Мои женщины Август 1963 Урок на всю жизнь

Мои женщины. Август 1963. Урок на всю жизнь.

Александр Сергеевич Суворов (Александр Суворый)

Мальчикам и девочкам, юношам и девушкам, отцам и матерям о половом воспитании настоящих мужчин.

Иллюстрация: Август 1963 года. Город Чекалин, Суворовский район, Тульская область. Моя мама, Нина Васильевна Суворова (Максимова) и я приехали проведать нашу двоюродную сестру Верочку Соловьёву, которая отдыхала на школьных каникулах в чекалинском детском санатории. Верочка показала нам мемориальную могилу в городском сквере Героя Советского Союза (1942), комсомольца, партизана-разведчика Саши Чекалина. Восьмиклассник Саша Чекалин с начала Великой Отечественной войны 1941-1945 гг. добровольцем вступил в истребительный партизанский отряд «Передовой» Лихвинского района. По доносу предателя-старосты был атакован немцами в своём доме, отстреливался, бросил гранату, но она не взорвалась, попытался убежать, но был пойман. Подвергнут жестоким пыткам и показательно повешен 6 ноября 1941 года на большой ветке дерева в центре города Лихвин (после войны – город Чекалин). Считается, что Саша Чекалин перед смертью сорвал с себя доску с надписью «Такой конец ждёт всех партизан», запел Интернационал и крикнул в толпу земляков и немцев: «Нас много, всех не перевешаете!». По свидетельству очевидцев казни, Саша погиб молча.

В середине августа 1963 года, после памятного обмена мнениями о трудностях в нашей общей судьбе, моя мама преподала мне самый жёсткий, гневный и справедливый урок жизни в ответ на мою недопустимую грубость и вызывающе хамское поведение, вызванное моим эгоистичным вожделением неправедно, но выгодно «разбогатеть». Дело в том, что с августа 1963 года всё сильнее и сильнее стали проявляться так называемые стратегические и тактические ошибки в организации сельского хозяйства и продуктовой промышленности Советского Союза.

Очереди, длиннющие и плотные очереди в магазинах стали характерной приметой нашего времени в 60-х годах XX века. Очереди, как правило, возникали там, где что-то «выбрасывали» на прилавок. Теперь продукты питания и товары привозили маленькими партиями, или даже поштучно и за ними тут же выстраивалась «живая» очередь, на первых местах которых, почему-то оказывались либо знакомые, либо родственники продавцов, товароведов, директоров магазинов и прочих «своих». Местами в очереди начали торговать, то есть уступать место в очереди за деньги – рубли или даже «трёшку».

У нас, у Суворовых, «своих» людей в магазинах и на торговых базах не было, поэтому в очередях, мы стояли, как все, честно, тихо и терпеливо. При этом мы, тоже как все, настойчиво сохраняли своё «святое» право на место в очереди. Наша мама всегда стояла в любой очереди молча, не вступая ни в обсуждение событий, ни в полемику, ни в споры. Если кто-то нагло лез без очереди в очередь, то она никогда не возмущалась, а только кротко (так мне казалось), по-доброму, но с оттенком осуждающего презрения смотрела на наглеца или наглую тётку и отодвигалась на полшага назад.

Многие в очереди суворовцы знали мою маму в лицо, и когда такое случалось в очереди непосредственно перед мамой, то многие возмущались, требовали, а то и выпихивали наглеца или хамку из очереди перед мамой, а некоторые просто молча брали нашу маму за локоть и ставили в очереди перед собой. При этом, как правило, никто не возмущался, а наоборот, сочувственно уступал. Я не знаю, как это объяснить, но перед мамой все как-то уступали ей дорогу, путь, место. От нашей мамы исходила какая-то спокойная энергия скромности и достоинства, которая явно чувствовалась и всеми принималась.

