Точка слома. Глава 19

Глава 19.
«Смерть - свобода!
Смерть как источник в пустыне
Смерть как тепло любимой
Смерть как дворцы бездомным
Смерть как хлеб голодным».
--К.Ступин.
«Составили бланк, описали его с головы до ног, обработали раны, даже пару швов наложили» - медленно говорил Кирвес, идя впереди команды оперов. Молчаливый Горенштейн, из последних сил сдерживающий свою внутреннюю смерть, шел вперед, пытаясь казаться сильным и серьезным, в то время когда внутри все разрушено и разбуровлено, а пропитое и посиневшее лицо, вперемешку с трясущимися руками, засохшими пятнами блевотины на мундире и абсолютно пустым взглядом, выдавали в нем человека пропащего и более никому не нужного, для которого смерть –спасение, единственное, которое только бывает на этой Земле. На самом деле, какие есть варианты спасения у таких людей, как они, как Летов и Горенштейн? Неужто от гибели, от чувства потери всего, что было на свете, может помочь алкоголь или память о прошлом? Неужто, потеряв два раза все самое дорогое, все, что ты строил и чего добивался всю жизнь, можно найти что-то схожее по важности в третий раз? Конечно же нет. Поэтому те, кто понимал это, никоим разом Горенштейна не винили, даже не замечая побоев на его лице, пустого взгляда, не чувствуя перегара. Единственное, за что опасался Ошкин так это за то, что Горенштейн может повести себя как Летов при допросе того коллабрациониста: набросится на Павлюшина с ревом и пеной на губах, пытаясь убить.
Замок загрохотал, ключи в связке ударились друг о друга, постовые у толстенной деревянной двери камеры, опоясанной старыми железными браслетами, выдавленной, словно след на песке, яме для глазка, выпрямились, встав по стойке «смирно», дверь камеры отворилась, и в лица милиционерам пахнул мрак и холод камеры. Рядовой занес в угол небольшой столик, писарь быстро наложил его чернильницей-непроливашкой, пером и бланками допроса, а вскоре дверь снова заперлась.
Павлюшин же продолжал сидеть как ни в чем не бывало на нарах камеры. Увидев знакомые лица он лишь еле заметно усмехнулся, бросил на пыльный пол ноги и стал ждать.
«Меня зовут Вениамин Горенштейн, я капитан милиции. Сейчас мы будем проводить ваш допрос: на все вопросы отвечать четко, кратко, от ответа не уходить, ложных показаний не давать» - протароторил Горенштейн и кивнул писарю, уже макнувшему в чернильницу перо.
«Итак, ваше полн…» - уже думал начать Горенштейн, как вдруг его прервал Павлюшин.
-Какой сегодня был чудный денек – пробормотал душегуб. – Однако он был бы куда лучше, если бы вы мне сегодня не помешали, и я кого-нибудь еще убил. Все-таки голоса никогда не врут, они правы во всем и всегда, что этот мир - это какой-то идиотизм, а люди, живущие в нем, лишь мелкие насекомые, вроде тараканов, которых я столь часто давил, пока не надоело, зачем их давить, если повсюду стекло?! Вы, кстати, знаете, как интересно и прекрасно бить стеклянные бутылки? От этого получаешь такое… удовольствие и умиротворение, что чувствуешь себя абсолютно спокойным и счастливым человеком, словно ты не бутылки бьешь, а головы вам, мерзким ничтожествам, которые пришли мне задавать вопросы, но на все вопросы будут вопросы, на все ответы будут ответы, а на все просьбы будут действия,  и когда вы поймете, что я был прав, и попросите меня о помощи, то первым, кого я спасу, будете вы, и ваши несчастные черепные ящики, которые так легко ломаются одним ударом топора, станут раскрошенными в пух и прах.
-Молчать! – еле сдерживая себя прокричал Горенштейн. – Я же сказал отвечать четко, что за театр одного актера вы здесь развели?
-Знаете, когда был такой театр? Когда я убивал ту бабу, из мерзкой комнаты которой вы ушли утром.
Ясное дело, что Горенштейна это вывело. Тишину камеры разорвал его крик, Летов уже изготовился поймать Горенштейна, дабы тот не удушил Павлюшина. Опять мощный рывок Горенштейна вперед, его злостный крик смешался со смехом Павлюшина и скрипом двери камеры, туда же вклеился и матерок Ошкина, и странное мычанье писаря, и рвущее всю эту цепочку звуков молчание Летова.
Он схватил Горенштейна за пояс, ударил коленом в живот и потащил к двери. От удара Горенштейна парализовало, он не мог дышать и двигаться, поэтому постовые его быстро вытащили из камеры, заперли ее дверь и оттащили куда-то к лестнице.
