Болевой приём

1.
  Вечером  густо пошел снег. Возможно,  последний в эту зиму.  Он вел себя, как бездомный щенок. Крутился, тихо поскуливал и пытался пробраться за воротники  редких прохожих. Те уворачивались, как могли, нервно стряхивали с воротников рыхлые хлопья и двигались дальше, плотнее втиснув головы в поднятые воротники.
Низкое небо в белом месиве мартовской метели  становилось всё гуще, словно манная каша. Снег комками вываливался из облаков на землю, собирая из них новые сугробы, но тут же ветер, срывал с гребней сугробов, перемешанное с грязью, мясистое ледяное крошево, и оно падало на землю, как сгоревшие мотыльки.
     Чугунова  в который раз стряхнула липкий снег с воротника  пальто и, вздохнув, оглядела ночную улицу.
 В темноте улица казалась узкой, кривой, неприветливой, с вереницей низких старых домов.  Редкие фонари освещали лишь небольшую часть дома, и вдалеке дома слипались в одно черное пятно.  Изредка из черных пятен на улицу выпадали желтые полоски  света. Это кто-то из припозднившихся жильцов заходил в дом.
    Чугунова  взглянула на часы.  И снова вздохнула. Битый час она топталась на одном месте, не решаясь войти в дом. 
    Старый,  невзрачный  дом.  Три этажа, три подъезда.  В темноте дом  выглядел совсем  уныло. А мокрый  снег  только обнажил  его застарелые  болячки.
Чтобы  хоть как-то согреться, Чугунова переминалась с ноги  на ногу у стены какой-то мрачной постройки, где яркие граффити уличных художников соседствовали  с бумажными  квадратиками  объявлений. Порывистый ветер играл  бахромой объявлений, точно клавишами пианино, и казалось, что Чугунова  пляшет под его монотонную музыку, сотканную из свиста, шороха, шепота и унылых вздохов неба.
   Чугунова  сняла  пушистые варежки,  потерла ладонями окоченевшие уши. Потом подняла голову  и с сомнением посмотрела  на окна второго этажа. Узкие, с потемневшими за зиму рамами, окна были  наглухо  завешены шторами из полупрозрачного жаккарда, но по мягкому свету,  наполнявшему ткань золотым сиянием,  легко угадывалось, что в комнатах горят лампы, громко  играет музыка и всем, кто сейчас в этом доме, тепло и уютно.
    Чугунова тяжело вздохнула.  Она не  была уверена, что в этом доме её ждут.  И, по причине молодости, и пока еще бескомпромиссности суждений, считала  унизительным  идти туда, где  тебя не ждут.
   Чугунова с трудом  отвела  глаза  от знакомых окон.  Нет. Зачем врать себе? Совсем не убеждения  её останавливали,  а  предчувствие. Смутное  предчувствие того, что  она  переступит порог этого  дома  последний  раз.  Пожалуй, именно, вероятность испытать боль, которую она не заслужила, вселила в Чугунову неожиданные робость и сомнения.
    В этом скромном домике в  центре города  она  была  всего пару  раз.  В первый визит: Феликс, хозяин квартиры, встретил её, подпоясанный ситцевым фартуком, обсыпанный мукой  до  макушки.  Он подал ей локоть  для  приветствия и  скрылся на кухне.  Там на плите у  него жарились молодые кабачки.  И вся  его холостяцкая квартира была  пропитана запахом разогретого подсолнечного масла и подгоревших кабачков.  Чугунова неловко присела на предложенный Феликсом стул. Впрочем и Феликс, судя по скованности движений, тоже чувствовал себя неловко. Она тогда убежала, сославшись на неотложные дела.
Их знакомство было неприятным и проблемным.  Они  столкнулись на дороге. Лоб в  лоб. Но звон  разбитых лобовых стёкол, упавших на  асфальт, мало походил на звон бокалов с шампанским.
   Это произошло полгода назад.
Была  середина  осени.  Несколько  дней  шел  унылый  проливной  дождь.  Дороги  залило водой.  И  машины двигались  по  городу, точно в парном  молоке,  распуская  из-под плоских днищ  потоки воды,  как майские жуки крылья.
   Чугунова  спешила домой.  В левом  ряду.  Она даже не поняла в первый  момент, что  случилось.  Как бы издалека услышала глухой  удар.   Потом сильный толчок, звон  посыпавшегося стекла и  вдруг наступила внезапная оглушительная тишина.  И в этом вакууме в  её  голове  вдруг  всплыл  тихий  вздох: «Люблю»   
   Набежали зеваки.  Люди  стояли недвижно и молча, не обращая внимания на дождь, и, как загипнотизированные, смотрели на лобовое  стекло разбитой машины Феликса,  где по белой паутине трещинок растекались бурые маслянистые пятна крови.
    Чугунова  выскочила из машины. Вид  покорёженного железа  и свежей крови  вогнал  её  в  ступор,  который  быстро сменился нервозным беспокойством и  бурными слезами. Какое-то время она была, как в тумане. Общалась с милицией и медиками. А потом обнаружила, что  мужчину и  его  машину увезли.  А  она  сидит  в  разбитой  машине на обочине дороги, куда её откатили уличные зеваки.  По крыше машины нудно стучал дождь.  Чугунову  совсем не трогало  то,  что  её машина разбита.  Все  её  мысли были заняты словом, так некстати и  не  к месту, возникшему в  голове.
    Это слово её озадачило.  Так не бывает. Чугунова видела молодого  человека  всего несколько  мгновений, но и этого хватило, чтобы  сердце её оборвалось  и наполнилось непонятной, тягучей тоской.
   Что есть свет, не отойдя  еще  от  пережитого шока, Чугунова  прибежала в районную больницу.
    В столь ранний час вестибюль больницы был пуст.  Чугунова увидела полукруглое  окошко с надписью: «Справочная» и бросилась к нему.
    Пожилая заспанная тетенька в белом халате, поводив  карандашом по  разлинованным листочкам, что лежали перед ней на столе, сказала, что  пострадавший в ДТП,  поступивший вчера, лежит в двадцать второй палате.  И крикнула  в  спину Чугуновой, что он после операции и жирное, а также острое,  ему нельзя.
    Чугунова получила медицинский халат, прошла по гулкому пустому коридору и с замиранием сердца остановилась перед нужной дверью.
В послеоперационном  боксе, устроенном  на  двоих, Феликс лежал  один.  Бритая голова  его была старательно  перебинтована до бровей,  до приятных серо-голубых глаз.
    «Красивый, как бог, –  с неожиданной грустью подумала Чугунова, украдкой разглядывая  его бледное, с правильными чертами лицо. —  Нехорошо  будет, если  на  лбу  останется шрам»
    Феликс нисколько не удивился, увидев вошедшую в палату Чугунову,.  Лишь слабо, отчасти  даже виновато,  улыбнулся  сухими  губами.
    —  Мне холодно, –  пожаловался  он  ей, как старой знакомой, — Пять часов пролежал на операционном столе.
     Чугунова,  не раздумывая,  стянула  синее шерстяное  одеяло  с соседней койки.  Стала  укутывать  им  молодого  человека.  Укутывала долго,  тщательно, находя  в  этом простом занятии  – необъяснимое наслаждение. Наверно, если бы у Чугуновой был ребёнок, именно так она бы укутывала его каждый вечер перед сном.  Спохватилась она  тогда,  когда  Феликс остановил её усилия  слабым  движением  руки.  И тут Чугунова  опомнилась,  покраснела  и выбежала из палаты, чуть  не  сбив с ног молодую санитарку, разносившую  по  палатам  градусники.
    Два дня  Чугунова  не находила  себе места. В  больнице, рядом с молодым мужчиной, она  испытала вдруг  давно забытые чувства тихого  спокойствия и умиротворения. 
На третьи  сутки  Чугунова  не выдержала и, снедаемая страхом и стыдом,  снова забежала в  больницу,  чтобы проведать  Феликса. 
    Он  уже  сидел  на койке в  полосатой  больничной  пижаме  и читал какую-то книгу.  На  его тумбочке  лежали  упругие  ярко-оранжевые апельсины и домашний пирог, порезанный  на  куски.
   - Угощайся, –  опять  по-свойски  обратился он  к  ней. —  Друзья  натащили  витаминов и  калорий.  Мне одному  все не  съесть.  Завтра выписывают.
   Чугунова  послушно откусила пирог  и нашла  его  вкусным.   И это  огорчило  её больше,  чем разбитая машина.  И боль в коленке, от удара о приборную панель, беспокоила меньше, чем какая-то внутренняя печаль, поселившаяся в её глазах со дня  аварии.
    Феликс нервно посмотрел на часы.  Он  кого-то ждал.  Чугунова меланхолично жевала  черствый пирог.  Феликс  открыл  дверцу  больничной тумбочки,  достал серый  блокнот и чиркнул в нем несколько цифр.
     — Звони, –  буднично,  почти  равнодушно сказал он, протягивая ей  вырванный клочком листок.  И снова улыбнулся.  Но теперь натянуто и  неискренне. —  Я  же  твой  должник.
    И Чугунова,  также натянуто улыбнулась,  и быстро ушла,  но на душе  у  неё было скверно.
    Мягкий голос  Феликса теперь  неотступно преследовал  её.  «Звони!»  Чугунова  брала  телефонную трубку.  Цифры бешено прыгали  перед  глазами,  а  палец  не  попадал на нужную клавишу.  «Звони!»  Палец  каменел  в  тот момент, когда  надо было отпустить последнюю цифру.  «Звони», –  приказывала  Чугунова  сама себе, но что-то всякий раз останавливало её.
    Измученная  страхами и сомнениями, Чугунова  сложила  вчетверо листок с телефоном Феликса и спрятала  в  кошелёк, за прозрачное окошко,  куда  женщины обычно  помещают фотографии  детей.
     Две  недели она  жила,  раздираемая изнутри  черствой гордостью и страстным желанием позвонить. Оранжевые  апельсины  и  заботливо  порезанный пирог не выходили  из  её головы.   
Но потом Чугунова испугалась, что Феликс  может забыть про  неё, и этот липкий, почти животный страх помог ей перебороть себя.
