Магнитогорск, пединститут и прочее

               

               
                Необходимое разъяснение

     Если к тому времени Россия не развалится, как это внезапно случилось с СССР, то страна обязательно вспомнит о легендарной и героической Магнитке, какой её воспринимали в тридцатые – восьмидесятые годы. Речь идёт о столетии Магнитогорска.

     Тогда расскажут и о времени, и о людях Магнитки, может быть, не совсем так, как описал её Валентин Катаев – «Время вперёд!». Но уж, точно, в газетах опубликуют снимки нескольких памятников, отражающих былую славу города чугуна и стали – Открытая ладонь, на которой, словно в ковше экскаватора, лежит груда той самой магнитной руды, без которой нам бы войны не выиграть, или Палатка, в которой даже в лютые зимы жили первостроители. На самом деле, надо бы «изваять» землянку и барак и, конечно, скульптуру, на которой металлург передаёт меч солдату-фронтовику.

     Всё было. Может быть, кто-то отыщет подлинный дневник едва грамотного строителя, в котором о героизме и патриотизме ни строчки не будет, а будет вот что: «Приезд в город Орджоникидзе. Спрашивают рабочих, какие вопросы? А вот какие: Водку не продают, как рабочему человеку быть? Ну, Серго и говорит: «Ах, мать вашу так!» И назавтра водки хоть залейся!»

     Таков подлинный рассказ строителя, которого деканат инфака пригласил выступить перед студентами. Всё хранит память человеческая. Так сливается воедино память великая, историческая и человеческая малая, в результате – Великая Победа!

     Почти ровесником Магнитки был пединститут. Я не пишу ни историю города, ни историю института, всё уже давно написано, надо брать тексты и читать. Институт был необходим, понятно почему. И он родился, став одним из лучших на пространстве от Урала до Тихого океана. Лет через семьдесят пришли в ректорат хапучие люди, предавшие Историю и продавшие честь, взяли, и уничтожили институт!

     Ветераны факультета иностранных языков, где я имел честь некоторое время быть деканом, решили издать воспоминания о факультете. И хотя я давным-давно оставил Магнитогорск, падение института отозвалось во мне сердечной болью, личным оскорблением и унижением. Я написал для сборника воспоминания так, как умел, без лишнего пафоса, но с любовью. Похоже мне не удалось сохранить стилистику, сюжет и тон такого рода повествований. Что поделать!

     Сборник, однако, пока не создался, и я счёл возможным поместить свои воспоминания сюда. Знаю, их обязательно прочтут бывшие мои студенты.


 
                Нет в России города без славы
                Местной, повсеместной, мировой.
                А. Прокофьев


     Я бродил по городу безо всякой цели, рассматривая дома и читая названия улиц. Странное впечатление производил он. Дома большей частью прямоугольные, ничем не способные привлечь внимание, ничем, ни одной деталью. Я уже видел такие дома в Москве, где несколько лет тому назад валял там дурака в Институте иностранных языков имени Мориса Тореза, за государственный счёт удовлетворяя своё любопытство и свои духовные потребности: ходил на концерты, большей частью бесплатные, в парке Горького (смотри кино «Покровские ворота»). Концерты не всегда были халтурными, как это показано Казаковым. Почему-то в мою первую весенне-летнюю сессию там было много цыганской эстрады. Пел и всеобщий любимец Сличенко, и неподражаемая Жемчужная. А хор и гитаристы вызывали восторг случайной публики своим энтузиазмом и непосредственностью, которые вовсе не казались наигранными. На втором месте, а может быть, на первом, были походы по книжным магазинам. Мой первый визит в статусе студента-заочника совпал с государственным визитом генерала де Голля, о чём сообщали все газеты. Пачку их я купил в первом же киоске, который открыл квадратное окошечко перед небольшой очередью за свежими новостями. Чем мог удивить де Голль меня, разве что с детства постоянным интересом к Франции и жаждой овладеть французским языком, возникшей во мне в шестом классе, когда я впервые открыл «Войну и мир».

     И хотя у меня уже был диплом, свидетельствовавший, что я им овладел, эта жажда не покидала меня никогда. И были два момента, когда я мог бы утолить её, припав непосредственно к самому источнику. Однако, некие силы, впрочем, я отнюдь не мистик, отвели меня от того, о чём писал Мандельштам:
            «Я молю, как жалости и милости,
             Франция, твоей земли и жимолости…»

      Теперь же другие, не менее могущественные силы, привели меня на улицу Веснина, где напротив то ли итальянского, то ли американского посольства, был магазин иностранной книги. И, слава генералу де Голлю! Магазин был забит до потолка французской литературой! И по самой ничтожной цене! То, что у букиниста стоило большие, разумеется, для меня, рубли, здесь можно было купить за сущие копейки! Десяток из них я притащил в авоське в общежитие – спортзал (пятьдесят раскладушек) в одной из школ где-то в Сокольниках, или ещё дальше. Там-то я и увидел, как за две недели возводят эти безликие бетонные девятиэтажки.

      В Магнитогорске дома были пока ещё пониже, но трамвай, мой обычный приём – в незнакомом городе сесть в первый же трамвай и сделать на нём полный круг – увёз меня на окраину, где такие дома поднимались. Впрочем, и в самом городе их было немало… с гигантскими магазинами, судя по обширнейшим витринам первых этажей. Чувствовался даже какой-то шик в стёклах, отражающих нестерпимо жаркие августовские лучи.

     Хаотическое же моё движение по городу, тем не менее, позволило мне не только замечать частности, иногда приятные, иногда просто замечательные. О первых и говорить не стоит, поскольку город созидался при – и для завода. А самая старая часть города на левом азиатском берегу Урала походила, на мой взгляд, на великие промышленные центры классической Англии, о которой, разумеется, я мог судить только по грудам прочитанных книг. Своей законченностью он, в сравнении с правым берегом, имел вид непререкаемой подлинности крепкого пожилого человека, чьё лицо почернело от невзгод и утрат. Из окна трамвая мелькнула пара строений, то есть, конечно, это я увидел их в окно, из задубелого кругляка. Мне захотелось выйти на волю, обойти их, погладить их шершавые рёбра – что хотели они сказать своим допетровским видом среди и на фоне чумазых окрестностей? Не сошёл, не обошёл, не дотронулся, и никогда потом этого не сделал. Жалею.

     Правый же берег выглядел резвым младенцем, ещё неуклюжим, беспричинно улыбчивым несмотря на грохот трамваев и грузовиков по центральной артерии, проспекту Карла Маркса.

     Обязательный во всех городах проспект Ленина поразил странностью пространственного решения. Может быть, эта часть его, которая удивила меня, задумывалась как площадь? Но для этого он был слишком длинен и узок. А для улицы просторен и одновременно слишком банален из-за серой обыденности блочных домов. К тому же, проспект упирался с одной стороны в пространство, очевидно задуманное, как театральная площадь, на это намекал современный театр с длинным бетонным козырьком и стеклом вдоль фасада. С боку к нему уютно прилепилось скромное, из того же материала, театральное кафе. За всем этим простирался пустырь, намекая на то, что архитектурный замысел ещё далеко не реализован. Я случайно попал туда на «Баню» Маяковского в исполнении московского театра Сатиры. Менглет – чудо! И другие ему под стать.

     Другой конец этой полуплощади налегал на универмаг, который и суживал его до нормальных, однако, довольно широких размеров. Так что, если бы посмотреть на всю эту конструкцию с высоты птичьего полёта, наблюдатель бы увидел слесарный молоток, лежащий на боку, чья рукоятка вытянулась до железнодорожного вокзала.

     Единственным местом, где замысел архитекторов и строителей был вполне осуществлён, оказался проспект Металлургов, уходящий вниз к реке Уралу от довольно респектабельно выглядевшего Горно-металлургического института.

     Мост через Урал естественно удлинял перспективу, а сквер посреди проспекта, не мог скрыть его размеров, довольно внушительных. Перспективу венчали разноцветные – серые, чёрные, розовые дымы, весело воспринимаемые глазом, но столь вредные для лёгких, сердца и всего остального, для жителей легендарного города. Что поделаешь? Noblesse oblige, как любил в дружеской беседе говаривать наш друг Александр Ефимович, врач из степного города Пугачёва в Саратовском Заволжье, где мы жили ранее. Именно его аргументы, здравые, более того – неопровержимые, заставили нас с женой выбрать Магнитку по окончании мною ВПК из полдюжины других городов, раскиданных по зауральским далям вплоть до Дальнего Востока.
- В Саратове, уверяю вас, Юрий Александрович, (на брудершафт мы выпили с ним только за три дня до нашего отъезда) вы никогда не получите квартиры. Там даже доктора наук ждут по двадцать и более лет. А вы кем же теперь будете после ваших замечательных ленинградских курсов?