Наш папа в очереди беспокоился. Он старался выглядеть спокойным и достойным, но у него это плохо получалось, потому что его живые, острые и колючие глаза, особенно взгляд из-под густых мохнатых бровей всегда был очень выразительным. Папин взгляд мог быть исключительно добрым, умным, мудрым, хладнокровным, властным, терпеливым, сосредоточенным, внимательным, пристальным, колючим, насмешливым, гневным, сердитым, равнодушным, вдохновлённым, то есть очень красноречивым. Наш папа иногда (я в этом свидетель) только одним взглядом останавливал шалуна, хулигана, зарвавшегося ученика или человека. При этом наш папа в очереди всегда и в любую минуту мог «взорваться», прийти на помощь обиженному человеку, выступить против наглеца и хамки.

Нашего папу в любой очереди, как правило, сразу принимали за «командира» и почти всегда слушались его мнения, его слово, его распоряжение, но при этом никто и никогда нашему папе не давал «поблажки», то есть не пропускал его вперёд и не ставил вместо себя. Наш папа стоял в очереди принципиально «как все». При этом, если папа видел, что ему по очереди что-то не достанется из того, что «выбросили» на продажу, то он молча выходил из очереди, кланялся знакомым, желал всем всего хорошего и уходил – папа не любил стоять в очередях.

Ещё больше не терпел и ненавидел всякие очереди мой старший брат Юра. Он органически не мог вытерпеть более часа стояния в любой очереди, кроме очереди за билетами в кино, потому что в такой очереди в кинотеатре можно было весело потолкаться, попихаться и поприжиматься к девушкам. В тяжёлых, недовольных и плотных очередях за хлебом, молоком и другими продуктами мой старший брат Юра мучился, страдал, ёрзал, переминался с ноги на ногу и по любому поводу с радостью, торопясь и спеша, передавал свою очередь мне.

Я стоял в очередях всегда спокойно, может быть, внешне, со стороны казалось, что я стою в очереди обречённо, обессиленно или равнодушно. На самом деле я старался быть в очереди максимально воспитанным, интеллигентным, выражать собой наше суворовское скромное достоинство. У меня это плохо получалось, потому что я, хотя был ростом выше своего возраста, но при этом был худым, выглядел «слабаком». Может быть, поэтому в очередях меня все «обижали», притесняли, старались под любым предлогом вытеснить, вытолкнуть из очереди.

Я не мог сказать стандартную «уличную» фразу: «Маленького каждый может обидеть» - этой фразой и этим приёмом пользовались действительно маленькие, но нагленькие пацаны, потому что по «правилам улицы» на защиту «маленьких» тут же появлялись «большие», которые с кулаками, засунутыми в карманы брюк, с ленцой подходили и лениво спрашивали: «Кто тут маленького обидел?». Если «обидчик» был мальчишка одного возраста и комплекции, то его тут же брали «в оборот» и при этом сам «обиженный маленький» наносил «обидчику» первый удар кулачком ему по лицу. Если «обидчик» отвечал ударом на удар и стукал «маленького», то его выволакивали из очереди «в сторонку» и лупили там под одобрительные возгласы людей их очереди, которые не смели выйти из неё, чтобы разнять дерущихся. Победитель возвращался в очередь и она его с трудом, но  принимала.

Я драться не хотел, не любил и не мог… Я никак не мог заставить себя ударить человека в нос или по лицу. Не мог и всё. Мой старший брат Юра пытался меня этому научить, показать, даже заставить, но я никак не мог преодолеть какой-то внутренний барьер в самом себе и ударить человека. Шутя или в игре пихнуть в спину – да, дать пендаля под зад – да, а ударить кулаком в глаз, ударом в нос «сделать клоуна», то есть «расквасить кровянкой носяру» или сильным ударом «под дых» вырубить человека, лишить на время его сознания, я не мог.

Знакомые и незнакомые пацаны заметили эту мою особенность уклоняться от драк и не драться и вовсю этим пользовались. Они беззастенчиво брали у меня мамины бутерброды, яблоки и другие вкусные вещи и нагло откусывали от них чуть ли не половину, спрашивая при этом: Ты же не жадина-говядина? Да?». «Большие» ребята также свободно могли вывернуть у меня карманы штанов, чтобы выудить там чего-нибудь нужное им и полезное, как правило, они искали деньги. Стоя в очереди я всегда рисковал, что кто-то из знакомых или незнакомых пацанов вклинится передо мной в очередь и будет говорить, что я, то есть «Сашка Суворов мне тут очередь занимал» и я не мог им возразить.

