Тоска

глава из психопаторомана "Без сестры"

Опубл. в ж-ле "Нева", № 12 за 2014
(журнальный вариант)


Я вышел на проспект. Какой-то такой – головокружительный. Во всяком случае, лично у меня голова закружилась от него.

Я испугался и всё же пошёл по нему. И тут же остановил какого-то дурака.

– Что за проспект такой? – крикнул я.

– Где? – удивился тот. Дурак – оттого и удивился. Такое всё из себя приоритетное быдло. С эксклюзивным своим обывательством. С подлой своей рассудительностью.

– Вот этот вот! – рассердился я и даже топнул ногой.

– Этот, что ли? – переспросил ещё дурак.

– Разве здесь есть какой-нибудь другой? – ядовито полюбопытствовал я.

– Невский, – ответил дурак.

– Что – Невский?

– Проспект Невский, – ответил тот.

– Это – Невский проспект?

– Почему бы ему не быть Невским?!

– Такой прохвост – и вдруг Невский!

– Прохвост? – развёл руками дурак.

– Хватит уже! – огрызнулся я.

– Я – ничего! Просто разве Невский не может быть прохвостом? Я ведь и сам когда-то об этом думал.

– Всё, я сказал! – сказал я. – Терпеть не могу, когда при мне думают.

– Ну и ладно, – молвил дурак и пошёл себе своею дорогой.

Я, разумеется, пошёл своею. Не идти же мне дорогой этого дурака!

Невского проспекта я не хотел. Не то, что бы у меня было с ним что-то связано. Я впервые слышу о каком-то там вашем Невском проспекте. Просто он мне не понравился. Да и кому вообще могут понравиться прохвосты? Разве что таким же прохвостам. Я же не был ни прохвостом, ни даже проспектом. Впрочем, ни на счёт первого, ни на счёт последнего, пожалуй, не могу поручиться.

На стене одного дома я вдруг увидел надпись. Текст её мне показался знакомым.
«Вид у него неказистый, зато он являет нам идеал…» – прочитал я.

Неужто это про меня? – подумал я. Цинично подумал и нибельмесно. Я часто думаю цинично и нибельмесно. Ещё иногда я думаю центробежно и послезакатно. Курсивно и белькантно. Каверзно и подноготно (впрочем, я, пожалуй, отвлёкся).

Потом прошёл ещё шагов тридцать (или семьдесят два) и там увидел ту же самую надпись.

Какая же сволочь писала эту гадость на стенах и на проспектах!

Дальше про неказистость и про идеал было написано на тротуаре. Подобного усердия, подобной настырности, подобных гегемонии и нигилизма я не понимал.

Руки бы отсохли и отринулись у тех, кто малюет такое на стенах да на тротуарах!

Неужто меня только что показали по телевизору?

Но разве это причина, чтобы тут же выйти на улицу и малевать чушь на стенах да на тротуарах?

Из Невского я свернул в другую улицу, но и она показалась мне явною прохиндейкой.
Третья улица была просто откровенною дрянью (с домами – наглецами и выскочками). Четвертая – не то, что бы совсем стервой, но нечто стервозное в ней непременно присутствовало (в виде зданий – задир и фанфаронов).

Я перешёл через мост. Потом ещё через один. Мостов я боюсь. Мосты, говорят, падают. И люди с мостов падают. Иногда случайно, иногда нарочно, это уж как получится. Не знаю, как бы я хотел свалиться с моста – случайно или преднамеренно. С мостов падать неприятно. Оно, конечно, у мостов есть парапеты. Но через них перелезть при необходимости – раз плюнуть.

На одном из мостов я снова увидел надпись про неказистость и идеал.

Было ещё по дороге что-то величественное – какие-то дворцы, какие-то монументы. Чёрт его знает, что такое за дворцы! И уж, тем более, что за монументы!

Я долго шёл себе, шёл – и чёрт вынес меня к Академической капелле. Разумеется, я не имел ни малейшего представления ни о каких капеллах – просто прочитал надпись. Надписей про капеллы я вообще-то никогда не читаю, эта же, буквально, сама засунулась мне в глаза. Что поделаешь – пришлось её прочитать.

Капелла мне ужасно не понравилась. Я даже отшатнулся от неё. Хотя чего, казалось бы, мне отшатываться от какой-то там капеллы! Мало ли капелл на свете – от всех отшатываться невозможно.

Ещё была река. Не знаю, что такая за река. Здесь слонялся обыкновенный разухабистый люд, привычно измысливая свои сокровенные мерзости.