«Вот видишь, как слово может ранить. Я вот думаю, зачем мне топор, если я могу рубить вас словами?» - усмехнулся сам себе Павлюшин, оглядывая своего недавнего собеседника.
«Послушай, урод, я спрашиваю, ты отвечаешь, усек?» - поднимая из глубин памяти весь воровской жаргон, услышанный в лагере, злостно проговорил Летов.
-А ты мне что? Может подставишь свою голову под мой топор? – с насмешкой спросил Павлюшин.
-Ответишь сейчас нормально, быть может, приду к тебе и поболтаем за жизнь. Будешь выеживаться, до самой казни ни с кем, ни с кем, сука, не поговоришь.
Павлюшин улыбнулся, стер кровавую соплю, вытекшую из разбитого носа, и ответил: «Спрашивай».
-Ваше полное имя, год и место рождения – начал Летов.
-Павлюшин, Северьян Андреевич, 1912 год, село Пяткино, Витебской области.
-Место жительства?
-Первомайский район города Новосибирска, поселение работников ОРС Паровозоремонтного завода.
-Национальность и гражданство.
-Белорус, гражданин аСаСэР.
-Род занятий?
-Убийца… - ответил Павлюшин, потом засмеялся, таким смехом, что даже Летов ужаснулся. Лицо его было словно резиновое: постоянно дергалось, но не показывало ни единой эмоции, глаза стеклянные, всегда остававшиеся одинаковыми, смех был натянутый, полный злобы и, что самое главное, полный какой-то гордости, гордости за себя, за то, что он делал. – На самом деле безработный.
-Социальное происхождение?
-Из крестьян.
-Состав семьи?
-Никого.
-Сколько человек вы убили в период с начала ноября 1949 года?
-Ну, за точно число браться не буду, я ж не считал. Наверное, около пятнадцати.
-То есть вы признаете свою вину в этих убийствах?
-Если для вас в таких делах есть вина, то да, признаю. Хотя, скоро вы мне спасибо еще скажете.
-Что послужило причиной для данных убийств?
-Осознание вашей ничтожности.
-Конкретнее.
-Люди в этом мире ничтожества, они не имеют права жить, не имеют права существовать, они лишь жалкие отбросы, ничтожества, уроды, опухоли мира. Нет иного спасения, как очистить мир от людей.
-Почему вы убивали конкертно этих граждан?
-Кто один в доме жил, того и убивал. Женщин надо убивать последними, они слабее, приятнее наблюдать за их мучениями. Убил ты мужика, баба плачет, потом и от голода сдохнуть может. Это же прекрасно, разве не в этом блаженствие жизни?
-Тогда зачем вы убили двух женщин: гражданку Жохрину и Яковлеву?
-Первая это та, которую я зарубил, когда нарвался на двух ваших свиней?
-На двух патрульных.
-Да просто под руку попалась. Не люблю, когда кто-то видит мое лицо, в лучшие моменты моей жизни.
-А что с Яковлевой?
-Я подумал, а что если убить человека косвенно? Спросил у того придурка постового, кто меня ловит, проследил за вашим курносым кудрявликом, нашел его бабу, и, зарубив ее, убил сразу двух зайцев: ее прямо и его, как я сказал, косвенно.
Летов взглянул на часы: не прошло и десяти минут от начала допроса, а внутри него уже таился какой-то ужас: и от осознания того, что похожие мысли посещали его, и от осознания того, какой человек сейчас сидит перед ним и что он говорит. Однако Летов, чувствующий схожесть с душегубом и переживший множество ужасов жизни, не был так сильно поражен происходящим - он с самого начала представлял, с каким преступником имеет дело. Летов с самого начала знал, что этот убийца – он, только осмелившийся. Что тот, кого он ловит, такой же, как и он, только неумеющий или переставший уметь себя контролировать и сдерживать.
Ошкину же было хуже. Несмотря на долгие годы работы в органах, опыт Гражданской войны, он не был готов к такому. Летову то было легко: бери себя и просто удаляй редкие и хилые рамки, оставшиеся в своем сознании, и тогда получишь Павлюшина; а Ошкин не мог поверить услышанному: он слышал этот ненавистнический бред, видел резиновое и абсолютно спокойное лицо с глазами душегуба, рассказывающего о своих злодеяниях так весело и открыто! Если сейчас так ужасно, то что будет на следственных экспериментах?
-Скажите, когда вы поняли, что люди, как вы выразились, «опухоль на мире»?
-Хм… - усмехнулся Павлюшин, словно пытаясь вспомнить. – Наверное, когда появились Они.