Несколько раз я так «терял» выданные мне мамой деньги «на карманные расходы». Мой брат Юра быстро «разбирался» со мной в таких историях, выяснял, кто мой обидчик, устраивал нам «стрелку», ставил обидчика передо мной, требовал от него вернуть мне «изъятые у Сашки деньги», а когда денег не было, то приказывал мне ударить обидчика в лицо, в живот или «как хочешь», чтобы отплатить за «гоп-стоп». Как правило, я отказывался бить беззащитного «гопника» и Юра тогда брал его «на испуг».

«Брать на испуг» - это значит, внезапно, неожиданно и очень угрожающе страшно накинуться, наброситься, наскочить на жертву, замахнуться «страшным» ударом, скорчить такое страшно-гневное лицо, взглянуть таким остро-колючим, ярым и беспощадным взглядом, сказать такие устрашающе слова и выражения, что у слабонервной жертвы коленки подгибались и он мог даже описаться от страха. При этом, если жертва не пугалась «по-настоящему», то Юра давал такого «леща», подзатыльника или пинка в зад, что обидчик, стоная, охая и плача, бежал без оглядки далеко и надолго.

Я так, как Юра, этого делать не умел и ещё долго не мог преодолеть в себе это своё табу на битьё человека… Наш папа недовольно «крякал» на это моё «табу», а наша мама довольно и гордо гладила меня по голове, жалела и прощала мне «утрату» небольших денег, которые у меня отбирали «уличные хулиганы». Только я-то себя не жалел и внутренне готовился и тренировался давать отпор своим обидчикам.

Изначально в нашей семье было так заведено нашей мамой, что она давала папе, Юре и мне на покупке в магазины денежек чуть-чуть больше, чем надо было на покупки. Тем самым наша мама молча давала понять, что сдачу, как правило, небольшую, мы могли оставить себе и это был наш «приработок». Нас этот порядок устраивал и мы им пользовались, потому что это позволяло нам накопить денежек на подарок нашей маме ко дню «8 марта», купить что-то для себя, а Юре – купить «гостинчик», угощение или цветы своим девушкам. Папа оставлял себе «заначку» от зарплаты и копил деньги на покупку инструментов и материалов для нашей домашней мастерской, которую любил, холил и лелеял, как любимое дело или хобби. Я копил свои остатки от сдачи пока «просто так», жалея тратить мои деньги на что-то, кроме чего-то важного.

Дело в том, что мне мои родители покупали всё, что мне было нужно или в чем-то возникала необходимость, например, мне выписывали мои любимые журналы, которые со временем и с возрастом менялись. Сначала это были: «Весёлые картинки», потом «Мурзилка», потом газета «Пионерская правда», потом журнал «Пионер», а в этом 1963 и последующих годах журнал «Юный техник». Начиная с 1965 года мне, по наследству от Юры, перешла подписка на «Комсомольскую правду», которую мы делили пополам с папой, а затем, с 1968 года, я начал получать по подписке журнал «Моделист-конструктор». Кроме этого Юра и я иногда покупали себе журналы «Техника молодёжи», «Знания - сила» и «Наука и жизнь». Литературно-художественные журналы «Юность», «Смена» и «Молодая гвардия» мы с Юрой брали читать в городской библиотеке. Родители регулярно покупали журналы «Огонёк» и «Крокодил», выписывали «Работницу», «Крестьянку» и «Здоровье».

В моей «шкатулке» - деревянной коробке для кубинских сигар, спрятанной глубоко под днищем маминого шифоньера в родительской спальне, куда могла пролезть только моя худая рука, хранились мои «сокровища»: фантики от разных конфет, самодельная рогатка с пучками тонких резинок от модели бронекатера и настоящей кожаной «пятой», «пятаком», «кожетком», «коженкой» или «седлом», которую я вырезал мамиными кухонными ножницами из старой кожаной женской сумки, найденной на свалке. Из той сумки было сделано много «кожанок» для мальчишеских рогаток. В моей «шкатулке» хранилась открытка с изображением двух танцоров – джигита, стоящего «на пальцах» со вскинутыми в орлиной позе руками и красавицы Тамары, скромно потупившей взгляд и со слегка приподнятыми вокруг кисейного белого платья руками.

