Воспоминания о блокаде

ВОСПОМИНАНИЯ О БЛОКАДЕ, О ВОЙНЕ И О ПОСЛЕВОЕННОМ ЛЕНИНГРАДЕ

(На фото: Кравченко Н.Н. Ленинград. В бомбоубежище. Первые налеты. Осень 1941. – 1979. Рельеф. Бисквит. 6,2 х 10,4 х 1,5 см)

     Мне не было еще трех лет, когда началась война, а вскоре и блокада Ленинграда. Однако именно блокада повлияла на всю мою жизнь, т.к. в самом ее начале я стала участником столь значительных событий, которые, не тускнея в моей памяти, во многом влияли на формирования меня даже просто как организма (став причиной множественных недугов и поражений). Воспоминания эти не только не тускнели по мере взросления, а потом и старения, но становились все значительнее и осмыслялись, делая мой взгляд на жизнь более глубоким и объемным.

     Война, как известно, началась в яркий теплый летний воскресный день. Моя мама должна была уехать в экспедицию, но в жаркий день съев мороженое, сильно простудилась, и ее группа коллег-геологов уехала без нее. Таким образом, мы не разлучились, и это, конечно, очень важно. А вот папу, который имел два высших образования (военное и инженерное, закончил две академии), сразу забрали, как потом выяснилось – в «шарашку» где-то под Читой, куда разрешили с ним поехать только его матери. Переписка с ним была запрещена, и место его пребывания нам было неизвестно до конца 1944 года.

     Мы жили на даче в поселке «Знаменка» под Петергофом, недалеко от бывшей резиденции (дачи) Государя Николая II и его семьи, т. е. недалеко от парка «Александрии», что рядом с главным Петергофским парком с фонтанами. Дедушка и мама с началом войны были как бы мобилизованы, т.к. были перепрофилированы все геологические организации (партии, отряды и т.п.) на нужды фронта. Поэтому сразу уехать в город с дачи мы не могли. Нужно было собрать вещи, продукты, найти машину, и это одной бабушке трудно было сделать. Немцы стремительно приближались, и когда, наконец, мама приехала с дедушкой забрать нас, то мы кое-как собрались (не сумев забрать даже запасы еды – крупы и проч.) и в буквальном смысле последней полуторкой нас успели вывезти в Ленинград. Поэтому, когда мы там оказались, выяснилось, что никаких запасов продуктов у нас нет, дедушка с мамой подолгу на работе, а с полок магазинов всё быстро исчезло. Таким образом, к началу блокады мы уже оказались в худшем положении.

     Когда началась собственно блокада, по нескольку раз в день бомбили, а многие районы еще и обстреливались из орудий, стоявших на Пулковских высотах, но не только там. Парадные подъезды по всему городу были закрыты, пользовались только «черными ходами», а это значит, что вместо пологих парадных лестниц всю войну приходилось ходить (а мы жили на 4-ом, последнем, этаже) только по «черной» лестнице, где сама лестничная клетка была гораздо меньше, а потому лестницы были узкими, с крутыми ступенями и со снятыми перилами (металл пошел в переплавку для нужд фронта). Эти перила не сразу восстановили после войны, и я помню, что в младших классах школы я, боясь высоты, ходила, обтираясь об стенку и всегда приходила из школы с белой спиной.

     Восприятие ребенком всего, что тогда происходило, выглядело так: я очень рано себя помню и яркость воспоминаний не тускнеет с годами, так что развитие шло быстрее. Я помню, как бабушка, когда дедушка и мама уходили на работу, поднимала меня с кровати, т. е. убеждала, что надо встать: я лежала под грудой всего, чем можно было согреться и, конечно, плакала и не хотела вставать. Очень быстро кончились дрова, т. к. обычной ежегодной заготовки дров не было. Скоро перестали топить обычные печи (одна на две комнаты, т.е. кафельная печь, например, в столовой и теплая стена в соседней комнате), потому что это было неэкономно; вместо этого завели буржуйки – они позволяли греться, сидя вокруг и еще и кипятить воду (о еде вскоре уже не говорили).

     Бомбежки бывали часто по два захода. Страшно было: казалось, что бомбы (от падения которых сотрясался дом) падают всё ближе и вот-вот сюда попадут! Обычно после массированных двух заходов бывал перерыв. Во время затишья люди старались сделать что-то по дому или сходить за водой. Многим это стоило жизни. Водопровод был разрушен, воду брали из Невы, а не всем было до нее легко дойти. Зимой к Неве было трудно спускаться: на Тучковой набережной (и не только там) еще не было гранитных парапетов и ступеней; даже спустя годы после войны на Тучковой набережной была булыжная мостовая, песчаный откос с камнями, а также склады дров, и тут же плавали баржи, на которых жили люди. Средний проспект был с тротуарами, выложенными в два ряда квадратами местного пудожского камня, а мостовая и покатый бордюр (или откос) были из булыжника, среди которого стояли кнехты – чугунные тумбы примерно 60 см высотой, чтобы колеса повозок, а позже – автомобилей, не заезжали на тротуар. Еще много лет прошло, прежде чем постепенно появился асфальт, а на трамвайных путях между рельсами тоже был булыжник, и летом атлетического вида загорелые женщины в оранжевых жилетах перекладывали эти булыжники. От плит пудожкого камня на тротуарах до цоколя каждого дома оставалось 60–70 см мелкозернистого песка, а цоколь всех домов (кроме дворцов и дорогих особняков) тоже был по большей части из пудожского камня. Я это пишу потому, что при этом дом «дышал», т.е. не было перепада давления, как когда стали асфальтировать «по шейку», т.е. до самой стенки. Поэтому все подвалы до 70-х годов были сухими. А теперь дом, как насос, вбирает влагу, отсюда – мокрые подвалы, выпоты сырости в заасфальтированных дворах. А раньше у нас были свои сарайчики в подвале, где люди хранили часть дров, саночки и т.п. Теперь же чаще всего подвалы сырые, а то и вообще в них стоит вода.

