрешено праздновать Новый Год, особенно детям, и вновь появились ёлки, только не рождественские, а новогодние, потому что «бога нет».
     Б.Р. Но чай был слабым местом нашего общепита; никогда в нашем общепите настоящего чая нельзя было получить, за исключением, конечно, Средней Азии и Кавказа. Это – особые регионы, там – да. А в собственно России с этим делом было плохо, и, когда говорили «русский чай, русский чай», то непонятно, о чём шла речь, но идея русского чая, конечно, витала в воздухе. И вместе с возрождением русского национализма, которое у нас наблюдалось сразу же по окончании войны, оживился интерес к чаю. Ну, как же, чай – якобы русский национальный напиток, хотя и проник в Россию довольно поздно – к царям и боярам в XVII веке, а до низов простонародья еле-еле в XIX веке добрался. И вот в 1948 г. были открыты повсеместно сельские чайные; считалось, что колхозники в них с удовольствием будут пить только чай. По сему случаю придворному композитору Исааку Дунаевскому заказали оперетту, и он её написал, как всегда, блистательно, в ней был зажигательный такой дуэт: «Пара чаю, пара чаю!» – какое-то новое для советских людей понятие, а точнее, старое, вытащенное из дореволюционного быта.
     А.Л. «Пара чая» – это два чайника, один, побольше,  с кипятком, другой, поменьше,  с заваркой. Придёшь и заказываешь, тебе эту пару на стол ставят.
     Б.Р. Но именно такого в мои студенческие годы (1950 – 1955), когда приходилось нередко  контактировать с подмосковной деревней, я не помню, а помню чайные как место, где пили только водку. И у нас рядом с местом географической практики Красновидово было село Аксаново, которое по сути дела сливалось с Красновидовом, и оно мне запомнилось тем, что там я перед студентами младших курсов демонстрировал в сельской чайной свои возможности: я взял стакан водки, покрошил туда чёрного хлеба и все это скушал с чавканьем. И они мне сказали: «О! Сибирская закалка!».
     А.Л. И мы в ту же чайхану «летали» на красновидовской практике. Заказ был стандартным: по сто пятьдесят и банку консервированной моркови за пять копеек на всех, сколько бы нас ни было. А о чае даже речи ни у кого в «чайной» не возникало.
     Б.Р.  Я начал знакомиться со среднеазиатским и кавказским чаем с 1954 г., когда стал ездить в эти  регионы. Сначала я познакомился со среднеазиатской чайханой… ой, нет – сначала с экзотическим калмыцким чаем. Я работал в Прикаспийской экспедиции в 1952 и 1954 годах. Калмыков там в то время не было, они находились в ссылке. Территория Калмыкии была разделена между Астраханской и Сталинградской областями и Ставропольским краем, но калмыцкий чай существовал в памяти у кого-то, мы его пробовали, по-моему, у казаха. Это был зелёный плиточный чай с солью, причем плитки были гигантского размера. Я видел эти плитки, они строгались ножом. Я с удовольствием выпил целый литр чая, сидя на ковре по-турецки (я тогда легко принимал эту позу и быстро вставал, не опираясь на руки).
     А.Л. А я попал в Калмыкию в середине 70-х, когда калмыки уже вернулись: чай был с овечьим молоком, очень грязный и вонючий, жуткая гадость.
     Б.Р. Когда потом в Москве я купил такую же плитку зелёного чая в знаменитом магазине на  Кировской (Мясницкой) ул., у меня такого  напитка не получилось, и плитка осталась не использованной, её после долгого хранения пришлось выбросить. Ну, а казахи в низовьях Волги пили чай чёрный. Начиная с 1955 г. я стал бывать в Средней Азии, где познакомился с чайханой. Её традиционный вид – под навесом стояли столы со стульями и деревянные диваны, покрытые коврами.  Настоящие туземцы сидели на диванах по-турецки и пили зелёный чай из пиал. Это всё известно, и в этом нет ничего особенного. Но больше всего меня поразил чай в Азербайджане. Когда я со своим ныне покойным коллегой Игорем Любимовым путешествовал в 1967 г. по Талышскому краю Азербайджана, то узнал, что там очень специфически пьют чёрный чай – из баночек, которые я раньше  считал кровососными, т.е. такие баночки ставили нам на спину. Правда, к нам в детстве прикладывали  банки хотя и такой же формы, но из толстого стекла, а у них они были из тонкого. Я думаю, что, если бы медицинские банки были из тонкого стекла, то мы бы порезались. Баночки ставились на конические фаянсовые блюдца. Получались такие маленькие пузатенькие мензурки. Чай в них наливали из чайника помаленьку, а потом подливали. Так у них было принято. Если ты нальёшь человеку сразу много чая, то это считается неприличным, потому что ты вроде хочешь от него побыстрее отделаться. К тому же, в большой порции чай в конце питья будет уже остывшим. Я тоже люблю пить чай очень горячий, а такого в русских семьях обычно не подают. В пристрастии к горячему чаю мне чудится что-то мужское, или это влияние детского стишка.

«Папа любит чай горячий,
Мама любит хер стоячий».

     Моя молодая приятельница Алиса водила меня в январе 2004 г. в китайский «Дом чая» в Москве на ул. Казакова, так там чашки с чаем были и удивительно долго оставались такими горячими, что их нельзя было взять в руки с непривычки. Так что же, миллиард китайцев не вымер от рака пищевода?
      Азербайджанцы к чаю подавали куски колотого сахара. Мы к тому времени отвыкли от твёрдого сахара, тогда уже был распространён быстро растворимый. А настоящий твёрдый сахар не разгрызешь зубами, его надо колоть щипцами. Эти щипцы изначально должны быть серебряными, а там, при нас, сахар кололи молоточками, которые тоже имели вид серебряных. Понятие сахарной головы людям начала ХХ века хорошо известно, а также мы знаем, что в Рио-де-Жанейро есть гора Сахарная Голова (P;o dе A;;car). Но я, кажется,  никогда не видел настоящей сахарной головы, хотя и застал колотый сахар, бесформенный, который подаётся к столу, и его кололи на кусочки очень правильной кубической формы…
     А.Л. Сахарные головы стояли в бакалейных отделах фирменных гастрономов. Это были конусы правильной формы высотой почти полметра и диаметром основания около 30 см. Они выполняли декоративную и рекламную функцию, прежде всего.
     Б.Р. …Такие шероховатые, не совсем идеальной формы, но примерно равновеликие куски.  Это тоже искусство – так расколоть. Сахар подавали на ещё меньшем блюдечке рядом. Чай получался очень вкусным. Мы пили его в Талышском районе и немного в Баку. Он мне понравился больше всего. В остальном же в сфере чая я ни в детстве, ни сейчас ничего особенного не пил. Я не могу сказать, что я разбираюсь в чае, хотя чай я люблю. Чай для меня является своего рода наркотиком, это, видимо, единственный вид наркотика, который я потребляю. Когда много дней не пьёшь чай, то возникает некоторое подсознательное влечение к нему. Хотя, с другой стороны, мне кажется, что я вполне мог бы без него обойтись. Были у меня такие путешествия, где, в силу особенностей посещённого региона, я чая не пил много дней, и ничего страшного со мной не происходило.
     А.Л.  А ты ещё говорил про кофе в Пицунде.
     Б.Р. Мы жили около Пицунды, а кофе такой варился в Гагре. В  детстве я пил кофе с молоком по утрам, и только такой я  знал. О существовании так называемого чёрного кофе я узнал сравнительно поздно, уже во взрослом состоянии. Подобно тому, как дети, которые жили в детском доме, никогда не видели хлебных буханок и думали, что хлеб всегда бывает в маленьких кусочках и испытывали «культурный шок», когда, попав в семьи,  в первый раз видели буханки. Так и я до поры до времени вообще не подозревал о существовании кофейных зёрен, но потом я постепенно узнал, что есть чёрный кофе, и для нас он был, конечно, среднего рода, кофе – оно. Оно и сейчас для меня в основном среднего рода. Уже появился молотый кофе, но наша семья была от этого далека, мы пили чай, а моя мама, которая родилась на Украине, она и чай не любила; считала, что москвичи – чаехлёбы, а хохлы больше пьют компоты, или узвары, как они их называют. Впервые я столкнулся с экзотическим для меня «настоящим» кофе, когда был в Пицунде, в студенческом спортлагере МГУ, в 1977 г., т.е. когда мне было уже 46 лет! Была российско-эстонская конференция по охране природы, мы ездили в Гагру, и нам сказали, что там и на всём черноморском побережье греки варят замечательный кофе. То ли греки, то ли армяне. Там только  я впервые увидел эти турки, или джезвы, т.е. ковшики для варки кофе (на раскалённом песке). Дамы были без ума от человека, который готовил кофе. Поговаривали, что он не только готовит кофе, но и за занавесочкой трахает дам, которые приходят к нему. Не то, чтобы он им платил, а, наоборот,  они ему платили, и всё делалось не спеша, и кофе сочетался вот с такими услугами. Всё это было очень интересно и запало мне в память. Я тоже пил этот кофе, но ничего особенного я в нём не ощутил, и, наконец, когда я пил кофе по-турецки в самой Турции, т.е. в окрестностях Антальи, мои ощущения были не лучше. Хотя в путеводителе написано, что сами турки кофе уже не очень любят, они пьют чай. И это тоже легенда, когда говорят, что турки обожают кофе и без конца его пьют; это всё равно, что говорить, будто  русские постоянно едят черную икру и отгоняют медведей, которые рвутся к ним в трактир. В Стамбуле в 1998 г. я не заметил у турок никакого увлечения  кофе, там пили в основном чай, но, тем не менее, поскольку кофе по-турецки существует, нам его там подали во время одной еды в ресторане после посещения водопадов, когда я со своей сравнительно молодой подругой (на 35 лет моложе меня) ездил в 1997 г. в Анталью, и я понял, что этот кофе не пьют, а по сути дела едят (или вообще не пьют и не едят), потому что воды в чашке практически не было. Это была какая-то гуща, которая не могла утолить жажды, и вообще, неясно, что с ним надо было делать. Недаром кофе даже тараканы не жрут, а они ведь едят и мыло! А так называемый капучино –  такая же крохотная чашечка, но с молоком... нет, это меня не вдохновляет. И, наконец, когда я недавно был в Таиланде, я видел там странный обычай, что сами таиландцы не представляют себе чай и кофе без молока; то же и в Непале –  всегда подают крохотный кувшинчик, но не со сливками, а с горячим молоком. Я этот кувшинчик выпивал отдельно и пил чай из пакетиков. В Турции тоже, когда я брал чай – хороший чай, вкусный – такой же, как в Азербайджане, но стоит он очень дорого, чуть ли не по доллару за порцию. И я всё время возмущался, зачем мне по доллару платить за чай, если у меня в отеле лежат такие же пакеты и я могу сам заваривать, сколько хочу. Так что, завершая эту беседу, я могу сказать, что я – не особый знаток и любитель чая, но тем не менее, я слушаюсь совета своего коллеги Владимира Каганского, который сказал, что самый хороший чай бывает только в металлических коробках. Как будто в металлическую коробку нельзя насыпать плохой чай. Но, если это мнение, что хороший чай бывает только в металлических коробках, распространится, то будьте уверены, что в эти коробки будут насыпать дрянь.

Третье интервью
(беседа)
(1 ноября 2007 г.)