Если б я думал и чувствовал в миллион раз больше, чем я думаю и чувствую теперь, я мог бы предъявить это своё варево, эту магму (или плазму) человекам и миру, и богу, и воздуху, и гумусу, и моллюскам, и аскаридам, и потребовать от них содрогания, потребовать от них замирания духа, остановки пульса, увядания перистальтики, да они бы, впрочем, и сами содрогнулись, у них бы и так дух застыл и остекленел, я в этом не сомневаюсь. Но я не могу думать и чувствовать в миллион раз больше, я даже и в сто раз больше не могу. И даже нынешние мои мысли и ощущения для меня нестерпимы.

Пётр Петрович – болтун, герой вашего мира, вы носитесь с ним, вы пресмыкаетесь перед ним, – сказал себе я. – Вы платите ему миллионы, вы аплодируете ему, вы просите его гадкие, кривые автографы, вы слушаете с благодарностью его благоглупости, и он незаметно строит (устраивает) ваш социум, ваши семьи, ваши мысли и мнения, вас самих! Подлые человеки! Рабы Петра Петровича, голокожие, человекообразные получеловеки! Пётр Петрович – ваш бог, ваш царь, ваше солнце, ваши рибонуклеиновая кислота и икроножная мышца, ваши моральный кодекс и расписание электричек. Вам же, с вашими нынешними навыками и повадками, надо сызнова обрасти шерстью, возвратить отпавшие свои хвосты и – назад на деревья, на тополя, на пальмы, да на сикоморы! Вы не достойны будущего, не достойны и настоящего, одно лишь далёкое прошедшее – ваш гадкий удел!

И тут я увидел зебру. Неподалеку от собора. Собор был огромный, тяжёлый, гнусный, весь в куполах и колоннах. Зебра же была, как ей и положено, полосатая. Она была впряжена в повозку, на повозке стояла клетка, в клетке сидел… профессор. Его я узнал, когда подошёл ближе.

Поодаль прохаживался старикашка в ермолке и с пейсами.

Отчего-то я сразу сообразил, что старикашки следует избегать. К повозке подошёл осторожно, со стороны зебры. Профессор меланхолично наблюдал за мной и за моими манёврами.

– А, это ты, – тихо сказал он.

Пейсатого он тоже явно остерегался.

– Профессор, как это вы здесь?

– Сгорел по неосторожности, – вполголоса ответил профессор. – Попался на конспиративной квартире, будучи предан человеком, коему доверял безмерно, моим учеником.

– А, – безразлично сказал я.

Тот собирался завести какую-то тоскливую шарманку, а про несчастья я слушать не люблю.

На клетке над головой профессора была табличка: «Называет себя профессором».

– Ученик, который благодаря мне стал доктором наук в тридцать семь лет, можешь себе это представить?

– Не могу!

– Я собирался отстреливаться, но тут на меня набросились сзади, повалили на пол лицом вниз, стали душить. Я думал, что задушат совсем, но всё-таки не задушили, и вот я теперь здесь, в этом унизительном положении, и ещё эта глумливая надпись, которую ты видел, ведь ты видел надпись? – тревожно уточнил профессор.

– Мне идти надо, – сказал я.

– Минуточку! – испугался профессор. – Я не буду больше про себя, раз тебя утомляет.

Тут старикашка, окончательно заметив меня, стал к нам подходить.

В глаз пейсатого был вставлен какой-то богоугодный пердимонокль. Который поблескивал то так, то этак, с некоторой неожиданностью.

– Это настоящий профессор, – ещё издали сказал он. – Но его нельзя смотреть просто так. Хочешь смотреть на него, плати! Плата у нас умеренная, только на корм для него и для зебры.

– У меня нет денюжки, дяденька, – фальшиво сказал я.

Насчёт дяденьки я сказал с нарочитою льстивостью. Кому ж охота сознавать себя старикашкой, облезлым нерассудительным пнём?!

– Тогда отходи, смотри с расстояния! – сказал пейсатенький.

– Я его обследовал, он мой пациент, – вступился профессор.

– Молчать! – взвизгнул старикашка.

Он хлестнул плёткой по клетке. Профессор неосторожно держался за прутья, и ему попало по пальцам.

Он вскрикнул, оскалился и отскочил назад.

– Получил? – спросил старикашка, злобно блеснув своим пердимоноклем.

Со мной он не был таким злобным, со мной он был никаким.