-Кто «Они»?
-Голоса. С недавних пор внутри моей головы поселились голоса, говорящие мне многое. Они мне объяснили то, что я понимал сам, но боялся сказать себе. Я знал это с рождения, но сказать себе боялся, ибо мыслил вашими тупыми мозгами, но как только у меня появились Они, я стал мыслить выше вас, умнее вас, я стал знать гораздо больше и я понял, что все вы – ничтожетсва, пытающиеся скрыть это своим «мышлением».
-Как давно у вас появились Голоса?
-С октября где-то, наверное.
Ошкин переглянулся с писарем. Летов еще никогда не видел подполковника таким испуганным и изумленным: казалось, что он вот-вот закричит от нереальности услышанного и повторит судьбу Горенштейна.
-Какие ранения у вас были на войне? – уже заранее зная ответ спросил Летов.
-Под Курском мне осколок в голову прилетел. Долго в бессознанке был, очнулся в вагоне уже, когда в эвакогоспиталь везли. Врачи сказали, что выжил я каким-то чудом, но предупредили, что голова сильно болеть будет. И комиссовали. Голова и вправду болит, но периодами. То не болит, то как вступит, так аж сознание иногда теряю. Но это хорошо: пока лежишь в безсознанке, то отдыхаешь, набираешься сил для дел более важных, чем отдых.
-Скажите, почему вы переехали в Новосибирск?
-Где работа была, туда и поехал. Тогда ж война еще не кончилась, жрать нечего было.
-Что с вашими родственниками? И есть ли у вас родственники в Новосибирске?
-Мать с отцом еще давно сгинули, жену я убил, когда вернулся.
-Зачем?
-Она там немцев к себе подселила и родила она ребенка какого-то от них. Когда я вернулся, то она меня даже в дом пускать не хотела: говорит, мол, не люблю тебя больше, херли пришел. Ну, я ее, козявку эту, топором рубанул, керосином все облил, чемодан свой взял, да поджег.
-Какие убийства вы еще совершали до 7-го ноября сего года?
-Я уж не помню. Может Льдов?
-Вы его убили?
-Да. Он был тупой, самый большой отброс из всех.
-Куда вы дели его тело?
-Утопил, это было не столь сложно.
-Скажите, почему вы отрубали кисти своим жертвам и подкладывали под их головы четверостишья из стихотворения Маяковского?
-Я на каком-то концерте увидел как мальчик, кричащий эти странные слова, чей смысл я так и не понял до конца, чуть не умер. Мне тогда это так понравилось, этот мальчик убедил меня в вашей слабости, помог Им убедить меня, что очищать мир от вас – легко и крайне важно. Так что это вроде дани памяти, или отблагодарения тому парню.
-Зачем вы срезали себе подушечки пальцев, вы же постоянно носили перчатки?
-Перчатки все в крови были, а четверостишья не должны быть запачканы кровью, я не хотел пачкать Великое. Так что я перчатку снимал и рукой клал.
          «Заканчивайте, продолжим перед следственным экспериментом» - скомандовал Ошкин и вскоре камера очистилась ото всех, кроме Павлюшина. Он же, прожигая Летова взглядом, крикнул ему вслед: «До встречи!».
Дверь хлопнула, постовые топнули ногами и из-за угла выскочил Горенштейн. На руке его запеклась кровь, глаза быстро-быстро бегали по коридору, ноги заплетались, а губы тряслись: Горенштейн хотел что-то сказать, но не мог.
«Прочь иди, идиот! Ишь чего удумал: этого урода не бить, а допрашивать надо! Проваливай с глаз моих!» - зверски накричал на Горенштейна Ошкин, причем все, кто это видел, от Летова до последнего постового, взглянули на Ошкина каким-то дико изумленным взглядом: еще никогда они не видели его столь взбешенным.
-Чего уставились, вашу мать?! – все также громко прокричал Ошкин. – Думаете раз капитан милиции все можно?! А хрен вам, у меня таких понятий нет!
Ошкин с писарем вырвались вперед, оттолкнув к стене Горенштейна, похожего на избитого старика-побирушку: сгорбленный, трясущийся, с лицом полным мрака и отчаянья.
«Поехали домой, дружище» - мило сказал Летов, уводя за собой Горенштейна. Не желая видеть взбешенного допросом и действительно ужаснувшегося услышанным Ошкина, Летов пешком отвел Горенштейна в свою комнату, положил на кровать, отдал свою бутылку водки и направился обратно.