     Его соображения озадачили нас. Как-то об этом не думалось. Всегда всё решалось само собой. Так мы приехали в Пугачев по распределению и получили квартиру, как молодые специалисты. Чего же проще! С такими же мыслями мы двинулись в Магнитогорск, где тоже получили квартиру, спустя пять лет, уже после защиты мною кандидатской диссертации.

     И вот я шёл по проспекту, который мне так нравился, созерцал дымки на горизонте, которые вверху изгибались и клонились в мою сторону, и вдыхал странный непривычно густой воздух, отнюдь не похожий на степной, где воздух щедро сдобрен пылью… и тоже плотен, а если ветерок уже не ветерок, а ветер, то неприятно скрипит на зубах.

     Я шёл, вспоминал и сравнивал. Нужно было полюбить этот город, который я сам выбрал, нужно было, чтобы он стал родным. Я не любил Энгельс, где жила моя семья, за его фантастическую грязь весной и осенью, за такую же грубость в автобусах и троллейбусах, за обилие пьяных по вечерам, которые обязательно пристают к тебе: дай закурить, или прикурить, и обязательно выматерят тебя, если папирос или спичек у тебя не окажется, а то попытаются врезать тебе по морде. И хорошо ещё, что всё обойдётся констатацией того факта, что я его не уважаю. Саратов я любил, но особою любовью. Ничто из того, что было в Энгельсе, за исключением жидкого плодородного слоя чернозёма и летних пыльных вихрей, не было ему чуждо. Но был оперный театр и два драматических, консерватория и филармония, куда часто и густо, как говорят на Украине, заезжали ВЕЛИКИЕ – ГИЛЕЛЬС, РИХТЕР, ОЙСТРАХИ, КОГАН и многие другие. Потускнела наша с женой жизнь, когда мы оказались в степном городишке, где ничего этого не было, а потребность к той жизни, что мы вели ранее в наши студенческие годы, а я ещё и гораздо ранее, осталась. Была в Саратове и знаменитая художественная галерея-музей Радищева, крупнейший и богатейший среди провинциальных музеев, как не хотеть вернуться в город, который более, чем институт, был твоим учителем прекрасного. И была ещё Волга!

     Когда Боря Давыдов, теперь, конечно, Борис Иванович Давыдов, заслуженный художник России, наш друг со времён студенчества, прочитал мою книгу «И вдоволь хлеба», то написал: «… Хорошая книжка, так и пахнет от неё Волгой, солнцем, пылью заволжской…». То, что пела Зыкина о Волге, для нас не только духовный символ русского человека, но и простая естественная составная часть внутренней жизни каждого, о чём понимаешь, когда надолго покинешь родину. И в самом деле, есть непреодолимое желание на склоне лет свои ладони в Волгу опустить.

     Ранее, мимоходом, мне очень понравился город, тоже новый вроде Магнитогорска, рядом с Полярным кругом. Не знаю, более молодой, нет ли, и видел я его ночью. Тут был смешной эпизод из разряда преступления и наказания, простите, Фёдор Михайлович, если юмор у вас иного типа, чем у нас, ваших нескладных, в моральном смысле, потомков. У туристов, занимающихся этим видом человеческой деятельности, есть железное правило: ни капли спиртного на маршруте! Я нарушил этот закон, и был наказан.

     Мы вошли в этот город, названный в честь пламенного революционера. Мальчик из Уржума (так называлась повесть о нём) не имел никакого отношения к Кольскому полуострову. Но город, выстроенный уже после его убийства в 1934 году, был назван в честь его – Кировск. Многие считают, что с первого декабря этого года и начались великие репрессии. Верно ли это или нет, а предлог был отличный. В этот-то город спустились мы с гор, едва миновал третий час пополудни, а было уже темновато – февраль. К тому же поднималась метель, и разглядеть что-либо толком было невозможно. И всё же группа решила посмотреть город, оставив меня в номере на дежурстве.

     Обширная комната с десятком кроватей не была пустой. За круглым столом в центре её сидел командировочный за большой бутылкой вермута, в то время редкого, кажется, венгерского. Кирпич надломленного пеклеванного хлеба (хлеб, испечённый из особо мелкой просеянной муки) и увесистый круг краковской колбасы дополняли сей богатый натюрморт. Командировочный был гостеприимен – группа непреклонна – закон!

     Группа ушла, и плотный лысоватый мужчина навалился на меня: что, и ты хочешь, чтоб я пил один! Ты русский человек? И не узнают они, и что сделается с тобою от одного стакана? Что такое аперитив, как и когда его пьют, мы слыхом не слыхивали в те времена. Видывали, конечно, в магазинах, да дорог он был для наших тощих кошельков, вот портвейн – другое дело: я не устоял, любопытство – наше сильнейшее оружие беса. Как не попробовать! Когда группа вернулась, мой друг уже был хорош! Надо было его везти на вокзал. Такси оказалось вызвать невозможно.
- Ты с ним пил, ты и тащи его на вокзал!

     И я потащил его и его чемодан на вокзал. Чемодан, к счастью, был лёгок, но владелец!.. Метель, ударившая в лицо, нисколько не освежила и не протрезвила его. Вокзал оказался гораздо дальше, чем он должен был бы быть по рассказу дежурной на приёме. Но и долгий путь когда-то кончается. Проводница, как это часто бывает у нас, - беспардонное хамство на железнодорожных и тому подобных путях сообщения, едва ли не наша визитка:
- Налижутся до поросячьего визга, и возись тут с вами!
Что возразить! Без помощи любезной дамы я затолкал моего спутника в купе и занёс туда чемодан.

     Я возвращался в гостиницу. Я был один на улице, совершенно один, ни одного человека на всей улице. Так не бывает, чтобы город был совершенно пуст. Светились окна соразмерных кирпичных невысоких домов, горели фонари. Их было довольно много, они мерно раскачивались, казалось, что они одушевлённые существа, и, что раскачиваясь, сообщают друг другу нечто приятное, а, может быть, и важное. По улице мела позёмка, но холодно не было, и я в своей замызганной у костров штормовке чувствовал себя на белой улице словно в фантастическом сне, подгоняемый чуть шуршащими белыми струями и внезапными вихрями на уровне первых этажей. И вдруг город показался мне родным, словно я только час назад покинул свою давно уж обжитую комнату с картофельными пирожками на столе, рядом с кружкой кислого молока. Остаться и жить тихо и спокойно, как в какой-то немецкой сказке! Эх, невозможно… нет, нет, невозможно!

     Нет, Магнитогорск не рождал любви с первого взгляда, лишь интерес, какой вызывает любое новое место.

     Смутные мои размышления, скорее видения из далеко уже прошлого, были прерваны самым прозаическим образом. Навстречу шли два человека, одного из них я уже знал – Игорь Монин. С ним я познакомился накануне в общежитии. Ровно через год мы с ним будем поступать в аспирантуру, к счастью, на разные кафедры. Соперничать с ним мне бы не хотелось.
- Вот, познакомься – твой завкафедрой Марков Фёдор Петрович. Лицо завкафедрой показалось мне довольно скучным и похожим на кого-то, кого я знал довольно хорошо. Я вспомнил, на физкультурника из ТУ, которого мы звали Кирзой из-за многочисленных оспинок, точь-в-точь он, только оспинок почти не было. Но было в нём нечто неприятное. Что? – понять было трудно. Да и можно ли понять человека с первого взгляда! Правда есть лица, которые располагают к себе с первого взгляда. Лицо Фёдора Петровича не располагало к себе. Да что мне из того? Не детей же крестить!

     Видимо, Игорь уже кое-что рассказал обо мне. Впоследствии я узнал, что их связывала теснейшая дружба. Так что он тотчас стал расспрашивать меня о моих успехах на ВПК. Я достал из портфеля документ. Четвёрка по страноведению огорчила его. Он спросил, почему? Я ответил. Он заговорил по-французски. Я поддержал. Игорь засмеялся: да он Пруста в оригинале читает! Я и в самом деле в первый свой приезд в Магнитку – ознакомиться, устроиться и тому подобное – взял в качестве «чтива» не самую подходящую для длительной дороги вещь, а, может быть, наоборот – именно самую ту. Пушкин в похожих обстоятельствах выбирал в своей библиотеке самую скучную.

     Разговор, вновь уже на русском языке, быстро перешёл на деловые рельсы. Походя Фёдор Петрович разрешил вопрос о моей будущей нагрузке. Главное для меня, без малейшей тени сомнения в голосе, и так, словно он знал меня тысячу лет, - методика преподавания французского языка, разумеется, хотелось бы читать нечто более фундаментальное, прежде всего «Французскую литературу», стилистику и теорию, и практику художественного перевода, к нему, считал я, я вполне готов. Однако не стоило и заикаться об этом, понял я, всё же лелея в душе, что некогда…

     Методика словно бы сама навязывалась мне. На пятом курсе мы все работали по сельским школам – не хватало учителей. Проверить нас с женой в нашу Тьмутаракань, которая называлась Трёхлесье, наведалась, как и полагается, методистка по литературе. Литературу вела жена. А мне методистка, чьё имя я забыл, если и знал, выложила мне сюжет, как бы взятый из театра абсурда Ионеско.