     Но вернемся опять к блокаде. Люди не только ходили на работу, голодные, промерзшие, но еще дежурили на крышах, сбрасывали в специальные ящики с песком «зажигалки». Пожары уничтожали и еще многочисленные по всему городу деревянные дома, из которых кто-то эвакуировался, а кто-то перебрался в опустевшие дома и квартиры. Так и наша квартира со временем стала коммунальной; в порядке «уплотнения» поселились две семьи. Но об этом позже.

     Так мы жили, и постепенно слабели. Уже нередко на улице умирали люди, а потом стояли саночки с умершими, не довезенные до кладбища.

     Пришло время, когда всё уже было продано: рояль за 2 буханки хлеба, красивый шкафчик с цветными витражами; но потом уже не меняли на хлеб, а сжигали, чтобы согреться. Но и этому пришел конец. И вот однажды все утром не встали, а это часто означало конец. И неожиданно именно в этот критический день пришел мамин школьный товарищ и всю дальнейшую жизнь наш самый дорогой друг – дядя Коля Верейский (Николай Георгиевич, брат известного художника-графика Ореста Верейского). Он был в ополчении, куда ушел уже с дистрофией, с распухшими ногами (помню, как он говорил: «с моими ногами…»). Он принес свой ополченский паек и спас нас в тот роковой час. Прошло немного дней, но его паек был, конечно, весьма скромным, так что опять повторилось то же: мы снова не встали утром. И именно в этот день пришел неожиданно еще один дорогой мамин друг Эпаминонд Эпаминондович Фотиади (он был на половину грек, и они с мамой вместе учились в Горном институте). Он был кадровый военный и принес свой более сытный паек. Опять встали, но было понятно, что долго не протянем.

     Дедушка с опухшими ногами и мама ходили на работу. Уже была зима, мороз, и транспорт не ходил. Неожиданно дедушку вызвали в Смольный. Там ему сказали, что пришла разнарядка эвакуировать ученых, которые вымирают быстрее рабочих (на фабриках и заводах паек был больше, т. к. они работали для фронта). И вот, сказали, пришла разнарядка, так что вас, вашу жену и младшую дочь эвакуируем. А дедушка говорит: «Как же моя старшая дочь, ее маленькая дочь и племянница?» (так он назвал мою няню). Ему ответили, что это уже другая семья, так что на них разнарядки нет. Тогда он сказал, что никуда не поедет. Пришел с трудом домой и, естественно, ничего не стал рассказывать. Той же ночью, часа в три, раздался стук в дверь черного хода и (совершенно как при аресте) появились дворник, милиционер и какой-то еще человек. Нам сказали: «Полчаса всем на сборы, чемоданы не брать, только узелки, вас ждет грузовая машина с людьми». Собрали всё теплое (еды всё равно не было) и спустились вниз со своими узелками; даже у меня (мне было около трех лет) был маленький узелок. Подсадили нас в открытый грузовик (а мороз был лютый, около 40°) и повезли примерно на Ржевку, где был скрытый аэродром. Там мы прождали минут 40. Мы были не одни. Еще семья с таким же маленьким ребенком, который на руках замерз и умер, пока мы ждали. Наконец появился маленький самолет. Я прекрасно помню, как прицепили к дверце лесенку-трап, мы влезли с трудом, особенно моя тетя Мариночка (она ничего не видела – куриная слепота). Внутри самолет был похож на довоенный трамвай, т.е. по стенам были две сплошные скамьи. Я потом спрашивала бабушку: «А правильно я помню, что когда мы сели по лавкам вдоль бортов, из кабины вышел пилот оглядеть, что все уже сели, и что он был в комбинезоне и… в соломенной шляпе, как у пасечников, а не в шлеме?» Бабушка подтвердила, что я помню точно, как было. Почему он так странно выглядел, мы не узнали.

     Стоял ледяной туман, на земле горели потайные огни. Самолет должен был перелететь через окружение, пользуясь туманом. Нас сопровождали два истребителя. Наверное, было страшно, но я этого не понимала. Перелет был недолгим – меньше часа, кажется, так говорили. А там нас довезли до железной дороги, где стоял поезд с телячьими вагонами. В вагонах были двухъярусные нары, а посередине кострище на железной подложке для обогрева и кипячения воды (из снега). На дорогу дали 4 буханки хлеба. Они были в авоське, которую повесили на стену. Ночью я встала и сквозь дырки в сетке стала пальчиком выковыривать и есть по крошкам промерзший хлеб (на стенах был иней); так я съела, как потом обнаружили, довольно много. Думали, что я умру, но спасло то, что хлеб промерз, пальчики были маленькие, ковыряла я долго и ела понемножку. Слава Богу, не умерла!