    Феликс ответил вежливо, но в голосе чувствовалась нотка раздражения.  Да,  да. Рад слышать.  Сегодня  не могу.  Давай  пересечёмся на  следующей  неделе.  Он быстро поправился, и  теперь постоянно куда-то  спешил. Добивал какие-то неотложные дела, решал бесконечные вопросы, утрясал  проблемы.
    Пару  раз они  встретились на улице,  пару раз  –  у него дома,  пару раз  посидели в  кафе, и Чугунова  начала  постепенно привыкать  к  болезненной мысли, что она  ничего не значит  в жизни Феликса.  Так. Пустое место, неприятный эпизод  в  жизни, о котором хочется поскорее забыть. 
    Доведенная до отчаяния,  разбитая и сломленная, Чугунова однажды увидела ненавистный листок в  кармашке кошелька, но не выбросила, а лишь подумала: «Была без радости любовь  –  разлука будет без печали»
    И в  тот  же  вечер  Феликс позвонил ей  и пригласил  в  гости.
    Чугунова твердо решила, что никуда не пойдет.  И до последнего надеялась,  что найдутся неотложные, архиважные дела, которые остановят её.  Иначе, снова будет боль.  Ненужная и изматывающая. Но, как на зло,  именно этот вечер был свободный.  Она купила  в магазине две банки  сайры, сыр  и  маринованные огурцы.  Тайком  конфисковала  у отца бутылку самодельной настойки на сосновых шишках и  полевых травах,  а  ноги  сами принесли её к  дому Феликса…




2.
      Дом  Феликса,  расположенный  в  старом центре  города,  одним  своим  крылом  выходил  к  центральному  проспекту. 
      Когда-то  он  был  купеческий.  Весьма  добротный  для  своего  времени.  Снаружи  его  сильно  потрепали  дожди  и  снег,  но  внутреннее убранство дома  резко контрастировало  с неприглядным  фасадом.
      Войдя  в  подъезд, Чугунова  теперь уже  быстро  поднялась  на  второй  этаж  по  полустертым  мраморным  ступеням,  задевая  полой  пальто  красивые  кованые  ограждения  пролетов.  Двери  во  все  квартиры  были  крепкие  двустворчатые,  в  них  даже  сохранились   медные  ручные  колокольчики  вместо  звонков.
     Дверь  под  номером  четыре  открыл  какой-то  незнакомый  мужчина  лет  сорока.  Он  помог  Чугуновой  раздеться.  С  трудом  впихнул  её мокрое  пальто  в  горбатый ворох  одежды  на  вешалке.  Учтиво  взял  из  рук  целлофановый  пакет,  сверкнул   внутрь  уже  теплым,  жаждущим  крепкого  спирта  глазом.  Мужчина  не  смог  скрыть  разочарования,  увидев  только  одну  бутылку домашней настойки. Остальное  содержимое  пакета его интересовало слабо.  Он   жестом  указал  Чугуновой   на  дверь  в конце  коридора,  а  сам,  с  громыхающим  пакетом,  скрылся  на  кухне. 
     По  случаю  торжества,  дверь  на  кухню  была  дальновидно  снята  с  петель, и  Чугунова  увидела,  как  две  весёлые  женщины  резали  на  краю  обеденного  стола  белый  хлеб  и  копчёную колбасу.
      Под  столом,  положив  сытые  морды  на  лапы,  смирно  лежали  два старых  кобеля  с  одной  кличкой  на  двоих: Шер  и  Хан.
Шер был кобелём  полигамной  породы,  заросший  и  пестрый, как  коврик  из  обрезков  ветоши.  А  Хан  был  рыже-черный  той-терьер,  как  говорят: «сплошной голый нерв».  Один кобель был  крупный  и  добрый,  второй:  был  –  злой,  мстительный  карлик.  В общем,  в  них  воплотилось  то  единство  противоположностей,  которое  редко  встречается  среди  людей.  Шер  начинал  лаять гулкими накатами, а  Хан  предусмотрительно подхватывал  это  склочное  дело.  Он  истерично  тявкал,  подскакивая рыжим боком, готовый  одновременно  и  к  драчке,  и  бегству  под  лохматое,
отвислое  брюхо  Шера.
      Чугунова  разулась  в прихожей и  прошла,  куда  указал мужчина,  мимо  собак.  Те  её  признали.  Шер  лишь  лениво  приподнял  широкое,  как  варежка  ухо,  а  Хан  едва  приоткрыл  черный  выпуклый  глаз.
      В комнате  стоял  легкий  полумрак  от  табачного дыма.
В центре праздничного стола красовалась трехлитровая  бутылка  с двумя  ручками, покрытая тонким  инеем, как глыба  льда.  Она была  наполнена  какой-то  мутноватой  коричневой  жидкостью. От  нее  в  разные  стороны,  словно  опята  от  пня,  разбегались  бутылки  поменьше: с  вином, водкой,  виски  и  прочими  аперитивами. Бутылок  было  много.  Они  занимали  всё  свободное  пространство  на  столе  между  тонкими тарелками,  как  сорняки  на  колхозном  поле.  Глубокие тарелки  с  салатами  и закусками  имели  уже  неряшливый  вид.
     Тщательно  осмотрев  гостей,  сидевших плотно, как в землянке, Чугунова  решила,  что  собравшаяся кампания  –  весьма  странная.  Вряд  ли  эти  люди  хорошо  знакомы между  собой.   Но  что-то  их  все-таки  связывало.
     Феликс  усадил  Чугунову  с  края  стола,  поспешно придвинул  чистую  тарелку.  Когда  легкая  нервозность  новой  ситуации  улеглась,  все  присутствующие,  с  бесцеремонностью  подвыпивших  людей,  уставились на  новую  гостью.  Лица  их  были  равнодушны,  а  глаза  сыто  блестели.
     —  Симпатичная! –  оценивающе  пробасил  кто-то  из  глубины  табачного  дыма, висевшего  над  столом.  Словно  все  уже  знали  про Чугунову, но никто не видел.  Этот  возглас  прозвучал,  как  команда  зачислить Чугунову  в  состав  кампании.
      Все  дружно засуетились.  Кто-то  налил  Чугуновой  рюмку  той самой, темной, пахнущей  травами  и  касторкой  жидкости,  кто-то  с  противоположного  края  стола  подал  ей  холодный, чуть  подгоревший  блин.  И  снова  все  притихли,  ожидая,  видимо, какой-то потрясающей  информации  о Чугуновой. 
     Феликс  резко встал с  поднятым  бокалом  вина.  В  этот вечер  он  был  особенно красив.   На  нем  была  новая  поплиновая  рубашка  голубого  цвета,  какие  носят  американские копы.   Она  очень  шла  его  серо-голубым  глазам.      
Феликс  долго молчал,  ждал,  когда  мужчины  наполнят  все  бокалы вином.  Наконец,  посмотрел  на  Чугунову  с  виноватой улыбкой,  как  когда-то  там,  в  больнице.  Чугуновой  стало  легко  и  уютно  от  этого  взгляда.  Так  уютно,  словно  она  была  дома,  и  её  окружали  самые близкие  люди.
      Она  ответно  кивнула  ему,  мол,  всё  нормально,  сейчас  быстренько догоню  всех  по  части  кондиции,  и  залпом  выпила  штрафную рюмку.
      Настойка  оказалась  очень  крепкой.  Крепче  отцовской.  Минут  через пять, горячая,  как  летний  ветер,  волна  накатила  на  Чугунову.  Слабо  освещенная  комната  качнулась  и  медленно  поплыла, поблескивая  стеклами  серванта. Сидевшие  за  столом  люди,  стали  похожи  на  пассажиров  метро. Одни  о  чем-то  оживленно  беседовали  с  соседями,  другие  спешно  пробирались  вдоль  продолговатого стола  к  выходу.
      Всё еще теряясь в догадках: по какому поводу собралась столь разношерстная кампания в одном месте, Чугунова  стала  пристально  рассматривать  молодого  человека, сидящего  напротив  неё.  На  вид  ему было  около  тридцати лет.  Он  был  обладателем роскошной рыжей шевелюры,  завитой  «мелким бесом».  А  еще  слабо-голубых,  слегка  прищуренных  глаз.  Насмешливых и  колючих.  Бледный лоб  его  был  сильно  скошен к затылку, отчего  сбоку  он  походил  на  потомка фараонов. Но  всё  обаяние незнакомца портила  его  улыбка.  Она  выдавала  в  нём мелкого циника  и  прожигателя   жизни.  Когда он улыбался, один  угол  его рта  оставался  на  месте, а  другой:  поднимался вверх, отодвигая  бледную  щеку к  едва видимому уху.
      —  Серёга, –  поймав  на  себе  изучающий  взгляд  Чугуновой,
представился  молодой человек  и  протянул  ей  через  штакетник  бутылок  тонкие, нервные  пальцы.
      Девушка,  сидевшая  по  левую  руку  от  него,  неожиданно  вмешалась в  разговор  и  сказала,  что  для  всех  он  не  Серёга,  а  Маляр.
      —  Миль  пардон,  мадемуазель, –  лениво возразил Сергей. —  Я –  свободный художник.  Не  надо  грязи.
      «Циник», –  окончательно  утвердилась  Чугунова  и  опустила  глаза.  Эти  двое  показались  ей  хорошо  знакомой   эстрадной  парой, разыгрывающей  перед  ней  старую  репризу.
     Потом  Чугунова  принялась  разглядывать  незнакомую девушку.
На ней было  черное  платье  из тонкого шелка с многочисленными  складками и  рюшами.  Платье одинаково пригодное, как для  посиделок в  гостях, так  и  для  похода  к нотариусу на оглашение завещания. Скорбное  и  игривое.  Поверх  широкого  кружевного  лифа  на  высокой груди девушки  лежали  многочисленные золотые  цепочки.  С миниатюрными подвесками  и без них.
      Наверно,  она  была  цыганкой.  У девушки  было  смуглое  лицо  с большими  шоколадными глазами.  Мягкие  скулы лица тяжело  обрамлял  черный  водопад  густых  волос.  Её  лицо  можно  было  бы  назвать  красивым. Но  его портили  чуть  крупноватые,  отливающие перламутром зубы,  когда  цыганка обнажала  их  в  небрежной улыбке.