     Там соответствующие власти выясняют, что академик N, назовём его так, в своё время не сдал экзамен по какому-то предмету, и теперь вся его карьера поставлена под сомнение – прозевал в своё время академик!

     Моё положение было куда хуже: меня грозили лишить стипендии за семестр, если я в течение недели не сдам курсовую по методике, как раз литературы! В отличие от академика я прекрасно понимал, что произошло. Я не был хорошим студентом. На некоторые лекции я вообще не ходил, и потому вот этой дамы ни разу не видел, а как и кому сдал экзамен, не помню.

     У нас с женой был запасец ученических тетрадей. Из всех методик я побывал лишь на паре лекций у Ткаченко Петра Ивановича, методиста по русскому, самому, считал я, тяжёлому предмету в школе. Из этих лекций я вывел две аксиомы, которыми и руководствовался всю жизнь:
                В КЛАССЕ ХОЗЯИН – УЧИТЕЛЬ!
А не директор, не завуч, даже не завгороно, и
                НИКОГДА НЕ СМОТРИ НА УЧЕНИКА КАК НА ВРАГА!
Из чего следует: не всегда методика как наука бесполезна. Лет через тридцать я прочитал у Паркинсона: для овладения методикой достаточно двух недель, остальное зависит от таланта учителя. И на той практике, которую назвали производственной, раз я хозяин, я дал себе волю, делал, что хотел, так что моим шестиклассникам скучать не приходилось. И… почему бы и не похвастаться, больше уж никогда не придётся. Так вот в день окончания практики, а было это восьмого марта, тогда ещё рабочий день, в класс, где, окружённый ребятами, что-то проповедовал я, ворвался пацан:
- Юрий Александрович! Ваши (уже мои!) пошли к директору просить, чтобы Антонину Ивановну отправили на пенсию, а вас оставили!
 Я помчался наперерез.

     Кстати, хвалиться, так уж хвалиться! Моя школьная карьера закончилась подобным же казусом. Нет ничего тайного в этом мире! Узнав, что я собираюсь из школы уйти, депутация семиклассников на этот раз пошла к директору, который, к счастью, отсутствовал.

     Что касается Петра Ивановича, то с ним у меня случился полный конфуз: на зачётном уроке я на доске написал слово «французский» с ошибкой. Напрасно моя благородная шпана (школа была окраинная, железнодорожная) старалась помочь мне подсказкой. Я ничего не слышал!

     Возвращаюсь в Трёхлесье. Итак, у нас с женой был запасец ученических тетрадей. Я исписал одну из них мелким почерком, изложив свою точку зрения и описав свою работу в железнодорожной школе. К концу недели я отвёз её в институт, почитая, что таких вещей никто не читает, потому зачёт обеспечен. Я ошибался, методистка мой опус прочла, разыскала меня и предложила сдавать… в аспирантуру. Я отказался. Много причин тому было, а главное, что это – методика. А вот если бы литература!

     Но тут, в Магнитогорске, приходилось соглашаться.
- Методист мне нужен. Через год я вас отправлю в аспирантуру, а вернётесь, будете заведовать кафедрой французского языка, а себе я возьму кафедру английского.

     Я стал готовиться в аспирантуру. Боже, какая же тягомотина заниматься тем, к чему душа не лежит! Помучившись месяца два-три, включая сюда и вечернее хождение на подготовку к кандидатскому экзамену по философии, то есть, по марксистко-ленинской философии, я плюнул на всё: не хочу! Пойду на зарубежную литературу, а там будь, что будет. На душе стало светлее, хотя легче не стало: нагрузка тысяча сто часов, руководство практикой всего факультета. Ну, это-то как раз понятно и объяснимо, коли уж я читаю методику, да и в институт пришёл фактически из школы. Ну а далее: директор, или руководитель воскресной школы иностранных языков, а там пятьсот школьников, все три отделения. А потом – ответственный за праздничные демонстрации! За что мне вся эта «манка» небесная? Рядом живут и благоденствуют Игорь Монин, Иван Гетман, и им – ничего! Рядом, потому что вот тут, в одном коридоре в общежитии, да и вообще, факультет набит молодёжью, как бочка атлантической сельдью. И всё народ уже опытный – чуть не из-за школьной парты в ассистенты. И это ещё не всё! Каким ветром, и кто его поднял, я уже в профкоме (месткоме) отвечаю за культурный и спортивный секторы! Возмущаюсь у декана, а в ответ: вы что же хотите быть только урокодателем? Ору про себя, не кричу: хочу! хочу! хочу! Никогда не удавалось быть просто урокодателем.

     Я ещё не знаю, что некоторые общественные поручения, или обязанности, дьявол бы их побрал! прилипчивы, как грипп в  слякотную погоду поздней осенью. За праздничные демонстрации я отвечал и в Ленинграде, это проще, чем в Магнитогорске, там на демонстрации выбирали делегатов, и в Кривом Роге, где всё ещё трудней – город-гигант, растянувшийся на 130-150 километров. Успей, студент, приехать на место сбора! Весной 1986 года декан пожалел меня и дал отпуск на пять дней перед праздником Первого мая – с 25 по 30 апреля. Я тотчас уехал в Белую Церковь, а двадцать шестого грянул гром, крестись не крестись, и Белую Церковь вместе с Киевом накрыло страшным выбросом из Чернобыля. И никакой информации. С трудом двадцать девятого апреля сел в поезд. Паника! А в семидесятом году всё ещё было хорошо, Чернобыля и на горизонте не видно, а что делалось в «Маяках» под Челябинском никому не ведомо.
- Заездят вас, в этом никакого сомнения нет, - всё повторял Фёдор Петрович Марков, с которым, как и с его женой Сереной Маурициевной у нас установились добрые отношения, вплоть до того, что они нередко приглашали к себе. Разумеется, мы с женой, которая, работала лаборанткой на нашей кафедре, быстро поняли, что кафедралы, мягко говоря, недолюбливали своего шефа.
     И в самом деле, он был раздражителен и не всегда справедлив. К нам с женой Фёдор Петрович относился с явной симпатией. Было ли то влияние Игоря Борисовича Монина, с которым у нас быстро установились приятельские отношения, или мы воспринимались в какой-то мере, как земляки. Дело в том, что значительную часть 1961-1962 учебного года мы проработали в мордовском селе, километрах в семидесяти от Саратова. Память о жизни и работе в Трёхлесье у нас долго была живой. Но характер Фёдора Петровича я ощутил на себе. Моя однокурсница на ВПК (высшие педагогические курсы в Ленинграде) Нина Ивановна Романова, независимо от меня списалась с Фёдором Петровичем. Я честно сказал ему, что о деловых качествах Нины Ивановны не имею ни малейшего представления, поскольку мы учились в разных группах. А на основании малого знакомства с нею могу сказать лишь, что она симпатичная и смешливая девушка, не более того.
    
Нина Ивановна была принята на кафедру, а у Фёдора Петровича создалось впечатление, что это я рекомендовал её. Напрасно я утверждал противное. При личном знакомстве Нина Ивановна не понравилась ему, естественно, виноватым вышел я. Мы мало что знали о личной жизни Фёдора Петровича, знакомство не было долгим. Вскоре после весенней сессии Фёдор Петрович скоропостижно скончался. Я благодарен ему за участие в нашей судьбе и за то, что он просто насильно вытолкал меня в аспирантуру. Гораздо более близким и долгим оказалось наше знакомство с вдовой Фёдора Петровича, Сереной Маурициевной.

     Судьбы людей первой половины ХХ века необычайны, невероятны порою. Вот и странствования Серены  Маурициевны по Европе-Азии в предвоенный и военный периоды просятся в роман. Как удалось ей, венгерской еврейке из Трансильвании не быть схваченной ни румынскими, ни венгерскими фашистами, а в Советском Союзе соответствующими органами, уму непостижимо. Да и в самой Трансильвании, как, она, будучи комсомолкой, сумела выжить? Но, в конце концов, она оказалась в Узбекистане, где работала во время войны трактористкой в колхозе и училась заочно на инфаке. Там она и встретила Фёдора Петровича, представителя родственной языковой среды из числа угро-финских народов. Насколько Фёдор Петрович был неуравновешен и даже капризен, настолько она была доброрасположенной к людям.

