Гл. 5. Родня Повесть
Родня.
Гл 5.
Две Марии.
В нашей Татьяновке две реденьких улочки. Домик от домика с каждым годом дальше и дальше уходит. Съедает их ряды время. Стариков забирает небо, а молодые не едут в деревню. Потерял дом хозяина и через какое-то время исчезает сам. Вот почему шире и шире расстояние между еще живыми домами.
Та улица, что повыше от речки – Верхняя. Она всегда почему-то веселей смотрится. И крыш здесь больше сохранилось, и дорожки лучше наторены. Домик Марии Антоновны Чуркиной на Верхней улице. На краю села, прямо на бугорке, окнами на солнышко. Главное, недалеко от моего угла, потому уже много лет вся жизнь Чуркиных на моих глазах.
Утром первым из односельчан я вижу Петра Васильевича. Чуркин выходит на крыльцо с солнцем и для начала смотрит на градусник. Он всегда доволен погодой. Видно, прикинет показания термометра и свои предположения, поговорит по этому поводу сам с собой и заворачивает снова в дом, чай пить.
На знакомство с новостями от погоды у старика уходит полчаса, не меньше. Пока очки в кармане фуфайки выловит, потом дужки расправляет минут пять. Усадит стекла на переносье, изучает градусник, словно впервые его видит. Со стороны все это занятно: дед сначала на градусник посмотрит, потом на восход, потом снова на градусник. И все это время без устали что-то сипит сам себе. В конце концов, очки снова в карман и неторопливо скрывается в темноте притвора сеней.
Часам к восьми –десяти явится на крыльцо Антоновна. Пощурится на солнышко, облокотится на перила, переведет дух. Для начала всю улицу окинет. Мою избушку, Кокова хоромы, бабки Прыськину развалюху. Больше внимания Прыське: все ли на месте, идет ли дым из ее избы? Прыська старая и одинокая. Деревня о ее здоровье по печи судит. Дымит утром труба, значит все в порядке. Но слава богу, за долгие годы моей жизни в деревне, Прыська ни раз ни чем серьезным не хворала. И Антоновна, и мы все за бабушку спокойны.
Осмотревшись, на какое-то время Антоновна подставляет морщины солнышку и застывает в блаженстве жизни. Радуется соседка, солнце на месте и она, Антоновна, в очередной раз видит его. Обычно сразу после осмотра улицы начинает кричать меня, приглашает на завтрак.
- Толик, - бабушка знает, что я ее услышу, кричит не громко, но настойчиво, - давай иди, пока блины горячие. Только спекла, не знаю, получилось сегодня что, или нет? Дед уже два штуки съел и снова на диван завалился, передохнуть.
Если лето, я открою окно и поздороваюсь с бабушкой тут же.
- Иду, иду, только вот руки сполосну после ручки и бумаги.
- Ты быстрей собирайся, остынут. Да кастрюлю, кастрюлю возьми, я тебе борща на обед налью. Борщ сейчас не ешь, пусть постоит, вкус прибавится.
Этот мой диалог с бабушкой повторяется почти каждое утро. Предупреждения Антоновны я давным давно выучил наизусть, а она все равно каждый раз боится, что я съем в обед борщ без подогрева, и от этого не смогу правильно оценить его вкус.
- Чуть- чуть дай постоять и все, - учит она меня. - жир чтобы только сверху растаял. И больше ни минуты не грей, вкуса у борща не будет.