     А.Л. Сегодня вспомним сначала довоенные, а потом послевоенные времена. Начнём, например, с выходных. Как в вашей семье проходили выходные?
     Б.Р. Сначала скажу о самой системе выходных дней. В годы моего рождения была пятидневка. У меня дома хранится записная книжка моего отца, где отмечено и моё рождение, она называется «Товарищ». Она интересна сама по себе – настоящее антикварное изделие. Может, её стоит кому-то показать. Там есть много разных вещей: «вечный календарь» (с данными на двести лет вперед), где показаны субботы, воскресенья, т.е. семидневные недели, которые, видимо, ещё кем-то признавались, но были уже на обочине советской цивилизации. Страна жила по пятидневке: четыре дня рабочих и пятый выходной. Одно время эта пятидневка была разной у разных людей, но потом руководящие «товарищи»  пришли к выводу, что семья должна иметь общий выходной день. И тогда вернулись к идее общеобязательной недели, которая имеет рабочие дни и выходные. Но такая неделя в начале была пятидневной, т.е. имела четыре дня рабочих и пятый выходной. Они назывались первый, второй, третий и четвертый день пятидневки, а пятый – просто выходной день.  Несколько позже, может быть с 1936  или 1937 г., уже была шестидневка. Я помню отрывной календарь, где была шестидневка, там в месяце было пять шестидневных недель. Дни назывались первый, второй, третий, четвертый и пятый день шестидневки, а шестой – выходной, он был в календаре красного цвета. 31-е число называлось просто рабочим днем. В феврале последняя неделя была укорочена. Таким образом, выходные дни были фиксированы. Когда я начал учиться в первом классе, система была именно такой. Неделя была шестидневной; 6-е, 12-е, 18-е, 24-е, 30-е в каждом месяце были выходными. Летом 1940 г. была введена семидневная рабочая неделя, и пахнущие религией слова «суббота» и «воскресенье», к радости старшего поколения, были возвращены. Люди воспринимали это как симптом поворота  к старому. Перешёптывались, что вскоре всем разрешат без порицания верить в бога и ходить в церковь. Дело в том, что внешнее возвращение к старому было постоянно на всём протяжении «советской» власти. Сначала, в годы революции,  было почти всё отменено. Потом, в 1935 г. разрешили, признали и стали даже насаждать  новогоднюю ёлку, в 1940 вернулись к семидневной неделе; после смерти Сталина восстановили и стали всем навязывать обручальные кольца, хотя при Сталине за них исключали из комсомола. Мне самому больше нравилась шестидневка, потому что она согласована с календарем, а семидневка нет. Позже были восстановлены учёные степени, некоторые воинские звания одно за другим, чины, погоны. Это процесс примечательный. В 1943 г. ввели раздельное обучение мальчиков и девочек, лишившее меня «счастливого» детства и отрочества. Я с детства обожал девочек, они мне казались красивее и больше похожими на людей, в отличие от озверелых мальчишек.
     Теперь о выходных днях. Наша семья была нетипичной. Мой отец был актёром, а для артиста самыми рабочими являются общевыходные дни. Моя мама была домашней хозяйкой, а отец был постоянно занят вечерами. По будням он был свободен утром, а по выходным был занят полностью весь день. Очевидно, у него был нерабочий день в первый день шестидневки, аналогичный понедельнику. В общем, обычного выходного дня в нашей семье не было, и на эту тему мне сказать нечего.
     А.Л. Я помню, как мои родители говорили, что перед войной был введен «час на оборону», т.е. люди работали на час больше и бесплатно. Тогда же возникли займы, практически обязательные.
     Б.Р. О об этом часе как о «дополнительном» я ничего не помню, да и к артистам он неприменим. Продолжительность рабочего дня перед войной была увеличена с семи часов до восьми, одновременно с заменой шестидневки на семидневную неделю, в 1940 г., но это лучше уточнить у историков. Обременительные добровольно-принудительные займы практиковались и до войны,  а в качестве займов мы – и мой отец, и я, когда повзрослел и стал получать стипендию и зарплату, – отдавали десятую часть получки, это воспринималось как ещё один безвозвратный налог.
     А.Л. Я понял, что выходные в вашей семье проходили нетипично. Но ведь были семейные праздники, например, дни рождения, Новый год, приём гостей и поход в гости. Расскажи об этом, пожалуйста.
     Б.Р. Начну с Нового года. Об этом сейчас часто пишут, что с благословения Сталина в «Правде» была опубликована статья –  детям нужно вернуть ёлку. Это было сделано за несколько дней до наступления Нового года. До того момента праздновать Новый год с ёлкой было равносильно публичному признанию себя верующим. Религия считалась уделом тёмных старушек, а взрослые люди среднего возраста, и тем более, коммунисты, а также беспартийные служащие,  не могли никоим образом казаться верующими. И вот появилась статья, теперь я уже не помню кого, и об этом уже много говорилось и по радио и по телевидению. Между прочим, людям дали понять, что ёлка – не религиозный символ. И что меня поразило – сразу, откуда ни возьмись, появились ёлочные базары! Понятно, что игрушки ёлочные в семьях хранились с дореволюционных времен, и у нас они тоже были. Но, как успели так быстро подготовить ёлки? Ведь это был уже не НЭП.
     Я, конечно, не подозревал о существовании новогодних ёлок, для меня это был полный и абсолютный сюрприз. (Пожалуй, главный сюрприз всего моего детства). В это время моя мама жила в одной коммунальной квартире, а папа в другой, их брак ещё не был зарегистрирован, но квартиры были рядом и соединялись коридором, по которому я катал игрушечный автомобильчик. Мне сказали, что к папе ходить нельзя, потому что у него поселился страшный чужой дядя с железной ногой. Когда меня туда пустили, я увидел нечто совершенно невероятное – украшенную ёлку. Это была настоящая ёлка, на ней висели ещё дореволюционные игрушки, особенно много было хлопушек с французскими надписями. Висели конфеты, какие-то куколки из папье-маше. Всё это было очень здорово. Вот так я познакомился с ёлкой. Мы тогда жили ещё во Втором Смоленском переулке.
     Впоследствии, когда Новый Год  у нас отмечался на новом месте жительства (Первая Мещанская, д. 47, кв. 17), где родители объединили свои жилплощади за три года до регистрации брака, ёлка была по-прежнему  не маленькая, метра полтора-два. Маленьких ёлок мы не признавали, мать их даже презирала, как презирала и людей, которые их приобретают. Наша большая ёлка стояла в кадке, на деревянной крестовине. Приглашались соседские дети, мне было тоже дано право приглашать детей. Я помню, как уже на Первой Мещанской, ныне проспект Мира, когда мне было шесть с половиной лет, я влюбился в соседскую девочку Галю, девяти лет, и мне родители посоветовали пригласить её на елку. Я её пригласил и от волнения уронил тарелку с нарезанным голландским сыром, которую ей передавал. Я написал этой девочке письмо (заглавными печатными буквами): «Галя, я тебя люблю». Это было впервые, когда я признался в любви  письменно. При этом я ещё не знал правильного употребления некоторых букв, поэтому вместо «Галя» было написано «Гала» (почти как у Сальвадора Дали).
     Когда в январские дни мои родители ходили в гости к кому-то, то и там были ёлки, и были дети, но контакт  с ними был мимолетным, не оставил никаких следов. Что ели? Уже тогда появились мандарины, они были непременным атрибутом новогодних праздников, по-моему, и сейчас так же. С апельсинами было иначе. К ним я почему-то не привык и я их плохо помню; видимо, они полностью заменялись мандаринами. Я и сейчас не люблю апельсины за то, что их трудно обдирать, а больше люблю есть мандарины, но сок пить апельсиновый или, что ещё лучше, грейпфрутовый. О существовании грейпфрута мы примерно до 1970-х гг. даже не подозревали и слова такого не слышали. Позже появились жёлтые грейпфруты с Кубы, но мы их есть правильно не умели.
     А.Л. С мандаринами всё просто. Апельсины на территории СССР не росли, а мандарины росли, в Абхазии, и в большом количестве.
     Б.Р. Больше ничего особенного из каких-то лакомств я не могу припомнить. Круглогодичным лакомством были турецкие хлебцы, кексы с изюмом и без изюма. Доступных нам вин было мало и они до войны различались только по номерам, но после войны  получили прежние, традиционные названия. Из виноподобных спиртных напитков, которые в нашей семье пили до войны, я помню только  кагор, портвейн, «Карданахи» и мадеру. Кагор любили больше всего, он считался лечебным, и меня им лечили от колита. Эти вина мы пили в рюмках (30 – 40 мл). Из стаканов вино не пили. Бокалов, фужер, стопок у нас не было. Водки мы дома не употребляли – ни мы, ни наши гости. С сухими винами я до войны знаком не был. «Шампанского» (газированного виноматериала в толстой бутылке) я до войны тоже не помню. Напротив, после 1950 г., т.е. начиная со студенческих лет, я пил его много, но не с родителями, а в молодёжных компаниях и с девушками. Одно время (недолго) были в ходу малые, половинные бутылки «шампанского» (375 мл), что очень удобно при любовных свиданиях.
     А.Л. Какова была праздничная еда до войны? Были ли детские напитки?
     Б.Р. Детских напитков я не помню. Не осталось и воспоминаний о довоенных застольях. И о самом моменте встречи Нового Года воспоминаний нет, так как это было таинственное время 12 часов ночи, когда ребёнок спит. И не было случая до войны, чтобы я в полночь не спал. Может быть, были какие-то переезды,
когда я в поезде или на корабле просыпался среди ночи, но это исключения. Поэтому для меня просто не существовала полночь, я в это время всегда спал. А сейчас, наоборот, не могу представить себе ситуацию, чтобы я лег спать раньше 12 часов; нередко я приятелям звоню после полуночи, будучи уверен, что они тоже не спят. Теперь я почти ежедневно ложусь спать не раньше 1:30, а нередко и в два часа ночи.
 А вот тогда, в детстве, для меня ночь была глубоко таинственным временем, когда меняются сутки. Я никогда не ощущал и не видел этого времени, и поэтому не знаю, как мои родители проводили момент встречи Нового года; может быть они занимались сексом, я этого не видел, хотя, как я потом узнал из маминых хвастливых рассказов, они этим занимались часто и очень хорошо.
     Новогоднюю ёлку мать выбрасывала накануне наступления старого Нового года, чтобы нас не считали верующими, придерживающимися «старого стиля» (Юлианского календаря). Не то, чтобы мама боялась казаться верующей – за простое посещение церкви беспартийных домохозяек и старушек не преследовали (мать вышла из партии вскоре после моего рождения), но ей как ярой атеистке, искренне, от всей души ненавидевшей религию и церковь, было невыносимо от мысли, что кто-нибудь может случайно заподозрить, будто она верит в бога. Я, так же, как и моя мать, принадлежу к категории глумливых атеистов, а отец был атеистом тактичным, державшим свои взгляды при себе и не оскорблявшим чувств верующих.
     А.Л. А, например, дни рождения. Их в семье отмечали?
     Б.Р. Мой день рождения, 29 мая (1931) полностью совпадал с днём рождения моей мамы (1897) и с днём фактической «свадьбы» (первого совокупления) моих родителей (1930). Вероятно, папа приносил маме цветы (больше помню, как он ей приносил жёлтые «мимозы» (акации) в Женский день 8 Марта, они ставились в длинную высокую вазу из зелёного стекла, в горячую воду), но никаких воспоминаний, связанных с застольями, у меня нет. Видимо, у нас вообще семейные праздники как таковые не отмечались. В период моей жизни вдвоём с овдовевшей матерью (1957 – 1983) наши дни рождения не складывались, а взаимно уничтожались, т.е. не отмечались никак, и мы о них старались не вспоминать. Ёлки в это время тоже не ставились. (Я прожил 26 лет с обоими родителями, 26 лет с овдовевшей матерью и 26 лет без родителей – итого 78).
     Я встречал Новый год с туристами в лесу около 17 раз подряд, сначала с ночёвками в палатке, а потом и без ночевок, до 1993 г., а с тех пор не встречаю вовсе, т.е., как правило, никак на это событие не реагирую. Поэтому ничего не сохранилось в памяти, и никаких потребностей в семейных праздниках у меня не было. Эх, Саша, ты же видишь, насколько я нетипичным был советским человеком, и по моим воспоминаниям можно судить обо мне лично, но не о жизни всего советского народа в ХХ веке.
     А.Л. Ходили ли вы в гости? Приходили ли гости к вам?
     Б.Р. Мы с папой вдвоём ходили в гости, правда, очень редко. У моего отца были приятели-артисты, наиболее известные из них – М.М. Яншин и В.Н. Яхонтов, а также на слуху в нашей семье были фамилии актёров более близких отцу и, соответственно,  менее известных – Ключников и Гжегорчик. Помню некоторые дома, где они жили – прежде всего, восьмиэтажный дом на Садово-Спасской ул. между Орликовым пер. и Каланчёвской ул., т.е. у станции метро  «Красные Ворота», где обитал Ключников. Одно время, до революции 1917 г., то  был самый высокий жилой дом в Москве.
     Меня водили в гости к актёрам с папой, а не с мамой; он мамы моей, т.е. своей, как теперь неправильно говорят, гражданской жены (как будто брак в ЗАГСе – это брак церковный), в кругу актёров очевидно стеснялся, она была всё-таки «простая баба», а актёры считались интеллигенцией. Хотя отец мой по рождению был таким же плебеем, как и мать; она хоть в мещанском сословии числилась, а он (по отчиму) в крестьянском. Он в детстве в западно-белорусской деревне одно лето подпаском был и чуть ли не свиней пас, в рубашке без штанов босиком по навозу бегал, а дяди его отчима, столетние старики, с колтуном на голове, лежали на печи и при рассказах о железной дороге, которой они никогда не видели, крестились в ужасе: «Зварьяциць можно!» («С ума сойти!»). 
     Моя мама была при папе женой типа прислуги – горничной и кухаркой. Она с горечью призналась в этом мне перед своей смертью. До войны творческие работники и интеллигенты, даже жившие в коммунальных квартирах, обычно имели домработниц, иначе как бы они «творили», как надевали бы свежие белые рубашки, если не было ещё газа, тёплой воды в кране, холодильников и стиральных машин, а утюги наполнялись горящим углём. Вот и моя мама занималась домашним хозяйством с утра до ночи.
     Мы приходили с отцом в гости, но я не помню никаких застолий, хотя, несомненно, чай мы пили. Показывал меня отец и своей бывшей второй (тоже «гражданской») жене Нине Ильинишне Крымовой, переводчице М. Андерсена-Нексё, которая уехала в Норвегию секретаршей при Александре Михайловне Коллонтай. (Письмо от «Нинки» было заменой развода,  «моральным разрешением» остаться жить  с моей мамой. Папа прыгал от радости, получив это письмо из Норвегии).
     Первой женой моего отца была некая Надя, дочь настоящего замоскворецкого купца, он с ней даже в церкви венчался, уже после революции 1917 г.  Она, очевидно, рано умерла, потому что приблизительно в 1945 г. отец водил меня в гости не к ней, а к её отцу, которому тогда было 70 лет. Он жил по-прежнему в Замоскворечье, но только в нетипичном, очень дальнем, в конце Мытной ул. на левой стороне, в двухэтажном деревянном доме.  В те годы я увлекался старой Москвой и знал её лучше, чем сейчас, имел книги на эту тему, бродил по переулкам. В квартире папиного бывшего тестя я рассматривал старые фотографии и открытки. Старик начал строить себе дачу в Подмосковье, а мы удивлялись, как же так, ему ж уже 70 лет. Но дачу он построил и только после этого сразу умер.         
     Обычай показывать своего сына бывшим любовницам и, особенно, отвергшим меня любимым девушкам, я унаследовал от своего отца и так же ходил в гости со своим сыном Алёшей, родившимся в 1974 г., но первая жена Лида Игонина запретила мне самоутверждаться подобным образом и окончательно отобрала у меня ребёнка, когда ему было шесть лет. С тех пор я с моим потомством не общался, о чём нисколько не жалею. Да, и у меня было это удивительное родительское чувство-наваждение, когда свой ребёнок кажется лучше и даже красивее (!) всех, но оно быстро прошло.
     По маминой линии мы ходили в гости к её подруге (ещё по работе на московской швейной фабрике), хорошенькой еврейке Соне Фонберг, жившей на Плющихе. Моя мама, Александра Михайловна Ткачёва, выросшая в деревне Залёпивка на окраине  города Лубны Полтавской области, в девичестве несколько дней служила магазинеркой (продавщицей) у евреев, но не выдержала приставаний хозяина; отдала свою девственность не ему, а некоему блистательному поляку. Ей был чуть-чуть знаком идиш, от которого она сохранила два ругательства:  «Эсн дрек!» («Ешь говно!») и «Киш мир ин тухес!» («Поцелуй меня в жопу!»).
     Гораздо чаще мы с мамой ходили в гости к её  сёстрам – «условно старой» большевичке (с 1919 г.) Марфе Михайловне Ткачёвой, и к другой сестре, Полине Ткачёвой, которая работала горным инженером и в Москве бывала редко. А тётю Марфу, по преданию, белые вели на расстрел вместе с любовником, его расстреляли, а её, по-видимому, слегка  изнасиловали. Впоследствии она в качестве соратницы Розалии Самойловны Землячки устроила в Москве мою маму, приехавшую с Украины делать аборт от второго лубенского любовника. Моему  же отцу в те годы помогла перейти с железной дороги, где он служил телеграфистом (и был даже депутатом ВИКЖеля) и из художественной самодеятельности в профессиональный театр некая Надежда Константиновна Крупская; записка с её подписью среди моих бумаг валяется, но найти её трудно, она погибнет вместе со всем моим архивом. Так эти две великие большевички и одна большевичка рядовая способствовали моему появлению на свет в Москве. А.М. Коллонтай тоже сыграла свою роль в возникновении нашей семьи.
     Тётя Марфа жила около нынешней станции метро «Кутузовская» в типовом многоэтажном кирпичном доме из тех, которые были построены для трудящихся коммунистов в разных концах Москвы (в том числе, например, на Усачёвке). Теперь там общежития, т.е. видимо, притоны для иммигрантов. Тогда вокруг простиралась сельская застройка, на месте начала Кутузовского проспекта сохранялось в целости село Дорогомилово с бульваром посередине и с натуральными деревенскими избами по сторонам; Можайское шоссе здесь пересекала по Дорогомиловскому валу железнодорожная ветка от Киевского вокзала, по которой к карандашной фабрике им. Сакко и Ванцетти ходил паровоз с товарными вагонами. Впоследствии ветка туда же шла по берегу Москвы-реки от Окружной ж.д.; рельсы эти сняли только перед постройкой моста Багратиона.
     В гостях у тёти Марфы я видел новую, светлую советскую мебель, тяжелые этажерки из деревянных брусков. В разгар достопамятных кремлёвских процессов я там смотрел газету с протоколами допросов и запомнил подсудимых Н.Н. Крестинского и   А.П. Розенгольца. Я заинтересовался  газетами в 1936 г. во время гражданской войны в Испании и регулярно читал их во все годы детства и молодости. Ещё с дошкольного возраста мне выписывали «Пионерскую правду». В последние 30 – 40 лет я газет практически не читаю.    
     В послевоенное время мы ходили в гости в какую-то семью, видимо, папиных дальних родственников (точнее, родственников его отчима) белорусского происхождения. Из лиц этого круга мне запомнилась только одна фамилия – Прокопеня. Они жили на глухой окраине старой Москвы, в конце длиннющей улицы – скорее всего, это был Большой Тишинский пер., длиной около 900 м., по которому мы долго шли от остановки трамвая «Б».  Прах моего отца, умершего в 1957 г., зарыли под ихним крестом на Преображенском кладбище, но имя отца с креста вскоре стёрли, а я этой могилы вообще не видел. Почти никаких следов от моих родителей не осталось на земле, как будто и не жили они на свете!
     Пространство между Садовым кольцом и бывшим Камер-Коллежским валом было замечательным «Деревянным поясом»  Москвы. На главных радиальных улицах, таких, как Первая Тверская-Ямская или наша Первая Мещанская, стояли красивые каменные (кирпичные) особняки, дворцы и кое-где многоэтажные доходные дома дореволюционной постройки, но в промежутках между этими радиусами простиралась деревянная одно-двухэтажная полудеревня с вкраплениями усадеб и прудов. Эту застройку всю уничтожили на моих глазах.
     Одноэтажный деревянный дом, где жили папины более чем дальние родственники, стоял в конце переулка слева у самого Пресненского Вала. В окно с улицы был виден зелёный абажур. На Новый год там была ёлка. Большой обеденный стол в любой семье в те годы всегда стоял посередине комнаты, как бы мала она ни была, а ведь то была комната в коммунальной квартире, как правило, одна комната на семью. Это только мы в своём социальном слое были «аристократами» и имели две смежные комнаты общей площадью 30 м; и высотой 3,6 м, на зависть соседям, но моя мать страдала от такого простора и мечтала обменять эту жилплощадь на меньшую. «Большой корабль – большое плавание», изрекала она свою любимую пословицу, означавшую, что большие комнаты ей трудно убирать.
     Что касается еды, то на всех гостевых застольях и праздниках она у нас была одинакова – селёдка с картошкой, луком и «постным» маслом, колбаса любительская и краковская. Никакого салата оливье тогда не было, такого слова мы даже не слышали. Кроме этих колбас я тогда никаких других не знал.
     А.Л. А была тогда сырокопченая колбаса?
     Б.Р. Конечно, была, но, видимо, не у нас, так что  никакой другой колбасы, кроме краковской, моя память не сохранила. Между прочим, перед войной появились настоящие крабы, и все магазины были ими завалены. На банках с ними не было ни слова по-русски, а только по-английски написано «CHATKA Fancy crabmeat».  Для меня эти слова были совершенно загадочными, а народ читал заглавное слово по-русски: «Снатка». Прошло несколько десятилетий прежде чем я догадался, что Chatka – это Камчатка, а также узнал, что есть два вида крабового мяса – «Fancy» и «A grade». Бывало, что в послевоенное время  в провинциальных магазинах ничего не продавалось, кроме крабов, тресковой печени и соков в трёхлитровых банках. Естественно, соки были только из отечественных продуктов, так что среди них не имелось даже апельсинового, но зато был мандариновый. В 1964 г. в одиночном пешем маршруте по Хибинам я днём слопал целую банку тресковой печени, с чёрным хлебом, запивая её ледяной водой из ручья. Это было в середине дня. А ночью, светлой и солнечной, геологи дали мне съесть литровую миску супа с тушёнкой.
     А.Л. Вспомни довоенные дворовые игры.
     Б.Р. Во дворе я играл мало, я был нетипичный ребёнок, и ничего, кроме салочек, я не помню.
     А.Л. Давай о другом. Когда ты начал ухаживать за девушками?
     Б.Р. Начал в возрасте шести лет. Мне нравилась трехлетняя Нина. Мы познакомились у бабушки на Украине, в Конотопе. Я носил её на руках, целовал и говорил, что, когда мы вырастем, я на ней женюсь. Потом была вышеупомянутая соседка Галя, ей было девять лет, а мне шесть с небольшим. В школе в каждом классе имелась девочка, которую я обожал, и от неё зависело моё настроение. Это когда было совместное обучение.
      Летом 1943 г. в Омске я приклеился к девятилетней Люде, с которой оказался живущим в одной квартире. Она была достаточно упитанная и довольно крупная для своего возраста и замечательно делала шпагат: «Чтобы это место коснулась пола», –  говорила она, тыкая пальцем в заветную точку. Я эту девочку  обнимал и целовал, сажал на колени. Оставшись наедине, мы валили друг дружку на кровать, которая была единственным предметом мебели в той трущобе. Дело могло зайти дальше, тем более, что Люда уже упражнялась в сексуальных играх со своим младшим братом. Он, злобный ревнивец,  мне больше всего и мешал, налетал на меня, как бешеный зверёныш. Помешала и моя мама, которой Люда рассказала о моих поползновениях. Меня оторвали от Люды и отправили в пионерлагерь, из которого я сбежал через четыре дня, шёл быстрым шагом босиком 14 км. В том же дворе имелась более солидная местная девочка 13 лет, – Лида. Я с восхищением смотрел, как она без труда несла на коромысле два полных ведра с водой, заглядывался на её стройные ноги. Таковы были две первые девочки, к которым я испытывал настоящее половое влечение, подтверждённое эрекцией при телесных контактах,  т.е. в играх с борьбой и вознёй. С тех пор в этой сфере у меня в принципе ничего не изменилось. Я на всю жизнь остался сексуально озабоченным и временами романтически влюблённым – что в 13 лет, что в 72 – никакой разницы не чувствую, да и результаты этих чюйвств остались прежними, т.е. практически ничтожными.   
     В 12 лет было пока что примитивное покушение на голенький секс, а две настоящие «первые любви» – эротико-романтические, с надлежащим преклонением перед обожаемым объектом, случились в своё время несколько  позже  – одна в пионерлагере в 1944 г.,  а другая в 1945 г. в лесной школе, где я учился полгода. Обе девочки были моложе меня на несколько месяцев. Первой девочке, Ларисе Самсоновой, я в 1944 г.,  написал простую любовную записку: «Дорогая, я люблю тебя безумно, ночами не сплю, а когда усну, то вижу тебя во сне». Кстати, уснуть было трудно, так как ночами буйные девчонки врывались в нашу спальню и стаскивали с нас одеяла; и сама Лариска много раз срывала одеяло  с меня, так как я лежал около двери, будучи по иерархии среди подростков одним из последних. 
     В середине мая 1945 г. я в лихорадочном состоянии, лёжа в лазарете с малярией,  написал огромное письмо, занявшее целую школьную тетрадь, чтобы передать его обожаемой мною Владе Краснопольской  через её подругу Свету Нежданову, но оно до адресата не дошло – не передала Светочка;  эх, вот бы сейчас его найти и прочитать!
     Дальше всё было гораздо хуже – только раздельное обучение, где никаких девочек не было. Его ввели в крупнейших городах в 1943 г. Я был в это время ещё в эвакуации, в Омске, и должен был идти в школу, в пятый класс. Я туда пошел, как все, 1 октября (учебный год начинался позже, чтобы дети могли летом работать), пробыл один день, а потом приехал отец и нас оттуда вывез в Москву. А тот единственный день мне очень понравился, там в классе были и девочки, которые вдохновляюще на меня действовали, и я уже предчувствовал, на кого положу глаз; началось изучение французского языка (остался учебник на память, я его всю жизнь потом перелистывал). Стояла теплая, сухая сибирская осень, похожая на весну, и всё-всё было хорошо. Но только один день!
     Мы вернулись в Москву, меня зачислили  в мужскую школу. Класс показался мне  отвратительным, это было такое мерзкое стадо грязных, вонючих прыщавых юнцов; грубость, мат! И это всё сразу на меня свалилось. Такого не было в младших классах, несмотря на Сибирь и эвакуацию. Там, в Омске обстановка была более мягкая, гуманная, потому что вокруг были девочки, а эвакуированные, преимущественно интеллигентные дети, особенно из Ленинграда,  благотворно влияли на  коренных сибиряков. Период с осени 1945 до осени 1950 г., т.е. с седьмого по десятый классы, а также ещё год спустя, иными словами, с 14 до 19 лет, был самым тяжёлым в моей жизни. Мне было некого любить, и я был близок к тому, чтобы возненавидеть за это всё человечество. Тогда, если не заложились, то усилились известные негативные черты моего характера – мизантропия, нигилизм, пессимизм, а также неизлечимо мрачное выражение лица. Но, кроме того, я вовремя не научился «нормально» общаться с существами противоположного пола, не стал «настоящим мужчиной» в их глазах, впоследствии непростительно путал дружбу с любовью, а любовь с сексом, за что получал от женщин порою одни шишки.
     Когда я поступил на Геофак, всё сразу перевернулось: там резко преобладали девушки. И от этого тоже можно было потерять голову. В своей записной книжке я отметил  всех юношей своего  курса, их было около пятидесяти, а со всеми девушками, которых было втрое больше, я так и не успел познакомиться. Начиная с Геофака и во всей дальнейшей жизни у меня было пять Больших безответных любвей,  начинавшихся в среднем раз в семь лет. Последняя любовь, самая безответная, продолжалась 22 года – началась, когда ей было 17 лет, а кончилась, когда минуло 39. В 1995 г. я решил не поздравлять её с сорокалетием, и больше никогда ей не звонил и не писал. Но мои стихи, адресованные ей, я иногда перечитываю со сладкими слезами.
     Три «жертвы» моей безумной «Большой неразделённой любви» – первая, вторая и пятая, мне ничего не позволяли, а две девушки – третья и четвёртая,  кое-что позволили и с каждой из них моя односторонняя любовь, полная красивых поездок и прогулок, тянулась не одно лето, но в разгаре ласк они нашли в себе силу воли, внезапно вырвались из моих бесперспективных объятий и мгновенно вышли замуж за спокойных и удобных товарищей, а я, потрясённый этой полной неожиданностью, плакал и рыдал, рвал и метал, но через год-другой признавал, что они поступили правильно. (В последний раз так случилось, когда мне было уже 43 года). Затем на меня накатывалась новая волна любовного безумия.
     Кроме того, у меня было несколько десятков малых любвей, не менее красивых и романтических, и были ещё обожаемые девушки, была и особого рода нежная дружба с девушками. Это такая сложная иерархия, она требует особого графика (картоида), напоминающего палеонтологические диаграммы, словами не объяснишь. И, наконец, я нередко влюблялся в молодую, почти незнакомую девушку, которая мне случайно отдалась, пытался её удержать, но она убегала от меня. А если говорить только об интимных связях, то их у меня было немного – в ХХ веке не более 75, а потом я потерял критерии подсчёта. Всего в моих объятиях, если считать не только настоящий «интим», но и не менее эффективный петтинг,  побывало около 125 девушек. Моя жена Таня смеётся над этими убогими цифрами и говорит, что я, как нищий, считаю гроши.

«Прошли года, умолкли страсти,
И ныне, в старости своей,
Находим мы большое счастье
В воспоминаньях прежних дней».

П.Беранже [Куплет старых холостяков]

     А.Л. Меня интересует, как, например, проходили свидания. Дарились ли цветы, куда вы шли, в кино или в кафе.
     Б.Р. Да никуда я не шёл, я всегда был очень отлучён от таких дел. С цветами я сталкивался, когда  ходил с приятелями на дни рождения. Мероприятия были коллективными. Кто из нас покупал, нёс и вручал цветы – это не важно и не запомнилось. Когда общение с девушками стало менее стадным и более индивидуальным, то цветы я покупал. С ними было ужасно, их было мало и купить очень трудно. Перед Женским днём за цветами ездили на Центральный рынок, там была давка, стоял крик, милиция и дружинники хватали продавцов с Кавказа. Сейчас я, наоборот, недоумеваю, кому нужно такое количество цветов. Не понимаю, как их сохраняют, ведь их полно в продаже и вечером, и утром. В советское время в ноябре-декабре Мосцветторг продавал только хризантемы. Так что рассказать тебе про свидания я не могу, у меня их в молодости практически не было. 
     А.Л. А куда ты шёл с девушкой?
     Б.Р. Иногда ходили в кино, но для меня это не было прелюдией к дальнейшему сближению и поцелуями не завершалось. В кинотеатре я с девушкой не обнимался, под трусы ей руки не запускал, ни в какое укромное место после этого не вёл, а только провожал до её дома. А когда я втянулся в туризм, всякое общение с девушками было только на лоне природы – прогулки, походы с ночёвками и без ночёвок. Всегда я стремился соединить красоту девушки с красотой ландшафта, но это почти никогда полностью не удавалось.

Тянись, лыжни серебряная нить,
Туристской тропки стёжка золотая.
Хочу красу с красой соединить,
На солнце от лучей твоих растаять.

