Провинциальные истории

ПРОВИНЦИАЛЬНЫЕ ИСТОРИИ

Документальный роман

Глава 1.

До 1972 года я жил в латвийском портовом городе Лиепая, который моряки загранплавания день за днем наводняли западным, дефицитным в других городах СССР, товаром. Это был их бизнес - привезти и перепродать задорого мохер (из него в рейсах вязали свитера, шарфы, подштаники, шапки, чтобы не объясняться перед таможней – зачем столько везете?), «батники», «шузы» на платформах, часы «Rollex», клубные пиджаки и украшения.
 
А еще везли джинсы «Wrangler» или «Levis». Страна моя почти поголовно носила индийские «Miltons», которые мы презрительно называли «мильтоны». Эти джинсы не линяли и не мялись, стояли трубой, и выйти в таких джинсах на «Брод», Бродвей, было просто стыдно. Бродвеем, по странному стечению обстоятельств, стала улица Padomju («Советская»). По ней ходили «волосатики» в «клешах» до 45 сантиметров, подметая ими улицы, а главным у них был Мотя, которого постоянно ловили дружинники, чтобы обрить его наголо, но у них это почему-то ни разу не  получилось, говорили, что по той простой причине, что у Моти была «волосатая рука» в горкоме партии.

По Броду вечерами ходили толпы молодых людей под руку с «фличками», девчонками в юбках, едва закрывавших их попы, а на сгибе рук эти молодые люди несли транзисторные приемники марки «ВЭФ», из которых неслась рок-музыка, которую нагло передавало «Радио Люксембург». «Волосатиков» не любили ребята из пролетарских банд с живописными названиями «Филадельфия» и «Барселона», поэтому в приморском парке, куда вел Бродвей, случались стычки.

Ночами Брод занимали любительницы острых ощущений. Это не были проститутки, что называется, в чистом виде, они «давали» и по любви, но в основном - за импортные шмотки. Сюда вечерами было опасно соваться сопливым пацанам, какими мы тогда были, но запретный плод сладок и мы, рискуя головами, подглядывали из-за кустов за тем, как пьяные морячки задирали девчонкам их короткие юбки. Девчонки визжали, но все понимали, что это они делали нарочно, чтобы их не приняли за проституток.

Благодаря тем же морякам, не редкостью в нашем городе были порножурналы. Их было опасно хранить, но многие хранили, за что даже вылетали из комсомола и попадали на учет милиции. Так говорили, но сам я таких не встречал. Надо сказать, что первый порножурнал я увидел уже после школы. Кто-то там наверху явно наблюдал за мной, четко соблюдая возрастное ограничение "Детям до 16 лет запрещено"!

Правда мне перепала мутноватенькая фотография юной стервы волшебной красоты, на ней не было ничего, кроме белых сапог-ботфортов до живота. Согнувшись к корде осла, кормила ослика морковкой. Старшие товарищи, гадко хихикая, сообщили, что сейчас она будет «давать» этой скотине. Что давать, не понял я, она и так ему даёт морковку. То и будет давать, от чего родятся дети! И я опять ничего не понял. Сексом будут заниматься, понял! Понял, ответил я, чистый и наивный пионер, даже не представляю, о чем речь. А главное, не представляя, что уже скоро-скоро я узнаю близко, что это за штука такая со странным и хлёстким названием «секс». Такая была романтика портового города.

Впрочем, нам было не до секса, говорю прямо. Много было важных дел. Надо было разобраться в наших отношениях с Америкой. Нам говорили, что она наш главный враг, а мы эту Америку любили, несмотря на наш советский ура-патриотизм. Я увлекся боксом и моим кумиром был не Попенченко, ни Шоцикас, а Флойд Паттерсон, тяжеловес, который дрался, кажется, с Форменом или с Кассиусом Клеем за мировой титул, о чем мы узнавали исключительно из передач «Голоса Америки» и Би-би-си, т.к. в газетах, что выписывал отец и по телевизору об этом вообще ничего не рассказывали – это, мол, их американские империалистические штучки!