Избушка Чуркиных еще крепкая, шифер на крыше новый, ставни на окнах в четыре краски играют. Дочек работа, каждый год летом ставни подновляют. То Тамара приедет с мужем, то Галина, со своими дочками и внучками. Дочки и внучки умеют обиходить мамино жилище. Это с осени на крылечке Чуркиных увидишь только Петра Васильевича, а летом у них частенько родственники, густо бывает народа у палисадника, шумно. Девки Чуркина петь любят. Чтобы ни делали, обязательно запоют. А по летней поре вечером стол к палисаднику вытащат, попьют чаю и песни ударят. Начинают обычно с любимой Сашки Вербицкого и всех нас «Рябины»
- Приехали и уехали, - все равно недовольна детьми Антоновна, – ни кто ведь, Толик, в деревне так и не остался. Не нравится тут. Свои дома у дочек, в чужой стороне. А наша с Петром изба им чужая. Пока мы живы, едут, а потом ни кто сюда и глаза не покажет, забудут Татьяновку, тут и гадать нечего. Сколько я Томе не говорила, приезжай, рядом с матерью легче будет, не утолкла ее на правду.
- Теперь поздно перевоспитывать, - философствую я.
- Ни кто их и не собирается учить уму-разуму, себя винить надо. Не учили их жить рядом, когда надо было учить, вот и отшатнулись дети. Бог давал возможность воспитать дочерей как положено, не сумели. Жнем то, что не сеяли, - обиду.
Внутри дома того порядка, что раньше был у аккуратистки Антоновны, давно нет. Стара и немощна Мария Антоновна, семьдесят пять лет справила прошлой осенью. Оно вроде и не совсем опавшие годы, да столько за эти семьдесят пять ею тяжелой работы переделано, столько мешков картошки и зерна перекидано, потеряли силу руки и ноги.
С костыликом от кровати к обеденному столу бабушка движется. И супы с кашей готовит, опираясь на него, и свои знаменитые блины с ним печет, и к стиральной машинке с ним. Спасибо сам Чуркин, хоть и высох в конец, но живой в ногах. Он дрова носит, золу с печи выгребает, подметает возле палисадника и крыльца.
Тоже не торопясь, с постаныванием, сипит сердито то на собаку не во время тявкнувшую, то на петуха, кукарекнувшего где-то с насеста. Все ему кажется, что события во дворе идут не так, не ко времени, без догляда. Он пытается закручивать их на свою сторону, но даже петух не слышит его сипения, все по своему царапает. Чуркин частенько грозит неслуху подкостыльником и даже запускает им в петуха. Но тот окрика хозяина особо не боится. Чуть отскочит в сторону и снова за свое. То среди кур порядки устанавливает, то на самого хозяина в бой идет.
Котов Чуркиных запугал так, что они только по заборам и передвигаются. Но за этих я не переживаю, так им и надо, дуракам. У них одна забота, бабки Прыськину кошку Рину заманить на крышу. Она такая умница и красавица, но ведь обманывают ее как-то пустоголовые, каждый месяц кошка с приплодом. Одна она всю деревню котятами обеспечивает. Но дед Чуркин на чужую кошку мало обращает внимания, он со своим хозяйством воюет. За Рину в деревне переживаю один я.
- Дозвинишь, - в который раз предупреждает старик петуха, - топор возьму да башку смахну. И гордыня твоя вместе с тобой в супе закипит. Ой, закипит, тогда поймешь, кто в доме хозяин, а кто просто петух.
Это если соседей попросит Васильич заломать петуха или меня, тогда получится идея с супом. Сам старик давно не способен ни кого поймать. Однако ходит еще по двору утром и вечером. Кур кормит, яйца собирает, отмечает глазом дряхлеющие стайки и сараи, покосившиеся заборы. Надо бы подправить хозяйство двора, хлопот пока еще немного, но вкопать столбики не по силам Петру Васильевичу Чуркину.
- Умом-то понимаю, - улыбается он мне, когда расписывает свою беспомощность, - сил, нет, сиди спокойно. А вот не сидится, все хочется подправить, подновить. Думали со старухой, отремонтируем стайки, а кому они после нас нужны?
- Может кому-нибудь сгодятся, - жму плечами я, - да и вам еще жить и жить.
- Мы-то много не прокукарекаем, не успокаивай.
- Слава богу, хватает сил самим себя кормить. Да и меня в придачу.