(Б.Р. 18.03.76)

     (Многие мои стихи тривиальны по лексике и рифмам, потому что это песни). Но, тем не менее,  яркие, вдохновляющие меня девушки стали появляться именно в походной  обстановке. За исключением одной, которая примыкала к мужской компании моих однокурсников. Нам было тогда 25 – 27 лет, а этим девушкам было лет 19;  одна из них была сестрой друга и одноклассника моего однокурсника, а другая её подругой и одноклассницей. (Тут всё обычно, всё, «как у людей»). У нас были домашние пьянки, они заканчивались провожаниями домой. Иногда и я кого-то провожал. Тогда было принято, что, если я пришёл на вечеринку к друзьям с какой-то девушкой или прикадрился на этом мероприятии к новенькой, даже если это происходило у меня дома, то я её и провожаю. После того, как я её проводил, она никогда не приглашала меня «попить чаю перед долгой дорогой обратно» (этого и семейно-жилищные условия не позволили бы), и я шёл пешком через весь город, так как общественный транспорт уже не работал. Нельзя было отпускать девушку, не проводив её, так было принято. Последний такой случай был в семидесятых годах, когда я провожал девушку (вероятно, на общественном транспорте, но мог и на такси везти) от района Селезнёвки аж до Измайлова, а потом всю ночь шел пешком домой в Марьину Рощу, где меня ждала жена Лида и нервно курила. А ведь ту провожаемую мной женщину я ни до, ни после того вечера не видел, ни о какой последующей встрече с ней не договаривался. Тогда я окончательно понял, что «нормальная» семейная жизнь – не для меня, и вскоре с Лидой развёлся.
     Я с такой радостью вернулся к холостой жизни, сразу почувствовал себя очень помолодевшим. Тогда же, в дополнение к существовавшей тогда пятой Большой неразделённой любви,  появилось чувство горячего обожания к её трём подругам одновременно, это плодотворно отразилось в моих стихах и письмах. Одной из этих  девушек я написал самое большое в моей жизни письмо – я писал его несколько месяцев! Вот на что я потратил б;льшую часть моей жизни, а отнюдь не на науку.
    Не втискивайте меня всего в «теоретическую географию» – она лишь побочный продукт, полезные отходы моей не очень успешной любовно-сексуальной деятельности. Мои главнейшие теоретические модели –  «Пространственная дифференциация» и «Процессы районирования» вызваны потрясениями от большой неразделённой любви, а «Поляризованная биосфера» возникла от того, что беременная от меня девушка пропустила нормальный срок для аборта.
     Я отвергаю традиционную семью, потому что она зиждется на лжи. Надо постоянно скрывать от своей «половины» сторонние увлечения, а я не только врать, но и скрывать не умею, наоборот, мне хочется этой радостью поделиться со всеми, в том числе и со своей женой, которая, по идее, должна быть моим лучшим другом, nicht wahr?  Как можно работать, развиваться, вообще – жить дальше, если не увлекаться всякий раз новой вдохновляющей девушкой!
     Другое дело, если жена у меня не одна. Мне лучше всего, когда этих жён две, и чтобы они до меня были сложившимися (а ещё лучше – слежавшимися) подругами. Дабы они всё время  занимались одна другой и меньше приставали ко мне. А я бы о них заботился в домашней обстановке. У меня были некоторые удачные опыты такой жизни. Я в 1985 г. жил в своей квартире с двумя студентками, Алкой и Галкой, это знают мои приятели-географы. Я показал родному Геофаку большую фигу. Они там думали, что я, изгнанный из Университета,  пропаду без них, а я, безработный, наслаждался жизнью в своём домашнем клоповнике.
     Мне было хорошо с этими девушками. Я был у них преданной служаночкой. Еду готовить они мне не доверяли, но я стирал их нижнее бельё. Однажды Галка мыла меня в ванне, а Алка, тоже голая, сидела на унитазе и пела под гитару: «Никогда я не был на Босфоре…». Ах, как мне тогда хотелось побывать на Босфоре! (мечта сбылась через 13 лет). Более ярких и приятных событий, чем эта сцена в ванной, я в своей «семейной жизни» не припомню.  Но, насмотревшись изнутри на интимную, тыльную, прозаическую сторону жизни этих двух подруг, я как-то перестал обожествлять девушек, романтики в отношениях с ним  у меня стало меньше. (И то ведь, давно  пора отрезвиться  – мне тогда было уже 54 года. Но нет, полного отрезвления не произошло).
     Я смолоду стремился сблизиться с девушкой не путём каких-то наигранных галантных знакомств, когда надо кривляться и паясничать  и что-то из себя изображать, а в процессе совместной деятельности – в учёбе, на работе, в турпоходах – чтобы реальными делами завоевать её расположение. Любая девушка нужна мне только в трёх ролях: 1) для любви, 2) как спутница на прогулках и в путешествиях, 3)  как читательница моих произведений, значительная часть которых пишется специально для женщин.   
     Как видишь, вспомнить о свиданиях мне почти нечего, в отличие от тебя. Да, ещё вот что! В годы моей молодости было принято ходить под руку, но я к этому  так и не привык, меня это сковывало, мне виделось в этом что-то стариковское, мне больше нравилось ходить, держась за руки. Сейчас, по-моему, с девушками под руку не ходят.
     А.Л. Давай теперь о езде в общественном транспорте. Я, например, обычно ездил зайцем. А ты?
     Б.Р. Я зайцем в советское время никогда не ездил и ничего о зайцах сказать не могу. Билеты были очень дёшевы. Сейчас в пригородной электричке не хочется платить, потому что проезд дорогой. Хотя теперешние сто рублей – это тогдашний  рубль, или пятьдесят копеек или даже меньше. А тогда я не понимал, как можно жалеть три копейки за проезд, а потом и пять копеек. Это же было очень дёшево.
     А.Л. А в магазины ты ходил?
     Б.Р. Когда была карточная система, иногда ходил с мамой в качестве редкого развлечения и прогулки. Мы были прикреплены к разным магазинам, и они иногда располагались далеко от дома; один магазин был даже на Добрынинской площади, т.е. на противоположной стороне Садового кольца и соответствующего трамвайного маршрута. Раз в месяц это был целый поход, путешествие в магазин «выкупать паёк», мы ехали на трамвае «Б», который назывался «Букашка». Трамвай проходил мимо нашего дома, а на юге старой Москвы шёл по Садовому Кольцу, поездка наша  продолжалась около часа и сама по себе была интересной – было на что посмотреть в окно, да и Москва перестраивалась очень быстро. На мясные талоны покупали колбасу, на жировые – маргарин или масло, на сахарные – сахар и примитивные конфеты типа подушечек, были ещё талоны на мыло и спички. Хлеб по карточкам получали в булочной около дома. У меня сохранились неиспользованные продовольственные карточки, когда их отменили в конце 1947 г.
     А.Л. Что продавалось в магазинах в конце сороковых – начале пятидесятых? Например, в бакалее, в гастрономических отделах?
     Б.Р. В магазины ходила мама, они были недалеко, она ходила не каждый день. У нас не было тогда холодильника, первый холодильник появился только году в 1976-ом, вместе с первой женой, когда мне было 45 лет. Зимой продукты хранились в широком пространстве (не менее 30 см) между оконными рамами, в прохладные дни и ночи весны и осени вывешивались наружу в авоське, а летом молочные продукты обкладывались мокрой тряпкой, подол которой погружался в воду; охлаждение достигалось путём испарения. Для сохранения мяса летом, особенно при поездке на дачу (съёмный угол в избе или в ином чьём-то загородном доме), оно жарилось мелкими кусками, укладывалось в стеклянную банку, заливалось топлёным свиным жиром, а сверху, вначале и после забора очередной порции, присып;лось солью. Такие консервы сохранялись в любую жару до пяти месяцев, они описаны в «Справочнике путешественника и краеведа» С.В.Обручева (1948), их применяли «татаро-монголы», у тюрков они назывались «коурдак» (отсюда и наше слово «кавардак»).   
     Вообще, я хочу составить таблицу, когда в нашей семье впервые появились те или иные предметы, там будут две цифры: одна – в каком году, вторая – сколько мне было тогда лет. Мы жили довольно бедно. Отец умер в 1957 г. семидесятилетним. Но мы сейчас говорим о более ранних годах. В магазинах перед войной и после неё, после отмены карточной системы, продавалась колбаса нескольких сортов, два-три сорта сыра, среди которых были голландский сыр и бакштейн. Потом в ходе борьбы с космополитизмом этот сыр был переименован, тогда же французская булка стала называться городской, а еврейская плетёная булка «хала» – просто плетёнкой. Так переименовались многие продукты «нерусского» происхождения.
     В конце 60-х годов меня совершенно напрасно познакомили с одной ужасно злой девчонкой, которая впоследствии стала необыкновенно заносчивой дамой –неформальной советской женой французского журналиста-социалиста, поклонника или бывшего  соратника Че Гевары. С этой семьёй в 80-х годах благодаря мне и независимо от меня общался и наш известный географ Вячеслав Шупер, заинтересованный в контактах с Францией. Так вот, упомянутый журналист однажды сказал:
     – Как хорошо у вас в СССР! Не надо выбирать продуктов. Придёшь в магазин и скажешь: «Дайте мне сыру» – и тебе дадут сыр!
      Заодно я вспомнил анекдот. Приходит карлик в магазин-гастроном: 
     – Взвесьте мне, пожалуйста, восемь граммов сыра.
     – Что-о?!
     – А будете хамить – попрошу нарезать.
      Это был один из любимых анекдотов нашего покойного друга, географа Юлия Григорьевича Липеца.
     В советских булочных продавался хлеб: просто чёрный и бородинский, белый хлеб в виде батонов,  французские булки и сайки. В разгаре Горбачёвской перестройки, когда явно углублялся продовольственный кризис, один пенсионер написал в газету: «Безобразие! Зачем нам столько сортов хлеба? Достаточно двух – белый и чёрный. Все знают, что первое блюдо надо есть с белым хлебом, а второе с чёрным». Вот так ели хлеб и мы.
     Там же, в булочных,  продавались пирожные и торты. Торт от пирожного отличался только размерами: большое пирожное – это торт, а прямоугольный кусок торта –  пирожное. Они  были не только с кремом, но и фруктовые (их я любил больше, а теперь, наоборот, говорю: «Жирненького, жирненького тортика мне дайте, ньям-ньям!»). Продавался кофе в виде порошка с цикорием, чистого кофе не было; по крайней мере, в нашей семье не было. О растворимом кофе никто и понятия не имел. В бакалее  были разные крупы, горох, мука.
     В советское время продовольственные магазины, кроме крупнейших «Гастрономов», были узко специализированными. Они унаследовали свою специализацию от дореволюционных лавок, но те были маленькими и  располагались часто, а наши советские «продмаги» размещались в городе в нескольких стах метрах один от другого.  В гастрономе купишь колбасу,  в бакалее крупу, в овощном – пахучую  гниль (не гнилые овощи покупались на «колхозном» рынке),  в булочной хлеб, везде очереди, так и проходишь полдня; для этого лучше быть домашней хозяйкой.
     Рабочие и служащие днём питались в своих служебных столовых, имевших и диетические меню или отделения;  из буфетов при них прихватывали кое-что на дом – там нередко «давали» сосиски, пачки дефицитной гречки, творог и т.п. Отметим советскую народную лексику: дефицитные продукты в магазинах не продавали, а давали, выбрасывали; трудящиеся их не покупали, а доставали. Советская государственная торговля была в сущности раздачей пайков за талоны, роль которых играли не только деньги, но прочие бумажки «для служебного пользования».
     В Москве было несколько выдающихся «Гастрономов» – на Лубянке около КГБ, на углу Арбата и Смоленской пл. около МИДа, в высотном доме на пл. Восстания, но самым знаменитым был дореволюционный по происхождению  гастроном на ул. Горького (до того и после – Тверской) около пл. Пушкина – бывший Елисеевский. В их общедоступных залах красивой лепнины, мрамора и роскошных люстр было больше, чем товаров. Недостаток разнообразия восполнялся пирамидами из одинаковых консервных банок. Но в скрытых от наших взоров более скромных помещениях этих гастрономических дворцов советская элита отоваривалась через «задний проход». У меня и моих родителей не было знакомых среди «пайковых товарищей», их продовольственные привилегии были секретными аж до 1991 г., и я даже в гостях не пробовал пищи номенклатурного происхождения. Впрочем, неплохие, вполне натуральные, но дьявольски дорогие свежие продукты для домашних праздников (мясо, овощи, фрукты) покупались на «колхозных» рынках.
     Из мяса, приобретённого в магазине, на мясорубке делался фарш, мама готовила из него котлеты, они были моей основной пищей. Я в детстве ел много мяса (но, правда, только рубленого), рос хищником, мяукал просительно «Мя-аса! Мя-аса!», а в молодости, в туристской компании презренных кашеедов заявлял: «Где нет мяса, там нет еды». У меня в детстве и в среднем возрасте не было ни одного дня без мяса, не считая периода эвакуации. В послевоенные годы я почти ежедневно кушал мясные котлеты, они были очень однообразными и конечно надоедали, а жарились они преимущественно на солёном свином сале. Мама была хохлушка, она любила сало, и на сале жарила то, что кацапы жарят на масле. Котлеты я ел с картошкой или с макаронами, реже с гречневой кашей, что очень обыкновенно и стандартно для советского человека, а само по себе довольно убого и противно. Ну, а если говорить  откровенно, мы ели самые плохие мясные продукты. Первосортные части мясной туши в магазины поступали редко, они шли в спецраспределители, а на «колхозном» рынке были тоже редки и очень дороги. Настоящее вкусное свежее мясо, да ещё и запивая его красным вином, я ел самое большее пять раз в жизни, и уж точно никогда больше не попробую.
     У меня о домашней еде не сохранилось каких-либо ярких воспоминаний, хотя вроде заливное иногда  делалось, может, это было по праздникам. А вот селёдку с луком я хорошо помню, но что же в ней особенного? В эвакуации – другое дело, я помню, что один раз даже пробовал стерлядь, купленную на рынке.  В Сибири мы иногда ели зайцев и куропаток с пареной репой или  брюквой и пироги с капустой вместо хлеба  в обычной сельской столовой, а тетеревов один или два раза в столовой райкомовской  (при тётке). А вот в Москве рыбу не очень помню. В Омске жарили оладьи на соевом масле, а также на конопляном и рыжиковом. Осенью мы и в Сибири, и потом в Москве на зиму шинковали капусту в деревянной кадке, при этом я поедал кочанчики.
     Зато во все годы «советской власти», кроме военных лет, нашей семье, несмотря на бедность, была доступна икра – не только красная (кетовая), но и чёрная (осетровая) – не только паюсная, но и зернистая; конечно же, далеко, далеко не ежедневно, но и не только по праздникам. В 1939 г., когда я пошёл в первый класс, родители давали мне бутерброды на завтрак, но я стеснялся есть в школе, никогда там не питался и данные мне бутерброды с красной икрой тайно выбрасывал в мусорное ведро. Икры и крабов в стране было много, они были относительно дёшевы. Вообще, соотношения цен тогда были не похожими на нынешние. Например, курятина считалась почти деликатесом (белое мясо), рекомендовалась как диетическая, лечебная пища и стоила раза в полтора или вдвое  дороже говядины.   
     А.Л. А помнишь такое специфическое заведение,  как керосиновая лавка?
     Б.Р.  Да, помню, и даже могу ее описать. Поскольку лавки эти должны были располагаться на приличном расстоянии от продовольственных товаров и от жилья, они размещались в бывших часовнях, в притворах, колокольнях, алтарях церквей, уже частично разрушенных или используемых под непродовольственные склады негорючих материалов. Пригодились и бывшие водокачки, сторожевые будки, крепостные башни, перестроенные беседки. В Москве до войны нам довелось пользоваться керосином, но, к счастью, недолго, только до 6 мая 1936 г., а после этого мы переселились в дом, где был газ. В возрасте трёх-пяти лет я обожал запах керосина и бензина и постоянно рвался его нюхать, а после, наоборот, люто возненавидел, до тошноты и головной боли, как возненавидел и автомобили. У нас в Москве не было газа до 1936 г., и это было ужасно. Всё воняло керосином, на кухне стояли примуса и керосинки. В эвакуации в домах, где мы жили, электричество было отключено, и мы не только готовили пищу на керосине, но и освещались им, да не обязательно лампами, а чаще примитивными коптилками – фитилями в аптечных флакончиках. При этих коптилках я долгими зимними вечерами и книги читал, и уроки готовил, и обширные письма отцу писал. И с понятием «дача» у меня всегда ассоциировался запах керосина – какой уж там чистый воздух, какой аромат деревьев и трав!
     Примус и керосинка – это разные вещи, керосинка медленно горела и коптила, а примус горел жутко, с угрожающим шумом, и был всегда  готов  взорваться. А сколько людей от взрыва примуса погибло, ослепло, было изуродовано! В конце войны тоже видимо не было газа (он был отключен), иначе я не могу объяснить, почему мы и на Первой Мещанской тогда пользовались примусом и керосинкой. Но керогаза, как более совершенного агрегата, у нас не было, как и каких-то там скороварок, которые на Кубе считаются главным предметом первой необходимости. (Ох уж эта «первая необходимость»! Сейчас это у всех, кроме меня, сотовые телефоны, а 20 лет назад без них прекрасно обходились, даже о возможности их мало кто подозревал).
 
Четвертое интервью
(беседа)
(29 ноября 2007 г.)
(С обширными дополнениями зимой 2009/2010 г.)
    
