Генеалогия Никандра Александровича Маркса

Просим внести поправки и дополнения!
89262371485@mail.ru
........
 Воспоминания о М. А. Волошине, не вошедшие в сборник...
Щемелинова Ольга Никандровна (урожд. Маркс, 1903--1976). Что я помню о Максе Волошине. Ленинград 23.2.1972. Рукопись, 4 с. Дом-музей Волошина.
.....
Похоронен он был в Краснодаре, в сквере (в настоящее время сквер им. Г. К. Жукова) перед зданием созданного им университета. К сожалению, могила Н. А. Маркса не сохранилась(?).
.....
«Легенды Крыма» были изданы в Москве (1-й выпуск в 1913 г., 2-й – в 1914 г.) и в Одессе (3-й выпуск в 1917 г.).
............

ГДЕ АРХИВ МАРКСА? "Суд над Н. А. Марксом состоялся 15 июля 1919 года. Копия приказа Деникина сохранилась в архиве Н. А. Маркса".

ВАЖНАЯ ССЫЛКА http://форум.турстранник.рф/viewtopic.php?p=9131
..............
Нисходящая роспись: ...
Поколение 1
1. ...

Мать ребёнка: ...
   Сын: Маркс Карл ... (2-1)

Поколение 2
2-1. Маркс Карл ...
Родился: ?. "Дед Никандра Александровича был врачём. Кончил Берлинский университет, много странствовал по Европе и погиб, вместе с женой, во время чумной эпидемии на Балканах. Сын его Александр был подобран русскими солдатами, стал "сыном полка", а потом военным лекарем. Попав в Крым (по-видимому в 1854-1855 годах), он женился на гречанке из деревни Отузы, недалеко от феодосии. Затем чета Марксов оказалась в Минской губернии - и здесь родился их сын Никандр. Выйдя в отставку Александр Карлович поселился с семьёй в Отузах. (В.П.Купченко. "Киммерийские этюды. Эпопея генерала Маркса." (1998))
Отец: ... (1)
Мать: ...
Мать ребёнка: ...
   Сын: Маркс Александр Карлович (3-2)

Поколение 3
3-2. Маркс Александр Карлович
Родился: ?
Отец: Маркс Карл ... (2-1)
Мать: ...
Мать ребёнка: Цырули ...
   Сын: Маркс Никандр Александрович (24.09.1861-29.03.1921) (4-3)

Поколение 4
4-3. Маркс Никандр Александрович (24.09.1861-29.03.1921)
Родился: 24.09.1861. Умер: 29.03.1921. Продолжительность жизни: 59
Отец: Маркс Александр Карлович (3-2)
Мать: Цырули ...
Жена: Чарыкова Аделаида Валерьевна (1 жена) (1857-1921)
Жена: Вигонд Екатерина Владимировна (2 жена) (Около 1877-?)
   Дочь: Маркс-Тарыдина Татьяна Никандровна (Tatiana Nikandrovna Tarydina Papers) (15.01.1894-17.03.1978) (5-4(2))

Поколение 5
5-4(2). Маркс-Тарыдина Татьяна Никандровна (Tatiana Nikandrovna Tarydina Papers) (15.01.1894-17.03.1978)
Родилась: 15.01.1894. Умерла: 17.03.1978. Продолжительность жизни: 84
Отец: Маркс Никандр Александрович (24.09.1861-29.03.1921) (4-3)
Мать: Вигонд Екатерина Владимировна (2 жена) (Около 1877-?)
Муж: Шигорин Яков ...

Персон: 5. Дата построения отчёта: 13.06.2017

1




..........