- И дом-то уже решили, Толик, на тебя переписать, – обреченно улыбается Чуркин, - твоя-то избушка совсем никудышная, а наша лет двадцать еще отстоит. Живи, зачем дому зря пропадать.
- Ничего мне, Васильич, не надо, - чувствую, как задрожал голос, того и гляди, покатит слеза. Стареют нервы. Какие все-таки русские люди добрые, открытые, простые. – Лучше живите Васильич по сто лет, а я возле вас, сколько смогу. Мы ведь теперь как родня?
- Наш век дни считает и минуты, на большее не замахивается - машет рукой Чуркин, - отходил от утра до утра, и слава богу. А дом без хозяина быстро пропадет. Отдать детям, все равно, что самим сжечь, не нужен он им. Похоронят родителей и забудут про дом. Оно и понятно, у них свои семьи, свои дома, не разорваться пополам.
- Может кто и вернется в отчий дом?
- Может, на двое ворожит. Об этом брат, мне надо было лет сорок назад много думать. Не хватило ума. Теперь вот ходи по двору как приведение, ругайся с крысами да петухом.
Соседи как могут, обихаживают себя. Грех обидеться на небо, оба еще не совсем беспомощны, хоть и с костыликом, но выживают. Антоновна по-прежнему готовит вкусные обеды и ужины, каждый день приглашает меня откушать ее разносолы. Щедрость эта от души. Бабушка считает, что русский обязан помочь русскому, а мое одиночество ее страшит. Дескать, как можно мужику век одному куковать. Относится она ко мне, как к блаженному. Не было дня, чтобы чего-нибудь не сунула вкусненького, не посоветовала добра на будущее.
Бабушка до сих пор уговаривает меня жениться и даже присоветывает кого-нибудь из деревенских женщин в невесты. Только какой из меня жених. Я – не Васька Шишкин. Голова лысая, во рту два зуба, а главное нет у меня, и судя по всему, уже не будет никогда постоянного заработка. Кто мою семью кормить станет? Вернее возьмется умная женщина под старость лет кормить чужого мужика. Да еще с писательскими странностями? Конечно, нет. Зачем ей пустая обуза.
В ответ на добро я стараюсь помогать старикам. Воду вожу из колодца, дрова колю, которые Коков соседям привозит. Зимой снег от дома отгребу. Особенно, когда много его нападает. Во время субботников, что ежемесячно проводит активистка Алка, скашиваю возле дома Чуркиных лопухи. Так что вместе нам не совсем скучно. Теплее, увереннее.
Но есть другая беда у Марии Антоновны, в которой ни кто уже никогда ей не поможет. Костылик бабушки, уже как полтора года, разлучил ее с подружкой детства Марией Ивановной Власенко. Не могут они добрести друг к другу в гости. Вот ведь как жизнь карты сложила. Вместе пацанками бегали в юбках землей испачканных, в школу в один класс пошли, в один год в колхозе стали работать доярками. Тогда модно было в передовых ходить, обе лучшими считались.
- Мы с ней года четыре ездили по путевкам как передовики, – вспоминает она, - Мария и в Москве была как лучшая, и на Байкал ездила, и в газете про нее сколько раз писали. И про меня тоже. Специально корреспондент приезжал, лысый такой, с фотоаппаратом.
- Доездились, до красовались, - щурится в улыбке Чуркин, - обе легли, обезножили как кони в голодный год. Надо было силы –то в молодости беречь.
- Как не ляжешь, - вздохнула Антоновна, - работа такая была. От дойки до молоканки метров сто, вот мы с ней флягу под ручки и бегом. А в ней с молоком пятьдесят килограммов и только моих нужно было пять фляг перетаскать и у Марии столько же.
Антоновна с виноватой улыбкой глядит на меня, дескать, ничего случайного в наших болезнях нет.
- И так два раза в день. – рассказывает она неторопливо, словно самой себе, - посчитай, сколько за тридцать пять лет работы дояркой я молока на плечи брала. Если и было здоровье, ушло оно с этими флягами. Унесло молока силу. А может и не молоко виноваты, годы всех под одну гребенку стригут.