     Заздравные  тосты, тем  временем, пошли  плотным  косяком,  как рыба  на  нерест. Затем  слышалось  дробное  щелканье  рюмок  над  центром  стола,  тонкое звяканье ножей  и  вилок,  сдержанное,  сосредоточенное чавканье. Спустя минуту: снова  тост,  щелканье  рюмок,  звяканье  приборов  и чавканье.
     Чугунова   едва  поспевала  крутить  головой  в  ту сторону,  откуда  неслась  маловразумительная  здравница.  Невнятно бормотала: «Пр… соед… няюсь»,  гоняла  по  пустой  тарелке  скользкую  шляпку  маринованного  гриба,  и  скоро:  чужие  голоса,  холодное  звяканье вилок,  скрип  рассохшихся  стульев  и  тихая,  спокойная музыка  из тайваньского   двухкассетника:     перемешались в  её  отяжелевшем мозгу  в  такой  крутой  винегрет,  что  ей  стало  казаться,  что  её  сейчас стошнит,  как  в  детстве  на  карусели  в  городском  парке.
      Тем  временем,  Феликс  принес  с  кухни  стопку  дымящихся  блинов.  Широким  жестом  налил  себе  в  чарку  настойку  из  бутыли  с  двумя ручками.  Настойчиво  постучал   вилкой  по стеклу,  требуя  тишины.
      —  Сейчас  мой  тост, –  сказал  Феликс, когда  все лица гостей повернулись  к нему,  и  рассеянно  поглядел  в  чарку. —  Хотя  нормальный  тост произносится  не меньше  сорока  минут,  я  буду  краток.
      Гости  радостно  выдохнули.  А  Феликс  выдержал  паузу,  сверля глазом  дно  стопки,  и  сказал:
     —  Спасибо всем, кто сегодня  пришел  ко  мне.
     И быстро выпил, так и не удостоив никого отдельным взглядом..
Стол  душераздирающе  рявкнул:  «Уря!»,  и  через  секунду  этот нерушимый  монолит  из  обласканных гостей,  вновь  рассыпался  на  множество осколков,  живущих  собственной жизнью.
     Голос справа.
     «Он  мне  позвонил  сегодня  в пять  утра.   Неси,  говорит,  три  яблока.   Я  ему,  зачем?  Он  сказал  -  надо.  Я  испугался.   Отнял  у  ребенка  три яблока  и  принес»      
     «Это  –  для  блинов»
     Два голоса слева.
     «Ты чего,  дорогой,  женщине  не  наливаешь?»
     « Не понимаешь,  глупая  женщина.  Это  я  на  себе  тренируюсь. Проверяю: попаду  в  рюмку  или  нет»…
      «Ну  вот,  юбку  облил»…
      «Зато  теперь  мы  с  тобой  одного  цвета»…
      «Эй,  эй,  вы  там  не  очень-то.  Диван  не  облейте!» …
      «Кстати,  анекдот  про  диван.  Один  еврей  встречает  другого.   Ты чего,  Мойша,  такой  грустный?  Клопы  в  диване  замучили.  Ну  и  выкинь диван  на  помойку.  Да  я  уже  три  раза  выкидывал,  а  они  —  назад  приносят»…
     Наконец, после  обильного  застолья  начались  танцы.
     Погасили  свет.  Остались  гореть  лишь   два бра  в  широком простенке  между  двумя окнами.  Громче  заиграла  музыка.  Кавалеры  стали  приглашать  дам  на танец, находя  их  в  темноте  исключительно  по  сладкому  запаху французского  парфюма.  Феликс обошел стол. Пропал на какое-то время из вида. Но вскоре влился в круг танцующих, держа за талию  какую-то  конопатую девицу. Та  надёжно припала к  его  широкой  груди  ухом,  как  семейный доктор  к  груди  богатого  пациента. А  Феликс  холодно  целовал  её  короткие,  выгоревшие  волосы.
     Чугунова  расстроилась.  К такому повороту событий она не была готова. Немного поразмыслив, она решила,  что  мало  выпила,  не  перешла порог  потери  сознания и холодного взгляда на многогранную суть вещей.  Она нашла на  столе чистый стакан и побрела  с  ним  на  кухню,  чтобы добавить  градус  пофигизма.  А  добавить  нужно  было  прилично,  чтобы перестать  узнавать  Феликса  в  куче  слипшихся  в  танце  тел.  Чтобы каждый  такт,  каждое  движение  чужого  медленного  блюза  не выворачивали  её  душу  наизнанку.
      На  кухне  были  двое.  Молчаливый  хмурый мужик,  открывший  ей  дверь,  и  красивая,  волоокая  цыганка.  Теперь, Чугунова  подумала,  что  платье  на цыганке  –  какое-то  вульгарное,  крикливое  и  еще  с  неуместными красными  каплями  по  лифу.
      Мужик  и  цыганка  сидели  на  широком  подоконнике,  с несвежей пепельницей между ними, и  курили,  поднимая хмурые  лица  к  потолку.
      —  Может  тебе  чая  налить? –  участливо  спросила  цыганка,  заметив,  что  Чугунова  неестественно бледна.
      —  Крепкого?
      —  Можно  и  крепкого.
      —  Я  крепкий  не  пью.
      —  Привыкай. В  этом  доме  все  пьют крепкий  чай.
      Цыганка  почему-то  сделала  ударение  на  слове:  «привыкай».
      —  Давно  Феликса  знаешь?
      —   Я  его  не  знаю  и  знать  не  хочу,  –   зло  буркнула  Чугунова,  с недоумением  вертя  в  руке  пустой  стакан.
      —  А  зря, –  пожала  слегка  полноватым  плечом  цыганка. — Ты  ему нравишься. 
      Цыганка  сидела  и  беззаботно  болтала  ногой,  с  которой  свисал, как лапоть,  старый  мужской  тапок.
      —  А  чего  он  с  этой  тогда… –  Чугунова замялась,  подыскивая слова,  вздохнула  и  снова  помрачнела.   Уж  очень  ей  не  хотелось говорить: «Целуется»
      —  С  Вероникой, что  ль?  Я  тебя  умоляю,  –  беспечно  отмахнулась, словно  перекрестилась,  цыганка. —  Дохлый  номер.   Она  по  нему пятый год  сохнет.  Но  я  не  могу  сказать  ей,  что  она  –  идиотка, поскольку,  она  моя  лучшая  подруга.
      Мужик  загасил окурок,  жадно  отхлебнул  вино из  высокой  бутылки,  что  стояла  рядом, и  согласно  кивнул.
     Чугунова  требовательно протянула  ему  свой  стакан.  Залпом  выпила «обезболивающее» и  снова  с  обидой  спросила:  «А  чего  он  тогда  с  этой?»
     —  Да,  господи, –  в  сердцах  воскликнула   цыганка. —  Пушкина,  что ль  в  школе  не  проходила?  Чем  меньше  женщину  мы  любим,  тем  легче  нравимся  мы  ей…
      —  А  я не Татьяна, –  вздохнула  Чугунова. —  И  даже не  Арина  Родионовна.
      —  Да? –  наигранно  удивилась  цыганка. —  А  пьешь,  как  она.
      В  коридоре  отчаянно  заскрипели   древние  половицы,  и  на  кухню  вкатился  круглый,  как   шар  молотобойца,  мужчинка.   Наверно,  ему было  около  сорока,  но  из-за  чрезмерной   полноты  он  выглядел  гораздо  старше  своих  лет.  На  круглом  черепе  мужчинки топорщились, как  щетина  старой  зубной  щетки,  жидкие,  коротко  стриженые  волосы.  Шпеньки. Пухлые  руки  мужчинки  не  ложились  вдоль  тела,  а  ступни ног,  даже  при  ходьбе,  он  ставил  на ширине  плеч.  Глядя  на  него,  казалось,  что  его  распирает  изнутри,  и волосы  выдавливаются  из  черепа,  а  пальцы  из  ладоней,  как  фарш через  мясорубку.  Казалось,  что  мужчинка изнутри  накачан  гелием  до критической  точки.  Сними  с  него кожаные тапки  –   и  он  взмоет,  как  дирижабль,  под  высокий  потолок  квартиры.
      Чугунова  и  цыганка  молча  переглянулись.
       —  Таксист.  Кличка  –  Бугор, –  сухо  сказала  цыганка.   Похоже,  она  знала   всех.
     Таксист  расплылся   в довольной  улыбке.
     —  Вот  вы  где,  красотки!
     Он  ловко  и цепко схватил  обеих  девушек за  руки.
     —  Девки,  сладкие мои,  айда  колбаситься. 
     И  потащил  упиравшихся   девушек  в  гостиную   комнату.
По  пути  толстяк  не  преминул  нырнуть  пухлой  пятерней  цыганке  под  подол  платья.
      —  Убери  лапы,  животное, –  спокойно   сказала   цыганка.   На что таксист лишь мерзко заржал, разбрызгивая слюни.
И  Чугунова  опять  подумала,  что  перед  ней  играется  старая  прогорклая  пьеса.



3.

     Сумрачная  гостиная,  ко  времени  возвращения  беглянок,  выглядела  уже  как  душный  подвальчик  дешевого  ночного  бара.
В её  заданном  кубическом  пространстве  густо  перемешались  черные абрисы  людей, табачный  дым и стойкое  алкогольное  амбре.  Всё  это адское месиво  медленно  перемешивалось,  клубилось,  дымилось  под неразборчивое  бормотание,  выставленной  на  комод,  магнитолы.
    Феликса  и  Вероники  среди  двигающихся пар  не  было.
    —  Они  в  другой  комнате, —  сказала  цыганка, точно  была 
ясновидящей. —  Выясняют отношения.  Как  они  меня  достали.  Оба!
     Цыганка  вырвалась  из  липких  ладоней  толстяка  и  залезла  с  ногами  в  широкое  кресло,  стоявшее  в  простенке  меж  двух  окон.  Чугунова  пристроилась рядом,  полуприсев  на мягком подлокотнике.  Все-таки  в  цыганке  было  какое-то  чертовское  притяжение.
     За их  спинами  на  широком каменном подоконнике,  сотрясая гардины, мощно  храпел,  обожравшийся  шпротами,  Шер.  Рядом — трясся  во  сне и скулил  мелкий  гадёныш  - Хан.