Архивы.
Краснодарский архив.
5 сентября - 95 лет назад в Екатеринодаре открылся Кубанский государ-
ственный университет. В университете было 4 факультета:
социально-исторический, естественный, медицинский и ра-
бочий. Первым ректором университета стал крупный ученый,
историк и палеограф проф. Никандр Александрович Маркс
(1920)
ГАКК. Ф. Р-365. Оп.1. Д.222.
Л.106;
Ф. Р-158. Оп.1. Д.19. Л.212. Д.53.
Л.84
..........................
РГАЛИ.
..
ПИСЬМА В ФОНДЕ БЕЛОУСОВА.
Белоусов Иван Алексеевич (9 декабря 1863 - 7 января 1930)- русский поэт-самоучка, писатель для детей и переводчик с украинского и белорусского языков. Один из руководителей «Суриковского литературно-музыкального кружка». Участник литературного объединения "Среда".
.......
РГАЛИ ф. 66 оп. 1 ед. хр. 781
Письма И.А.Белоусову
Письма Маркса Никандра Александровича к И. А. Белоусову
Крайние даты 1915-1917
Количество листов 22
.......
РГАЛИ ф. 66 оп. 1 ед. хр. 438
Письма И.А.Белоусова к разным лицам
Письма Марксу Никандру Александровичу. К письму приклеено сообщение…
Крайние даты 17 мая 1921
Количество листов 2
..
РГАЛИ ф. 1041 оп. 4 ед. хр. 524
Материалы, собранные В.В. Вересаевым (писатель)
Н. А. Маркс. "Опок-кая", "Угловая", "Ласточкино гнездо" и др. Записи крымских легенд.
Крайние даты [1900-е]
Количество листов 28
Авторы-персоны Маркс Никандр Александрович
..
..
==========================
М.А.Волошин. "О Н.А. МАРКСЕ"
 Генерала Никандра Александровича Маркса я узнал очень давно как нашего близкого соседа по имению: он жил в Отузах, соседней долине. Узнал я его первоначально через семью Нич. Вера была подругой его падчерицы -- Оли Фридерикс - и долго гостила у них в Тифлисе и проводила часть лета в Отузах -- в Отрадном. Так называлась дача Оли, построенная на берегу моря, в отличие от старого дома в Нижних Отузах, в сторону шоссе, где был старый дом и подвал.
...........
   Н. А. по крови является старым крымским обитателем, и виноградники, которыми он владел в Отузах, принадлежали его роду еще до Екатерининского завоевания. По матери он происходил из греческой семьи Цырули (!), которая за сочувствие русскому завоеванию получила в дар ряд виноградников в Отузах, имеет там на вершине одного из (холмов) -- при выходе из деревни -- родовые усыпальницы (!).
............
   Судьба Маркса была нормальная судьба человека, с юности поставленного на рельсы военной службы. После корпуса он попал в военное училище, а после -- на службу кавказского наместника, где прослужил мирно и успешно лет тридцать. Постепенно, в свои сроки, ему шли чины. В 1906 году он был уже в генеральских чинах. Но здесь произошло очень важное отступление. В России веял либеральный ветер. Он коснулся и Маркса. Он в это время прочел Льва Толстого. Его затронул его протест против войны. Он ездил с Олей в Ясную Поляну, познакомился с ним лично, беседовал и вскоре покинул военную службу, а позже (в генеральских чинах) поступил вольнослушателем в университет. Окончил его, защищал диссертацию и был приглашен на кафедру палеографии в Археологический институт, где читал курс в течение нескольких лет по древнему Русскому праву. В эпоху Первой государственной думы он примкнул к народным социалистам и фракции трудовиков. В эти годы характер жизни Марксов -- они живут в Малом Власьевском пер<еулке> -- меняется и получает характер литературного салона.
   Н. А. записывает "легенды Крыма" и издает их выпусками. Первые выпуски иллюстрированы К. К. Арцеуловым.
   Я знаю, что у него бывали многие начинающие поэты того поколения, например, Вера Звягинцева, которая мне об этом рассказывала в Коктебеле, много позже.
   Хотя Маркс был давно в отставке, однако во время войны 1914 года, как сравнительно молодой (для генерала) по возрасту, он был призван на службу. Но так как он был в это время по чину уже полный генерал, то ему был поручен ответственный пост начальника Штаба Южной Армии. Таким образом, центром его деятельности стала Одесса.
   Революция застала его начальником Одесского военного округа. Он, как человек умный и не чуждый политике, вел себя с большим тактом и был, кажется, единственным, не допустившим беспорядков в 1917 году в непосредственном тылу армии, а также предотвратившим в Одессе заранее все назревавшие еврейские погромы. На Государственном совещании в Москве он выступил против быховских генералов, то есть Деникина, Корнилова и пр., образовавших после ядро Добровольческой армии.
   Но в военной среде было тогда уже недовольство Марксом за его излишний, как тогда считали, "демократизм". Но этот демократизм был вполне естественным крымским обычаем. Маркс подавал руку нижним чинам и всякого, кто ни приходил в его дом, гостеприимно звал в гостиную и предлагал чашку кофе. Это, вполне естественное в Крыму, гостеприимство и отношение к гостю вне каких бы то ни было социальных различий рассматривали в военной и офицерской среде как непристойное популярничанье и заискивание перед демократией.
   Большевики докатились до Одессы только в декабре. До декабря весь 1917 год Маркс вел в Одессе очень мудрую и осторожную политику: виделся с лидерами всех партий и поддерживал порядок. В декабре он передал власть в руки коммунистов и уехал в Отузы, где мирно и тихо провел 1918 год, обрабатывая свои виноградники и занимаясь виноделием. В 1918 году я был у него несколько раз в Отузах с Т<ати>дой и снва или, вернее, по-новому подружился с ним.
   На следующую осень, в 1918 году, я надумал поехать в Одессу читать лекции, надеясь заработать. Ко мне присоединилась Татида, которая ехала в Одессу искать место бактериолога.
   У меня были в Одессе Цетлины, которые меня звали к себе. Я заехал в Ялту, а оттуда в Севастополь и Симферополь.
   Это меня задержало, и в Одессу я попал только в 1919 году. Одесса и ее поэты: кружок Зеленой Лампы, Олеша, Багрицкий, Гроссман, Вен. Бабаджан8. Я читал лекции и выступал на литературных чтениях, иногда с бурным успехом (Устная газета, Тэффи).
   Одесса была переполнена добровольцами. Потом пришли григорьевцы. Эвакуация. Передача Одессы большевиками. Вечер вступления григорьевцев.
   С момента отъезда из Одессы начинается моя романтическая авантюра по Крыму. Я выехал на рыбацкой шаланде с тремя матросами, которым меня поручил Немитц. Прежде всего не им, а мне пришлось оказать важную услугу: море сторожил французский флот, и против Тендровой Косы стоял сторожевой крейсер, и все суда, идущие из Одессы, останавливались миноносцами. Мы были остановлены: к нам на борт сошел французский офицер и спросил переводчика. Я выступил в качестве такового и рекомендовался "буржуем", бегущим из Одессы от большевиков.
   Очень быстро мы столковались. Общие знакомые в Париже и т. д. Нас пропустили.
   "А здорово вы, т<овари>щ Волошин, буржуя представляете",-- сказали мне после обрадованные матросы, которые вовсе не ждали, что все сойдет так быстро и легко. Их отношение ко мне сразу переменилось.
   Через два дня мы подошли к крымским берегам. Мы должны были высадиться в гавани Ак-Мечеть1 в <...> и очень удобный заливчик в степном нагорно-плоском берегу, где можно было оставить судно до возвращения.
   Плавая по морю, мы совершенно не знали, что за нами и что делается на берегу. Слышался грохот орудий, скакала кавалерия, но кто с кем и против кого были эти действия, мы не знали. Не знали и фр<анцузы>, которых я расспрашивал. В Ак-Мечети оказался отряд тарановцев, партизанский отряд бывших каторжников, пользовавшихся в Крыму грозной славой. Не зная, как и что на берегу, мы подошли без флага. Нас встретили пулеметами. Я сидел, сложив ноги крестом, и переводил Анри де Ренье. Это была завлекательная работа, которую я не оставлял во время пути. Мои матросы, перепуганные слишком частым и неприятным огнем пулеметов, пули которых скакали по палубе, по волнам кругом и дырявили парус, ответили малым загибом Петра Великого. Я мог воочию убедиться, насколько живое слово может быть сильнее машины: пулемет сразу поперхнулся и остановился. Это факт не единичный: сколько я слышал рассказов о том, как людям, которых вели на расстрел, удавалось "стругаться" от матросов и спасти себе этим жизнь. Нас перестали обстреливать, дали поднять красн<ый> флаг и, узнав, что мы из Одессы, приняли с распростертыми объятиями. На берегу моря стоял дом Воронцовых с выбитыми рамами, развороченными комнатами, сорванными гардинами.
   Нас прежде всего покормили, а потом в сумерках подали нам великолепную коляску (до Евпатории было 120 верст) и помчали нас через евпаторийский плоский п<олуостр>ов по белым дорогам, мимо разграбленных и опустелых мест. Иногда останавливались менять лошадей -- и тогда мы попадали в обстановку деревенского хозяйства на несколько минут. И снова начинался ровный и однообразный бег крепких лошадей по лунным степям.
   На рассвете показались крыши, купола и минареты Евпатории, а на рейде мачты кораблей, не могущих выйти в открытое море. Мы въехали в город. Сперва явились в прифронтовую Чрез<вычайную> Комиссию, где нам дали ордера на комнаты в хан. Это был типичный крымский постоялый двор -- четырехугольник, окруженный круговым балконом, по которому шли номера. В одном номере поместились три наших матроса, а в соседнем мы с Татидой.
   У матросов, как только мы приехали, началось капуанское "растление нравов". На столе появилось вино, хлеб, сало, гитара, гармоника, две барышни. "Товарищ Волошин, пожалуйте к нам". Было ясно, что они решили отпраздновать "благополучное завершение" опасного перехода. Ночью все успокоилось. И среди тишины раздался громкий, резкий, начальственный стук в дверь. Ответило невнятное мычание. "Отворите, товарищи. Стучит Прифронтовая Чрезвычайная Комиссия. Разве вы, товарищи, не знаете последнего приказа: в Крыму по случаю осадного положения запрещено спать с бабами". В ответ послышалось дикое и непокорное рычание:
   -- Мы сами служащие одесского ЧК, и никакого такого приказа мы в Одессе не знаем.
   Тем не менее три барышни были из номеров матросов извлечены и переведены в комнату ЧК, что и требовалось доказать. Снова все успокоилось.
   На следующий день я отправился в город. Город не имел никаких сношений с остальным Крымом: морем нельзя было выйти из порта -- на рейде сторожил франц<узский> флот. Железная дорога бездействовала: паровозов не было. Мне захотелось есть, и я зашел в один из еще не закрытых ресторанов. Там рядом с нами за соседним столиком сидела семья. Ее глава, толстый господин в усах и в каскетке, так пристально приглядывался ко мне, что я обратил на них внимание. Дама, пожилая, полная, была прилично одета. Дети -- мальчик и девочка -- были вполне "дети хорошей семьи", с ними сидела сухопарая девица, имевшая вид гувернантки. Его самого я определил по виду как "недорезанного буржуя". Он подозвал мальчика, что-то прошептал ему, и мальчик направился ко мне и спросил: "Скажите, вы не Максимилиан Волошин? Папа послал узнать".
   Я подошел к соседнему столику. "Вы меня знаете? Где мы встречались?" -- "А я был у Вас в Коктебеле несколько лет назад. Я к Вам заезжал из Судака по рекомендации Герцык. Мы с Вами полночи просидели, беседуя в вашей мастерской. Вы мне показывали ваши рисунки. Я был тогда еще в почтовой форме". Мы с ним дружески побеседовали, но я так и не вспомнил его. Он попросил меня зайти к нему. На следующий день, бродя по городу, я встретил барышню, которая имела вид гувернантки. Я спросил ее о вчерашних знакомцах. "Они сейчас у себя".-- "А где они живут?" -- "Их вагон стоит на путях, возле вокзала".-- "Почему же он живет в вагоне?" -- "Он всегда в собственном вагоне".-- "А, в собственном вагоне? Почему же он в собственном вагоне? Разве он сейчас какая-нибудь важная птица?",-- "Как же, они командующий 13-й армией". -- "А как же его фамилия?" -- "NN"11. Я сейчас же отправился на вокзал. Спросил вагон NN и полчаса спустя снова сидел у NN. Он меня сперва расспросил о моей судьбе. Я ему рассказал подробно об Одессе, о нашем путешествии, о матросах, о нашем затруднении выехать дальше... Он сказал тотчас же: "Я сию минуту телеграфирую Дыбенке, чтобы от них прислали нам паровоз. И завтра сам отвезу Вас до Симферополя. Будьте здесь на вокзале с матросами завтра в 4 часа".
   Вернувшись в хан, я сказал матросам, как нам повезло и что завтра в 4 часа я их повезу дальше. Таким образом, роли наши переменились. Раньше они меня везли, а теперь я их. Уважению их и преданности не было конца. Это сказалось в отношении к моему багажу. До сих пор я сам, с трудом и напряжением, тащил мои чемоданы,-- теперь матросы сами наперебой хватали их и даже подрались из-за того, кто понесет.
   Я всегда с недоверием читал рассказ Светония о Цезаре в плену у тевтонов. Теперь я убедился, что Светоний нисколько не преувеличил.
   Для матросов был прицеплен вагон (теплушка). Тогда теплушками назывались пустые товарные вагоны без лавок внутри. Мы с Татидой были приглашены в вагон командарма. Сперва мы довольно долго сидели в купе у барышни-секретаря, потом я был приглашен к командарму. Сперва была большая пауза. Затем он почувствовал необходимость поговорить по душам.
   -- Вот Вы знаете, товарищ Волошин, что земля делает кажд<ый раз>, крутясь вокруг солнца, 22 движения -- и ни в одной космографии (об этом ни слова). Почему? А я понял... Помню, раз, когда я в Сибири был на дальнем севере, туземцы костер развели: они у огня грелись. Я присмотрелся и вижу: у них правильные планетарные движения получаются: с одной стороны -- огонь, а с другой стороны -- ледяной ветер. Я подумал: ведь в солнечной системе как раз та же констелляция -- здесь солнце, а с др<угой> стороны междузвездная стужа, 270 градусов,-- представляете себе, какой сквозняк! Вот она и вертится, бока себе обогревает -- то одним краем, то другим. А у ней еще "ось вывихнута", представляете себе, как ей трудно? По-моему, пора землю от влияния солнца освободить. Что ж это, право: точно она в крепостной зависимости от солнца! Вот я решил землю освободить. Сперва мы ей ось выпрямим: ведь климаты имеют причиной главным образом искривление земной оси. А когда мы ось выпрямим, тогда на всей земле один ровный климат будет.
   -- А как же вы ей ось выпрямлять будете?
   -- А у меня для этого система механических весел придумана по экватору. Они и будут грести, то с одной стороны, то с другой.
   -- Обо что грести?
   -- Вот как начнем грести, тогда и узнаем, в чем земля плавает. А потом путешествовать поедем по всемирному пространству. Довольно нам в крепостной зависимости от солнца, точно лошадь на корде, по одному и тому же кругу бегать.
   Так, в поучительной и интересной беседе, мы скоротали путь до Симферополя и не заметили, как поезд дошел до станции.
   Так как было уже поздно, то с вокзала никого из приехавших не пускали, и пришлось ночевать тут же, в общей зале, на холодном каменном полу. Перед тем как проститься, командарм дал мне карточку, на которой написал несколько слов и сказал: "Вот этого товарища Вы найдете в ГПУ, фамилия его -- такая-то. Он Вам даст и пропуск до Феодосии. А Вам пропуск понадобится. Теперь там, верно, военные действия -- так не пропустят".
   В Симферополе я устроил Татиду у Кедровых14, а самого меня пустили ночевать к Семенкович15, где я останавливался до Одессы. М<ада>м Семенкович была когда-то приятельницей Чехова -- они были соседями Ч<ехо>ва по северному имению Ч<ехо>ва, и в переписке его опубликован ряд писем Ан<тона> Павл<овича> к Семенковичам.
   Здесь же я узнал вести, для меня неблагоприятные. Мне рассказали, что в симферопольском исполкоме на какой-то ответственной должности теперь находится подруга т. Новицкого16 -- т. Лаура17, которая, услыхав о моем приезде, говорила: "Ну, если Волошин опять станет свои эстетические лекции читать, то ему головы не сносить".
   Но читать лекции в Симферополе я не собирался, а спешил в Феодосию.
   Зашел на другой день по рекомендации командарма в ГПУ и спросил товарища Ахтырского18. Так, по-моему, была его фамилия. Он отнесся ко мне очень хорошо и знал мое имя. И спросил у меня прежде всего: "Не хотите ли, я Вам дам бумаги о том, что Вы наш сотрудник?" Я ничего тогда не знал о ГПУ и наивно, на свое счастье, спросил:
   -- А это не поставит меня в какие-нибудь неудобные обязательства по отношению к воинской повинности?
   -- Да, это возложит на Вас некоторые обязательства во время призыва.
   Я тогда поспешил от этого отказаться, и он мне тогда просто выдал бумагу о проезде в Феодосию.
   Значение этой бумаги я оценил во время пути. В Симферополе я нашел спутника, какого-то юриста, командированного из Феодосии по каким-то надобностям. Мы благополучно доехали до Кара-су-Базара19. Тут нам предстояла перемена лошадей. Заведующий этим был очень занят и сказал: "Лошадей нет... Можете подождать до завтра".
   Я молча покорился судьбе. Но вспомнил о бумаге от ГПУ и неуверенно достал ее из кармана. Но она произвела неожиданный эффект. Коменданта, когда он увидел эту печать, прямо передернуло. Он схватил со стола телефонную трубку и начал сразу в нее кричать: "Эй, там! Давайте сюда лошадей, да получше!" И не успели мы спуститься со 2-го этажа -- лошади нас уже ждали внизу, и через несколько часов, еще до вечера, мы поднимались по крутой дороге, ведущей петлями в Топловский монастырь, откуда те же лошади доставили нас на следующее утро в Старый Крым. Здесь нам предстояла новая смена лошадей.
   Здесь на улице я увидел художника Котю Астафьева20. Он меня окликнул и попросил пока слезть с телеги. Он сказал, что заведует охраной искусства, но пока дела идут неважно -- из Феодосии не высылают нужных полномочий. В Шах-Мамае21 исполком соседнего села завладел картинами Айвазовского и не отдает ему, несмотря на его просьбы и требования. Я ему сказал: "Я думаю, это просто устроить: я еду в Феодосию, чтобы принять Отдел искусства, вот у меня командировка из Одессы. У меня сейчас нет печати, но, я думаю, это возможно будет устроить. Где в Старом Крыму местный исполком?" Исполком был напротив. Мы с Астафьевым зашли туда. Я сказал председателю: "Товарищ, вот в чем дело. Я назначен из Одессы заведовать в Феодосии Отделом искусства. У меня нет печати, а у Вас здесь я обнаружил беспорядки. Мне сейчас надо написать бумагу в исполком села такого-то, относительно картин Айвазовского. Может, Вы мне скрепите их своей печатью?"
   Когда я написал бумагу, очень внушительную, и она была беспрекословно скреплена, К<отя> Астафьев мне сказал: "Я Вас хочу познакомить со своей женой, она здесь напротив принимает книги".
   Мы перешли улицу, и в небольшой комнате, заставленной связками книг реквизированных библиотек, я был представлен Ольге Васильевне22. Затем мы с Татидой уже сели на свою повозку, когда Котя А<стафьев> остановил меня: "Да, я забыл Вам сказать, что Ваша библиотека, кажется, на днях разгромлена". Я очень спокойно начал его разубеждать и говорить: "Я знаю, что этого не было". Татида была очень удивлена моей уверенностью и спокойствием. "Но я уверен, что дома очень все благополучно".
   В доме, как я и ожидал, все было благополучно. И Татида только удивлялась моей уверенности: "Но откуда ты знал? Знаешь, ведь это удивительно. И ты нисколько не сомневался?"
   В момент моего приезда я застал у себя в доме обыск. Какой-то очень грубый комендант города, молодой, усатый, бравый, жандармского типа, по фамилии, кажется, Грудачев23. Он уже отобрал себе мой левоциклет, на который давно уже метили местные велосипедисты. Но левоциклет был изогнут. Он стоял внизу под лестницей, и на него обычно падали всем телом: раз жена Кед<рова>, раз кухарка... А в Феодосии его нельзя было исправить, так как редкость его конструкции была так любопытна, что каждый велосипедный мастер начинал его прежде всего разбирать, а потом не умел собрать его без моих указаний. А для меня лично возиться с велосипедом было нож вострый, так что я в этот момент не очень стоял за него и своих бумаг поэтому не показал. Напротив, когда заметил, что Грудачев остановился на сложном гимнастическом аппарате Сандова, то я ему предложил его взять на память, расхваливая его действия. Эта тактика очень поразила Татиду и Пра.
   Через несколько дней мы отправились с Татидой в Феодосию. В сущности, я совсем не собирался ее брать в город. Я хотел все сам сперва, устроить, а потом ее вызвать. Но она обнаружила немалое упорство, и мы отправились вместе. Я остановился у Богаевских. Когда я сказал, что у меня нет в городе никакого угла, он ответил: "Да поселяйся у нас во дворе: дурандовский дом совершенно пустой. Только не забудь, что по вечерам нельзя никакого света зажигать".
   Мы с Татидой поселились в двух смежных комнатах и пребывали там по вечерам, поставив затененную лампу под стол, чтобы не сквозило в ставни ни одного скользящего луча. Вообще, это запрещение зажигать свет в комнатах -- английский флот стоял на виду, против Дал<ьних> Камышей,-- создавало в городе панику.
   В дом, где замечали огонь, врывались ночью солдаты, производили скандалы, иногда избиения... Рассказывали, что Величко был избит в порту, когда зажег зажигалку, чтобы закурить.
   На следующ<ий> день мы с К<онстантином> Ф<едоровичем> пошли в Отдел искусства, которым заведовали Н. А. Маркс и Вересаев24. Заведовали очень хорошо. Во всем был порядок, субординация и нормальные формы парламентаризма. Помещение было в одном из домов Крыма на набережной, где была санатория. Большевики в этот (второй) свой приход в Крым держали себя по-военному, по-граждански очень корректно. Сравнительно с добровольцами, которые перед отходом расстреляли всех заключенных в тюрьмах без разбора. Особенно в это время отличился сводно-гвардейский отряд. Советские же войска отличались выдержкой, лояльностью и на этот раз классовых врагов не истребляли. Правда, "контрибуция" шла, но это все было жестоко по бесправию.
   Белые, отступая, остановились, укрепясь в Керчи, под защитой англ<ийского> флота.
   В Керчи (о ней мы пока знали очень мало) шла своя история: усмирение восстания в каменоломнях. Тогда было повешено 3 тысячи человек на бульварах и на улицах. Но свидетелем этих зверств мне пришлось стать только месяц спустя.
   Пока же я примкнул, или, вернее, сделал попытку примкнуть, к Отделу искусства. Но это мне не удалось. Выяснилось, что в Феодосии уже в Отделе иск<усства> работает Касторский25 -- певец, которого я давно знал по Парижу как члена вокального квартета Кедровых. Я ему предложил полюбовно поделить между нами искусство: ему оставить театр, а мне взять изобразительное искусство. Но Касторский не был доволен этим разделением власти.
   Я получил как-то приглашение в Исполком. Он помещался в спальне Лампси. Я имел счастье познакомиться с Искандером и т. Ракком, которые были грозой тогдашних дней26, как главные "реквизирующие".
   Искандер начал разговор о моей статье -- "Вся власть патриарху"27, которая ему как-то попалась в руки, и спросил меня: продолжаю ли я думать так же? Я почувствовал подвох и ответил: "Нет",-- тогда был такой момент, и я это думал в связи с господством белых на юге России и в связи с историческими традициями Древней Руси, на которые в то время было принято ссылаться. А статья, в сущности, была направлена против генералов, как Деникин и Колчак, которые очень настаивали на законности своих прав. Она и была в этом смысле в свое время понята моими читателями.
   Через неск<олько> дней Касторский, торжествующий, явился в Отдел искусства с телеграммой из Одессы: "Назначение Волошина рассматривать как недоразумение". Представляю, что про меня писалось и результатом каких сплетен явилась эта краткая формула.
   Остальное время в Феодосии я провел в текущих делах и стал собираться в Коктебель, когда узнал, что туда проехал мой евпаторийский командарм -- Кожевников. Но мы их уже не застали, а встретили на шоссе около Насыпкоя28 уезжающими. А мама рассказала, что они приехали нежданно-негаданно и очень ждали меня.
   Затем прошло еще несколько дней, пришел белый десант29. Помню, что накануне рассказывали, что к берегу подходил белый миноносец. Поймали какого-то молодого человека и передали ему письмо. Письмо для кого и откуда -- никто не знал, потому что юношу сейчас же арестовали. Вечером я сидел у себя наверху, в мастерской, и услыхал внизу солдатские голоса, упрекающие маму, что она держит огонь открытым на море, и протестующий мамин голос: "Да вода была чистая. Я просто в темноте не видела, есть ли кто внизу".
   Она кого-то облила, выливая помои с балкона. На следующий день я проснулся рано, потому что собирался в юнг<овскую> экономию перевезти к себе книги, так как давно уже уговаривал Сашу30 перевезти их ко мне, чтобы спасти от реквизиции.
   Но прежде, чем я дождался лошадей, с моря раздался выстрел: белые пришли и обстреляли берег. Кроме добровольческого крейсера, было еще два малых англ<ийских> миноносца, которые обстреливали берег, и дощатая баржа с чеченцами. Баржа подошла к берегу за Павловыми. На холме за их домом силуэтились пушки и бегали люди.
   Коктебель был никак не защищен, но 6 человек кордонной стражи из 6 винтовок обстреляли английский флот. Это было совсем бессмысленно и неожиданно. Крейсер сейчас же ответил тяжелыми снарядами... Они были направлены в домик Синопли31, из-за которого стреляли. "Бубны" разлетелись в осколки.
   Осмотрев все кругом, я понял, что делать нечего, бежать некуда, прятаться негде. И будет привлекать внимание обстреливающих только какая-нибудь тревога в их поле зрения. Поэтому я попросил не делать никаких движений, видимых снаружи: не запирать ни дверей, ни ставен, ни окон. Кроме своих, то есть меня, мамы и Татиды, в доме был только один пожилой инженер, друг семьи Н. И. Бутковский32, приехавший, чтобы дождаться прихода белых в Крыму. Словом, все, кто был, ждали именно этого события. Я же, все устроив, сел за обычную литературную работу, продолжая переводить А<нри> де Ренье,-- перевод, которым я занимался весь путь из Одессы. Мне как раз надо было перевести стихотворение "Пленный принц". Меня очень пленял его размер, и у меня была идея, как передать его по-русски. Но стих все не давался, было трудно. А здесь (просто ля я был возбужден и взволнован?) мне он дался необычайно легко и быстро, так что у меня стихотворение было уже написано, когда мне сказали, что внизу меня спрашивают офицеры. Я их просил подняться ко мне наверх в кабинет.
   -- Ну, как Вам жилось при советской власти? Неужели мы Вас обстреляли?
   -- Вот,-- я показал тетрадь с необсохшими еще чернилами,-- вот моя работа во время бомбардировки. А жертва обстрела, кажется, только одна: пятидневный котенок, который убит, один из шести братьев, которые сосали мать во время обстрела.
   Так 12 пудов стали и свинца понадобилось, чтобы убить это малое существо.
   Через некоторое время я увидел группу деревенских большевиков, и среди них Гаврилу Стамова33, вылезших робко из-за забора на пляж и размахивавших чем-то белым. Я подошел к Гавр<иле> и спросил:
   -- Что вы делаете?
   -- Да вот желательно с белыми в переговоры вступить.
   -- А что вы от них хотите?
   -- Да вот, чтобы дали рыбакам сети убрать. Да чтобы не стреляли по убирающим сено в горах. А то, как увидят скопление народа, сейчас же палят.
   Я предложил свои услуги в качестве парламентера. Они обрадовались. Дали лодку. Я навязал на тросточку носовой платок -- белый флаг -- и поехал на крейсер. Крейсер ("Кагул") был мне хорошо знаком. Зимой на нем были пневматические машины, и он накачивал воздух в "Марию" -- дредноут, потопленный взрывом в самом начале гражданской войны,-- по способу Санденснера34. Я был знаком с Санденснером и бывал у него на "Кагуле", так что был знаком со всей кают-компанией "Кагула", то есть со всем офицерством. А старшего офицера с "Кагула", в то время -- сапожника, знал хорошо, так как давал ему ремонтировать мои башмаки в Севастополе.
   Когда мы огибали "Кагул" (среди Коктебельского залива он вблизи был громадиной), нам дали знак, что сходня спущена с левого борта (так встречают почётных гостей). Взобравшись по крутой лестнице, я снял шляпу, вступая на палубу, и был сейчас же проведен, как парламентер, к командиру судна. Он принял меня с глазу на глаз в своем кабинете. И ответил кратко на все вопросы, что я ему задал,-- можно ли снимать сети? косить сено? -- благоприятно и утвердительно. Потом сказал: "Вас офицеры ждут в кают-компании"... Я прошел туда и увидел массу знакомых лиц.
   -- Как поживаете? Что нового написали за это время?
   Я отвечал на вопросы и читал новые стихи. Этим не кончилось. Потому что меня потом повели в матросскую рубку, потом в госпиталь -- везде были люди, меня хорошо знающие и очень заинтересованные моим появлением.
   В Добровольческом флоте в то время команды были набраны почти сплошь из учащейся молодежи. Так что я увидел за полчаса большую часть моих слушателей из Симферопольского университета и многих участников моих бесед, когда мне задавали вопросы, а я отвечал. Это были очень интересные беседы. Очень интересные по составу слушателей и по парадоксальности моих ответов.
   Мой знакомый башмачник оказался заведующим обстрелом Старого Крыма (он был старший офицер). Он пришел ко мне с картой Старого Крыма и, развернув ее, спросил: "А что здесь?" -- показав на малый промежуток, отделяющий Болгарщину от Старого Крыма.
   -- Здесь? Не помню, что именно. Пустыри.
   -- Это место приказано нам обстреливать... Много месяцев спустя, вернувшись из Екатеринодара в Феодосию и встретив Наташу В.35, я у нее спросил: "Какое было в Старом Крыму впечатление <от> обстрела?"
   -- Совершенно поразительно<е>. Мы никак не могли понять, откуда в нас стреляют. Что из Коктебеля -- узнали через несколько дней. Это ведь недалеко от нашей дачи. Сперва было непонятно, куда метят. Положивши ряд снарядов вокруг Штаба, последний снаряд положили в самый Штаб. Изумительная меткость!
   Одна из форм современной войны. Надо еще принять в соображение, что между Коктебелем и Старым Крымом проходит довольно внушительный хребет -- Арматлук.
   Я спокойно сидел в Коктебеле, когда от Екатерины Владимировны Вигонд36 -- жены Маркса -- пришла записка: "Милый Макс, приходите -- Ваше присутствие необходимо. Ник<андр> Алекс<андрович> арестован37, и ему грозит серьезная неприятность".
   Я в тот же день пошел в Феодосию (через Двуякорную).
   Придя, я узнал, что Маркс арестован на другой день после прихода белых. Он знал, что красные уйдут, но, наивно считая, что им никаких преступлений в качестве заведующего Отделом Народного Образования, не совершено, решил остаться. И военные власти не обратили сначала никакого внимания на его присутствие в городе. Но, когда вернулись озлобленные буржуи из недалекой эмиграции (Керчь, Батум), начались доносы и запросы: "А почему генерал Маркс, служивший у большевиков, гуляет в городе по улицам на свободе?" Его арестовали. Сначала арест не имел серьезного характера. Но в течение нескольких дней клубок начал наматываться и запутываться. Сперва его посадили в один из (гостиничных номеров, и) произошел такой инцидент: к нему в номер ворвался офицер, служивший при красных, спасаясь от пьяного и разъяренного казацкого есаула. Когда Маркс инстинктивным жестом отстранил есаула, тот накинулся на него и схватил за грудь, очевидно, ища оружие, ощутил что-то твердое. Это была икона -- материнское благословение. С есаулом произошла мгновенная реакция. Он мгновенно стих и начал креститься и целовать икону.
   Но вчера Екатерина Владимировна была случайно свидетельницей того,как комендант города приказывал отрядить 6 надежных солдат, чтобы отправить Маркса в Керчь. Это сразу делало дело серьезным и опасным. Нужно было ехать с Марксом, чтобы моим присутствием предотвратить возможный безрассудный расстрел по дороге.
   На следующее утро я был у начальника контрразведки. Был принят сейчас же.
   -- Скажите, кто это Вересаев? Его фамилия Смидович?
   -- Да, его литературное имя Вересаев, автор "Записок врача". Вы, верно, думаете -- известный большевик Смидович? Это его двоюродный брат38 и родной брат его жены. А больше никакого отношения к нему он не имеет.
   -- И Вы можете мне поручиться, что этот Вересаев-Смидович -- писатель?
   -- Конечно.
   -- Тогда передайте ему, пожалуйста,-- я вчера взял с него подписку, что он никуда из города не выедет,-- что он совершенно свободен. У него, кажется, здесь где-то под городом есть имение?
   -- Да, в Коктебеле. Он мой сосед.
   Потом я в тот же день был у коменданта. Он был только что назначен, и до него добраться было мудрено: в коридоре "Астории" против его номера стояли в ожидании десятки людей. Легальным путем -- через хвост -- к нему не проникнуть. Со мной поздоровался один из солдат, стоявших у его кабинета. Оказалось: один из местных гимназистов, знавших меня. Я ему объяснил мою спешную необходимость видеть коменданта.
   -- Хорошо, я Вас проведу в другую дверь.
   . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
 