     Ехали мы так две недели, с частыми остановками, т. к. впереди были повреждены рельсы или переправы. Однажды во время такой остановки на рельсах оказалась убитая лошадь. Поезд встал, и мужчины принесли доставшуюся нашему вагону заднюю ногу. Радость была и стали на костре варить мясо. Мою бабушку почти с первых дней избрали делить еду, хлеб. И когда стали варить конину, бабушка сказала, чтобы ни в коем случае детям не давали, не только мясо, но даже и бульон. Она просто очень властно это запретила. И дети, слава Богу, не умерли. А из взрослых почти все слегли с поносом (кто-нибудь, может быть, и умер, но я не помню точно).

     Во время неожиданных остановок с трудом раздвигали огромные створки дверей – на «эй, ухнем!» Спрыгивали и делились условно, не отходя далеко от вагона, – налево мужчины, направо женщины… По составу ходил старший, который отвечал за людей. Но остановки были не на станциях, а в любом месте и на непредсказуемое время. Иногда стояли долго. Так прошло 2 недели. Определить, где мы, не было возможности. И вот однажды встали где-то не на станции, но на краю колхозных заснеженных полей, вдали, как бы на горизонте была видна деревня. Видимо, об этой деревне что-то было известно – что деревня брошенная. Жители отсюда ушли и пока не вернулись, и немцев тоже не было. Решено было весь эшелон расквартировать по две семьи в одну избу.

     Пошли все люди из состава со своими узелками в деревню. На каждом дворе было полно дров, колодец, вода. Затопили печь, нагрели воды, в бочке помылись, напились кипятка, согрелись и заснули впервые за долгое время в тепле. Утром встали, попили чая и была дана команда идти назад к поезду. А сил-то и не стало: размякли и ослабли. Мы еле-еле оделись, взяли во дворе хозяйские низкие широкие саночки, сложили на них вещи и с трудом пошли к поезду. Люди помогали друг другу подсесть в вагоны. А когда все загрузились, вдруг наш дедушка с пустыми саночками развернулся, сошел с насыпи и пошел назад один через огромные заснеженные поля к деревне – повез отвозить саночки назад. Ему кричат (его уже все знали): «Владимир Павлович, куда вы?» А он говорит: «Я должен вернуть санки. Хозяева вернутся, а санки для хозяйства, а не для игры – на них воду, дрова возят. Как я могу их украсть?!» И ушел. Через какое-то время весь состав уже знал про это (и, конечно, тот, кто отвечал за людей). Многие стояли на насыпи и ждали, когда он появится, идя обратно. Наконец он появился, как черная точка где-то вдали. Как только увидели эту точку, человек десять бросились ему навстречу. И на полдороги подхватили его под руки (идти он уже почти не мог) и довели до насыпи, погрузили в вагон, разошлись по вагонам и… поезд тронулся!

     Конечно, все обсуждали этот его поступок (что было бы, если бы он там остался, а мы даже не знаем, что это за место?). Но, видимо, его возвращения ждали те, кто руководил поездом. На всю жизнь запомнила я (и, наверное, многие), как проверяется в таких ситуациях действительно верность принципам, чести, порядочности!

     Потом мы еще две с лишним недели ехали по дороге уже до Свердловска.
В Свердловске мы были поселены сначала в какой-то сырой подвал; там у меня произошло первое обострение ревматизма, от которого я страдала не только в детстве. Бабушка тёрла мои болевшие ножки, завертывала их в рваной шерстяной платок. Потом уже мы жили в очень странном доме на втором этаже на улице Малышева (вероятно, это в центре). Комната была с витриной, как в магазине. Мы там выращивали в ящиках помидоры; где-то в пригороде нам выделили маленький огородик.
Мы жили в том же доме, где чуть старше меня жил Женя Птичкин (Евгений Николаевич), ныне покойный, известный композитор-песенник.

     В это время нас нашли родные моей няни (Анны Марковны Станкевич). У нее во время войны убили отца, который был в партизанах, и мать, а детей Андрюшу лет 13–14 и Манечку на год старше меня (т.е. 1937 года рождения) сначала прятали соседи, а потом Андрюша пробирался сам через партизанские отряды в Белоруссии, что было очень опасно. Он как-то добрался к нам в Свердловск с помощью старшей замужней сестры, которая жила в Ижевске.

     Андрюша сразу стал нам родным. Это был чудный мальчик, он нежно относился ко мне, как няня – моя няня, живя с нами, уже где-то работала. Даже бабушка работала в каком-то издательстве, по-моему, корректором. Андрюша встречал ее с работы, иногда с теплой кофтой, если было холодно (это было уже летом и ранней осенью). Он много помогал нам по дому, гулял со мной. Был и смешной эпизод: меня купали в ванночке, и обычно, он меня раздевал, но однажды я объявила: «Андрюша, выйди, я буду раздеваться». Раздевшись я его позвала: «Теперь входи – уже можно».
Бабушка немного занималась с Андрюшей, но научиться писать без ошибок ему было трудно: белорусский язык ведь очень похож на русский, а грамматика другая. В 1944 г., когда открылось Суворовское училище в Саратове (эти училища появились в 1943–44 гг.), Андрюшу приняли туда. Туда принимали детей героев войны, партизан и т.д.; были очень хорошие учителя, воспитатели относились к ним по-отечески. Он хорошо учился, что помогло ему потом стать кадровым военным. Много лет он служил в Германии. Когда после войны мы с ним встретились, он был уже женат и выглядел как западный человек – великолепные манеры и военная выправка. После Германии они жили на Украине; к сожалению, он довольно рано умер.

