Повесть о жизни. Арабкирское небо. часть 3

Взрослые книги
Хорошо помню тот период, когда я начала читать «взрослые» книги с дальней полки. Были там две книги: «Поджигатели» и «Заговорщики». Одна про становление КНР, другая – про Европу с 33-го года. Толстые такие романы, истрёпанные. И я после этих книг стала очень «политической», мне было 10 лет… Про Васька Трубачёва тоже читала, а как же! Отец приносил «Роман-газеты», там была «Молодая гвардия» Фадеева, я обожала эту книгу и каждый раз, перечитывая, дойдя до конца, когда немцы стали их забирать, рыдала.
В университете мне очень нравилось болтать про литературу с чудесным мальчиком с филфака, его звали Павлик. Когда я ему открылась про «Молодую гвардию», он, познакомивший меня с Гумилёвым, Бальмонтом и Мандельштамом, как-то странно на меня посмотрел и довольно презрительно усмехнулся. Но я всё равно эту книгу очень люблю. А может, героев?
Было несколько точек, где я всегда плакала: я рыдала в «Гикоре» Туманяна, с того места, где он уже метался с температурой, и дальше, плакала в «Намус» Ширванзаде, в конце, когда Рустам увидел родинку… и стихотворение Чаренца про пыльный оставленный Карс, где он не успел попрощаться с Карине Котанджян.
А ещё... как я рыдала, когда умер Сталин! Рыдала вся школа, плакали в вагоне трамвая, на улице, в магазине… Моя школьная подруга репатриантка Диана, постарше года на три, но соседка, в начале марта шепнула мне в трамвае:
– Дедушка сказал, что он заболел!
Видимо, они слушали «Голос»
Я одернула Диану:
– Что ты говоришь?! Он будет жить вечно!
Диана криво улыбнулась, репатрианты абсолютно не скорбели и не рыдали.
Учительницы с красными глазами всхлипывали и спрашивали нас:
– Дети, что же будет с нами? Оооёйё… – и мы все начинали им подвывать. Я была звеньевой, встала, шмыгнула носом и дрожащим голосом признала уход вождя, помня его слова на похоронах Ленина: «Уходя от нас, товарищ Ленин»…
– Да, он ушёл от нас, но дело его будет жить вечно!
Девочки, всхлипывая, салютнули и сели за парты. Все учителя рыдали, все ученики рыдали, нас выстроили на улице перед школой, и мы навзрыд клялись продолжить дело вождя. После школы я постепенно узнавала, сколько человек затоптали на похоронах, чуть раньше про культ узнала...
Господи, ну и зашоренные мы были...
Я долго считала, что живу в лучшей стране мира с наилучшим будущим. Долго не могла понять, почему некоторые мои знакомые и родственники стараются при детях не говорить на отвлечённые темы. Нас выпроваживали в дальние комнаты, шушукались... Только потом, после разоблачения культа личности я поняла, что они не так восторженно относились к советской власти, но страх и неведение закрывали им рты, они не могли направить наши знания и мысли в нужное русло. Но что удивительно, с 1957 года вся мишура для меня улетучилась, сразу и бесповоротно!
А ведь живёт его дело, чтоб не сказать больше! 88% его считают выдающимся менеджером!
Возлагают цветы…

Игры в детстве
Во что мы играли в детстве? Куклы после войны многие шили сами. Папа приносил гуттаперчевые головы из Особторга, (универмаг на улице Абовяна, где было чем торговать в те годы), гуттаперчевую голову мы пришивали к телу, набитому ватой, получалась замечательная, настоящая кукла, которой мы шили настоящие одежды. Или мастерили «куклы-босоножки» – две дощечки завязывались крест-накрест и пришивали голову – пуговицу, обернутую материей. Эта «босоножка» передавалась поколениям из глубины веков. Одежда для «босоножек» напоминала обычную распашонку, которую мы зашивали прямо на кукле. Что интересно, чувства к куклам, независимо от их вида, не отличались, но мечтали все о неизвестно где существующей «спящей» кукле. Это когда у куклы глаза закрывались, если её уложить, и открывались в вертикальном положении. Она у меня появилась очень давно, но мама оставила её курдским детям на яйле... На накопленные деньги в десятом классе я купила новую, роскошную с закрывающимися глазами, и я любила их так же, как и тряпично-дощатых «босоножек».
Но, признаться, к тому времени я уже начала мечтать о маленькой настоящей девочке, конечно, даже не подозревая, откуда они.

Праздники
В детстве никто из нас не знал о происхождении всенародных «отмечаний». Праздниками считались Первое мая, Новый год, 7 ноября, даже 8 марта. Ну, ещё 5 декабря, День Конституции.
Все газеты и книги были про те праздники – революцию или про войну. Но были и негосударственные праздники. Например, про Джан-гюлумы, Вардевар, Затик, Србхеч нигде в книжках не писали, но соблюдались они неукоснительно, со всеми подробностями, особенно в районах. И это при строго атеистическом «вероисповедании»! Девочки самозабвенно плели пёстрые венки, старшие девочки с узкогорлыми кувшинами жеманно ходили между собравшихся и тянули из них записки. Пели песни из «Ануш», взрослые вполне серьезно относились к нашим играм, часто приходили поглядеть. Они сами подсказывали, как и что делать.

Особенно соблюдали Трндез.
В арабкирском моём детстве зимы были почему-то снежные, с сугробами, сейчас они куда-то пропали. Снег шёл уже перед Новым годом, лежал долго, и когда давно стало совсем невмоготу от холода, ждёшь, когда всё растает, но перед уходом февральская зима может взбеситься.
И на фоне этих сугробов особенно были прекрасны костры Трндеза, разводимые на широких улицах Арабкира. Рано утром перед магазинами, начало 50-ых, стояли длинные очереди за маслом, хлебом, рисом... Плохо жили, но праздники совершенно меняли лица людей, наполняя их жизнь кратким содержанием: что-то достать, испечь, подарить, выпить-поесть...
К вечеру по всей улице начинали разводить костры, а силуэты, перебегая от одного дарбаса к другому, в мареве дымящих костров казались пришельцами из сказок.
Вокруг играла музыка, модный тогда аккордеон и, конечно, дудук с доолом. Одеты мы были легко, и с удовольствием грелись у огня, с любопытством разглядывая загадочное действо, уходящее корнями по ту сторону вечности... Сначала прыгали «свежие» невестки, потом начинали перепрыгивать все, кто хотел. Все смеялись. Вот помню именно смех, счастливый, народ свои праздники празднует несмотря ни на что…
Некоторые не знали этих обрядов, если исход был из области, где они не соблюдались… Город еще не поглотил и не переварил полностью все обычаи и обряды.

По улицам бродил всякий люд: и пахлеваны, и торговцы морковью на ишаках, и молчаливые старьевщики, и «данак-мкрааат срем, данак мкраааат!» – выкрикивали точильщики. Очень любили мы ходить за группой «боша», они продавали красивые плетеные «сала», сита и любимую нами жвачку, «сари цамон». Что интересно, ещё несколько веков назад на Балканах, где много румынских цыган, они торговали тем же самым ассортиментом.
Родители и старшие родственники тщетно пытались отвадить нас от этой антисанитарной жвачки (побывала в руках «боша», то есть цыган, которые неизвестно, когда и как моют руки). Сок горного растения, типа каучукового, собирался кустов, с известных только им одним. Собирали их в шарики, и хранили в стаканах с водой. Эту жвачку еще надо было долго разжевывать, «раскручивать» как жвачку, жевать, пока из темно-коричневого шарика не получалась белая, пластичная масса, и виртуозы начинали выдувать «пузыри». Этим искусством я так и не овладела, пузыри не получались, я передавала уже «раскрученный» шарик «виртуозу», с завистью глядя на огромный пузырь, который они поддевали неуловимым движением языка и пузырь лопался с громким победным щёлком…

Во что мы играли?
Летом на время каникул почти в каждом дворе инициативно открывался «штаб пионерлагеря» – огороженного разноцветными флажками пространства, где собирались по вечерам, давали представления, разыгрывали коротенькие спектакли, плясали, пели под единственный на всю улицу аккордеон моего младшего брата Вельтмайстер, декламировали… дети постарше разыгрывали сценки из пьес известных армянских драматургов, а то и вовсе безвестных. Хорошо помню одну из них.
В доме ереванца, у которого жена русская, делают ремонт, она знает кое-как только литературный язык. И вот приходит мастер, из Степанавана. На своём эрзрумском наречии спрашивает колер, условия. Она ничего не понимает, зовут соседа, кировабадца. Тот начинает переводить, теперь тот, который степанаванский, этого кировабадца не понимает. Зовут хорошего соседа-ленинаканца, он пытается перевести, но разводит руками – русский язык он знает только по теме депо и железной дороги. Карабахский сосед ещё больше запутывает бедную женщину, и так все диалекты проходят перед зрителями, знающими текст наизусть, мы все были суфлёрами. Наконец, с работы приходит сосед – педагог армянского языка, на чистейшем литературном армянском языке объясняет, как важно знать родной литературный, наконец, выбирают цвет и все радостно хлопают. Но скажу, любой диалект люблю слушать. Иногда выбираю несколько минут на рынке, хожу между рядов, где кяварцы продают картофель, и заговариваю с ними, чтобы послушать. Ах, а как хорош ванский диалект! Но на нём уже почти никто не говорит… Или гюмрийский, если говорит красивая молодая женщина с голосом как серебряный колокольчик…

Дом наш стоял на углу двух широких улиц, одна из них простиралась чуть ли не во всю длину улицы Комитаса, шла ей параллельно. Посередине текла мелкая речка, паслись гуси, куры. Но мы умудрялись играть там и в банка-плав (семь камушков), и в члик-даста14. А в чалик-малик15 и в классики играли больше на асфальтированной площадке Института физики рядом с нашей школой. После Независимости институт оттуда убрали, даже не знаю, куда – в Аштарак или в Черёмушки… А здание американское посольство стало под себя переделывать, да так основательно переделало, словно крепость строили. Сначала меня это раздражало, даже не смогу объяснить, почему, но во время блокады я каждый день пешком спускалась с Комитаса к проспекту по тёмной улице маршала Баграмяна – после работы ходила кормить маму. И когда не было света и улицы погружались в мрак, над этим посольством всю ночь горела преогромная лампа, освещая улицу на целую остановку в обе стороны. И зло на них куда-то испарилось. Вот тебе и печеньки… Кстати, про Америку. Америка давно признала Геноцид! Почему хотим, чтоб признали ещё раз, непонятно… Иллюстрация документа.


Иногда посреди улицы мы устраивали маленький костёр – харуйк и «показывали себя»: пели, декламировали у костра – так полагалось по пионерским канонам. И до поздней осени играли в прятки, «ту за псех, кармир асех!». Одним из самых любимых занятий для девочек была игра в куклы, почти все вышивали, больше крестиком. Нитки – мулине, доставались с трудом, а некоторые девочки повзрослее вышивали ирисом. Мальчики любили играть в hол на хайтане16 и очень жестокую, на мой взгляд, игру – лахти (игра в ремень, ремнём по-настоящему хлестали). И самое главное: время тянулось неимоверно долго, мы успевали и пойти в школу, и вернуться, и уроки сделать, и книгу проглотить, и выбежать на улицу поиграть, часто – до самозабвения…
Это сейчас время летит с неимоверной скоростью…
Вот что такое детство в Арабкире, или в ереванских других кварталах, в старом Норке, Мараше, Киликии, Себастии… Это районы нашего города. Интересно, кто придумал про эти названия… Замечательно придумал и печально…

Кто такие турки
Мы прибегали домой, раскрасневшиеся, немного поесть, немного послушать, о чём беседуют взрослые, иногда спросить, как дальше? ещё что дальше? Бабушка тоскливо смотрела вдаль и, перебирая янтарные четки, беззвучно напевала что-то своё, похожее на песню… А мама, после комсомольской атеистской молодости, многих обычаев уже не знала, консультировалась у тёти постарше…
По меркам турецкой Армении бабушка считалась образованной, закончила целых два класса церковно-приходской школы. По настоянию дедушки, выпускника Нерсисяновской семинарии, прочитала все армянские исторические романы, и соответственно, знала многих великих армян и про них любила нам рассказывать, тихо, чтоб соседи не услышали, ведь многие авторы при Сталине стали запрещенными… Вот написала «турецкой Армении» и подумала, что надо говорить только «Западная Армения», хотя реальность жестока…

Наверное, нет такой нации, так однозначно относящейся к другой. Если голова армянина не занята всем, что касается турков, то это и не армянин вовсе. Я не могу даже назвать это наше чувство к туркам каким-то общепринятым в таких случаях словом. Нет, это не ненависть. Ненависть разлагает и разъедает душу, мы же сохранили наши лучшие качества (как и худшие, приобретённые от долгого нахождения в составе империй). В советские годы эта тема усиленно зажималась, но память – её не обманешь, не уничтожишь, она выстреливает обязательно.
Бабушка иногда двумя-тремя словами выражала своё отношение к ним. Родители выросли уже в советской стране, многого не знали, не видели. Подозреваю, и не хотели знать или делиться с детьми.
Но в университете студенты говорили обо всём более открыто, передавали друг другу книги, которые стали выходить, после 50-летия особенно. Теперь, кажется, знаем всё и помним. А они, наоборот, обо всём забыли и вообще даже не знают. Неизбывное чувство громадных потерь – корней, территорий, отнятые богатства, живая память о погромах и дикой бойне, отъём домов и уничтожение очага, неотмщённые убийства и пресечение родов, вереницы сирот и изматывающая ложь – всё сплелось в такой клубок тщательно скрываемых претензий и неприкрытого возмущения, что никакие лучшие качества этой нации (если они есть) мы не сможем ни признать, ни простить, ни забыть.