   -- Маркс? Этот негодяй? Изменник?..
   -- Простите, полковник, я совсем иного мнения...
   -- Но теперь положение в России просто: есть красные, есть белые! Одно из двух: что он, за белых или за красных? Середины быть не может.
   -- Сейчас идет война, и она еще не кончена. Это еще более важное в мире, чем наши русские междуусобные распри. Белые за Францию, большевики за Германию. И, в конце концов, сводится к тому, кто за Германию, кто за Францию.
   -- Да, у нас есть несомненные доказательства тому, что Германия доставляла амуницию красным.
   -- Вот видите, полковник, как это сложно. Кто же изменник -- те, кто стоит за немцев, или те, кто за французов?.. Но простите, мы уклонились от темы: могу ли я получить от Вас двойной пропуск в Керчь для меня и дамы, Екатерины Влад<имировны> Вигонд -- это жена Маркса?
   -- Эй, там... Напишите господину Волошину пропуск в Керчь. Но как Вы туда попадете?
   Мне легко удалось устроить себе проезд в Керчь. Я встретил, выходя из "Астории", Алекс<андра> Алекс<андровича> Новинского, моего приятеля,-- начальника порта39, который только что вернулся из эмиграции и сам ехал куда-то назад на Кавказск<ое> побережье. От него я узнал, что завтра в полдень идет из Феодосии поезд, с которым повезут Маркса в Керчь. Мы с Екатериной Владимировной погрузились в поезд, в товарный вагон. Рядом с нами был такой же вагон (теплушка так называемая), в котором ехал Маркс с несколькими солдатами -- стражею.
   Поезд не отходил довольно долго. Кое-кто из города заходил к нам прощаться. Зашел Коля Нич. Я ему поручил поговорить с кем-нибудь из адвокатов, а его попросил собрать и свидетелей недавней деятельности Маркса как начальника Отдела Нар (одного) Образования. Собрать письменные свидетельства о деятельности Маркса, заверить у нотариуса и послать заказным на мое имя в Екатеринодар, где был тогда команд<ующий> Добров<ольческой> армией. Поезд двинулся с опозданием на 5--6 часов и затем на всех полустанках керченского пути, которых было так много, останавливался по 6 часов, а во Владиславовке пробыл 12 часов. Это был первый воинский поезд, который шел через линии только что взятых с боя позиций. Везде были следы бомбардировок и атак: воронки, разорванная проволока, выломленные двери.
   Вся публика, что ехала с нами в теплушке,-- это были солдаты, которые ехали принять участие в боях, которые еще шли на станциях в сторону Джанкоя, и среди них немного офицеров. Солдатская стража, которая была приставлена к Марксу, уже давно была на его стороне. А были опасны вмешательства со стороны: когда поезд часами стоял на полустанке, а скучающая и ожидающая публика бродила сонными мухами, то все рано или поздно останавливались против теплушки, где находился Маркс со своими стражами. И кто-нибудь спрашивал: "А кого это везут арестованным? А! Это генерал Маркс -- большевистский главнокомандующий? Известный изменник! А ну-ка, посторонись, братец (к солдату), я его сам пристрелю". И начинал расстегивать кобуру. Тогда наступала моя очередь. Я подходил к офицеру и начинал разговор: "Простите, г(осподин) офицер. Вам в точности известно, в чем заключается дело генерала Маркса? И в чем он обвиняется? Видите, я Максимилиан Волошин -- и еду вслед за ним, чтобы быть защитником на военном суде и чтобы не допустить по дороге расстрела без суда". Офицеры оказывались обычно сговорчивыми и говорили: "Ну, здесь на фронте Вы его легко провезете. Здесь народ сговорчивый. А вот в Керчи -- там всем заведует ротмистр Стеценко, это такой негодяй. Он Маркса не пропустит!" Имя ротмистра Стеценко повторилось несколько раз и врезалось в память, как самый опасный пункт дальнейшего плавания.
   Между тем Марксу удалось написать несколько записок и передать их Ек<атерине> Владим<ировне>, через преданных ему уже стражей. Сперва солдаты относились к нему с пренебрежением, как к человеку уже конченому. Один у него выпрашивал золотые часы: "Знаете -- подарите их мне: ведь все равно Вас часа через два расстреляют. На что же они Вам?" Этот же самый солдат через два дня в Керчи, когда сменяли стражу, мне говорил взволнованным голосом: "Ну, если они такого человека расстреляют, то правды нет. Тогда только к большевикам переходить остается".
   После 36 часов пути мы одолели 100 верст и под вечер приехали в Керчь.
   Тут Маркса отделили от нас, посадили на линейку и увезли в город. Я же закинул на плечи чемоданчик Екатерины Владимировны и пошел с ней в город.
   У нас была одна мысль. Нам Маркс написал в первой же записке: "В Керчи идите прямо к Месаксуди40". Месаксуди был один из керченских богачей, много помогавший Добровол<ьческой> армии. В германскую войну он, будучи в солдатах, встретился с Марксом. Маркс его определил в свою канцелярию. Устроил жить у себя в квартире. Месаксуди был ему обязан жизнью и всегда его звал в Керчь и говорил ему и Ек<атерине> Владимировне: "Если попадете в Керчь, милости просим ко мне в дом". К нему мы и отправились прямо с вокзала.
   Дом его был в самом шикарном месте -- на Приморском бульваре, где только что на деревьях вешали большевиков, захваченных в каменоломнях. Все мои надежды были на Месаксуди. Я думал: "Ну вот, передам Маркса Месаксуди -- он все сделает".
   Месаксуди был дома; у него были гости -- офицеры. Он, возможно, слыхал, что Ек<атерина> Влад<имировна> едет, и нас не принял. Стилизованный и англизированный лакей нам объявил, что барин занят гостями и принять нас не может.
   Ошеломленные, обескураженные, мы остались на улице перед крыльцом дома. Тут же я прочел объявление, что, по случаю осадного положения, движение по городу разрешается только до 10 1/2 часов, а позже этого времени встреченные на улице без пропуска коменданта -- расстреливаются на месте.
   Так как по часам было уже позже 10 1/2 часов, хотя только что начинались сумерки, я понял: первое, что нам необходимо,-- это искать ночлега, прекрасно понимая, что сейчас в Керчи, где столпился весь бежавший Крым, это очень трудно.
   Я попросил часового, стоявшего на часах рядом с подъездом, позволить с ним постоять Екатерине Владимировне, пока я не вернусь, и пошел в гостиницу, которую помнил здесь за углом, хотя надежды устроиться там у меня почти не было.
   Но ясно помню ход моих мыслей в это мгновение: Месаксуди струсил -- боится скомпрометировать себя об Маркса. Маркс остается всецело на моих руках. Значит, я его должен спасти без посторонней помощи. Но я ничего не знаю о военной дисциплине, о воинских порядках. Я даже не знаю, в чьих руках сейчас судьба Маркса и кого я должен прежде всего видеть и с кем говорить. Я не знаю, что я буду делать, что мне удастся сделать, но я прошу судьбу меня поставить лицом с тем, от кого зависит судьба Маркса, и даю себе слово, что только тогда вернусь домой, в свой Коктебель, когда мне удастся провести его сквозь все опасности и освободить его.
   В этот момент меня окликнул часовой:
   -- Ваш пропуск!
   -- Я приезжий, я только что с вокзала.
   -- Вы арестованы. Идите за мной.
   Мне было решительно все равно, каким путем идти навстречу судьбе. Мы вошли в соседнее здание -- к коменданту города. В большой полутемной комнате сидело в разных углах несколько офицеров.
   -- А, господин Волошин... Какими путями Вы здесь? Что это за солдат с Вами?
   -- Да я, по-видимому, арестован, это мой страж...
   -- Вы свободны. Иди себе. Его здесь все знают...
   Это был полузнакомый офицер. Мы его звали летом "Муж развратницы". Это имя создалось оттого, что его жена, полная и нелепая блондинка, кому-то громко и несколько рисуясь говорила: "Ах, вы знаете, я такая развратница".
   -- Да, но я выйду на улицу -- мне надо найти сейчас ночлег,-- и меня следующий городовой на соседнем углу арестует...
   -- Хотите переночевать у меня? -- предложил следующий офицер на костылях.-- У меня есть как раз свободная комната.
   -- Спасибо. Но дело несколько сложнее: я с дамой. Она ждет меня на углу: я ее оставил около часового и просил его посторожить ее, пока я не вернусь и узнаю что-нибудь относительно ночлега.
   -- Так мы вот что сделаем: даму мы положим в отдельную комнату, а сами мы переночуем вместе -- у меня как раз в комнате канапе стоит... Погодите. Я возьму у коменданта два пропуска для Вас, а сами Вы идите с дамой ко мне Я буду вас уже ждать. Вот мой адрес. Это далеко -- на другом краю города! До свидания.
   Я вернулся к Ек<атерине> Влад<имировне> и нашел ее в том же месте против крыльца Месаксуди. Я рассказал ей в двух словах все, что со мной было, и мы пошли по ночным уже улицам Керчи.
   Через 1/2 часа мы были уже у назначенного нам адреса. По дороге нас раз пять останавливали пикеты. Я показывал пропуска. Нас пропускали.
   Раненый офицер был уже дома. Мы уложили Екатерину Влад<имировну> в отдельную маленькую комнату, очевидно, днем темную, так как окна там не было, но стояла большая кровать. Ек<атерина> Влад<имировна> как легла -- в тот же миг заснула. Очевидно, 36 часов в теплушке на полу и без сна сказались. Я остался вдвоем с офицером. Помог ему лечь, перебинтовать ногу. Сам сел на канапе.
   -- Позвольте же мне Вам рекомендоваться и узнать, чьим гостеприимством я имею честь пользоваться?
   -- Начальник местной контрразведки -- ротмистр Стеценко... Ваше имя мне знакомо -- Вы поэт Волошин из Коктебеля?
   -- Да, но знаете ли Вы, кто та дама, что спит под Вашим кровом в соседней комнате?
   ?!!?
   -- Это жена генерала Маркса, обвиняющегося в государственной измене и сегодня препровожденного в Ваше распоряжение. А я являюсь его защитником и сопровождаю его с целью не допустить до его бессудного расстрела и довезти его до Екатеринодара и там представить перед лицом военно-полевого суда.
   -- Да... действительно... Но знаете, с подобными господами у нас расправа короткая: пулю в затылок и кончено...
   Он так резко и холодно это сказал, что я ничего не возразил ему и, кроме того, уже знал, что в подобных случаях нет ничего более худшего, чем разговор, который сейчас же, перейдет в спор, и собеседник в споре сейчас же найдет массу неопровержимых доводов в свою пользу, что, в сущности, ему и необходимо. Поэтому я и не стал ему возражать, но сейчас же сосредоточился в молитве за него. Это был мой старый, испытанный и безошибочный прием с большевиками.
   Не нужно, чтобы оппонент знал, что молитва направлена за него: не все молитвы доходят потому только, что не всегда тот, кто молится, знает, за что и о чем надо молиться. Молятся обычно за того, кому грозит расстрел. И это неверно: молиться надо за того, от кого зависит расстрел и от кого исходит приказ о казни. Потому что из двух персонажей -- убийцы и жертвы -- в наибольшей опасности (моральной) находится именно палач, а совсем не жертва. Поэтому всегда надо молиться за палачей -- и в результате можно не сомневаться...
   Так было и теперь. Я предоставил ротмистру Стеценко говорить жестокие и кровожадные слова до тех пор, пока в нем самом под влиянием моей незримой, но очень напряженной молитвы не началась внутренняя реакция, и он сказал: "Если Вы хотите его спасти, то прежде всего Вы не должны допускать, чтобы он попал в мои руки. Сейчас он сидит у коменданта. И это счастье, потому что если бы он попал ко мне, то мои молодцы с ним тотчас расправились бы, не дождавшись меня. А теперь у Вас есть большой козырь: я сегодня получил тайное распоряжение от начальника судной части генерала Ронжина41 о том, чтобы всех генералов и адмиралов, взятых в плен, над которыми тяготеет обвинение в том, что они служили у большевиков, немедленно препровождать на суд в ставку в Екатеринодар. Поэтому завтра с утра напомните мне, чтобы я протелефонировал к себе в контрразведку, а сами поезжайте к генералу такому-то, чтобы он переправил Маркса в Екатеринодар на основании приказа ген<ерала> Ронжина... Вот возьмите выписку об этом приказе -- его еще не знают в городе".
   Мы заснули... А на следующее утро все пошло как по маслу, как мне накануне продиктовал начальник контрразведки.
   Через два дня у пристани в порту стоял транспорт "Мечта" -- очень высокий (нагруженный), и на самом верху сходни стоял человек с высоким лбом, круглым подбородком, лицом военного типа и говоривший отрывочным резким голосом: "Ну, подобных господ надо расстреливать без суда, тут же на месте". Слова, несомненно, относились к ген<ералу> Марксу. "Кто это?" -- спросил я. "Это -- Пуришкевич -- член Гос<ударственной> думы"42,-- ответил спрошенный.
   Так я взошел на военный транспорт. Вечером, когда транспорт был уже в пути, ко мне подошел офицер и рекомендовался пом<ощником> командира транспорта и сказал:
   -- Господин Волошин, не согласитесь ли Вы принять участие в литературн<ом> вечере, который сегодня предполагается в кают-компании? У нас на борту находится редкий гость -- Владимир Митрофанович Пуришкевич, он обещал сказать нам речь о положении в России в настоящую минуту.
   -- Но только познакомьте меня предварительно с Пуришкевичем.
   Он сейчас же представил нас друг другу, и я попросил у Пуришкевича позволения читать стихи раньше его речи, на что он с большой готовностью согласился.
   Палубу обтянули парусами и таким образом сделали защищенной -- так что для чтения и для речей было очень уютное и замкнутое пространство. Я прочел всю серию моих последних стихов о Революции. Среди них цикл "Личины" ("Матрос", "Красногвардеец", "Русская Революция" и т. д.). Пуришкевич пришел в полный восторг и говорил: "Вы пишете такие стихи! И сидите где-то у себя в Коктебеле? И их никто не знает? Да эти стихи надо было в миллионах экземпляров по всей России распространить... Да знаете, вот эти добровольческие "Осваги" -- их надо было бы всех позакрывать. А вместо них издать книжку Ваших стихов -- вот наша сила".
   Любопытно, что в это самое время на другом полюсе, в Москве, полярный Пуришкевичу человек43 -- [З. Д., В. К.] -- писал про эти же мои стихи: "Вот самые лучшие, несмотря на контрреволюционную форму, стихи о русской революции". Этим совпадением мнений Пуришкевича и [З. Д., В. К.] я горжусь больше всех достижений в русской поэзии: в момент высшего напряжения гражданской войны, когда вся Россия не могла столковаться ни в чем, найти такие слова, которые одинаково затрагивали и белых и красных, и именно в определении сущности русской революции. Тогда становится совершенно понятным, каким образом в Одессе и белые и красные начинали свои первые прокламации к народу при занятии Одессы цитатами из моих стихов.
   После окончания чтения я чувствовал себя героем вечера. Ко мне подошел командир транспорта: "Вы, наверное, не имеете у нас, где поспать. Я свою каюту уже уступил Влад<имиру> Митрофановичу. Но там есть еще кушетка. Если Вы ничего не имеете против, то я буду очень рад предложить воспользоваться ею".
   Я, конечно, только обрадовался, получив на эту ночь Пуришкевича в полное свое распоряжение. Мы с ним проговорили если не всю ночь, то по крайней мере полночи.
   Меня очень интересовали его взгляды.
   -- Я знаю, Вл<адимир> Митр<офанович>, что Вы были постоянно монархистом. Но теперь -- в настоящую минуту -- (июль 1919) -- неужели Вы настаиваете на возвращение к власти династии Романовых?
   -- Нет, только не эта скверная немецкая династия, которая уже давно потеряла всякие права на престол.
   -- Но кто же тогда?
   -- В России сохранилось достаточно потомков Рюрика, которые сохранили моральную чистоту рода гораздо более, чем Романовы. Хотя бы Шереметьевы!
   Он не назвал только, кого из Шереметьевых он имел в виду.
   На след<ующее> утро мы были в Новороссийске. Вся гавань была полна французскими и английскими военными судами, сплошь покрытыми флагами,-- флот праздновал заключение мира с Германией. Я так далеко за эти годы отошел от военных настроений, что понял, но не почувствовал этого события, которое для меня столько лет было целью всех мечтаний и ожиданий, но я был в настоящую минуту слишком занят текущим...
   Я шел вдоль главной улицы Новороссийска -- по Серебряковской,-- и мне кто-то сказал: "А как же Вы доберетесь до Екатерине дара? Туда ведь с большим трудом впускают, и официальная процедура очень длинна и канительна?"
   В это время я поднял глаза, и взгляд мой упал на дощечку: "Комендант города". Я прекрасно понимал, что разрешение въезда в Екатеринодар зависит вовсе не от этого коменданта -- а от железнодорожного. И, чтобы увидеть его, надо ехать на вокзал, отстоящий от города версты на три. Но у меня за эти дни создалась привычка объяснения с комендантами. Поэтому я завернул в комендатуру и вызвал адъютанта. Я был уже настолько опытен, что знал эти приемы. Ко мне вышел молодой офицер и сказал:
   -- Час приема уже кончился. Комендант занят и сегодня никого ни по каким делам не принимает.
   -- Я прошу Вас только доложить ему мое имя: скажите, что с ним хочет говорить поэт Максимилиан Волошин.
   Через несколько минут офицер вернулся торопливым шагом: "Господин комендант просит Вас к себе". По его тону и интонации я понял, что коменданту почему-то очень важно видеть меня. Может быть, гораздо важнее, чем мне его. В полутемной комнате я увидел пожилого полковника, который сделал несколько шагов мне навстречу. Лицо его было мне совершенно незнакомо.
   -- Вы поэт Волошин? Вы меня совсем не знаете. Но три месяца назад мы жили на одной улице. Вы жили тогда на Нежинской улице, дом номер 36. Я уехал из Одессы с эвакуацией французов. А семья осталась. Ради Бога -- расскажите, что там творилось после. Я знаю, что Вы оставались в Одессе после отхода добровольцев.
   Я ему рассказал вкратце об одесских событиях, потом -- что на Нежинской все было сравнительно тихо. Квартир не реквизировали, арестов не было...
   Затем я изложил ему мою просьбу о двойном пропуске в Екатерине дар. И он был тут же написан.
   Так мы путешествовали с Ек<атериной> Влад<имировной>, не отставая от арестованного Маркса. До сих пор моя задача заключалась только в этом: в способах доставать пропуск для нас обоих.
   Казалось часто, что события так сгрудились, что дальше нам прохода нет. Но я был настойчив и часто каким-то сновидением угадывал, куда ведет наша дорога. Все наше путешествие было рядом непрерывных счастливых случайностей. И я всегда угадывал нужные события верно.
   В Екатерине даре все пошло по-иному. До сих пор это было путешествие через неостывшие поля сражений.
   Екатеринодар была маленькая казацкая станица, по случайностям гражданской войны принявшая в себя весь старый Петербург с его департаментами, чиновниками, генералитетом и т. д.
   Все жили и толпились тесно и торопливо. Каждую минуту встречались люди самых разнообразных сфер и областей жизни.
   Прежде всего я начал обход всех добровольческих генералов. Мой общий вид, в котором я попал в эти странствия,-- длинная белая рубашка, волосы, перевязанные ремешком, сандалии на деревянной подошве, как тогда все носили у добровольцев,-- все это среди чинных и единообразных рядов армии и канцелярий производило впечатление ошеломляющее. И это не было мне невыгодно: меня не заставляли безнадежно ожидать в генеральских приемных. Я обошел всех деникинских генералов, начиная с Лукомского, Драгомирова, Романовского44 и кончая Ронжиным. С ним я виделся не однажды, а довольно часто и регулярно. Он был начальником судной части, и дело Маркса шло через его руки.
   Мой день проходил в Екатеринодаре обычно: все утро в присутственных местах, канцеляриях и по генералам.
   Из своих старых друзей я нашел здесь Лилю (Черубину) и Лемана . Леман меня познакомил с георгиевским генералом Верховским46, который и приютил меня в своей комнате, в каком-то военном общежитии, где жило много военных. Генерал был немного потерянный, одинокий, без присмотра, любивший выпить и для этого державший на солнце на подоконнике целые серии крепких и слабых настоек на горных южных и кавказских травах. Из более поздних екатеринодарских знакомых мне помнится министр гражданской юстиции -- не помню его фамилии.
   Не удалось мне совсем познакомиться с генералом Деникиным. Одну ночь мы провели в очень увлекательной беседе с м<исте>ром Гарольдом Вильямсом -- мужем А. Н. Тырковой47, моим старым знакомым по Петербургу и по писательским кругам. Он говорил с увлечением и иронией о современных событиях в Европе и о гражданской войне в России. В разговоре с ним мы пили и выпили неумеренно несколько бутылок кавказского вина. У меня оно разразилось сильнейшим расстройством желудка, так что мне пришлось много раз бегать в туалет. Но все прошло так же быстро, как и началось.
   Чтобы повидаться и получить аудиенцию у Деникина, я рассчитывал на Шульгина48. Но его в Екатеринодаре не было -- он куда-то уехал с морской экспедицией. Проф<ессора> Новгородцева49, на которого я тоже рассчитывал, тоже не было на месте. Так что все мои лестницы для подъема к вершине власти оказались отсутствующими.
   Судьба Маркса была такова: в первый вечер прибытия в Екатеринодар его поместили в какой-то, в обычное время -- прекрасной, гостинице, теперь отведенной для арестованных. Она была переполнена, и ему пришлось поместиться в каком-то коридоре. У него был припадок грудной жабы, и потому его на след<ующий> день перевезли за город в тюремную больницу. Это было прекрасно.
   Тюремная больница была за городом. Это был широкий деревянный барак, окруженный дерев<янной> тюремной оградой, внутри которой было неск<олько> старых деревьев, которых вообще много в окрестностях Екатерине дара. Больные-заключенные проводили большую часть дня в этом саду. Екатерине Владимировне никто не препятствовал часами сидеть с мужем. Для Маркса открывалась широкая возможность человеческих наблюдений среди соарестованных -- военных различных чинов, возрастов и судеб.
   -- Вот обратите внимание на этого Черномазова,-- показывал он мне.-- Это человек, пользующийся большим вниманием женщин: с ним вместе живет в тюрьме эта цыганка. Ее несколько раз силой выселяли отсюда. Но она перелезает через забор и снова здесь. Очень настойчива. И страстно его любит. И притом, заметьте, у него очень страшная рана: пуля проникла ему в половые органы и совершенно лишила его мужских способностей. И вот, несмотря на это, такая неотвязная привязанность. Они все сейчас ждут над собой суда и удивляются, почему мое дело идет так быстро.
   Но, на мой взгляд, дело Маркса вовсе не шло быстро. Военно-полевой суд было очень трудно составить. Для того, чтобы судить полного генерала, необходимо было, чтобы председательствовал в комиссии тоже полный генерал. Между тем в Добровольческой армии, при отсутствии чинопроизводства, полных генералов совсем не было. Генерал-майорами, генерал-лейтенантами хоть пруд пруди, а полных генералов -- ни одного. Наконец наметили одного -- старенького генерала Экка50 (у нас с мамой когда-то жили летом его жена и дочь). Но его не было в Екатерине даре.
   Перед самым судом не помню кто мне посоветовал повидаться со священником -- отцом Шабельским51, бывш<им> протопресвитером армии и флота. Я его навестил в той самой гостинице, где Маркс сидел сейчас же по прибытии в Екатеринодар. Мне удалось его заинтересовать судьбой и личностью Маркса. И он сейчас же поехал навестить Маркса в тюрьму. И потом по нескольку раз подолгу видался с Екатериной Владимировной. Его очень поразила глубокая религиозность Маркса, и он обещал поговорить о его деле с Деникиным. Незадолго до конца дела Маркса и моего пребывания в Екатеринодаре я устроил свой публичный вечер чтения моих стихов о революции.
   У меня уже давно были приготовлены статьи с описанием обстоятельств, которые вызвали написание всех моих стихотворений о Революции, так что я предварительно рассказывал, а потом читал стихи. Также я выезжал в Ростов на три дня для того же. Останавливался у Кедровых, видел Толузакова52. Перешел с ним на "ты". Помню, как в Ростове я вспомнил и записал, сидя на скамеечке против гор<одского> сада, всего "Протопопа Аввакума". Текста его со мной не было, а читать его было необходимо. Я дал его переписать по записанному мною -- и русский текст оказался умопомрачительным. Барышня-машинистка вложила в свою работу всю свою добросовестность. Но мой почерк, карандаш и старинный язык XVII века дали эффекты невероятные.
   Через 3 дня меня вызвали обратно телеграммой в Екатерине дар. Сообщали, что суд над Марксом будет через несколько дней и что мое присутствие необходимо53.
   Оказалось, что ставка переносится на днях в Таганрог, но это сопряжено с переселением всех судебных учреждений. Старика Экка -- полного генерала -- нашли и поторопились назначить суд до отъезда из Екатерине дара. Деникина самого я так и не успел повидать, но меня познакомили с одним из его адъютантов -- с франц<узской> фамилией54, которую забыл, который взял передать мое письмо к ген<ералу> Деникину. На него можно было положиться без сомнений -- человек был вполне честный и не русский.
   Но на суд ни мне, ни Ек<атерине> Владимировне не удалось попасть. В этот день я пришел в отчаяние от задержек, собрался ехать восвояси. И я "отпросился" у Ек<атерины> Владимировны вернуться в Коктебель. День отъезда был назначен. Но утром этого дня меня нашел посланный Ек<атериной> Владимировной, которая только что сама узнала о том, что суд будет сегодня. Об этом Марксу сообщили только что. И мы встретились в здании суда. Суд уже заседал, и мы расположились в коридоре у входных дверей. И это было... незаконно.
   Я написал Деникину приблизительно такое письмо, которое было передано ему одновременно с приговором военно-полевого суда:
   "Ваше Превосходительство, Вы получите это письмо одновременно с приговором военно-полевого суда, осуждающего генерала и профессора Н. А. Маркса, при<говоре>нного судом, как работавшего вместе с большевиками, к 4 годам каторжных работ, что в его возрасте и при его состоянии здоровья равносильно смертному приговору. Так как дело это очень сложное и приговор в этом деле в некоторой степени является и приговором судящих над самими собою, принимая в соображение "приговор Истории", то считаю своим долгом сказать Вам несколько слов, так как я являлся свидетелем всего дела Маркса -- и его работы у большевиков, и последующих его мытарств в пределах Доброволь<ческой> армии.
   Я сам -- поэт и человек абсолютно невоенный и потому никак не могу разбираться в чисто военной морали, но Маркс, кроме генерала, и профессор, и в качестве такового я знаю и понимаю всю его литературную и научную ценность. И в качестве такового он поступил на моих глазах так, как мог честный человек в его положении поступить,-- так, как, будучи в его положении, поступили бы (я думаю) Вы сами. То есть не отступал брать на свою ответственность трудную задачу управления делами, например, просвещения, как раз в острый момент гражданской войны.
   Вам, Ваше Превосх<одительство> предстоит сейчас очень трудная и сложная задача: наказать, может быть, виновного генерала, в то же время не затронув и не отнимая у русской жизни очень талантливого и нужного ей профессора и ученого".
   Деникин разрешил эту Соломонову задачу блестяще и мудро: он написал на приговоре: "Приговор утверждаю (т. е. лишение всех прав и разжалование). Подсудимого освободить немедленно"55.
 