     Между тем учебный год близился к концу, оставляя в памяти бесконечные мои отчёты по педпрактике, демонстрациях, воскресной школе (когда через три года вернулся из аспирантуры, её уже, кажется, не было), заседания в профкоме тоже шли своей чередой. Усталость физическая, моральная и эмоциональная, казалось, была на пределе. Как ни странно, некое отдохновение и разрядку давало общежитие. Во второй половине года, учебного, конечно, в Магнитогорск приехал Илья Наумович Горелов. Человек незаурядного обаяния, образованный и умный, опытный. Он был старше всех нас, тех, кто жил на пятом этаже студенческого общежития на проспекте Карла Маркса, но быстро стал центром притяжения для инфаковской молодёжи. Правда, в нашей компании никогда не появлялись ни Гетман, ни Игорь Борисович Монин. Первый как-то быстро раскрыл свою весьма несимпатичную сущность, что же касается Игоря Монина, то он почему-то легко выпадал из любого круга людей, хотя, казалось, имел с ними общие профессиональные интересы. Что за этим было, никому неизвестно: я и сам peu sociable, но он как-то подчёркнуто был в стороне от всего и всех. Может быть, в эти годы нашего общежитейского житья, ближе всех он был к нашей семье, и не только потому что жил через стенку, и был моим постоянным шахматным партнёром. Иногда он приоткрывался, читал свои стихи нам с женой, но это бывало редко, очень редко. Он по-своему участвовал в воспитании нашей дочери – дважды первоклассницы, которая все мои аспирантские годы была дочерью коридора. Если нас не бывало дома, а это все рабочие дни было так, она, сыграв на пианино десять раз обязательных упражнений, докладывала:
- Дядя Игорь Монин, я уже переложила все спички, можно мне теперь поиграться?

     Время шло и таяло быстрее, чем чёрный магнитогорский снег, хотя весны приходилось ждать ещё и в мае-месяце, и последняя моя демонстрация овевала кумачёвые лозунги и фанерные транспаранты отнюдь не знойным ветерком, а шквалами ветра и пригоршнями снега. Самым приятным в таких случаях являлась отменная рюмка водки. Как бы сейчас не утверждали, что мы все были совками, а мы любили эти праздники и неизменно отмечали их в застольях с непременным первым бокалом шампанского.

     Я быстро привык к своим коллегам, люди все были хорошие и, видимо, просто замечательные. Среди них я особенно выделял Галину Васильевну Конькину, с которой мы работали в параллельных группах, и чьи советы были для меня бесценны, ибо ранее в вузе я никогда не работал, а личный студенческий опыт совсем не годился, поскольку психология студента и психология преподавателя вещи не только не схожие, но и прямо противоположные. Вторым человеком, который мне тоже нравился, симпатии столь же необъяснимы, как и чувства, была Галина Александровна Боровенская. Но, может быть, я в душе был глубоко благодарен за комплимент, однажды сказанный ею мне. Она нашла в моих манерах некое сходство с Ефимом Григорьевичем Эткиндом. Мне несвойственен пиетет по отношению к кому бы то ни было, но, видимо, я невольно подражал ему. В любом случае, стиль его общения со студентами, интеллигентность и огромная эрудиция очень на меня воздействовали. Мы все на ВПК уважали его. И, если я неосознанно подражал ему и тогда, и потом, мне приятно было это слышать. А когда осенью того же года мне напрямую предложили стучать на него, то … тут лучше привести эпизод из моей книги «И вдоволь хлеба».

     Осенью, чуть ли не в самом начале учебного года, факультет, а может быть, и весь институт, не помню, посетила министерская комиссия. Заповеди Петра Ивановича крепко сидели в моём сознании, а учительская практика, когда все тебя посещают, от коллег до завгороно и выше, приучили особенно не волноваться. Но тут замминистра! Она пришла на практическое занятие по методике. Сидела, записывала в блокнотик. Всё шло отлично, и ближе к концу я вовлёк даже и её в нашу дискуссию. Встречала ли она подобного нахала ранее! Галина Ивановна Васина, с которой мы подружились, и подружились на всю жизнь, рассказала весьма поучительную и забавную историю, которая обычно случается с малоопытными преподавателями. Но она была далеко не новичок в этом деле, и всё же случилось: на лекции по немецкой литературе она за первый час выложила весь свой материал. И что делать дальше? Самообладание в таких случаях великая вещь.
     Она блестяще вышла из положения. Словно это была не импровизация, не экспромт, а домашняя заготовка. Она детально проанализировала широко известное стихотворение поэта, то ли Гёте, то ли Гейне, и к тому же на немецком языке, так что студенты почувствовали самый дух поэзии. А это дорогого стоит. Не знаю, не пришлось побеседовать об этом, использовала ли она свою находку в дальнейшей работе, а я – довольно часто, особенно, когда раньше приходилось говорить о поэтических манифестах, подобных «Поэтическому искусству» Верлена или «Лебедю» Малларме – спасибо!..

     Поскольку ни меня коллективу, ни кафедралов мне никто не представлял, в русском, даже в столь интеллектуальном сообществе, каким является педколлектив, в школе ли, в институте ли, никто до таких тонкостей этикетного характера не опускается. В результате создалась довольно комическая ситуация. Слыша постоянно: Кузина-Васина, или наоборот, Васина-Кузина, у меня, говоря словами чеховского грамотея, создалось впечатление, что это одно лицо, как скажем, Петров-Водкин, или Щепкина-Куперник. Что тут удивительного? Вот и фамилия моего родного отца была Милёшин-Емельянов… Когда секции французского и немецкого языков разделились, я на первом же заседании своей секции спросил:
-А куда делась Кузина-Васина?
Видимо мой вопрос был воспринят, как весёлая шутка – кафедра грохнула.

     Заведовать кафедрой немецкого языка приехал из Оренбурга кандидат педнаук, ставший, вместе со своей женой, Елиной Натальей Григорьевной, другом нашей семьи.

     Вспоминается разговор почти пятидесятилетней давности. Мы с шефом ехали на трамвае к нему на Охту. Шеф на аспирантском жаргоне того времени означал научный руководитель диссертации. Моим шефом был Алексей Львович Григорьев – заведующий кафедрой зарубежной литературы. Вёз он меня к себе затем, чтобы разобрать первую мою большую статью. А разговор шёл о Науме Яковлевиче Берковском, знаменитом учёном, безусловно европейского уровня, который работал у нас на кафедре.

     Он был стар и болен, и потому на лекции приходил чрезвычайно редко. Так редко, что мне никогда не удавалось попасть на них. А между тем, он был легендарным лектором, и студенты жаждали попасть на его лекции. И не столько того курса, где в расписании значился он, а и других курсов, и других факультетов – случай почти невероятный в советскую эпоху. Легендой Наум Яковлевич был и в другом смысле. Прежде всего как живая история советской литературной науки от серебренного века вплоть до оттепели, и везде он принимал непосредственное и энергичное участие, о чём свидетельствуют его книги.
     Живой свидетель и участник литературного процесса на протяжении всего полувека! Кроме того, он был знаком с великими участниками той полузабытой эпохи. От которой до нас дошли позднее лишь бодрые марши и песни. Ахматова, Гумилёв, Мандельштам и многие другие были среди его приятелей. В этом отношении с ним мог соперничать разве что Корней Чуковский. С Анной Андреевной Ахматовой он был дружен всю свою жизнь. Наум Яковлевич был одним из тех одиннадцати человек, которым Анна Андреевна доверила тайный список поэмы «Реквием». Обо всём этом мне рассказал Алексей Львович, разумеется, кроме упоминания о «Реквиеме», знал ли он о нём? Вряд ли!
- Вот поэтому, Юрий Александрович, для нас важно, как можно дольше сохранить его на кафедре в качестве профессора. Именно лицо кафедры и всего факультета.

     Мне всегда приятно вспоминать, пользуясь выражением Пушкина, что среди двух десятков претендентов Наум Яковлевич меня заметил и может быть, именно этому обстоятельству я обязан тем, что был принят в аспирантуру. Я отвечал первым и чем-то тронул сердце старого профессора, о котором я раньше не знал в отличие от других абитуриентов, которые до самой точности изучают жизнь и творчество всей профессуры, перед которой им приходится держать экзамен. И этот экзамен вещь не шуточная – результат всей твоей предшествующей жизни, рубеж, который надо пройти.

     Мой экзамен длился два часа сорок пять минут, это невероятно, я посмотрел на часы, выходя к столу экзаменаторов. Всё это время со мной беседовал Наум Яковлевич, оставляя другим место лишь для краткой реплики. Минут через тридцать я, решив, что меня хотят завалить, пустился во все тяжкие, стал не отвечать, а излагать свои соображения, иногда не совпадающие с мнением экзаменатора. Так, я не согласился с его мнением, что Стендаля никак нельзя отнести к мэтрам психологической прозы, и с оружием в руках, то есть, анализируя сцену, когда Жюльен поднимается по верёвочной лестнице в спальню к Матильде де ля Моль, доказал свою точку зрения. Зато мы сошлись во мнении, что крупнейшим французским писателем ХХ века является Франсуа Мориак (я влюбился в его творчество с момента, как в тридцатиградусный мороз купил на уличном развале в Саратове его «Клубок змей»).
     К концу экзамена я уже не думал о том, сколь глубоко я провалился и примут ли меня или нет. Мы беседовали, как старые приятели о Мандельштаме и Ахматовой. «Бег времени» Анны Ахматовой к тому времени уже был опубликован, и я его выменял за Евтушенко, а в заветную тетрадку переписывалась каждая строка Мандельштама, которая прорывалась на страницы толстых и нетолстых журналов. В ней же я законспектировал его работу «Разговор о Данте». И ещё, будучи на ВПК, мы с женой переписали на пишущей машинке американское собрание его стихотворений с фотокопии – наш вклад в самиздат. Я и не подозревал, что Наум Яковлевич был одним из первых, если не самый первый, кто опубликовал о Мандельштаме статью ещё во времена, когда о преследовании поэта речь не шла.