     А.Л. У меня четыре темы для обсуждения. Первая – как проходили публичные уличные праздники, торжества, события типа выборов до войны, во время и после войны? Какая была динамика? Что изменялось?
     Б.Р. Хороший вопрос. Вначале они были наиболее карнавальными. Дальше, со временем, степень карнавальности уменьшалась. Карнавальность заключалась в том, что носили какие-то маски, чучела, например, Н.Чемберлена и других зарубежных врагов. Их несли на демонстрации, а потом сваливали в кучу и поджигали. Так было в основном 1 мая, потому что это праздник весенний, он существует у многих народов вне зависимости от политики. Первомайские праздники были очень карнавальными: вверх взлетали воздушные шары, наполненные каким-то газом, более лёгким, чем воздух. В дальнейшем степень карнавальности снижалась, но исчезала и добровольность участия в демонстрациях; всё больше они становились формальными, устраивались по разнарядке. И так постепенно эта карнавальность уходила и в послесталинские времена почти отмерла. У тех, кто ходил на демонстрации во времена Сталина, была одна мечта – увидеть вождя. Не каждому выпадало такое счастье. Я, например, не видел, а многие мои ровесники видели. Я в детстве и молодости  был на демонстрациях раза три-четыре, но Сталина в этот момент на трибуне не было. На Васильевском спуске сразу все врассыпную разбегались. Лозунги никто не хотел нести дальше, но кто-то обязан был доставить их к месту работы, где они на складе пылились до следующего года.
     А.Л. Й. Хёйзинга в «Осени Средневековья» и в «Homo ludens» утверждал: карнавализация – это не только «другая реальность», контрастная серым до мученичества дням, не только проявление символизации жизни по мере потери естественных оснований существования и урбанизации. Карнавализация – своеобразная форма террора властей: под карнавальными масками совершались публичные, но тайные казни и жертвоприношения, акты возмездия и воздействия. Carne vale (шествие зверей, дословно «здоровое мясо») – языческий праздник, почти полный аналог масленицы, изначально освящавший массовый окот скота, взятый церковью как специфической властью на вооружение – именно для неблаговидных отправлений власти: шпионажа, отмщения, шантажа, запугивания. Власть, скрываемая под пёстрым плащом карнавала, тем сладострастней, чем тайней.
Сталинская власть, удивительно напоминавшая церковную, прежде всего, культом и обрядами, вводила карнавалы по древней памяти и законам  Средневековья, ведь и по сути своей она – феодально-рабовладельческая, когда и люди и земля – не божьи, а чьи-то.
     В первый раз я пошёл на демонстрацию лет в 12, в середине 50-х, следовательно, когда отец работал на радиозаводе «Красный Октябрь» (помните приёмники и радиолы «Огонёк»?) на Вельяминовской, в тылах Электролампового завода.
     У завода мы собрались раннее раннего, долго шла перекличка по цехам и раздача реквизита: проверенным товарищам – портреты вождей и транспаранты, остальной публике – бумажные цветы, очень похожие на кладбищенские, флажки и прочую мелкую идеологическую сволочь.
     Шли долго, каким-то диковинным зигзагом, с частыми и долгими остановками, превращавшимися в небольшие концерты самодеятельности с песнями и идеологически выдержанными либо нейтральными частушками про Тито, американских поджигателей войны, германских реваншистов и деревенских охальников. 
Дольше всего стояли на Манежной площади, в предбаннике. Район наш, хоть и Сталинский, но самый что ни на есть окраинный, поэтому мы шли во второй смене и дальше всех от мавзолея, впритирку к ГУМу, предпоследним шел самый заводской район Москвы – Калининский: «Серп и Молот», «Прожектор», «Манометр», «Вторчермет», Войтовича и прочие индустриальные монстры вокруг шоссе Энтузиастов.
По малости роста я и Мавзолея не увидел и вождей на нём, что тогда привело к сильному разочарованию, а теперь я думаю: «Ну, и чёрт с ними».
     Ещё раз я ходил на демонстрацию, будучи студентом, в первой половине 60-х: сбор был в Кривоколенном, в центре, но шли очень долго и нелепо, потихоньку прикладывались к пузырькам, попрятанным по карманам. На Манежной, взбадривая и выравнивая ряды, чекисты чутко принюхивались и раскисших выводили из общих рядов с последующей телегой на работу. По Красной площади надо было идти быстро и непременно с речёвками прославления тех, что на трибуне. Наш Ленинский район – ближайший к мавзолею, но я опять никого не разглядел, так как был обеспокоен парой четвертинок в боковом кармане, точнее, их предательским позвякиванием.
Много позже я узнал один из мрачных символов этих первомайских и великооктябрьских карнавальных шествий: районные колонны разделялись частоколами чекистов, а в ГУМе стояли наизготовку другие КГБшники, готовые по команде вырваться на площадь, расчленить ряды демонстрантов  на мелкие квадраты и в считанные мгновения убить всю эту толпу в несколько тысяч человек. Но, слава богу, ни разу такой команды не было.
     В разгар перестройки на первомайской демонстрации народ шёл какой-то расхлябанный, не собранный, и позволял себе политически опасные выкрики в адрес партии и правительства на трибуне. Горбачёв не выдержал этих оскорблений, натянул шляпу по самое родимое пятно и ушёл, за ним потянулись партия и правительство, телевизионная программа скомкалась – и до самого Путина никаких таких карнавалов больше не было. При Путине всё возобновилось...         
     Б.Р. В день демонстраций центральные улицы были запружены, во всяком случае, улица Горького, ныне и прежде Тверская, до Пушкинской площади была заполнена гуляющими. По мере отмирания веры в коммунизм всё становилось более формальным. Надо отметить, что с годами это всё больше представляло интерес именно для приезжих, даже не издалека, а из ближнего Подмосковья, для них это была возможность приехать в Москву и здесь как-то потусоваться. Из жалких, грязных и тёмных деревень и малых городов приехать в столицу и провести там вечер, дождаться салюта – общественный транспорт в эти дни ходил на час дольше – это имело большое значение.
     По окончании Университета, с 1955 г., я стал регулярно ходить в туристские походы с ночёвкой, и у нас, походных туристов, был обычай приезжать в последний вечер праздников в центр с рюкзаками и в штормовках, и там пройти по улице Горького от Центрального телеграфа до пл. Революции (Манежной) шеренгой и с песнями.
В последний раз я был на красной демонструации совсем недавно (по моим меркам времени), – за семь лет до краха СССР,  в 1984 г. Об этом невозможно вспоминать без стыда! Это было такое унижение!
     После смерти шефа Ю.Г.Саушкина моё положение на кафедре резко ухудшилось, и я понимал, что меня скоро выгонят. «Доброжелательные» коллеги  настоятельно советовали мне смириться и заслужить помилование. Поначалу послали в вечерний университет марксизьма-ленинизьма, но я выдержал только один вечер. Увидел эту комедию, как серьёзно реагировали на лектора и задавали ему вопросы немногие явные шизики, если не подставные лица. Естественно, оттуда пришла на меня телега, я был надлежащим образом  отмечен «высшим руководством». Весной мне почти приказали явиться  на первомайскую демонстрацию. А у меня был, как обычно, запланирован трёхдневный «турпоход», на сей раз под Волоколамском. Но я никогда до того не отменял подобных мероприятий! Даже когда меня выгоняли из издательства «Мысль» в 1965 г., я не прерывал подготовки к походу по Карелии. 
И вот, представь себе, я переночевал в палатке с двумя девушками около платформы Матрёнино, в 113 км от Рижского вокзала, наутро примчался в Москву, продемонструировал родной кафедре свою лояльность, переночевал у себя дома, заодно трахнул там некую свою подружку, а следующим днём опять приехал под Волоколамск и провёл ещё одну ночь в палатке, чтобы затем  вернуться в Москву! Около 400 км на электричках отмахал, и не зайцем!
     Мы собирались на демонстрацию в каком-то переулке в Хамовниках, я помню сочувственно-злорадные взгляды сослуживцев, но самого шествия хоть убей не помню, и кто был на трибуне, понятия не имею; я, видимо, шёл с опущенной головой и по сторонам не смотрел.
     Не помогло мне стояние на коленях перед партийно-профсоюзной общественностью. Через три недели, точнее, в день моего рождения, 29 мая, мне объявили о предстоящем увольнении из Университета.
     Я, в принципе, хорошо отношусь к моим бывшим «воспитателям» –  А.И. Алексееву и В.Е. Шувалову, тогда ещё молодым, но уже очень влиятельным, а ныне немолодым и руководящим этой кафедрой; более того, я Сашу Алексеева даже люблю, но… как бы это выразиться потактичнее… Они войдут в историю российской географической науки вместе со мной, но я не хочу, чтобы при этом некоторые нюансы были забыты… Третий мой «воспитатель», самый тёплый, Семён Ханин, давно уже, кажется, из России слинял, своевременно сменил родину.
     Вот так я расстался с Университетом и с прогнившим советско-коммунистическим партийным режимом, который после кратковременной демократической смуты уступил свою роль более прагматичным и циничным коммерциализованным чекистам.
     А.Л. А салют появился во время войны?
     Б.Р. Да, в 1943 г., после взятия Курска и Белгорода. Потом появились салюты и в календарные государственные праздники, но я не помню, когда именно это стало принято. (Зачем мне такие вещи помнить? Это и без меня известно).
     А.Л. Я помню, что в моем детстве кроме салюта небо освещали прожектора. Мой первый салют был в Ленинграде. Мы смотрели его с виадука над железной дорогой в районе Лесного проспекта. Сам салют не был виден, только мелькание и замирание прожекторов во время ухающих залпов. Это было похоже на войну и потому страшно.
     Б.Р. Да, были и прожектора, к ним мы привыкли задолго до войны. А в первые дни войны я видел воздушные бои, трассирующие пули, вражеские самолёты в лучах прожекторов. А до войны я помню и дирижабли. Это было, видимо, до известной катастрофы. Мы жили на Смоленской площади, и из окон маминой комнаты, которые выходили на юг, были видны летящие дирижабли.
     А.Л. А что это за катастрофа?
     Б.Р. Погиб какой-то дирижабль, а потом гигантский самолёт, на который возлагались большие надежды. И наше военное командование отказалось от дирижаблей. Уже после войны, в 1960-х годах в Географическом обществе заседала комиссия дирижаблестроения, была группа энтузиастов, которые хотели возродить дирижабли. Но, видимо, дирижабль слишком уязвим для снарядов и пуль, поэтому никак не удалось осуществить эту идею.  Мне тоже она очень нравилась, и однажды в те годы я пришел на собрание комиссии дирижаблестроения. Я оказался единственным, кто пришел, и они сказали, что для меня одного они не будут проводить заседание.
Теперь я хочу вернуться к карнавальности. На демонстрациях перед кремлёвскими трибунами  двигались большие платформы, на которых разворачивались различные действия. Впоследствии, когда я в 1984 г. прочитал на украинском языке роман Павл; Загребельного «Роксолана», то узнал, что турецкие султаны тоже устраивали такие демонстрации; перед глазами монарха шли платформы, на которых работали ремесленники, представлявшие разные цеха и кварталы Стамбула – кузнецы, гончары и другие. Вот откуда всё это идет. То же самое было при Сталине: трудящиеся разных профессий показывали, чем они занимаются. Потом это постепенно отмерло. (А на могиле султанши Роксоланы, якобы урождённой Насти Лисовской,  я побывал в Стамбуле в 1998 г.!). На советских демонстрациях двигались районными колоннами, во главе которых шли стахановцы и несли свои плакаты, а диктор об  этом объявлял по радио.
     А.Л. А как проходили праздники в школе? Ты помнишь? Школьные вечера, торжественные линейки? Ты вообще был пионером?
     Б.Р. Да, был, помню линейки в пионерлагерях, но пионерские мероприятия в школах полностью выветрились из памяти – какая-то непродолжительная задержка в классе после уроков, только и всего. Помню только день моего приёма в пионеры, причем очень своеобразно. Это было в Омске поздней осенью 1941 г. Я в школе не пользовался туалетом и никогда туда не заходил,  брезговал. У меня был достаточно крепкий мочевой пузырь. В день приёма мы пробыли в школе до пяти вечера, но мой мочевой пузырь это выдержал. Зато, когда я пришёл домой, я решил проверить, сколько времени я буду писять – в обычном деревенского типа нужнике.  (В нашей семье говорили «писять», а не «писать». Я проверял – нормы русского языка это допускают, но журнал «Отечественные записки» (2003, №3 (12), с. 441) со мной не согласился. Моё правописание правильнее, так как позволяет лучше отличать литературное творчество от мочеиспускания, хотя физиологическая природа у этих процессов одинакова. Любой графоман подтвердит, что накопившиеся слова, как и мочу, удержать в себе невозможно).  Я досчитал более чем до пятисот. Потом вообще взял обычай считать, правда, иногда мошенничал и считал слишком быстро, проглатывая слова, хотя мог бы отсчитывать секунды, и без часов (которых у меня до 25 лет не было), по своему пульсу, т.е. по частоте сердечных сокращений, которые в спокойном состоянии близки  к 60 ударам в минуту.
     А.Л. А что, в старших классах ты не ходил на вечера?
     Б.Р. Мы обучались раздельно, и одноклассники ходили на какие-то балы в прикреплённую к нам женскую школу, а я туда не ходил. Некому было меня позвать и представить, а сам я стеснялся. Это, конечно, было огромное упущение в моей жизни. Тягостная атмосфера раздельного обучения меня угнетала и морально искалечила. Не танцевать с девочками и строить из себя ухажёра я мечтал, а хотел вместе с ними постоянно жить, учиться и работать. Подумай только, я целых пять лет, с 14 до 19, не прикасался к девочкам! Да всей моей дальнейшей жизни не хватило, чтобы компенсировать этот ущерб!
     А.Л. Я тоже через это прошёл, но только до четвертого класса, а в пятом нас объединили и мы всем бывшим четвертым «А» влюбились в одну девочку, Галю Рыбкину, хотя в классе девчонок было десятка полтора, если не больше.
     Б.Р. А я раздельно обучался с пятого класса по десятый, исключая второе полугодие шестого, когда учился в так называемой лесной школе, где было совместное обучение. Там было хорошо, потому что были девочки, и я, конечно, влюблялся.
     В лесной школе у нас раз в две недели была баня, завершавшаяся всесторонним медосмотром. Из душа шли к врачам абсолютно голыми и после осмотра получали «чистые» (иногда плохо выстиранные, влажные и вонючие) рубашки и кальсоны. Так вот, у наших врачей было только два диагноза – «объелся» и «влюбился». Первый диагноз был, если живот болел (родители перекормили передачей; но не меня – я от них ничего не брал), а второй – при любом другом недомогании.
     Лесные школы были оздоровительными, туда охотно отправляли всяких детей, так как можно было полгода пожить за казённый счет. Наша школа находилась как бы за городом, а сейчас она ближе к центру, чем мой нынешний дом. Школа размещалась в усадьбе около Тимирязевского лесопарка, остановка трамвая бывшая «Соломенная сторожка», а ныне «Префектура Северного округа». Теперь там какой-то элитный пансионат, а также кадетский корпус, весь квартал сохранился, но он огорожен, и туда просто так не попадёшь.
     А.Л. Ещё были привилегированные железнодорожные школы: у них была форма, а учителя получали бесплатно дрова и уголь. Наверно, были ещё какие-нибудь привилегии, информационно нам недоступные. Что ты можешь сказать о детском досуге? Детская печать, детское радио, театр, книги, кружки?
     Б.Р. Прежде всего, конечно, книги. Была очень хорошая детская литература, огромное количество книг было приспособлено для детей с пометками «для младшего школьного возраста», «для среднего… старшего…» и т.д. Была адаптирована вся мировая литература. Первый раз, в возрасте 10 лет,  я читал «Дон Кихота» именно в таком переработанном виде, а потом уже, в 13 – 14 лет,  академическое издание, и оказалось, что разница была огромная, но и тот, детский «Дон Кихот» тоже был толстым. Я очень много прочитал научно-популярной литературы, которая была тоже приспособлена для детей. И это чтение было моим первым университетом. Я ещё до школы прочитал книгу Н.А.Куна «Что рассказывали древние греки о своих богах и героях», она до сих пор переиздаётся, и моя нынешняя, вторая жена Таня, доктор философских наук, ею пользуется, держит её на своей полке.
     В эвакуации (в Омске) у меня был дружок-одноклассник из Ленинграда Сергей Школяр (1931 – 2007), который мне давал читать книги. Он был намного интеллигентнее меня. (На всякий случай привожу его довоенный ленинградский адрес: Красная ул., 56, кв. 22). Так я прочитал книгу «Максвелл Рид. Следы на камне» –  палеонтологию, изложенную для детей, и  уже тогда, в возрасте десяти лет, выучил всю геохронологическую колонку: кембрий, силур и т.д. (ордовик ещё не выделялся).  Потом «Люди и горы» и «Рассказы о вещах» Ильина и Сегал, первая – об экспедициях (вавиловских?) в поисках полезных растений, а вторая – по истории техники. Из первой книжки я запомнил названия четырёх экзотических растений, и напевал их: чайота, анона, ульюко, папайя. Я узнал в подробностях историю томатов, картофеля, маиса, табака, чая, кофе, какао.
     Я всю историю техники, начиная с конца XVIII века и до середины ХХ, знал с точностью до пяти лет, а иногда и до одного года – когда появились монгольфьер, пароход, паровоз, фотография, телеграф и т.д. Мне в Омске же по моей просьбе купили брошюру «Кружок юных фенологов и фенометеорологов», из которой я узнал, как наблюдать погоду и сезонные явления, у меня был термометр, и я записывал температуру. Я уже тогда знал, правильно писал и произносил по-латыни всю классификацию облаков: Cirrus, Cirrocumulus, Cirrostratus, Cumulonimbus etc.   
     В Москве, в  дошкольном возрасте, т.е. до эвакуации,  у меня имелась и была вся прочитана «Лесная газета» Виталия Бианки – всесторонний фенологический календарь, правда, не для Москвы, а для Ленинграда. Там были совершенно конкретные географические объекты, например, Маркизова Лужа, Охта, но это не мешало мне адекватно воспринимать ту книжку. (Заодно я и с окрестностями Ленинграда познакомился заочно, а побывал там только в 1953 г.). Она была составлена по необычному календарю –  зодиакальному, месяцы начинались 21 числа и обозначались знаками зодиака, которые я, конечно же, выучил.
     После войны у нас были книги по всеобщей истории, по истории искусств, архитектуры, «Популярная астрономия», «Камилл Фламмарион. Атмосфера»,  разные энциклопедии (правда, совсем не детские), книги о железных дорогах,  самоучители иностранных языков – дореволюционные (Toussin & Langenscheidt) и советские брошюры для заочников  (Le Fran;ais par correspondence и т.п.).   В дошкольном возрасте я знал алфавиты латинский и греческий, а после войны писал фрагменты своих дневников по-русски буквами арабскими, монгольскими, корейскими, деван;гари. Эти экзотические азбуки я забыл, да и строчные греческие буквы сегодня разбираю с трудом. Я знал наизусть все 762  иноязычных «слова и выражения, сохраняющих в русском литературном языке своё подлинное начертание и произношение», которые помещены в «Словаре иностранных слов» (1926); ими я и сегодня оснащаю свои тексты. Но главное более чем начальное образование я получил благодаря великолепной детской научно-популярной литературе. Благодарить за неё надо не столько родную «советскую» власть как таковую, сколько недобитых, недоуничтоженных ею старых русских интеллигентов, успевших до революции окончить обыкновенные гимназии, чтобы затем сотворить под колпаком вульгарного псевдомарксизма уникальную советскую культуру – не поддающуюся однозначной оценке, полную парадоксальных противоречий.
     Мои бедные родители получили в своём детстве всего лишь начальное образование (мать три класса, отец чуть больше), но они читали книги, говорили на правильном литературном языке, отец занимался самообразованием, слушал лекции в Народном университете им. А.Л.Шанявского (впоследствии ВПШ, ныне РГГУ), мать жадно слушала радио и отчасти благодаря ему говорила на правильном русском языке, нисколько не путая его с родным украинским, на котором тоже читала книги; она  говорила по-русски со следами акцента, но без «h» и «шо», в отличие от миллионов жителей нынешнего Юга России и Восточной Украины, «балакающих» на «суржике». Я, вспоминая своих родителей, сокрушаюсь, что в нашей стране теперь нет полноценного начального образования. Мне жаль трёподавателей вузов, которые в случае их разгона останутся без работы, и жалкие остатки науки от этого пострадают, но до каких же пор можно признавать российские дипломы, выдаваемые в результате коррупционной имитации высшего образования!   
     А.Л. А Перельман с его популярными книжками тебе знаком?
     Б.Р. Да, я читал их с большим удовольствием и многое усвоил, но так как я был менее способным к математике, они меньше отложились в моей памяти. В математике я, естественно, любил геометрию, но не алгебру.
     Тут надо добавить, что я расположен к усвоению систематизированных знаний. Разрозненные, невзаимосвязанные сведения мною плохо воспринимаются и мало интересны. Классификации, пронумерованные и ранжированные перечни, иерархии, таблицы, графики, диаграммы и, конечно же,  географические карты – вот моя родная стихия. Я люблю измерять, кое-что вычислять, искать тенденции, тренды, векторы… Но! Вместе с тем я не люблю решать задачи, угадывать ответы и результаты, играть в азартные и интеллектуальные игры, мне неприятны не только игральные карты, лото и т.п., но не увлекают меня и шахматы или шашки. Кроме того, у меня в любой игре полностью отсутствует желание выиграть.
     Я по натуре не игрок, а созерцатель, систематизатор и конструктор. Меня щедровитяне вовлекали в свои организационно-деятельностные игры (ОДИ) и некоторое время принимали за своего, но однажды летом, приехав на их очередной семинар в Дмитровский район Подмосковья, я ужаснулся, среди ночи вскочил с кровати и бежал в Москву. А ты, Саша, вырос в ОДИ, от твоих связей с ними и мне иногда что-то перепадало. Меня и Герман Копылов (молодой, но ныне покойный) в «Кентавре» печатал, но очень уж мои писания отличаются от ихних. (Слово «ихний» – не литературное, но удобное, я его намеренно употребляю).
Теперь о художественной литературе. И «Робинзон Крузо», и «Путешествия Гулливера», и многие произведения Жюля Верна мне прекрасно знакомы и очень мною любимы, но особенное место занимал всё-таки «Дон Кихот», потому что он давал всесторонние знания о конкретной эпохе и реальной стране – Испании.  Я даже, читая уже академическое издание, стал выписывать и считать число действующих лиц в этом романе. И тогда мне пришлось оценивать самому, сколько могло быть каторжников, или сколько человек в толпе. Я нумеровал действующих лиц, и у меня, например, было записано: с номера 182 по номер 205 – люди в толпе. У меня получилось несколько сот действующих лиц, альбом с этими записями сохранился и до сих пор лежит дома. В.Г.Безрогов с кафедры психологии детства УРАО брал его и мои детские дневники, копировал и фотографировал их. Может быть, это не пропадёт. Первую часть моих юношеских мемуаров эти товарищи вывесили в Интернете.
     А.Л. А детское радио?
     Б.Р. Были специальные детские передачи, ты их сам, наверно, помнишь. Например, «Пионерская зорька». Но там была проблема – мучительно  ранний подъём утром, чтобы идти в школу, когда не до передач. Но у меня были любимые, такие, как «Клуб знаменитых капитанов». Эта передача началась ещё во время войны, когда мне было лет двенадцать, и продолжалась страшно долго. Меня удивляло только одно: когда среди литературных героев попадались люди детского возраста, они ведь должны были взрослеть, а они оставались в том же возрасте. Ещё была «Угадай-ка», там тоже никто не взрослел, это мне немного мешало, ведь я во всем люблю реализм.
     А.Л. Расскажи про детское кино.
     Б.Р. Мало что помню, к сожалению: я редко ходил в кино, наверно, смотрел какие-то детские фильмы, но сейчас сразу не припомню их.
     А.Л. Часть моего детства прошла в тамбовском гарнизоне. В гарнизонном клубе по воскресеньям и в каникулы дети посещали  кино в утренние и дневные сеансы бесплатно, поэтому смотрели мы фильмы по нескольку раз подряд: я до сих пор могу цитировать огромные куски из «Свадьбы с приданым», «Александра Невского», «Подвига разведчика» и, конечно, «Чапаева».
     Начало 50-х – это эпоха четырехсерийного «Тарзана» (ходила легенда, что на самом деле их 16 серий) и аргентинского «Возраста любви» с Лолитой Торрес.
     Б.Р. «Возраст любви» я с огромным удовольствием смотрел в 1955 г. и, возможно, когда-то ещё,  во второй раз. Из песни Лолиты я узнал о существовании города Коимбры с древнейшим университетом, и всё ещё надеюсь там побывать.
     А.Л. Всем классом, уже в Москве, мы ходили на «трофейные» фильмы: «Белоснежка и семь гномов», «Багдадский вор».
     Б.Р. А вот этих фильмов я не видел. Все вокруг видели, напевали мелодии из них, а я – нет! Вероятно, они пришлись на те годы, когда я принципиально не ходил в кино. Как сегодня не смотрю телевизора.
     А.Л. Советские детские фильмы: «Первоклассница», «Алёша Птицын вырабатывает характер», «Огни на реке», «Тимур и его команда» и другие были до тошноты нравоучительными, назидательными – не для меня.
     Б.Р. Из них я, вероятно,  видел только  «Тимура». Об «Алёше» впервые слышу.
     А.Л. Посещал ли ты какие-нибудь кружки, например,  географический?
     Б.Р. Нет, ни в какие кружки я не ходил.  В нашей довольно выдающейся 273-ей школе, где, между прочим, учились Владимир Высоцкий (при мне, но недолго и только в младших классах), писатель Борис Носик (прославившийся книгой «Альберт Швейцер» из серии ЖЗЛ), выдающийся математик и академик РАН Володя Ильин (он жил в нашем доме и уже, как будущий великий учёный, был воспет в моих стихах, написанных в девятом классе), мой одноклассник и один из первооткрывателей западносибирской нефти или газа  Вадим  Бованенко (ах, как далеко ничтожному Б.Б.Родоману до этих славных героев!), географического кружка не было, зато была очень хорошо поставлена техника, там имелся  «Клуб юных техников», и  многие ребята оттуда пошли в МВТУ им. Н.Э.Баумана. И от меня всё это было рядом, в соседней комнате, но я ни разу туда не зашёл, стеснялся. Так что не случайно почти все мои одноклассники стали технарями и только два человека из нашего класса пошли в гуманитарные вузы – я и ещё один, как считалось, тоже «растленный тип», Юра Погодин, так же, как и я, явно антисоветски настроенный, он стал адвокатом или каким-то иным юристом  (циничная профессия).  Я, впрочем, получил полуестественное (географическое) высшее  образование, а гуманитарием остался из-за слабости его естественно-научных компонентов. Все остальные одноклассники пошли служить родине в ВПК и там достигли больших успехов, хотя один их них, мой первый (главный) друг Костя Шилик, всё-таки порвал с «почтовым ящиком» и стал археологом, но уже потом, в середине жизни, ему это дорого стоило; археологи долго не признавали его, пока он не открыл и описал несколько подводных городов, благодаря внедрённому им геофизическому методу.
     А.Л. А я стал антисоветчиком в шестом классе, вместе с Вовкой Сойфером, большим специалистом в химии, потом поступившим на Химфак МГУ; у него на кухне мы варганили яды и взрывчатку – я очень хотел взорвать Кремль и Лубянку, а всех тамошних обитателей перетравить. Сырье мы покупали в магазине «Химреактивы» на Никольской, называвшейся тогда улицей 25-го Октября.
     Я ходил только в театральный кружок, да и то старшеклассником, а также, с пятого класса – в спортшколу,  в гимнастическую секцию. Нам вполне хватало мальчишеской самодеятельности и изобретательности.
     А ты, Борис, можешь сейчас с ходу вспомнить какие-нибудь детские стихи или песни?
     Б.Р. Моими колыбельными были революционные песни «Смело, товарищи, в ногу»,  «Варшавянка» и т.п., поэтому, когда мне их пели, я иногда вскакивал и кричал «Баб;, баб;!», что означало «Борьба, борьба!». Мама у меня была тогда партийная и к материнству она на еженедельных фабричных партсобраниях по пятницам со своими любовниками не готовилась, детей вообще иметь не хотела, законный брак считала пережитком, а мечтала стать судьёй или прокурором, и посему ничего другого в качестве колыбельной мне предложить не могла, хотя впоследствии она пела свою любимую слёзно-лирическую песню на украинском языке «Нiчь яка, господи, мiсячна, зоряна». Ещё она мне пела и такое:

«Умрёшь – похоронят, как не жил на свете.
Умрёшь – не восстанешь с могилы сырой».

     Я чётко осознал свою смертность только в 26-летнем возрасте и долго это переживал…
     Революционные песни я и сейчас люблю и наедине ими подбадриваю себя, например, «Интернационалом», правда, пою его на французском языке. Не то, чтобы меня не устраивал наивно пушкинский по своему языку перевод Якова Коца (он, будучи посредственным поэтом, всё-таки совершил подвиг!), но лучше использовать оригинальный текст. Я считаю «Интернационал» вполне злободневной песней. Чего в нём ст;ят только такие слова:

«Hideux dans leur apoth;ose,
Les rois de la mine et du rail».