   Маркс выехал позже меня в Ф<еодос>ию. Я его встретил уже там. Мы обедали вместе у Матвея Павловича Нич. Из этого обеда добровольцы, благодаря добровольному списку, сделали позже целую общественную демонстрацию. Рассказывали, что известного большого деятеля, красного генерала Маркса жители Феодосии встретили с почетом, устроили ему банкет, где произносили речи в честь гос<ударственного> изменника, помилованного Деникиным; а между тем, фактически, из гостей на обеде присутствовал только я. У меня был разговор с Екатериной Владимировной:
   "Когда мы выехали из Екатерине дара, весь поезд был переполнен офицерами. Сперва мы сидели тихо в тени. На нас не обращали внимания. Потом один из офицеров сказал громко на весь вагон: "Господа, с нами в одном вагоне едет известный изменник -- ген<ерал> Маркс. Где он? Хотелось бы знать". Тогда я подняла голос и сказала: "Да, он находится здесь. Это старый, больной человек, измученный грудной жабой и военно-полевым судом, через который он только что прошел и который не осудил его. Что Вам до него?" От этих слов все успокоились, и любопытство к нам прекратилось".
   На др<угой> день Маркс приехал к себе в Отузы и поселился в своем доме на берегу. Но отряды офицеров приезжали в дер<евню> Отузы и спрашивали: "А где у вас живет Маркс?" Кто-нибудь из верных татар вызывался проводить к его дому. Но, пока они шли, заходя по дороге в винные подвалы, их мстительное настроение ослабевало, и когда они заплетающимися ногами доплетались до берега, то ни у кого не хватало темперамента самому "докончить изменника".
   На меня это тоже распространялось: я не мог ни публично выступать, ни показываться на улице, на меня показывали пальцем и говорили: "Вот только благодаря Волошину нам не удалось расстрелять этого изменника Маркса".
   В эти тяжелые и опасные времена единственные люди, кот<орые> пришли ко мне на помощь,-- это были феодосийские евреи. В то время Феодосия была убежищем для ряда еврейск<их> писателей, как молодежи, так и для пожилых и маститых, как Онеихи56, автор талантливых и разнообразных рассказов из хасидского быта. <...> У евреев был собств<енный> лит<ературный> кружок, который назывался "Унзер Винкль" {"Наш уголок" (евр.).}. Ко мне пришли представители этого кружка и сказали: "У Вас, верно, сейчас очень трудные дни, Вы, наверно, сидите без денег. Хотите, мы устроим для Вас лит<ературный> вечер!"
   Я, конечно, с радостью согласился. Это было для меня честью, потому что неевреи в "Унзер Винкль" не допускались. Чтения там бывали на древнееврейском языке или на жаргоне. И когда я начал серию своих стихов "Видение Иезекииля", то публика вся поднялась с места и пропела мне в ответ хором торжеств<енную> и унылую песнь на древнеевр<ейском> языке. А когда я спросил о значении этой песни, то мне объяснили, что этой песней обычно приветствуют только раввинов, а в моих стихах аудитория услыхала подлинный голос древнего иудейского пророка и потому приветствовала как равви.
   Любопытно, мне рассказала Ася Цветаева, бывшая в толпе, что когда я пришел в залу вместе с Майей57, то об нас томная еврейка, сидевшая за ее спиной, объясняла своей соседке: "А это наш известный поэт М. Волошин. И Вы знаете -- он женат на княгине Кудашевой..."
   Так я был почтен еврейской национальной гордостью, и мои стихи о России, запрещенные при добровольцах так же, как позже они были запрещены при большевиках, впервые читались с эстрады в евр<ейском> обществе "Унзер Винкль".
   Чтобы закончить историю Н. А. Маркса, мне остается написать несколько строк: я видел Никандра Александровича в Отузах -- он сидел на пороге своей приморской дачи и стриг овцу.
   Доходили угрожающие слухи об офицерских отрядах, которые поклялись рассчитаться с ним собственноручно, раз нет правды в судах. Ек<атерина> Влад<имировна> волновалась, Маркс был спокоен внешне. Потом он получил приказ от тогдашнего начальника Одесск<ого> и Таврического округа Шнейдере58 покинуть пределы его округа и в тот же день покинул Отузы и выехал на лошадях в Керчь, а оттуда переправился на лодке на ту сторону и поселился в Тамани. Там он прожил мирно до осени, когда туда прорвался красный кавалерийский отряд. Отряд в полном военном порядке подъехал к дому и предложил от имени Сов<етской> власти принять начальствование семью частями Красной Армии, расположенными на Кубани. Он отказался, ссылаясь на то, что он по летам уже имеет право на отставку и войной больше не занимается принципиально. Но отряд на другой же день должен был отступить из Тамани, и Марксу пришлось уехать вместе с ним, так как от белых после этого предложения ему было невозможно ждать пощады.
   Месяцев пять ему, вместе с Ек<атериной> Влад<имировной>, пришлось скитаться, скрываясь по разным станицам, пока он снова не приехал в Екатерине дар. Первую зиму он давал уроки. А затем вокруг него сгруппировалась местная интеллигенция, он был выбран ректором Екатеринодарского университета59. На след<ующую> зиму он умер от полученного воспаления легких и был с большим почетом похоронен в том самом сквере, куда выходило окнами здание того суда, где его с позором судили при белых. Это был 1921 год. Я встретил Екатерину Владимировну в Феодосии во времена террора. Мы с чувством вспоминали недавнее прошлое и наше тревожное и горестное странствие в Екатеринодаре, и она мне рассказывала о его последних минутах. Потом в том же году она выехала к дочери за границу. Сперва в Вену, а потом в Латвию.
 