Когда камера вновь отворилась, Павлюшин лежал на нарах. Руки его были сложены в замок на груди, ноги, укутанные в порванные галифе, свисали вниз, темные волосы терялись в темноте, лицо, на которое был брошен тусклый свет, прорывающийся из коридора, даже ни шелохнулось.
«Не думал, что ты так скоро придешь» - пробормотал Павлюшин.
-Не получилось нормально поболтать у нас.
-Знаешь, я вот, когда убегал, думал, что вы и вправду не захотите моей помощи. А сейчас поглядел на вас, уродов, и понял, что скоро, скоро вы ко мне прибежите и скажите, что я был прав, попросите моей помощи. Я даже сопротивляться вам не буду: все равно знаю, что скоро прибежите ко мне, умолять будете.
-Ты в этом так уверен?
-Да я это просто знаю.
Павлюшин поднялся с нар, сел на них и оглядел своим стекляным взглядом Летова. Посиневшее, с запекшейся кровью лицо, старые, поношенные, именно поношенные руки, пустой взгляд и длинные грязные волосы, покрывающие голову – таким виделся Летову Павлюшин.
«Помнишь я говорил тебе, что мы с тобой на войне не выжили, а заново родились?» - спросил Павлюшин.
-Помню – бросил Летов, вспоминая сегодняшнюю утреннюю сцену.
-Неужели ты с этим не согласен?
-Согласен, тут спорить не о чем. Вопрос только в том, кто на ней родился, а кто выродился.
-Вопрос глупый, мне ж тебя не переубедить. Я для тебя враг, твой мелочный, мерзкий мозг никогда не будет мыслишь шире рамок мозга скота, скота и скота, которого так много в этой стране.
-Ты на войне многое повидал?
-Повидал… - мрачно протянул Павлюшин, словно заглядывая в глубины своей памяти. – Был у меня друг в деревне, Пашкой звали, и пошли мы оба добровольцами. Я то служил уже, меня быстро на передовую направили, а его, он помоложе был, в учебку кинули. Спустя недели три мы отступали уже, и вышли на поезд с ранеными. Большой такой состав, в вагонах стоны, шум, медсестры бегают. Мы уж думали помочь им погрузить в вагоны новых раненых, как вдруг налетели «Юнкерса» и понеслась душа в рай. Разбежались все, раненые, кто ходить мог, бросались из вагонов, а кто не мог, выползали просто. Вагоны разлетались, медсестер на части рвало иногда. Я пережил налет, хоть меня и засыпало обломками камней тогда сильно. Поднялся к поезду и смотрю, около вагона раненый лежит, с совсем знакомым лицом! А это Пашка был. Я ему кричу, мол, дружище, все дела, а он в ответ: «Север, это ты?». Оказалось, что он не видел нихрена: ослеп, а во время бомбежки ему в спину осколок прилетел. Ну, я его приподнял с земли, обнял и главное сказать ничего не мог: просто не знал, что говорить-то можно. А он лишь стонал от боли и бормотал: «Север, Север, Север». Ну, и помер у меня на руках. Тогда жалко было, а сейчас понимаю, что он был таким же жалким, как и вы все, таким же ничтожеством. Сам бы его зарубил.
-А я на войне друга лучшего тоже потерял. Тащил его очень долго на себе, убитым уже. Зато хоть похоронили как человека.
-Да, он тоже ничтожеством был, как и ты. У отбросов и друзья отбросы.
Летов уж хотел наброситься на Павлюшина, но свою злость, закипающую с каждым разом все сильнее, он сумел подавить: надо было еще выдавить подробностей из этого душегуба.
«Скажи, тебе было хорошо, когда ты жену убивал?» - неожиданно спросил Летов.
-Когда убивал… - с абсолютно спокойным лицом протянул Павлюшин – нет, я тогда еще не понимал всех законов жизни, не понимал всей вашей ничтожности. Убивал чисто от злобы, от ненависти. Вот когда Льдова рубанул, вот тогда уже приятно было, да. Словно, знаешь, вот когда ученый какой-то, ну, вроде Менделеева, понял свое открытие и доказал его на практике. Вот также и я: я понял всю вашу низость и доказал это для себя тем, что с таким наслаждением, такой прекрасностью убил эту личинку.
-А прятал зачем?
-Так я ж не понимал, что могу оказаться полезным вам, что вы сами потом меня о помощи попросите. Знал бы сразу, я бы к вам пришел, вы бы мне может оружие выдали.
-А когда ментов убивал, ну, вроде того паренька, которого ты на линии железки застрелил, то что чувствовал?
-Я тогда был в азарте, в игре. Во мне злоба с жаждой спасения кипела. Поэтому я просто их убивал, без каких-то мыслей. Да и зачем ты спрашиваешь про чувства, идиот? Чувства – это глупость, мерзость, они мешают спасению мира, его очищению. Особенно мерзкое чувство это привязанность, им болеют все люди.