Суеверия
Одно из первых суеверий – легенда о радуге. Радуга – всегда чудо... А мы в детстве ещё и верили, что пройдёшь под ней – станешь мальчиком. Как же в 8-9 лет я хотела быть мальчиком! Да и в университете поняла, что мальчиком надо было родиться…
Давно, уже в 6 лет, я заметила, что Луна, на которую я так любила смотреть, "идёт с тобой". Спросила отца – а почему? Ведь я двигаюсь? Отец сказал, что она далеко и потому так кажется. Поэтому я прикинула, что радуга на небе тоже далеко, и что пока дойду, исчезнет…
И на нашей одноэтажной улице объявила:
– Эт сута! (Это неправда!) Лучше я штаны буду носить и стану мальчиком!
О разнице я тогда не имела понятия.
Дети всегда делают такие открытия, для себя, а мир уже давно знал об этом. Но склад ума остался при мне, я пошла в науку.

Богово
В детстве впервые встречаешься с суевериями, с Богом, с нехристями… Чтобы победить мои страхи, соседкина дочка посоветовала ночью пожевать черный хлеб в глубине сада, почему-то с нечищеным чесноком. Ночь в Арабкире южная, густая, одни звёзды горят в вышине, туалет в конце двора… А звёзды светятся, но не светят… Не знаю, почему, но на некоторое время помогло.
Вокруг меня все были атеистами: папа (коммунист!), мама (комсомол!), даже бабушка! Не знаю, как остальные сохранили веру, истинную, а не принадлежность, но после резни наши стали атеистами… Бабушка никогда не ходила в церковь и не целовала крест. Подозреваю, что она потеряла веру. Совсем как у Тараса Шевченко: «А тi, всевидящее око, чи то дывилося звисока… як мордували, розпинали…», – и перестают верить...

Суеверной я была всегда, а вот к вере прикоснулась после крещения, аккурат перед пенсией… Но лишь прикоснулась, для изучения религий. Пришлось основательно изучить для написания книг о Патриархах.
Нехристями же для меня считались очень плохие люди и христианского, и любого другого вероисповедания. Например, фашисты и турки.
Отношение ко всем туркам у меня с малолетства было очень напряженным, чтобы не сказать, враждебным, если не считать Сабахаттина Али и Назыма Хикмета. Турков я никогда не видела, но, слушая разговоры взрослых (шепотом, с недомолвками), у меня сложилось твёрдое убеждение, что турки – фашисты. И даже неизмеримо хуже фашистов. Потому что фашистов мы победили, под руководством нашего великого вождя и учителя. Турки же победили нас и такое недетское возмущение этой вселенской несправедливостью с поражением наполняло меня, что я удивлялась, как можно после этого говорить на их языке, а родители часто разговаривали по-турецки, чтоб скрыть от нас что-то им одним известное. Но это чувство никоим образом не распространялось… на тихих азербайджанцев, которые торговали на рынке, отец не уставал повторять, что это – не те турки.

О, наивный отец, как много было таких же наивных вокруг тебя, живущего не в их республике! Он Ази Асланова, генерала, почему-то часто вспоминал, может, воевали вместе, в Керчи, книжку про него принёс домой, буквы были русские, а слова – турецкие. Своих букв у них не было, отец объяснил это коротко и ясно: не у всех Месроп Маштоц был! Русские буквы – кириллицу, кстати, чуть было и для нас не ввели! недавно рассказали быль про то, как Политбюро решило и наши месропатары поменять. на киллицу. Персек начал юлить, ошалел.
- леонид Ильич, это займёт много времени, всё же у нас древний язык, алфавит.., на что Брежнев рыкнул:  - да х... я положил на ваш древний алфавит!
Не понимая сам текст, я для отца вслух читала азербайджанскую книгу с русскими буквами, а он кряхтел, некоторые места просил два раза. Недавно я покопалась в Интернете, генерал (талыш), дважды герой, возглавлял 55-ую танковую дивизию и чудом пережил катастрофу войск Крымского фронта, после которой не осталось ни одного танка. А ещё раньше читала воспоминания очевидца Керченской мясорубки. Госпиталь, где папа был военврачом, разбомбило именно там и тогда…
 
Узнав про зверства в Сумгаите, отец растерялся, не поверил. То ли нам, то ли своим ушам. Потом мы поняли, что ему лучше и не знать об этом. Старый, когда-то романтичный человек, все его идеалы год за годом разбивала неумолимая эволюция империи зла. Каждый прокол своего государства он воспринимал очень болезненно, ведь его жизнь была спасена этим государством, по крайней мере, мы все так считали. Почти его ровесник, он с ним рос, взрослел, и доверчиво воспринял все его идеи, не зная иного устройства и не представляя иной жизни. И с этой постепенно узнаваемой правдой он терялся, цеплялся за что-то дорогое и не худшее в той гладко покрашенной жизни, так и не отвернувшись полностью от коммунистической идеологии, не такой уж и античеловечной в своих декларациях. А про репрессии, конечно, знал. Боялся за себя, даже страшился. Очень переживал за репрессированных, которых знал лично. Его и друзей по работе спасло то, что в те годы колесили по малярийным районам, выявляли и лечили лихорадку…

Однажды однокурсница пригласила меня на свой день рождения. Тогда входящий в дом тут же оценивал библиотеку, а тачки и дворцы пошли потом. Я глянула и обомлела: совершенно невероятное собрание – абсолютно дефицитных книг. А я обожала исторические мемуары – любого века! И стала к этой однокурснице бегать, брать книжки на неделю. За чтением мемуаров де Голля отец спросил:
– Откуда это?
Я назвала фамилию однокурсницы. И даже стала перечислять, какие у них невозможные книги, так как папа её историк...
Папа задумался и сказал:
– Узнай, как зовут. Думаю, что это Амо, мой одноклассник…
Ереван – город маленький. Здесь люди не только знают друг друга, но и угадывают.
Когда оказалось, что да, это он, историк по профессии, мама добавила: «В бригадах 37-го года Амо ходил по домам от чекистов…»
А то я всё недоумевала – почему все титульные листы были аккуратно вырваны. Они раскрыли бы имя владельца…

Отец прекрасно знал об изъеденном коррупцией коммунистическом клане «хозяев жизни», наивно, в одиночку, боролся то ли за свои права, то ли за свои идеалы. Но он не стал победителем... Боюсь показаться пессимистом, но прошёл только страх. И то – потому что нет кровавого диктатора. Всё на месте: и коррупция, и кумовство, и лень, и безынициативность, надежда на власть – всё осталось украшением менталитета.


Творчество в разных ипостасях
Долго я верила в колдунов, нетерпеливо ожидающих исполнить три моих желания. Так вот, желаний было хоть отбавляй, но важнейших было три, я день и ночь об этом мечтала и желала! Накормить голодных детей в «мире капитализма» (раздать целый вагон буханок), заиметь настоящий полевой бинокль – чтобы разглядеть Ноев ковчег на Масисе, и иметь дома много, много книг, – чтобы книги в три стены, сверху донизу, как у Смиренского. Многие школьники ходили к этому профессору из Зооветеринарного института, который в свободное время давал детям читать книги из своей огромной библиотеки. У него был просторный кабинет, шкафы, доверху полные литературой, он забирался на лесенку, доставал оттуда книги и давал нам, никуда не записывая. Все возвращали.
Читала я ещё с детского садика, рано пошла в школу, и читала запоем. Думаю, все хорошие книги не перечитаешь, но многие из них я прочитала… Даже запах типографской краски меня пьянит до сих пор, а зачитанная книжка из библиотеки, набухшая, истрёпанная, так маняще пахла …
Мне было десять лет, взволнованная текущими событиями в Кремле, я послала в «Пионерскую правду» такие стихи и ответ тоже выучила наизусть:

«Врага народа посадили –
Арестовали Берию!
И нет теперь к нему доверия,
Он мог пробраться к Пионерии!».

Ответ шёл долго, ситуация к тому времени изменилась – Берию успели расстрелять, так что Пионерии он был уже не страшен: «Дорогая Гоар, ты, наверное, хорошо учишься и любишь историю. Будь бдительной!» Представляю, как давился от смеха сотрудник редакционной почты.

Книжки я стала писать сразу же, как только научилась читать. Разрезала дефицитные в то время тетрадки по горизонтали, получались маленькие тетрадки, и надписывала: Первый том, Второй том... Тома историй, которые не заканчивались, так как я не могла придумать, как их закончить… Стихи писались легче, но почти все написанные в школе я сожгла в нашей стенной печи, застеснявшись посторонних глаз…

Первое моё стихотворение было посвящено великому вождю народов. Второе – Москве, куда я попала семи лет и решила, что хочу жить только там, просторному городу, полном музеев и театров (…Я жить хочу в Москве, где КрЕмля кирпичи!…).

Так и случилось – вся моя жизнь тесно переплелась с Москвой. Но Москва каждый раз оказывалась разной… В детстве она была загадочной, полной запаха копчёных колбас и специфического запаха метро. Мы жили на Игральной улице в Сокольниках, у тёти Сони, которая тоже приезжала в Ереван и привозила топлёное масло в бочке на перепродажу. Их дом был деревянный, дореволюционной постройки, как мама сказала – барак, двор был точно такой московский дворик, как на картине Поленова, так что я видела старую Москву. А рядом стоял новый, кирпичный, с книжным магазином на первом этаже. Магазин густо пропах типографской краской, каждый день мама покупала мне по книжке, которую я проглатывала немедленно. С тех пор домом моей мечты был дом с книжным магазином напротив. Я даже помню одну из книжек, «Кузнец Кова», которую мама купила и в отчаянии велела читать «помедленней».
В юности Москва была городом музеев и жёлтых одуванчиков на каждом шагу. В молодости – город интересных конференций и открытий… Там я училась профессии научного сотрудника, учёного… Вокруг меня жили и творили шестидесятники, под влиянием их жизненных устоев формировалась моя личность, мои установки. После развала Союза это совершенно другой город и другие люди… Много понаехавших, разных, злых и добрых, глупых, агрессивных и рассудительных. Агрессивное большинство – везде по России. Но московская интеллигенция близка мне и понятна, мы одной крови. Много лет спустя оказалось, что по всем вопросам - единомышленники, а вот в армянском вопросе - дудки!

Стихи я писала по любому взволновавшему меня поводу. Будучи чрезвычайно политизированной (уже в восемь лет я каждый день читала последнюю страницу «Правды» отцу, там помещались статьи про международное положение), писала стихи на эти темы, типа «Вьетнам, моя боль ты навеки!» или «Над Кореей вновь стервятники летят!». А злейший враг народа Берия в момент объявления врагом тут же зарифмовался под «Он потерял доверие, ему теперь не верю я»… Потом я слышала такие частушки. Рифмы, они тоже в дефиците…

Когда стихи не писались, а они, действительно, пишутся сами, я рисовала. Арабкир был напоен ароматом трав и цветов, сверкал яркими красками разноцветных туфовых домов, изумрудной зелени всех оттенков и фруктов в садах. А небо в Арабкире было яркосинего цвета. И я пыталась рисовать это необычайно красивое небо, в белых облаках. Начала я малевать акварелью. Ничего не получалось, надо было терпеливо ждать, пока высохнет. Терпением же я никогда не отличалась. Однажды перешла на масло, здесь техника оказалась проще. Но до сих пор восхищаюсь картинами акварелистов.
Иногда с картиной рождались стихи, навеянные тем же образом. Что-то неистово хотелось выразить. Например, прочитав о последних днях Чаренца в тюремной камере, я была потрясена и меня, взрослую уже женщину, била нервная дрожь, как только представляла тёмную, сырую камеру и измождённого великого поэта. Строчки выстраивались и приводили меня в чувство…

Были жестокими нары.
Жестокий тюремный свет.
На деревянных нарах
В тюрьме умирал поэт.