- Есть бабы, которые намного больше тебя надаивали и носили, значит, больше, – не унимается Чуркин. В последнее время это у него такие шутки стали, пытать на всяких мелочах жену.
- Есть, а у меня от той натруды до сих пор с рук мозоли не сошли.
Так до пенсии и пронянчили подружки фляги с молоком. Ушла сила, не в раз, постепенно, но слабость свою и зависимость бабушки почувствовали. За порог шагнуть опасно. На крыльцо еще выкинешься, а обратно едва хватит духу вернуться. Короткие теперь у них путешествия. Но лучшего годы не обещают и Мария Антоновна относится к этому как к неизбежности. Она редко жалуется на свою немочь, а вот без подружки тоскует. Ходит конечно, к Прыське в гости, и Прыська к ней, но тянет на нижнюю улицу, к Власенко. С Марией Ивановной редко встречаются.
За долгое время все с подружкой Власенко говорено и на сто раз переговорено, а еще что-то сказать хочется. Посмотреть друг на дружку, улыбнуться. Им в радость просто посидеть и помолчать, чувствуя рядом самого желанного человека.
- Тут наука проста, - рассказывает Мария Антоновна, - человек сердцем живет. Поговорю я с Марией и на душе легче, и старость сама куда-то отодвигается. А теперь вот не складываются наши разговоры. Без Марии мне и днем темно. Да и ей также.
- О чем говорить-то, - опять встревает в разговор Чуркин, - вы, по-моему, с молодости все перетрясли на сто раз. Это раньше на виду были, хвалились, а теперь дома, на диване скрипите. Вот и рассказывай сама себе, какая у тебя Мария хорошая. И тебе веселей, и ей бог зачтет добро.
- Бог и так все знает.
- Наверное, знает, да что-то не отметил он вашу доброту.
- Отметит, Мария Власенко заслужила покойной старости. А я разве кому-то плохого пожелала или сделала? Нет, дед, не твоя тут правда. Болезнь – это не испытание нам, не наказанье, а обычный звоночек – время уходить, зажились. Время положило Марию в постель, и меня туда усиленно правит, но сопротивляться надо.
Мария Власенко уже третий год с кровати не встает, диабет у нее, подрубил когда-то бойкие ноженьки. Как разболелась Мария Ивановна, вконец слегла, Антоновна сама к ней наведывалась, там пути –то, с километр, и то если наберется. Дорогу к подружке Мария Антоновна наизусть знает, слепая бы и сейчас дошкрябалась, а вот без ног не осилить. На крыльцо еще выскрепит Антоновна, посмотрит в сторону дома Власенко, да из-за леса и дыма из их трубы не видать. Вздыхает, долго щурится на дорогу бабушка, вдруг чудо случилось, Мария покажется.
Не идет! Антоновна нехотя обратно в свою дверь костыликом шаги меряет.
- Дети редко приезжают – обидно, - жалится мне Антоновна, – да переживу, я ведь не одна, с дедом. А вот без Марии, все равно, что щи несоленые хлебать. Зачем жить, если с дорогим человеком словом не перемолвишься. Мне с ней недельку бы рядышком пожить, я бы ее подняла, заставила ходить, лежа не вылечишься. Через себя надо, через пуп подниматься. Манька заводная, мне только подсказать ей во время, а потом она сама покатится. Приехали бы сыновья, хоть Валерка, хоть Генка, свозили бы меня к ней.
- Старики себя больше любят, чем молодые, мы к здоровью тянемся. Мария ни когда не расквасится, будет стараться и поднимется, – делает окончательные выводы в свою пользу Антоновна.
Чуркин опять как кот щурится, слушает рассказы жены с ухмылкой. Он правду жизни лучше видит.