-А ты не человек что ли?
-А ты считаешь мертвецов, пусть ходячих и делающих великие дела, людьми?
Летов уже думал спросить, что будет, если «мы тебя не попросим нам помогать», но потом понял, что так может посеять сомнения в его больном мозгу, и Павлюшин опять начнет сопротивляться. А это ох как плохо – впереди еще был почти десяток следственных экспериментов.
«Хочешь я тебе расскажу про две первых смерти в моей жизни?» - неожиданно спросил Павлюшин.
-Про жену со Льдовым что ли? – предвкушая ответил Летов.
-Да нет, про мать с немцем.
-Ну, давай – Летов уже приготовился к жестокому рассказу.
-Когда маму убили, мне чуть больше двадцати было. Жуткое зрелище: отец мне о голову бутылку разбил, я на пол упал, кровь текла. Все смутно помню, но как он мамку первый раз ножом еб…л помню хорошо.
-А за что он ее так?
-Я не знаю, он пьяный был. А может, как и я, понял всю низость этого мира… не знаю. В любом случае, я его не виню. Жаль, что он мертв уже. Может сейчас бы больше поубивали, пользы бы больше было. Впрочем, когда меня отпустят, я наверстаю, все наверстаю.
-А с немцем что?
-О, там все интереснее было. Мы отступали тогда и принялись окапываться. Ну, вырыли там себе ячеек каких-то, а тут бац: из лесополосы немцы рванули. Автоматчики дальше остались, палили по нам, штурмовики с карабинами вперед двинулись. Нас то один взвод был, вскоре полегла половина, а оставшиеся, которые копали быстрее, укрылись у себя в яме. И вот ко мне в ячейку немец прыгает, пытается прикладом долбануть, а я ж не лыком шитый, вытащил из сапога штык, да всадил ему в спину. Потом подкрепление пришло, немцы отошли, а нас человек шесть осталось. Немца того свои же простреляли пулями, а парнишки, которые тоже в первой бой вели, блевали потом, но я спокойно к этому отнесся – пожил я подольше ихнего.
Летов уж думал вспомнить свой первый бой, да передумал – лишний раз войну вспоминать это себе же хуже делать.
Минута прошла молча. Павлюшин сверлил взглядом Летова, а тот сидел согнувшись, словно гнилое дерево, пытаясь подавить подходившие к мозгу галлюцинации, затем резко вскочил, несколько раз громко ударил по двери и вышел прочь, даже не посмотрев на ухмыльнувшегося Павлюшина.
… -«С 08.11.1949 года в Первомайском районе Новосибирска, особенно в северном его секторе, в собственных жилищах были обнаружены тела одиннадцати человек, еще двое были найдены в нежилой постройке, одно тело было найдено на территории проживания подозреваемого. Эти многоэпизодные преступления имели схожие черты: все были совершены путем удара тупогранным предметом по затылку и шейным позвонкам с примерно одинаковой силой; все были совершены в условиях неочевидности мотива – преступник не забирал драгоценностей, денег и других ценных вещей из мест проживания и из одежды убитых, за исключением убийства гр. Яковлевой; около всех убитых, за исключением сотрудников милиции, убитых при преследовании преступника, имелось наличие сигнатуры – вырванных четверостиший из стихотворения В.Маяковского «Левый марш», а также у трупов отсутствовала кисть левой руки. На основании явно выраженного садизма Павлюшина, убивавшего с особой и необоснованной жестокостью, а также первого допроса, могу сделать вывод, что пойманный преступник является психическим ненормальным, ярко выражено присутствие галлюцинаций вербального характера, острых психозов, а также навязчивых идей ненавистнического характера» - читал с помятого листка своим медлительным и постоянно уставшим голосом Кирвес. – Вот, набросал проект криминалистического анализа убийств. Буду заканчивать уже после окончания расследования, но важно понимать, что этот случай просто уникальный: я ни разу не слышал о подобных многоэпизодных преступлениях.
-То, что у этого урода крыша поехала это понятно, – начал Ошкин – однако есть одно «но» - если он такой псих, то какого лешего мы не могли его поймать почти два месяца?
-Потому что нами двигал разум, – усмехнулся сам себе Летов – а им «голоса», ненависть и бредовые идеи.
-Ты так и скажешь, когда к нам из Новосибирска приедут смотреть на этого урода?
-Думаю, Ладейников и так поймет.
Ошкин в ответ еле заметно улыбнулся и промолчал. Вскоре часы показали ровно десять утра и кабинет опустел: милиционеры двинулись к автозаку. Наступал день первого следственного эксперимента.