     В Ленинград мы вернулись после снятия блокады, но когда война еще не кончилась – весной 1944 г. Мы вернулись домой! В городе по официальным данным из жилого фонда было разрушено всего процента 4 домов, но зрительно всё-таки очень много было следов войны, и они оставались даже много лет спустя. Зияли проемы на месте разбомбленных и разобранных домов; в ряду домов по многим старым улицам и сейчас зияют пробелы с торцовыми стенами соседних домов, только последние годы они стали застраиваться. Во многих таких местах были разбиты садики, позднее – с детскими площадками, но за ними были видны дома второго плана – в 2–3 этажа, с более низкими потолками (не барские и не доходные).

    Вот некоторые впечатления о том времени, в котором, кажется, вернулось кое-что не довоенное, а дореволюционное.

     Транспорта, особенно грузовиков, было мало, они поубавились за время войны. Зато вернулись ломовые лошади, на которых к магазинам подвозили товары. Это были довольно массивные лошади, зимой с заиндевевшей шерстью и мордой. Мы, дети, подходили к ним с трепетом и на вытянутой руке, выгнув ладошку, подносили сахар, печенье. И они мягкими губами брали их осторожно, а мы млели от счастья. Продукты – рыбу, мясо – возили в оцинкованных ящиках, переложив кусками льда. Лёд хранился на завокзальных территориях в огромных трапециевидных хранилищах, где в разрезе (т.е. откуда его рубили) было видно, что лёд слоистый и разного цвета, а сверху он был присыпан песком и опилками. У некоторых людей в домах были старинные холодильники в виде сундука: в оцинкованном ящике лёд, а на полке ниже в сухом деревянном шкафу хранились продукты. А у большинства в домах были естественные холодильники – деревянные шкафчики с дырочками за окном. Зимой в них прекрасно хранились кастрюли с супами целой коммунальной квартиры. Эти ящики за окном кухонь были очень характерны для Ленинграда.

     Когда мы вернулись, в двух комнатах нашей квартиры были уже новые жильцы, т.е. квартира стала коммунальной, но это было совсем не то, что довоенные коммуналки со склоками, сварами, руганью и примусами на прежних дровяных плитах. После войны уклад жизни очень сильно изменился. Стали появляться керогазы, они не шумели, как примусы, и не были такими опасными. С соседями у нас были прекрасные отношения; все праздники мы праздновали вместе, при этом считалось дурным тоном как-то выделяться – стол был общий и набор блюд одинаковый. Во-первых, ленинградский салат (картошка, соленые огурцы, лук зеленый и репчатый, треска горячего копчения, точнее, ее труха), винегрет, потом лакомство – хворост, а самое вкусное – мусс клюквенный на основе взбитой манной каши. И еще обязательно дарили друг другу подарки (например, поварешка, фартучек или косыночка, чашки или кружка).

     В баню ходили всей квартирой с шайками. В бане на углу 5-ой линии В.О. стояли в очереди на лестнице до 4-ого этажа по многу часов. Ни разу своими ногами я из бани не вышла: еле успевали помыть мне голову и как-то обмыть, а дальше звон-звон в ушах – и я уже в предбаннике, в белой простыне и меня приводят в чувство. Так было, пока маме не дали квартиру на Московском проспекте, где была ванна; хотя я и ванну всё равно не любила.

     Это было одно из многих последствий блокады, которые проявлялись у меня во многих фобиях: например, я долго не могла видеть небо в зеркале, даже в маленьком круглом зеркальце, особенно если оно лежит на полу или на земле, – я зажмуривалась, потому что небо в отражении мне представлялось пугающей бездной. Также я не могла видеть картинки с галактиками, и уже в школе, когда мы жили на Московском проспекте и не так далеко от нас были Пулковские высоты с обсерваторией, я всё боялась – вдруг нас туда поведут и придется смотреть в телескоп, а я же не могу. И я решила, что когда подведут к телескопу, я зажмурю тот глаз, которым смотрят в окуляр, а руку сложу в трубочку, чтобы не заметили. Еще я не могла слышать вой катеров, бегающих по Неве, у которой мы жили, – он напоминал вой сирены во время войны. А однажды бабушка (папина мама) заперла меня в комнате с деревенской печкой, и горящее полено выпало на металлический лист перед печкой. Меня нашли без сознания и с температурой под сорок. Кроме обмороков в жару, в очередях, банях и т.п., конечно, я все время болела – до 6-го класса, т. е. со 2-го по 5-ый (в первом классе я не училась – пошла сразу во второй: я уже писала, считала и занималась с бабушкой французским). Рекорд был в 4-ом классе, когда в табеле из 353 уроков за год я пропустила 250 с лишним. Но училась хорошо и уже в старших классах как-то поздоровела. Участвовала в спектаклях, а в старшем классе, где воспитателем (с 8 по 10 класс) была моя любимая учительница Наталья Львовна Утевская, я уже была на виду – играла в пьесах, читала стихи и т. п. Эта моя любимая учительница до сих пор жива. Ей сейчас 95 лет, она никогда не была замужем, жила одиноко, но всю жизнь прекрасно преподавала английский (у нее издано много учебников и популярных книжек для чтения на английском для маленьких детей и постарше). Я единственная из многих ее выпусков, нашла ее и с ней регулярно созваниваюсь. Любовь к английскому у нас в семье – общая, и моя дочь (она программист) занимается поэтическим переводом, сначала с английского (особенно нашего любимого Киплинга), а потом с шотландского (скотса), и теперь еще и с шотландского гэльского.