   {Запись от 15/IV.} В день приезда Маркса из Екатеринодара в Феодосию я был у Новинского весь день. У него тогда жила певица Анна Степовая, которая прекрасно пела популярную в те времена песенку "Ботиночки". Под эту песенку, сделанную с большим вкусом, сдавались красным один за другим все южные города: Харьков, Ростов, Одесса. В Степовую был влюблен одесский главнокомандующий ген<ерал> Шнейдер60. Меня Новинский уговорил остаться у него, чтобы познакомиться со Шнейдером, который хотел узнать мои стихи о России, которые уже были в те времена известны, но он еще их не читал. А вечером я должен был читать стихи на вечере в Яхт-Клубе, который устраивали местные офицеры в честь Шнейдера.
   Так что мы пробыли с генералом все <время> после обеда. Это было после обеда с Марксом, о котором после распространили такие чудовищные слухи, как об антипатриотической демонстрации. И мы вечером отправились вместе со Шнейдером в Яхт-Клуб. Ко мне там сейчас же подошел Княжевич61 и посоветовал дружески не читать стихов и удалиться, т<ак> к<ак> мое присутствие может вызвать враждебные демонстрации в связи с делом Маркса.
   Я ушел, не говоря ни слова и не упомянув, что только что пришел сюда с генералом Шнейдером, который пришел сюда именно слушать меня. Мне очень понравилось, что меня-то и удаляют с вечера, чтобы не вызвать его негодования на мое присутствие, в то время, как он пришел именно, чтобы слушать меня62. Не могу сейчас припомнить, как звали ту девушку, что была в то время прислугой Новинского и подругой Анны Алек. Стеновой. Она готовилась тогда в сестры милосердия. Помню, как-то А. А. Нов<инский> привез ее в Коктебель и сказал: "Макс, мне бы хотелось, чтобы ты сделал с нею опыт ясновидения". Я отнекивался сначала. Потом согласился. Надо было в полночь удалиться в пустую комнату (это был мой кабинет в мастерской), и она смотрит в стакане, налитом водой, в обручальное кольцо, лежащее на дне. Я мысленно задал вопрос, что со мною будет через 1/2 года? Это, значит, был вопрос о декабре 1920 года. Она недолго посмотрела в стакан и сказала: "Вот, посмотрите сами -- страшно ясно видно. Вы живете на берегу какой-то большой воды -- моря или реки. Против вас на стене зелен<ь>. Жел<езная> дор<ога> проходит -- видите, как паровоз бежит и сквозь дым вода блестит. Около Вас молодая женщина, и с ней ребенок. На Вас похож -- верно, Ваш сын".
   В тот момент я отнесся к этому ясновидению совершенно отрицательно. В то время -- в декабре 1920 г<ода> -- было страшное время. Шли сплошные расстрелы: вся жизнь была в пароксизме террора. Но спустя несколько месяцев, когда террор уже ослабел, а начинался голод, я встретил на улице ту девушку -- сестру милосердия, которая показывала тогда сеанс ясновидения, и только тут сообразил, что, в сущности, всё так и было, как она видела. Но толкование было неверно. Дом был дом Айвазовского. Молодая женщина -- Майя. "Мой сын" -- Дудука, действительно несколько похож на меня63. Зелень -- против моего окна была стена, густо завитая плющом. Жел<езная> дор<ога>, действительно, ходила мимо окон, и блестело море, и проч.
   Но всё это имело другой смысл, чем представлялось и мне, и ясновидящей. Эта точность меня так заинтересовала, что я спросил сестру милосердия: "А Вы не могли бы посмотреть, что будет в городе через 3 месяца". Все в то время ждали в Феодосии "перемен". Одни ждали, что белые вернутся. Одни ждали прихода англичан, другие -- французов. Словом, никто не ожидал, что серия ужасов, начавшаяся террором и продолжающаяся голодом, все растущим, потом будет продолжаться и развиваться. Через несколько дней я снова столкнулся с сестр<ой> мил<осердия>.
   "Я смотрела,-- прошептала она таинственно.-- Перемена будет. На рейде -- флот стоит: все иностранные корабли. В городе чужеземные войска в незнакомой форме. Много публики гуляет по Итальянской. Расстрелы [нрзб.-- З. Д., В. К.]. Но сражения нет".
   И опять повторилась та же история: никакой перемены не было, но все элементы картины увиденной были налицо. На рейде стояли многочисленные транспорты из Америки, привозившие кормовое зерно -- кукурузу [нрзб.-- З. Д., В. К.] для Поволжья64. Иностранная форма войск была новой униформой милиции, которая была наряжена в новую форму с английскими погонами, для регулировки уличного движения, кот<орое> у нас всё заключалось в нескольких клячах, оставшихся на весь город и развозивших по оцепенелым улицам большие цинковые ящики с мертвецами, полуживыми, умершими от тифа, холеры, голода, которых свозили на кладбище, чтобы закопать в могилы.
==========
====
===
О ДОЧЕРИ ТАТЬЯНЕ!
...
М. Г. Литаврина Крым, Москва, Нью-Йорк – далее везде… Актриса Татьяна Тарыдина в зарубежье
М. Г. Литаврина