     После моего ответа объявили перерыв. На лестничной площадке курящие вынули пачки своих сигарет. Аспирант-старшекурсник, указывая на меня, заявил:
- Считайте, что этот парень принят!
- Почему?
- С ним разговаривал сам Берковский!
    
     И после перерыва мы увидели совсем иную картину. И Наум Яковлевич опёрся на свою увесистую, немного сучковатую, палку из красного дерева, положил подбородок на скрещенные руки и задремал. Экзамен продолжался уже в ином темпе и быстро закончился.

     Странный это был экзамен. Никогда и нигде я не встречал ничего подобного, даже и не слышал о подобном. На нём надлежало быть всей кафедре, включая всех аспирантов, которые обладали теми же правами, что и профессура, то есть, задавать вопросы, подавать реплики, высказывать своё мнение – память о давнем-давнем прошлом? Алексей Львович предложил мне вести практические занятия в двух группах Наума Яковлевича. В одной из них, кстати говоря, училась дочь Наума Яковлевича. Её фамилия Виролайнен. Почему это так, я не знаю, а Алексей Львович ответил про это коротко:
- Запутанная история двадцатилетней давности… Да я в такие дела не вникаю.
Алексей Львович и в самом деле был интеллигентнейшим и деликатнейшим человеком, прошедшим тяжелейшую жизненную школу революционных лет и сталинской эпохи, включая жизнь в блокадном Ленинграде. Сын царского генерала, он вынужден был одиннадцать лет работать дворником, чтобы заработать рабочий стаж. Кто может сомневаться, что Большой дом помнил и не забывал его. А до самой своей кончины гордился тем, что его отец был боевым генералом. Как он не погиб, не попал в лагеря в тридцатые, а потом и в послевоенные годы, кажется чудом. К счастью, чудеса иногда случаются. Первое своё чудо он объяснял так:
- Я выжил только потому, и я глубоко уверен в этом, Юрий Александрович, что не был членом партии. Мои товарищи, которые находились в сходном положении, все погибли, и все они были партийными.

     Второе чудо было не менее, а может быть, более удивительным: истощённый, потерявший продовольственную карточку за несколько дней до конца месяца, а возможно, её вытащили, он упал без сознания на улице – обыкновенное дело во время блокады. Но его (кто? была, видимо, такая команда), подобрали и отвезли не в морг, а госпиталь. Чем бы могли его лечить в его положении? Да просто кормили. А женщина-врач сумела задержать его в палате ещё на два-три дня дольше и тем спасла от смерти.

     Я с удовольствием стал работать в группах Наума Яковлевича. Опыта у меня, естественно, не было никакого, методика не в счёт. Но и это помогло мне понять, что уровень образованности, начитанности и умения выражать свои мысли совсем иной в Ленинграде, чем в Магнитке. Да что там, питерские студенты умели дискутировать и спорить! И даже не замечали, что я по неопытности давал им несуразно большой объём работы, положим, сразу пару романов Диккенса.

     На Диккенса как раз и пришёл Наум Яковлевич Берковский. Ничего не записывая, сидел он со своею знаменитой палкой за последним столом. Было видно, что ему нравится и тема занятия, и девушки (ни одного парня в группе не было), которые, даже с каким-то личным отношением вникают в судьбы персонажей английского романиста. И вдруг, как бы в ответ на мою реплику или вопрос, он поднял руку:
- Юрий Александрович, оставьте и мне минут 15-20 для выступления.

     Это был блестящий экспромт, конечно, подготовленный всей долгой жизнью в науке, о сказочности Диккенса. Мне стало понятно, почему студенты так рвались на его лекции, и обидно, что я никак не попадаю на них. Так и не попал.

     Однако, нам всем на кафедре ещё предстояло незабываемое действо. Наум Яковлевич читал главы из монографии, посвящённой немецкому романтизму. Книга «Романтизм в Германии» вышла уже после его смерти. На мой взгляд, она и до сих пор сохраняет свою научную ценность как богатством, введённым впервые в научный оборот, так и оригинальным взглядом на сложнейшие проблемы немецкого романтизма.

     За день до окончания моего аспирантского срока меня избрали деканом факультета иностранных языков. Почему именно меня, было непонятно, думаю, не только мне. Вряд ли меня так уж уважали на факультете, где я проработал один учебный год, да и то три года назад, так что и помнить меня вряд ли помнили хорошо.

     Но события того лета, когда небольшая компания, человек пять-шесть, отправлялась в Ленинградские аспирантуры, я помню отлично. Прежде всего ошеломляющее напутствие я получил от декана факультета, небольшой симпатичной женщины с едва заметным дефектом речи, которая прекрасно управляла факультетом – какого же декана ещё вам надо? Но она не была «остепенённой», то есть, не была ни доктором наук, ни даже кандидатом. И, видимо, перспективы не было никакой. В этом всё дело. Подписывая у неё в кабинете какую-то последнюю бумажку, необходимую для поступления, стоя перед нею в позе просителя, я вдруг услышал:
- Ну, за наших-то я спокойна, а вот вы…
Выражение её лица и скептическое покачивание головой, не оставляло никакого сомнения: такого идиота надо ещё поискать! Внутренне взбеленившись до такой степени, когда и владеть собою перестаёшь, (помню, как в таком состоянии врезал, хотя в большой степени, случайно, заместителю начальника цеха с редкой фамилией Диппершмидт, и он позорно бежал с участка). Теперь же я непонятно как сдержал себя и вполне спокойно сказал:
- Я поступлю!

Резона в этих словах не было никакого. Скорее наоборот. Я просто напросто не умел сдавать экзамены.

     Я всегда много читал, и при этом не только отдельные произведения, а целые собрания сочинений, сколько их было в деревенской библиотеке: Пушкин – десять томов, Горький – тридцать, Золя – двадцать с чем-то, Мопассан – двенадцать и т.д. Замечательная библиотекарь Вера Ивановна собрала для того времени великолепную библиотеку! Её чудом занесло к нам в Терновку – ссылка. Так что, когда я поступил на филфак, всю его литературную программу я уже держал в голове. Прочитал я и всю критическую литературу, бывшую в наличии. А началось всё с Белинского.

     В начале моего шестого класса я прочёл красивейшее издание В.Г. Белинского «О классиках русской литературы» и был потрясён ясностью изложения, страстностью («неистовый Виссарион»!), и мне всё было понятно. Ко дню шестнадцатилетия мать подарила мне его трёхтомник – три толстенных чёрных книги, цена пятьдесят один рубль! Гигантская сумма для семьи. Кстати, за обучение в старших классах мы платили по пятьдесят рублей за полугодие.

     Чтение же в институтские годы стало ещё более интересным и интенсивным. Внезапно и неожиданно хлынул поток новейшей западной литературы – Ремарк, Хемингуэй, Олдингтон… Явились новые имена – Пруст, Джойс, Т. Элиот… Расцвёл журнал «Иностранная литература».

     Сдавая же экзамены, я чуть ли не каждый раз умудрялся поспорить с экзаменаторами. Понятно, что лучше этого не делать. Куда там! А сдавая экзамены на кафедре в Ленинграде, я только это и делал.

     За меня было ещё одно обстоятельство: в семидесятом году я окончил Высшие педагогические курсы преподавателей иностранных языков. И вот там-то, благодаря замечательным преподавателям, в частности, Е.Г. Эткинду и К.А. Долинину я начал по-настоящему понимать самую суть художественного произведения и, главное, научился говорить об этом.

     На моё наглое заявление – немедленная реплика декана:
- У вас там есть знакомства?
Знакомств у меня не было и, естественно, я честно сказал об этом. И опять упрямо добавил, дьявол, видимо, дёргал меня за язык:
- Я поступлю!
 Её было оживившийся взгляд стал уже затухать, но, всё же, она вопросительно вскинула брови:
- В чём уверенность?
- Я просто знаю свой предмет!
- Ну, ладно! – она подмахнула бумажку, видимо, подумав при этом, ну и хвастун! А, может быть, и не подумала.