     В городе же хочу еще кое-что вспомнить. После войны еще долго была совершенно иная форма провожать людей в последний путь. В доме, где умер человек, особенно, если это был кто-то уважаемый или даже известный, приглашали духовой оркестр, который играл траурную музыку. Грузовик с откинутыми бортами стоял в ожидании, когда вынесут и установят на нем гроб, а за кабиной водителя стояла скамейка для близких родственников. Потом медленно грузовик двигался в сторону кладбища и все толпой шли за гробом до самого кладбища. При этом движение не перекрывали, но машины объезжали траурную процессию. Это потом стали сажать в автобусы и везти – чем дальше, тем всё чаще в крематорий.

     Был период, уже в 50-е годы, когда вышла книга «О вкусной и здоровой пище», – в Москве и в Питере магазины были полны всего, в том числе продавалась и свежая рыба, которую вылавливали из аквариумных садков и, тюкнув по голове, взвешивали на весах. Бывало, что она даже оживала и мы не знали, как с ней быть.
О нравах судить в общих словах нельзя: по-разному люди жили, но в целом после войны был период, когда были добрее и не так заметно было сильное расслоение в обществе.

     Районные библиотеки были полны читающими, т. к. новые книги и собрания сочинений появились не сразу и не всем были доступны. Люди ходили в театры, в музеи, слушали музыку, покупали пластинки. Немного, но были люди, которые понимали, что далеко не всё так хорошо в советском обществе, но об этом много не говорили – кто боялся, кто не считал нужным высказывать свои взгляды.

     Еще кое-что считаю полезным написать. Во-первых, о трамваях. Довоенные маршруты долго еще сохранялись, пока не началось активное новое строительство. Так например, был анекдот: «Ну, как живешь? – Как трамвай номер четыре: поголодаю, поголодаю (т.е. по Голодаю), да и на Волково кладбище». А например, трамвай № 18 вообще для нашей семьи был самым важным: он довозил дедушку от нашего дома (угол Среднего пр. В.О. и 1-ой линии) до ВСЕГЕИ (Геологического института в конце Среднего) – это на одном конце маршрута, а другой конец – у каменной библиотеки в Лесном. Теперь там проспект и площадь Мориса Тореза, а тогда это было дачное место – Лесное. Там Старопарголовский проспект, с двух сторон был по краям двух пешеходных дорожек обсажен акациями, а за оградой были деревья и дачи, но еще не с участками, а просто по улицам. Например, Садовая улица, перпендикулярная Старопарголовскому, где была наша первая после войны дача, т. е. она была не наша, а мы тем снимали верхний (второй) деревянный этаж. Он был гораздо меньшей площади, чем каменный нижний, где жили «хозяева»: Анна, прежде бывшей в услужении у хозяев этого, прямо скажем, особняка, а также ее дети и внуки. В деревянную надстройку, которую мы снимали, надо было подниматься по деревянной же лесенке в два пролета (на площадке – низкое окошко выходило на крышу входа к «хозяевам»). Дом увенчивался башенкой с островерхой крышей и цветными стёклами, куда вела лестница, где мы, дети, любили играть. Этот дом был характерным в том смысле, что там была отдельная хозяйская территория – большой цветник перед входом в их апартаменты, а к нам вход был сбоку, на лестницу, которую я уже описала. Наверху был деревянный балкон с резными столбиками и подзором под крышей. Он выходил (т. е. выдвигался) на крышу (т. к. площадь нижнего каменного этажа была намного больше верхнего). У нас был белый кот Урсик (от слова «урсус» –медведь, в смысле «белый медведь»), хотя и из мелких, но очень умный и с характером. Очень любил бабушку и делал ей периодически подношения в виде пойманных им птичек.  Спать днем на солнышке любил на краю крыши, за желобком для стока дождевой воды. Однажды заснув, свалился. Но кошки, как известно, обычно хорошо падают. Когда мы уезжали, он, понимая, что идут сборы, исчезал. Его искали и звали, но он не показывался. Один раз пришлось за ним специально приезжать, но чаще его всё-таки поманивали – не только голосом («Урсик, Урсик»), но и мясом, и он, хотя и не сразу, появлялся. Тут его ловили и сажали в сумку.

     А еще очень интересно, что «дача» в тогдашнем понимании означала именно временное жилье, снимаемое на лето. Это могло быть и в Лахте, и в Ольгине и др. местах, в том числе со временем мы стали опять снимать дачи в «Знаменке» под Петергофом. Но это было уже позже. Важно, что дачный сезон означал именно период, когда горожане снимали на лето дачу, а вовсе не приобретали ее насовсем, на лето и зиму.

     Была такая пластинка Аркадия Райкина – «Мы уезжаем на дачу». В ней были отражены характерные особенности этого времени. Ехали на грузовике с дачной мебелью, матрасами, фикусом, посудой, чемоданами и т.п. Много позже стали сдавать на лето комнаты уже с мебелью. Но всё-таки долго еще горожане не стремились, да и не имели возможности приобретать дачу в собственность. Немногие люди, жившие за городом, со временем, где-то работая в городе, получили там квартиру или комнату, а загородное жилье у некоторых сохранилось.