Отец выписывал газету "Коммунист" (городскую), "Рыбак Латвии" и "Советская латвия" (республиканские) и союзные "Водный транспорт" и обязательную для коммунистов "Правду". Почему-то на гвозде в туалете была всегда она. Мистика. Для меня, патриота, отец выписывал "Пионерскую правду", журнал "Техника молодежи" и "Страж Балтики". Сам был когда-то военным моряком и думал, что я пойду по его стопам. В газете была историческая рубрика "Возьми в пример героя!" про моряков, погибших за Победу. Я вырезал эти статьи и вклеивал в толстую амбарную книгу с названием "Бухгалтерский учет", где все было разбито на "дебет" и "кредит", выпросил у моей тетки, она была бухгалтером в военном городке, где стоял флот. Когда-то военный городок назывался Порт Александра Третьего, но сейчас его так было нельзя называть, царская тема была под запретом. База была секретной, ее охраняли со всех сторон и без пропуска сюда не пускали. Тут на разных работах было много людей, но латышей старались не брать, так как, как нам говорили, едва не у каждого второго родственники были в Америке или в Астралии, бежали от советской власти в 1940 году, когда их прибыли освобождать советские танки. От кого, этот вопрос мы не задавали, это было не актуально. Был док "Тосмаре", там ремонтировали военные корабли и там, кстати, были латыши. Тетка говорила, что они ответственные. Ну да, знаем мы этих ответственных, думал я, нам же рассказывали про "лесных братьев", которые до 50-х годов не выходили из леса, нападая на военных. Они назыали их странным и неприятным словом "оккупанты". И многие латыши так называли русских.

 Мне завидовали пацаны нашего двора, ведь тетка имела право взять меня к себе на работу! Провести меня через военные кордоны по дощатому настилу старинного моста Эйфеля в городок без проблем! Кстати, мост Эйфеля был раздвижной, чтобы по каналу могли проходить военные корабли. Мост был похож на башню Эйфеля, положенную через канал. Тетке отдавали честь даже старшие офицеры и меня это страшно заводило - вашим теткам отдают честь адмиралы? Сомневаюсь!   

Еще я был командиром пионерского отряда. Шел впереди и орал во все горло:
 
- Кто шагает дружно в ряд?

В ответ не менее громко мне орали девчонки и мальчишки, которые уже давно умели целоваться и знали, откуда берутся дети:

- Юных ленинцев отряд!
Веселей вперед гляди.
Счастье, радость впереди!
Кто не весел? Нет таких,
Мы веселый коллектив!

Была и интерпретация этого текста. Но это – строго между нами!

- Кто шагает дружно в ряд?
Алкоголиков отряд!
Почему шагают дружно?
Потому что выпить нужно!

Когда мы стали постарше, мы пели уже другие песни:

- Мы шли под грохот канонады
Мы смерти смотрели в лицо.
Вперед продвигались отряды
Спартаковцев смелых бойцов.
         
«Спартаковцы» – это не болельщики футбольной команды «Спартака», а революционеры. И многие из нас ими мечтали стать, перехреначить весь капиталистический мир, но при этом гонялись за пустыми пачками из-под американских сигарет! Пустую пачку из-под Мarlboro никто и никогда не выбрасывал на помойку! Ее хранили бережно как дорогую вещь на книжных полках, рядом с фарфоровыми слониками и семейными фотографиями. Ее можно было обменять на блок почтовых марок Кубы или даже Венесуэлы, не говоря уже о марках «Почта СССР».

Полиэтиленовые пакеты из Европы, США и даже Польши любовно мыли с мылом, сушили, заколов на веревках прищепками, используя их многократно. С такими пакетами шли и в театр, а если на них была напечатана красочная реклама какого-нибудь западного товара, о существовании которого мы только догадывались, то такой пакет ценился так же, как сегодня ценится роскошная одежда от Аrmani или от Versache.