Крым, Москва, Нью-Йорк – далее везде… Актриса Татьяна Тарыдина в зарубежье

У Максимилиана Волошина есть стихотворение с такими строчками:

И бывал я не раз

В этом доме у вас,

Слушал тихие песни волны.

И теперь в тишине

Вспоминается мне

Это море да небо да вы…[816]

Оказывается, посвящено оно дому семейства Маркс, с которым поэт дружил еще с гимназической поры. Стихи Волошина тогда переписала в тетрадку под названием «Отузы» Татьяна, младшая дочь генерала Никандра Александровича Маркса. О ней, о Танечке Маркс, как ее звали в ту пору, и пойдет речь. Не без влияния Волошина, я думаю, она начала серьезно заниматься литературой, и впоследствии рассказы Т. Тарыдиной – «Татьянин день», «Женщина», «Одинокая душа», «Елка» и другие – будут напечатаны в «Русской мысли» и в «Речи», а затем, в эмиграции, в «Новом русском слове» (1944–1945)[817].

Это был хлебосольный, гостеприимный, по-настоящему интеллигентный крымский дом, притягивавший художников и поэтов. Маркс, к тому же палеограф, археолог, увлекавшийся историей Крыма, слыл знатным виноградарем. Военным комендантом Одессы стал поневоле. Впоследствии – в своих уже напечатанных за рубежом воспоминаниях – журналист Лев Камышников напишет о генерале Марксе и его дочери: «Очень мало напоминал он служителя Марса, своей большой шевелюрой и бородкой клинышком. Генеральский мундир сидел на нем как профессорский фрак (Маркс был доктором права, имел репутацию «левого», прогрессивного деятеля, серьезно пострадал и от белых, и от красных, – М. Л.). Генерал подвел меня к дочери, Татьяне Никандровне Маркс, по сцене Тарыдиной. Не думаю, чтобы сейчас артистку, выступающую в ролях бабушек, обидело мое воспоминание о тоненькой, изящной, совсем молоденькой женщине, которая птицей летала перед моими глазами»[818].

Поэт Максимилиан Волошин видел в своем крымском соседе личность выдающуюся, можно сказать – историческую: «Революция застала его начальником Одесского военного округа. Он, как человек умный и не чуждый политике, вел себя с большим тактом и был, кажется, единственным, не допустившим беспорядков в 1917 году в непосредственном тылу армии, а также предотвратившим в Одессе заранее назревавшие еврейские погромы… Маркс подавал руку нижним чинам и всякого, кто приходил в его дом, гостеприимно звал в гостиную и предлагал чашку кофе»[819]. Однако это естественное для него гостеприимство было расценено военными властями как «популярничанье и заискивание перед демократией». Равно как и то, что Маркс в 1917-м в Одессе вел переговоры с лидерами всех партий и поддерживал во многом поэтому порядок. В декабре 1918-го он отдал власть в руки большевиков и удалился в свои Отузы. Впоследствии сотрудничество с красными и станет поводом для ареста генерала-изменника (1919 год, см. об этом эпизоде также в воспоминаниях В. В. Вересаева[820]). Волошин в своих мемуарах немало внимания уделил трагической, полной превратностей судьбе самого генерала Маркса. После ареста генерала белыми он, Волошин, человек сугубо штатский, ходатайствовал перед А. И. Деникиным об освобождении и отмене приговора «государственному изменнику», что Деникин, несмотря на личную неприязнь – Маркс несколько раз выступал на государственном совещании против него – и сделал. Словом, Татьяна была дочерью мятежного, неординарного и чрезвычайно популярного в Крыму человека, с громкой фамилией.