- Она поднимется, и ты побежишь, только во сне все это, девки. Так жизнь сделана: пришел, пожил, уходи. Ни кто тебе еще сто лет не подарит. И не делай вид, что ты особенная. Смирись сама и ни кого не суети своими печалями. Молодые нас не поймут, а старики сами на эту борону каждый день садятся. Больно, страшно, а не поднимешься Не улетишь сам из себя, так природа сделала. Значит терпи.
- А я ни у кого новых лет и не прошу, я свои звоночки без тебя слышу. Нашелся учитель. Только нельзя себя бросать на авось, надо поперек старости встать.
- Значит, не гневи бога, не ворожи себе тоски без дела. Тебе и так не мало дадено. Пять детей, дом свой, без куска хлеба не бедствовали. Что еще нужно простому человеку. Это мне надо было второй раз жениться, на молодой. Глядишь, и одыбал бы, запрыгал как мой последний жеребец Канат.
- Молчи уж, страх господень, - смеется Антоновна, - тебя счас за деньги показывать можно, чтобы дети боялись, от родителей далеко не уходили, а он о невесте вдруг зашептал. Если только к Прыське свататься, она плохо видит, не разглядит путем, ей теперь любой красавец.
Власенко на Нижней улице, рядом с речкой Рыбной. Всю эту улицу в деревне зовут просто Низом. Домик Власенковых почти такой же как и у Чуркиных, только похуже обличьем. Проломилась в хребте крыша, а старику деду Сашке большой ремонт не одолеть. Он уже который год банные веники и то в стайке вешает, на крышу их сроду не затащить. Какой тут может быть разговор про стропила и перекладины. К тому же жена на его руках обезноженная, другой раз только возле нее день и прокрутишься. Желания и возможности у Власенко из-за этого поскромней, чем у Чуркиных. Хотя сам дед Сашка к Чуркиным ходит, он намного веселей в ногах. И в грибы его летом закидывает, и в ягоды. При случае дед Сашка к Антоновне ходит, новости узнает, потом их своей жене несет.
На провалившуюся крышу и подгнившие венцы стен, бабушка Власенкова мне сроду не жаловалась. Если прихожу к ним в гости, с дедом Сашкой потолковать, Мария Ивановна у меня все больше про Антоновну выпытывает. Дескать, как там подружка, чего это на ноги вздумала жаловаться.
- Ты ей вот этот журнал отнеси, - тычет она мне в руки какие-то яркие обложки. - Тут вот сзади пишут как самому мазь от ног сделать, здорово помогает. Пусть она потрет с неделю и снова затопочит. Уж прибежит, похвалится, что встала.
- Да она и так ходит, - напоминаю я.
- Ходила, так точнее будет, а сейчас только по дому. Значит, ползает просто. Если бы могла идти, давно бы у меня возле кровати сидела.
Краем глаза вижу, как бабка Мария опять смахивает с ресниц слезу. Видно больно захотелось ей увидеть подружку.
- Ить мы-то с ней пожили, слава богу, - уже не скрываясь, плачет она, - тут жалеть нечего, я чего не хочу, вперед нее умереть. Знаю Маньку, сердце себе посадит с жалости. Она всегда такая была. Помню, с ребятишками маленькими я в Заозерке лежала, в пятьдесят шестом году это было. А она ко мне в больницу за тридцать километров пешком пришла. Картошки принесла в узелке вареной, два яйца. Мы тогда всей деревней траву ели, а она вот оторвала от своих детей, мне подарочек. Как я увидела ее в старенькой фуфайке, сапоги по колени в грязи, душа у меня затряслась. Что значит дружба, родной человек так не уважит, как она.
Мария Ивановна, словно в подтвержденье своей правоты глядит в окошко, где гуляет весеннее солнышко. Снова садится у сладкой дорожки памяти. Ей главное, чтобы кто-нибудь слушал. А я как раз в собеседники ей очень гожусь, часами способен слушать. Она же будет рассказывать и рассказывать.