Мой брат Юра страстно хотел заполучить у меня эту открытку, купленную по случаю в газетном киоске «Союзпечать». Я не соглашался дарить ему эту открытку. Тогда он попытался отобрать её силой. Потом он попытался тайно вытащить её из под маминого шкафа. После этого я, под Новый год, написал на обратной стороне открытки каллиграфическим почерком с волнением и дрожью в пальцах: «Валя Архипова. Я тебя люблю. Давай с тобой дружить. Саша». При этом я поставил в тексте большую кляксу и не решился отдать этот новогодний подарок девочке из моего класса, в которую я влюбился сразу, бесповоротной и, как оказалось, на всю жизнь.

А ещё в моей шкатулке хранились марки с конвертов, которые я отпаривал, подражая Юре, значки – октябрятский, пионерский и комсомольский, хотя мне ещё рано было быть комсомольцем. Были в моей «шкатулке» и цветные камешки, которые мы находили в куче щебня и перламутровые раковины с городского пляжа. Особенной ценностью в моих «сокровищах» было увеличительное стекло, которым можно было легко в солнечную погоду выжигать на дереве буквы и картинки, зажигать сухую траву, хвою и даже тоненькие прутики и мох. Там же хранился мой складной «офицерский перочинный нож», который подарил мне мой папа со словами: «Этот нож не раз выручал меня на фронте, пусть он теперь будет твоим выручателем». Я берёг этот простой складной нож и очень редко пускал его в дело.

Конечно, в моей «шкатулке» из сигарной коробки хранились мои «денежки». Если Юра называл свою такую же «шкатулку» из большой сигарной коробки – «кошель», а свои сбережения – «деньгами», то я называл свою «шкатулку» - «схрон», а свои сбережения – «денежками». Юрка смеялся надо мной и называл «маменькиным сыночком», а я сердился и в ответ называл Юру «папенькиным сынком» и мы с ним нешутливо пихались и толкались. В моём «схроне» лежало мелкой монеты на три рубля 45 копеек, у Юры денег было гораздо больше, потому что он что-то на что-то менял на улице, находил по заданию старших парней и Лёньки Мамалюка что-то им нужное и «зарабатывал» таким образом, дополнительные деньги.

Иногда Юра лихорадочно опустошал свой «кошель», с озабоченным трепетом и волнением просил, требовал или умолял меня дать ему денег взаймы, забирал у меня всё, что у меня было из «денежек», морщился, шёл к папе и маме просить у них денег. Потом Юра убегал куда-то, долго не возвращался и приходил тоже опустошённым, тихим, скромным, покладистым и некоторое время старался не выходить лишний раз «на улицу», особенно в вечернее и позднее вечернее время. Я не знал, куда и зачем бегал мой встревоженный брат, а он ни мне, ни папе, ни, особенно, маме ничего не рассказывал.

Когда наш папа сказал нашей маме и мне, что нам надо «жаться в денежных тратах» и что «нам надо теперь беречь каждую копейку», наша мама ещё строже начала управлять нашим семейным бюджетом и контролировать денежные траты и расходы. В тот раз, о котором я хочу рассказать, она дала мне денег из расчёта на покупку буханки чёрного хлеба, батона и бутылки молока, и оправила в магазин на углу улиц Белинского и Глинки, который в народе назывался «учебный».

Я выполнил мамино поручение, купил хлеба, батон и бутылку молока, принёс домой, вручил сетку с продуктами маме и пошёл к себе в наш с Юрой «школьный кабинет-спальню», намереваясь положить сдачу в мой «схрон». Пользуясь тем, что мама была занята на кухне, я «мышкой» проскользнул в родительскую спальню, проворно лёг на прикроватный коврик, по самое плечо засунул руку под мамин шифоньер, достал свою «шкатулку», открыл её и положил в неё монетки – две и три копейки (всего 5 копеек). Благополучно завершив эту «операцию», я вернулся к себе в комнату, залёг на диван и начал читать интересную библиотечную книжку.