 Сколько его пытали?
 Может, забыли совсем?
 С худым, измученным ликом
 Он отвернулся от всех.
 Всех, всех, всех....

Нет никому оправданья!
Я проклинаю вас –
От надзирателей зданья
До вездесущих глаз!

 Он не простил обмана.
 В прозреньи прост и велик.
 Сердце поэта – рана,
 Быть беспощадным велит.

Люди! Не бойтесь тиранов!
И не растите их!
Сердце поэта — рана
Плачет мой скорбный стих.
 
И – берегите поэтов!
Так беззащитны они!
Я преклоняю колени
У стен снесенной тюрьмы...
 
Пока не написала, дрожь не проходила. Хотя люди этого моего призыва не услышали.


Арабкирский дом и соседи
Арабкир со своими домами, в начале 50-ых, когда мы переехали туда из центра, больше напоминал село, нежели город. Да и потом, пока не снесли частные дома, построив на их месте многоквартирные здания, это была окраина с довольно сельским укладом.
В нашем огромном доме было два выхода. Чем мы и пользовались, проскальзывая к вечеру в «город», так как нельзя было на вечер глядя выходить из дома без разрешения отца. Сколько лет мне было при этом? 22, 23… Совсем не смешно. Ведь всегда удобно, когда все дома. Папа ежедневно выходил встречать на остановку, или посылал Джека – умнейшую овчарку, после которой мы так и не смогли полюбить другую собаку. «Джек, иди на остановку!». И Джек тут же мчался к остановке, встречая и провожая трамваи. Хотя я сегодня не пойму, чего можно было бояться в те годы. Машин не было, хоть и тускло освещенные, но улицы тогда без машин казались такими просторными, безопасными, и вдруг оказались такими непродуманными… Людей вроде становится всё меньше и меньше, а вот автомобилей – всё больше и больше…
Кто мог подумать, что пойдут кредиты на автомашины и в городе от них некуда будет деться?

В нашем саду росло всё. Всё, что могло произрастать на нашей широте и долготе, было собрано на 10 сотках. Надо было только поливать. Потом заработал Каназ, и струя газов из алюминиевых цехов и печей стала выжигать верхушки абрикосовых деревьев. Скоро все высокие деревья вокруг стали сохнуть с верхушек. Кто-то сказал, что надо спасать их удобрениями. И однажды по Арабкиру прошел чудовищный эксперимент – отходы человеческой жизнедеятельности вывели на удобрения. До сих пор не могу забыть этот многодневный кошмар…

Соседи все были пришлые и называли их по месту исхода. Зареци Ноэм, эрзерумци Гайк, пасенци Шого… Иногда по званию, по должности, прозвищу: полковник, он был один на всю округу, бжишк (папа), колот (невысокий физрук школы). По улице Комитаса шли сады, над заборами возвышалась тута, свисали ветви благоухающих в цветении пшата, а в глубине садов – дома. Собственные, крепкие каменные дома из туфа. Чистые дворики, перед воротами со стороны улицы тщательно подметено или засажено ирисами.

Но пришло время всеобщей застройки, и все эти дома государство стало ломать и строить на месте садов и крепких каменных домов пятиэтажные хрущевки. Жильцы новых хрущевок почему-то ненавидели тех, кто жил в собственных домах, оставшихся не снесёнными, их дети опустошали наши не вырубленные сады, обрывали деревья и кусты и ломали всё, что ломалось. Подъезды в этих новых домах были ужасающе грязные и разбитые. Вокруг – ни травинки. Мои родители долго судились с райсоветом, не съезжали, выторговывая более приемлемые условия, но всё же их выселили.
 
В новом дворе сажали деревья только «освоенцы», а получившие бесплатные квартиры по ночам аккуратно выдергивали саженцы, расчищая место под гаражи. Слово «сосед» стало означать совсем другое. Много лет я не могла понять причину этого поголовного варварства – ведь получали эти квартиры бывшие деревенские, недавно ставшие горожанами. Но весь этот институт предоставления бесплатных квартир развращал всех и привел не только к гибели деревни, откуда хлынул поток на прописку и жилплощадь. Исчезла психология хозяина земли, хозяина, который холит и лелеет эту землю.
Я написала картину «Опустевшая деревня», когда в конце 70-ых годов проехала мимо двух-трёх деревень и сердце разрывалось от увиденного. Всё было похоже на иллюстрации к сказке Агаяна «Каменный город».

Район, где мы жили, ближе к Разданскому ущелью, заселили молоканы. Со второго класса я дружила с молоканкой Дусей, рядом с нами жили молокане, наши домработницы – тётя Катя, а затем тётя Настя были молоканки, с очень своеобразным бытом. Закопченные изнутри дома, со специфическим запахом, фотографии на всю стену, все они – религиозные, собирались по субботам в своих молельных домах. Празднично одетые, в кружевных платках и передниках, нескончаемой вереницей шли мимо нашего дома к своему молельному дому, кажется, на Прошьяна. Редко кто из них продолжал учебу, но в Москве я как-то встретила московских адвокатов – братьев, молокан из Абовяна, они закончили юрфак МГУ. Когда с виду русский адвокат заговорил на чистейшем армянском котайкском диалекте, я ущипнула себя.

В пионеры они не вступали, в комсомол – тоже. Но Дуся свободно клялась честным пионерским. Забавный эпизод с её честным пионерским запомнился надолго. Однажды я решила проверить, любят ли меня на самом деле мои домашние. Думаю, этот вопрос всегда приходит в детстве, в перерывах между справедливыми и несправедливыми наказаниями. Я подговорила Дусю показать облитый красными чернилами школьный портфель и сказать, что вот, ваша девочка под трамвай попала. А сама спряталась за ту сторону забора. Дома были мама, тёти, сестра только что помыла свои длинные волосы и расчёсывала их… Услышав заикающуюся Дусю, наши с душераздирающими криками бросились вон из дому и понеслись к остановке. Но сестра, вспомнив про молоканскую религию, вдруг остановилась и схватила Дусю за руку:
– Скажи правду! Поклянись!
А клясться им вроде нельзя, и обман раскрылся. Шли назад уже спокойно, мама, сама выбежавшая в домашних тапочках, даже успела сделать замечание шестнадцатилетней сестре: «А ты что с распущенными волосами на улицу выскочила?». Меня не наказали, но зато я поверила, что родная дочь.
А то двоюродный брат часто дразнил, что папа с фронта привёз… На красивых сестёр я была совсем не похожа…

Дуся в пионеры так и не вступила. Куда-то скрылась с шестого класса. Наша улица была очень длинной, в конце её, рядом с нафтчи Оганесом, жили молокане, тот сад возле ущелья так и зовётся молоканским садом. С младшей сестрой мы раза два в неделю ходили за керосином к «нафтчи» Оганесу. Нижний этаж дома был приспособлен под это дело: стояла цистерна с керосином, забрав деньги, уста Оганес открывал краник и, отмерив литровой кружкой, заполнял наш бидон. Оганес был очень богат, пена, которую он продавал, позволила ему для сыновей построить два двухэтажных дома на своём участке. А ближе к ущелью, жил ещё один «король», но уже пивной. Тоже богатый, этот продавал пивную пену. А за ними в маленьком домике снимали комнату родители Дуси. Как-то мы с сестрой зашли к ним, очень бедно они жили, все в одной комнате. Несколько кроватей и стол. Гардероба не было, одежда висела на гвоздиках. Зато куча сушёных трав и цветов по всему дому. Отец Дуси, высокий молоканин с окладистой бородой – мужчины у них все ходили с бородой, из-за чего я думала, что Лев Толстой тоже молоканин, но граф. Дядя Паша спросил, чьи мы дочки, узнав, что «дохтура», на наших глазах выстругал и подарил нам две деревянные ложки. Длинные ложки, я этой ложкой много лет размешивала спас, мама это дело поручала мне. А про Дусю сказал:
– Зачем девке в школу ходить? Пускай по хозяйству тут…
И она с шестого класса  не стала ходить. И мы перестали дружить…
Вокруг было много детей: зареци, леннаканци, пасенци… Шумные, азартные, носились мы с утра до вечера по нашей широкой улице, вдоль нашей речки – ручья, дружили, ссорились, взрослели… Многие соседские дети учились в школе Ширванзаде, мамины ученики. Мама хорошо знала, кто куда поступил, кто как женился, она со всеми соседями дружила. А в старших классах мы отдалились от сверстников, учившихся в армянской школе. У нас почти не стало общих тем и общих занятий, мы читали разные книги. Зато в университете я училась в армянском секторе и очень подружилась с девочками из армянских школ. И я очень им благодарна - они передали мне любовь к армянской литературе. Мы самозабвенно любили армянскую поэзию! Конечно, этому способствовало то, что заложила мама.

Школа и улица
Учителя в те годы были разные, но мы почти всех любили или хотя бы уважали. Авторитет их, даже если не очень любили, был высок, их не смели ослушаться. Вопреки необычайно низкому уровню преподавания химии в нашей школе я стала химиком. «Когда мы горим серу…». Или – «достаньте чистый лист бумага, будем написать контрольная работа!». Учительница плохо знала и химию, и русским языком владела не очень. Она не умела решать задачи. Но была добрым, хорошим человеком, все сыновья учились в нашей школе, а муж работал в ЦК, даже, кажется, вторым секретарём. Наверное, поэтому и преподавала.
Но вот литература, история… Историю нам преподавала Виктория Лазаревна, выпускница ИФЛИ, как она шутила, институт Флирта и Любви. Она научила нас воспринимать историю не только как факты, а как закономерности и учила их анализировать. Русскую литературу я очень любила, да и как можно её не любить! Мы писали поэмы вместо сочинений! На темы любви, исторические темы… Такой класс подобрался, все поэтизировали. Но стали математиками, физиками, технарями… Ставили спектакли, с костюма¬ми, все играли самозабвенно. В десятом классе поставили «На дне», «Ревизор». Я играла Настю, Анну Андреевну. Костюмы нам дали в театре Станиславского. Я поехала туда к «директору театра» (спрашивала у них «кто тут директор или завуч?»), рассказала про наши спектакли. Он попросил сыграть сцену, посмеялся в кулачок, созвал двух-трёх актёров, попросили повторить, те тоже заулыбались, директор, который поправил меня в двух местах – показал, как лучше сыграть, оказался главным режиссёром! Директора в театре раньше звали режиссёром. И пообещал даже своего заместителя прислать (сказал, – вместо завуча, – и рассмеялся). Прислал, а то одноклассники не всегда меня слушались. Особенно Марья Антоновна. С половины закапризничала: «Папа не пускает оставаться после занятий!». Пришлось срочно репетировать с исполнителем Добчинского – Эдькой. Он умел говорить дискантом. Увидев, что её заменили, Марья Антоновна тут же вернулась. Спектакли мы давали в АДРИ. Всего два раза, но какое же это было событие! И в Пушкинской, и в Чеховской ученики ставили литературные вечера. Мама моя в школе Ширванзаде постоянно ставила спектакли. Про остальные не знаю.
Но вот в этом году я решила совершить турне по старшим школам. Мало того, что дети-старшеклассники не проявили никакого интереса к историческим книгам. Учителя (даже истории!) были абсолютно равнодушны! Я выяснила, что никаких внеклассных мероприятий они не устраивают. За исключением пушкинской школы, где директриса – филолог и очень опытный педагог со старых времён.
Странные учителя и странные школьники! Вернее, странные времена…

Родной город тем и прекрасен, что чуть ли не с каждым зданием и с каждой улицей что-то из твоей жизни связано. Я живу неподалеку от Дома артистов. Каждый раз, проезжая мимо, где-то в глубине души отмечается: АДРИ… Не забывается 14-летний мальчик с почти жёлтыми глазами, он уже снимался в Арменфильме. Который сразу сказал, что у меня нет артистического будущего.
– Надо, чтоб глаза были очень светлые! А у тебя они чёрные! Ну, и всё остальное… – ещё раз оглядев меня, добавил он.
Про всё остальное я и сама знала, зеркало-то на что? Но если б я знала тогда про Анну Маньяни!
Сейчас в АДРИ квартирует какая-то из многочисленных армянских партий. Наверное, продадут под что-то прибыльное, если уже не продали… Оказалось, продали, под огромный магазин дорогой посуды. Думаю, не я одна вспоминаю с ностальгией прошлое этого углового здания…


Родная улица моя…
Много проспектов и широких улиц на свете, и даже шире, намного шире наших проспектов на свете есть.
Но вот у каждого родней всего своя улица, даже самая кривая улочка! Просто, переехав на широкий проспект, они боятся себе в этом признаться.
Для меня – это проспект Комитаса. У меня нет ни одной фотографии улицы Комитаса в любое время, и тем более, тех лет, когда мы переехали с улицы Энгельса сюда, в Арабкир, который и стал моей малой родиной.
В то время это было как раз то, о чём восклицал Андерсен: «Хорошо было за городом!». Трамвай, потом и троллейбус, провели до Кутузова, затем – до нашей остановки, чуть выше школы Ширванзаде. Но ещё лет 20 это место называлось «hин круг» – старый круг.