- Напрямик, конечно, метелила, по бездорожью. Думаю, дал бог счастья такую подружку иметь. Да за такое добро, неужели я ей когда-то плохое слово скажу или пожалею чего? Когда ушла она обратно пешком в деревню, я не выдержала, белугой реву. Знаю, обратно в этот день не сумеет дойти, в лесу придется заночевать. А дома такие же, как у меня маленькие дети, на мужа бросила. Она ведь всегда такая была. Последний платок снимет и отдаст.
- Расквасилась, целый день нос мокрый, - кряхтит от печки дед Сашка, - нашла что вспомнить. Она тебе помогала, ты – ей. Добрые которые все так живут. Мы же с Чуркиным тоже друзьяки. Но ведь не молимся друг на друга. Поздоровались, поговорили и по своим делам.
- А то я меньше твоего прожила, - неожиданно смеется Ивановна, – не вижу, кто у кого был в друзьях. Ты назови мне при чужом человеке таких подружек в Татьяновке, как мы были? Так вот прямо и назови. Во, видишь, сказать нечего. Мы не только долго прожили, но и все эти годы дружили как родные. И думали одинаково, и песни одни и те же любили.
Ивановна так расходилась в прошлое, так разулыбалась, даже села на кровать, только укутала ноги одеялом. Видно отпустили болезни.
- Что вы, сроду не ругались? – гнет свое дед Сашка.
- Раззява, - неожиданно сердится Мария Ивановна, – разве о том речь, пустая твоя душа. Мы как с девок подружились, так друг с другом ладней, чем любая родня прожили. Ругались, помню, часто, из-за тебя тоже крокодила. Она мне все в женихи Пашку Иванова сватала. И Пашка семечками в клубе всегда угощал. Мне первой горсть отсыпет, потом уже остальным девкам.
- Потому что я меньше тебя был ростиком, - смеется дед Сашка, - а Пашка твой дылда неотесанная. У меня трое детей и шесть внуков, а у него, что за плечами? Один сын и тот по тюрьмам? Хотя какая его тут вина, жена попалась – спаси и сохрани. Все на свой нос крутила, вот и выкрутила. Пашка от нее ушел, да поздно уже было. Со второй женой он детей не нажил.
- Не егозись, - машет рукой Мария Ивановна, - все прошло. Нету Пашки больше, ни куда уже он ни кого не позовет. Да и не дойду я, хоть закричись. Остались у меня в этой жизни ты, да Мария. Больше прислониться не к кому. Всех года выпилили.
Дед Сашка от ее слов будто споткнулся о какой-то порог, ни мне, ни его жене не ведомый. Вроде увидел кого-то незнакомого, кто должен когда-то и его спилить. Даже улыбку на лице потерял. Но справился с наплывшим страхом, нож со стола взял, посмотрел на свет лезвие, тут же нашарил на припечке брусок, стал точить нож. Дескать, проговоришь тут с вами, а забот полон рот, ни кто за меня их не сделает.
- Анатолий, – вдруг решительно обращается ко мне бабушка, - отнеси - ка Антоновне еще и шиповнику мороженого. Сашка вчера за огороды ходил, целое ведро нарвал. Куда нам столько. Скажи Маньке, пусть настаивает. Я вчера где-то читала, не помню где, шиповник - от всех болезней лекарство.
Дед Сашка после приказа жены отложил нож и брусок в сторону, неторопливо ушел в кухню, зашелестел бумагой, стал насыпать в пакетики шиповник.
- Ты, Толик, и себе возьми шиповника, – кричит он мне из-за перегородки, - я вчера доброе место на Третьей бригаде нашел, там еще с полведра набрать можно. Пей вечерами чай на шиповнике, я попробовал вчера свеженинки, вкусно.
- Да не тратьтесь, я на смородине дома чай настаиваю, у меня много смородины.
- А ты и шиповник туда, - учит дед, – сыпь не бойся, от него польза, не вред. Да я тебе еще и сала кусочек заверну, мы же на той недели хряка резали, ребята приезжали. Я сам солил, вроде не неплохо получилось.