    Внимание  Чугуновой  привлекли  две пыльные скрещенные  шашки  в ножнах, отделанные серебром,  висевшие над головой,  и  портрет Феликса, небрежно  набросанный  углем  на  серой  картонке.  Один  глаз  Феликса  почему-то  расположился  в  ухе,  а  в  другое  ухо  была  воткнута большая  пиратская  серьга.
     —  Настоящие? — боязливо  покосилась  на  грозное  оружие
Чугунова.
    Цыганка  поморщилась и отрицательно  качнула  головой.
    —  Бутафория.
    Она нервно  затянулась  и стала  зло тыкать окурком   в
пепельницу,  прихваченную  с  кухни.  Так  нашкодившего  котенка  тычут мордой  в  собственную  лужицу.
     —  Ты  этими   шашками  даже  ливерную колбасу наискосок  не  порежешь.  Всё  здесь  фальшивое.   Как  и  сам  хозяин.  Ты  думаешь,  его и  вправду, Феликсом  зовут?  Ни хрена.  Семён.  Семён  Сопляк.  Я  Веронике  говорю: «Хочешь  быть  Соплячкой?»  Она,  дура,  говорит: «Хочу».  И  чтоб  дети  твои  были  Сопляками?  «Ну  и  пусть», — отвечает.
     Цыганка  снова  закурила,  изящно  и  томно  поднося  сигарету  к  губам.
     — Ты  хочешь  быть  Соплячкой?
     —  Нет.
     —  Не  врешь?  Смотри.  А  то  столько  баб  о  его  смазливую  рожу  свои  жизни  разбило.  Дивизия  наберётся.   Или  полк.  Что  больше?
          Не  знаю.
      —   Вон  и  Вероника  пять лет  по  нему  сохнет.  Ты  не  поглядывай на дверь.  У  них  там  надолго  выяснений  всяких, часа  на  два.  Хочешь,  я пока  расскажу  тебе  о  гостях?
    В седом  полумраке  несколько  танцующих  пар, похожих  на  молекулы, совершали  под  музыку  тоскливые  броуновские  па. 
Предложение  цыганки  было  весьма  кстати.  Для  Чугуновой  все  гости были  как  единая,  чуждая  ей  масса.
    —  Расскажи  про  Маляра.
    — Понравился? Окстись, -  предупредила  цыганка  прежде  чем  начать рассказ. -  Маляр.  Серёга Мошкин.  Личность мелкая,  но сильно скандальная.  Как псина Хан.
    Из услышанного,  Чугунова  поняла, что Серёга малюет примитивные афиши  в  каком-то  заштатном  Доме  культуры.  Пьёт, как  сапожник.  И  в городе  не  осталось  ни одного вытрезвителя,  где  бы ни висели  его яркие  плакаты  о  вреде  пьянства.  Живет Маляр у случайных  женщин.  Кочует  от  одной  к  другой,  гонимый  женщинами,  и  собственной  скукой.  В  общем, он  похож  на  мусор,  который  не  донесли  до  помойки.  Теперь его носит  ветром  по  асфальту.  К какой  подметке прилипнет, тем  и счастлив…
     Свой  рассказ  цыганка  окончила неожиданным  вопросом:
      — Он у тебя в долг еще не  спрашивал?  Не давай.  Не вернет, аспид.
     Серега Мошкин,  легкий  на  помине, приблизился  к  девушкам развинченной  походкой  сложной  творческой  натуры.
    —  Чу, Ирэнка,  вешаешь  лапшу  новенькой  про  меня?  Может  и  мне  о тебе  рассказать, скромная  ты  наша?
    —  Ша, беспартийные  и сомневающиеся!  Митинга  не  будет, –  грубо остановила  его  цыганка.  —  Я  забыла  свою  революционную  шапочку.
    —  Это вы  нарисовали  Феликса? —  примирительно  спросила
Чугунова.
    —  Й-ес, —  раболепно  склонил  шальную  курчавую  голову Маляр.
    —  А  почему  глаз  в  ухе?
    —  Чтобы  лучше  видеть  тебя,  красавица.
    —  А  как  называется  такое  направление  живописи?
    —  Чумой, —  подсказала  Ирэн.
    —  Засохни,  грунтовка, —  Маляр сдержанно  икнул  и  вихрем  унесся на  кухню.  Вскоре  он  вернулся  с  зеленым  яблоком  и  перочинным ножиком   в  руках.   Уселся  по-турецки  на  ковре  перед  креслом, скрестив  длинные  худые,  как  у  кузнечика  ноги,  и  стал  кромсать  ножом  яблоко,  кислое  даже на  беглый  взгляд.
    —  Вас  как  зовут,  девушка?
    —  Надежда.
    —  Наденька,  вы — восхитительная  инженю, —  жуя  яблоко,
пробормотал  Маляр. —  Приходите  ко  мне  в  мастерскую.   Я  вас нарисую.
    —  Не ходи, —  мрачно  предостерегла  Чугунову  красавица  Ирэн. —  Он  от  инженю  оставит  только  «ню».  А  если  ты  будешь  плохо  себя вести,  то  он  намалюет  тебя  с грудями на  спине  и  скажет,  что  он тебя так  видит.
    —  Дура, —  вяло разозлился Маляр  и снова  икнул.
    —  А ты просохни и проспись, шестёрка богемная, —  не осталась  в долгу цыганка.
    Что-что,  а русская женщина  умеет  на  равных  дискутировать  с мужчинами  в  культурных  вопросах.
     Занятые  перебранкой,  все  трое  не  заметили, как  подошел  Феликс.  Был  он  какой-то  скучный,  усталый,  измотанный.   От  него  заметно разило  вином.  По  всей  видимости, выяснение  отношений  потребовало от него  значительных  душевных  сил  и  спиртовых  инъекций. 
Феликс  пригласил  Чугунову  на  медленный  вальс,  но  она,  неожиданно для  себя,  отказалась.
    — Заметался,  соколик  наш, — желчно  заметила  подруга Вероники,  едва Феликс отошел. — Не знает: какое  из  двух  зол  выбрать.
    Кончиком  холеного  чёрного ногтя  она  примирительно  почесала  огненную макушку  Маляра,  всё  еще  грызшего  сочное  яблоко  подле  её  ног.
      Маляр плотоядно  хрюкнул  яблоком  и снова  убежал  на  кухню,  где мужики  сосредоточенно  допивали  остатки  водки.
    Потом цыганка  рассказала,  что грубый толстяк  —  бывший таксист.  А  кличка  у него  Бугор  из-за  полноты.  А полнота  —  из-за  нарушенного  обмена веществ.  А  нарушенный  обмен  веществ  —  из-за  лекарств.   А лекарства  —  из-за  того, что часто бывал жестоко бит.  И всё из-за неправильных цен на водку,  которой  торговал ночью.
    Оказалось,  что  среди  гостей,  есть  даже  хирург  Виталик.  И у него, как  у  каждого  хирурга,  есть  своё  кладбище.  Наверно,  поэтому, Виталик очень  любит  жизнь  и  черные  анекдоты.
     —  Однако, —  глубокомысленно  заметила  цыганка, ища  глазами  в темноте  сутулую  спину  Виталика, —  если  ложиться  под  скальпель хирурга,  то  пусть  уж  лучше  это  будет  весельчак  и  балагур,  чем угрюмый  коновал,  вроде  таксиста.  Даже  душу,  отлетающую  в  скорбный мир  теней,  Виталик  сопроводит  соответствующим  анекдотом.
     Вероника,  не  смотря  на  то, что  была  лучшей подругой  цыганки, была  охарактеризована,  как  конченая  дура,  потому  что  уже  пять  лет сохла  без  всякой  взаимности  и  перспективы  по  Феликсу.
     Когда  цыганка  начала  говорить  Чугуновой  про Феликса,  то
неожиданно  резко  притянула  её  к  себе  за  воротник  блузки,  так  что  у блузки  отлетела   верхняя  пуговица.  Почти  касаясь влажными, горячими губами  щеки, она  страстным  шепотом  поведала  Чугуновой,  о  том, что когда  Феликс  родился,  бабка  в  деревне  сказала  матери,  что  мальчик рожден  под  плохой  планетой  Сатурн,  и еще  Марсом,  а  потому  умрет  он  не  своей  смертью.  Его  убьет  женщина,  которая  будет  его  любить.
     Феликс  сначала  не  верил  в  бабкино  предсказанье, отмахивался  и смеялся, но  после  того,  как  его  невеста  бросилась  на  него  с  ножом  в приступе  ревности,  трусливо  сбежал  от  неё  и  теперь  боится  баб,  как чёрт  ладана.
     —  А  мне  сон  однажды  приснился, —  вдруг  вспомнила Чугунова. —  Будто  на  меня  летит  черная  машина,  а  я  стою  на  дороге  и  не  могу сдвинуться  с  места.  И  мне  тоже  бабка  в  деревне  сказала,  что  сон  тот  —  вещий.  И  мне  надо  бояться  черной  машины,  которая  может меня  сбить.  И  когда  на  меня  вылетела  черная   машина  Феликса,  я просто  бросила  руль.
     —  Поскольку,  в  нашей  жизни  ничего случайно  не  происходит,
наверно,  вы  должны  были  погибнуть  в  тот  день, —  задумчиво  изрекла цыганка. —  Всё сошлось,  кроме  одного  —  ты  его  не  любила.   Это  вас  и  спасло.
     —  Ага, —  мрачно  сказала  Чугунова.   Она вспомнила  своё недоумение,  когда  это  слово  померещилось  ей  в  машине. —  Но ты знаешь,  он  так  сильно  похож  на  мою  первую  любовь,  что когда  я  его увидела,  всего  в  крови,  у меня  чуть сердце  не  взорвалось.
    — О, расскажи   о  своей  первой  любви,  только  без  вранья, —
оживилась  и  мелко  завозилась  в  кресле  цыганка. —  Неужели  есть  еще дурочки,  готовые  любить  мужиков?  Американские  ученые  недавно пришли  к  выводу, что  любви  нет.  Есть  бытовая  химия.  Два-три  года. 
А потом  приходит  привычка.
   —   Есть  любовь.  А химии – нет, –  возразила  Чугунова.