     На даче-то и проявлялось особенно ярко то, о чем я говорила раньше. Как изменился быт после войны. Мы покупали на дачу крокет, а это очень азартная командная игра, но для этого должна быть подходящая по размеру выровненная площадка. В том доме, который я описала, – в Лесном – именно такая площадка уже была. Видимо, прежние ее хозяева всё это давно обустроили (возможно, еще до революции). Новые хозяева – Анна Степановна, три ее дочери и два внука – заняли дом после того, как прежние хозяева или умерли или (вполне возможно) были репрессированы. В их части дома были роскошные кафельные печи с цветными рельефными карнизами и бронзовыми дверцами, прекрасные полы, огромный резной дубовый буфет с сохранившейся хрустальной посудой, что совершенно не вязалось с тем убранством комнат, которое мы застали: тканые деревенские половики, кровать с горой подушек и кружевными подзорами. Спали они в основном на полу и ходили дома босиком. Это были хорошие люди, и мы снимали у них до начала 50-х годов. Помимо дохода от дачи, все, кроме Анны и детей-подростков, работали. Старшая дочь – на Светлановском заводе. Кстати, был и рынок «Светлановский», на котором мы главным образом покупали основные продукты.

     Игры в саду перед домом привлекали внимание местной детворы и подростков, а также дачников. Они, когда у нас играли в крокет, «болели», вися на заборе. Когда у нас игра прерывалась на обед, то они получали возможность тоже поиграть. Бывали и игры не только в крокет на территории дачи, но и на дачных улицах: играли в лапту (русскую и круговую), в штандер теннисным мячом, в школу мячиков, в дележку земли (напильником с острым концом – это то же, что «ножички»), но были и игры, которых теперь нет, причем покупались они в ДЛТ! Это «серсо»: две изящные деревянные рапиры с тонкой палочкой поперек у рукоятки, чтобы кольцо не падало на руку. Игра с легким деревянным кольцом (диаметром примерно 20–25 см), которое перебрасывалось от одного игрока к другому. Нужно было его поймать и послать назад. Особенность этой очень изящной игры была в полном отсутствии состязательного элемента. Оба игрока были заинтересованы хорошо подавать, чтобы кольцо как можно дольше не падало. То есть оба партнера не пытались так подавать, чтобы поймать было невозможно. Если кольцо роняли, игра ломалась – красота летающего туда-сюда кольца кончалась, и оба бывали расстроены. Цель была – чтобы кольцо как можно дольше (и ловчее) удерживалось в полете.

     Вернулась и игра в катание обруча палочкой (как на старинных дореволюционных снимках), а также «бильбоке» (подбрасывание шарика на шнурке, чтобы поймать его таким деревянным стаканчиком). О городских забавах я расскажу позже.
Если на даче была веранда, то там играли часто в настольные игры: «блошки» – разноцветные двояковыпуклые диски 1 см в диаметре, на которые наступали диском покрупнее, и они прыгали по байковому одеялу (после войны редко у кого было сукно для игр). Либо надо было за очки и на скорость загнать свои блошки в цель (мишень с чашечкой в середине), либо играли в разбойников – напрыгивали на чужие блошки, съедая их. Были и бирюльки, и масса настольных игр («рич-рач», «хальма» и т.п.). Играли и дети, и взрослые.

     …Вас может удивить почему я так подробно об этом пишу. Потому что игра, разнообразие игр, это тоже элемент культуры, отчасти утрачиваемый! (Заметим, что спорт и игры – разные вещи).

     После войны не сразу вернулись игры. Например, на Васильевском острове, где прошло мое детство, как я уже писала, тротуары долго были вымощены плитами пудожского камня, и в классики играли, прыгая по ним: мелом добавлялось немногое («котел» и «заступ», т.е. начало). А вот позже, а главное, уже в новых районах, например, на строящемся тогда Московском (сначала Сталинском) проспекте, уже стал появляться асфальт и потом постепенно вытеснил традиционные покрытия. Вот с новым покрытием расцвела «школа классиков». (Вспомните фильм «Первоклассница» про девочку Марусю). Сложность ступеней (т. е. заданий) и строгая система запретов и поощрений сделала эту игру самым популярным развлечением детей в городе. Были сущие виртуозы игры в классики (я к таковым не принадлежала).

     Еще хочу написать немного о домработницах.

     Известно, что после снятия блокады не все из эвакуированных вернулись назад. Многие предприятия, которые были вывезены до блокады, утвердились в иных районах. У кого-то погиб кто-то из близких на фронте, у кого-то был разрушен или сгорел дом. По разным причинам не все вернулись назад. Сады и ясли не сразу начали функционировать, и попасть в них было очень трудно. А работать надо было всем взрослым. И вот в Ленинград потянулись люди (в основном девушки) из деревень. Ведь колхозники не имели паспортов, и многие лет в 14–15 приезжали в город, чтобы получить паспорт здесь. А самой востребованной была работа по хозяйству и уход за детьми для работающих мам. Количество приехавших на заработки девушек было весьма большим. Многие часто меняли места работы (либо ими были недовольны, либо они сами искали место получше). Но почти в каждой семье с детьми появились домработницы или няни, и довольно недорого (стол, одежда, небольшая плата). Через нас, например, прошло их больше четырех. У соседей тоже была домработница. Когда девушки получали паспорт, то шли искать работу на фабрики или на курсы по разным специальностям. Так, одна из наших нянь пошла на фабрику «Скороход», сначала ученицей, поселилась в общежитии, а позже вышла замуж. Кто-то не так быстро находил себе место. Но в любом случае за время проживания в семьях ленинградцев они постепенно окультуривались, и уже мало чем отличались от городских жителей. Впрочем, подрабатывали домработницами и пожилые женщины, а приток в Ленинград новых людей был, конечно, не только за счет домработниц, которые, пожалуй, потом легче приспосабливались, адаптировались в городе. Это, безусловно, очень сложная проблема – как сказалось на социальной структуре города возмещение убыли населения в первые годы после войны за счет переехавших из деревень.