      «Омерзительны в своём апофеозе короли рудников и железных дорог». Кстати, эта строфа в советский гимн не была включена, в него вошла половина песни. А это взрывное начальное: «Debout!»! Сейчас я имею в виду только слова, а  величественная  мелодия сама по себе потрясает своей силой, но тошно было смотреть, как под неё шевелила толстыми губами зажравшаяся и плюгавая советская партноменклатура. (Тоже мне, революционеры! Ведь против таких паразитов, как они, эта песня и направлена).   
     В дальнейшем меня чисто детскими песенками не баловали, я вспоминаю скорее взрослые, например, «Песню о Родине» И. Дунаевского и В. Лебедева-Кумача  «Широка страна моя родная…» (фактически, второй гимн СССР). Я пел её, стоя на стульчике, под аккомпанемент фортепиано. Так проверяли мой слух, не поступить ли мне в музыкальную школу. Но по этой линии я не пошёл, видимо, слуха у меня нет. В первом классе школы, на уроках пения, мы разучивали песню «Три танкиста», а вне школы, вместе со всем народом, распевали только что появившуюся «Катюшу».  Дети,  как правило, любят песни взрослых, а не специально сочинённые сюсюкающие детские.
     А.Л. А мне из маминых колыбельных запомнилась «Там вдали за рекой загорались огни». Она казалась необычайно романтичной и образной. Детских же стихов я знал пропасть, наверно, потому, что их читали мне, а позже – младшему брату и младшей сестре. К своему удивлению почти все эти стихи я помню до сих пор и читаю с тем же выражением, с каким их читали мне шестьдесят лет назад.
     Ну, а какие-нибудь хулиганские песенки или частушки, стихи?
     Б.Р. Нет, я ничего такого не знал. До 11 лет я не слышал мата и не подозревал о его существовании,  отчасти потому, что не общался с мальчишками вне школьного класса, а мужики в Москве и Подмосковье в те годы, как правило, не матерились при интеллигентных женщинах и детях.  Моя мама была украинка, а у них, хохлов, весь юмор в основном гастрический, заднепроходный. «Жопа», «срать» и всё такое подобное, много смешных пословиц на украинском языке с употреблением этих слов.
       В моей семье использовался обширный диапазон нематерных ругательств и уничижительных прозвищ, они были необходимы нам для достойного общения между собой, с соседями по квартире и в наземном общественном транспорте. В метро люди вели себя на удивление прилично, но в трамвае, троллейбусе, автобусе беспрестанно толкались и переругивались, а нередко и дрались, но без мата. У меня, после одной яркой поездки на трамвае «Б» в Парк культуры имени А.М. Горького, когда мы на Крымской пл. вылезали из вагона с особенным скандалом, сформировалась своя  шкала ругательств. Сильнейшим из них было «сволочь», слабейшим – «дурак». Где-то посередине стояли «чёрт» и «хам» (самые употребительные). Мы посылали своих собеседников «кое-куда подальше», но не на «то, что вы подумали»,  а «к чёрту», «к чёртовой матери» и «к чертям собачьим». (А почему не к кошачьим? – задумывался я в раннем детстве).
     Несмотря на некоторую образованность и культурность, мы были хамами среди хамов, и я всегда считал себя хамом. Я даже чихал так, чтобы в чихе слышался выкрик: «Я – хам!» До того, как я познакомился в Университете с диалектическим материализмом, я придерживался простой теории хамства: люди хамят потому, что их на Земле слишком много и живут они скученно. После разочарования в диамате я к теории хамства вернулся. Не верите, думаете, что шучу?  Читайте мои сочинения по экологии: 1) Экологическая специализация России в глобализирующемся мире (Проект нестандартного решения // Общественные науки и современность. 2006, № 2, с. 78 – 88; 2)  Ландшафт России как глобальный капитал // Международный Арктический центр. Проект «Коренные народы как политические акторы» (INDIPO) http://www.arcticcentre.org/?DeptID=28277         Но самым  интересным и безусловно любимым у меня было наше «фирменное» семейное ругательство «хамуидол», произносившееся с характерным подвизгиванием. Мы это слово берегли, не употребляли всуе; обруганный им человек  обычно столбенел, или, как говорят нынче, «был в шоке».
     Однажды мой отец, едучи на трамвае по Второй Мещанской (ныне ул. Гиляровского), обозвал «хамуидолом» интеллигентного мужчину, а тот ему ответил с улыбкой:
     – Какое интересное слово! «Хам» плюс «идол»!
     Отец был смущён, терзался совестью и рассказал об этом маме, а она, будучи, вроде бы, главной в нашей семье хамкой, почему-то его пожурила:
     – Борис! Ну, как же ты мог! Ты же интеллигентный человек!
     Семья наша в целом считалась интеллигентной по профессии отца (безусловно, советским народом уважаемой). Как и подобало интеллигенту, мой папа носил шляпу и галстук поверх чистой белой рубашки с запонками, носил костюм, а пиджак снимал в компании с разрешения дам. В то время как простой городской рабочий носил и летом, при жаре, тёмный пиджак, но без рубашки, а поверх майки, т.е. на голых плечах, а на голове у него обязательно была кепка. Эти резкие различия сохранялись до середины ХХ века. У моего отца, правда, не было приличной меховой шапки, а ватное пальто было очень потёртым, и у него в годы моей жизни не имелось даже ручных часов, ибо их стоимость в советское время была сопоставима с целой зарплатой, но это уже другая тема…
     Соседям по коммунальной квартире на Первой Мещанской, где мы жили с 1936 до 1977 г., моя мать дала яркие постоянные прозвища. В соседней комнате жила Лиса и её муж, старый Алкоголик; с ними мы общались, а дальше располагались «враги», с которыми не разговаривали и не здоровались: Припадочный (рано умер, не пережил войны), его жена Крыса, их дочери Сопля и Сцыкуха (впрочем, это у моей мамы прозвище для всех девочек), и, наконец, в дальней комнате – Дегенератка. В трёх первых комнатах, где жили мы, а также семейство Лисы, до революции 1917 г. проживали господа (семья некоего Мищенко, с ним мы и поменялись жилплощадью),  а в двух остальных, при кухне и чулане,  – прислуга. После того, как Дегенератка скончалась (по-христиански, признавшись, что писяла в наш суп, и получив от моего отца прощение), в её комнате поселились Мудак и Мудачка…
Я с матом познакомился только в Сибири, да и то не столько  в Омске, сколько в конце 1942 г. в Колосовке. Вот там матерились все, даже школьные учителя на уроках, а родители хором обучали мату грудных младенцев, но то были не ругательства с целью кого-то оскорбить, а нормальная народная лексика. При помощи мата и интонации простой русский мужик может весело и непринуждённо выразить любую доступную ему мысль.
Познакомившись с матом, я тотчас же с удивлением убедился, что и моей маме, оказывается, эти слова давно известны, и стал обсуждать с нею их первоначальное, основное значение, а также искать на своём теле и на телах девчонок объекты, ими обозначенные. Я принялся классифицировать эти слова и ранжировать их по степени непристойности. В наших лингвоанатомических изысканиях  приняла участие местная деревенская 16-летняя девка, Маруська Лилль – «цветок среди навоза», как называл я её в своих мемуарах, ибо «лилль» по-эстонски – цветок. Маруська начала отдаваться парням и обсуждала это с моей мамой, а также с интересом слушала мои речи и читала мои граффити. У нас в Колосовке все стены были побелены и на стене в моём уголке можно было что угодно писать и чертить карандашом.  Там были мои чертежи, в том числе многоконечные звёзды, экспериментальные алфавиты (я рационально упрощал русскую письменность; как оказалось потом, приближал её к сербскому варианту, и в 1954 г. выступил на собрании в нашем «Доме книги» в присутствии самого Д.Э. Розенталя, но на меня реагировали, как на сумасшедшего с улицы), какие-то «протокартоиды» и, конечно же, любимые матерные слова.
Тогда же, зимой 1942/43 г., т.е. на 12-м году жизни, я из наблюдений над животными и из чтения тёткиного «Словаря-справочника по животноводству» (где моим любимым было слово «препуций») отчасти понял, как совокупляются люди, но многое мне оставалось неясным и в последующие годы. Я видел вязку собак на улице, самодеятельную случку свиней во дворе, имел уже представление о работе осеменителей (ведь тётка моя была зоотехником). 
Я тогда вспомнил позапрошлое лето, когда уже после объявления войны, в июле 1941 г., мы доживали последние дни на даче под Звенигородом. Мальчишки собрались на берегу Москвы-реки и смотрели на противоположный берег, где в кустах стояла раком полураздетая женщина, а с нею что-то делал красноармеец. Я спрашивал у мальчишек, на что они смотрят, а они отгоняли меня: «Уйди, дурак, ты ничего не понимаешь!». Вспомнил я и прошлую зиму в нашей чистой и красивой школе в Омске; я в третьем классе, на одиннадцатом году жизни был влюблён в одноклассницу Таню Гладченко, мне так хотелось её обнимать и целовать и спать с ней, прижавшись голым к голенькой, но я ещё не понимал, что с ней надо делать дальше! Полноватая и спокойная Таня выглядела тёплой, уютной мещанкой в платке и шали, но самой красивой девочкой в классе была не она, а кукольного вида блондинка Элеонора Пельдсаар, дочь эстонского генерала, влившегося в Красную Армию.
О том, что мужчины спят с женщинами, а мальчики лежат с девочками, я узнал из художественной литературы, разумеется, переводной. В подцензурной классической русской литературе таких словосочетаний не было, хотя в завуалированном виде, не доступном для понимания детей, имелось и не такое. Помните, как В.А. Жуковский восхищался стихотворением А.С. Пушкина, в котором тот описал свой половой акт с женой Натальей?
     Слова «Ты спал с ней?!» я вычитал у Ги де Мопассана, а «Первый раз с девчонкой лёг» у Дж. Стейнбека. Мои родители спали в разных кроватях и в разных комнатах и никогда дома даже одетые не лежали рядом в моём присутствии. Где и когда они занимались сексом и трахались ли они вообще, я в детстве не знал и не интересовался, у меня в этой сфере пробуждались  свои заботы. В 1941 – 1943 г. я вовсю осваивал однотомник Ги де Мопассана, но знал этого писателя и раньше, потому что отец читал с эстрады его новеллу «Пышка», оказавшуюся весьма актуальной в годы очередной войны с немцами. Другим любимым писателем в нашей семье был Ромен Роллан, так как папа исполнял  отрывок из его повести «Кола Брюньон». Апогеем повествования был тот момент, когда герой повести оказался наедине с любимой  Ласочкой, но не посмел ею овладеть. В этой трогательной сцене была авансом смоделирована вся моя дальнейшая жизнь. Я был чрезмерно робок с любимой, боялся её спугнуть неловким прикосновением, и она всегда доставалась другому…
     Почему же так поздно я приобщился к практическим знаниям в этой сфере? Да потому, что не играл и не общался во дворе с мальчишками, а в классе тёрся около девочек. В дальнейшем, в студенческом и вообще во взрослом возрасте, у меня никогда не было опытной партнёрши, а были преимущественно  девственницы моложе меня, и таковыми они оставались  после моих ласк, на радость их будущим женихам. Я в жизни не сломал ни одной целки. У меня никогда не было взаимной любви, а только односторонняя, без надежды на взаимность.
     А.Л. Значит, ничего из частушек и песенок ты спеть и продекламировать не можешь?
     Б.Р. Сейчас ничего не могу вспомнить, видимо, всё стерлось из памяти, потому что не имело большого значения в моей жизни. Может, ты мне задашь наводящий вопрос, что ты имеешь в виду под детскими песенками?
     А.Л. Если говорить о не хулиганских стишках, то, например, я хорошо помню все стихи Агнии Барто и спокойно их читаю: «Идет бычок, качается...» – я  их знал уже года в три.
     С матом я познакомился в первом классе, в Тамбове, но это была чудовищная смесь фантастической анатомии и физиологии. Более или менее адекватные представления о сексуальной жизни я приобрел лишь в браке, а значения, заложенные в мат, стали открываться ближе к шестидесяти годам.
     Б.Р. Ишь ты, какой утончённый! А я, конечно,  читал кое-что детское, и мне читали, например, Чуковского. Отрывки многих стихов помню наизусть, но они широко известны всем людям моего поколения, зачем о них вспоминать? Про Айболита я видел мультфильм и решил,  что этот доктор жил в Италии, а именно на Сицилии, потому что он легко  перелетел в Африку при помощи зонтика-паруса. Я в дошкольном возрасте имел и изучал школьные географические атласы.
У нас, конечно же, были книжки и Корнея Чуковского, и Агнии Барто, и Сергея Михалкова. Разумеется, и у меня были любимые стихотворения того же Михалкова. Была книжка «Три поросёнка», третье издание, 1937 г.,  с текстом и рисунками студии Уолта Диснея – перевод и обработка Сергея Михалкова.  Это была моя любимая книжка. Тем более,  была ещё и замечательная мелодия  на эту тему.
СССР не признавал  международного  авторского  права и бесцеремонно обкрадывал зарубежные страны в области науки, литературы, изобретательства; но на этом, увы или к счастью, зиждилось всё наше неплохое европейское образование. Рисунки Диснея, не освящённые копирайтом, в последующих изданиях заменились тусклыми советскими, которые я, привыкнув к первоначальным, отказался признать. Кроме того, диснеевские  рисунки были контурно-фоновыми, как в детской книжке для раскраски, а от этого вида графики идёт моё главное увлечение в картографии – способ цветного фона, а от него – районирование, а за ним – вся моя теоретическая география!
     И с текстом «Трёх поросят» произошла аналогичная история – автором стал считаться Сергей Михалков. Похожим образом поступили и с Алексеем Толстым – его перевод «Золотого ключика» сочли неудачным, но предложили ему считаться автором. А эта книжка «Три поросенка» у меня есть до сих пор, она хранится на полке у меня за спиной, в полутора метрах от моего компьютера.
Великие, талантливые, уважаемые мною русские и советские писатели, поэты, композиторы были замечательными мастерами заимствований и вольных переводов, не подводимых под статью «плагиат», но нехороший оттенок появляется, когда тенденциозно замалчивают наличие однозначного зарубежного прототипа. В истоке лучших советских песен и маршей лежат даже латиноамериканские мелодии, а также религиозные христианские и иудейские песнопения.
 
«По росистой луговой,
По извилистой тропинке
Блантер двигался на дачу,
Напевая кукарачу».

     А.Л. Мне в детстве очень нравился Юлиан Тувим.
     Б.Р. Я познакомился с ним несколько позже по радиопередачам, но его книг у меня дома не было. Он достался более младшему поколению детей, т.е. вашему.
     Ещё я очень любил книжку некоего Э. Миндлина про Днепрогэс и стишок, не помню, чей:

«Человек сказал Днепру:
„Я стеной тебя запру“»,

поэтому, когда в 1939 г. мы шли на пароходе по Днепру, я был очень взволнован, но, на беду свою, заболел с подъёмом температуры от съеденных мною то ли в излишке, то ли плохо вымытых абрикосов, и моя мама вынесла меня на руках на открытую верхнюю палубу, чтобы я увидел эту плотину. А вскоре из Запорожья к нам на судно пришла детская врачиха и с моею болезнью было тотчас покончено. Днепрогэс был одной из великих советских строек, которой очень гордились.
     А.Л. Строили, правда, американские инженеры.
     Б.Р.  Ну и что ж.
     А.Л. Я был на Гуверовской плотине на Колорадо. Её построили до Днепрогэса, но те же инженеры, которые потом строили Днепрогэс. И он в сравнении с прототипом смотрится как детская игрушка, очень маленькая. А ведь после войны эту плотину здорово подняли. Во время войны её взорвали, по-моему, наши, а после войны восстановили гораздо большей мощности. Но, в любом случае, это детский лепет по сравнению с Гуверовской дамбой.
     Следующий цикл вопросов никак не связан с предыдущими. Только по времени. Речь идет о ночной жизни. Ты по ночам гулял по городу?
     Б.Р. Нет, не гулял. Никакой ночной жизни я не помню.
     А.Л. Жаль, что о ночной жизни тебе нечего рассказать. А что бы ты сам, без моих вопросов, отметил как нечто необычное, но очень важное в жизни, что было тогда, в довоенные годы, и в годы войны, и в послевоенные. Из жизни людей, а не из идеологии. Ну, например, «воронки». Ведь сейчас люди не знают, что такое «чёрный ворон».
      Б.Р. Террор  проводился виртуозно и талантливо – так, что никто посторонний, по крайней мере в Москве, его не замечал и о нём вслух не говорил, а многие дети, искренне пылавшие любовью к Сталину и комсомолу, только во взрослом состоянии узнали, что их родственники пережили репрессии. Проходящие автомобили в виде фургонов без окон не выделялись среди прочих специализированных грузовиков и не привлекали внимания непосвящённых. (См.: Солженицын А.И. В круге первом [последний абзац]).
     А между тем, это было очень весёлое время. Люди без конца и как бы судорожно веселились – коллективно, массово. И не в том только дело, что мне это казалось, и не потому, что это было моё детство – я сам редко пел и прыгал, скорее был мрачным, как и сейчас, часто плакал. Но вокруг бушевало безудержное веселье – организованное сверху и почти поголовное.      
     Беспрецедентная для отечественной истории вакханалия веселья началась в 1934 г., она заменила собой прежние похоронные революционные песнопения («Вы жертвою пали…) и продолжалась по крайней мере до Финской (Зимней) войны, если не до самой «Великой Отечественной».  Любая будущая война тоже воспринималась как праздник, была даже песня «Если завтра война», из одноимённого кинофильма. После него люди выходили из зала в приподнятом настроении. (Думаю, что теперь нечто подобное можно встретить только в Северной Корее).    
     Репрессии проходили под всеобщее ликование. Принятие Сталинской конституции 5 декабря 1936 г.,  первые выборы в Верховный Совет были грандиозными  праздниками. На нас накатилась  исполинская волна бодрых песен и маршей, исполнявшихся хором. При домах существовали различные коллективы: например, при домоуправлениях собирали детей, фотографировали их, пели песни. У меня даже сохранилась одна такая фотография. Это был сплошной барабанный бой. Люди радовались жизни, то ли зная, то ли не понимая, что их могут забрать. Душа народа при авторитарном режиме загадочна, ох как загадочна! Теперь нам кажется, что одна треть населения сидела, другая охраняла, а третья веселилась и радовалась  жизни. (Но, может быть, я ошибаюсь, отождествляя праздники с весельем).
     После войны, закончившейся в 1945 г.,  всё было уже как-то не так. Прошедшая война воспринималась серьёзно, без ломания; затронутые ею люди уже не выглядели инфантильными юными барабанщиками; но перед войной, повторяю, был сплошной праздник, который сегодня может показаться идиотским. Таково моё впечатление, наверно, очень субъективное, а может быть в нём отражена только моя «психобиография».
     А.Л. А где и как ты провел день Победы?
     Б.Р. К сожалению, я провел его в лесной школе. Это была тогда глухая окраина Москвы, у Соломенной Сторожки. Мы, конечно, кричали, шумели, орали до хрипоты, стучали во что попало. О  Победе мы смутно и неточно узнали ещё накануне, по слухам, от тех,  кто ловил какие-то радиопередачи. Утром у нас не было занятий, мы все вопили, топали ногами, делали, что хотели. Почти все дети оказались  «недисциплинированными» и, безнаказанно нарушив правила школы, поступили  в сущности правильно – сели на трамвай и поехали в центр, встретились с родителями и видели весь праздник. А я всего этого не видел, потому что был дисциплинированным и к родителям не рвался, я от них полгода отдыхал. Теперь я об этом очень жалею, надо было тоже поехать. Но есть же документальные фильмы; я думаю, в этой теме они правдивы.
День через сутки после капитуляции Германии, тот самый единственный день, а не его последующие календарные даты,  был самым мощным естественным праздником за всю советскую и постсоветскую историю, но уже через год его превратили в «день советского милитаризма». В 1945 г. народ наш не поверженную Германию топтал, а радовался избавлению от войны как от величайшего бедствия.
     Через неделю я заболел малярией, меня положили в изолятор, освободили от экзаменов, а к концу мая уже забрали из этой школы.
     А.Л. Ты можешь вспомнить, как раньше одевались? Ведь сейчас всё по-другому.
     Б.Р. Мне не нравится, как одевались раньше. Все взрослые мужчины носили костюмы, пиджаки, и я тоже одно время носил, даже дома. Галстуки тоже. Я вообще этого не люблю и сейчас. Носили кепки, шляпы, а сейчас другая крайность – даже зимой ходят с непокрытой головой. В мужских и женских костюмах имелись ватные или картонные подплечники.  У женщин приличных причёсок не было. Меня очень радовали косы у девочек, они вместе с бантиками  были их единственным головным украшением.  Сейчас женщины и девушки выглядят гораздо красивее. Тот стиль, 40 – 50-х годов, мне не нравится. Когда я смотрю на фотографии женщин конца двадцатых годов, ещё до моего рождения, то  они  тем более оказываются не в моём вкусе. Тогда в идеале женщины были какие-то полноватые и невысокие, а в наши дни длинные, и хотя говорят, что нынешние модели – это извращение, а такие глисты, как кукла Барби, встречаются одна на сто тысяч, но они мне нравятся. Не симпатичны мне женщины на эротических и порнографических открытках начала ХХ века, они кажутся какими-то пошлыми. Современная мода нравится больше, но единственное, о чем я сожалею, – стало слишком много синтетики. Ковбойки из настоящей хлопчатобумажной ткани невозможно достать в России, последний цех закрылся на «Трёхгорке» в начале XXI века,  а искать их за границей из-за кратковременности поездок мне некогда, я туда не за барахлом езжу.
     Я давно не воспринимаю девушек в платьях, но в сарафанах – ещё куда ни шло. С сарафанами связаны воспоминания о работе в полупустыне, на Чёрных Землях, в 1952 г.  Сейчас я люблю девочек в джинсах, в шортах, в футболках. И голых. От воспоминаний о комбинациях меня почти тошнит. Ещё были особые пояса, от которых вниз тянулись резинки, на них держались чулки, прикреплённые к этим резинкам   металлическими застёжками, похожими на скрепки;  название их я забыл, и мои знакомые бабы не смогли вспомнить – это всё мне сейчас, кажется, никто не носит, разве что старухи.    
     Теперь о детской одежде, в том числе о моей. Всё, что с этой темой связано, должно показаться нашим воображаемым (?) читателям  интереснее. В годы моего детства городские мальчики до 11 – 12  лет носили короткие штаны, преимущественно на помочах. (Словарь С.И. Ожегова, 1978, с. 514, не точен: помочи  –  не всегда то же, что подтяжки. Последние растяжимы, а помочи часто бывали продолжением штанов на плечи как широкие ленты или бретели  из той же нерастяжимой ткани). Я, как более инфантильный и зависимый от тирании мамаши, носил короткие штаны до 14 лет! Но это не шорты, их тогда не было, а детские штанишки! Городские мальчики младшего школьного и дошкольного возраста не носили длинных брюк, это выглядело бы смешно и неприлично; «культурные» дети летом и в помещении одевались по-детски, а не выглядели, как маленькие мужики в деревне.  Зато подростки старше 12 – 13 лет, и уж тем более взрослые мужчины не носили никаких коротких или укороченных штанов. За появление в шортах даже  недалеко от пляжа (более того, именно в курортных районах – в Одессе, в Крыму, в Сочи) мужчин забирали в милицию до 1970-х годов, т.е. уже в то время, когда женщины носили мини-юбки. Иными словами, мужские голые ноги  в СССР после войны считались непристойнее, чем женские.
     Летом 1956 г. в Москве стояла невыносимая жара, и я решил ходить на работу в Географгиз в «тропическом костюме»: в шортах и в белой льняной рубашке с короткими рукавами и разрезом под мышками. Моё намерение не на шутку встревожило и «общественность», и моих родителей. «Пока я комсорг, Родоман не придёт на работу в коротких штанах», было заявлено мне от женского лица нашего комсомола, а дома отец провёл со мной беседу – о нонконформизме, о способах самоутверждения и т.п., и я отказался от вызывающей затеи. В те годы считали стилягами и преследовали молодых людей за узкие брюки (;же 25 см), а что бы со мной сделали – возможно, и в метро бы не пустили.
     До войны девочки не носили никаких брюк, а только платья и юбки. Малыши обоего пола, если того требовала погода, носили чулки и рейтузы, но колготок не было. А вот пальто были длинными, и в них можно было не отличить мальчика от девочки. Именно это и случалось в детстве со мной! Меня в три-четыре года окружающие принимали за девочку, потому что у меня были необыкновенно красные губы (все думали, что они накрашены, и даже возмущались этим); к тому же я говорил о себе в женском роде, поскольку учился разговаривать у матери, а она, выходит, не спешила исправить эту особенность моей речи. Вероятно, что в каком-то важном периоде моего младенчества я слишком мало  общался с отцом. Он, видимо, долго был в дальних гастролях, например, в Заволжье и Западной Сибири. У него была среди актрис любовница, мама показывала мне её фотографию: «Он – актёр, ему без этого нельзя».
     В последний раз меня явно приняли за девочку осенью 1939 г. в первом классе 268-й школы, расположенной на Первой Мещанской напротив Ботанического сада МГУ. У нас там была школьная форма, но не в виде костюма или мундира. Все дети носили халатики чернильного цвета (сине-фиолетовые), чтобы на них были меньше заметны кляксы. (Писали стальными перьями, макаемыми в чернильницы; руки и лица у детей всегда были в той или иной степени испачканы чернилами). Под этими халатиками не было видно ни штанишек, ни юбочек. Видны были только коричневые хлопчатобумажные чулочки, у всех одинаковые. Все дети были коротко подстрижены, почти наголо, лишь на лбу могли быть чёлочки. В середине первой учебной четверти нас выстроили фотографироваться, и фотограф сказал мне: «Девочка, стань здесь».
      Я в детстве был похож на девочку и по другим признакам: мало двигался, на школьных переменах стоял столбом у стены, не участвовал в силовых и беговых играх и  в драках,  боялся мальчишек, старался находиться среди девочек, искал у них защиты от мальчиков, был злорадным трусом, склонным к ябедничеству. Я и сейчас кидаю камни только по-женски, а по-мужски не умею. Вместе с тем, меня не занимали типично девчоночьи игры и игрушки. Как и нормальные мальчики, я имел игрушечные ружья и пистолеты, рубил шашкой (палкой) головы «врагам» (бурьян, репья), стрелял из лука, мечтал командовать войсками и, засев где-нибудь на крыше,  расстреливать толпу из пулемёта. В моих воображаемых царствах велись войны, но, после того, как нас затронула настоящая война, мои войны стали сугубо спортивными, в которых войска передвигались на велосипедах, фехтовали палками,  убийство было театрально-условным, а плен недолгим и комфортабельным. В реальных военных играх, коих немало было в ту пору, я сразу же сдавался в плен, особенно, если противником были девочки.    
     Но вернёмся к детской одежде. Мои чулки прицеплялись к лифчику, как у всех малышей, но чт; потрясает и кажется невероятным сегодня – по какому-то недоразумению я зимой носил этот лифчик с чулками и короткими штанами до 14 лет! То есть, когда я уже был во второй раз серьёзно влюблён, изнывал от похоти и уже рассуждал с мальчиками о сексе, на мне был надет детский лифчик! Один и тот же зелёный лифчик я носил с 3 до 14 лет! (Мама его перешивала, это очевидно). Когда в лесной школе его, почему-то только в конце учебного года, т.е. весной,  обнаружили мальчишки, они долго надо мной смеялись. Я  разозлился на свою мать (заочно) и после мая 1945 г. такую одежду больше не носил, а следующей зимой перешёл на длинные брюки, как у взрослых.
     Тогда ещё было принято, что дети младшего школьного возраста, и мальчики, и девочки, могли  ходить по Москве в одних трусах и босиком. А меня мама до 13 лет заставляла так ходить, «чтобы тело дышало». Дело кончилось тем, что с моего  дышащего тела эти трусы мальчишки частично стащили в Безбожном переулке. (Бывшем Протопоповском. Большевики переименовали его из антирелигиозных соображений, но прежнее название произошло не от попа, а от фамилии Протопопов). Понятно, что и в тот раз я на свою мамашу страшно разозлился и дома устроил ей сцену.
     Ходить босиком по городу мне приходилось в Омске. Там под ногами не было булыжника, как в московских переулках, а были деревянные тротуары, песок, пыль и асфальт. Стеклянные бутылки не били, а сдавали или использовали многократно, тем более, во время войны, поэтому битое стекло на улицах не валялось. В жаркую погоду асфальт размягчался и продавливался под ногами. Под серой коркой находился жидкий и чёрный расплавленный асфальт. Однажды я задумчиво ковырял асфальт пальцами ног  перед зданием НКВД в Омске. Из здания вышел тип в форме и прогнал меня. Тогда я много ходил по городу один (в 12 лет). Теперь, когда я представляю, что кто-то идёт босиком по стеклу, по камням, по асфальту, по холодной воде, у меня трепещет и сжимается предстательная железа и мурашки бегут по нижним частям тела. Я сильно ощущал такое лет 20 – 30 назад, во время похода в ноябре по Подмосковью, когда два наших парня шли босиком по болоту.
     Теперь об обуви. В довоенное время были так называемые «сандали» (в конце слова – одно «и»). Это была дачная обувь. Твёрдые, плоские, коричневые, с дырочками, ремешок с пряжкой. Зимой носили ботинки. Были и сапоги кирзовые, видимо, они поступали из военной амуниции. Я некоторое время в старших классах 273-ей школы ходил в сапогах.
     По возвращении из эвакуации вся наша семья оделась за счёт «гуманитарной помощи» (выражение нынешнее, тогда его не было) из США. Это был прекрасный «секонд-хэнд» (опять же по-нынешнему, а тогда у нас такого термина не было).  Мы получили пальто с каким-то бархатным воротником, которое я носил несколько лет, даже будучи студентом Геофака МГУ; два комплекта офицерских мундиров американской морской пехоты – брюки и френчи, т.е. приталенные куртки-пиджаки с отложным воротником и с огромными накладными наружными карманами, в которые можно было положить книги и папки – из толстого, добротного, непромокаемого  чёрного сукна. Я долго носил эти вещи, сначала в школе и в вузе, потом только на загородных прогулках. Всю жизнь я впоследствии  мечтал иметь костюмы такого фасона и покроя. До 2000 г. лежали эти вещи, достойные музея, в моих чемоданах, но вторая жена Таня выбросила их при переезде на последнюю новую квартиру. Ещё от американцев мы получали прекрасные кожаные ботинки, похожие на лыжные, с огромными язычками, какие сейчас задёшево не купишь.
     До войны женщины на совместных (двуполых) пляжах носили только комбинированные (одночастные) купальники; большинство купалось на раздельных мужских и женских пляжах совершенно голыми, но такие пляжи никоим образом нельзя путать с современными нудистскими. На раздельных пляжах люди занимаются только купанием, а на совместных (в купальниках) и на нудистских (голыми) предаются эксгибиционизму и кадрят партнёров.
     На границе мужского и женского пляжа располагался в своей палатке фотограф и фотографировал в обнажённом виде  как мужчин, так и женщин (но женщины оголялись чаще). Тогда считалось нормой побывать на морском пляже и сфотографироваться голым. Я сам видел это в Феодосии. Фотографии моей мамы и её сестер в обнажённом  виде у нас сохранялись. Меня самого сфотографировали в Феодосии на пляже в трусах, но на заднем плане оказалась баба с огромной жопой, которая в последующие годы, когда воцарилось советское ханжество, стала нас смущать, её заретушировали, но ретушь спала, и жопа опять оголилась.
     Я в детстве насмотрелся на голых баб дома, на пляжах и в женских банях, куда меня водили в эвакуации до 11; лет, поэтому моим идеалом на всю жизнь стала девушка, не похожая на мою мать и её сестёр. Естественно, в детстве это была девочка, мало отличавшаяся по фигуре от мальчика (на лбу – чёлочка, меж ног – щёлочка), но во взрослом состоянии я оказался надолго не способным оценить формы зрелых девичьих тел, смотрел только на лица (был «мордистом»), и лишь после 30 лет,  когда у меня появилась любовница с очень правильной и красивой фигурой, от которой балдели прочие  мужчины (но с лицом, увы, оставлявшим желать лучшего), я начал кое в чём разбираться и понял, что мне всё же нужны широкие бёдра, выраженная талия и небольшие груди.
     Раздельнополые пляжи в СССР постепенно исчезли во второй половине ХХ века, но только один сохранился в Паланге (Литва) и стал «всесоюзной» достопримечательностью. Я посетил его с первой женой Лидой в 1975 г. Понятно, что купались мы там раздельно, не видели друг друга, это было неинтересно и скучно. Граница между женским и мужским пляжем не была на замке, к ней то и дело подплывали и подбирались с мужской стороны  старики и прочие сексуальные маньяки, а с женской – отдельные старухи. Но фотографа там не было. Молодёжь купалась в глубине пляжей.
     У женского пляжа среди дюн велась тайная торговля бижутерией. Там толстые голые бабы без трусов держали на шеях каждая по много янтарных ожерелий, часть которых лежала на их грудях, как на столе. Временами в дюны с воем врывалась милицейская машина, баб этих хватали  милиционеры мужского пола и увозили голых вместе с их товаром. Кому-то удалось снять об этом цветной кинофильм.
Мужчины и до войны, и после неё, до середины ХХ века, носили плавки мини-мини, прикрывавшие только гениталии и заднюю щель, т.е. по фасону похожие на сегодняшние женские нижние трусы. В таких плавках шлёпали по палубе босиком и актёры на нашей театральной барже «Немирович-Данченко», шедшей по Волге в 1938 г. Но эти плавки не были ни синтетическими, ни трикотажными, а были только тряпочными. В то же время мужчины, и я в их числе, до середины прошлого века не стеснялись появляться и купаться в сатиновых «семейных» трусах.
     У меня во взрослом состоянии до 35 лет не было ни одной трикотажной и вообще вязаной вещи, кроме шарфов, рукавиц и конькобежного шлема. Первой такой вещью стали шерстяные плавки, подаренные мне машинисткой из нашего издательства Галей Инютиной в 1966 г. к моему дню рождения. Мой первый свитер, но из старой шерсти, коричневой и чёрной, связала при помощи своей кузины Таня Петрякова (1940 – 1998), служившая в Институте географии. Она вязала его два года, с большими перерывами, отражавшими неровность наших отношений, но всё-таки довязала, довела дело до конца, закусив губу… Тем временем я в магазине около метро «Аэропорт» купил свой первый в жизни свитер из «pure new wool», синий, с белыми стрелками, сделанный в Норвегии. На его ярлыке была изображена собака, и можно было подумать, что он связан из её шерсти. Такой же синий свитер носил на Геофаке наш славный коллега Борис Эккель, сотрудник по сборнику «Географические границы», впоследствии изменивший науке и ставший антикваром.
     Двухчастные купальники я помню на девушках, начиная с 1951 г. В то время в католических странах, например, во франкистской Испании, к таким одеяниям на пляже ещё придиралась полиция, а у нас можно было гулять не только у воды, но и в поле, в лесу, на даче, но это касалось городских жителей, а русская  деревня, провинция, национальные окраины одевались и выглядели ещё традиционно.
     В июне 1951 г., на геодезической практике в Красновидове, наши девушки ходили в платьях, под платьями были надеты купальные трусы и бюстгальтеры. В бригаде под моим началом было пять девушек. Придя на полигон, они сразу снимали платья и загорали, а я смотрел в трубу, не идёт ли преподаватель; с его приближением они одевались. Я сам не обращал внимания на фигуры девушек, а воспринимал только их лица.
     В июле того же года, на учебной экскурсионной практике, мы, пять юношей и 30 девушек, пересекли налегке Крымские горы. Наши вещи вёз по шоссе грузовик, а мы шли по горным тропам и Большому каньону. Почти все девушки шли всю дорогу в трусах и бюстгальтерах.   
     А.Л. Мы в старших классах ходили в школу с чемоданами – почему?
     Б.Р. Потому, что это было очередной повальной модой. В 1956 – 1957 годах мы ходили с банными чемоданчиками 20;30;40 см. С ними и в командировки ездили, вообще – в другие города. Их в самолёте на колени положить можно было. У меня с этими чемоданчиками связаны прекрасные воспоминания.
     Осенью 1956 г. я был умеренно влюблён в некую Катю Сафонову, года на четыре моложе меня, она ещё была студенткой. В декабре  мы отправились вдвоём в Красновидово, где наш родной Геофак проводил традиционный агитпоход. Мы ехали поездом до Можайска, автобусом до Марфиного Брода, а дальше шли пешком. Я хорошо знал ландшафт и ещё в Москве наметил нужное место. Там я остановился, положил чемоданчик на снег, обнял Катю за плечи и стал целовать её в губы (впервые). Она не возражала. По прошествии минуты-другой я решил, что теперь пора  прекратить поцелуи и надо идти дальше. Катя не возражала. Мы подняли свои чемоданчики и пошли. Это была мягкая, добрая, флегматичная девушка; как оказалось впоследствии, достаточно доступная нормальным парням, но я был робок и неопытен.
     «Мои дорогие девчонки»! Так называлась сплочённая группа девушек, которых я обожал с 1954 г. – Алёнка Арманд, Нина Беликова, Рита Бондарева (вскоре ставшая первой женой Л.В.Смирнягина), Тамара Краевая, Оля Лопатина и примкнувшая к ним, младшая, Лена Дайнеко. В 1957 г. я предложил им на ноябрьские дни путешествовать со мной по Прибалтике. На это нашла время и  согласилась Оля Лопатина, а некоторые из остальных провожали нас на Рижском вокзале. У меня было два чемоданчика, второй я дал на прокат своей спутнице, и мы только с этими вещами посетили Ригу, Таллин, летели на местном самолёте из Пярну в Тарту. Об этом путешествии Оля всю жизнь вспоминала и рассказывала дочерям, недалеко от которых она ныне доживает свой век в Канаде.
     Сегодня для подобных путешествий мне необходим рюкзак или сумка ёмкостью 35 л. Это объясняется не только возрастом, но и совершенно другой одеждой.  А ёмкость ~ 20 л, какая была у этих чемоданчиков, теперь мне достаточна лишь для прогулок по Москве, поездок на место службы и в гости. Оказалось, что при старом, традиционном демисезонном и зимнем одеянии (рубашка, костюм, пальто, шапка), вещей в дорогу требуется меньше, чем при нынешнем спортивном наборе.
     В 1970-х годах все стали ходить с кейсами. Появилось даже выражение: «Трахнуть кейсом по фейсу». У меня все вещи появлялись с большим опозданием, и кейс, кажется, кем-то подаренный, был только в 1975 г. Однажды я в телефонной будке звонил девушке, кейс повесил на крючок, а, уходя, забыл. Вернулся через пять минут, а его уже не было. Там лежали тапочки и какие-то бумажки, но кейса жалко. Кейсы тогда были для меня очень дороги – до 40 р.  (1/5 зарплаты). Лишь в 1993 г. новая подруга подарила мне свой старый школьный кейс, бурого цвета, явно советского производства и вышедший из моды, но у него сразу сломались замки.
В 1970-х – 1980-х годах ещё сохранялись традиционные портфели, но только для переноски бутылок, – «мужские хозяйственные сумки эпохи научно-технической революции» (Б.Б.Родоман. Словарь злопыхателя), тогда как кейс нерастяжим. Мои более новые и шикарные с виду портфели быстро порвались, а сохранился старый, чёрный, из кожзаменителя, с ним я и сейчас хожу в учреждения. Л.В. Смирнягин одно время хотел показать меня своим студентам.
     – Пусть они посмотрят на тебя, на твой пузатый портфель, как он со стола падает, ведь они ж ничего подобного в жизни не видели.
     А.Л. Из американских вещей, кроме шмоток, я ещё помню американскую тушёнку, которую все считали обезьяньей, потому что мясо было красным.
     Б.Р. Про обезьянину первый раз слышу. Но мясо всех млекопитающих для людей съедобно. Если где-то люди с удовольствием едят обезьянину, кенгурятину и даже человечину, то и мы можем есть – запреты и различия лежат только в области этики. Но до чего же сильно в русском народе желание оплевать Америку! Мне кажется, что это продиктовано завистью. Да, американцы меньше наших воевали, но зато давали всем много. Не виноваты же они в том, что они богаче всех и что гитлеровские войска на их континенте не высадились.
     На банках американской тушёнки вместо буквы «У» писали «Y» – «ТYШОНКА» (так я впервые узнал это слово и привык к нему), а ещё был колбасный фарш, тоже в консервных банках. Не понимаю, почему этого фарша нет в продаже сейчас; зачем закатывать в плёнку быстро тухнущие варёные колбасы, если то же можно долго  хранить в герметичной жестяной упаковке.
     Из американских консервов мне больше всего нравился бекон. Он лежал в банках, нарезанный широкими лентами. Никогда впоследствии я такого бекона не пробовал и сегодня его найти невозможно. После войны мой отец, лишившийся в 1938 г. одного глаза, в театре больше не работал, а служил в профсоюзной организации, поэтому всей семьёй мы могли отдыхать только по воскресеньям (субботы были рабочими днями). Мы ехали на трамвае № 17 в Останкино, шли в тот лесопарк, где ныне Главный Ботанический сад Академии наук, расстилали одеяло под дубом, который там и сейчас  растёт, а на дневной перекус ели американский бекон. К американскому салу добавляли русский чеснок – это было по-украински. 
     Отдых под деревьями был скучным и утомительным. Лежать или сидеть весь день на одеяле и читать книги было тяжело, болела спина.  Мне шёл пятнадцатый год, присутствие  родителей меня раздражало, но подходящего общества ровесников, т.е. такого, в котором были бы девочки, у меня не было, а то, что ожидало 1 октября в мужской школе, тяготило ещё больше. И только прекрасный ландшафт дубравы, крупнейшей и в сущности единственной во всём Московском регионе, её золотая осень и последние драгоценные дни бабьего лета, скрашивали моё прозябание и несомненно сыграли свою роль в моём экологическом развитии. Да ещё вкус американского бекона запомнился на всю жизнь…
     А.Л. А рыбные американские консервы ты помнишь? Тогда поставлялись сардины из Монтерея.
     Б.Р. Нет, рыбные не помню.
     А.Л. В Монтерейском заливе во время войны была пропасть этой рыбы. И «Консервные ряды» – «Cannery rows» Дж.  Стейнбека – это про Монтерей. Потом в заливе потеплело, и вся сардина ушла, так же, как иваси,  в Японском море. Причем потеплело всего-то на один градус. И все иваси после войны ушли. Сейчас иногда иваси встречаются в магазинах. Они вновь появились при Л.И. Брежневе. Помнишь частушку тех времен: «Спасибо Лёне за такси и за селедку иваси»? Тогда как раз подорожало такси.
     Б.Р. Одно время было в продаже китовое мясо.
     А.Л. Да, оно стоило очень дёшево, 50 коп. за килограмм, но было ужасным. Что у китятины было очень вкусным – это я в Одессе ел – места, где мясо соприкасается с жиром. Их коптили и делали бекон. А так китятина – отвратительное мясо. И им торговали, за  отсутствием в стране настоящего мяса, чуть не до самой перестройки.
     Б.Р. Я собирался попробовать, но как-то не успел, а жаль. Ну, а живых китов ты видел?
     А.Л. Конечно, у нас в Монтерее они каждый год туда-сюда ходят. И на Аляске видел китов.
     Б.Р. У меня перед байдаркой на Белом море в 1978 г. кит выскочил, но это была всего лишь белуха. Но всё равно, очень романтично, есть чем похвастаться.
     А.Л. Теперь по теме. Когда ты стал ходить на танцы?
     Б.Р. Никогда не ходил. Ни на танцы, ни на танцплощадки. Ходил раз или два на курсовые вечера в Университете. Были какие-то лотереи. Но я, видимо, стоял в стороне. Были вечера в клубе старого МГУ, который теперь опять стал церковью. Помню даже, что во время какой-то лотереи мне преподнесли сувенир – стеклокерамическую собачку, она до сих пор у меня на полке стоит. Там на вечерах преобладали не танцы, а песни, но я предпочитаю песни у костра. О песнях можно больше вспомнить. Они были и геофаковские, и туристические, и патриотические. Такой географический романтизм: костер, даль – «если бы ты видела, как мы тут сидим...»; «Пять ребят о любви поют», которую сочинил Коля Карпов, он, возможно, ещё жив, 1930  г. рождения.
     А.Л. Я слышал, что это было сочинено в Хибинах.
     Б.Р. Да, в Хибинах, и конкретно известно, что это за ребята. Один из них мой приятель Алик Осетров, 1934 г. рождения, он и сейчас ещё жив. Другой –  сам Коля Карпов. Всех остальных и я когда-то знал по фамилиям. Я сам даже составлял сборник песен, но потом решил ограничиться списком заглавий, сгруппированных по разделам. Я, как и многие молодые люди, собирал тексты песен, записывал их. У меня в архиве хранится общая тетрадь в твёрдом синем переплёте. А когда надо было восстановить текст «Глобуса», то ко мне обратилась некая Люба Кузнецова из издательства «Московский рабочий», и я им представил свой вариант. Они его использовали, но авторов не нашли. Написали: «Слова и музыка народные». Сразу же за «Глобусом» шла вышеупомянутая песня «У костра. Слова Н. Карпова. Музыка народная». Обе песни попали в конец четвёртого раздела – после революционных, партийных и военных песен – так было принято. (Пой песню, пой. Сборник песен. М., изд-во «Моск. рабочий», 1961).
     А.Л. Были ли политические разговоры в твоё детское и студенческое время?
     Б.Р. В сталинское время мы читали газеты, слушали радио и лояльно принимали то, что нам сообщали. Мать моя горячо любила «советскую» власть (хотя бы потому, что большевики дали ей жилплощадь в Москве, мама пела в рабочем хоре у гроба В.И. Ленина и тогда же была принята в партию) и, как ей казалось, могла обо всём говорить свободно. Отец больше помалкивал. Возражений партии и правительству и дискуссий по поводу их действий в домашних разговорах не содержалось. Врагов народа и советской страны, внутренних и внешних, мы дома не клеймили. Мать крайне редко и притом  лаконично, без эмоций,  говорила о каких-то людях, в том числе и своих знакомых, бывших сослуживцах или земляках: «его посадили, его забрали», но о массовости репрессий у меня тогда впечатления не сложилось. В послесталинское время мать как-то сказала: «Ну, ты знаешь, тогда всех сажали», но и только. 
В неподдельность московских судебных процессов, организованных И.В. Сталиным,  моя  мама и тётя Марфа по-видимому верили; они при мне об этом читали, слушали, ахали, но сути дела не обсуждали; ни сомнений, ни радости не высказывали. В отрыве от сиюминутного обсуждения газет и радиопередач никаких особых, самопроизвольных разговоров о репрессиях не было. Мой отец был актёром, и он как-то сказал мне, что театр О.Э. Мейерхольда разогнали за гомосексуализм, но он это изрёк после 1953 г.
     «Ни я, ни мои близкие  родственники под судом и следствием не находились…  репрессированы не были» – так я правдиво писал почти всю жизнь в многочисленных анкетах. А вот на оккупированной немцами территории мои многочисленные дальние родственники находились в немалом количестве. Более того,  мой конотопский дядя, брат моего отца Анатолий Родоман служил оккупантам в конторе, занимавшейся угоном людей в Германию, и вместе со своей женой, бывшей сестрой милосердия кайзеровской армии, эвакуировался с отступавшими немцами на запад. После него оставшиеся папины родственники в 1946 г. приехали к нам в Москву погостить, не имея на руках никаких документов, кроме выданных немецкими оккупационными властями. В те годы трудно было проехать по стране без пропуска и ни дня не полагалось жить где-либо без прописки, но… ни с ними, ни с нами никаких неприятностей не случилось.   
     Политические разговоры я вёл с некоторыми одноклассниками, но не в школе, а на улице. Это было уже в старших классах. Мы много ходили по Москве пешком, просто так, как бы походы совершали. Помню, как, идя по Безбожному переулку и затем по улице Каланчёвке, я и Юра Погодин согласились, что режимы Гитлера и Сталина имеют в сущности одинаковую природу. Я в среде одноклассников открыто считался антисоветским элементом, но доносил ли кто-нибудь на меня, не знаю. Моему однокласснику, казавшемуся тогда моим вторым другом, Толе Брагину предлагали стать сексотом, но он отказался (признался мне в этом в 2009 г.). В разгар борьбы с космополитизмом наш одноклассник, еврей Юра Касавин спросил преподавательницу Конституции, почему все «безродные космополиты» – евреи, случайно ли это, на что получил ожидаемый ответ, что национальность не имеет значения. В другой раз ту же учительницу спросили о крымских татарах, и она ответила: «Они вели себя не лояльно». И  больше ничего «политического» я из школьных лет не припомню.   
     Зимой 1949/50 г. я пересматривал свою жизнь, писал мемуары и ужаснулся от того, что так оторвался от своих товарищей – лояльных комсомольцев, и произвёл в своей душе революцию – решил жить, как они, заклеймил свой индивидуализм, признал коллективистскую мораль, полюбил «советскую» власть и коммунистическую партию, стал ходить в кинотеатры (где не был фактически ни разу после войны), смотреть патриотические и прочие фильмы. Моя любовь к коммунизму пришлась на первые три курса Университета и продолжалась до смерти Сталина (на его похороны я, однако, не рвался), а окончательно исчезла после частичного разоблачения сталинизма Н.С. Хрущёвым, в молодости также замешанным в организации репрессий. А уж после того никакой любви к коммунистической власти не было, и мы на улице и в квартирах вовсю говорили о «политике». И Сталина мёртвого поругивали, и тогдашнее «правидло»  критиковали. О Хрущёве вслух говорили гадости, называли его «жирной свиньёй», а за разоблачение Сталина и за начавшуюся оттепель, позволившую мне за границу впервые съездить (в Финляндию в 1956 г.),  мы, неблагодарные свиньи,  ему спасибо не сказали, и  поливали грязью его фаворитку Е.А. Фурцеву.