- Толик, - перебивает его жена, - ты мне скажи, на этой неделе к Антоновне приезжали дети или нет. Она писала, вроде кто-то собирался, звонили ей девки, дескать, жди.
- Не видел, ни кого не было.
- Во как, опять бабка одна.
- Почему одна, с Васильевичем, да и я рядом. На нашей улице веселее, чем у вас тут.
- Это понятно, да бабке и детей увидеть охота. Мои-то рядом, каждый выходной дома. Только у моих и велосипеда нет, они Антоновну ко мне не привезут. Не на чем, вырастила ни куда не годных.
- Вот тебе на, - хлопает в ладони дед Сашка, - заговорилась старая. Нешто наши дети хуже других? Пьяниц у нас в роду нет, хулиганов – тоже. А что кроме вил ничего другого в руках держать не могут, так это воля божья.
Скучно старухам. Дети теперь редкие гости, так бы посадили Марию Антоновну в автомобиль и к подружке. Не едут, что им до тоски старух друг по дружке. Сотовый телефон Марии Антоновне купили, звонят: здорова мам? Здорова, ну и крепись. К весне приедем, на речке хочется побывать.
Раз в месяц по деревне почта ходит. Алка, деревенская активистка, пенсии носит, заодно бабкам и приветы передает друг от друга, новости сыпет им по коробу каждой. Алке торопиться не куда. Дети в городе учатся, живет одна, что ей сидеть у окошечка, что ли. Бабки рады Алке, она – им, в каждом доме активистка часа по два чай пьет.
Но Алка всего раз в месяц по маршруту обходит деревню, какой ей интерес тащиться лишний раз по кругу в морозы и метели, а летом по жаре. У ней возле магазина работы много, в клубе.
Так что бывают подружки по несколько дней подряд не получают весточки друг от друга. Однако нашли и тут старухи выход. Приспособили к почтальонской работе деревенского оческа Юрку Шмеля. Юрка теперь один, жена куда-то сбежала с такими же, как и он, бродягами. Юрка в чьей-то брошенной избе ютится. Где украдет что-нибудь, продаст, выпьет. Где на подсобных работах заработает на кусок хлеба, но опять все спустит на алкоголь. А тут, пожалуйста, дармовое угощенье. От одной старухи к другой забежать, и стопка дарена.
Утром он к Марии Антоновне приходит. Накормит она его, чаем напоит, письмо на Нижнюю улицу уже готово. Юрка его в охапку и метелит к Власенковым. Отдаст письмо, дождется пока полуслепая Мария Ивановна что-то напишет подруге. И снова к Чуркиным. Теперь уже получает долгожданную чекушку разведенного спирта и к себе в холодную конуру. Всякие старушечьи ахи и охи, расспросы друг про друга ему по боку.
Я заглянул к Марии Антоновне как раз после Юркиных челночных маршрутов. Самого оческа уже след простыл. Антоновна послание подружки в руках держала. Обрадовалась, когда я дверь открыл. Беда у ней, кот Пират затащил куда-то очки, не прочитать послание без вторых глаз. Вот она меня и припрягла разобрать каракули подружки.
- Глянь - ка, милок, чего там Марея пишет? - Старуха пожевала губами, - нынче -то в выходной ни кто из ее дочек не приезжал. Это мне Юрка рассказывал. Ты почитай-ка, а я очки найду, уж тогда и подумаю, что ей ответить. Читай, читай, а то я изведусь, пока не узнаю, чего она там говорит. Ох, настырная она, ох ветер. Я ей писала, Мария, при диабете надо ходить, это лучше всякого нусулина лечит. Лежать как медведица в берлоге нельзя. Вставай и иди. Каждый день это пишу, не слышит! А уколы что, уколы только здоровье рвут. Кто с уколов хоть раз поднялся?