   –   Химия есть, любви нет.
   —   Любовь  есть.
   —   Нет.
   —   Да.
   —  А…а,  хочешь,  я расскажу  тебе  про  свою любовь? –  вдруг  спросила  цыганка.
    Пока Чугунова  размышляла  над  этим  вопросом,  та  нервно закурила  очередную  сигарету.  Потом  поджала  стройные  в  черных  колготках  ноги, повозилась  в  кресле,  как  кошка  перед  сном, и  стала рассказывать о себе…
    Свой рассказ  она  начала  с  того, что сама  виновата.  Она  сама приписала  этому  человеку:  ум,  благородство  и талант.  На  самом  деле, он  был  унылой  посредственностью  и  ничтожеством.   Но  ей  было двадцать.  Она  могла  ошибаться.  Ему  было  вдвое  больше. Он  всегда был прав.  Он  был  писателем.  Он  ей  говорил, что  она  –  его  муза.  Она верила  и переписывала  долгими  вечерами  его  неряшливые  рукописи.  Она не  видела  в  этом  ничего  особенного.  Так  делали  многие  музы  для  своих  гениев.  Он  тоже  не  видел  в  этом  ничего  особенного.  Большую  часть  времени  он  ходил  по  разным  издательствам  и предлагал  им  свои  пухлые  романы.  Был  этаким  коммивояжером весьма  посредственной  литературы.  Остаток  дня  он  проводил  в литературном  погребке,  в  разговорах  под  рюмочку  со  своими  более или  менее  удачливыми  товарищами  по  перу.  Иногда  ему  звонили какие-то  развязные  девицы.  Иногда  он  надолго  пропадал.   Одни говорили,  что  он  в психушке.  Глотает  таблетки.  Другие  видели  его  с цыганами  и  медведем.   «Беги  от  него», –  говорили  знающие  люди.   Видимо,  они  знали  о  нем  больше,  чем  она.
    Остывший  пепел  сигареты  упал  девушке  на  платье.  Она небрежно стряхнула  его на  ковер  и  повторила, что  она  сама  виновата.   Втемяшилось  что-то,  намерещилось.  Муза  гения.  Петрарка и Лаура.
    На печальные  глаза  цыганки  набежала  ветхая  тень  прошлого. Она  горько  улыбнулась  и  продолжила  рассказ.
    Её  избранник  был  худой  и  нескладный,  как  суслик. Тот,  который всегда  ближе  всех  к  своей  норке.  Под  фланелевой, клетчатой
рубашкой,  которую  он  носил  круглый  год,  то  закатывая, то  опуская  рукава,  были  —  кожа   да  кости.  Он  много  курил  и  тонкие, нервные  пальцы его рук  всегда  были  болезненно холодны  и  белы, как  парафиновые свечи.  Когда-то  он  окончил  литинститут и думал,  что  одного этого достаточно,  чтобы  все издательства наперебой  умоляли  его отдать  им  свои  рукописи.  Но в издательствах сидели  не  писатели, а чиновники  от  литературы,  которые  упорно  не замечали  новоявленный  писательский  талант. А посему, возлюбленный  частенько заваливался  в  дом  в мрачнейшем  расположении  духа, и  проспиртованном состоянии  тела.  Еще  с  порога  он  жаловался, что  его роман  опять  забодали ханыги от литературы. Затем, все с тем же убитым выражением лица,  валился  на диван  в  брюках  и  ботинках, а  если  повезёт, то и  в  пальто.  Посыпал свою  взъерошенную  голову  раздерганной рукописью,  как пеплом,  и  засыпал, не  дождавшись  горячего крепкого  чая  с  бутербродом.  Пока  он  спал, болезненно  дергая  во сне ногами, она  собирала  с  пола  измятые, неряшливые страницы рукописи  и  на  кухне, под  оглушительный  свист чайника, правила  грамматику, синтаксис и  лексику романов.  Положа  руку на  сердце, она  понимала,  что  её  возлюбленный  был на  удивление безграмотен и бездарен. Но  кому такие  нюансы мешали  считать  себя  гением?
    Она его любила,  жалела  и  тоже считала, что его затирают лишь потому, что он  беден, скромен  и  никогда  не  сможет «дать на лапу» нужному литературному функционеру.
Когда  безденежье  и  неприятие очередного  «чумового»  опуса окончательно  одолевали  его, он  извлекал, из пропахшего табаком кармана, грубую,  в  две  нити  бечевку, распутывал  желтыми, прокуренными зубами  её  узлы  и  грозил  немедленно повеситься.
    Для  этой  отвратительной цели  он  облюбовал  себе  крюк  над диваном, на  котором  висела  большая  и  очень  ценная  картина.  Два  в  одном. Семейная реликвия  и  копилка  на  черный  день.
     Он  снимал картину с крюка.  Ногой  небрежно задвигал  её в угол.  И снова опрокидывался на диван,  разглядывая  крюк с наслаждением, замешанном на  омерзении к себе и жизни вообще.  Вся заминка заключалась лишь  в том, как завязать  веревку вокруг шеи крюка.  Морским  узлом  или  на  девчачий  бантик.
Потом страдальцу не хватало такой мелочи, как хозяйственное мыло.  Импортное туалетное  мыло  он  с  негодованием  отвергал, как  эрзац  капиталистического перепроизводства.  Он  плёлся  в ванную комнату, внимательно оглядывал  все пузырьки на полочке,  находил шампунь весьма приятной вещицей, долго  отмокал  в ванной в высоком  облаке пены,  выходил, завернутый  в полотенце, благоухающий и просветленный.  И  снова оккупировал диван, задрав нескладные ноги  на  его  выгнутую  спинку.
     На четвертом году  их совместной работы над многострадальными романами, рукописи  вдруг заметили, они попали в струю настроений и современных течений, царивших в обществе.  Его романы — один за другим,  стали  издаваться в рекордно короткие сроки.  По мотивам этих  романов, киношники сварганили слабенький, но востребованный «пиплом», сериал. 
И  её  возлюбленный в  одночасье  стал известным  и  богатым человеком.
     Откуда-то  из  небытия  на  свет божий, вдруг, объявилась уродливая  и  крикливая  бывшая  жена, а  с  ней —  дочка-старшеклассница. Пухлая, перекормленная сладким, прыщавая девица.
     Эти две женские особи  сложили  в  сумку на  колесиках его неряшливые пачки черновиков, зубную щетку и помазок, пару рубашек и  увели  свое  сокровище в дом,  из  которого  он  когда-то  малодушно  сбежал.
      А она  осталась одна  на  обочине  жизни.  В вакууме и безмолвии.  Её  словно выбросили  в  космос без скафандра.  И  она  заново  пыталась приспособиться  к  жизни. У подруг  были  семьи, работа.  А у неё – ничего.  Но самым плохим было то,  что  она  не  знала, что  ей делать  с  тем, что  когда-то  втемяшилось.  Оно болело.  Болело  от  нечаянной  пустоты  и  никчемности.
      Впрочем, ему  хватало  наглости  напоминать о себе.
Машинистки в  машбюро  отказывались брать  его  рукописи.  Только  она  разбирала  его  трудный  почерк.
     Деньги  сильно изменили  его.  Он  стал скуп, мелочен и зануден.  Наверно, он  всегда  был таким, просто  деньги  явились той лакмусовой бумажкой,  которая  ярко  и  однозначно  проявила  его  характер.  Он купил себе машину, большой  холодильник  и  антикварный итальянский столовый  фаянс  в  комиссионке.
      Цыганка  замолчала, зло воткнула  потухшую  сигарету в цветочный горшок.  И потребовала, чтобы  теперь Чугунова рассказала о  своей  любви.  Если  она  есть, по  ее  словам.
     Чугунова  подумала, что  она  не  сможет рассказать  о любви так, как цыганка.  Красочно  и  с  убийственной самоиронией.  Когда  и любовь, и  боль ушли, но  хочется,  чтобы  что-то  осталось.  Хотя бы боль.  Поэтому, Чугунова  глубоко  вздохнула, чтобы  погасить в  себе накатившую вдруг плаксивость голоса,  и  только  сказала:
     —  Он из другого города.  Я была там на соревнованиях.  Познакомились, стали встречаться.  А когда я уезжала, он подарил мне два букета бордовых гладиолусов.  Я тогда подумала, что это – плохая примета. А еще подумала, что люблю его, потому что мне было безумно трудно расставаться.
     —  Она подумала, – недобро хмыкнула цыганка.  — Вероника тоже подумала.  Трещит без умолку каждый день.  Люблю,  люблю.  Жить без  него не могу.  Дурочка.  Никогда  он  на  ней  не женится. Никогда. 
     Цыганка  снова погрузилась  в  свои мысли, вздыхая и грызя ногти,  и вдруг  снова обратилась  к Чугуновой.
      —  Рассказывай. Так что у тебя там в сухом  остатке?
      —  В остатке было так, –  охотно  отозвалась Чугунова.  Она удивилась, какие точные слова нашла цыганка  для  её  истории. Как она  сама  до  этого  не  додумалась?  Сухой  остаток. Именно так.
      –  В  общем, –   сказала Чугунова,  —  он  внезапно исчез, испарился. И нашел меня только  через два  года.  Именно в  тот день, когда  я  в  свадебном платье должна  была  ехать в  ЗАГС.
     —  С кем?
     —  С тренером своим. Петровичем. Я  тогда  спортом  занималась. Соревнования, сборы.  Я тренера  видела  чаще,  чем  семью.  Ну,  он  и уговорил  меня узакониться  с  ним, так  сказать.
     —  Ты его любила?
     —   Нет. Но я опять подумала,  что люблю  того человека, потому что сразу побежала  к нему. В белом платье, фате  как только услышала долгожданный  голос  в телефонной трубке.   Босиком  выбежала  на  улицу. Он  обалдел. Я же к нему в  таком  виде  через  весь  город  приехала. Потом посидели, поговорили.  Оказывается, в  день  последней  нашей встречи, он  разнял  на  улице  двух  дерущихся  пьяниц. И  один укусил его за  палец. До крови. Он  тогда  не  обратил на это внимания, но через два  дня  у  него  подскочила  температура до сорока.  В больнице  молодая  врачиха влюбилась в  него. Закрутилось у них  всё  там, в  сухом  остатке.