- Саша, - позвала меня с кухни моя мама. – Подойди, пожалуйста.
- Что, мам? – я прибежал на мамин зов.
- А где сдача, Саша?
- Какая сдача?
- С денег, которые я дала тебе на хлеб и молоко?
- Ты что? – спросила меня мама одновременно виноватым и строгим тоном. – Присвоил себе деньги?

Я не просто опешил, а был полностью ошарашен. Никогда до этого мама не спрашивала меня о сдаче, потому что само собой подразумевалось, что сдача в редких случаях, когда мама посылала моего брата Юру и меня в магазин, всегда оставалась в нашем распоряжении, потому что наша мама всегда давала ровно столько денег, чтобы хватило на покупку. Я не знал, что мне ответить маме.

Мама нахмурилась, её взгляд стал жёстче. Она нервно протирала мокрые вилки и ложки кухонным полотенцем и не глядя на меня, начала говорить обидные слова.

- Получается, Саша, что ты потихоньку, без спроса, присвоил себе не свои деньги. Спрятал их себе и для себя. Попросту – украл.

Я не просто «вспыхнул», а во мне мгновенно «разгорелся пожар». Сердце застучало, как бешенное. Кровь бросилась мне в лицо. Губы, щёки, уши «пылали». Я от возмущения, обиды и несправедливости не просто возмутился мамиными словами, а возгнедовал…

Я!? Украл!? – эти мамины слова подхлестнули меня, как бич, я сорвался с места, бегом ворвался в родительскую спальню, «рыбкой» шлёпнулся на коврик перед шифоньером, рывком запустил руку под днище шкафа, достал свою заветную коробку из-под сигар, лихорадочно выгреб из неё все, без исключения, монеты и, не пересчитывая, также рывком и бегом вернулся на кухню к маме.

С разбегу и с размаху я «припечатал» к белой пластиковой столешнице кухонного стола своей потной ладонью все денежки и крикнул маме: «На!».

Настал черёд опешить моей маме. Она «опешила», вздрогнула и даже немного испуганно отшатнулась от меня, но тут же мгновенно собралась, напряглась и тоже возмутилась, как никогда прежде до этого.

- Ах, ты дрянь такая! – сказала моя мама, еле сдерживаясь, чтобы не сказать ещё жёстче. – Ты что это себе возомнил?! Ты подумал, что я тебя упрекаю и обвиняю в воровстве?! Я только сказала, что подобное твоё поведение с деньгами, которыми ты воспользовался без спросу, есть присвоение тебе не принадлежащего. Деньги в нашей семье принадлежат нашей семье, и ты обязан был спросить нас, имеешь ли ты право оставлять себе сдачу. А ты, Саша, втихаря присвоил себе не свои деньги. Как это называется у вас там, на улице?

Я молчал. Мама была права, во всём права. Я действительно никого не спрашивал, могу ли я оставлять себе «заначку» от сдачи при покупках. Это неважно, что так поступали Юра и папа, потому что это они и это их проблемы, а теперь это я, Саша Суворов, стоял перед нашей мамой и чувствовал себя вором.

Мне стало настолько стыдно, что мой «праведный гнев обиды» полностью исчез и сменился горечью осознания своей вины. Мне стало физически плохо. Я задыхался, мне нечем было дышать. Грудь стеснило что-то, сердце тукало в груди, как в клетке и что-то мешало ему биться, а лёгким - дышать полной грудью. Ноги как-то сами собой ослабли, тело задеревенело и я весь впал в какой-то ознобный ступор.

Я уже не слышал, что ещё говорила вслед мне мама, потому что, не видя и не слыша ничего и никого, я брёл, спотыкаясь и натыкаясь на двери, дверные косяки и мебель в свою комнату, на свой маленький диванчик, на котором я уже не умещался в полный рост. Мне было «всё равно». Пусть будет то, что будет. Я не имел права жить, потому что я - вор.

