В те далёкие времена...

               
               
                Моим родителям, друзьям детства,
                и всем советским детям посвящаю



От автора

Чудная, всё-таки, штука – память.

Если режиссёром нашей жизни считать судьбу, то она – её преданный оператор. Каждый миг прожитый, порой даже совсем уж проходной, не замеченный сознанием, не отмеченный душой, фиксирует память на свою плёнку. С самого утра и до того момента, когда сознание, устав от многочасового бдения, попросит ночного отдыха, стрекочет её камера. Без пауз и перезарядок, не зная усталости и лени, скрупулёзно и широко, чтобы ни одна деталь не осталась за кадром.

Нет для неё ничего незначительного, пустого. Любой эпизод важен, в жизни всё пригодиться может: когда – просто душу порадовать, а когда – и жизнь спасти.

А по ночам, когда разум отдыхает, рассматривает она всё, снятое за день, и не спеша раскладывает эти кадры в своём бесконечном архиве.
Именно не спеша: память мудра, а потому и не тороплива.
Она гораздо мудрее рассудка, который столько раз за жизнь, поддавшись гневу или обиде, требовал от неё забыть то, вычеркнуть это. Память лишь понимающе кивала и делала своё дело дальше, точно зная, что спустя несколько дней, а может и десятилетий, когда разум, наконец, созреет до самого смысла слова «сентиментальность», поблагодарит её за это.

Память раскладывает свой отснятый материал в порядке, понятном только ей: там – стоп-кадрами, а здесь – целыми отрывками, съёмку пятилетней давности – поближе, а вчерашний материал – подальше.

Одни, особо памятные, откладывает недалеко, чтобы в нужный момент, когда сердце вдруг попросит, не ходить долго, не искать по полкам, а привычно нажать на неведомую кнопку и, словно бальзам, плеснуть, прокрутить перед ним, затосковавшим, желанные эпизоды.

Другие, по известной только ей причине, бракует, вырезает и откладывает в самых дальних стеллажах: вряд ли пригодятся. Нет в них ничего такого, что тронуло бы сердце – ведь оно самый важный и дорогой клиент для памяти.
Но есть фрагменты и для совести, чтобы не забывала она свои некоторые не очень достойные сделки, не повторяла их.

Третьи ложатся не далеко и не близко: кто знает, вдруг понадобятся.
Вроде и не важные в них детали, не броские, совсем не эпохальные. Но то ли план хорош, то ли ракурс. А то ли – что-то такое неведомое, трогательное и цепляющее за нерв. Значение которого будет возможно понять только через годы и испытания. Может, мелькает там, на заднем плане, лист с дивными резными краями. Или плывёт по небу, незаметно превращаясь в фигуру ангела, белое облако. А может быть – снежинка, не тающая на замёрзшей варежке. Или проявляющиеся в последних дождевых каплях первые, почти незримые и ещё прозрачные краски радуги. А может там запах пиона, которым наполняются первые секунды майского утра. Да-да, именно запах: плёнка у памяти особая, в ней остаются не только образы и звуки.

Лежат они на своих полочках в ожидании своего часа, и каждый прожитый год всё больше и больше засыпает их облетевшим яблоневым цветом, царапает песочным ветром, заливает осенними ливнями, заносит голубой метелью. И все двенадцать годовых лун, двигаясь к своей последней четверти сквозь звёздный наждак, сыплют на них свою холодную лунную пыль.

И, может статься, что так и не придёт их черед побаловать взрослеющую душу приятным повтором детских волнений, а стареющее, уже спотыкающееся сердце ёкнуть от возможности опять прыгнуть в омут юношеских мечтаний.

Но однажды они обязательно будут востребованы, обязательно.
Этот миг непременно наступит.
Пусть даже это будет тот самый миг, когда время потеряет своё сакральное значение и он растянется на тысячелетия. В аккурат перед тем, когда у сердца больше не хватит сил стучать, а глаза закроются навсегда.

Вот тогда все эти отрывки, стоп-кадры, размытые образы и чёткие лица, большие панорамы и крупные планы, фоновые шумы и отчётливые голоса – всё это нескончаемой вереницей, пренебрегая хронологией и порядком, пронесётся перед твоими глазами, чтобы затем улететь в вечность.

И память по-хозяйски проследит, чтобы ни один эпизод не остался забытым на полке. А потом в последний раз посмотрит на свой опустевший архив, навсегда погасит в нём свет и, сменив свою суть, разделится на многие части, чтобы перейти к твоим друзьям, родным и всем тем, в которых ты, появившись однажды на пути, оставил свой след.
Память сделает это, чтобы исполнить свой долг до конца.
Чтобы хотя бы иногда напоминать жизни о том, что и ты у неё был...

Но есть у памяти и особые, закодированные моменты.
Она закрывает их в потайных ящичках, замок в которых подобен сложному механизму древних тайников. А закрыв, сразу же бросает ключ в глубокую реку времени.
И никаких тебе дубликатов.
Но всё же оставляет шанс. Она кодирует замок памятными метками, которые были присущи именно тому, давно прожитому моменту. Их много, очень много: звуки, запахи, голоса... Но только сочетание некоторых из них и может стать тем потерянным ключом.