     Не все из той нашей команды оказались успешными в этот раз. Я поступил. Уже в Ленинграде, перед самым экзаменом, накануне его, вечером, ещё один нокаутирующий удар нанёс мне Игорь Борисович Монин. Нам выпало в Ленинграде до экзаменов месяц прожить вместе в одной комнате. Все дни я проводил в библиотеке, которая, к счастью, была открыта ежедневно по полдня, шёл там ремонт. Вторую часть дня я посвящал испанскому, ибо зав.аспирантурой заявила:
- Вы, «иностранцы», все ловкачи! Я не разрешу вам сдавать
французский!
 
    Что делал Игорь Борисович, я не знаю, он уходил раньше меня и возвращался позднее. Он остро переживал ситуацию, хотя ему и волноваться вроде бы не стоило: кандидатские все были сданы, диссертация написана и отпечатана. Его экзамен, это всем было известно и понятно, был прост и формален – беседа по теме диссертации. Беспокоило его другое. На экзамене будет тот-то и тот-то, а он их не упомянул в реферате, или упомянул не так, как надо. Об этом он твердил все вечера, а я, отложив учебник, смиренно слушал и, как мог, ободрял. И вот в последний вечер он заявил:
- Вот вы все, серая масса, поступите, защититесь, а я уйду на пасеку, ну вас всех…
Я не люблю сквернословия, но тут вспыхнуло во мне сознание, что я всё-таки иду в науку от троллейбусного цеха, и я напрямую сказал, куда ему следует идти, и идти немедленно.

     И всё же он оказался пророком. Я защитился раньше, и именно я, пять лет спустя, передал деканство ему. О собственной моей серости я ему никогда не
напоминал, но, злопамятный, хотя и не зловредный человек, я никогда не забывал об этом.

     Чтобы узнать, каков человек, надо дать ему должность. А уж понять, кто окружает начальника, и сделать из этого соответствующие выводы – задача последнего. Здесь, по моему мнению, важны первые шаги. Утром следующего дня после выборов подлетела ко мне дама, назовём её N.N. Разумеется, я был знаком с нею, как и со всеми на факультете – год работы и мои частые наезды в Магнитогорск даром не прошли. Однако, никакого близкого знакомства у нас с ней не было, хотя бы в силу особенности моего характера. С завистью я всегда смотрел на
людей, для которых словно бы отроду не существовало никакого барьера меж ними и остальной частью человечества. Сегодня он появился в коллективе, а назавтра он уже всем друг, товарищ и брат. Обаятельнейшие люди попадаются среди таких! Я же полная противоположность этому типу, интроверт. Итак, дама подлетела, тотчас отпустила тормоза:
- Да ты, Юра, да мы с тобой…!
И так далее и тому подобное, минут десять. Боюсь, что мой внешний вид оказался таков, что меня хоть сейчас безо всякой репетиции можно было бы поместить среди гоголевских персонажей «Ревизора», обалдевших от внезапного известия о приезде настоящего чиновника. Пока дама изливала свои проекты на наше тесное
сотрудничество, я пришёл в себя и попросил её вернуться к более естественному для нас общению на «вы». К её чести она сразу всё поняла. Другая дама, оставим её вовсе без обозначения, свой визит в деканат сразу же начала с оды в честь нового декана. Она никогда не видывала более умного, даже мудрого, и компетентного руководителя (?), и теперь у нас запляшут лес и горы. Возможно, что лесть и в самом деле всегда отыскивает уголок в сердце человека, но я сразу уцепил суть происходящего и: не думай, что ты и в самом деле столь хорош, в твоей персоне хвалу возносят только должности. А на самом деле, если ты и первый, то только по протоколу, не более того. Завтра у тебя не будет должности, тебя ещё и пинать начнут. Нет, про пинки, совсем не обязательно. Они не относятся ни ко мне лично, ни к факультету, который всегда был благосклонен ко мне. За что я благодарен ему и, надеюсь, что до самой своей преждевременной несуразной гибели, он (факультет) оставался собранием, нет, семьёй порядочных и благородных людей. Впрочем, закончу мысль самым банальным образом: в каждой семье есть… и т.д. Ну, и что! Всё это жизнь. А самая горячая и непреходящая благодарность факультету заключена в том, что он научил меня работать, не бояться работы, научил понимать людей, само собой, в той ограниченной мере, которая дана нам свыше.

     И ещё с полдюжины человек выразили готовность прислуживать или, наоборот, руководить неопытным деканом вплоть до установления на факультете самой жесточайшей диктатуры.

     Последнее, означающее, ни много ни мало, как готовность вить из меня верёвки, была для меня даже несколько забавной, настолько люди были далеки от того, чтобы вникнуть в мой характер. Нежелание и отвращение ко всяческим конфликтам и интригам воспринимались, как мягкий, удобный и податливый материал, чтобы лепить из него, что угодно. Впечатление каждый раз оказывалось обманчивым и, естественно, замещалось привычно-бытовым: и как только его жена терпит?

     Впрочем, испытательный срок длился недолго. А потом всё встало на свои места. В это время очень помогла мне Нинель Петровна Недорезова, бывший декан, и советами, и практическим участием в работе деканата, деликатным и почти незаметным для других, но столь важным и необходимым для меня. Незаменимой, да и в самом деле незаменимой помощницей, оказалась Нелли Семёновна Реутова, да и секретарша Люда Луценко, у которой всякая бумажная работа кипела в руках. Вот эти три замечательные женщины никогда не пытались руководить мною, а как всегда, то есть, до моего избрания, много делали необходимого и важного, и не только черновой работы, для факультета.

       Много помогал деловыми советами Илья Наумович Горелов, ставший впоследствии, как и вся его семья, нашим истинным другом. Понятное дело, он был старше и опытнее, и давно уже прошёл ту нелёгкую школу вузовской жизни, которую мне ещё предстояло пройти. Не всегда и не во всём мы были единодушны, но никогда это не становилось причиной раздора.

     Теперь, десятилетия спустя, многие десятилетия, подводя итоги достаточно долгой жизни, я могу сказать, что кроме матери и умных книг, которым я привык доверять с детства, я особенно благодарен тем настоящим мужчинам, что оказывали
непереоценимое воздействие на меня: отчиму, моему шефу Алексею Львовичу Григорьеву да нескольким друзьям, первый среди которых Илья Горелов. Хотя, как сказать первый! Все первые!

     По прошествии четверти века, здесь, на Украине, я воочию увидел, что такое кафедра, факультет, институт, основанные на принципах «брат, сват, блат». Там уж честному знающему человеку места нет – оболгут, ошельмуют, уничтожат… К счастью, пятнадцать лет в Магнитогорском пединституте я считаю исключительно счастливым временем, проведённым среди порядочных людей и вместе с ними. Что же касается самой работы, то она была отлажена, и прекрасно отлажена, предыдущими поколениями, представителей которых я ещё застал. Именно они, те, которых я знал – Нина Афанасьевна Афанасьева, Биренбаум Яков Григорьевич, Зоя Иосифовна Дубянская – установили тот высокий уровень профессионализма и требований к студентам, которого я уже нигде не встречал, работая в других институтах на разных кафедрах и бывая председателем ГЭК в разных местах. Хотелось бы думать, и я думаю, и это действительно так, что наше поколение, поколение тридцатилетних, ныне уже практически ушедшее с «поля битвы», не снизили, созданный до нас  уровень обучения и воспитания.

     Понимая насколько продуктивно работала вся система советского образования и конкретно наш институт, вряд ли стоит говорить о том, что лично сделал я для факультета. Разумеется, сам для себя в душе своей, я чем-то могу похвастаться, немногим. Пожалуй, более было бы похвалить себя за то, что и потом, на какой бы кафедре я ни работал, я старался не только хранить принципы «магнитской» работы, но и внедрять их в жизнь, наживая себе врагов, часто жестоких и беспощадных. Чтобы точно понять в чём суть, просто назову основы «педагогики» последнего моего института-университета: никаких требований к студентам – пришли учиться, учитесь сами, а мы здесь ни при чём; воспитательная работа? Тут не детский сад!

     Да, в своё время, брюзжу я, мы были слишком перегружены всевозможными обязанностями, помимо учебных занятий, это так. Шутили, мы бы всё сделали, не будь студентов! Увы! Мы были правы, поскольку ничто не должно превышать меру, в том числе и разумного. Неразумного – тоже. В этом смысле никак нельзя принять за нормальное зарегламентированность всего процесса. Всё спланировано вплоть до последнего вздоха. Инициатива допустима в рамках дозволенного. И всё доведено если не до абсурда, так до анекдота. Проводим Рождественские вечера на иностранных языках, называя их новогодними, - вызов в партком. Да что здесь криминального? – А идеология? Вы должны бороться с религией? – А что тут от религии? – Вы не понимаете – Рождество!
- А вы, каждый из вас, вы Новый год отмечаете, празднуете? – А что? – Так ведь это праздник, День обрезания Господня!
Разрешили!