Однако «волошинский сюжет» – с ним связана отдельная глава жизни Тарыдиной (см. ее собственные, опубликованные в зарубежной русской прессе, воспоминания о поэте) – специально мы здесь развивать не будем. Замечу вначале, что личный архив Татьяны Тарыдиной-Маркс был совершенно неожиданно обнаружен мною в Бахметьевском (Русском) архиве Колумбийского университета города Нью-Йорка[821]. (Работала она здесь как режиссер и педагог, со студентами-славистами, любителями театра, после войны два года, ставила «Свои люди сочтемся», «Таланты и поклонники» – в архиве есть благодарность от русского кружка университета от марта 1947 года.) Странно, что до сих пор никто этим архивом особенно не заинтересовался (о возможных причинах – ниже). Но вернемся к истокам этой интереснейшей судьбы.

Говоря об актрисах Серебряного века, обычно представляют себе некую блоковскую Незнакомку, даму модерна, ломкую и тонкую, в «упругих шелках», черных вуалях, траурных перьях и шляпах-аэродромах. Рискую предположить, что в немалой степени и по этой соблазнительной причине к подобным дамам существует пристальный и устойчивый интерес – и читателей, и, что греха таить, исследователей. В этом жанре Тарыдина не может конкурировать с известными «вамп» – и явно «тушуется». Несмотря на то, что сценическая деятельность Татьяны Никандровны начинается как раз в эти годы, ничего общего (судя по многочисленным архивным фотографиям) в ее внешнем облике с примами 1900–1910-х гг. вроде Гзовской, Рощиной, Яворской мы не найдем. Равно как не прочитывается и стремления подражать кому-либо из них.

Впрочем, когда она сама еще была подвижной, легкой и грациозной, ее первым сценическим амплуа было инженю-комик, но она быстро переходит на характерные роли и начинает играть старух, свах, приживалок и сплетниц Островского. Рассматривая более поздние снимки Тарыдиной, ловишь нечто общее с прославленной Варварой Массалитиновой. Кстати, бывшей для нее своего рода эталоном русской актрисы школы Малого театра. Да, плотная, не сказать толстая, основательная, круглолицая, кряжистая, необычайно типажная русская «тетка». И на слово «тетка» она, Тарыдина, впоследствии не обижалась. Ей вообще не была свойственна эта необычайно «нашенская», типичная для большинства эмигрантов привычка обижаться – на других, на страну, на судьбу…

И еще одно общее замечание. История театра зачастую пишется по верхушкам, дается выборка шедевров: самые громкие спектакли, самые блестящие карьеры… А как же «черный хлеб искусства», рутинная работа, дежурная афиша, «неправильные» судьбы? Ведь без них нет верной картины целого. Принцип выборки «самого главного» для исследования театра в изгнании вовсе не годится. Здесь удача – исключение, кризис – норма. С другой стороны, здесь «удачники» и первачи театральной сцены на родине меняются местами с дарованиями периферийными, казавшимися еще недавно кому-то третьестепенными и совершенно бесперспективными. Те, кто еще вчера был в тени гениев, вдруг перехватывают инициативу, обретают свою новую нишу и даже оказываются в центре внимания новой публики и чужого театра. И все же большинство так и не вписывается в новые предлагаемые обстоятельства…

Удачно или неудачно складывалась жизнь в зарубежье Татьяны Тарыдиной? Поначалу – рывок, вынесший вчерашнюю провинциалку на роли «кушать подано» в сотрудницы и знакомицы Яннингса и Рейнхардта, в партнерши Елены Полевицкой и Степана Кузнецова. Потом – отчаянные попытки «собрать театральный народ», случайные труппы, полулюбительские студии. Словом – как у всех. Я не претендую здесь на точную летопись, законченную биографию этой малоизвестной актрисы и очень интересного, многопланового человека – это лишь «сообщение» по найденным архивным материалам, – состоявшего в контактах и переписке с выдающимися людьми своего времени. (Она переписывалась многие годы с Екатериной Рощиной-Инсаровой, Ольгой Спесивцевой, Александрой Львовной Толстой.) Но уже найденного в американском архиве Тарыдиной достаточно, чтобы сделать интересные выводы. Это пример человека актерской профессии, никогда, ни в России, ни в зарубежье, не замыкавшегося в своей узкопрофессиональной деятельности и не ограничивавшего свою жизнь цеховым кругом или, говоря точнее, театрально-литературной богемой.

Татьяна Тарыдина (это ее сценический псевдоним) родилась в 1889 (дата устанавливается нами в связи с празднованием ее юбилея в Нью-Йорке в 1939-м) или 1891 году (другие, косвенные источники) – и прожила долгую жизнь. В 1907-м поступила в театральную школу режиссера Малого театра Айдарова. Об этом она вспоминает без удовольствия: «Принял он меня неохотно… «Вы генеральская дочь, и богатая, нечего вам хлеб отбивать у бедных девушек…»»[822] Виной тому нерасположение Айдарова или неприятный случай, когда она забыла на сцене текст и вызвала нарекания партнеров, но судьба в Малом театре, где она служила очень короткое время на должности «кушать подано» в самом начале 1910-х, не заладилась[823]. Кстати, ее впечатления о русском театре той поры – весьма неординарны. Помнит и хвалит она Радина-Хиггинса в сенсационном, почти скандальном «Пигмалионе» Московского драматического 1914 года – с автомобилем и настоящим дождем из лейки[824]. В числе лучших и любимых актрис она называет вряд ли кому сегодня известную Эвелину Федоровну Днепрову, тепло вспоминает партнера, игравшего сначала в Малом, а потом у Балиева, П. Е. Лопухина.

Итак, Тарыдина получает ангажемент сначала в маленький волжский город, а потом уезжает на юг, где подписывает в 1917-м контракт на летний сезон в Одесском театре с Василием Вронским и вступает в его труппу (на оклад в 150 р. и правом бенефиса «на общих основаниях» – см. прил.)[825]. Роли ее ощутимо «вырастают»: здесь, в Одесском театре, она играет чеховскую Мерчуткину и Паулину в «Милых призраках» Леонида Андреева. Непродолжительное время выступает в антрепризе Н. Михайлова в одесском театре «Трезвость» – кстати, вместе с Марией Людомировной Роксановой, когда-то мхатовской, неудачной по мнению автора, «чайкой» 1898 года. Ставят «Боевых товарищей» – из недавних времен русско-японской войны. В архиве находится билет Т. Тарыдиной – «члена профсоюза театральных тружеников г. Одессы». Играет она в труппах Малявина, Сибирякова, Аксарина…

Приближалась, однако, осень 1917 года. А 1920 год – последний, проведенный ею на родине. Описание отбытия с юга России на пароходе «Св. Владимир» (ей удается выехать с помощью коменданта Феодосии генерала А. Кутепова) и дальнейших сцен на его палубе – производит душераздирающее впечатление. С весны по осень 1920 года пароходы, транспорты, баржи, словом, любые посудины, способные держаться на плаву и набитые битком, уходили из Крыма по известным адресам: Варна, Константинополь… Тогда, в марте 1920-го, в момент отъезда, настроение у нее было, по собственному свидетельству, «как на похоронах», настолько не хотелось уезжать и не верилось, что там, за горизонтом, есть вообще продолжение жизни. А оказывается, начиналась новая – тяжелая, но очень длинная и небезынтересная «линия жизни». Будут триумфальные гастроли в Болгарии и Сербии, съемки на киностудиях Европы, будут Буэнос-Айрес и Барбадос…[826] А в это время в Крыму (1921), не выдержав всех обрушившихся на него невзгод, скончается отец, Никандр Александрович Маркс. Жизнь, подведя черту под крымской молодостью, расколется на две неравных части. Более полувека проживет Татьяна Тарыдина в Соединенных Штатах, и все эти годы будет стремиться создать там русский театр, или школу, или, на худой конец, любительский кружок. И никогда не будет унывать. В Бахметьевском архиве ее материалы оказались еще и потому, что театральный кружок она создала (вместе со своим мужем Яковом Шигориным) и здесь, при Колумбийском университете.

Но сначала – продолжительное турне по Европе с труппой Елены Полевицкой и Ивана Шмидта в 1920–1923 годах (она играет графиню-внучку в 1921 году рядом с Фамусовым-Дуван-Торцовым, Глафиру в «Грозе», а также Михеевну в «Последней жертве» и Прюданс в «Даме с камелиями» рядом с Е. Полевицкой – Катериной, Юлией и Маргерит)[827]. Ее хвалит Сергей Горный в популярном печатном органе русского Берлина «Театр и жизнь», ибо всегда видит и ценит в ее исполнении «не шарж, а мягкий и точный рисунок», «зоркость и четкость», соединение актерской наблюдательности с импрессионистической насыщенностью. «Ее лепка поз на сцене, ее отдельные моменты подобны скульптурам»[828]. Болгарская газета «Комедия» отмечает, что Тарыдина не потерялась рядом с яркой, «солнечной» Еленой Полевицкой – а ее Михеевна, ключница у Юлии, выделялась среди других исполнителей своей русской «типичностью»: «M-me Таридина се е винаги отличавала и откройвала средъ другите женски роли с своята типичность. Шигорин като типичен артист, Таридина като типична артистка сж двете найценни драматични сили от русската трупа на г. Шмидт»[829]. (Я. Шигорин, добавим, играл роль Салай Салтаныча и создал образ, по мнению болгарского рецензента, «интересен руски мужик».)

Затем – съемки на киностудиях Европы, имя Тарыдиной находим и в немецких архивах театра-кабаре Николая Агнивцева «Ванька-Встанька» – в списках труппы[830]. В берлинском спектакле «Жених из долгового отделения» Чернышева она играет вместе с прославленным Степаном Кузнецовым. Потом она уедет с Полевицкой в ту, самую экзотическую поездку своей жизни – в Южную Америку, играет на Барбадосе, в Бразилии и Аргентине (1923), у этих стран пока нет культурных отношений с советской властью, и русские эмигранты здесь – законные, тепло встреченные зрителем, «полпреды» русского театра[831]. (Об этом свидетельствует масса архивных фотографий.) Совсем скоро ситуация изменится, и сюда нагрянет советское «левое» искусство. Наконец, перебирается в США, где с начала 1924 года поселяется в Нью-Йорке.

В 1920-е годы она еще будет выезжать с гастролями в Европу, и сниматься в кино, – русская «типичность» востребована, как никогда. Пресловутый Цельник, к которому также приходит Тарыдина, извлекает из «русского бега» огромные кинодивиденды. Эмигранты, от профессионалов театра и кино до генералов Белой армии, ринулись на съемочные площадки Европы и Америки. В ролях (в основном комедийных) второго плана Тарыдина снимается на киностудии «Парамаунт» – в фильмах прибывшего сюда из Германии Дмитрия Буховецкого (1924) (например, в его «Лебеде» – ранее, у него же, она играла в других исторических фильмах и популярных экранизациях классики). Снимается и в «Распутине» у Эмиля Яннингса (роль знаменитой фрейлины Вырубовой).

С отъездом Буховецкого обратно в Европу упоминания о Тарыдиной-киноактрисе прекращаются. Но все-таки окончательный выбор ею уже сделан – в пользу Америки. Во второй половине 1920-х они с мужем Яковом Шигориным примут американское гражданство. 16 января 1924 года газета «Новое русское слово» писала о ней: «Популярная в германском кинематографическом мире артистка Одесского драматического театра Татьяна Тарыдина снимается в Берлине в ряде фильмов («Крейцерова соната», «Ревизор», «Дмитрий Самозванец»…) в комических ролях. Недавно она приглашена в Нью-Йорк кинофирмой Famous Players»…[832] (Впрочем, рассказ о кинематографической деятельности Тарыдиной – а она и здесь преимущественно выступает как «supporting actress» – несколько выходит за рамки нашей темы.)

Судя по дневникам и афишам, сохранившимся в архиве Тарыдиной, одним из ее первых начинаний в Америке стало участие в ролях второго плана в отдельных спектаклях бывшего мхатовца Льва (Лео) Булгакова (1888–1948). Они – представители одного театрального поколения. У обоих судьба в московских театрах не заладилась. (Напомним, что первым спектаклем Л. Булгакова-актера в Америке был «Сверчок на печи» на сцене «Черри Лейн Плейхаус». Постановка была осуществлена Иваном Лазаревым в собственной антрепризе в сезон 1924/25 года, – как замечала критика, «явно для Булгаковых»: Варвары Булгаковой, игравшей Мисс Пирибингль, и Лео Булгакова, игравшего Калеба – роль, безусловно, центральную[833]. Варвара Булгакова играла и у американских режиссеров, на английском, в основном в современных комедиях.) Затем Булгаков здесь поставит, и весьма удачно, по общему признанию, «Чайку» с Варварой Булгаковой-Заречной (1929). А в принципе – вся его жизнь здесь – «американские горки»: Булгаков неудачно интерпретирует «Врагов» М. Арцыбашева (пьеса шла здесь на сцене «Литтл Тиетр» под названием «Любовники и враги» в конце 1920-х) и потрясет всех своей постановкой «На дне» на сцене театра «Валдорф» в 1930-м[834].