По обеим сторонам – каменные одноэтажные или двухэтажные дома, утопающие в садах.
На перекрёстках будки или магазины, один продавец на весь магазин, по его имени магазин и звался.
В будках продавали розовые и жёлтенькие треугольные вафли, невероятно вкусные, секрет их утерян. В этих будках я покупала папиросы «Казбек» для отца, а продавец передавал ему поклоны. Вам сейчас продавцы передают поклоны вашим родителям?

Потом город стал расти, как на дрожжах. Понаехавшие в Армению и в город стали получать квартиры, и однажды стали ломать наш дом, затем соседский, никого не пощадили… ни одного дерева. А понаехавшие в новых зданиях совершали опустошающие набеги на сады ещё не снесённых домов … Наши кусты сирени жестоко обламывали в ночь на майские праздники. Сливы, росшие по забору, исчезали с ветками, пшат отламывали ветками, абрикосы не трогали – это мы сами их обгладывали ещё зелёными.
Мальчишки были бывшие деревенские. С гор, там не росло всё это. Сейчас на дачах всё встретишь, но теперь деревенские из округи обирают дачи… Впрочем, и сами дачники не прочь. Иначе не могут…

Но я про улицу. В Арабкире улицы были заложены как в Нью-Йорке – на стриты и авеню. И они были тоже пронумерованы, Кутузова – Первая улица, Вагаршяна – это третья улица, Папазяна – пятая, они пересекают нынешний проспект Комитаса. Мы жили на пересечении сороковой и пятой улиц. Сороковая – ул Бакунца, первая параллельная Комитасу улица в сторону Молоканского сада (ущелья). На углу Вагаршяна и Комитаса на месте «Восточных сладостей», где стояла очередь за лучшими ламаджо в городе, до этого стоял маленький, темноватый «Бабкени ханут» (магазин Бабкена). Вороватый, голубоглазый Бабкен прихрамывал, обвешивал и обсчитывал. Но держался – откупался от проверяющих. Жена у него была апаранци, сам он тоже был с тех краёв.
На смену ему (после очередного визита из ОБХСС) пришёл Седрак. Магазин постепенно стали называть «Сетои ханут». Иранский армянин, он и там работал продавцом и прекрасно знал своё дело. Сладкоязычный Сето с шутками-прибаутками и обсчитывал немножко, и обвешивал немножко, но это не бросалось в глаза. Да, и ещё хлебный был напротив. С очередями в начале 50-ых, с ожиданиями хлебного фургона. Почему про магазин? А в день по два-три раза мама туда посылала! То это забыла, то другое. Да и вообще, семья большая, продукты быстро заканчивались.

Выходишь на угол сегодняшнего Папазяна, наш дом был напротив теперешнего магазина Ерицянов, – роскошный Арарат во всей своей красе, зрению моему было тогда всего 10-11 лет, я разглядывала его склоны, даже различала цвета этих склонов, и мечтала о полевом бинокле. Там на следующем перекрёстке, напротив школы Ширванзаде, висели круглые городские часы, с нашего перекрёстка я сверяла домашние часы и ехала в школу. До 55-ой, она давно уже имени Чехова. Трамвай звенел и дребезжал, я платила 3 или 6 копеек за «томсак», слушала вопли билетёрши, призывающей «арачанал» (идти вперёд) и получать «томсак», смотрела в окно и по всей дороге справа красовался Арарат, а мы любовались...
Со мной часто ехала Дуся, моя подружка, молоканка. В субботу они все в нарядных белых передниках, с кружевами, в платках шли мимо нашего дома к Комитасу, оттуда растекались до своего молельного дома.
Но главной достопримечательностью нашей улицы для меня стал не только трамвай, который пустили дальше, чуть ли не до Брюсова (тогда его не было). А огромный, даже пустынный книжный магазин на этой остановке. Книжный! Справа располагался не менее интересный отдел письменных принадлежностей. О, сколько мелочи перекочевало из наших копилок туда! Сколько сосисок было не съедено и сколько чашек разбавленного какао было не выпито в школьном буфете в целях экономии!
Зато я могла протянуть рублёвку, трёшку за грошовые тогда книжки и, дрожа от нетерпения, мчаться домой! Кстати, с таким же трепетом я покупала куклы. До десятого класса...
Звали книгопродавца Карпис, он был либанаай – ливанский армянин. Когда хотел, приходил, когда не хотел или не мог – магазин был на замке. И я уныло топала по Комитасу обратно. Слава богу, библиотек было полно…

Поэтому я не просто и бездумно еду сейчас по улице Баграмян, по Комитаса – мои ведущие пути, дороги в школу, вуз, на работу и обратно. Глядя на каждое новое здание, высокое, нарядное, я вижу те одно-двухэтажные дома из разноцветного туфа, виноград, обвивший тармы (высокие шпалеры), вижу «крант» (водоразборную колонку) на Комитаса, у школы Ширванзаде, куда мы ходили за питьевой холодной водой из Крбулаха. Потом источник отвели в другой район, и наша вода стала другая.
Вижу всех своих соседей и подружек, все дома, даже заборы, ворота перед глазами… Их сады и раскинувшиеся по заборам тутовые и пшатовые деревья. И тополя, тополя шуршали по вечерам…
На Комитаса я чувствую себя девочкой…

Мои учителя
Говорят, нельзя оглядываться назад. Тогда как же воспоминания? Только переворошив их, можешь обобщить опыт. Только вспомнив былые поступки, разделённые временем и обрушившимся на голову прозрением, поймёшь, где ошибался. От новых ошибок, тем не менее, не убережёшься, подоспевший склероз не позволит.
Но вспоминать приходится всё чаще и чаще. Наконец, я начинаю понимать, почему.

Что-то притягательное есть в старых связях, в людях, с которыми провёл те годы, которые все называют лучшими. Если их, увы, уже нет, всё равно вспоминаешь с тоскливым чувством, сознавая, что и тебе-то осталось всего-то…
Но нити из прошлого ведут в сегодня и прочно связывают все твои деяния в одно, нерасторжимое целое, и никуда не денешься, ни от прошлого, ни от сегодняшнего… Только вперёд, а тропинка-то всё уже и уже, а там… там вечность.

От учителей я взяла много. И по молекулам, по атомам помню, что от кого. И не только от учителей. От каждого берёшь что-то, и, если это ценно, несёшь всю жизнь, и благодарно помнишь. А худшим из преступлений ещё в древнем Риме считалась неблагодарность ученика, когда он шёл против учителя.

Моим первым учителем могу назвать мою любимую воспитательницу в наркомовском, как его называли, детском садике в центре города. Во дворе наркомовского детсада росло огромное тутовое дерево с широкими блестящими листьями. Мне пять лет, я с огромными от ужаса глазами, не отрываясь, гляжу на коротких толстых червей, ползающих по длинной широкой полке, устланной листьями туты. Любимая воспитательница Татьяна Заревна (как потом оказалось, Азарьевна) объясняет, что это шелкопряд, и осенью из них выйдут бабочки, которые потом спрячутся в какие-то загадочные коконы. Я знала, что коконы – это цветочные нераскрывшиеся бутоны и представляла сотни бабочек на бутонах. Но выяснилось, что коконом оказались белые продолговатые шарики, из которых потом вытянут тонкие шелковые нитки для вязания. Татьяна Заревна рассказывала нам сказки, водила гулять, раздавала краски и кисточки, мы по очереди рисовали цветными карандашами: ты раскрашиваешь красным и ждёшь, пока медлительный сосед раскрашивает жёлтым или зелёным свои деревья, и передаёт тебе уже почти огрызок, для твоей травы.

Рисовала я в основном домики, как и все дети, с лампочкой в окошке, солнце с лучами, но больше деревню, длинный хлев, коровы уже зашли туда внутрь, потому что их я не умела рисовать, на траве обязательно раскидывала пятнышки кизяка. Кизяк… Запах кизяка в тонире, без преувеличения, есть один из самых обаятельных запахов моего детства. Любовь и уважение к дыму, стелющемуся из ердиков ацатуна, остались у меня на всю жизнь.

Есть храмы, шпиль вонзают в небо.
Есть храмы, пышною главой
Туда же вознеслись, сверкая златом...
 
Святилище моё, мой Ацатун!
Мой храм ты, дымом золоченый,
Мой хлеб, моё начало всех начал!
 
У стен твоих священных я стою,
Вдыхаю терпкий запах “благовоний”,
Все ароматы превосходит этот дым!

Ты храм, где вера – это хлеб.
Где вера – ожидание кормильца.

Огонь твой стены закоптил,
Но мне очистил душу,
Огонь твой перешел в мой дом,
Отдав ему тепло.
Огонь твой не дает всем нам остыть...

О, Ацатун! Не я тебя храню,
Благодарю я всех, тебя хранящих!
Пока стоишь - я знаю, что живу
И выживу с тобой, дымящим...

Много лет я мечтала встретить мою круглую и мягкую Татьяну Заревну. На первом курсе новая подружка-пумпушка назвала имя своей мамы: Натальи Азарьевны, известного химика из института Мнджояна, вот с таким редким отчеством, и я тут же переспросила: «А у неё есть сестра Татьяна Заревна?». Татьяна Азарьевна оказалась её тётей, и мы немедленно отправились к ней домой. Оказалось, она жила в том самом детском садике, переделанном в квартиру из двух комнат. Помню, что я поразилась, насколько маленькими оказались те комнаты, ведь в детстве они были большие, в одной из них стояли детские кроватки, в другой дети обедали… На стенах под стеклом висели бесхитростные детские картинки. Она подвела меня к одной из них, как раз с изображением длинного хлева и сказала:
– Мы думали, ты станешь художником!

Она осталась такая же мягкая, добрая и обаятельная. Крымская армянка, из Бабиянов, один Бабиян, филолог, был на фото с Аветиком Исаакяном в моей книжке стихов Варпета, и я по-детски радовалась, что знаю кого-то из его окружения.

Потом я назвала бы в качестве учителя мою бабушку. Сдержанно улыбаясь, она учила нас нехитрым премудростям, например, как хорошая девочка должна держать веник, как подметать в доме, а как – во дворе, непременно побрызгав воду. Вообще, до сих пор, в пору тотальных цементов и даже плиток во дворах, в сёлах нет-нет, да увидишь тщательно подметённый земляной пол или двор, со следами разбрызганной воды, и веет от этого дома чистотой, хорошей невесткой или умненькой младшей дочкой… Даже принаряжаются при этом, с улицы-то видно, как старательно наводят чистоту в этом доме. А наведение чистоты, несомненно, до сих пор является одной из главных ценностей в армянской семье.

Бабушка учила нас жизни. Рассказывала о болезнях, которые со своей двухлеткой приходской школы в Алашкерте, откуда они бежали, анализировала не хуже дипломированных врачей. Кстати, она училась в церковной школе, но при этом умудрилась остаться атеисткой. Говорила, что, когда много читаешь, Бог уходит. Наверное, она имела в виду просвещение. Хотя, подозреваю, её Бог ушёл после Гахта (Исхода). Бабушка много читала и нам, в основном, армянскую классику. Но любимым цитатником её были пословицы, она знала их в несчётном количестве, это была живая «Арацани». Причём пословицы сначала на турецком или курдском языке, потом переводила. Так что многие запоминались на трёх языках…
– Гаварагитун! – разводил руками отец. – Откуда всё это знаешь, ай майрик?
 Бабушка на очень доступном языке разъясняла нам работу почек, как они фильтруют яды и выводят наружу, и для чего в нашем животе сидят всякие органы. Особенно я любила её рассказы про микробы. Надо было ходить с закрытым ртом, чтоб они не влетели туда. Не зевать, широко раскрыв рот, дэв и микробы только и ждали этого. То ли в шутку, то ли всерьёз старшая тётя наставляла насчёт дэва:
– Не забудьте перекрестить рот, и он туда не сунется.
До сих пор в сёлах, когда младенец зевает, мать или бабушка спешат перекрестить ротик ребёнка. Чтоб дэв не залез.