     Один конкретный пример, который мне лично известен: в нашей квартире, ставшей коммунальной, сразу после возвращения из эвакуации жили (в порядке уплотнения) две семьи. Одна состояла из матери Анастасии Николаевны и ее дочки Татьяны. Отец ее в блокаду умер, а был он кадровым рабочим на Кировском заводе. Он играл на скрипке, и когда мы с ними познакомились и какое-то время (несколько лет) жили вместе, они хранили, как память, его скрипку, а вообще были очень культурными людьми. Вторая семья – более простых людей из трех человек: Ольга Васильевна – медсестра невысокой квалификации, ее муж в войну был матросом, после войны – электромонтером. По типу жилища, по укладу они были людьми менее городскими: кровать с подзором, гора подушек, на стене «картина» – аппликация. Но по душевным качествам это были необыкновенно милые, порядочные люди, и именно Ольга Васильевна, всегда бабушке моей на именины дарила какую-нибудь вещь из комиссионного магазина – с удивительным вкусом выбранную (то вазочку, то чашечку с блюдцем и тарелочкой). Стоило это тогда недорого, думаю, потому что сдавали их в комиссионный те, кто во время блокады имел доступ к хлебу или другим продуктам, и обменивал их на всякие вещи у нуждающихся в еде. Так вот, вещи в комиссионном стоили недорого, но замечателен вкус, с каким Ольга Васильевна их выбирала. Наша квартира, может быть, не была совсем уж типовой, ведь и после войны бывали коммуналки со склоками, ссорами и т.п. Но у нас было очень дружно!

     Девочки после войны носили платья из фланели с сатиновой отделкой, позже появился штапель. Школы были с раздельным обучением, только позже соединили мальчиков и девочек.

     Бабушка обшивала семью сама. Дедушке меняли костюм, а тем более пальто редко; бабушка проверяла, не износился ли воротник – его можно было заменить. В нашей семье (которая в то время была неплохо обеспеченной) считалось неприличным выделяться, то есть одеваться дорого. Было время, когда стали продаваться хорошие вещи, например, чешская обувь «Батя». И у меня примерно в четвертом классе появились такие туфли, но в школу мне не разрешалось их носить. А ноги росли быстро, и почти все детство я проходила в обуви, которая давила мне большой палец.

     А еще я вдруг вспомнила, что очень заметной особенностью в послевоенном Ленинграде был «Дом Пушнины». В нем устраивались торги: международные аукционы – лисы, песцы, соболя, норки. Это был один из немногих источников поступления валюты.

     И наконец, последнее. Это храмы, церкви Ленинграда. Не так уж много их было разрушено. Прицельного обстрела или бомбежки по ним не было, так как церкви были ориентирами с известными географическими привязками (в то время как любой официальный план города давался с искажениями). Однако я помню, что во двор Екатерининской церкви на Съездовской линии В.О. попала бомба, но не разорвалась. А вот значительно позже были снесены церкви и удивительные храмы, это было уже когда мы учились в Университете и еще позднее. Например, на месте нарядного храма на углу ул. Марата и Стремянной построили уродливую баню [в 1966 году. Последним был снесен храм Бориса и Глеба на Синопской набережной у моста Александра Невского (уже в 1975 году).]

     Дополнения

     Мне показалось, что имеет смысл еще немного добавить. Вот некоторые яркие приметы блокады Ленинграда.

     1. Светомаскировка. В каждом доме окна занавешивались черной бумагой, которую днем сворачивали, потянув за шнуры. Вечером ее опускали, так что она висела у самого стекла. Дома осматривали снаружи – нет ли щелей и не пробивается ли свет. Какое-то время мы пользовались светомаскировкой и после войны: квартира у нас была очень светлая, и в летние светлые ночи уютнее было засыпать в темноте.

     2. Метроном. У всех были радиоточки с круглым репродуктором из черной бумаги, диаметром 4–50 см. По радио передавались всякие оповещения, в том числе о начале обстрела, бомбежки. А после сообщения раздавался мерный нечастый стук (похожий на сердцебиение): по этому стуку можно было понять, что радио работает. Вот этот метроном – один из самых ярких символов блокады.

     3. Прожектора. Всю блокаду по ночам небо над городом освещалось бегающими, пересекающимися лучами прожекторов. Они ловили самолеты, а поймав самолет, «вели» его, не выпуская из луча, чтобы зенитчики могли его сбить, что и делалось довольно успешно. Отсюда и логотип киностудии Ленфильм: Медный всадник, а за ним два скрещенных луча прожекторов.

     4. Природный феномен – две подряд редкие для наших мест морозные зимы. Часто об этом думают, как об усугубляющем факторе, однако именно потому, что было так холодно, не разлагались тела умерших, когда их уже не было сил довозить до кладбищ. В теплую зиму был бы мор от разложения и заражения воды. Но самое главное, что ледостав на Ладоге продолжался до середины апреля, и это давало возможность в обе блокадные зимы вывозить людей и ввозить, хотя бы часть того, что было нужно городу. Конечно, жутко смотреть на кадры кинохроники, где вереницу грузовиков бомбят, и в полынью погружается грузовик. Но на самом деле таких попаданий было не так много, а кроме того, полыньи быстро зарастали благодаря морозу. По югу Ладоги, прямо по льду, была проложена железная дорога.