«Никого я не боюсь,
Я на Фурцевой женюсь,
Буду тискать сиськи я
Самые марксистские».

Как известно, апогей Хрущёвской оттепели пришёлся на Венгерские события (ноябрь 1956 г.). После началось завинчивание гаек. Это отражено в моих «Письмах на Северную Землю» однокурснику Иосифу Сергеевичу Михайлову. Эти письма 20 лет провалялись под камнями в арктической тундре, их тоже пора издавать.
     А.Л. У меня сегодня был примечательный разговор с детьми в школе – я преподаю географию в восьмых-девятых классах. Я им высказал своё мнение о том, что сейчас происходит. Дети сидели ошарашенные, и один из них потом признался: «Вы первый учитель, который с нами так говорит».
     Б.Р. Да, их уже всех оболванили, как в советское время. <...> В программе <...> по Дальнему Востоку много сказано  об острове Русском.
     А.Л. Остров Русский купил Дарькин, поэтому все эти вложения – в  Дарькина, а вовсе не в остров.
     Б.Р. Меня-то больше волнует судьба уссурийских тигров, их там осталось всего 30 штук. На стыке границ трёх государств хотят что-то  построить. Правда, Китай не имеет выхода к морю, а там как раз самое заповедное место, по нашей концепции – медвежий угол. Пока граница барьерная – это медвежий угол, а если граница контактная, то наоборот, получится великий транспортный узел. У меня ещё в детстве был проект построить там гигантский город. Надо сказать, что у меня в детстве было много всяких прожектов.
     А.Л. Расскажи о них.
     Б.Р. Были такие теоретические проекты, преимущественно градостроительные. Первый – построить город на Южном полюсе. Освещался и обогревался бы он искусственным солнцем, существующим на базе геостационарного спутника Земли. (Понятия о таком спутнике у меня в 1945 г. конечно не было, но я был уверен – наука рано или поздно придумает, чтобы искусственное тело висело над местностью без опоры). Тогда климат там был бы, как мне казалась, вполне комфортным. Об окружающей природе, о льдах Антарктиды я вовсе не думал. Ну, скажем, мыслил я в 13 – 14 лет на уровне Ю.М. Лужкова, собирающегося разгонять над Москвой снеговые облака и поворачивать сибирские реки. В советское время подобные прожекты были очень даже в моде. 
     Зачем этот город на полюсе, кому он нужен,  чт; бы там делали люди – это совершенно неважно. Город был бы абсолютно круглым, с радиально-концентрической планировкой, такой же, как в Москве, но геометрически идеальной. В ядре города располагалось бы малое транспортное кольцо для одностороннего движения, внутри него – парк, в центре  которого возвышалась бы Ротонда, тоже абсолютно круглая. Лучами расходились улицы, названные по меридианам: такой-то меридиан западной долготы, такой-то восточной долготы. Скорее всего, восемь главных радиальных улиц. Там были бы линии скоростного трамвая – такого лёгкого не подземного метрополитена на эстакаде. В центре Ротонды, служащей и правительственным зданием,  стоял бы какой-то камень, обелиск,  шпиль – репер,  точно обозначающий  Южный полюс. Этот центральный зал был бы и храмом – там отправлялся бы культ этого самого полюса. (Сакрализация градусной сетки географических координат – реальность человеческой культуры. Вспомним тягу к достижению полюсов, морские праздники при переходе  экватора, туристские ритуалы при пересечении полярных кругов, почитание Гринвичского и Пулковского меридианов и т.д.).
     Второй проект – на стыке границ трёх государств, СССР, Китая и Кореи, построить гигантский город (без всяких забот о природе – я тогда ещё был гиперурбанистом). Там я себя воображал императором с огромной гвардией в 10 тыс. человек. Город казался мне весь каким-то бело-розовым, без растительности и без всяких деталей. Тут я опять в чём-то опередил нынешних хозяев России, которые хотят осуществить там свою стройку без всякого почтения к окружающей природе. Или они тоже мыслят на уровне подростка?
     Третий проект – утопический остров в Тихом океане, в его самой пустой (безостровной)  части,  к юго-востоку от Японии. У меня дома до сих пор лежит карта этого острова. Он простирается в виде овала с запада на восток, в своей западной и северной частях густо заселён, на его южном побережье имеется обширная бухта, к северу от неё расположена столица; на  восточном берегу бухты, к юго-востоку от центра столицы, стоит мой дворец. К востоку от дворца простирается огромный парк, постепенно переходящий в лесопарк и дремучий лес, полный диких зверей. Этот заповедный зелёный клин с юга примыкает к морю. (Состояние морского побережья в проекте не предусмотрено). По оси клина, от дворца царя до центра заповедника, тянется узкая тропа, длиной около 100 км, по которой надо передвигаться пешком или верхом, но не на колесах, – без всякого моторного транспорта. В центре моего заповедника, имеющего длину (с запада на восток) около 200 км,  а ширину (с севера на юг) 100 – 120 км, стоит небольшой кирпичный замок (дворец). Идею «зелёных клиньев» я вместе с этим термином заимствовал из статей в БСЭ, касавшихся планов реконструкции Москвы, а примером в натуре для меня служила система лесопарков «Сокольники – Лосиный остров», которые я все исходил пешком вдоль и поперёк.
     Четвёртая  утопия – развитие первой, продолжала строиться уже в студенческом возрасте, – такой же город, но в наших широтах, с шестью радиусами дорог, а между ними зеленые клинья (парки – лесопарки – леса), имеющие в плане форму параболы с главным входом в её вершине; иными словами, там уже было природоохранное функциональное зонирование (см.: Географические проблемы отдыха и туризма // Родоман Б.Б. Поляризованная биосфера: Сборник статей. – Смоленск: Ойкумена. С. 135 – 158).
     Когда я мечтал о разных городах и странах в двенадцатилетнем возрасте, то брал за образец конец XIX века. Это влияние Мопассана и других французских писателей. У меня, к примеру, там мог быть паровой трамвай, кареты, пневматическая почта, но основных специфических признаков ХХ века  не было. Позже в мой утопический мир с триумфом прорвались электрифицированные железные дороги, эскалаторы, травалаторы, но автомобилей я туда до сих пор не допускаю. (См.: Родоман Б.Б. Автомобильный тупик России и мира. – Текст лекции (с ответами на вопросы), прочитанной 13 декабря 2007 г. в рамках проекта «Публичные лекции „Полит.ру“» http://www.polit.ru/lectures/2008/01/10/transport.html).
     Я населял свои вымышленные страны людьми и придумывал для них простейшие литературные сюжеты с ограниченной целью – представить, как  пользуются каретами, вагонами и т.п. Люди в моих утопиях играли такую же роль, как фигурки человечков на архитектурных чертежах и макетах.
     Не так давно, лет 35 тому назад, я гулял с Таней Нефёдовой по вышеупомянутому Ботаническому саду, среди  родных  дубов, и рассказал ей о моих  детских утопиях. Она пришла к выводу, что в них уже были заложены все элементы моей поляризованной биосферы и  прочей теоретической географии. Так чем  же является моё направление – апостериорным результатом полувекового наблюдения советско-российского пространства или его априорной моделью? Загадка! Задача для методологов и науковедов. Может быть, её пожелает решить мой нынешний молодой шеф Д.Н .Замятин, большой специалист по образам пространства и географической мифологии? Постмодернисты разоблачают науку, особенно гуманитарную, показывают, что она есть набор мифов. Так пусть они и меня, «заядлого позитивиста» (по выражению Д.З.), подвергнут деконструкции. На гуманитарных сборищах я уже играю роль шута – некоего смешного троглодита позитивизма, закоренелого рационалиста, который не верит в бога, не любит мифов, не ценит знаний вне науки и всё ещё считает, что наука должна искать объективную истину и описывать реальность.
     Говорят, что Жак Деррида перед смертью признался, что он всем морочил голову. Ну, и что? Большой философ развивается и меняет свои взгляды, а  малые не могут за ним угнаться. Бывает, что сам учитель отрекается от своего учения, а его ученики продолжают дудеть в его старую дуду. Считать себя учеником кого-то «великого» – это типичный миф. (См. также мои замечания об учителе и ученике в первом интервью).

Ах, сколько эта Деррида
Нам понаделала вреда!

     Б.Б. Родоман как основоположник теоретической географии в России, изобретатель картоидов и первооткрыватель специфики российского географического пространства – это тоже миф, красивый и приятный для меня, имеющий право на существование, однако и среди географов немало лиц, считающих мои модели паранойей, а меня – мыльным пузырём, раздуваемым кое-кем в своих интересах. Последнего мнения придерживались и мои жёны. Домашняя обстановка не позволяла им ощутить, что они делят кухню и унитаз с «Большим Учёным» (прозвище, данное мне при тебе в Карпатах в 1968 г., дорогой Саша Левинтов).
     Мои фантазии отличаются реалистичностью и приземлённостью (последнее качество простительно для землеведа). В детстве у меня были мечты о многом, чего людям  якобы не хватает для счастья – и теперь это всё сбылось. Человечество, по крайней мере, его «элита», появившимися благами воспользовалось,  только мне мало что досталось. Вот яркий пример в известной, всегда волнующей меня области.
     В возрасте 13 – 14 лет я терзался  похотью, так как  ещё не открыл для себя онанизм; у меня круглые сутки была эрекция, но мастурбировать с эякуляцией я стал только в 26 лет, после того, как позанимался петтингом с девственницами. До того я вынужден был довольствоваться поллюциями и, разумеется, невольно сублимировал своё либидо в романтическую влюблённость, туризм и сочинение текстов. (Моё занятие наукой  – не от хорошей жизни, это следствие половой неудовлетворённости). Так вот, будучи подростком, я представлял себе гаремы из нежных, красивых, ласковых мальчиков и девочек моего возраста, тоже лет 13-ти, которые непрерывно совокупляются друг с другом и со мной. Все они гуляют по райскому саду голые, все красивые и все непрерывно совокупляются под соответствующую музыку. Никаких взрослых и никаких младенцев, даже классических ангелочков и амурчиков – только стройные  отроки и отроковицы.
     Потом я мечтал, что наступит сексуальная революция и всё будет позволено. По праздничному городу будут двигаться  платформы с голыми людьми, которые будут непрерывно совокупляться друг с другом. В 14 – 20 лет я мечтал об учебном и научном  сексуальном институте с отделами онанизма, гомосексуализма, лесбийской любви, где помимо теории будет ещё и практика. И ведь всё это фактически осуществлено в наши дни. Жаль лишь, что мне мало досталось в результате. Земной рай существует, и среднему трудящемуся из «развитой страны» он доступен хотя бы на две  недели во время отпуска – это пятизвёздочный клуб-отель «всё включено» рядом с морем, яхтами и нудистским пляжем. Теперь каждый многое из этой райской жизни может посмотреть на экране, но я не хочу втуне возбуждать себя зрелищами, мне надо хоть маленькое и редкое, но реальное телесное участие, чтобы потом ни о чём не жалеть и переключиться на свою постоянную работу.
     А.Л. Ты, видимо, очень рано родился, так сказать, поторопился.
     Б.Р. Это утверждение, строго говоря, бессмысленно: 1) тот, кто родился позже, был бы уже не я; 2) «я» в этом случае не застал бы того чудесного природного ландшафта, которым наслаждался в Подмосковье. Каждый из нас, как правило, жалеет о ландшафте, который существовал в годы детства и молодости, но не о том, который исчез до нашего рождения. Я родился после того, как вырубили Марьину рощу, и не жалею, что её уже нет, а вот, если при мне вырубят Сокольники, то я буду плакать и возмущаться.
     А.Л. Если честно, то мои мечты были гораздо более приземлёнными. Я, например, мечтал сделать утюг, который одновременно был бы и кофеваркой. У утюга должна быть плоская ручка, чтобы можно было его перевернуть и поставить на эту ручку. К поверхности приделывается специальная насадка, насыпается мелкофракционный песок и можно варить кофе. Это мечта ранних студенческих лет.
     Б.Р. А моё «изобретение» – универсальный туристский предмет (УТП), который  бы один заменил все походные вещи. (Чтобы носить было легче – я так изнывал под тяжестью рюкзака и особую сутулость с вытянутой шеей от него приобрёл; таких сутулых туристов, вереницей (гуськом) бредущих по снегу, на Эльбрусе альпинисты и исследователи называли «гусями»). Понятно, что должен быть использован сетевой график объединения. Сначала я объединил (мысленно) спальный мешок с курткой, рюкзаком, плащом и палаткой (при том, что мешок-куртка и плащ-палатка уже существовали, но широкого распространения не получили), потом станок рюкзака с каркасом палатки (его ещё можно было объединить с велосипедом, но я не велосипедист), а дальше дело застопорилось.
     А.Л. А я часто путаю крем для бритья и зубную пасту. И я изобрел специальную универсальную крем-пасту, которая годится и для чистки зубов, и для бритья. И ещё – универсальную двойную щётку, одной частью которой можно чистить зубы, а другой – обувь.
     Б.Р. Ну, и что? Ты повернёшь эту щётку, опять-таки по рассеянности, не тем концом, и зубы себе, и морду ваксой испачкаешь. Я тоже нередко путаю крем для бритья с зубной пастой, потому что они, с моей рациональной потребительской точки зрения,  неправильно оформлены. Это производителям нужно, чтобы все разные изделия одной фирмы были в однообразной хорошо узнаваемой упаковке – вся косметика под маркой «Schwarzkopf» или  стиральный порошок и порошковое молоко  «Clever» в наши дни. А мне важно, чтобы все зубные пасты имели один вид, а все кремы для бритья другое оформление – дабы этикетка сообщала не о фирме-производителе, а о роде товара. И вот тебе яркий пример, когда столь любимая либералами не монопольная, а конкурентная рыночная экономика уходит от простой нужды потребителей. 
     Кто-то в СССР изобрёл автоматическую зубную щетку, но его подняли на смех. А потом кто-то на Западе её запатентовал и она появилась.
     А.Л. Я знаю, у меня была такая, на батарейке работала. Прекрасная щетка, даёт хорошую вибрацию, которую рукой не создашь.
     Б.Р. Ну, не случайно же делают вибраторы для полового удовлетворения.
     А.Л. Теперь вот какой вопрос. Когда ты начал собирать свою библиотеку?
     Б.Р. Её начал собирать не я, а мой отец, но когда была сильная нужда, он продавал книги, поэтому они то появлялись, то исчезали. Сожалею, что не дотянули до настоящего времени такие книги, как «Всеобщая история» О. Йегера в пяти томах, «История русского искусства» И.Э. Грабаря. Огромное значение имела «Жизнь животных» по А.Э. Брему, в пяти томах. Они были моими почти что настольными книгами. Я в школьном возрасте прочитал книгу о путешествиях Марко Поло. Имелась и богатая  зарубежная чисто художественная литература (в том числе Ф. Рабле, М. Сервантес, Д. Дефо, Дж. Свифт, О. Бальзак, В. Гюго, А. Дюма (отец), Ж. Санд, Ч. Диккенс, У. Коллинз, Ж. Верн, Э. Золя, Г. де Мопассан, Б. Шоу, Р. Роллан, Дж. Голсуорси), которая потом была почти вся продана, причем отец продавал книги тайно, чтобы меня не травмировать. Я плакал от этого, устраивал истерики.  Продавали потому, что была нужда, надо было что-то кушать, хотя в букинистических магазинах за книги давали гроши. Художественные книги я редко читал сплошь, а чаще  изучал, исследовал, обращался с ними как со справочниками и энциклопедиями; меня интересовали не столько сюжеты и герои, сколько стоявший за ними «культурный ландшафт». Прочитав несколько абзацев или страниц, я откладывал книгу в сторону, ходил по комнате, сочинял своё. Я брал из книг, равно как и из реальной жизни, материал для построения своего мира, условно-фантастического, но очень похожего на реальный.
     В возрасте семи лет, во время многонедельного путешествия по Волге, я придумал мир, в котором царствовал некто Хозяин, а при нём состоял собеседник и советник по фамилии Энциклопедский. Они стояли над Волгой на высоком утёсе и пускали маленькие моторные самолётики, которые улетали далеко через необъятную пойму, а потом возвращались.  Волга тогда была естественной рекой с множеством рукавов, островов, пляжей. В Москве вышеупомянутые персонажи размещались на Ленинских (Воробьёвых) Горах и к ним примыкал третий – Телескопщик. В телескоп мы смотрели на Москву с этой видовой площадки, и я запомнил за Лужниками только один многоэтажный кирпичный дом красного цвета.
     В следующем, 1939 г., эта фантазия была преобразована в более обширный и систематизированный мир, который остался при мне практически на всю жизнь и постоянно пополнялся. Во главе его стоял уже не дуум- или триумвират, а один всемогущественный, богоравный Великий Волшебник, преобразовывающий всю земную жизнь по своей программе. Волшебство, чудо, акты чудесного творения были необходимы, чтобы запускать и защищать эту социальную машину, но в остальном люди жили и трудились нормально, но только при ином, как мы бы сейчас выразились,  общественном строе и укладе – разумеется, более похожем на «буржуазно-дворянский», ибо материал-то черпался из зарубежной и дореволюционной литературы.
     В качестве экспериментальных полигонов Великий Волшебник (т.е. я) основал два малых государства – одно на месте бывшего Тарского округа Омской обл., а другое на основе Рузского района Московской обл. В этих странах были король и князь, для них писались конституции (сохранилась одна),  но с годами я всё больше сосредотачивался на ландшафте. В соответствии с различными веяниями,  мои экспериментальные регионы пережили и многоэтажную застройку,  и коттеджную,  там были зелёные клинья и лесопарковые пояса, узкоколейные железные дороги и трамвай, но только автомобили туда не допускались.
     На 12-м году жизни я придумал религию, во главе которой стоял бог Элиот, похожий на Зевса. В 16 лет я выборочно познакомился с Библией и счёл её нудной хроникой склок, такой же, как если бы мы изо дня в день записывали, что происходит в нашей коммунальной квартире; но величественные иллюстрации Гюстава Доре, конечно же, впечатляли. В 18 лет я прочитал и тщательно изучил Новый Завет и написал тем же языком сочинение, в котором себя объявил антихристом (Родоман Б.Б. Деяния Антихриста // Светский союз: Альманах: вып. 5. – М.: Рос. гуманистич. об-во. 2005. С. 161 – 164).
      Мне повезло, что в одни  и те же годы я увлечённо путешествовал и по земле,  и по бумаге,  прежде всего – по энциклопедиям и географическим картам  Мой отец – молодец, он украл значительную часть Большой Советской энциклопедии, а также всю Малую, всю Литературную (её издание запнулось перед так и не вышедшим 10-м томом со  статьёй «Сталин»; тем временем они выпустили 11-й том, предпоследний, после чего их прихлопнули), частично словарь «Гранат» и в придачу два экземпляра карты Московской обл. из тех профсоюзных учреждений, в которых служил в последние годы жизни (инструктором по культработе, организатором драмкружков). Ведь многие из  этих изданий всё равно бы вскоре уничтожили. Украсть у государства значит не дать вещи пропасть. Украсть у советского государства – моральный долг трудящегося. Библиотекари в советское время занимались не только собиранием книг, но и их уничтожением по приказу Главлита. Меня самого в бытность мою редактором Географгиза хотели послать на Камчатку для уничтожения «устаревших изданий». Не я, так другой подписал бы эти акты, а слетать на Камчатку ой как хотелось! Но не послали – я был недостаточно благонадёжен. В Географгизе при мне уничтожили много карт, я так переживал, и ответственная за это библиотекарша, заменявшая у нас спецчасть,  мне сочувствовала, но что же она могла сделать!
     Если бы мой отец не достал для меня весной  1948 г. только что выпущенную карту Московской обл. (масштаб в 1 см 3 км), то я уж точно не стал бы «крупномасштабным» географом, знатоком реального (в старом и буквальном смысле слова) культурного ландшафта – ведь с выкопировками, кроками из этой карты я ходил по Подмосковью целых сорок лет, прежде чем крупномасштабные изображения  частично рассекретили и выбросили в продажу населению масштаб в 1 см 2 км.
     1937 г. вошёл в историю как год величайших репрессий, но для нас он в то время был Годом Пушкина. До середины ХХ века советская идеология была некрофильской, у нас было принято праздновать не дни рождения великих людей, а дни их смерти, а также дни массовых убийств (например, «Кровавое воскресенье» 9 января 1905 г.). Столетие со дня рождения В.И. Ленина не отмечалось в 1970 г. так пышно, как столетие со дня смерти А.С. Пушкина праздновалось в 1937 г. Казалось, что все силы и кадры советской культуры (причём во всех республиках, на всех языках) были брошены на этот юбилей. Сейчас могут решить, что это было сделано, дабы заглушить репрессии, но такой взгляд примитивен. К «юбилею» начали готовиться за несколько лет, когда столь массовых репрессий ещё не было, готовились и те, кто вскоре был расстрелян. А заглушать репрессии именно Пушкиным было незачем – они и так проводились негромко, достаточно заглушались советскими песнями и маршами.
     К столетию гибели поэта был выпущен замечательный однотомник его произведений с обширными комментариями и сопроводительными статьями весьма высокого уровня, без вульгарных идеологических крайностей, – 976 с., 161 уч. авт. л., тираж 60 000. Эту книгу, появившуюся у нас в том же достопамятном 1937 г., отец впоследствии подарил мне  с надписью:

«Учись, мой сын: наука сокращает
Нам опыты быстротекущей жизни».
    