     А вместе с тем, какая была создана в магнитогорском институте чудная программа эстетического и физического воспитания! Я и до сих пор в восторге! Не знаю, сколько она просуществовала. Но как образец – великолепна: концерты по абонементу, кино-показы шедевров (кажется, был и клуб кинолюбителей), НЕВЕРОЯТНО! И нигде не виданный мною ни до, ни после, - выставочный зал! Как всё это расширяло не только кругозор, но и создавало пусть не учителя-интеллектуала (почему бы и нет!), но учителя с явными признаками интеллигентности – гигантское достижение!

     Когда Илья Наумович Горелов стал выездным, а это произошло лет через двадцать позднее описываемых событий, когда уже и он, и я покинули Магнитогорск вследствие разных причин: моя заключалась в климате, он был просто вреден для меня, другое дело Илья Наумович, и его понять можно, годы уходили, он сделал уже немало и в педагогике, и в изучении проблем языковой деятельности, в том числе искусственного интеллекта – его труды знали в Европе, его приглашали на работу в один из университетов, или научно-исследовательских институтов Германии, (не знаю, существуют ли там таковые, но научные лаборатории существуют точно). Условия были обещаны самые замечательные для него, и для его жены Елиной Натальи Григорьевны, и дочери. В те времена от таких благ трудно было отказаться, но Илья Наумович был настоящим русским патриотом, даже не взирая на обстановку, которая уже тогда создалась в стране.

     В институте было не лучше. Ректорат оккупировали маленькие злые женщины с литфака, о которых и сказать нечего кроме того, что они были обуяны тоскою по этике эпохи тоталитаризма и действовали соответственно. И дело не только в том, что они запретили ему руководить несколькими работами аспирантов по теме его исследований, не помню уже, из какого московского вуза, но в самой атмосфере. Насколько я понимаю, образовалась оппозиция ректорату, было написано обращение в высшие инстанции. Многие коллеги подписали его. Подробностей я не знаю, поскольку, щадя моё состояние, обострилась сердечная болезнь, Илья Наумович не привлёк меня к участию в этой акции. Из факультета, это уже выяснилось потом, среди подписантов, жуткое слово той эпохи, был Прошин А.В., заведующий кафедрой английского языка. Естественно, явились и доносчики, и обращение начальства в органы. Всё чин чином, как и должно было быть. Правда, времена были уже по словам Анны Андреевны Ахматовой, вполне «вегетарианские». И тогда, и теперь мне вспомнились слова из старой солдатской французской песни: «Tant quiloura de la merde dans le pot, ca puera dans la chambre», – «Пока в горшке г…., оно будет вонять на всю комнату».

     Едва я выписался из больницы, как меня вызвали в партком для беседы. Никого из парткомовцев, даже и секретаря, в кабинете не было, а был неизвестный мне человек с властными интонациями в голосе:
- Садитесь, Юрий Александрович, я вас надолго не задержу.
Наша беседа (или допрос?) длилась почти три часа. Нет, это был не КГБ, это был главный прокурор города. Второй раз в жизни я подвергался вежливой, но напористой, словесной экзекуции. Впервые – в самом начале аспирантуры (1971 год), когда КГБ вербовало меня в сексоты (секретные сотрудники). Чего от меня добивались, я описал десятилетия спустя в рассказе «Подписка о неразглашении…» (книга «И вдоволь хлеба»). Теперь же это всё было менее угрожающим, но столь же противным, да и методика беседы-допроса всё та же. И цель её вполне обыденна: выдавить компромат на Илью Наумовича. Вывод оказался не просто неожиданным для меня, но и обескураживающим:
- Знаете, Юрий Александрович, вы единственный человек с факультета, кто защищает Горелова!

     Не думаю, что он был вполне искренним, но те ситуации, в которые я попадал впоследствии, заставляют думать, что прокурор в некоторой доле был прав. Человек слаб, более того, он робок, его легко запугать. Хуже – он ещё и услужлив перед грозным ликом власти.

     Рассказы о европейских порядках в немецких университетах более всего похожи на «Утопию» Томаса Мора, разумеется, не прославлением уравнительного рая, это мы всё знали, а картиной того, как всё может быть иначе. Факультет - некое самостоятельное государство со своим бюджетом, со своими традициями. Декан, и только декан, подбирает себе кадры, приглашая нужных людей, и без оглядки на ректора. Про партком, само собой, и речи быть не может. Кафедра же занимается исключительно наукой. Это представить невозможно. Илья Наумович задаёт вопрос:
- А если ректору нужно устроить своего человека, очень ему нужного?
Непонимание совершенно полное – как это может быть?
Объяснение приводит к смутному восприятию ситуации:
- Пусть тогда и платит ему, у нас денег для него нет.
В ответ рассказываю Илье Наумовичу недавний случай со мной на Украине. Ректор:
- Вот вам два человека. Обеспечьте им полную нагрузку!
А это значит отнять нагрузку у других, то есть, понизить им и так мизерную зарплату.
     Или: приходит дама уже с приказом – лаборантка. Через два дня уже другой приказ: она – преподаватель! Ещё через день она уже начинает рулить. Потому что она – нужный человек: у неё связи. Приходится горько шутить – наши научные звания: брат, сват, блат. Конечно, это ещё союзная республика, но всё здесь обнажено до крайности. Мы с Ильёй Наумовичем, словно дуэт эдаких современных Плутархов, создаём устное параллельное повествование на тему здесь и там. Но, когда я перехожу к деталям, он не выдерживает:
- Кончай, дурно становится.

     Разумеется, в семидесятом году Магнитогорск резко контрастировал с таким «мироустройством», хотя… Но лучше об этом не вспоминать.

     Работая за свою жизнь при десятке ректоров в трёх разных институтах, я должен сказать, что лишь два из них вполне, по-честному и по-благородному, соответствовали своей должности. Это – Василий Афанасьевич Патрушев в Магнитогорске и Павел Иванович Шевченко в Кривом Роге. Думаю, что оба они были
большой удачей для своих институтов.

     И снова, мысленно возвращаясь в 1975 год, когда я «волею судеб» оказался во главе деканата, я должен сказать: лично для меня та система руководства вплоть до мелочей, оказалась очень подходящей, и вот почему: будучи избран на эту должность в конце ноября, я уже в конце мая оказался в кардиологии, а летом, во время отпуска и инфаркт посетил меня.

     То, что деканская должность по своей сути походит на диспетчерскую, я сообразил быстро. В тот же год я решил провести маленький социологический опыт: сколько будет собраний, заседаний за месяц? За три недели, восемнадцать рабочих дней, вышло двадцать восемь! А далее, очередной приступ отправил меня в кардиологию. Вот эти заседания и определяли ритм и само движение работы.

     И здесь уместно сказать слова благодарности в адрес факультета и ректората! Чего только стоит предоставление мне новой квартиры, как теперь говорят, в шаговой доступности от места работы. Не забуду сияющее лицо Нелли Семёновны Реутовой, когда она с этой вестью навестила меня в больнице. Да и вообще, «социалка» была в институте на высоте. Я говорю сейчас о Доме отдыха на Банном озере, с его благотворной окружающей природой, и почти бесплатно. И летом, и зимой.

     Подходя к заключительной части своего повествования, делаю некоторые выводы. Я много пишу о Горелове. Это вполне объяснимо – он мой друг. Но и не по этой причине. Илья Наумович Горелов, как мне кажется, оказывал большое влияние на весь наш факультет.

     Вторым человеком, а скорее даже первым, по хронологии, определявшим, как сейчас говорят, лицо факультета, был Яков Григорьевич Биренбаум. Он был совершенно иным, чем Горелов И.Н. Но нельзя же думать, что люди, обладающие незаурядными качествами и определённой харизмой, лепятся под одну модель. Скуден тогда был бы наш мир. Яков Григорьевич был, что называется, трудоголик. Трудно его представить без дела. В отличие от Ильи Наумовича, мы не были так близки. Возраст, да и весь жизненный опыт его, не располагал к сближению, хотя иногда
мы и встречались в неформальной обстановке.

       Яков Григорьевич воевал. И в его военной биографии отмечен такой факт – ему довелось конвоировать самого знаменитого предателя Отечественной войны генерала Власова. Однажды он рассказал об этом, но так скупо, что по прошествии многих десятилетий, детали стёрлись из памяти. Виню себя, и очень, что тогда же не записал его рассказ по горячим следам, впрочем, как и многое другое, надеясь на память. А какой бы она не была, она всё же подводит. Одно, несомненно для меня, лишь присутствие его на кафедре английского языка было невероятно благотворным, как для кафедры, так и для факультета. Кафедрам английского языка и немецкого, считаю я, очень повезло, что они были: Яков Григорьевич и Илья Наумович. Неточно цитируя поэта, скажу, что они «своим присутствием наш мир животворили». И, вспоминая о них, уместно будет вспомнить и следующие строки: «Не говори с тоской их нет, Но с благодарностию – были!». Что я и делаю.
    