Беру в руки листок из старой тетради, еще советских времен, сразу натыкаюсь на плохо понятные предложения. Что Мария Ивановна хочет сказать подружки, еще нужно сообразить, даже когда все слова по отдельности прочитаны. Но пока я доведу до ума предложение, Антоновна уже его переводит. Сначала про талую воду шла речь, что от ног хорошо помогает. Наморозить в холодильнике льда, потом пусть растает в стакане и сразу такой водой натираться.
- Ишь ты, - поет Антоновна, - нашла же где - то подсказку. Холодной водой ноги тереть. Да меня сразу всю сведет в калачик. Дурь кто-то писал, издевается над старухой. Надо срочно писать: брось затею. Не дай бог она на себе это попробует.
- Что же вы друг дружку лечите, да не удачно, - улыбаюсь я, - сначала себя нужно вылечить. Все врачи с себя начинают, потом за других берутся..
- Да мне-то че, - машет руками Антоновна, - я еще живая. Главное сейчас Марию поднять. Если встанет, она сразу пойдет. Че такое семьдесят пять? Только жизнь начинается. Вон Иван Антонович Беляков в восемьдесят пять еще взлягивал, к сорокалетней сватался.
- Труха ты деревенская, - смеется на рассказ жены старик Чуркин, - все из головы выдуло, Иван Антонович к этим годам уже не видел совсем. Забыла? А ущупать молодую совсем не смог бы, руки у него были парализованы.
- Язык бы тебе парализовало, - сердится жена, - а то я не помню Антоновича. Как тетя Поля померла, он к нам чуть ли не каждую неделю приходил чай пить.
- С руками?
- Ну не ногами же пил.
- Во-во, - сердится Чуркин, - потеряла последний разум баба. К нам он еще с покойницей Полиной приходил. А как она умерла, он к сыну уехал. А сын потом разошелся со своей и с Иваном Антоновичем сюда вернулись. Толик Беляков с тех пор в Татьяновке и живет. А раньше он где жил? В Заозерке, на той самой улице, где мы с Андреем Маяцким когда-то квартировали.
Чуркин загорелся воспоминаниями, снова заговорил о друге своей юности Андрее Маяцком, но Антоновна тут же отмахнулась рукой от деда, уже не слышит ни меня, ни мужа. Уселась за круглый стол в горнице, пишет письмо подружке, которое завтра Шмель на Низ понесет. Вслух сама себе по складам диктует бабушка.
- Мария, завтра думаю попросить Шурку Ванина, пусть к тебе свозит на неделе. Я пенсию получила, деньги теперь есть, рассчитаюсь. Куда нам с тобой деньги-то, с собой их не заберем. А посижу с тобой, поговорю, и вроде солнышко светит ярче. Мария, держись, нам жить надо. Это мужик может раскиселиться, а мы нет, на бабе дом держится. Уколы этого нусулина не ставь, лучше голодай. Я книгу одного писателя читала, Бориса Терещенко, он так пишет. Терещенко у себя диабет голодом вылечил.
По лицу Марии Антоновны плывет улыбка, видно нахлынули какие-то воспоминания. Потом снова слеза по щеке покатилась. Ясно, зажалела подружку, может, и своя немочь спокою не дает.
Я потихоньку встаю и, стараясь не шуметь дверью, иду к себе в дачный домик. Там большая часть моей жизни прошла. С ручкой да бумагой разговариваю. Они-то самые мои близкие друзья и родные. Ни кто мне писем не пишет и не собирается этого делать. И умных советов тоже ни кто не дает. Впрочем, и я ни кому не пишу, и не советую. И тем счастьем дружбы, которыми так гордится Антоновна, я был обделен с начала своей жизни. И теперь ничего тут не исправить. Был у меня один верный друг, Ваня Попандопуло, но его уже давно нет. Валерка Низовцев был другом, но и он на кладбище. Была одна любимая, Тамара Баланчук, я ее подло бросил, за что и был наказан господом в любви на всю жизнь.
Зато в деревне у нас счастливые люди живут. И я среди них.
Свидетельство о публикации №220010500688