Павлюшин словно робот, особо не сгибая ног и держа прямой не оголенную шею, шел вперед. Руки его были сцеплены наручниками за спиной, по левое и правое плечо шли самые сильные из патрульных, вооруженные автоматами с боевыми патронами, еще человек десять таких были брошены к бараку Павлюшина для его охраны на случай побега. Перекинувшись взглядом с Летовым, курящим в стороне от ветра, и Ошкиным, опирающимся на трость, душегуб заполз в клетку автозака гордо усмехнувшись – Горенштейна среди милиционеров не было. Значит, тактика «убийства двух зайцев» сработала.
В левый угол комнаты барака встал Юлов, на подоконник и загаженный стол поставили два мощных фонаря, ибо тусклый уличный свет и свет запыленной керосинки не давали необходимого освещения. Писарь встал напротив Юлова, готовясь записывать происходящее, дверь из комнаты и окно загородили двое патрульных с автоматами наперевес. Осколки водочных бутылок подмели, тараканов, насколько это возможно, потравили, все пищевые отходы со стола и пола убрали, а простыню с кушетки увезли в УВД в качестве вещдока – на ней запеклась кровь убитого милиционера. В целом, эту несчастную, изуродованную асоциальным образом жизни, комнату облагородили насколько это было возможно, а вместо топора Павлюшину выдали небольшую палку.
«Итак, покажи, как происходило убийство Льдова» - приказал Летов. Роль Льдова играл один из постовых, Павлюшину расцепили руки, выдали палку и тот спокойно, без эмоций принялся описывать все в цвете: где сидел Льдов, где стоял топор, потом показал, что первый удар нанес поперек лица в район носа, показал, как тащил его из комнаты и указал на то место, где стояла повозка. Дабы больше не возвращаться в это богом забытое место решили восстановить и события убийства ефрейтора Михайлова. Получилось это и легко, и сложно: из-за частых провалов в памяти Павлюшин многого просто не помнил. Летов сразу узнал в нем себя: он тоже не помнил те моменты, когда проваливался в «свой мир».
Одинокая веревка, привязанная к стропилам, продолжала свисать. К ней он привязал несчастного, затем «побеседовал с ним, о чем не помню», потом «не помню, как его убил и что было дальше, однако очнулся я в коридоре», следом «снял его с веревок и потащил к сортиру». Далее – без подробностей. На вопросы о столь частых повреждениях стен и пола коридора Павлюшин ответа не дал – он просто не помнил, как разносил все в округе топором и как сам себе заехал по лицу.
Следом автозак с милицейской «Победой» двинулся к небольшому озерцу на окраине района, где Павлюшин утопил убитого. Отметив его на карте, решили дождаться подрывной бригады и водолазов из Минречфлота, поехав на место, где Павлюшин скрывался от милиции в последние дни своей свободы.
На улице вдруг резко посветлело: солнце, словно впервые, вырвалось из плена мрака и бросало свои яркие, бессмысленные лучи на улицы Первомайки. Разъезженные дороги, с выступающими из под свежего снега колеями, бутафорские тротуары, сделанные очень умело: по краю центральных улиц, вдоль заборов частного сектора, свежих стен новехоньких «Сталинок», обшарпанных бревен бараков и коммуналок, шли ровные дорожки, сделанные путем отгораживания этого участка от размытой и заледеневшей дороги невысокими досками и засыпания в этот участок шлака, свезенного из близлежайших котельных. Местами, где шлак был выбит или вылетел, образовав ямы, виднелись «заплаты», поставленные жителями домишек с помощью золы из своих печек или буржуек. На более окраинных улицах, для которых шлака не хватало, или где тротуары делались силами жителей, такие тротуары были либо целиком из золы, либо из смеси золы со шлаком, ибо иногда, все-таки, некоторым жильцам удавалось заполучить и угля для своих буржуек. На самых же окраинах, или вдоль забора Паровозоремонтного со Стрелочным заводов, шли старые, деревянные тротуары, намокавшие с каждой осенью и весной. В поселке РМЗ же, где с недавних пор на втором этаже недавно построенной «Сталинки» жил Ошкин, готовились мостить улицы булыжниками: поговаривали, что новосибирский дорожно-строительный трест начнет работы уже меньше, чем через год. Пока же там господствовали шлаковые, и что необычно для Первомайки, песчаные тротуары, пролегавшие под слоем снега. Однако на самых окраинах, где и вел свое скудное существование бывший разнорабочий Паровозоремонтного завода, расцветало бездорожье и размытые улицы, проходившие мимо бараков для работников ОРСа, и однотипных коммуналок, сложенных из шлакоблоков или камышитовых плит, которые своей прямолинейностью и сливающимися острыми крышами, напоминали спальные аррондисманы Латинской Америки.