Мы не знали, что такое туалетная бумага и на гвоздь накалывали резаные листы газеты «Правда». Еще мы не знали о существовании подгузников, прокладок, йогуртах, пластических операциях и зубной пасте «Колгейт», устраняющей кариес. Лечили зубы просто и незамысловато — мы их просто удаляли.

Жевательную американскую резинку продавали из-под полы по 5 рублей за пачку, а если одну пластиночку, то за рубль. Если уже кто-то пожевал, то цена падала до 20 копеек. Если не было денег на жвачку, жевали смолу, школьные ластики и почки с деревьев, изображая американских ковбоев, которых мы обожали. Учителя запрещали жевать на уроках, стращая нас, что от жвачки может быть рак горла. Еще рассказывали ужасные вещи про Америку, в которой не были, и даже не мечтали быть, что улицы ее городов заплеваны жвачкой до первых этажей и людям уже негде ходить.

От этих историй кружилась голова – нам бы туда!

Потом цены на жвачку упадут, т.к. откуда-то появится эстонская «Калев». Вряд ли это был лицензионный товар, потому что, она могла месяцами сохранять стойкий запах, оставаясь твердой, как ракушка. Еще была польская жвачка «Лелик и Болек», но она быстро превращалась в труху.

Картонные обложки англоязычных Beatles, Led Zeppelin, Rolling Stones, Deep Purple, Slades, Nazareth, Uriah Heep, Yes, King Crimson, Black Subbath, Chicago, Pink Floyd, Khristi, оперы «Jesus Christ Super Star», бережно обряжали в плотный полиэтилен, аккуратно склеивая его края горячим утюгом.

Такая пластинка могла стоить до 100 рублей, при зарплате в 60. Заезженный битловский диск Let it be, как сейчас помню, шел за 25 рублей. Еще помню, как меня чуть не прикончил мой двоюродный ленинградский брат, фарцевавший (торговавший незаконно) «пластами» (грампластинками), когда я, не вымыв руки, только посмел вынуть диск из пакета.

Оказывается, я мог испортить какой-то там «товарный вид». Дешевле, но тоже — дорого шли группы из соцстран — Lokomotiv GT (Венгрия), Czervone Gitary (Польша).
Очень нам нравилась группа ЕLP - Emerson Lake & Palmer. Однажды у нас был шок – эта группа в рок-стиле переиграла нашего Мусоргского («Картинки с выставки», «Полет Бабы-Яги») и мы пребывали в растерянности: зачем они так «опускаются»!

Мы были патриотами, но очень своеобразными. В американских джинсах, но с комсомольским значком, на котором была изображена золотая голова Ленина.

Кстати, у братца в Ленинграде я во второй раз столкнулся с водкой  Smirnoff. Она стояла у него в баре — для почетных клиентов. Я уже был в том возрасте, когда можно было и попробовать этот легендарный напиток, но брат-жмот мне не налил, т.к. я не был его клиентом, тем более, почетным. Один раз сводил меня в кафе, которое местные жители называли «Сайгон», но не потому что хотел меня угостить, а потому что меня не с кем было оставить у него дома. После истории с пластинками он пристально следил за моими передвижениями.

Как я теперь понимаю, в «Сайгон» он шел по делам, связанным с перепродажей тех же пластинок. Как я понимаю, он был фарцовщиком, «центровым», то есть, «работал» на Невском проспекте, выискивая иностранцев, желающих сделать «чендж», то есть, поменять какую-нибудь дрянь на что-нибудь стоящее. Например, модную финскую рубашку или куртку из нейлона на русскую дрель. Или еще что-нибудь на что-нибудь.

Скупал ли он валюту? Не уверен, семья была интеллигентная, много читающая. Не без его участия меня отселили в однокомнатную квартиру  моей тетки на Гражданском проспекте, которая была в отъезде и была эта комната забита под завязку книгами и пособиями по женской физиологии; тетка, оказывается, была гинекологом.

Наглядевшись на картинки, вспомнив фотографию с девушкой и осликом, я вышел ночью на улицу, чтобы полученные теоретические знания воплотить в жизнь и даже предложил какой-то женщине познакомиться, после чего она бежала с криком «Милиция!» вдоль всего проспекта. Я бежал в обратную сторону.