Вездесущие микробы носились в воздухе, особенно возле больниц и аптек, и детям следовало их обходить за версту. Нельзя было купаться в речке и, боже упаси, в море. Бабушка уверяла, что все, кто на пляже, заходят туда вместо туалета и по-маленькому, и по-большому, а не для того, чтобы поплавать. Но на море она ни разу, никогда не была! Долго нас на море не возили, пока мы, повзрослев, сами не проторили туда дорожку. Мама уходила на весь день в школу, и обрабатывали нас тётя с бабушкой. Любимым коньком тёти, превосходной портнихи, у которой мы все три сестры выучились шить, были поведение за столом и желудочно-кишечные заболевания. Фрукты она мыла щёткой, потом обсушивала, красиво укладывала в вазе с высокой ножкой и приговаривала:
– Надо чтоб как на картинке, виноград сверху, и чтоб свисал кудряшками…
 Многому нас научила!

Каждое утро она сообщала ситуацию со своим «желудочно-кишечным трактом» и подробно разбирала, что можно было вчера есть, а что ни в коем случае в рот не брать. Но мы ели всё и вперемешку. Только сейчас, когда я старше моей тёти, до меня дошло, как надо есть и никогда – вперемешку…

Тётя шила у нас дома, проныры из финотдела давно замели её местожительство в доме бабушки, а папин дом напоминал цитадель, которую можно было взять разве только с ОМОНом. Тогда не разрешали шить на заказ в частном порядке, то ли арестовывали, то ли требовали заплатить, и тётя, естественно, избегала и того, и другого.

Про желудок читались длинные нотации насчёт обязательного мытья рук, ушей, ног перед сном и приводились яркие примеры затаскивания яиц глистов в постель, в пищу и далее в организм. Бабушка постоянно пугала нас глистами. Их невидимые яйца кишели повсюду хуже микробов, ибо таились даже в цветах, которые мы нюхали, в земле, в которой мы копались по всякой причине. Глисты могли неожиданно вылезти на белый свет, даже представив это, мы зажмуривали глаза и вскрикивали.

Когда мы подросли, она распутывала и объясняла нам наши сновидения. Каждое утро (тогда я хорошо помнила свои яркие сны) мы рассказывали ей, что привиделось, особо страшные сны надо было рассказывать, приоткрыв кран, чтобы вода унесла негатив. Потом мы стали влюбляться, бабушка задавала самый главный вопрос армянина: откуда парень родом?
– Ах, дилижанец? Тогда гулящий будет. Карабахский? Переспроси, может, притворяется, они хитрые, среди турок жили. Нет, бабушка, он и стихи мне сочинил! Да что он в тебе нашёл? Ты вот даже уборку ещё не умеешь делать! Подумай, отец твой с ними не подружится, у него завхоз был карабахский, до сих пор имя не может слышать, все простыни с пододеяльниками украл из больницы! Да и они больше среди своих выбирают. Не доверяй! – шептала Мец мама, и подмигивала. - Ленинаканцев тоже далеко обходи, рот им не закрыть, все подарки на свадьбу обсудят, да забракуют... Вон, Оник рядом живёт, шофёр. Они все шофёры. Тогда не знаю. Сама знаешь.  Ей было тогда всего 60-65, но нам казалась невозможно старенькой…

Отец, «игдыр-сурмалинец», действительно, со многими не смог бы подружиться. С ленинаканцами было боязно, мама говорила, что они очень строги к стоимости подарков на свадьбу и вообще, на язык несдержанны и ругливы. Любящие выпить кяварцы донимали своим наречием вместе с наивными апаранцами довершая образ «истинно деревни». А отец уже давно говорил на литературном языке. «Ахпары» – репатрианты сами уклонялись от местных, выбирали среди своих, чтобы кухня была одна, и вообще, были европеизированы, тогда как отец, между нами говоря, был довольно далёк от той цивилизации.

В школе у меня были разные учителя. Самая первая, в школе Маяковского, увидев, что я давно читаю и пишу, правда, только печатными буквами, почему-то возненавидела меня. Она пошла к директору и сообщила, что я не созрела для школы и по возрасту – всего шесть лет, и недовольна плохим поведением. Поведение, действительно, было ужасным. Уже умея читать и зная огромное количество стихов, я просто не выдерживала дисциплины. Как только Любовь Петровна поворачивалась к доске, чтобы написать буквы или слова, я вскакивала и начинала декламировать:
– Куд-куда, куд-куда, вы откуда и куда? Мы от бабы Федоры…

Под «уроком» я понимала только то время, когда она что-то объясняла или спрашивала. Когда же она замолкала хоть на минуту, я тут же её подменяла, продолжая с того места, где прошлый раз остановилась.
Как она объяснила папе, сначала ей было смешно. Почти все или вовсе не владели русским языком, или очень плохо. Но потом она поняла, что я просто не созрела из-за возраста для школьной дисциплины. В кабинете директора мне устроили экзамен, директор перелистывала букварь, я быстро прочитывала, та ещё не долистала до конца, а я уже продолжала тараторить. Потом – счёт, наизусть тексты «Родной речи», которую мы должны были проходить аж с января.
Отец, усмехаясь, закрыл мне рот тетрадкой и устало попросил:
– В садике то же самое, там она перезрела, здесь ещё не созрела, куда мы её денем?

Любовь Петровна с директрисой обреченно вздохнули, закивали, всё-таки с доктором дело имеют, и я побежала обратно к первоклашкам. А вечером мы с мамой пошли к учительнице домой с кульком пряников в качестве благодарности, а там я удивлённо озиралась: ОНА ела! Учительница ела за столом! Думаю, все дети наивно уверены, что их учителя – небожители, не едят и в туалет не ходят.
Но в школе меня оставили, учительница стала добрее.
Так я впервые увидела, что такое взятка.

Учителя стали меняться. Армянский язык в третьем классе преподавала моя мама, буквы я уже знала, но она была очень строгая, и я не решалась декламировать на её уроках. Она сама декламировала, причём, очень громко: войдя в школу, по маминому голосу можно было прийти в её класс, даже если он был на третьем этаже. По вечерам мама готовилась к урокам и все стихи и отрывки мы знали наизусть вместе с нею. Поэтому я так люблю армянскую поэзию. Мама ещё и пела песни на слова этих поэтов. Завуч сначала сделал ей замечание, типа, здесь не опера и не Татул Алтунян. На что острая на язык мама тут же парировала:
– Я же без инструментов пою, какой Татул Алтунян? Он ведь с ансамблем, с «народными инструментами», целый концерт!
Но в Минпросе её поддержали, объяснив, что так дети одновременно учат и народные песни.

Зато ученики получали полное образование по части поэзии, даже «физики». Один такой физик хорошо пел, хорошо читал стихи, но писал очень неграмотно. Вообще, армянский язык не такой уж лёгкий, как можно подумать, глядя на огромное количество книг, выпускаемых ежедневно в Армении. Даже для десятиклассников мама на каждом уроке на доске писала новые слова с объяснением и этимологией, ведь у нас много взаимствований и вообще непонятных слов.

А вот тот мальчик, отличник по физике, на выпускных экзаменах по письму точно бы срезался, а по математике и физике он потом в Политехе получил две пятёрки! Мама не отходила от него во время экзамена и свела количество ошибок к допустимому минимуму. Много лет спустя он стал директором завода, а мама ещё помнила, какие именно слова он написал с ошибками!
Вообще, многие учителя проницательные психологи. Как-то она вытащила характеристики своих учеников за 4-ый класс и зачитала на выпускном того же класса. И дети, и учителя, и родители были озадачены. Невероятно, но оказалось, что характер почти ни у кого не претерпел никаких изменений!

В школе мы любили историка и преподавателя литературы, они сумели передать нам свою любовь к этим предметам, мы научились у них трепетно относиться к истории и литературе. Но уже в старших классах стали понимать, кто как учит.
Особенно остро это я почувствовала в университете. Подбор кадров здесь состоялся по тогда непонятным мне критериям. Нам преподавали именитые профессора, академики и просто лаборанты. Но сравнить я смогла, только поехав в Москву в аспирантуру. Два года я посещала разные лекции и лабораторные работы в МГУ, уровень дипломника МГУ был на несколько голов выше, чем у наших отличников или даже аспирантов. Студенты были другие и учились они по-другому. Побывав в Америке, я почувствовала, какой там уровень обучения (в именитых университетах). Но наши умнее.

Руководитель моей дипломной работы научил меня быть бескопромиссным в исследованиях и с людьми. Твердил: «Копай до результата!» Он был очень щепетилен. Считал, что отношения между людьми должны быть на высочайшем уровне честности, и говорил, что проституция – это вовсе не когда женщина продаётся, а когда люди друг друга продают и предают.
Следующий мой учитель руководил моей диссертационной работой и научил меня искать и находить нужную информацию для исследовательской работы в полнейшем объёме – ничего не пропускать. Это очень важное свойство, часто даже не приобретённое, а врождённое. Но он меня научил тоже. С гордостью могу сказать, что несмотря на то, что он вечно был мною недоволен, всё же я умею ставить задачу, искать и находить решения. И полностью обеспечить обзор литературы и источников. Это очень помогает мне при написании книг.

Про моих московских руководителей в аспирантуре я могу говорить часами. До сих пор их светлый образ помогает мне работать. Полностью преданные своей профессии, они все своим знания и умение, старались передать нам, гордились нашими успехами. Они были для нас безоговорочным авторитетом. И я старалась им подражать во всём. Один из моих шефов страдал радикулитом и ходил, чуть пригнувшись, положив руку на спину. Как-то я обнаружила, что в мои 25 лет я хожу точно так же.

Но я училась у всех, кто что-то делал лучше меня. Например, однажды несколько дней с утра до вечера пекла безе, у подружкиной мамы это были бесподобные безе. Когда я поняла, что уже получилось, от счастья забылась и съела все образцы, не успев угостить домашних и получить отзыв.
Учителями для меня были писатели, художники и поэты, великий сонм. Правда, ни одного из них мне никогда не достичь, даже подножия их пьедестала, но я продолжаю раскрывать их книги и стараюсь проникнуть в загадку их таланта. Сто раз перечитываю любимого учителя – Сарояна, и не могу разгадать тайну обаяния его рассказа. Чехов, Шукшин, Зощенко, Моэм, Фазиль… Загадка их творчества всё так же не разгадана мною после стольких лет любви.
На этот раз это то ученичество, которое я прохожу, не сдавая экзаменов…

Грамота
Во втором и третьем классе я ещё получила похвальный лист, затем меня перевели в школу в центре, 55-ую. Директриса там одевалась так, словно была из прошлого века. Классная руководительница очень плохо относилась к нам, новичкам с арабкирской окраины. Я писала диктанты и изложения без ошибок, но ни разу мне пятёрки не поставила, и Похвальной грамоты мне уже не полагалось. Как-то в школу нагрянули практикантки, и целый месяц только я в классе получала пятёрки по диктанту. Даже помню слова, которые отличницы написали с ошибкой – ягдташ и патронташ, в конце Ж написали, то есть, они не читали Вахтанга Ананяна. Потом через несколько лет девочек смешали с мальчиками и перевели в бывшую мужскую школу имени Камо, недавно построенную на месте городского кладбища, чуть выше и поближе к нашему Арабкиру. Первый диктант (а я в жизни не сделала ни одной орфографической ошибки), первый, проверочный диктант, и вдруг вижу – рядом веснушчатый Славик Сааков, он ещё во втором классе со мной рядом сидел, пишет: Над дИревней забреЖил раСвет.
Я была потрясена возможностью писать иначе, чем надо.

И почему-то весь диктант перекорёжила, как Славка. Учительница на второй день тут же поставила перед директором вопрос – надо перевести меня классом ниже. А вот Славку… – нет, даже не заикнулась, он писал неграмотно, но в определенных словах, я-то переборщила, не зная, как пишется, когда неграмотно. Я разочаровалась в одном мальчике, когда увидела, что он написал "збор". А годы спустя вышла замуж за полурусского, и вдруг через месяц увидела "збой на станции". Всю его диссертацию правила и редактировала, с неописуемыми и протворечивыми чувствами.