Вот по такой искалеченной водой и временем дороге, качаясь и скача на заледеневших кочках, катились две милицейских машины. Павлюшин смирно сидел в холодном кузове автозака, безотрывно смотря в противоположную железную стену, за дверью клетки, стукаясь друг о друга, сидели четверо патрульных, пытающихся изо всех сил не заснуть.
Продравшись к заброшенному зданию, в котором и жил Павлюшин перед попыткой прорыва на левый берег Оби, душегуба вновь вывели на улицу. Морозец покрывал лица милиционеров, вороны, недовольные очередным прибытием чужаков, громко каркали, кружась на вершинах деревьев и стряхивая с них клочья снега.
«Руки-то расцепите, иначе как мне достать его» - с веселым голосом сказал Павлюшин, предвкушая ужас у большинства участников следственной группы. Руки расцепили, и душегуб пополз к небольшому сугробу, идущему вдоль стены. Покопавшись в снегу, Павлюшин вскоре достал оттуда небольшой саквояж изумрудного цвета, аккуратно поставил его на снег и уже думал открыть, как ему опять вывернули руки и моментально сцепили.
«Яспер, там твоя работа» - мрачно выдавил Ошкин.
Кирвес, одев шапку-ушанку на заснеженную голову, опустился у саквояжа на колени. Пара щелчков, замок открыт и на свет вырвалось сразу несколько бликов: весь саквояж был заполонен стеклянными банками.
«Они» - быстро сказал Кирвес, захлопнул саквояж и зашагал с ним к машине.
-Откуда ты, сволота, столько формалина-то нашел? – мрачно спросил Ошкин.
-Из больницы ночью довольно легко что-то украсть – усмехнувшись бросил закованный в наручники Павлюшин, галифе которого еще сильнее побелели от снега.
Юлов остался фотографировать место нахождения вещдока, а остальные повели Павлюшина на место его лежанки. Там и кострище сфотографировали, и дыру в потолке, сквозь которую пролезал Павлюшин, а Юлов даже заполз на крышу и сделал ее панорамный снимок.
Следующими точками оставались места всех убийств. Их решили объезжать в хронологическом порядке: первым был дом №14 по Физкультурной улице, где в начале ноября был убит слесарь паровозоремонтного завода Василий Дроздов.
«Сейчас показывай, как все было, со всеми подробностями, какие помнишь» - приказал Ошкин.
И понеслась. Павлюшин очень хорошо запомнил свое первое убийство, можно сказать, до мельчайших подробностей. Рассказал, как украл шапку Дроздова на заводе, как под предлогом ее возвращения вошел в квартиру, как совершил первый удар и как уходил обратно окружными путями.
-Бил сильно, много раз, сколько точно не считал, крови было много, я вроде бы и мозги видел - спокойно рассказывал Павлюшин, стоя у очерченного мелом силуэта. – Из дома ничего не взял, да и мне не нужно было.
На улицу его выводили уже сквозь немаленькую толпу женщин с детьми из окрестных домов: они сбежались к дому убиенного, увидев кучу милицейских машин, и теперь стояли кучками, пытаясь разглядеть душегуба за туловищами постовых. Сам Павлюшин, быстро шагая к открытому кузову автозака, улыбаясь оглядывал толпу – пес знает, что творилось в его голове в этот момент, но очень вероятно, что думал он об их убийстве или о чем-то в этом духе.
Пока Летов разъезжал с опергруппой по местам преступления, Горенштейн лежал в комнате. Лежал и пил, надеясь, что его это «отключит» от реальности. Однако пошло все совсем иначе: ему стало плохо, постоянно рвало, изредка он кричал от боли, а потом и вовсе упал с кушетки в лужу собственной рвоты. Благо соседка по комнате, услышав, что с Горенштейном что-то не ладное, воспользовалась проведенным милицией телефоном в коридоре и вызвала «Скорую». Следующие двенадцать часов он провел в городской больнице, откуда вышел уже вечером: благо главврач хорошо знал капитана милиции. Первый раз они встретились еще на 10-й день пребывания Горенштейна в Новосибирске, когда врачи боролись за жизнь избитой продавщицы магазина. Женщину так и не спасли, поэтому главврач по фамилии Войцехович, попросил, чтобы ему разрешили присутствовать на суде над бандой грабителей. Однако на этот раз разговор у них с Горенштейном не очень заладился: Войцехович с презрением посмотрел на капитана милции, когда выписывал его и даже руку как-то неохотно пожал. Однако сам Горенштейн, переживший острое отравление желудка, этого не заметил, или его сознание, которое и так пожирала полная безысходность, просто не придало значения такой мелочи, как презрение коллег: Горенштейн уже твердо осознавал, что в этом мире, который для него в одночасье из серого превратился в беспросветно мрачный, жить ему осталось недолго.