Батон хлеба стоил 7 копеек, а проезд в московском метро — 5. За две копейки можно было позвонить по телефону, за 3 — выпить стакан газировки, а за 3 рубля 62 копейки купить бутылку водки «Кристалл», рижского завода «Латвияс балзамс», что и делал мой отец, помощник капитана рыболовецкого корабля, ходивший в Атлантику за селедкой.

И вот в один лучезарный день из сказочного Лас-Пальмаса (Лас-Пальтоса, в простонародье), а может, Галифакса (Галю-факса) он и привез две пустые бутылки из-под водки Smirnoff. Сказать, что это были просто бутылки, значит, ничего не сказать. Это были какой-то удивительной красоты волшебные сосуды, скорее, даже графины. Они были пузатые и одновременно граненые, с какими-то удивительного рисунка витыми стеклянными боками, переливавшимися всеми цветами радуги.

О, это был настоящий праздник, луч солнца в нашем сером советском будничном царстве, где даже бутылки отечественного производства были похожи на унылых, траченных молью стариков-пенсионеров. От наших бутылок хотелось избавиться сразу и навсегда, даже их не опорожнив.  Поэтому их быстро собирали и несли в ларек «Стеклотара». Пробки от этих бутылок, кургузые, кривые, с какой-то странного цвета ломкой фольгой, навевали мысль о зрящности жизни и сиюминутности нашего бытия. Отец водрузил чудо в бар. Когда никто не видел, я открывал дверку бара и часами любовался на заморских гостей, открывавших мне волшебный мир далекой, непостижимой моему детскому рассудку Америки:

«Гуд бай, Америка, оу,
где я не буду никогда-а…»

Те две смирновки не были похожи на сегодняшние заурядные поллитровки, то были — произведения стекольного искусства! Если нынешние — просто песня, а то и пьяная частушка, то те были — истинная симфония, контата и фуга, Бах и Моцарт одновременно!

В них была тайна и тайна во всем. Четыре царских (!) орла, о происхождении которых никто из нас понятия не имел, мы даже не знали, что царя и его семью расстреляли большевики. Об этом молчали. Тайну несла и надпись про «поставщика императорского двора». Какого-такого двора? Двор для нас, мальчишек — это то, что рядом с нашим домом, бывшим сперва пыточной ЧК, потом расстрельной — гестапо, потом опять — ЧК, а после войны уже бесповоротно — просто многонаселенной шестиэтажкой черного кирпича с тяжелыми, железом кованными дверями, которые грохотали, закрываясь, так страшно, что, казалось, замешкаешься и тебя расплющит; двор наш был пыльной площадкой с качелями, давно поломанными, с щербатой стеной, о которую мы колотили до одури старый резиновый мячик, с песочницей и плохо отесанным щербатым бревном, щедрым на занозы; он покоился на двух толстых столбах, — на бревне мы и восседали всей нашей честной компанией, решая вопрос о том, где найти на наши детские жопы приключений и как избежать за это наказания?

Видимо, у царя тоже был свой двор, где он гонял мяч и играл в «войняшку». Какое-то странное чувство рождал вид царской мантии и короны на этикетках — они внушали такое не отчетное почтение, что даже трогать те бутылки было боязно. Ничем другим я не могу объяснить поступок отца — купив их в далекой загранице, выпив, привезти порожними домой. И не просто привезти, а еще в каком-то странном порыве хвастливо-восторженной откровенности, сообщить за нашим домашним застольем об их реальной цене.

Услышав это, мама едва не упала в обморок, но сдержалась, видимо, любопытство пересилило. Зато, сдержавшись, переспросила с плохо скрытой ненавистью:

— Сколько долларов штука?!

— Другой не было, — вдохновился интересом мой отец. — А лоцмана надо было угостить. Неудобно же.

(Надо знать мою маму. Она никогда не выбрасывает еду. Требует доедать. Сказалось пребывание в немецком концлагере. Начальник лагеря. И так тратить деньги!)