– Никто не хочет платить за профессора, – пожаловался старикашка. – Я так уж и ребе Менахему говорил. Раньше у нас негритянка была, вся такая сисястая, и ляжки, как у слона, курила «Беломор», и дым отовсюду выпускала – из носа, из ушей, и даже из заднего отверстия немного выходило. Но климата нашего не выдержала, померла в сентябре от воспаления лёгких. Жалко негритяночку, платили за неё хорошо, добрая была, нрава весёлого, и звали Саррой. Ладно, – смягчился старикашка. – Можешь его посмотреть две минуты. Только не вздумай кормить! Понял?

– Кормить я не стану, – сказал я.

Старикашка отошёл в сторону.

– Помнишь, я говорил тебе о человеке, который собирает сведения о людях с наростами, вроде твоего? Это учёный, зовут его Сергей Левонович, у него частная клиника…

– В Тярлеве? – вздрогнул я.

– В Тярлеве, – удивился профессор. – Так ты знаешь?

– Ничего не знаю.

– Когда ты у нас обследовался, я ещё подумал: хорошо бы, чтобы Сергей Левонович тебя посмотрел.

– Он посмотрел, – пробормотал я.

– Какое он дал заключение? Где он тебя смотрел? Какие анализы делал?

– Не помню, – сказал я. – Только помню, что шёл, и Тярлево иногда вспоминаю, само слово, и почки не было, и она болела, и ещё я ссал кровью, несколько дней, потом стал ссать меньше, а потом совсем перестал.

– Чтоб Сергей Левонович взял твою почку?! Этого не может быть! Он – авторитетный учёный, крупный специалист…

– Может, он её и не брал, – сказал я.

– Он не мог взять!

Тут, откуда ни возьмись, подбежал к нам разъярённый пейсатый старикашка и стал хлестать по прутьям клетки своей страшной плёткой.

– Заткнись! – крикнул он. – Ишь ты, строит из себя профессора!

Я отскочил и оскалился. Плётки мог ненароком отведать и я.

– И ты иди! – крикнул и мне старикашка.

– Что такое? – крикнул я. И взглянул на старикашку каким-то наглым альцгеймером.

– Иди! Раз денег не платишь!

– Если надо, я мог бы и заплатить.

– Иди, я сказал! Нечего тут зубы мне заговаривать.

Зебра же, слушая нашу перебранку, вдруг махнула хвостом, и из-под хвоста у неё вывалилось несколько тёмных пахучих кругляшков. Пейсатый старикашка огрел зебру плёткой по заднице, та дёрнулась, оглянулась испуганно и зашагала себе восвояси.

Я тоже пошагал восвояси.

Что мне профессор? Что мне Сергей Левонович и его Тярлево, которого, наверное, не существует?

Я напоследок плюнул в сторону собора.

Да и что мне, если разобраться, и эта зебра? Кобыла – и кобыла, только полосатая.
Шёл снежок. Сыпал себе и сыпал. На нас, дураков, не глядя. На нас, шельмецов, не обращая внимания. Когда-нибудь вы ещё ужаснётесь снежка, самого обыкновенного снежка. Когда-нибудь вы от него содрогнётесь. И все ваши прежние содрогания будут ничто перед нынешним или тем, грядущим снежком, истинно говорю вам, проклятые двуногие, мерзкие безхвостые, жалкие прямоходящие, никчёмные особи по имени «человек»!

Шёл я, куда глаза глядят, и долго ничего не узнавал. Ни домов, ни улиц, ни автомобилей. Но потом вдруг стал кое-что узнавать. Я узнал предприятие. Куда однажды зашёл и откуда был изгнан.

Предприятие было закрыто, оно не работало. И хорошо. И правильно. Не люблю предприятия. Тем более – те, что работают.

Однако же отсюда рукой подать до гадюшника!

Я пошёл в его сторону, и тут увидел толпу, сумрачную и холодную, как море Лаптевых. Толпа стояла подле гадюшника и молча смотрела в его обгорелый зев, в его разбитые окна.

Толпа меня, кажется, не узнала, но отдельные индивидуумы – так очень даже.

– Он! Это он! – заголосили иные из них.

Я погрозил некоторым индивидуумам кулаком, они тут же стушевались.

Чужа деревня, чужа деревня здесь распахнулась и развернулась предо мной во всём своём нестерпимом и неоспоримом безобразии.

Тут из толпы выпростался какой-то старикашка. Старикашка себе и старикашка – ничего в нём особенного я не разглядел. Старикашка, несмотря на некоторый ропот его сотоварищей, вдруг бухнулся на колени предо мной.

– Милый! – эксклюзивно крикнул он.

– Чего тебе, старый? – пасмурно молвил я.

– Не узнал, отец родной? – спросил сей трухлявый мундштук. Не человек, а просто эпитафия какая-то. – Петрович я, Петрович.

– Что за Петрович ещё?