     —  А как же свадьба, гости? — спросила цыганка.
     —  Всё нормально.  Гости оторвались по полной  программе. Отметили сразу и свадьбу, и развод.  Выяснилось, что жених и невеста на подобных мероприятиях  всем  только  мешают.
      —  А  Петрович?
      —  Напился в дрова, бегал  по улицам и  бил всем морды, пока милиционеры его  не отловили  и  не запихнули в  кутузку.  Потом всё отделение рыдало, узнав, что  от  него сбежала  невеста прямо из-под  венца.  Милиционеры  торжественно  вернули  Петровича  домой  на служебном автомобиле, и  гуляли  с  ним до  утра.  Потом с шариками  на капоте вернулись  на  службу.  Петрович  вскоре  женился.  Не пропадать же  костюму, который  всего  пару  раз  надел. Через  полгода  развелся.  Сказал, пусть  уж  лучше пропадает костюм, чем  он. Теперь  раз  в  три  месяца  звонит. Предлагает выйти  за  него  замуж.
     —  А почему раз в  три  месяца?
     —  Не знаю. Наверно думает, что я за это время состарилась. У меня начался склероз, и я забыла, что  в прошлый  раз  ему  отказала.
     —  И ты так легко  сдалась? Не  стала  бороться  за  свою  любовь?
     —  Нет. От  него  уже  чужой  женщиной пахло. Чужими котлетами. И сам  он  был  уже  чужим.  Но все равно, то время, когда  мы  встречались, я считаю самым прекрасным.
     Чугунова подумала, надо ли  говорить  что-то  еще и повернулась к  цыганке.  Та смотрела на неё  с той же  улыбкой, что и Маляр некоторое время назад. Не поверила. Чугунова расстроилась, но продолжила:
     —  Я когда Феликса увидела, всё в душе  перевернулось, так он похож на мою первую любовь.  И я снова подумала, что влюбилась. И снова больница. Медсестры, врачихи.  Я  еле  утра  дождалась.  Думала, если  приду и  увижу  в палате медичку, убью.
     —  Я своего  тоже  хотела  убить, —  антрацитовые глаза цыганки опасно блеснули  и  тут  же погасли. —  А потом подумала, что лучше отомщу ему.  Раз забыл о моей любви, значит, всю жизнь будет помнить о  моей ненависти. Я  его прокляла.
     Уж, какую там порчу, сглаз или проклятья навлекла она  на своего неверного возлюбленного,  цыганка распространяться не стала, но только через несколько месяцев её  возлюбленный попал в тяжелую автомобильную аварию. Чудом  остался  жив, но единственным средством передвижения стала  для  него  инвалидная  коляска.
     —  Да ты чего, — в  страхе отпрянула  от  цыганки Чугунова, почувствовав, как холодное  облако  ненависти нависло  над  ней. —  Как  же можно  проклинать живого  человека?
     —  Это не месть, а  сатисфакция, — холодно  заметила та. — За бесцельно прожитые годы.
     —    Ты же  сама этого хотела.
     —    Хотела, но  не  этого. Он  меня  обманывал, а  я  была  честна с  ним.
     —    Честными  люди  бывают, только  когда  любят.
     —    Значит, любви  нет?  –  хищно  прищурилась  цыганка, припомнив Чугуновой недавний спор. –  И  я правильно  сделала, что  отомстила?
     —  Ты  шутишь, скажи, что  пошутила, — тихо прошептала Чугунова. —  Я не верю тебе.
     —  Не веришь?  Ну  и  зря. Я же ведьма, колдунья,  ворожея  в
седьмом поколении. Все женщины  нашего  рода  были колдуньями. Смотри  мне  в  глаза. Ну!
     Цыганка  большой  черной  птицей нависла  над  Чугуновой,
выжидательным, леденящим  взором  уставилась в  её лицо. Чугунова,  с  некоторой опаской, заглянула  ей  в расширенные зрачки, как  смотрит  в  телескоп любопытствующий  астроном на источник  жуткого  катаклизма  в  соседней галактике. Глаза цыганки были  глубоки, тревожны, в  них  недобрыми  клубами месилось коричнево-золотое  варево, чертовски  смахивающее на колдовское  зелье.
    Чугунова  похолодела, попыталась  отвести  глаза, словно  её
уличили  в чем-то  предосудительном, но  не  успела.  Нервно
пульсирующие  омуты  наэлектризованных зрачков  цыганки, вдруг, стиснули Чугунову,  как  каменные мельничные жернова, закрутили в  бешеной свистопляске по удушливому,  беспросветному, как кривой дымоход, тоннелю.  Сминая, дробя, измельчая  её  до  ничтожно-малых  величин.  И когда Чугуновой стало казаться, что  её  уже  нет,  она  —  пыль,  микрочастица, атом, зеро  космоса,  на неё, с  неистовой мощью обрушился обжигающий  столб  света…

    Чугунова  увидела  себя  в  центре  разноцветного, из  тонкого шелка, шатра, где  через  круглое  отверстие  в  куполе  был вбит  в землю, тот  самый  столб  света, в  котором  она  оказалась  сейчас замурована.
     Шатер, по всей видимости, принадлежал  цыганке. Она  с царственным видом  восседала  на парчовом  шахском  троне, держа в  одной руке — бокал  с чаем, в другой  —  веревку. Она была  облачена  в  богатые,  прозрачно-переливчатые одежды, воздушные и трепетные, как крылья стрекозы. Через  эту небесную ткань светилась молочная, нежная  кожа  царицы, забавно топорщились её  маленькие, белые  груди.  Казалось, и цыганка, и её одежда — всё излучает сладострастие и негу.
     По правую руку от неё в почтительном полупоклоне сгибался Маляр. Собственно, от  Маляра  в  привычном  понятии  осталась лишь  одна  кудрявая  голова. Туловище  его было в  форме большой карты  «шестерки бубей»  из  чистейшего хрусталя.  А  на месте, доказывающем принадлежность Маляра  к  мужской  особи, наискось, как  фиговый  листок,  был  приклеен  золотистый лейбл: «Богема»
      По левую руку  от  царицы горбился  в  инвалидной  коляске  с  ручным  приводом  —  худой,  желтый, как малаец, незнакомец. Но Чугунова  и без подсказки догадалась,  что  это -  тот самый неблагодарный возлюбленный  цыганки.
      Все трое  с интересом разглядывали Чугунову. Она была  почему-то голая  и грудь  её  почему-то была  на  спине.
      —  А она — ничего, — тоном знатока заметила цыганка. — Эй, урод.  Верни девушке грудь  на  место.
¬      —  Не верну, — капризно насупился  хрустальный  Маляр. —  У нее дурной  характер.
     —  Тяжелый, — возразила Чугунова, — но и у тебя  —  не  сахар.
     И подумала, что природа, как там ни  крути, а  дальновиднее разных там художников, определив  каждому  человеческому органу  —  только  ему присущее место.  На  её  животе тоже болталась жесткая картонная табличка  с её антропометрическими данными. Рост, вес, объем талии. Табличка  неприятно  царапала  и  холодила  кожу.
    Чугунова  переминалась босыми ногами  на теплом, устланном яркими коврами  полу, и думала, что ей, в  сущности, нечего стесняться, так  как  присутствующих мужчин  можно было  считать таковыми весьма условно.
      —  Ты думаешь, что  всегда  будешь молодой  и  красивой? — язвительно спросила томная царица.
      — Думаю, что нет, — пробормотала Чугунова,  пребывая  в оцепенении осенней мухи.
      —  Тогда давай скооперируемся, — неожиданно предложила царица. — Будем работать с клиентами на контрасте. Ты  — беленькая, я — черненькая. Мужики  будут  на  нас лететь,  как мухи на мёд.
     —  Не хочу, — насупилась голая  Чугунова.
     —  Что  я  говорил.  У неё дурной  характер, —  злорадно оскалился Маляр. —  В следующий  раз  я  её  с  одним  глазом нарисую.
     —  Тогда  я  выбью  и  тебе  один  глаз, — пообещала  принять адекватные меры  Чугунова.
     —  Отвяжитесь от  девчонки, — взмолился бывший возлюбленный цыганки. — Вам что, добровольцев  мало?
     —  Не твое дело,  Костяшкин, —  бесцеремонно оборвала  его цыганка. —  Инвалидной  коляске  слова  не  давали.  Помалкивай, когда  тебя  не  спрашивают. Чего  ты  хочешь?  Говори.
     Последние  слова  были  милостиво обращены к Чугуновой.
     —  Хочу любить и быть любимой, — хмурясь, и кусая солёные губы,  произнесла Чугунова.
     Маляр  гаденько хихикнул.  Многозначительно  постучал  согнутым  пальцем себе по лбу  и  по  груди.  Звук  получился  одинаковым, стеклянным.
     —  Ах, так! —  странным образом  обрадовалась цыганка и вожделенно  потерла  друг о  друга  миниатюрные, глянцевые ладони. —   Она  тоже  хотела  любить  и  быть любимой.  Ввезите, несчастную!
     От  повелительного  возгласа  цыганки, все  пришло  в движение. Резко  отлетел  легкий  цветастый полог  шатра, и  двое санитаров Бугор и Хирург резво и  весело, как  тележку  с кастрюлей  больничного  супа,  вкатили  медицинскую  каталку.  На санитарах были  ярко-зеленые  халаты,  по  которым,  как  по  лужайкам, разбежались желтые  цыплята.
     На узкой  и  жесткой  каталке лежала  прикрытая до  подбородка белой простыней, тихая, безучастная  ко  всему, Вероника. И Чугунова  невольно содрогнулась, увидев, что  вместо  туловища  и конечностей  –  у Вероники  был  почти  высохший  березовый ствол с  двумя  корявыми  веточками, на кончиках  которых, слабо зеленели  по  пять  крошечных листочков.
     —  Доктор, от  каких таких прегрешений случилось  подобное  с вашей пациенткой? — недобро потребовала  ясности диагноза  от Хирурга  царица  шатра.
     —  От любви-с, —  раболепно  склонил  блестящую  от  толстого слоя бриолина, голову Хирург.