— Лоцмана? Угостить? На мостике?

— Ну, Маш, какой на мостике! Когда на якорь встали.

— А дешевле не было?

— Да ты, Маш, пойми… — Отец, видимо, почувствовал не бесспорность своего положения — 10 долларов помноженных на два — это целое состояние по тем временам. — Представь! Панамский канал… Туман. Лоцман… Англичанин. Как без него, на мель сядем, нам хана. И — Смирнов, говорит, Смирнов! Только Смирнов и больше ничего знать не желаю! Не поведу, говорит, через канал без Смирнова! Я пообещал, а откуда я знал, что за Смирнов? — оправдывался отец.

— Это же… пять… пар… Обуви!

— Ну ладно, Маруся, какие пять! Пять! Знаешь, как там бедно живут? Какая там дорогая обувь! Там, вообще, обувь страшно дорогая. Ужасно дорогая. Просто невыносимо трудно ходить по магазинам. Там столько нищих, там так бедно живут, ужас!

— Дороже водки? — спросила мама зловеще.

— Что дороже? Обувь? А как же, ты что! В пять раз!

— В пять?

— Ну, в четыре.

— Значит, твой матрос Петров получил больше тебя … — в сто раз! Он — на свои доллары — жене сапоги купил, дочери и бабке — туфли! Ку-пил!

— Да ладно, купил! Он их на помойке взял! Там все на помойках лежит. Поносил два дня, надоело, и в помойку кинул. Это ж — Запад, Маша, это не как у нас, там же это — пере-про-изводство! Там все богатые. В землю зарывают!

Отец — камикадзе, но как же я понимал его в тот момент! Я готов был бегать босиком по морозу, лишь бы эти две бутылки стояли на нашем столе среди салата оливье, селедки под шубой, жареных отбивных, винегрета, жареной рыбы в томате, пельменей и всего того, что выставлялось на стол, когда отец возвращался из очередного рейса. Я был готов ради них отказаться — даже! — от маминых котлет и пирогов, ну, хотя бы на день. Я все мог из-за этих бутылок, и я повис на маме, когда в сердцах кинулась она к моим бутылкам, чтобы проверить на крепость — так виделось! — голову моего отца. Кажется, в тот момент наступил момент истины: она навсегда возненавидела и Смирнова, и русскую водку из Америки, и всех пьяниц всего мира. Был большой скандал.

Но, несмотря на сложившуюся в семье атмосферу, было уже поздно. Слухи об этих волшебных бутылках достигли самых потаенных уголков нашего городка, и первым не выдержал искушения мой дядька Витя Монахов, шофер хлебовозки, муж маминой сестры.

— Слушай, Василич, говорят, водку привез не нашу? — вкрадчиво спросил он отца, и я замер: вдруг отдаст бутылки?

— Привез, — ответил отец, как ни в чем не бывало. — Попробуешь?

— А то.

Отец медленно и солидно раскрыл дверцы бара, и дядька зажмурился — вид сияющих нездешней красотой смирновок и его ослепил! Он жадно сглотнул слюну.

— А не жалко?

— Да ты чего? — беспечно ответил отец, с ловкостью фокусника отвинчивая пробку. Дядька подставил стакан. Все во мне напряглось. Забулькала прозрачная жидкость.

— …Вот это… водка! — выдохнул дядька. — Даже закусывать не хочется. Умеют же делать. Как, говоришь, называется?

— Да Смирнов. Ее там все пьют.

— Как все? Сколько ж она стоит?

— И не спрашивай! Еще?

— Спрашиваешь!

Бульки, глоток.

— …Уф! Вот это да! Но какая, зараза, приятная, не то, что наша — сивуха! Пшеничная, что ли?

— Смирнов!

— Да уж, Смирнов. Необычная, да. А название русское?

— Эмигрант наш. Там живет, в США. Бывший белый офицер, Петр Смирнов. Видишь, написано — Смир-нов, в смысле. По-американски: Smirnoff.

— Да-а, Василич, сила!

— Еще?