А после того диктанта маме пришлось идти в школу к училке по-русскому, показывать мои вирши про Сталина, похвальную грамоту за третий класс, всё встало на места, два лингвиста надо мной посмеялись. Я и сейчас не могу толком объяснить, что мною тогда двигало. А Славка всю жизнь на уроках русского языка сидел на одной парте со мной. На математику он пересаживался к Люсе.
Вообще, к неграмотному письму отношусь чуть брезгливо, поэтому книги на армянском языке обязательно отдаю корректору. .
С детства я читала много и, естественно, знала много слов и как они пишутся.
Так он списывает и ворчит:
– Непонятные слова не употребляй! Ты их специально наизусть учишь, чтобы воображать из себя!
Но мы всю жизнь дружили и связи не теряли... Мальчики женились – мы и с жёнами породнились…
Наша школа очень сплотила нас, на всю жизнь. Мы до сих пор дружим, бывшие одноклассники, всегда собирались шумно, танцевали и плясали до упаду, но после гибели на боевом посту нашего сорокалетнего Борьки, капитана атомной подлодки, плясать перестали. Постепенно годы катились, ряды редели, нас осталось мало. И чаще стали говорить о болячках и анализах, с политикой вперемешку… А потом даже политические платфрмы разъединили...

Похороны в Ереване
Мы были в четвёртом классе, когда умер Сталин. Нас, торжественных и рыдающих, вывели на тротуар, выстроили… Кому-то отдавали честь.
Кажется, помню все похороны, на которых была. Из ровесников сначала умерла Вандочка, одиннадцати лет, видимо, полька, брат тоже учился у нас, Франек. Тоже вывели на тротуар – прощаться. Тогда похоронные процессии растягивались по улицам города, несли венки, цветы… Близких людей поддерживали близкие близких. Обязательно делились: «Столько людей было!». Или: «Никого не было!»…
Помню несколько пышных похорон родителей одноклассников, директора Зоопарка, кажется, хоронил его весь город. А однажды пришёл одноклассник и сообщил:
– Горветкин директор умер. Папа говорит, совсем молодой! Лёг спать, а проснулся – уже мёртвый!
Тоже весь город хоронил, это же Горветка! Топливом обеспечивал частные дома в городе.
В шестом, не то седьмом классе мы очень шумели на уроке зоологии. Старенькая учительница не умела навести тишину. И вдруг она умерла. Мы ездили в анатомикум, растерянно озирались, помню, очень тяжело было вспоминать, что шумели на её уроке. Кажется, после этого вообще притихли. Или повзрослели…

Как одевались в Ереване
Тётя была портнихой в свободное от школы время. Шила очень хорошо, умела припосаживать на фигуре так, что закрывала все изъяны. Мы все три сестры у неё научились шить. Иногда она не успевала сдать работу в срок, заказчицы ругались, ссорились, но потом опять приходили – за красивой фигурой. Тогда не было индустрии готовой одежды. В скудные послевоенные годы была распространена перелицовка. Я носила пальто из бостона и каверкота – это мужские ткани, папины вещи тётя перелицовывала так, что все думали, что новое! В Москве, семилетней, я увидела девочек в красных, розовых и голубых пальто и поняла, что каверкот – не лучшая ткань для девочки. Но никогда не просила, тем более не требовала: мы видели, что строится дом, большая семья, родители на наших глазах работали до поздней ночи.
Взрослые носили платья с подкладными плечиками, тонкие крепжоржеты, шифоны и маркизеты. Конечно, на улице Абовян одевались побогаче и ярче, чем в Арабкире. Резко отличались деревенские и горожане именно одеждой. Почему-то селяне плечики не носили. Мало того, даже в жару носили платья с рукавами, мама на дачу в Апаране дала тёте сшить нам маркизеты с длинными рукавами... А мы мечтали поскорее вырасти, чтоб ходить в длинных платьях с плечиками… Я и сейчас их люблю.

Пионерия, комсомол…
В пионеры нас принимали «волнительно» и торжественно, память сохранила все подробности, с досадой вспоминаю сатиновый галстук, который мама купила, сэкономив на шёлковом, мы ведь строили дом. Концы сатинового галстука жалко скручивались, как же я мечтала о шёлковом! Бедная мама, все деньги уходили или на стройку, на уголь, на еду… все-таки большая семья… Даже цветные карандаши мне приходилось неделями выпрашивать, пока не набирала несколько двоек по рисованию, очень уж я любила и даже немножко умела рисовать… Сейчас детей сразу определяют в таких случаях в соответствующий кружок – развивать дарование, даже мизерное.

В комсомол я попала поздно, в девятом классе, и, не успев получить паспорт, по комсомольскому билету поступала в Университет. Трудно себе представить, но это было так. Зачетка и комсомольский билет. Его тогда уважали, что ли… Храню, смешно, но отчего-то не могу выбросить… Это ведь была моя молодость… да и на фотографии симпатичная девочка, не то что я сейчас…
До сих пор не могу понять, почему пионерия была зарублена на корню, комсомол исчез… Разве скинхеды выросли не на месте уничтоженных детских и юношеских организаций?

Я стараюсь не вдыхать выхлопы непрерывной вереницы маршруток и машин, я хожу по изуродованным улицам моего далекого детства, пытаясь восстановить их в памяти. Улицы в Арабкире ровно разлинованы, наши стриты и авеню с длинными косогорами тянулись параллельно улице Комитаса. Почти все улицы на нашей стороне были засажены прекрасными деревьями, в основном вязами. Длинные улицы, ряды деревьев. Кто-то ведь их посадил? Жители этих улиц не знают, кто посадил. Оказалось, пленные. Много лет назад я купила роскошную книжку про собак. Автор – кинолог. В книге мне запомнилась характеристика суки: какие они «преданные, умные, заботливые, и обидно, что среди некоторых народов слово сука – ругательство…». Имя автора – Конрад Лоренц. Пленные немцы работали на послевоенных стройках в Армении. Среди них оказался и этот немецкий ученый – Конрад Лоренц.
А вот кто вырубил – это жители знают… Увы, все они сами и вырубили в те блокадные годы, когда замерзали в неотапливаемых домах… И потом, конечно, не засадили. Вырубают и сейчас, безжалостно, для бизнеса, и поджигают даже…

Блокада
Блокада… Это грозное слово осталось с военных лет, обозначая ужас выживания при блокаде Ленинграда…
Кто мог подумать в новом, давно цивилизованном мире, что блокада приползёт к твоему городу, к твоему дому, и начнёт душить медленно, но верно?
Как сейчас помню начало. Газ стал еле-еле гореть в конфорке и совсем погас. Сказали, Иран не поставляет. Тёмная история, жители тогда не общались с внешним миром напрямую, кто знает, почему не поставлял…
Закрыли АЭС, чтобы победить на выборах. И началось… Потом заработала ТЭЦ на мазуте. И вот тут началась блокада. Наивные горожане возмущались и пытались жаловаться на плохих соседей. Но никому не было дела до нашей блокады… Мазут не пропускали. Бензин тоже не пропускали. Потом узнали про бензиновую мафию. И про все остальные мафии, капитализм вошёл к нам, выпятив вперёд свои пороки. Керосин отпускали инвалидам и особо нуждающимся. Свет могли давать на час или два в сутки. Родились новые слова: «веерные отключения». Это когда в здании напротив свет есть, а в вашем здании его нет. Особенно тяжело переживали блокаду домохозяйки. В то время по телевизору показывали Санту Барбару. Русским что? Блокады у них в Останкино не было. А веерное отключение в качестве уважительной причины «Санту» не учитывало.

Кривая поставок автомобильных аккумуляторов резко взмыла вверх: изобретательные ереванцы наладили домашнее освещение маленькими лампочками, и телевидение у зажиточных граждан было круглосуточное, на 12 вт… Вообще, вот тут-то снова появились богатые и бедные. Зажиточные и одинокие пенсионеры согревали дома керосинками Фуджи, освещались с аккумуляторов, имели левый свет, люди победнее мёрзли и пользовались свечками. Все, кто мог, бросились делать свечи. На нашей работе придумали форсунки из пустых пивных банок, наливали туда лёгкие фракции отгонов и получалась настоящая газовая конфорка. Голь на выдумки хитра…

Сосед-электрик провёл левый свет с троллейбусной линии, дома повсюду последовательно были включены электроплитки. Как-то он объяснял необходимость трёх-четырёх плиток. Это что! У меня коллега левый свет из метро провёл! И телевизор у них всё время показывал эту Санту Барбару. Дочка так переживала, что не может досмотреть, но стеснялась проситься на просмотр. А сосед-электрик днём во дворе громогласно рассказывал вчерашнюю серию. С балконов свешивались соседи и поочерёдно кричали: «Подожди, не рассказывай, пойду дверь открою!» Потом кто-то кричал: «Свет дали!» И двор тут же пустел, в здании интенсивно использовали свет на полтора часа: уроки, глажка, плита… Часто из-за аварии всё вокруг мгновенно погружалось в темноту – сгорел кабель… Чинили долго, к этому времени веерное отключение включало свет соседнему зданию…

Большую заботу электроснабженцы проявляли к умершим – армяне умеют чтить традиции. Естественно, за мзду. Если в доме заводился покойник, весь двор выражал близким покойника скорбь и кайфовал одновременно: свет и воду давали на весь день. В нашем доме в третьем подъезде жила тетя Такуш, лет 80-и. Жила – громко сказано. Хорошая сноха попалась, четыре года так ухаживала за свекровью, что та в глубоком инсульте с парализованной половиной тела умудрялась репетиторствовать и кормила семью. И встречаясь, соседки глазами указывали на их окна и шептали: «Еще жива?» Вот так и поставили бедную Такуш на счетчик. Ереванский анекдот 1993-го: «Нам завтра свет нужен, не одолжите вашего покойника на день?»

Денег катастрофически стало не хватать, зарплату задерживали, я решила подремонтировать квартиру и сдавать ее, квартира родителей после отъезда брата пустовала. Но, увы, ничего не получалось: цены меня устраивали только с иностранцев, а они нагло спрашивали: «Хев ю леви лайт?» Леви лайта (левого света) у меня не было, а правый давали – час-полтора в сутки… Какой иностранец станет жить в таких условиях? Кабель постоянно пробивало, и мы днями-неделями мерзли… Жалко было с новым ремонтом поставить дымную печку. А потом всё же пришлось печку купить, но оказалось, что не стало и дров – все деревянное из моего подвала всю зиму беззастенчиво жгла забравшаяся туда нижняя соседка. И как я её не отдубасила той антикварной ножкой! Поднимаюсь: прямо на площадке ее племянник рубит топором антикварные резные ножки от старинного дубового стола, который мы на время ремонта спустили в подвал…

Как-то холодильник тоже пробило от постоянных скачков электричества, позвали мастера, тоже соседа из ближнего здания. Он долго чинил, оглядывал квартиру и при расчете сказал: «Денег я с вас не возьму: холодильник изнутри видел. Но ваши талоны на сигареты вам точно не нужны – отдайте их мне!»
Летом со светом было чуть получше, отопительные приборы не пробивали кабель. И я варила борщи. Закатывала готовые обеды в банки. Пассеровала лук и закатывала в банки. Всё закатывалось, чтобы зимой вскрыть и подогреть за короткое время веерных подключений, нам казалось, что это будет вечно… Подружки тонко нарезали морковь, помидоры и картошку и сушили. Оставалось вскипятить. Так мы экономили электричество.
Как-то после выданной получки я смогла купить газовый баллон. Что это был за сказочный баллон! От счастья и нахлынувших чувств я сшила для него длинную юбку с оборками. Казалось, там был не сжиженный газ, а окаменелый – полгода продержался, я бы могла войти в книгу Гиннесса! Просто я его тратила с умом: вскипятила – переношу на плиту. В подвале у меня до сих пор стоят когда-то ценнейшие две керосинки «Фуджи», ещё одна обычная, допотопная, два газовых баллона, две керосиновые лампы и самоварная труба.

Ой, а труба! Гений моего инженерного творчества!
У нас дома от свекра и свекрови кое-что оставалось из антиквариата, приходилось продавать. Старинная керосиновая лампа Ehrich&Graetz сверкала, как новая. Дочка под этой бабушкиной лампой готовила уроки в тёмные годы. Но всё равно было очень холодно. У нас в подвале стоял самовар, дореволюционного года рождения, на 5-7 литров.
И вот однажды, пристально посмотрев на пыльный самовар в углу, я поняла, что он может обогревать маленькую комнату, а мы все туда заберёмся спать. По чертежу заказала в институтской мастерской трубу с коленами и засыпала в самовар щепу. Результат был потрясающий! Мы были спасены! Грели руки, обняв пузатого спасителя, пили чай и всегда имели теплую воду… Наша кошечка, которая в холодные ночи лапкой откидывала наше одеяло, чтоб и нас погреть, и самой погреться, теперь от самовара не отходила.