– Метлой я махал, помнишь? Когда ты приходил. На этом… как его? Предприятии… И вахтёрша, та самая, она тоже здесь. Мария Даниловна. Помнишь Марию Даниловну? Она тебе ещё по загривку треснула!..

– Это я, я, я треснула! – даже несколько подпрыгивая на месте, выкрикнула какая-то нестерпимая женская грымза.

– Ну, – сказал я.

– Я – ничего, – смутился старикашка. – Я – старая колода, а ты – исключительная величина и самодовлеющая личность. Тебя по телевизору показывают.

Грымза всё выкрикивала своё беспрестанное: «Я!.. я!.. я!..»

Наши грымзы вообще очень любят гордиться своей негативной ролью.

– Ты иди себе, старый! – сказал я. – Я тоже пойду. Мне теперь надо.

Я пошёл в сторону дома сестры. Хотел было пойти в другую сторону, но не сумел – ноги сами меня туда понесли.

У дома сестры был свет, и там была другая толпа. Во сто крат больше. Людишки тихо говорили; вернее, просто жевали свою мирную лапшу в ожидании моей пресловутой личности. Свет же – от факелов, которые держали люди, от тысяч факелов.

Я разглядел Олега Олеговича. Тот был в своём обычном подшлемнике и в тёмных очках. К тому же я разглядел тощую. Она тоже была в тёмных очках и стояла рядом с Олегом Олеговичем. Они были, как близнецы и братья. Или скорее – как брат и сестра.

Впрочем, нет! Тощая на сестру не похожа.

Зачем им тёмные очки в темноте?

Олег Олегович посмотрел на меня. И тощая тоже посмотрела.

Я продрался через толпу до самого парадного.

Я обернулся к людишкам с факелами, потоптался немного, помялся, потом поднял голову и сказал сокрушительно:

– Сестра есть!

Толпа на мгновение застыла, и тут вдруг разнеслось над нею подхваченное тысячами одушевлённых глоток:

– Есть! Сестра есть! Есть сестра!

– Если я вернусь, я научу вас молиться, – тихо сказал я.

– Вернётся… молиться… молиться… – шелестело теперь.

Дверь тихо открылась, и я вошёл.

– Я так и не знал, что ты непременно придёшь, – сказал мне студент (это был он, он же предо мною дверь и открыл).

Но это был уже не студент и не человек, это был аспид. Подлинный аспид. Всё человеческое с него теперь слетело, всё человеческое в нём растратилось. Аспидное же восторжествовало.

Как аспиду удалось открыть дверь предо мной – ума не приложу.

– Я тоже не знал, потому и пришёл, – сказал я. И обречённо стал подниматься по лестнице.

Аспид-студент ловко полз сзади. Более со мной он уже не говорил.

Аспиды шипучи (шипящи), но неразговорчивы.

Дверь квартиры тоже открылась сама собой. Вернее, её открыл второй аспид. Ещё вернее – другой студент, который теперь тоже был аспидом.

– Он долго бегал и теперь, наконец, дома, – сказал первый аспид из-за моей спины.

Вернее, прошипел. Они оба шипели. Странное дело, я их понимал.

Кажется, я стал понимать аспидные языки.

– Хорошо, – прошипел второй аспид. – Дома лучше.

– Это не мой дом! – крикнул я, крикнул, тоже немного пришепётывая, чтобы вышло несколько даже по-аспидному. – Но это ничего, это дом сестры! – тихо договорил я.

– Сестры, сестры! – прошелестели оба и свернулись кольцами подле моих ног, немного даже подталкивая.

– Не ваше дело! – крикнул я.

– Он явился сюда за мировою безвестностью, – сказал ещё один из студентов.

– Его ещё ожидает блистательное прошедшее, – молвил второй.

– Да, – обречённо согласился я.

И бросился в глубь квартиры.

Та тоже сделалась иной. Сделалась тёмной, аспидной, ужасной. Аспидными стали стены и потолки, всё было будто в аспидной коже.

Студенты проворно ползли за мной следом.

– Рашид теперь в Чимкенте, – пропел-прошипел первый.

– В Шымкенте, – так же проговорил другой.

– И жена Рашидова в Чимкенте!..

– В Шымкенте!

– А дети их теперь наши!

– Они такие, как мы…

– Они здесь, они с нами, они здесь!

Тут я добежал до комнаты сестры.

Комнаты не было, и двери не было, и проёма дверного не было, зато была ночь, тяжёлая, беззвёздная ночь. Сделаешь шаг – и упадёшь в неё. Может, и хорошо упасть в ночь, но я почему-то теперь этого опасался.