— Не-е, ты что? Себе оставь! Праздник, что ли, какой, не! Это как коньяк, чуть хлебнул и — праздник. Не-е, не проси, не буду! А что, не жалко еще?

— Да ладно!

— Нет-нет, ты чего! А. ну давай! Нет-нет, раз льешь, то — до краев, на посошок…

— Да не волнуйся, у меня ее полно!

— Как полно? Откуда?

И тут у отца появился скрытый недруг — мой дядька, которого он в следующую минуту сразит наповал, сообщив, что водка в американской бутылке — наша, рижского розлива и что он самолично переливал ее в красивую американскую посуду:

— Шутка ведь, Степаныч!

Дядька не поверил, махнул рукой.

— Брешешь!

Отец достал с самой нижней полки бара нашу, кургузую.

— Сравни!

Дядька выпил и сплюнул:

— Врешь ты! Это ж сивуха! А вот та — водка! Как ее — Смирнов?

Отец налил «американской». Дядька выпил и обозвал отца почему-то «евреем».

— Так и сказал бы: жалко! Я б тебя понял, а ты — как еврей, честное слово, насочинял с три короба!

— …Да ты смотри! — горячился отец, открыто сливая советскую «три шестьдесят два» в американскую посуду. — Видишь!

Налил в свою рюмку, ахнул и… замер.

— Ты чего? — спросил дядька.

— Не понял, — ответил отец и налил в рюмку из советской бутылки. Выпил и удивленно посмотрел на дядьку: — Опять не понял! Сивуха!

Выпил из смирновской и расплылся в блаженной улыбке:

— Совсем другое дело!

Дядька мудро усмехнулся:

— Кого надуть хотел? Я ж тебе, Василич, сразу сказал: вот это, — он ткнул пальцем в американскую бутылку, — вещь! А та — говно! Даже водку мы делать не умеем, портачи!

И ни последующие в запале объяснения отца, ни я, представленный в качестве свидетеля шутки, ни демонстративное переливание из бутылки в бутылку — уже ничто не могло сбить его с толку:

— Смирнов — это вещь! Во, дают американцы, даже водку русскую делать научились!

Эти волшебные бутылки — водка в них не переводилась никогда — хранились у нас не год и не два. Водка и не могла перевестись, потому что на дворе было удивительно-волшебное время вечной жизни и праздника всего импортного, запретного, дефицитного и просто — недоступного. Она и не могла кончиться, потому что весь город теперь жил счастливой вестью: у Василича она есть всегда — Настоящая! Американская! Смирнов! Где он ее берет в таких промышленных объемах — уже и не важно было. Привозит.

И разносили дальше эту красивую легенду — что нет в мире под солнцем ничего лучше водки Смирнов! Ни я, ни отец не в силах были теперь развенчать эту самую красивую легенду нашего городка. А мы ее и не развенчивали.

Так, волею судеб, познакомился я с американским Smirnoff. Было мне лет 13. И был это 1968 год. Огромный портрет Брежнева с протянутой рукой висел на стене соседнего здания, уже был Карибский кризис, уже убили Джона Кеннеди, и высадились на Луну американцы, а мы в отместку отправили туда свой луноход. И все жили в ожидании войны с американцами. Мы радовались каждому новому дню, потому что опять на нас не упала атомная бомба. Или мы не сбросили на америкашек.

Те очень подло воевали с вьетнамским народом, сбрасывая на головы детей напалм, и мы за это их ненавидели, выступая на собраниях в школе, но продолжали любить как заблудших детишек, тайно восхищаясь всем американским.


Третья встреча со Smirnoff состоялась четверть века спустя, уже во времена Б.Н. Ельцина. Это было в 1992 году, и эта встреча едва не кончилась для меня трагично. Но об этом я еще расскажу. Еще расскажу про Прагу 1968 года, про то, как я попал в военный госпиталь и выжил по той причине, что писал для старослужащих порнографические рассказы про девушку и ослика, ну и еще что-нибудь вспомню.

Я разменял уже шестой десяток, вспомнить есть, что...


Рецензии