     —  Он  —  козел.  Я его ненавижу, —  всхлипнула быстро отвердевающим лицом  Вероника.
     У Феликса, испуганно  выглядывающего из-за  спины Хирурга, прямо на глазах  начала  расти  козлиная  бородка, а  на  темечке, сквозь волосы,  начали  пробиваться острые, кривенькие рожки.
     Феликс бочком, как трусливый кобель Хан, подскочил  к Веронике и принялся жадно  обгладывать  её  ветки-руки.  Но, те немедленно вырастали заново. Более зеленые и цветущие.
     —  Съешь лучше  ноги у писателя, — посоветовала ему  всё  еще голая Чугунова. —  Может, вместо костяшек нормальные ноги отрастут.
     —  Не отрастут, — сухо  возразила  царица-цыганка.
     —  Почему?
     —  У  него  душа  черствая.  От  неё  и  ноги  сохнут.
     —  Неужели, он  так  и  останется на  всю  жизнь  инвалидом? — содрогнулась Чугунова.
     —  А мы тут  —  все инвалиды, —  равнодушно  пожала  белыми, как бумага, плечами  царица. —  Не веришь?  Смотри!
     С необычайной  легкостью, с  какой  распахивают створки пустой  кухонной  полки,  перед  незваными гостями, она  распахнула  свою  грудную  клетку.  Из  неё, как  из  щели  в  полу морга, сквозило  леденящей  душу  пустотой.
     —  И  ты  такой  же  станешь.
     —  Нет!
     —  Станешь, —  ласково  повторила  цыганка.
     —  Нет, нет, — отчаянно закричала Чугунова.
     —   Отстаньте от  девушки, —  потребовал  от  присутствующих Костяшкин и  сжал  большие, желтые  кулаки.
     —  Нет! Нет! Я не хочу! —  изнемогая  от  собственного крика и бессилия, упала  на ковры  и забилась в  истерике Чугунова.




4.

     Чугунову  били  по  щекам  и  трясли  за  плечи.
Она  с  усилием  отомкнула  свинцовые веки, непонимающе уставилась на  нависшее над  ней белое, иссеченное черными прядями  волос, лицо цыганки, на  золотой кулон,  качающийся перед  глазами, как маятник, туда-сюда.
Чугунова  хрипло  закашлялась, надсадно и  часто дыша.
     — Накурено здесь, хоть  топор  вешай. — цыганка заботливо
помахала, невесть откуда взявшейся ученической тетрадкой, над покрытым  мелкой  испариной лбом  Чугуновой.  Тут  же  суетился Маляр.  Он пытался расстегнуть пуговицы  на блузке
     —  Вали отсюда, ветеринар, —  бесцеремонно  оттеснила  его   от  лежащей  на  полу  Чугуновой, цыганка. —  Что  за  народ! Никакого  сочувствия.  Только  бы  девку  за  груди  щупать.
Она  помогла  Чугуновой подняться, заботливо  усадила  в кресло.
      —  Ну, ты  мать, здорова. Мы  втроем  не  могли  тебя  поднять. Ты  из  гранита,  что  ль?
     —  Из чугуна,  наверно, —  устало  и  смущенно  улыбнулась  Чугунова.
     —  Напугала  ты  меня,  мать, не  по-детски, —  призналась цыганка, дрожащими руками доставая из пачки очередную сигарету. —  Я  ж  медсестрой  в  больнице  работала.  Знаю, что умирающий человек  тяжелее  здорового.  А  ты  грохнулась на пол,  и  лежишь, холодная,  без  движения, тяжелая, ужас.
     —  Не помню, —  призналась Чугунова, — как  все  случилось.
     —  Пить меньше  надо, —  философски  заметила  цыганка. — Ну, как  ты  сейчас?
     —  Нормально. Вроде  даже  –  трезвая.
     Подошел  Бугор,  приятельски  похлопал  Чугунову  по  плечу.  Тяжело  присел и  коснулся  губами  её  колена.  Даже  через  тонкие колготки Чугунова  почувствовала, как  отвратительно  слюнявы его  пухлые  губы.
     —  Наденька, надЕнь-ка.
     —  Что?  Что  надеть? —  растерялась Чугунова.
     —  Не  парься, —  вмешалась цыганка. —  У  него в  лексиконе  слов  не  больше,  чем  в  дорожной  аптечке лекарств.  Вот  он  и пытается их  размножить  за  счет  ударения.
     —  Заткнись, трепачка, —  обозлился Бугор. —  Я  хочу пригласить эту  симпатичную девушку  на  танго.  Произнеся это, он  вцепился мертвой  хваткой  породистого  питбуля  в запястье  Чугуновой.
     —  Не  ходи,  Надька, —  цыганка  вцепилась в Чугунову  с другой стороны, благо  вторая  рука  её  оказалась  свободной. —  Он  сейчас  начнет  проверять  тебя  на  женскую  благочестивость.
     —  Это  как? —  опешила  Чугунова,  настойчиво раздираемая в разные  стороны.
     —  Сейчас  узнаешь.
     Пальцы  цыганки  предательски  разомкнулись.
Радостный  Бугор,  расталкивая  танцующих, потащил  Чугунову  в середину танцпола, сделал  несколько  неуклюжих  па, и  вдруг, точно  споткнувшись, стал  валиться  на  неё  всем  грузным  телом.  В полной  растерянности  и  смятении Чугунова  подняла  голову.  Красные, свинячьи  глазки  Бугра  были  осмыслены  и беспощадны.
     С  Чугуновой  мгновенно  слетели  и  хмель,  и  тяжелая,  липучая дремотность.  Она  сжалась, как пружина, еще  немного  прогнулась телом, в  том  направлении, что  клонил  её  Бугор,  хладнокровно выжидая  тот  момент, когда  центр тяжести его тела  покинет площадь опоры,  а  затем, резким  движением  корпуса  перекинула тушу  таксиста  через  бедро.
     В  воздухе  бестолково  мелькнули  его короткие  ноги, послышался грохот  упавшего  грузного  тела  и  чуть  позже  —  двойной, мягкий  стук  домашних  шлепанцев  о  стену. Таксиста  мгновенно окружили  любопытные  гости,  точно  он  попал  в  дорожную аварию. На  шум  прибежал  и  встревоженный  Феликс.
     —  Здорово, —  коротко  заметил  он  и  брезгливо  стряхнул  с дивана  свои  старые  шлепанцы.
     Бугор  безмолвствовал,  распластавшись на  ковре,  словно медвежья  шкура, выкрашенная  по  прихоти  хозяина  в  цвет старой  джинсы.
Теперь Чугунова  опустилась  рядом  с  ним  на  одно  колено.
     —  Ради  бога,  простите  меня, —  она  ломала  пальцы  рук  и
молитвенно прикладывала  их  к  груди. —  Честное  слово,  я  не хотела.  Просто  у  меня  инстинкт срабатывает, когда  меня пытаются  положить  на  лопатки.  Я  ведь  мастер  спорта  по дзюдо.
     —  И дзю-после, —  поддакнул, не  преминувший  оказаться рядом,  Маляр.
     —  Предупреждать  надо, —  простонал  Бугор,  пытаясь подняться  с  пола.  Его  заботливо  подняли  двое  мужчин  и  посадили  на  диван.  Хирург  Виталий  со  знанием дела  ощупал его  руки  и  ноги.
     —  Здесь  болит?..  А  здесь?
     —  От  винта, мужики…
    Это  цыганка  настойчиво  прокладывала  себе  дорогу  локтями,
пробиваясь  к  Чугуновой.  Глаза  её  лихорадочно  блестели  от возбуждения,  как  перезрелые  маслины.
     Она  потащила  размякшую,  безвольную  Чугунову  на  кухню.
«Стаканчик  хлопнешь?  Нет?  Ну  и  фиг  с  ним»
 Цыганка  мотала  Чугунову  по  квартире, как  поводырь  слепца, без умолку  посыпая  их  путь  словами:
     —  Надька!  Ты  ж  настоящий  клад.  Да  тебе  цены  нет.  А  ты болевые  приёмы знаешь?
    —  Знаю.  Но  редко  их  применяю.
    —  А  часто  и  не  надо.  Зачем  часто?  Некоторые  козлы  и слова  понимают. Из  тебя,  знаешь,  какой  телохранитель получится?  Во!  С виду  —  милая,  хрупкая  девушка,  как куклёнок, а  как  кинет  кого  через  плечо — мало  не  покажется. Уж моих  клиентов  ты  бы  вышвыривала за  дверь, как  котят.  Ну,  надо же!  Мастер  спорта  по  дзюдо!  Офигеть!  Надо Веронике сказать.
    Цыганка  опять  потащила Чугунову,  как  только  что купленную игрушку,  по  всем  углам  и  закоулкам  просторной  квартиры Феликса.
     Вероника  нашлась в  ванной.  Она  сидела,  нахохленная  как
курица, на  узком  бортике  эмалированной ванны, выдавливала  из тюбика  зубную  пасту  себе  на  палец  и  плакала. Струя  воды била  в  белое  дно  фаянсовой  раковины, и  капли  вылетали  из неё, как  резиновые  бусины.
     —  Козёл.  Я  его  ненавижу, —  простонала  Вероника, размазывая пасту по  лицу.
    —  А  ты  это  только  сейчас  поняла? —  усомнилась  подруга  и принялась  отмывать  её  лицо  холодной  водой.  Вероника  не сопротивлялась  и  лишь  слабо  всхлипывала.
     —  А  Надька, оказывается, крутая  девчонка.  Мастер  спорта  по дзюдо.  Представляешь, Бугра  только  что  кинула  через  плечо, как  мешок с  ядохимикатами.
     Чугунова  смущенно  отвернулась  к  двери.  Пора  бы  уж забыть, а цыганка  носится  с  этим  инцидентом, как  с  писаной торбой.  Но, кажется, Вероника  была  абсолютно  невменяема  и совершенно безучастна  к  щенячьим  восторгам  подруги.  Она лишь  пожаловалась:
     —  Девчонки. Простите  меня.  Я  пьяная,  как  сторож  на кладбище. Что  за  гадость  намешивает этот  козёл?  Пять  лет  пью.  И  все  пять лет  мне  хреново.