До самого вечера, пока голод не заставил меня встать с дивана, я пробыл в своей комнате, не отвечая на вопросы и обращения папы и брата Юры (мама ко мне не подходила). Я не знаю, что мама рассказала папе и Юре о случившемся, но они тоже присмирели, долго молчали, сидели и были в большой комнате, смотрели телевизор, о чём-то вполголоса говорили, шептались, пытались поговорить со мной, но я на них никак не реагировал. Я страдал…

Я страдал от чувства вины, от раскаяния, от тяжёлого груза понятия «вор», которое довлело на меня, как глыба тяжкая, как «вериги» (я точно не знал, что это значит), как мешки с пыльной мукой. Я корил себя за то, что поддался общему увлечению и превратился в скопидома, в скупца, чахнувшего над своим сокровищем, в мздоимца (я тоже не знал точно, что означают эти слова, слышанные мной когда-то, но уже знал, что они тяжкие). Я был вором в родной семье, украл, присвоил, утаил наши семейные деньги и поэтому чувствовал себя чужим, отчуждённым, недостойным общения ни с мамой, ни с папой, ни с Юрой.

Надо было что-то делать, а что делать, я не знал и никак не мог придумать. Мысли туго, тяжело, со скрипом и болью ворочались у меня в голове. Я призывал моих друзей, внутренние голоса деда «Календаря» и моей Феи красоты и страсти, но они молчали и не приходили ко мне. Я должен был разобраться во всем этом сам…

Когда у меня в животе заурчало так, что я испугался, как бы это урчание не услышали мои папа, мама и Юра на кухне, я подумал, что проще всего и лучше всего просто прийти к маме, повиниться и сказать, что «я так делать больше никогда не буду». Приняв такое простое решение, я встал с диванчика, посмотрелся в зеркало нашего шкафа, молча разрешающе кивнул себе в отражение и твёрдо, но опасливо, пошёл на кухню, где уже вкусно пахло гороховым супом с копчёностями, котлетами и жареной картошечкой.

Папа и Юра сидели за кухонным столом и молча воззрились на меня. Мама стояла на своём месте между газовой двухкомфорочной плитой и тумбочкой со столешницей, на которой мама готовила нам еду. Я остановился в дверях, готовый, если что не так, тут же развернуться и уйти, и приготовился говорить…

- Мама, прости меня, - сказал я хриплым, больным, но твёрдым голосом. – Я виноват перед тобой. Я виноват перед вами, папа и Юра. Простите меня. Я больше так никогда не буду делать.
- А что ты сделал-то? – недоумённо спросил мой брат Юра.
- Неважно что, - сказала мама. – Иди, Саша, мой руки. Умойся холодной водой и приходи кушать.

Я так и сделал. Первые секунды ужина я кушал молча, подавленно, угнувшись и смотря в свою тарелку. Юра изнывал от любопытства и всё задирал меня, призывая: «Давай, колись! Что ты натворил?». Папа кушал сдержанно и только терпеливо и вопросительно поглядывал на меня. Я молчал, молчала и мама.

После ужина я вспомнил о своём «схроне», о «шкатулке», о моей коробке из под сигар, которую я оставил на коврике в родительской спальне. Я похолодел от страха и тревоги, подумав о том, что её обнаружит и увидит содержимое мой папа и моя мама.

Только когда все мои родные собрались вечером в большой комнате смотреть программу «Время» и вечерние телепередачи (по-моему, показывали какой-то интересный кинофильм), я под предлогом срочного посещения туалета, «незаметно» выскользнул из зала, скользнул в родительскую спальню и заглянул под папину кровать. Коробки там не было. Тогда я, не зная почему, засунул руку под шифоньер и нащупал там мою коробку. Я быстро её открыл и обомлел…

В моей коробке из-под сигар были все мои «вещи» и все монеты («денежки»), которыми я шлёпнул по столешнице кухонного стола, отдавая их моей маме вместо пятикопеечной сдачи.  Опять я не знал, что мне делать и как поступить с этими «воровскими деньгами».

Дедушка «Календарь», Фея красоты и страсти! Что же вы молчите?! Подскажите, что мне делать?


Рецензии