     5. Огороды. На второе лето блокады даже в центре перед Казанским собором были разбиты огороды – хоть какая-то помощь жителям на вторую зиму.

     6. В районе Рогатки рыли окопы, сюда посылали людей, причем многие, конечно, погибали от снарядов и бомб.

     7. Многие во время войны среди разных испытаний вспомнили о Боге. (Напомню, что Германия напала в день памяти Всех святых, в земле Российской просиявших). Князь-Владимирский собор на Петроградской стороне никогда не закрывался, и здесь молились перед Казанской иконой Божией Матери (из Казанского собора, который был закрыт после революции).

     У одной нашей знакомой, которая оставалась в Ленинграде во время блокады со своей сестрой, а муж был на фронте, произошел следующий случай. Три ночи подряд ей во сне являлся согбенный невысокого роста старичок, который говорил ей: «Возьми саквояжик и встань вот в то место» – показывая на один из углов их квартиры. На третий день была очередная бомбежка, и бомбы падали всё ближе и ближе, и наконец, они почувствовали, что бомба летит прямо к ним. Грохот, всё зашаталось, пыль поднялась столбом, и ничего не видно! «Я думала, что я уже умерла, – рассказывала эта наша знакомая. – Потом ощупала себя, нет, вроде, жива. Но где же я?! И тут вижу, что стою в том самом уголочке, и в руках у меня саквояжик» (а в нем были все документы и семейные фотографии). Когда она мне об этом рассказывала, а я уже была верующим человеком, я сразу сказала: «Так ведь к вам приходил Серафим Саровский!» Она его не знала.

     Маминой подруге Ираиде Тихоновне Белевич (дочери моей крестной) за несколько дней до войны приснился такой сон. В те времена были часто воздушные парады; и вот она видит, что издалека летит эскадрилья, и один из самолетов, приближаясь прямо к ней, превращается в икону Божией Матери. В эвакуации она находилась с маленьким сыном, который чуть не умер от дизентерии, но чудом остался жив – это Сережа Белевич, мой друг. После войны она увидела эту икону и сразу узнала ее: это была Казанская икона в Никольском соборе (где, кстати, крестили и меня, и Сережу).

     8. Еще хочу вспомнить, что сразу после войны писательница Елена Николаевна Верейская (мама дяди Коли – друга моей мамы, о котором я уже упоминала) написала книгу «Три девочки». Вторая часть книги посвящена как раз блокаде, и это, я думаю, самая пронзительная и честная книга из немногих, написанных о блокаде. Был период, когда беды блокады решили замалчивать, и тогда эта книга попала под запрет. Тогда же закрылся музей обороны Ленинграда (это было до смерти Сталина). [Музей был закрыт в 1952 году, вновь открыт в значительно меньшем объеме в 1989 году]. В младших классах мы ходили туда на экскурсию. Это было потрясающее собрание: во-первых, военной техники, даже «Большая Берта»; но самое сильно впечатление производил один экспонат. В освещенной витрине одиноко лежал кусок блокадного хлеба 125 г. По обеим сторонам на матовых стеклах был написан состав хлеба: большой список, который я, конечно, не помню, и клей, и опилки, и много чего еще. Но вот муки там не было. Я читала впоследствии о найденном рецепте блокадного хлеба, где мука была, но думаю, что это более позднего периода, может быть, когда открылась дорога Жизни.

     9. Гораздо позже, когда было 40-летие снятия блокады, мы попали на выставку в Лавке Художника на ул. Герцена (теперь снова Большая Морская). В ней экспонировались работы нашего близкого знакомого (мы жили в одном подъезде на Васильевском острове и дружили семьями) – Николай Николаевич Кравченко. Это были плакетки – малая пластика: размером, кажется, не больше10–12 см. Керамические пластинки с низким рельефом, на котором мелкие детали выскребались уже после обжига. Серия плакеток посвящена блокаде: их было очень много: изображение дома в разрезе от попадания бомбы, когда висят в воздухе полкомнаты, где стол накрыт скатертью, одежда на стуле и т. п. Как расчищают завалы, как девушки из МПВО несут на носилках кого-то и много-много еще о чем. Но больше всего нас впечатлили два сюжета. Один – «Ленинградский метроном»: на плакетке лицом к нам за столом (его край параллелен краю рамки) в небольшом углублении (поскольку это низкий рельеф) лицом к зрителю сидит худая женщина с головой, повязанной платком, и на фоне впалой ее груди маленький худенький ребенок. На стене сзади справа висит круглая тарелка репродуктора. А перед женщиной с ребенком на столе лежит крохотный кусочек хлеба. И всё! Но сила впечатления – огромная! А вторая плакетка называлась «Прорыв блокады. Встреча двух фронтов». На ней изображены две фигуры: старик и молодой (может быть, его сын), бойцы, которые приветствуют друг друга. А фон за ними – это много рядов как бы один за другим вверх – веревки, на которых висят выстиранные подштанники (целый фронт). К сожалению, я не смогла найти этого художника – их семья уехала из дома, где мы жили.


Рецензии