     Ещё несколько десятилетий прошло, прежде чем я обратил внимание на то, что с этими словами Борис Годунов обращается к царевичу Фёдору, склонившемуся над географической картой России.
     Сегодня только две из 33 моих книжных полок заняты художественной литературой. Одну, самую нижнюю, занимают толстые однотомники – Пушкин, Гоголь, Толстой и др., вторую полку – писатели помельче  и книги потоньше, в том числе детские книжки, сборники песен и даже полусамиздатовские стихи, подаренные мне их авторами. И это – всё! Ни одного писателя из вышеперечисленных иностранных (от Рабле до Голсуорси) у меня не сохранилось. 
     Наша семья не увлекалась многотомниками и подписными изданиями. Исключение составлял лишь наш любимый писатель А.П. Чехов – одно время было несколько томов собрания его сочинений; там я успел прочитать кое-что про остров Сахалин. Гораздо более ценный толстый однотомник того же писателя, как лучший друг семьи, сопровождал нас почти полстолетия, но тоже куда-то «ушёл».
     Пик увлечения совков подписными изданиями пришёлся на годы, когда моего отца давно уже не было в живых, я а был взрослым и занимался своей наукой. Меня обывательское увлечение многотомниками  смешило и раздражало. Одно время чуть ли в каждой посещённой мною семье имелось полное собрание сочинений М. Сервантеса. В моём «Словаре злопыхателя» появилась статья:
     «СЕРВАНТ. Застеклённый шкаф для демонструации дорогой посуды и полного собрания сочинений М. Сервантеса (отсюда название); ср.: мебель, библиотека личная, подписное издание (1970)».
     У меня следующие объяснения этому феномену: 1) культурность свою показать хочут; 2) деньги больше тратить не на что или это их выгодное вложение; 3) переселились из коммуналок в предоставленные родным государством отдельные квартиры, где появилось место для новых книг; 4) Сервантес оказался самым доступным из подписных писателей, поелику за другими надо было дольше стоять и давиться в очередях.

«К литературе страсть имея,
Дежурил в магазине я.
Купил всего Хемингуэя,
Не понял ни хемингуя».

     В результате многих десятилетий подбора и отбора моя личная библиотека стала профессионально-утилитарной и в ней почти не осталось книг, интересных для воров, букинистов и конфискаторов имущества. Несколько тысяч книг по географии, экономике, социологии, биологии, экологии, в том числе три полки с книгами и журналами, содержащими мои опубликованные сочинения, и такое же количество печатных изданий, подаренных авторами, ожидает свалка. Но несравненно больше я сожалею о предстоящей гибели около четырёхсот  папок с «рукописями», содержащих множество моих неопубликованных текстов, том числе копий отправленных мною писем. Ведь именно письма часто были первыми, свежими вариантами моих важнейших сочинений, в том числе и тех, которые получили статус «научных». 
     Благодаря книгам, которые мой отец вынес из учреждений, а также другим,  легально купленным в магазинах,  я получил хорошее самообразование и видимо от этого  сформировался как географ и как учёный. Я почти всем своим образованием обязан книгам (и картам, атласам), в том числе школьным учебникам, которые я очень уважал и прочитывал в начале учебного года. Школа, учителя и школьники были мне немного интересны только в начальных классах, а потом они скорее мешали, чем помогали нормально жить и учиться.    
     У меня и сейчас хранится заложенный моим отцом мощный фундамент моего самообразования –  уцелевшие после частичного разбазаривания 80 томов старых, к сожалению, только советских (1928 – 1951) энциклопедий. Среди них – б;льшая часть (80%)   комплекта БСЭ (первое издание,  в красном переплёте).
     А.Л. Это та, которую возглавлял Отто Юльевич Шмидт?
     Б.Р.  Да, и сейчас мы ею пользуемся, я и моя жена Таня, наряду с современными словарями. Особенно интересна в энциклопедиях отечественная история, которая постоянно пересматривалась (по моим подсчётам, не менее девяти раз с начала ХХ века), и чтобы составить сколько-нибудь полное представление, важно знать и довоенные источники. Из сопоставления многих лжей можно выявить хотя бы какую-то полуправду. Сначала, конечно, надо прочитать дореволюционные энциклопедии и статьи, потом советские довоенные, когда был интернационализм, советские послевоенные, когда был сталинский шовинизм, и т.д. Подчас это совершенно противоположные трактовки. Я с детства привык считать, что Россия – колониальная империя и тюрьма народов. Многочисленные аннексии, топонимическая агрессия, тотальное обрусение, вымирание малых коренных народов и продолжающаяся многовековая война на Кавказе разве не свидетельствуют об этом?
     А.Л. Но колонии были странные. Ведь из них ресурсы не выкачивались, а наоборот, вкладывались. Мы не имели ничего чешского, венгерского, польского. Мы туда вкладывали средства.
     Б.Р. Ты говоришь «мы», а я не причисляю себя к «ним». Этими подачками «они», или «наши»,  приобретали союзников  и покупали их лояльность.  Л.В. Смирнягин показал мне карикатуру из какой-то зарубежной русскоязычной (эмигрантской?)  газеты. На ней Н.С. Хрущев изображен  в виде голого мужика в шапке-ушанке  с двумя женскими сиськами; одну сосёт негр, другую китаец, а русский рабочий сосёт остальное. Между тем, многие народы СССР и «соцлагеря» жили лучше русских и потому, что были более трудолюбивы, а также сохранили больше рыночных отношений,  хотя бы и полулегальных.
     В официальной советской идеологии были и позитивные компоненты:  «интернационализм», «дружба народов», «всеобщее и полное разоружение», «мир во всём мире». Какой бы ложью ни были эти слова в устах наших правителей, глумиться над самими понятиями нам по-моему не следует – ведь это всё то, чего человечеству сейчас не хватает.
     И русский шовинизм с антисемитизмом в СССР  был, и любовное внимание к национальным меньшинствам в диаспоре и к коренным малым народам было, но и разрушение их традиционного быта с обреканием на вымирание имело место тоже – многое было и на разных  стадиях советского государства, и одновременно. Нельзя всё советское, как и всё постсоветское, ни одобрять огульно, ни порицать; надо раздельно оценивать разные явления, по возможности отвлекаясь от политических ярлыков, заведомо несовершенных и не пригодных для отражения сложнейшей реальности.
     А.Л. Мы были метрополией только в идеологическом плане – экспортировали идеологию. А что касается культуры, то какую культуру мы могли дать Латвии, например?
     Б.Р. Латвии пожалуй  не могли, а Туве и Туркмении – могли. Врачи, учителя сделали очень много для подъёма «национальных окраин». Красноярский географ М.В. Кириллов рассказывал нам в 1972 г., как он в молодости учил тувинцев и тувинок мыться в бане. В Тувинской Народной Республике было так много (несколько тысяч) советских специалистов, что под шумок войны пришлось тихо присоединить это вассальное государство к СССР в 1944 г., чтобы не платить им высокую зарплату как загранработникам.
     Я помню, как в Москву приехала на гастроли туркменская опера. Сделали её, конечно, какие-то евреи из Москвы, ведь европейского вида «национальную культуру» и даже национальные литературные языки на юго-востоке во многом делали талантливые москвичи и ленинградцы. Оригинальные стихи  нечиновных русских поэтов упорно не печатали, но зато эти поэты переводили на русский язык всю нерусскоязычную советскую поэзию. В одном только Дагестане десятки языков; во всех, как положено, выявились  поэты, и всех переводили на русский язык по подстрочнику, так что работы нашим безвестным русским поэтам хватало, они, бедные, этим только и кормились.  Мария Петровых (1908 – 1979)  всю жизнь переводила армянскую поэтессу  Сильву Капутикян (1919 – 2006), но собственные стихи русской поэтессы опубликовали в небольшом количестве только в конце её жизни, а прочие после смерти.
     Сегодня молодёжь не понимает, как это можно жаловаться, что тебя не печатают. Ну, собери денег, договорись с типографией. Сейчас наоборот, каждый графоман выпускает книги за свой счёт и дарит их знакомым, но они их не читают, а книги пылятся на полках до тех пор, пока их не выбросят наследники хозяина квартиры или новые её жильцы. Меня эта тема волнует, потому что и мои сочинения ждёт та же участь.
     Вот,  скажут иные, брюзжит старый неудачник, ему и советское время не нравилось, и постсоветское не удовлетворяет, но это не так. Я пользуюсь случаем «громогласно» заявить, что постсоветская эпоха мне нравится,  по крайней мере, по пяти причинам.
     1. Разнообразной жратвы в магазинах стало несравненно больше, хотя она менее натуральна и более фальшива, но изредка бывает вкусной, продаётся рядом с домом и покупается без очередей и лишних поисков, а бывшие колхозные рынки переполнены овощами и фруктами, хотя и отравленными удобрениями.
     2. С одеждой нет проблем, она для меня практически бесплатна, поскольку костюмов, пальто и меховых шапок я давно не ношу, московский климат и пребывание в общественном транспорте этого не требуют, спортивная одежда у мужчин и женщин практически одинакова, и если не с бёдер, то с плеч моих стареющих подруг мне многое достаётся, у меня и с обеими жёнами одинаковый размер одежды, а есть ещё прекрасный секонд-хэнд.
     3. У меня появилась возможность ездить за границу, и я посетил уже 30 стран Дальнего Зарубежья, тогда как в советское время я был почти не выездным, хотя бы потому, что не сотрудничал с КГБ.
     4. Теперь я могу свободно публиковать свои книги, хотя бы и за свой счёт. Правда, научная и околонаучная публицистическая книга сейчас малотиражна, не престижна и не даёт прежнего статуса, но хоть до каких-то читателей что-то дойдёт. В советское время издательства отказывались меня печатать, несмотря на положительные отзывы и письма авторитетных учёных. Главный и, пожалуй, единственный строго научный труд моей жизни – монография «Формы районирования» осталась не опубликованной, а теперь возвращаться к ней и дорабатывать её на уровне современной науки уже поздно. Одного этого факта я «советскому» режиму не прощу.
     Я спрашивал у своего шефа Саушкина: «Юлиан Глебович, доживу ли я до публикации моих книг?» –  «Доживёшь, Борис, вот Щукин же дожил».  Геоморфолог Иван Семёнович Щукин жил сто с половиной лет (1885 – 1985). Он в 1934 г. закончил свой «Четырёхъязычный энциклопедический словарь терминов по физической географии», а издали его только в 1980 г. с привлечением двух десятков соавторов и огромного коллектива редакторов, рецензентов, консультантов. Возможно, что и прожил И.С. Щукин так долго потому, что ему было чего дожидаться. «В России надо жить долго!» (Мне об этом и В.Л. Каганский твердит). Я дожил до публикации своих книг случайно, потому что прежний поганый режим подох раньше, а нынешнему нет дела до таких мелочей, как мы с тобой и наши писания.
     5. Девушки стали красивее и доступнее, в том числе и для меня. Если бы эта ситуация была такой же хорошей в «советское» время, то не простоял бы я полжизни в телефонных будках, а на порядок больше времени уделил бы научной работе. Ах, на что я потратил свою жизнь!

«Целовал какой-то дуре руки,
Умолял, чтоб сжалилась она».

     Вместе с тем, я не отрицаю, что и в «советское» время было кое-что хорошее для меня, например: 1) проезд на общественном транспорте был очень дёшев, я всю нашу страну объездил на свою зарплату и даже на средства моего бедного отца; 2) люди в деревне были гостеприимными, на ночлег пускали и даже деньги за это брать отказывались; 3) книги были дёшевы и доступны; 4) наука пользовалась уважением и высоким престижем;  5) существовала прекрасная научно-популярная литература, совершенно не затронутая детективностью, мистикой и мракобесием;  6) в молодёжных группах было больше позитивного коллективизма и взаимопомощи; 7) не было страха лишиться жилплощади и стать бомжом; 8) было меньше автомобилей и коттеджей, а стало быть, больше красивого и безлюдного ландшафта.
     Отдельно отмечу, что в советское время гораздо лучше работала почта. Да, и на неё было много жалоб (меня долго помнили почтовые работники на прежних местах жительства), но всё-таки почта занималась своим прямым делом – доставкой писем, чего сегодня не наблюдается. Письмо,  опущенное  в Москве до 12 часов  дня, приходило к московскому  адресату в тот же вечер, а к ленинградскому – через сутки, тогда как теперь оно идёт по Москве минимум три-четыре дня, а в другие города и регионы – дольше недели. Письма шли быстрее, чем сейчас, несмотря на перлюстрацию, но всё же для ускорения лучше было посылать открытки, исписывая их мельчайшим почерком. Почтальон поднимался, нередко без лифта, на любой этаж и опускал простое письмо в квартирный почтовый ящик, а заказное вручал лично под расписку. Сегодня и заказные письма кидают в ящики, что внизу, в подъездах, а расписка в их получении подделывается почтальонами.
     В наши дни, когда я прихожу на  почту отправлять бандероль, там поднимается переполох, они бегают из комнаты в комнату, справляются одна у другой, перелистывают инструкции. Я нарушил привычную рутину их деятельности и чувствую, как они на меня злятся, а стоящая за мной очередь стервенеет. С меня берут деньги за множество операций по отдельности: за бандероль, за отправку бандероли, за конверт, за покупку конверта, за заклеивание конверта, за марки, за продажу марок, за наклеивание марок, за «заказ» и пр., печатают длиннющий чек. (О, русский лес! из тебя делается эта бумага, а электроника не экономит её, но пожирает всё больше). Вот только за вход в почтовое отделение денег пока не берут, потому что там выдают пенсии и привлекают клиентов для оказания услуг, ничего общего с пересылкой писем не имеющих.
     При  прежнем отсутствии во всём мире мобильных и недостатке в СССР стационарных телефонов, при низком качестве междугородной телефонной связи большое место в советском быту занимали телеграммы – простые, срочные и молнии. С последними  почтальоны  могли приходить и в три-четыре часа утра, разбудив вас звонком в квартиру, если на телеграфе сочли сообщение важным и требующим вашей немедленной реакции, а если это не так, то приносили после девяти утра.
     До середины ХХ века, когда у очень многих людей моего социального слоя телефонов в квартирах не было, нередко приходили в гости без предупреждения. В моей семье телефон (И 1-77-99) был перед войной только один или два года; с началом войны у нас, как и у всего «населения», отобрали и телефон, и радиоприёмник. Вторично телефон появился в моей семье только в 1982 г. (sic!), а до того я договаривался о встречах из телефона-автомата (10 и 15 коп. до 1961 г., 2 коп. после 1960 г.),  обменивался письмами и  телеграммами.
     Телеграфная связь была достаточно надёжной, но до абсурда подцензурной. Она предназначалась лишь для сугубо личной информации и не позволяла сообщать о негативных событиях общественного значения (авариях,  пожарах, стихийных бедствиях), а также о некоторых неприличных и недопустимых личных неприятностях (заболел тифом, цингой, сифилисом; изнасиловали, ограбили, зарезали); иногда для подобных сообщений требовалась справка «заверенный факт». Иными словами, частное лицо никоим образом не должно было подменять собою телеграфное агентство (в СССР – ТАСС, на 99% передававшее секретную информацию для служебного пользования и лишь незначительную горсть новостей для «населения»).
     Недопустимы были выражения бранные, подозрительные, не понятные приёмщице телеграмм. Если вы указывали в телеграмме свой чин или звание, то должны были подтвердить его  документами. Я, впрочем,  однажды послал телеграмму за подписью «Академик Пешеходов», убедив приёмщицу, что это позволительная, безобидная шутка, и телеграмма  дошла, но вызвала скандал своим необычным содержанием. Наиболее распространёнными были сообщения о приезде и поздравительные.
     В 1974 г. я был на VII Всесоюзном совещании по вопросам ландшафтоведения в Перми и оттуда послал любимой девушке поздравление с Днём осеннего равноденствия. Я каждый день ей что-нибудь писал; это было аналогично сегодняшней молодёжной СМС-зависимости. Так вот, телеграмма моя не дошла. Вы думаете,  потому, что факт равноденствия не был мною нотариально заверен? Да нет же, телеграмму приняли, я за неё заплатил. Но бдительная приёмщица поспешила доложить, кому следует, и там распорядились: «Не посылать».
     «Советский» режим был в той или иной степени  тоталитарным, а нынешний постсоветский можно назвать информационно-тотальным. Записываются и остаются в компьютерной памяти все телефонные разговоры, СМС и электронные письма; они в случае надобности могут быть использованы против кого угодно. Интернет давно уже стал потенциальным средством тотального контроля и быстро становится подцензурным. Конечно, подавляющая часть записанной информации никогда не будет использована, да и контролёров не может быть больше, чем контролируемых, но сама такая ситуация достаточно неприятна.
     У моей заунывной старой песни о всесилии спецслужб имеется, впрочем, утешительный припев: «Да кому ты нужен?».  И правда, в России  лучше быть неизвестным и никому не нужным. Как говорила нам в 1951 – 1953 г. комсорг нашего курса  Юля Ласис,  «Главное – не высовываться!». Иному достаточно одного выступления по центральному телевидению, чтобы нажить смертельных врагов и быть избитым на улице. В этой стране любая заметная голова, высунувшаяся из отведённой ей норки, будет рано или поздно отрублена.
     Несмотря на все очевидные мерзости сегодняшней российской жизни, у меня нет никакой «ностальгии» по «советскому» времени. (В кавычки я заключаю слова, которыми вынужден пользоваться, несмотря на их неправильное употребление в средствах массового оболванивания. «Ностальгия» на самом деле – не «тоска по прошлому», а «тоска по родине»; власть была не советской, так как советы никакой власти не имели). Как было бы скучно, если бы подобие брежневского застоя и черненковского маразма продолжалось до сего дня. Сейчас и маразм у нас иной, более величественный, монументальный, а регресс в России выглядит особенно ярко и вызывающе на фоне изменений, охвативших всё человечество; невольно возникает интригующий вопрос: «Да чем же, чёрт побери, это всё закончится?».
     Для меня жизнь – это прежде всего зрелище. Мне интересно просто жить, чтобы узнавать новости и посмотреть, что произойдёт дальше. Можно и писать об увиденном, обобщать новые впечатления. Самому же участвовать в чём-либо желания нет. Меня жизнь интересует как естественное зрелище, в отличие от искусственных зрелищ, создаваемых самоутверждающимися режиссёрами и художниками. Искусственные зрелища отвлекают от реального мира, который от невнимания людей сиротеет и деградирует.
     Да, я не прочь взглянуть снова и на своё детство, и на его эпоху, но только как на документальный кинофильм. Современные люди имеют такую возможность благодаря видеотехнике, а у меня от моего детства и фотографий почти не сохранилось, меня не фотографировали по много лет подряд.
     Моё детство и молодость не были ни несчастными, ни счастливыми; а может быть, они были теми и другими одновременно. Яркие впечатления получены извне и издалека –  от окружающей среды, от путешествий, от общественно-исторических событий, но собственно моя жизнь должна быть оценена нейтрально: добро и зло в ней вполне уравновешены. Удачей можно считать, что мне не нужно было ежедневно ходить на «работу», и я всегда занимался только любимым делом; неудачей  – отсутствие «нормальной» личной и семейной жизни.  Моё повседневное существование не было согрето не только «настоящей» любовью, но и сколько-нибудь тёплыми человеческими отношениями, но я зачерствил себя, чтобы от этого не хныкать.  Оценка прожитого всецело зависит от сегодняшнего настроения, а оно очень изменчиво.  Сейчас мне кажется,  что ни в один год из прожитых мною 78 лет я не хотел бы вернуться, и ни одно моё увлечение или чувство я не желал бы пережить снова. Вымаливать любовь у тех же девушек, конфликтовать с теми же родителями, сидеть на том же горшке и спать с теми же клопами – нет, увольте!
     Ну, что у нас дальше? А, я говорил что-то о туркменской опере… Так вот,  её ставили в Театре Советской армии, студентам давали бесплатные билеты, солдат пригоняли целыми ротами – и всё равно зал не был заполнен. Там была самая примитивная мелодия: «Та-та-та...». Говорят, туркменбаши теперь всё это запретил, сказал, что опера и балет (как и Академия наук) не нужны туркменскому народу. А в «советское» время каждой из пятнадцати столиц союзных республик полагалось иметь академический театр оперы и балета имени классика национальной литературы или музыки. Всё это надо было спешно организовать. В РСФСР  – Пушкин, в УССР – Шевченко, в БССР – Якуб Колас; примечательно, что они были  приравнены один к другому, как и республики. Всё шло по разнарядке. Дальше полагалось иметь национальный драматический театр имени кого-то, русский драматический театр имени Пушкина или Горького и т.д. Это касалось союзных республик.
     А.Л. Но ведь союзными республиками были Крым, Тува, Карело-Финская, где нет оперных театров.
     Б.Р. Ни Крым, ни Тува союзными республиками никогда не были. Крым перестал быть автономной республикой в составе РСФСР в  1945 г., через год после того, как выселили татар,  он оставался областью и в РСФСР (до 1957 г.), и в УССР, а снова стал автономной республикой в 1991 г. в составе Украины, готовившейся провозгласить независимость.  Карело-Финская ССР исчезла, видимо, до установления (стихийного складывания?) вышеназванных административно-культурных нормативов.  Автономной республике, в отличие от области или края, полагалось иметь два театра – русский драматический и национальный драматический, а опера была в виде исключения только в Казани и Уфе как республиках наиболее крупных.
     А.Л. Да, а областные центры должны были иметь драмтеатр, облдряньфилармонию, пед- и мединститут.
     Б.Р. А ещё в центрах групп внутриобластных районов, т.е. в центрах бывших или потенциальных округов – пед- и медучилища, и так до самого низу, до сельсовета или городского микрорайона. Я где-то видел такую таблицу и сам её пытался усовершенствовать, и почерпнул из неё кое-что для своей теоретической географии. Всё это вошло как кирпичики в десятилетиями формировавшиеся наши (мои и В.Л. Каганского) представления о специфическом советском географическом пространстве.
     Ты, Саша, спрашивал меня по какой-то твоей программе,  главным образом о еде, быте, праздниках,  как рядового свидетеля советской эпохи, а я отвлекался на личные темы и рассказывал больше о себе и немного об окружавших меня людях, касался и настоящего времени. Получились фрагменты мемуаров и какого-то автобиографического самоотчёта. Настоящие мемуары о своём детстве я написал в возрасте 18 – 20 лет, они есть в моём архиве, а также в электронном виде у меня и у вышеупомянутого В.Г. Безрогова с кафедры психологии детства Университета РАО, частично они вывешены в Интернете. В 1999 г. опубликован очерк «Моя жизнь в единой географии» (Б.Б. Родоман. Территориальные ареалы и сети. Прил. IV. С.  238 – 251), охвативший полстолетия (1950 – 1999). Если соединить все эти тексты с нынешней нашей беседой, то больше никаких мемуаров мне выпускать не надо, и я с облегчением могу в оставшиеся мне немногие дни писать не о себе, а об окружающей меня «географической среде». Ты можешь добавить в эти наши интервью и беседы сколько угодно своих воспоминаний, расширить наш диалог, и получится ещё одна книжка мемуарного жанра вроде тех, которых ты уже выпустил немало.

Переработал и дополнил Б.Б.Родоман зимой 2009/2010 г. 248 тыс. зн.
      
     7 декабря 2009 – 18 января 2010

Подготовлено для "Проза.ру" 18 марта 2017 г.

    


Рецензии