К «сподвижникам» Булгакова будет поначалу примыкать и Тарыдина с мужем, Яковом Шигориным. Последний предпримет еще в 1924 г. в Нью-Йорке отдельные постановки одноактовок и «русских балов» (ставить он начал еще в труппе Елены Полевицкой). Газета «Новое русское слово» сообщала: «26 февраля 1926 года, в пятницу в Вашингтон Гай Скул состоится вечер драмы и комедии» с участием Варвары Булгаковой, Марии Успенской, Павла Баратова, Льва Булгакова, Татьяны Тарыдиной…[835] В афише – «Ведьма» Чехова, «Челкаш» и «Страсти-мордасти» Горького. В отличие от того, что принято думать о Льве Булгакове на родине[836], Тарыдина уже тогда убеждена (и это совершенно независимо от нее подтверждают анналы нью-йоркской сцены – собрание критических откликов, своеобразная хроника театральных сезонов 1920-х[837]), что «Булгаков в Америке готовит себе почетное место»[838]. (В связи с булгаковским «На дне» критика писала о необыкновенном созвучии по-мхатовски ансамблевого спектакля атмосфере «великой депрессии».) Несмотря на то, что некоторые реалии ночлежки были слишком натуралистичны и, как говорили, нарушали «приличия» американской сцены, спектакль Булгакова в газетных анонсах неизменно сопровождался значком inevitable* – «не пропустите»[839]). Ставил Булгаков и «Вишневый сад» для еврейской труппы Yiddish Theatre, и некую «Куртизанку» – с участием американских актеров – для Президент-театра…

Многие спектакли русскихпроходят в помещении «Нейборхуд Плейхаус». В это время с 16 актерами этого театра уже вовсю работает «по методу Художественного театра» Ричард Болеславский[840]. Преподаванием занялся и Лев Булгаков, в 1939-м открывший здесь свою собственную студию, еще одну среди множества других, руководимых русскими педагогами. Студии эти, обучавшие «русскому методу», как показывают журнальные объявления, плодились будто грибы после дождя[841]. (Умер Булгаков в 1948-м.) В отличие от Булгаковых, Тарыдина и Шигорин языком в совершенстве не овладели, даже для педагогической работы. И сосредоточили всю свою деятельность в «русском кругу», обнаружив и здесь, в русском Нью-Йорке, для себя большое поле деятельности.

Русская театральная жизнь уже «кипела». К середине 1920-х нью-йоркцы могут лицезреть многих звезд российской театральной эмиграции (не говоря уже о завершившей в 1924 г. свои гастроли в Америке труппе легендарного Московского Художественного театра). В том же сезоне, когда начинают свою деятельность в Америке Тарыдина и Шигорин (1924–1925 годы), в Нью-Йорке довольно успешно гастролирует и прописавшаяся в Берлине «Синяя птица» Южного (правда, некоторые здесь ее считают «вторым изданием» балиевской «Летучей мыши»). Сюда, в число актеров американских русских трупп, перейдут и некоторые балиевцы, в том числе коллега, когда-то актер Малого театра П. Е. Лопухин. Не без оснований говорят о возникшей и с каждым годом нарастающей конкуренции русских театральных коллективов.

Обозначив театральный контекст русского Нью-Йорка 1920-х, вернемся к Татьяне Тарыдиной. Когда Яков Шигорин и Леонид Кинский (Вл. Зелицкий. – М. Л.) наконец получают в свое распоряжение помещение камерного театра для своей «Интер-студии» в Ист-энде, их начинание приветствует Д. Бурлюк и тут же принимается за оформление русского сказочного спектакля – «Голубиной книги»[842]. Это одна из первых попыток основать здесь русскую репертуарную студию. Однако и она разделила судьбу многих «мимолетных», по слову Н. Н. Евреинова, эмигрантских предприятий. Создание настоящего русского театра растянется на все 1930-е годы и прервется Второй мировой войной.

В 1939 году, 7 октября, в Master Institute Theatre (ранее связанном с фондом Рериха) русской общественностью Нью-Йорка празднуется юбилей Т. Тарыдиной. В программе бенефисного спектакля – «Брак по расчету» А. Репникова и «Священное пламя» Сомерсета Моэма в режиссуре Якова Шигорина. Миссис Табрет, так напоминающая фру Альвинг Ибсена, считалась к этому времени коронной ролью Татьяны Тарыдиной – она играла ее еще в Берлине, и теперь она получилась у нее, пишет критик, «настоящей английской помещицей», переживающей «медленную трагедию» – «это мученичество за грехи всех г-жа Тарыдина передала в финальной сцене с предельной сдержанностью сценического выражения»[843].

В честь Татьяны Тарыдиной был дан обед в ресторане «Яр». На юбилейном вечере звучат знакомые мотивы – «мысль о создании Русского театра в Америке не умирает. После парижского опыта в Нью-Йорке вновь созрело желание строить настоящий русский театр. В этом направлении ведут работу артисты Я. Шигорин и Вл. Зелицкий». «Не пропадать же в самом деле Нью-Йорку! Чем мы хуже Парижа!.. Осенний сезон не за горами»[844], – будоражит русский артистический Нью-Йорк автор заметки в «Новом русском слове». Начать решено было с классики – ставить Островского: «Таланты и поклонники», «Доходное место», «Правда – хорошо, а счастье лучше». В образе Домны Пантелеевны (премьера спектакля «Таланты и поклонники» в помещении Barbizon Plaza Theatre, директорство Глэдис Андес, состоялась 25 марта 1939 года – он посвящался памяти Федора Волкова), заметит рецензент, у Тарыдиной было «трагическое непротивление судьбе, благородство материнских чувств»[845]. Если судить по речевой характеристике, была она, по его мнению, «не костромской, не тульской, а петербургской старухой»[846]. В этой же постановке Яков Шигорин играл Дулебова. Следующий спектакль с участием актрисы состоялся 18 ноября того же года – играли «Правда – хорошо, а счастье лучше», с Тарыдиной – Маврой Тарасовной, Яковом Шигориным – Барабошевым и Л. Булгаковым – Силой Ерофеичем[847]. По свидетельству репортера русской газеты, «театр был переполнен»[848]. В анонсах на будущий сезон (1940 год) сообщалось, что ставить в Передвижном театре будут Л. Булгаков, В. Булгакова и Я. Шигорин.

Однако время возникновения Русского Передвижного театра в Нью-Йорке, надеявшегося перехватить эстафету у закрывшегося Русского театра в Париже, оказалось малоподходящим даже для относительно стабильной работы. Призыв резервистов, военный налог на развлечения, а затем и вступление США в войну – все это не располагало к существованию театра в 1940–1942 годах. И тогда они перейдут к системе «русских вечеров», создадут кружок литераторов и поэтов, «Общество М. В. Ломоносова в зарубежье», которое станет центром притяжения русской эмигрантской интеллигенции. (Ломоносов в Бронксе – кому снилась такая экзотика?!) Особенность личности Тарыдиной проявилась в это время особенно ярко – она никогда не ныла, отличалась каким-то не российским оптимизмом и самоиронией, а главное, даже в неблагоприятных условиях умела «собрать людей» вокруг себя. Вскоре регулярно отмечается здесь «Татьянин день» – в дело распространения в зарубежье этого российского культового интеллигентского праздника, напомним, Тарыдина-писательница внесла солидную лепту, устраиваются «литературные чаи». Поэтесса К. Славина сочинила незатейливые стихи:

Так приходите в воскресенье

к Шигориным попить чайку.

У них приемный день.

Тоску сменит покой отдохновенья.

Опять в уюте шалаша

Кот Васька, две артистки-тетки

И одинокая душа…

В довольно праздничном капоте[849].

(Напомним: «Одинокая душа» – название рассказа Т. Тарыдиной.)

Собираются в студии Татьяны Тарыдиной и волошинские вечера, с участием поэтов и художников, знавших при жизни в Крыму автора «Путей России»[850].

А Русский Передвижной театр Якова Шигорина и Вл. Зелицкого по-настоящему откроется только после войны (фактически, в 1946-м) и аннонсирует в это время «Момент судьбы» Тэффи, «Событие» Сирина, «Линию Брунгильды» Алданова – многое из того, что уже брал для своей афиши Русский театр в Париже, но не сумел довести до конца[851]. Следует заметить, что Тарыдина и Шигорин в сороковые годы, подобно Греч и Павлову во Франции, включают в репертуар и драматургию советских авторов – в том числе Шкваркина («Чужой ребенок») и Булгакова («Дни Турбиных»), а затем военные пьесы К. Симонова. После супруги поставят «Женитьбу» Гоголя, «Бальзаминова» Островского, «Хамку» Константинова – спектакль, пользовавшийся особой любовью публики, – по свидетельству очевидцев, на этих представлениях всегда был аншлаг. В конце сороковых Тарыдина участвует в постановке пьесы Г. Г. Ге «Кухня ведьм» (сам автор выступил в роли следователя) и заслуживает высокой оценки Камышникова: «Т. Тарыдина очень убедительно передала душевный надрыв Марины, прошедшей страшный путь жизни, втоптанной в грязь пороками большого города, развратом, пьянством и унижением»[852]. После войны Яков Шигорин будет принимать активное участие в работе русского отдела «Голоса Америки». В середине 1950-х – любопытно сообщение Тарыдиной о новых продолжателях русского театрального дела в Нью-Йорке и об их первых, но многообещающих, как казалось ей, попытках: «21 ноября состоится спектакль единственного сохранившегося подлинного театра – Вс. Хомицкого, который неустанно борется со всякими трудностями на своем пути и покажет нам пьесу из нашей эмигрантской жизни – трехактную «Карьеру», и мне хочется воззвать к вам, протянуть руки и сказать: да пойдемте все на этот спектакль!»[853] В это время ее собственная актерская сила уже угасает, и она может позволить себе лишь изредка руководить студийными постановками – в 1953–1956 годах ее ученики ставят «Зеленое кольцо» Гиппиус, инсценировки Аверченко и Тэффи.

Заслуживают внимания в этом архиве не только ее мемуары, воспоминания о волошинском Коктебеле (частично опубликованные в «Новом русском слове» в 1976 году), московском и провинциальном театре 1910-х годов. Наибольший интерес все же представляет переписка Т. Тарыдиной со многими театральными деятелями российского зарубежья, позволяющая реконструировать быт и образ жизни русской эмиграции накануне и после Второй мировой войны… А это – вещи пока мало изученные.

Театра в ее – и не только в ее – жизни становилось все меньше и меньше. Одни делали «хорошее лицо при плохой игре», продолжали чувствовать себя избранными, не желали сдаваться – «мы не в изгнаньи, мы в посланьи!», другие глухо страдали от унижений и проклинали бесчувственный прагматизм Запада.

Вот письмо звезды Мариинки, «Русских сезонов» и Гранд-Опера Ольги Спесивцевой (1969 год): «Несмотря на тяжелые переживания, судьба вынесла нас на поверхность жизни, мы оказались избранными»… И рядом – благодарность «за присланные яблоки и старое пальто»[854].

Балетмейстер Березов, словно вступая в дискуссию, из Лондона: «Где хорошо, там нас нет… И здесь в литературной среде много зависти, недоброжелательства, высокомерия»[855].

Наконец, процитируем письмо Александры Львовны Толстой от 30 октября 1975 года (Тарыдина и Шигорин давали в домах престарелых Толстовского фонда благотворительные спектакли): «Вообще чем больше живешь, тем больше понимаешь, почему посланы страдания. Не могу только понять, почему посланы такие неимоверные страдания – и за что – всему русскому народу. А мы, русская эмиграция, мало чем помогаем и забываем их. А знаете, есть такая песня «Скачет птичка весела по тропинке бедствий». Человечество идет в настоящее время по тропе бедствий. Мне как-то очень ясно, что все, что мы переживаем – эгоизм, атеизм, страдания, нечеловеческая жестокость – это начало новой мировой революции, и страшно жить. Я так счастлива, что мне идет 92-й год»[856].

Представляется, что Татьяна Тарыдина могла бы под этим подписаться, хотя бы отчасти – она дожила почти до 87 лет. Но еще, в отличие от эмигрантов «с миссией» и «с посланием», она умела радоваться тому, что есть, и всегда умела делить радость других: последние ее письма – о студии, наверное, тоже мимолетной, на 57-й авеню, о молодой актрисе Татьяне Левицкой, которую она благодарит за счастье совместной работы над «Анной Карениной» (последняя запись – 1975 год)[857].

А все-таки жаль, что отпустил за рубеж русский театр Татьяну Тарыдину. Человека талантливого, не по-актерски щедрого. Жаль, что хвалебные рецензии на ее Михеевну и Пантелеевну мало кому известны. Они были ею бережно собраны и вклеены в самодельный альбом с обложкой от книги на чужом языке – «The History of the USA»…


 


Рецензии