А до этого в доме несколько дней стояла температура +2-3 градуса… У сына опухла кисть руки и посинела. Около часа ловили машину, темно, машин почти не было. Повезли в больницу, там хотели ампутировать. Но сказали, надо подождать, пока свет дадут, а до этого в приемной, под мерцание свечи две медсестры смазывали обожженного ребенка… Слава богу, сын взбрыкнул, не дал трогать руку, вернулись домой, две недели делали перевязку с мазью Вишневского, руку спасла… Утром на работе сказали, что в Массиве чуть ли не все ходят обмороженные, там же холодней, чем в городе. А сотрудница, плача, рассказала, что внук орёт, как только дают свет… Он родился в темноте и целый год рос, почти не ведая электричества…
По ночам по всей Армении стоял мерный и робкий звук пилы. Пилили деревья для топки. Всё вырубили вокруг. Платаны на проспекте остались. Увидев деревяшку, я поднимала её и несла домой – сначала друзьям, потом и сама печкой разжилась. Махнула рукой на белоснежные греческие занавеси с роскошной вышивкой…
До сих пор, даже в Москве увидев бесхозный сучок, хочу поднять и нести домой.
Блокадный синдром.
Говорят, на ленинградских улицах люди иногда находили апельсиновые корки. Но
народ ничего не знал…

В Ереване все хорошо всё знали, город маленький, ничего не скроешь. И кто как живет, и на что живет. Правда, на что жило большинство – никто не понимал, даже президент. Ходила байка, что, когда президента Левона Тер-Петросяна спросили, как он умудряется курить на свою не ахти какую зарплату дорогие сигареты «LM», он ответил: «Разве я спрашиваю вас, как вы живете на вашу зарплату?»
Нация резко потеряла в весе. Я похудела вместе с нацией – стала весить, как в десятом классе. Больше всех пострадали очень интеллигентные люди – жили они впроголодь, на редко выдаваемую зарплату.
И я снялась с насиженного места, хотя 17 лет работала, создавала отдел, идеологию, технологию. Пыталась докторскую делать. Казалось, что оттуда меня выносить будут…

Нашла себе собственную тему в Москве, в НИИ онкологии. Сначала я получила небольшой грант РФФИ. Но с шикарной по тем временам зарплатой. Когда я приезжала домой, кормила кого только могла. И сама поправилась. Из Москвы двое русских коллег совали мне деньги для своих друзей в Ереване. И вот привезла я как-то эти 100 бесценных долларов в семью одного профессора по коньяку. Он подготовил инвентаризацию всего коньячного производства для тогдашнего премьер-министра. И жена – тоже доктор наук, дома двое внуков. Дети потеряли в НИИ работу… Она стыдливо рассказывала, что уже шестой день отваривали макароны. Без масла. «Да, без масла. Это не то, что невкусно. Это так унизительно!».
А премьер продал Коньячный завод французам, снизив стоимость в несколько раз! Разумеется, не без отката. Профессор растерянно негодовал, узнав, за сколько продали, а семья их жила впроголодь…

Да, именно на науку и культуру пришелся первый удар. И много-много других ударов из-за неумных шагов и решений властей.
Потом пошли многочисленные политические партии, но уже за этим, как и после десятого космонавта, я перестала следить. Электричество стало постоянным (разумеется, с переменным током). А газ… Россия стала скупать за долги важные узлы, в том числе и газификацию. Провели всем газ, и все счастливы! Опять русские нам помогли!
Но всё это я про Ереван рассказываю. Думаю, в остальной Армении было намного хуже. И раной в сердце моём – Гюмри. Там очень плохо до сих пор. И Степанакерт, который всё время бомбили из «Градов».
И еще один синдром, которого я не замечала раньше. Блокада резко изменила не только бытовой уклад, но и нравственный. Армяне перестали стесняться своей бедности и постоянно жалуются. Как говорится, «плачут». Не все, конечно. Многие из моего круга остались аристократами – никуда не собираются уезжать и никогда не жалуются.


Журналистика
В школе мы очень любили выпускать стенгазеты. В классе с подружками корпели над «оформлением» и собственными «письмами в редакцию», передовицы выискивали в разных газетах, с таким усердием переписывали…
Наша библиотекарша, замечательная Маргарита Сергеевна, организовала уйму кружков, мой кружок выпускал «Бюллетени по случаю дней рождений». 123 года со дня рождения писателя такого-то. 146 лет со дня рождения… Совсем, как сейчас в Фейсбуках! Был месяц, когда я выпускала по 5-10 бюллетеней. «Выпуск» состоял в переписывании красивым почерком биографий великих людей, родившихся в тот месяц. Потом вошла во вкус, я делала стенгазету класса, потом и школы… Карикатуры рисовала, стихи под ними, мальчики иногда поколачивали за критику «в прессе». Но всегда находились защитники.
Как-то высмеяла (тогда высмеивали!) одноклассника, нарисовала мальчика-стилягу в брюках клёш, вихрастого, очень похожего на Вовку Иванова. Стихи внизу поместила. Тогда шёл фильм «Серенада Солнечной долины» с песней «Джакки-и...». И Вовка донимал нас этой песней, и, по моему разумению, именно поэтому хватал двойки.

Джакки! –
Шепчет в умиленьи.
И готов он разорваться
Чтоб в присутствии девчонок
Разорваться
В стильном танце…

После серии отлупов за карикатуры и подписи в стихах (почему-то именно «в стихах» им было обиднее, и меня дразнили «Поэтэссой»), я притормозила эту свою журналистскую деятельность в стихотворной форме и стала выпускать только без¬обидную литературную датскую стенгазету.
Когда говорят, что преследуют свободу слова, я знаю, что это такое, проходила давно, но помню.
Но я заработала и другое обидное прозвище. В восьмом классе мы стыдливо слушали тот самый урок по анатомии. Учительница, стараясь спокойно (Армения всё-таки), говорит:
 – Сегодня у нас сперматозоиды и яйцеклетка...
Я зачарованно слушаю урок и неожиданно на весь класс думаю, а оказалось – вслух!
– Какие эти сперматозоиды догадливые! Откуда узнают, куда им надо?
Так ко мне приклеилось прозвище Философ.

А город рос, развивался, из сёл приезжали на новые заводы, строили многоквартирные дома, целые кварталы: свои Черемушки, Бангладеши, Мерелашены... Трамвайные пути из города сначала провели до Старого круга, потом до Нового Старого круга. Потом – до Зейтуна. В нормальных странах берегут именно экологический трамвай. Но когда начинаешь всматриваться или вслушиваться в местных депутатов, понимаешь, почему трамвайные линии сразу разобрали, продали иранским металлоломщикам, улицы родного города превратились в нескончаемые торговые поселения, будки, столики, а тротуары заставлены кучками товаров, проходы такие узкие, что хочется крикнуть: «Ну почему не весь тротуар заставили!».

Музыка жизни умолкнет, если оборвать струны воспоминаний… Джером К.Джером

Да, в годы моего детства на окраинах Еревана господствовал сельский пейзаж. Хоть я и училась в центре столицы, в одной из лучших русских школ города, но жила и выросла почти в сельской местности – на арабкирской окраине Еревана. Через речку-ручей был перекинут деревянный мостик, чуть выше нашего дома в запруде плавали утки, гуси… Все дома до середины 60-ых были собственные, с аккуратными заборами и ухоженными участками. Детвора носилась по улице, заросшей травой и роскошными цветами каперсов, по субботам – молоканским праздникам – нарядные молокане, девушки в узорчатых платках, в красивых передниках с кружевами, чинно, группами шли к остановке с верхних улиц, от ущелья. Мы останавливались, давали им дорогу и продолжали беззаботно бегать по траве и играть в ловитки…
Вот это всё я помню почти поминутно, с первого дня переезда в Арабкир с улицы Энгельса.

Но Арабкир тех времён видится мне сегодня раем. Особенного после шумливо-говорливо-клаксонового проспекта. Ибо рай – это, прежде всего, сад. В то время у всех дома были частные, почти обязательно имелся сад. Каменный особняк, роскошный сад, виноградник, вдоль забора пшатовые ветви свисали на улицу или соседний участок, абрикосовые и персиковые деревья, и, конечно, шелковица. Сначала пасёшься на абрикосовых цоголах (это зелёные ещё плоды), потом по тутовой ягоде, персики у нас были поздние, невзрачно-зелёного цвета, но вкуснейшие! Сорт «Кчпови». Это самый нежный сорт.
И вот пасёшься, или читаешь, или к экзаменам готовишься, а по улице время от времени раздаётся:
– Гязар, гязаар!
Морковка, значит. Мальчик ведёт ослика, в хурджинах – морковь. Мама выглядывает из кухни:
– Спросите, откуда морковь!
– Мам, говорит, из Арамуса!
– Тогда возьмите!
Происхождение сорта для мамы имело первостепенное значение. На рынке она, остановившись у горки с зелёной фасолью, и разломив стручок пополам, (проверяла наличие нитей), спрашивала:
– Откуда лоби?
– Гярнва лобия! (То есть из Гарни).
Или:
– Арнджи лобия! (из Аринджа)

Тогда столько перекупщиков не было, впрочем, она по одному слову определяла, продавец из Гарни или Аринджа, или из любого уголка, или перекупщик – на диалекты и говоры мамино ухо филолога было острое. Огурцы – только назрван, помидоры – Анаит, чуть с удлинённым кончиком, без сегодняшней белой арматуры, морковь – из Арамуса, пёстрая семенная фасоль – горисская или сисианская. И упаси боже, если лук не из Хатунарха!
Так что я долго и с некоторым сочувствием оглядываю женщину, которая на рынке покупает не тот сорт.

Чуть спустя на длинной нашей улице появлялся точильщик. За плечами станок с колесом, но сам пешком.
– Данак мкрат срем, данак мкраат! (Точу ножи, точу ножии!)

Мама выходила на балкон:
– Отнесите эти ножницы, пусть поточит, ваша тётя не может нашими ножницами резать!
Мамина сестра, тоже учительница, подолгу жила у нас в доме, подрабатывала шитьём.
– Маа, говорит, мало, принесите все ножи! У доктора, говорит, куры есть, ему ножи острые нужны…
– Пусть молчит, доктор кур не может резать, тоже мне, хирург называется!

Алмазные искры,
Алмазные диски,
Крути колесо –
Никуда не уйдёт!

Точильщик склонился
Над лезвием низко.
Острее и тоньше!
Кто режет – поймёт!

Точильщик, откуда
Ты снова явился?
Под окнами спел:
«Ножи, топоры!»

Твоё ремесло –
Забытые смыслы
Из глуби веков,
Из пещерной поры.

Точили для жизни
Для дикой охоты,
Точил и палач,
И безвестный солдат…

Точильщик, ты можешь
Разбрызгивать искры,
А тонкую сталь
Отточить до клинка,
 
С тобою далёкое
Кажется близким.
Чью смерть приближаешь,
Не зная врага?

Улица сонно реагировала на выкрики:
– Семечки!
Может, кто-то брал, но отец нам не разрешал лузгать семечки. Пришедший в трехах17 из прибрежной деревни в город,  он очень хотел, чтобы дети стали аристократами. А в моду они вошли в те тёмные полуголодные блокадные дни 90-ых, когда угощать было нечем, семечки в хрустальном блюде спасали честь хозяйки.
Потом раздавался прононс старьевщика: Hin shor, hin koshik! Старую одежду, старую обувь!
И хотя тогда в моде были заплатки, не постыдные, кстати, а уж обувь-то по нескольку раз носили к холодному сапожнику. В обиде старьевщика не оставляли…

Чуть спустя раздавался пронзительный голос «мацун бероха»:
– Мацун, мацуун! Вочхари мацуун! (овечий мацун, кстати, самый вкусный, невероятно вкусный!)
– Мам! Говорит, вы мне литровые банки должны! Две штуки!
Это сейчас на балконе засилье стеклянных банок, с крышками… А тогда это была очень ценная тара… Подавляющее большинство хозяек закатывало на зиму пропитание.
Мы бережно вносим в кухню пять банок мацуна – будет спас… Вкуснейшая еда, вкуснейший суп! Только ради бога, не кладите туда пассерованный лук или вместо кинзы другую траву, тем более сушёную!
Дома никто, кроме меня, не соглашался помешивать спас: долго и скучно. Но я умудрялась в одной руке держать книжку, другой помешивать. Однажды тётя научила меня готовить спас быстро, а то мама готовила мацнатан (раствор мацуна) на огромную кастрюлю, литров на десять, стой за горячей плитой и помешивай, пока десять литров закипит! А тётя кипятила, помешивая сам мацун, кипяток доливала после…
Когда я, смеясь, рассказала маме, мол, как же так, элементарно ведь!
На что мама, подумав, ответила:
– Она в школе и по математике сильней меня была!