     —  Пей  виноградный  сок,  если  хочешь, чтобы  тебе  было хорошо, —  посоветовала  ей подруга  и  стала  вытирать  красное, конопатое  лицо  Вероники  ручным  полотенцем. —  Ты  домой-то думаешь  идти?  Мокрая, как  утка.  А  на  улице  снег.
     —  Нет, —  хмуро  боднула  мокрыми  волосами  Вероника. — Этот  козел  так  просто  от  меня  не  отделается.
     И  прямо  в  одежде  залезла  в  чугунную  ванну.  Вода  из  душа сладострастно  струилась  по  её  тонкому телу,  вытачивая, как резцом, худые  плечи, маленькую, неразвитую грудь,  никогда  не рожавшей  женщины.
     Чугунова  и  цыганка  смотрели  на  неё  с  горечью, замешанной на  панике.  Так  смотрят  родители  на  умалишенное  чадо, взявшее в  руки  спичечный коробок  и  бумагу.
    Но Веронике не  было до  них никакого дела.  Она  стояла  под струёй  с  закрытыми  глазами  и  что-то  тихо пела. Потом  привычным жестом нащупала  на  полке  мыло.  Медленными  круговыми движениями  принялась  мылить белую  блузку.
    Чугунова  даже  не  помнила, как  оказалась за  дверью.  В квартире  был  мягкий  полумрак.  Гости  разошлись. Только Маляр,  втиснутый  в  черный  полушубок,  сидел  на  корточках  в углу  прихожей.  Похоже,  он  спал.  Или  притворялся.  Шер и Хан, усевшись  у  него  в  ногах, не  сводили  с  него подозрительных глаз.
     —  Всё, —  вздохнула  цыганка  над  ухом  Чугуновой. —  У Вероники  чердак  снесло  капитально.  Что  он  в  свой  самовар подмешивает? Пять  лет  она  пьет, и  пять  лет  неделю  блюёт.  Но такой – я  её  вижу  впервые. Ты  уж  прости, но я  не  могу  её бросить  в  таком  состоянии.  Она  —  моя  лучшая  подруга.  Не обижайся, но  ты  еще  молодая,  ты  еще  найдешь  своею  любовь.  Ну и сама  понимаешь. Случайная ты,  посторонняя.  Вероника  по Феликсу пять  лет сохнет. Прости.
    И  она  быстро скрылась за  дверью  ванной  комнаты.
На  глаза Чугуновой  навернулись  слезы.  Она  с  досадой  смахнула  их  и  поплелась  на кухню,  чтобы  найти  ту  самую  бутыль  с  двумя  ручками,  с  той гадостью, от  которой  Веронике  всегда  плохо.  По  дороге  она вспомнила  свою  любимую  детскую прибаутку: «Пить, так  пить, сказал  котёнок, когда  несли  его  топить».  Криво улыбнулась. «Напьюсь  и  залезу в  ванну,  к Веронике»
    Чугунова  сосредоточенно пила настойку, сидя  на  кухне  на    подоконнике, где  не  так  давно  курила  цыганка.  В  квартире было пусто и  непривычно тихо.  Рядом  с  Чугуновой  стоял  магнитофон. Он  еще  работал.  Чугунова  слышала  хриплый  мужской голос,  но  не  понимала  слов.  Мысли  её  были  далеко  внутри  себя.
    Феликс, опустив голову,  размеренно курсировал  между комнатой  и  кухней, стаскивая всю  грязную  посуду  со  стола  в  раковину. Посуды  было  много,  она  дыбилась  в  раковине, как торосы  в  Антарктиде.
Наконец, Феликс облачился  в  клеёнчатый фартук  и  стал  мыть
посуду.  Пару  раз  он  покосился  в  сторону Чугуновой, но по  её лицу понял, что  ей  лучше  тарелки  в  руки  не  давать.  И продолжал  их  мыть сам, монотонными  движениями  робота, аккуратно выкладывая  горкой  на  чистое  полотенце.
     —  Ну  и  что  это  был  за  концерт? —  не  выдержала, наконец, Чугунова. —  Цирк  уехал,  клоуны  остались?
     Она  не  узнала  свой  голос.  Она  вообще  себя  не  узнавала. Смертельная тоска  выдавливала  из  неё  чужой  голос,  смотрела на  Феликса  чужими  глазами.
     —  Я  их  не  приглашал, —  холеные  руки  Феликса  застыли, не донеся чистую  тарелку до  полотенца. —  Они  сами  пришли.
     —  Ага, такие  самостоятельные девочки  тридцати  лет  отроду. Уже  без  мамы  ходят.
     —  Ну… это  мои  старые  друзья, —  Феликс  говорил  медленно, тщательно  выкапывая  каждое  слово  из  себя, как  сапер мины из  земли. —  Тебя  не  было,  ну  я  их  и  пустил.
     —  А  старый  друг  —  лучше  новых  двух,  и  уж  тем  более  – одного, –  согласилась Чугунова. —  Да  и  вообще.  У  нас  ведь шапочное  знакомство. ДТП.  Дорожно-транспортное  приключение.  И  не  друг  я  тебе, а  потерпевшая.  Машину  мою разбил.  Хрен  с  ней.  Я  потерплю.  Но душу  зачем  разбивать?  Это  ж  не  железка.  Её  не запаяешь, не отрихтуешь,  чтоб  снова бегала, как  новенькая.
     —  Это  —  недоразумение. Я  тебе  все  объясню.
     —  Недоразумение  —  это  я.  И  мне  пора  домой, –  холодно возразила Чугунова.
     —  Останься. Если  ты  уйдешь, я  пойму, что  ты  меня  не любишь.
     —  Ляжем  спать  вчетвером?  Маленькой  восточной  семьей?
     —  Честное  слово,  я  их  не  приглашал, —  Феликс  неожиданно размахнулся, в  сердцах шарахнул  тарелкой об  пол.
     Мелкие  осколки  разлетелись  по  кухне, как  голодные  осы. Один  осколок  ужалил Чугунову  в  ногу. Кровь  закапала на  пол темными  маслянистыми  кляксами.
     —  Не  двигайся, —  приказал Феликс. —  Сейчас принесу бинт.
     —  Я  свидетель.  А  что  случилось? —  раздался  весёлый  голос цыганки.  В  дверях  кухни  появились  две  закадычные  подруги.
Бледная  Вероника  в  домашнем халате  Феликса  и  Ирэн,  мокрая, как мышь,  в  своем  траурном  одеянии.
     —  Дурак, —  остановила  она  Феликса. —  Сначала  надо стекляшку из  ноги  вынуть.
¬     Вскоре  Чугунова,  такая  же  безучастная  ко  всему,  как  и Вероника, была  смазана зеленкой  и  перебинтована.  Цыганка  помогла  ей  надеть  сапог.
     —  Не  обижайся, Надюх, —  шепнула  она  украдкой  и сочувственно пожала  ей  руку. —  Ты  мне  понравилась, но  эта дура  —  моя  подруга.  И  она  сохнет  по  этому  козлу.  Желаю тебе  счастья.
     —  Спасибо.  И  тебе…
    Чугунова  растроганно  поцеловала  цыганку  в  холодную мраморную  щеку.  Феликсу, поившему крепким  чаем, сидящую  на полу Веронику, прощально  махнула  рукой.
     В  дверях  она  нашла  в  себе  силы  обернуться  и  сказать:
      —  Пока.
      Ей  никто  не  ответил.  Трое людей  стояли  шеренгой и  ждали, когда  она  уйдет.  Свалит, исчезнет, испарится, наконец.
С кухни тихо донеслось: «И почетный караул для приличия вздохнул.  Но я чую взглядов серию на сонную мою артерию…»*

     Чугунова  снова  стояла  под  фонарем. И  ветер бросал  в  её горячее  лицо, острые, как  металлическая  стружка,  снежинки.
     «Зато  останется тот,  кто любит», —  всплыли  в  мозгу  слова Феликса.  Или  он  их  не  говорил?  А  говорил  их  кто-то другой  в том  кино,  которое  она  уже  видела.
     «Странно, —  с каким-то  отстраненным неудовольствием, подумала Чугунова. —  Всё  уже  было.  А  все  равно  больно. Странно…»
     Она  тяжело  подняла  голову.  В  окнах  второго  этажа, сквозь плотные  шторы  мягко сочился  золотой  свет. Трое  в  квартире еще  не  спали. Домывали  посуду,  собирали  веником с пола  осколки.
     «Не  всякий, кто  остается, любит  сильнее того,  кто уходит, — прошептала Чугунова,  словно  Феликс  был  рядом. —  Просто, кому-то  надо  уйти…»             
    Чугунова  закусила  губу.  Нет, она  не  заплачет, нет!
Чугунова  быстро  скатала из  тяжелого мокрого  снега  липкий комок  и  швырнула  им  в  фонарь.  Потом  еще  один,  и  еще… Запоздалый  пьяный  прохожий  испуганно шарахнулся  от  неё.
    За  спиной послышались тяжелые, бухающие, ломающие  лёд, шаги. Чугунова  с  тревогой  оглянулась.  Если  это  Феликс, то  она даже  не  знает, что  сказать ему.  Но  её  настигал  незнакомый молодой  человек  с  большой  спортивной  сумкой  через  плечо. Он  неуклюже  бежал, чтобы  успеть проскочить  на  зеленый  свет светофора.
    Неожиданно для  себя, Чугунова  издала  низкий, гортанный звук, похожий  на  воинственный клич  вождя  африканского племени, и  тоже  побежала через  перекресток, давя  бурую, жидкую  кашицу  под  ногами, как  будто  другого  зеленого сигнала  светофора  не  будет  еще  лет  сто.
    И  такую, как  в  детстве, забытую легкость  во  всем  теле почувствовала  она  в  эту  минуту, словно  камень свалился  с  её спины. Навстречу  ей,  из-за  поворота,  подрагивая  жесткими стрелами  усов,  гудящий, как  майский жук,  уже  полз  по проспекту широкогрудый  усталый  троллейбус.
    «Хорошо, что  он привязан  железками к проводам, — неожиданно подумала Чугунова, —  и  никогда  не  выскочит  на  встречную полосу»







• «Сон я вижу»  (песня)   -   В.Высоцкий
 


Рецензии