Вернувшись в комнату, он застал Летова за отмыванием половой тряпки от рвоты, недавно выливавшейся из отравленного организма капитана милиции.
«Серег, ты б меня дождался, я бы помог» - еле выдавил Горенштейн.
-Не беда, Веня – спокойно ответил Летов, разбрасывая тряпку на ржавые ведра, - я вот однажды помогал санитарам кровь с полов в госпитале стирать, недалеко от операционного стола, вот там было плохо, да. А тут нормально, тем более водченкой попахивает.
«Есть будешь?» - спросил Летов, отмывая руки.
-Не могу – ответил Горенштейн.
Оба они молчали минут пять: Летов все это время рылся в своих вещах, ища свежие портянки: нынешние местами уже просто протерлись до дыр, а местами были прилично заляпаны кровью.
«Пока в больнице лежал, решил посмотреть свою единственную нормальную фотокарточку с семьей» - совершенно неожиданно сказал Горенштейн.
-Это та, которую ты мне на фронте показывал? – радуясь тому, что его друг заговорил, решил продолжить беседу Летов.
-Да нет, вот эту – немного трясущимися руками показал Горенштейн.
Летов сел рядом с ним на кушетку и увидел немного желтоватый снимок. В центре, само собой, стоял еще молодой Горенштейн в милицейской форме 30-х, рядом с ним немного улыбающаяся молодая девушка, с зачесанными назад волосами и в синем платье на пуговицах, рядом «припарковалась» маленькая кругловатая колясочка, из которой выглядывало испуганное личико в белом чепчике. По краям коляски, прижимаясь к полам платья мамы, испуганно стояли двое мальчиков: оба в коричневых куртках и черных штанишках, с другой стороны от Горенштейна стояла полноватая женщина в пиджаке и темной юбке, рядом с ней серьезный мужчина лет 50-ти в строгом костюме с широким галстуком. Все эти лица смотрели на Летова, и он своим мертвым нутром чувствовал, что все, абсолютно все, кто был на этом фото, тоже мертвы, даже самый статный лейтенант ростовской милиции.
«Знаешь, где я нашел это фото?» - мрачно спросил Горенштейн.
-Рассказывай.
-Я когда в свой дом вернулся, сначала плакал дня три, потом очнулся, решил хоть как-то прибрать тот бардак, что остался от жития ССовцев. Их вроде трое или четверо там обитало, а комнату мою после освобождения и не использовали толком. И вот я, очнувшись, принялся убираться и увидел, что вся наша посуда побита, большая часть вещей разворована, а те, что остались, уже молью изъедены. Книги все на растопку растащили, половину полок туда же, остальные все исцарапаны были. Единственный альбом наш семейный тоже на растопку пустили, ни одного снимка, сволочи, не оставили. Ну, думаю, одна та помятая фронтовая фотокарточка и осталась от нас с Люсей. А потом увидел, как что-то торчит меж щелей пола. Достал, а там бац: она! Вот эта самая, самая наша полная фотокарточка. Она одна и осталась, да та, что я на фронт забрал.
Пока Горенштейн замер и молчал, вероятно, уйдя куда-то в прошлое, Летов перевернул снимок и увидел надпись, сделанную размашистым почерком: «1939 год, Ростов-на-Дону. Слева на право: Яков, Наталия, Вениамин, Людмила, Яков младш., Марк, Таня. На долгую память!»
«Никого не осталось, Серега, никого… даже меня. Знаешь, какого это потерять все?» - с комком в горле спросил Горенштейн.
-Знаю, дружище – спокойно ответил Летов – я и так все потерял. Любовь, друга, честь, мать, себя, скоро, наверное, и существование свое потеряю.
-Что с нами не так, отчего одно дерьмо по жизни?
-Думаю, Павлюшин в одном прав: мы на войне не выжили. Мы на ней заново родились.
Никто не знает, услышал ли это Горенштейн, но он ничего не ответил: лишь вложил в паспорт фотокарточку, упал на подушку и почти моментально уснул. Летов же, погасив свет, и вновь испачкав руки о фарфоровый выключатель, измазанный какой-то едой, тоже свалился на кушетку, но, зная, что не уснет, принялся таращиться в потолок, ожидая рассвета.


Рецензии