Чёрт его знает, что там, на самом дне ночи!

– Где комната? – крикнул я.

– Нет, нет комнаты, – ответили аспиды.

– Сестра! – крикнул я.

– И сестры нет, – ответили ползучие гады.

– А почему шкап вынесли? – припомнил я.

– Нет, нет теперь шкапа!

Я отшвырнул ногой одного студента, скрутившегося в тугие кольца. Потом и другой полетел вслед за первым. Я шарахнулся назад. Там были разъярённые студенты и тёмные коридоры. Я скользнул в комнату тёти Тамары, дверь туда была приоткрытой. Аспиды метнулись было за мной, но я захлопнул дверь прямо пред ними.

В комнате не было видно ни зги.

– Это я, – превентивно шепнул я, памятуя о матери тёти Тамары.

Самой тёти Тамары могло и не быть, она пропала. А вот глупая старуха, её мать, ясное дело, никуда пропадать не собиралась.

– Я приходил потому, что я сестру искал, – жалостливо сказал я.

Я думал, что меня тут же отсюда выкинут. На радость всем коридорным аспидам. Но было тихо. Никто меня пока не выкидывал.

А может, здесь есть какие-нибудь свои, комнатные аспиды? Ползают где-нибудь по полу. Маленькие, токсичные и безжалостные.

Я стал шарить вокруг. Нашарил свечку в подсвечнике, потом нашарил и спички.

Студенты бесчинствовали за дверью. Не по-студенчески – по-аспидному.
Жёлтый свечной огонёк беззащитно замигал над комодом. Там были ещё свечи в подсвечниках. Чтоб не было страшно, я зажёг ещё несколько.

Старуха не шевелилась. Я взял подсвечник и с опаской приблизился к ней.

– А-а! – тут же вскричал я.

Старуха была мёртвой. И не просто мёртвой, но и давно истлевшей, старуха была мумией. Сколько она пролежала здесь? Месяц? Нет, не месяц! Год? Или одиннадцать лет? Долго-долго здесь так пролежала старуха, уж и смрад от её мёртвого тела развеялся.

Как же я говорил с ней недавно? Как же целовал её гадкую руку?

А так вот и говорил, так вот и целовал!

С опаской я разглядел мертвицу. Седые лохмы клочьями отставали от её черепа, вместо глаз были чёрные дыры, ввалились и щёки.

– Тётенька, – сказал я, – я пришёл, я теперь в тоске, а там аспиды, которые были раньше студентами, а тёти Тамары нигде нет, я не знаю, где она, а вы обещали мне что-то отдать от сестры, и, если надо, я снова могу вас назвать красотулечкой… Красотулечка! – увесисто сказал я. – А вот руку у вас целовать больше не буду, потому что я не могу, это я говорю честно.

Тоска же моя была настоящей, я вдруг особенно ощутил это. Тоска моя была смертельной, последней, отчаянной. Тут же какая-то нелицеприятная лакримоза объяла всё существо моё, бедное и неистовое, отчего я едва не задохнулся.

А мертвица даже не шелохнулась.

– Что вы хотели мне отдать, тётенька? Красотулечка! – глухо поправился я. – Может, сам посмотрю?

Ответом была тишина. Тишина была наждачной и надсадной, тишина была везде. Тогда, вооружившись сиротской свечечкой, я отворил скрипучую дверь шифоньера. Там было всё старушечье, гадкое и ветхое, пропахшее нафталином и несчастьем. Та же история повторилась и в комоде. Ничего сестринского, ничего юного, светлого, совершенного, великолепного, сверкающего, несокрушимого там не находилось. Слазил я и под кровать – там только пыль, паутина, стоптанные старушечьи шлёпанцы.

Обманула, обморочила проклятая перечница! – с горечью сказал себе я. – Ведь ей от меня была нужна одна «красотулечка», только лесть, глупость и помада, чего-то же сестринского у неё и в помине никогда не было!

Я стал расшвыривать всё, что попадалось под руку.

И что меня вообще надоумило заглянуть к ней под подушку? Я там сразу нащупал что-то…

И вытащил я… тетрадь. Сердце моё заколотилось при виде этой тетради. Та не была старушечьей, даже пребывание под подушкой мертвицы её ничуть не состарило.

Придвинув свечку поближе, я отворил тетрадь.


Рецензии
Впечатлили. Просто Андрей Белый

Сергей Филимонов 4   11.05.2023 18:57     Заявить о нарушении
Спасибо, Сергей. Хмыкнул по поводу Белого.

Станислав Шуляк   08.10.2023 20:49   Заявить о нарушении
На это произведение написано 5 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.