Богатство армянского дома
В доме всё ценно: и любовь, и родители, и дети, и сам дом. И всё главное: любовь, родители, дети, сам дом. В армянском доме должно быть много топлёного масла, тщательно взбитых шерстяных постелей, для себя и гостей, ковры – услада глазам, в доме всегда должны быть гости и дети. Чем больше, тем лучше. И – любовь к книгам.

Арабкирская улица

А улица шумит, гудит, проносится,
Как жизнь, без остановок ни на миг…
И песня вдруг из юности доносится,
И лишь один ты слышишь этот крик…

За счастьем ты бежишь, судьбе не веря,
Чем дальше, тем быстрее время мчит,
И вдруг, через преграды и потери
Услышишь песню, что из детства зазвучит.

В детстве день длинен. Успевали по улице пройти боша. Это цыгане у нас так зовутся. В руках и за плечами у них – связки с ситами, в карманах – сари цамон. Как оказалось, в глубину столетий идёт это дело. Мы украдкой покупали сари цамон – горную жвачку, чтоб разжевать и делать трескучие пузыри. Я так и не научилась, но отец строго запрещал даже подходить к ним. Долго объяснял, что они сначала себе в рот кладут. Но все покупали… Тянули от зубов ставшую белой разжёванную (разработанную) жвачку, и эти пузыри с треском лопались у виртуозов жвачного умения…
Жвачный рефлекс у людей тоже развит. Мы даже чёрный гудрон или свечку пытались разжевать, кто-то говорил из детей: жуётся! – и мы пробовали. Чуть подросли, перестали. Зато поближе к развалу СССР появилось собственное производство жвачки, совсем как на Западе, где, судя по книжкам, жевали нормальную ещё в позапрошлом веке. Знаю одного, на жвачке миллионером стал… Его брат привозил, а этот перепродавал.

На улице нередко появлялись бродячие фокусники. Вот этого никто не пропускал! Сейчас какого угодно фокусника в телевизоре можно увидеть, а тогда фокусы были таким удивительным и загадочным зрелищем! Из рукавов вылетали цветы, длинные разноцветные ленты, и даже голуби. Зрители неотрывно следили за их движениями, особенно пялились на рукава, надеясь разгадать фокус, изобличить, но куда там! Вот как их оплачивали – убей бог, не вспомню. А пахлеванам как деньги бросали – помню, помятые рублёвки, редко – трёхрублёвки. Яланчи – разодетый в яркие атласные одежды ведущий, со смехом и прибаутками обходил зрителей, протягивая шапку, и собирал деньги. Пахлеваны – канатоходцы раз-два в год под звуки зазывающей зурны появлялись на улицах. Растягивали на удобном пустыре канат, весело звенела зурна, а яланчи смеялся и зазывал… Конечно, мама, как классрук, уже водила нас и в ТЮЗ, и в Оперу, но уличные представления – это же другая стихия…

Профессия канатоходца, кажется, оборвалась. Один из последних пахлеванов взял сироту, растил, учил, а тот взмолился:
– Айрик, у друзей сотовые телефоны, в кафе ходят, курят, а я весь день прыгать на канате должен!
Вот так и закончилась профессия. В цирке тоже есть канатоходцы, но, повторяю, не то. Романтика, атмосфера вольного зрелища…
А может, просто это с детства осталось? Всё, что лучшее, это из детства…

Сегодня улиц с частными домами мало осталось, а в центре по дворам ходят разные продавцы. И утром со стороны балкона раздаётся подавленный мужской голос:
– Жавелииспирт!
Жавель – это отбеливающая вода. Но вот почему спирт? А тут химия ни при чём. Разводят водой что? Спирт разводят, не бензин же! Вот и назвали исходник-концентрат спиртом.

Улицы Арабкира (конечно, и других районов тогдашнего Еревана) летом превращалась в подмостки. Приезжали пахлеваны, зурна собирала народ, праздники Джангюлума, Вардевара, Затик были настоящими фейерверками народных традиций.

Перед глазами
Далёкое детство,
Крутится яркий
Калейдоскоп,

Дышит улица
Ожиданием действа,
Ну и куда
В этот раз занесёт?

Цокает ослик,
Одетый в хурджин,
Полон морковки
Утренний груз,

Следом боша
Со связкой корзин…
Воспоминаньям
Вслед я несусь…

Пахлеван осторожно
На цыпочках ходит
По тросу, с улыбкой,
Танцуя при этом,

Яланчи с трескучей
Зурной при народе
Кричит и играет,
Вокруг пышет лето…

Назавтра сбегается
Вновь детвора,
Новое чудо
Явилось с утра:

Фокусник будет
Народ веселить!
Можно на время
О бедах забыть.

Тут никому
Не дадут приуныть!

Вахтанг Ананян очень образно описал Затик в деревне, как однажды он взобрался на дерево и пытался достать из гнезда орлиные яйца, чтобы всех победить. Именно так проходили яичные бои во всех закоулках Армении.
Помню и я Затик из нашего атеистического прошлого. Крашеные яички шли на бой, я уверена, что никто из детей не знал, что они Христовы, для нас это было всего лишь состязание для обретения желанных трофеев. Победители несли домой полные подолы, может, и были в бою деревянные яйца, ведь побеждали всегда дети плотника Вано, но день Пасхи, несмотря на поголовный атеизм, был незабыва¬ем. Дома ждал плов с изюмом, вареный ишхан, мама хлопотала над лагянами (тазиками) с гатой.
На Пасху вся наша улица в Арабкире наполнялась гомоном детей, устремляющихся друг к другу «бить яйца». Надо было зажать крашеное яичко в ладони так, чтоб соседский мальчишка, бьющий острым концом, не смог разбить еле видный острый конец (поди разбери, где пузырёк воздуха под скорлупой!) и не отобрал «добычу».
В послевоенные годы яйца ценились на вес золота. Как-то меня поразило, когда, прочитав книгу Алана Маршалла «Я умею прыгать через лужи», узнала, что даже у них, вроде, не воевавшей Австралии, одно яйцо в месяц считалось роскошью…

В Арабкире начала 50-ых годов почти у всех были куры, гуси, утки, у нас были и индюки (которых иногда утаскивали из курятника в конце сада), так что дефицита яиц мы не испытывали. Но добыча – это же совсем другое!
Так вот, почти все яйца, (полный подол) уносил к себе домой Жорик, сын плотника Вануша. Золотые руки Вануша так покрасили гладкое деревянное яйцо для сына, что он разбивал им все настоящие яйца… Мы очень поздно разоблачили его обман. Потом он вырос и стал очень уважаемым директором комиссионки…

А когда начинались каникулы, разноцветные флажки трепетали на веревочках по всей улице. Это самодеятельный пионерский лагерь начинал собирать артистов пионерского и комсомольского пионерского возраста. Ставили (сами) одноактные пьесы, юморески, народные танцы, пели – без микрофона, о котором, кажется, ещё никто не подозревал. Дети самоорганизовывались. И во что бы ни играли, – члик-даста, банка-плав, пахквоци – окрестности оглашались криками «зранов» и «дагалов» – так назывались шулеры в игре. У меня подружка, когда играли в «классики», прыгая на одной ноге, поминутно выкрикивала: «Дагалка! Адманиваешь!». Мой «адман» заключался в том, что на плоский камешек – голыш у нарисованной мелом черты я смотрю с моей стороны, подружка – со своей. Так почти всегда и бывает – вы смотрите на одно и то же, а выводы совсем разные…

Пишу и вспоминаю дату… Мы прыгали на одной ноге, догнав, счастливо смеялись, а в это время чекисты обыскивали домА соседей, выбрасывали их из домов, ломали им жизнь…
Пытали, ломали пальцы и кости, добиваясь признания в придуманных ими же грехах. Часто задумываюсь: а как бы повела себя я? Выдержала бы эти пытки? Оговорила бы себя, или, не дай бог, других? Кто знает ответ про себя? Кто может их судить?..

Район наш был зелёным, но промышленным. Здесь был Каназ, Ламповый завод, недавно построили Релейный, откуда я в 16 лет начала свой пролетарский путь, затем «мои университеты», а дальше и научная стезя. В блокадные годы мне было бесконечно больно глядеть на разграбленные и растасканные заводы Еревана, с тяжелым чувством читаю о передаче их тем же «инвесторам» за долги республики, хотя это обычный мародёрский передел.

Что такое «позор»
«Арпики дошакнер» или два слова о позоре. Позоров в армянском менталитете много, хоть отбавляй, но ещё об одном расскажу.
Раньше, до Ерицянов, и даже раньше хрущёвок, наша улица была широкая и длинная, шла параллельно Комитасу, все дома утопали в зелени, с обязательными заборами, хотя даже ворота мало кто запирал. Запирать начали, когда вокруг стали появляться хрущёвки. Народ пришлый, кто их знает…
Чуть ниже нашего дома жили врачи, а после них – вдова Арпик с тремя дочерьми. На их заборе постоянно были развешаны тюфяки с жёлтыми и бурыми разводами – все три дочери бедной женщины страдали ночным недержанием мочи. Она объясняла это тем, что после того, как на глазах девочек отец сгорел от взрыва бензобака, у них это и случилось, в первую же ночь. И не проходит, всё перепробовали: битую скорлупу, сушёные бычьи яйца, водила заговаривать к гадалкам и снхчи –знахаркам. Эти девочки стеснялись выходить к нам играть, а в школу ходили дальнюю, хотя Ширванзаде была рядом с их домом. Чтоб не дразнили.

Мама неодобрительно относилась к их тюфякам, проходя мимо на работу. Терпела, терпела, и однажды эти тюфяки, наконец, исчезли. Она уговорила моего дядю сколотить у них во дворе решётки, на которые Арпик тота стала выкладывать и сушить свои тюфяки. Чтобы люди, проходя мимо заборов, не глазели на эти бурые разводы.
Но «тюфяки Арпик» (Арпики дошакнер) стали нарицательными у многих соседей.
Как только мы начинали гоняться друг за другом, кричать, драться, одеваться не так, как надо, мама говорила: «Позор! Соседи что скажут?» Если двор не подмели, соседи могли заметить и подумать, что мы неряхи и вспомнили бы «Арпики дошакнер»!
Позор нельзя выставлять на всеобщее обозрение!

Как будто в те минуты, когда я гонялась за младшей сестрой, стащившей из моего письменного стола общую тетрадь с моими стихами, я могла думать о соседях! Или, когда она неслась за мной, чтобы отобрать свои ленточки и бантики!
Но сегодня на ум всё чаще приходят мамины слова: «Соседи что скажут! Позор!»
Может, у них и похуже, чем у нас. Но у нас ЭТОГО позора нет.
Но это неправильно, ориентироваться на «что скажут соседи» или «Ах, боже мой! Что станет говорить Княгиня Марья Алексевна!», я давно уже так не считаю… И в то же время нельзя презирать мнение общества, оно не прощает.

Словарик
1Яйла – горное пастбище
2Колхоз шука – колхозный рынок
3 бахтак – речная рыба, из форелей
4 когак – речная рыба
5 грох – писатель ононим - чёрт
6 банасиракан – филологический
7 хариб – чужак
8 дурум – завёрнутая начинка в лаваше, чаще всего сыр и зелень.
9 кату – кошка
10 караг – масло
11 амроц – склад из кизяка
12 танапур – суп из мацони
13 спас – суп из мацонии и варёной пшеницы
14. члик-даста Игра с дощечкой, с ручкой, которой поддевают и посылают далеко обструганный брусок с нанесенными цифрами.
чалик-малик15 – ловитки, игроки ловят, прыгая на одной ноге.
16 hол на хайтане юла, заводится хайтаном – верёвкой, обмотанной на палец.
17 трехи – обувь из цельного куска воловьей кожи, как бы кожаные носки покрывающие только ступню.
18  основное помещение армянского сельского дома с тониром

Повесть о жизни. Часть 1 http://proza.ru/2020/03/21/1014
Повесть о жизни. Часть 2 http://proza.ru/2020/03/22/96
Повесть о жизни. Часть 3 http://proza.ru/2020/03/23/1835
Повесть о жизни. Часть 4 http://proza.ru/2020/03/25/144
Повесть о жизни. Часть 5 http://proza.ru/2020/03/26/1625
Повесть о жизни. Часть 6 http://proza.ru/2020/03/27/1933
Повесть о жизни. Часть 7 http://proza.ru/2020/03/28/2006
Повесть о жизни. Ч. 7,5 http://proza.ru/2020/08/22/876
Повесть о жизни. Часть 8  http://proza.ru/2020/03/30/1739


Рецензии