     В заключение о роли личности в коллективе, таком предельно малом, каким является кафедра, замечу, что если на кафедре есть подобная харизматическая личность, резко повышается творческий уровень всех его членов. В этом отношении явно не повезло кафедре французского языка. Там такого лидера не было. Однако, должно сказать, что это не столько вина коллектива, а скорее беда его. Да и то сказать, такие люди не появляются по заказу. Да и захочет ли коллектив признать и принять такого лидера – вопрос? Отсюда, чаще всего, скрытая или открытая борьба самолюбий. Я, работавший на пяти-шести кафедрах, а тремя из них заведовавший,
смело могу это утверждать, ибо всю эту кухню видел изнутри. К чести магнитогорского инфака, самых отвратительных форм этого явления у нас не было, как и склок, возникающих при этом. Лично для меня факультет остаётся если не идеальным, то родным, по меньшей мере. Может быть, для него я сам-то не стал таковым, но это уже мои проблемы – моего характера, способность к доверительному общению и пр., пр. Но, тем не менее, пятнадцатилетнее моё пребывание в Магнитогорском пединституте было для меня не только тяжелейшим периодом (из-за болезни), но и полезнейшим в смысле познания людей и сущности руководства ими. Более того, благодаря бесценному опыту, приобретённому там, я научился понимать то, что происходит вокруг меня, работая в других институтах, и кто чего стоит. В последнем случае, говоря библейским языком, отделять «овнов от козлищ».

     Узнав о трагической судьбе Магнитогорского института-университета, я, оставивший его более тридцати лет назад, почувствовал себя лично обманутым, униженным и оскорблённым. Людям, которые потворствовали этому и привели его к краху, нет прощения.

     Кроме приношения благодарности факультету, приношу таковое же, даже и не ещё, а прежде всего институтской замечательной библиотеке того времени, чудесным людям, которые работали там, и суровой, а тем не менее чуткой их руководительнице, Гинире Валеевне Сулеймановой. Для провинциального вуза библиотека была необычайно интересной, с редкими, в других местах почти не доступными, изданиями, иногда даже попавшими в index librorum prohibitorum (индекс запрещённых книг – термин, восходящий к отцам-иезуитам!). Слыхивал я, что библиотека была разорена ещё прежде гибели института. Что поделаешь, бывает и так, что, потерявши голову, и по волосам плачем, прежде того обстриженным. В душе стыдно за варваров, сделавших подлое дело, и обидно.

        Не знаю, многих ли допускали в библиотечные фонды, но меня пускали. И это было замечательно, как замечательным был подбор изданий. Хотя вряд ли кто задумывал его сделать именно таковым.

        Были времена в этом смысле странные, даже учитывая тот великий кавардак, что творился после революции. Мой земляк, писатель очень известный ещё лет пятьдесят назад, а теперь уже изрядно призабытый, в романе «Необыкновенное лето» описывает, как местный революционер Кирилл Извеков «собирает» себе шикарную библиотеку. Из громадных завалов, свезенных в одно место, он выбирал издания,  нужные ему. Таким, видимо, образом формировались фонды и в тридцатые годы, когда институт создавался. Но не об этом речь. О чём же?...
      
     Дважды за свою жизнь я был потрясён жуткой судьбой «ненужных» или запрещённых книг. Впервые в Саратове, будучи студентом первого курса, когда увидел квадратный столб, приблизительно метра полтора на полтора, высотою ничуть не меньший. Там, поверху, лежали сочинения Бальзака 1837 года (прижизненное!), а что было под ним, трудно даже представить. И всё это должно было отправиться в макулатуру. Мне повезло, я стянул первый том «Le pere Goriot » (сейчас он в библиотеке Переяслав-Хмельницкого университета Киевской области).

      Больше повезло моему приятелю. Его послали грузить «макулатуру» на подводу, и он насовал себе за пазуху и в карманы пальто чуть ли не две дюжины французских изданий XVII-XVIII-XIX веков. Его разоблачили. Кто-то донёс. Был великий скандал. А сказать бы ему спасибо! И дать медаль за спасение погибающих… книг!

        Второй случай относится уже к моей работе в Магнитке. Испросив разрешение, я спустился в подвал, где покоились на полках редко, или почти никогда не запрашиваемые книги, и остолбенел. Я остолбенел, увидев подобный же куб, но из произведений  лишь одного автора – Ефима Григорьевича Эткинда. Верхний слой этого псевдоархитектурного украшения содержал «Семинарии по французской прозе» с оторванными переплётами. У меня этого издания не было, и я с трудом выпросил один экземпляр у библиотекарши, которая завела меня сюда. Я хотел большего: порыться в этой куче. Напрасно! Страх был велик!

    NB: По этой книге мы учили студентов анализу текста. А нет пособий, нет и качества обучения, и нет знаний и умений у студентов. Думаю, из всех библиотек Союза были изъяты замечательные труды Ефима Григорьевича. Сужу по тому, как снизился уровень теоретических работ по переводу и сравнительной стилистики в России. Забыто целое направление, созданное Эткиндом Е.Г., –  «Перевод как проблема сопоставительной стилистики». Тогда же поверг меня в совершеннейшее уныние пустяковый факт: несколько книг издания «Наука», заказанных мною, пришли из Алма-Аты, упакованные в переплёты от книг Е.Г. Эткинда.
       А между тем его труды не забыты. Сообразительные авторы научных работ по этому предмету с успехом ощипывают его научное наследие, изобретая давно уже изобретённый велосипед.

     Последняя благодарность Магнитогорску и пединституту заключается в том, что мы с женою не только полюбили город и институт, но и приобрели замечательных, интересных и преданных друзей.


Рецензии
Прочитал с интересом. Я тоже очень благодарен Магнитогорску и пединституту. Я учился на другом факультете - на литфаке, нашим деканом была Ева Лазаревна Лозовская. Литфак и иняз были в одном здании на левом берегу, обстановка была творческая. О библиотеке до сих пор вспоминаю с уважением. Лично мне позволяли заглядывать в закрытые фонды и на ночь брать в общежитие даже очень редкие книги: ни одной не задержал, ни одной не испортил. Ваши воспоминания напомнили, что мы заканчивали институт при Василии Афанасьевиче Патрушеве, заглянул в диплом - его подпись.

Очень обидно, что образованием стали руководить откровенные враги и уничтожили такой вуз. Инфаку повезло - его почти сохранили в стенах бывшего горного, а учителей русского языка в Магнитке теперь не готовят. Всякий раз, приезжая на Урал, я удивляюсь, что дети, особенно девочки, говорят с английским акцентом.

О судьбе родного вуза я писал http://proza.ru/2020/11/10/1900.

Александр Ерошкин   06.04.2022 18:13     Заявить о нарушении
Александр, приятно найти собеседника, который полностью разделяет твои мысли. Правда, я, как и вы, был далеко, в географическом смысле, от событий, которые привели к гибели замечательного института. По моему мнению, которое основывается на работе в Магнитогорском пединституте на двух факультетах одновременно - на инфаке и на литфаке - Магнитогорский институт был одним из лучших на пространстве от Урала и до Владивостока, если не самым лучшим. Основание такому мнению: участвуя много лет во всесоюзном конкурсе "Студент и научно-технический прогресс" наши студенты неизменно занимали высокие места, входя каждый раз в первую двадцатку соревнующихся. Это очень высокий показатель. Так как в течение почти 15 лет я занимал ответственные должности на факультете иностранных языков, будучи сначала деканом факультета, а затем завкафедрой французского языка, могу точно сказать, что наши студенты всегда входили в призовую тройку. И это при том, что мы соревновались не только с факультетами иностранных языков разных пединститутов, но и с пединститутами иностранных языков, такими как Пятигорский или Киевский. В 1985 году по состоянию здоровья я вынужден был покинуть Магнитогорск, но связи никогда не прерывал со ставшим для меня родным институтом. По моему мнению, к его упадку привела сначала недальновидная политика руководства, а затем и целенаправленная деятельность "варягов", засланных из Горно-металлургического института. Впрочем, есть иное мнение. Не могу ручаться за точность, поскольку документа не видел. А именно: были ликвидированы Министерством просвещения все педвузы России, если они не находились в областных центрах. При таком положении борьба коллектива за спасение института не могла окончиться успехом, что и случилось. Литфак погиб целиком, от инфака осталось крохотное отделение английского языка в составе Горно-металлургического университета. Что касается меня, я в МГПИ не учился, а был туда направлен на работу из Ленинграда после окончания ВПК (Высших пед. курсов преподавателей иностранных языков). Впрочем, снявши голову, по волосам не плачут. Политика высшего руководства РФ в области образования, если и может быть с чем-нибудь сравнима, так только с предательством Ельцина и Горбачева, и это продолжается до сих пор. Надеюсь Вы пребываете в хорошем здравии; не теряйте оптимизма, всего хорошего, Ю.М.

Юрий Милёшин   09.04.2022 22:20   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.