Замок никогда не откроется, если ты просто поддашься праздной блажи что-то вспомнить. Тогда ты будешь примитивно взламывать сложный код,искать варианты совместимых факторов. Но это пустое: как бы ты ни старался, в лучшем случае добьёшься какой-нибудь нечёткой смутной картинки, больше похожей на негатив. К тому же сильно повреждённый помехами фантазии.

Потому что одно из условий получения доступа к шифру – внезапность,нечаянность, случайность. А это никак не зависит от твоего настроя, времени суток и состояния души.

Ты можешь делать любую работу, общаться по телефону, смотреть телевизор, ехать в машине, идти по улице, дремать, допивать утренний кофе или доедать свой ужин – неважно.
Но вдруг твоё сердце заспешит, заволнуется от предчувствия чего-то важного. Мир вокруг будто замрёт, понимающе отойдёт на второй план.
Вот это и будет тот самый знак совпадения: доступ к прожитому разрешён.

И тогда память откроет ящичек и выпустит из него невесомое облачко давнишних событий или переживаний. И оно, вопреки всем наукам, серьёзным и основательным, давно расставившим приоритеты в вопросе бытия, унесёт тебя в те самые далёкие времена.
А память уж постарается восстановить поцарапанные песком, размытые дождями, протёртые тяжестью десятилетий кадры.
И, как сможет, настроит чёткость образов и яркость красок...




Пролог

Один из таких ящичков память открыла в ночь на моё пятидесятилетие.
 
В тот год август в нашем уральском городке жарил так, словно хотел превзойти тропики.
Листья на тополях, что возле дома, ещё зелёными и совсем не готовыми к последнему полёту, мучительно скручивались, точно закрывались от беспощадного пекла, а трава на газоне до срока седела и беспомощно застывала, как под взглядом медузы Горгоны. Расплавляя асфальт, август победно бежал по улицам, лишая их привычного птичьего гомона, загоняя бедных птах под крыши, где ещё хоронилась тень.
 
Он так накалял кирпичные стены пятиэтажек, что даже ночь не могла охладить их: если с первыми лучами выйти на балкон и прикоснуться к камню, то почувствуешь, как он торопливо слизывает с пальцев, омытых в холодной воде прохладу, отдавая им своё, ставшее бесконечным тепло. Совсем как уставшая под утро печка в бабушкиной мазанке. 
В ночь на юбилей я долго не мог уснуть, но не по этой причине.
Я люблю лето. А когда любишь, то можно и простить некоторые излишества и проказы.

Тем более что оно не вечно.
Ведь как бы ни ускорялась жизнь, а всё ж распределить равномерно эту скорость по сезонам и она не в силах: лето всё равно пролетит быстрее. А значит, надо успеть насладиться этим коротким отрезком такого же короткого года, когда можно не насиловать своё тело теплыми свитерами и тяжёлыми полушубками, не прятать руки в вязаные перчатки, не заковывать ноги, и без того скованные двумя парами носков – простыми и шерстяными, – в душном меховом заточении зимних полусапожек.
А ведь тело, как и душа, тоже мечтает о лёгкости и полёте. 
И как раз летом оно, едва прикрытое свободным, почти невесомым одеянием, наиболее близко к своей мечте.
Разве же эта привилегия не стоит того, чтобы потерпеть, а лучше – просто понять озорство и бесшабашность твоего лета?
 
Ворочался я потому, что всё думал, думал, переживал.
Вовсе не о возрасте, нет. Я уже говорил, что жизнь с годами ускоряет свой бег: все, кто перешагнул тридцатилетний барьер, меня сразу поймут.
Нет, она не сакральная эта веха: у кого-то ускорение начинается чуть раньше, у кого – позже. Но именно где-то на этом отрезке ты начинаешь осознавать, что дни рождения вдруг стали повторяться так быстро, будто не год прошёл, а какая-то неделя. Ты не успел ещё принять, что тебе тридцать, пожить с этой цифрой, смотришь – а уже тридцать три, а через пару месяцев – тридцать восемь.
И постепенно привыкаешь к тому, что, увы, не молодеешь.

И, главное, что, вроде как, и не поменялось ничего: вкусы, предпочтения, ощущения всё те же. Ну, разве что изжога стала чаще беспокоить.
Да и внешне будто всё как и прежде: ты же себя каждый день в зеркале видишь, когда бреешься или расчёсываешься.
 
Но это всего лишь фокус, который нам показывает жизнь.
Суть его вот в чём: разница в своей внешности, которую наблюдаешь каждый день, совершенно незаметна. Смотришь на своё отражение – да, вот такой ты уже сто лет. И эта редеющая макушка, и морщинка на переносице, и пятнышко на виске... Кстати, если хорошенько порыться на полочках памяти, то можно найти эпизоды, когда ты то же самое говорил о себе и в семь лет, и в шестнадцать, и в двадцать девять: жизнь – она такая затейница.

А разоблачает этот нехитрый фокус – причем на раз, в пух и прах – твой семейный альбом. Откроешь его, полистаешь и диву даёшься – оказывается, пять лет назад и волос погуще был, и тело стройнее, да и лицо глаже...

Вот так дни рождения с годами становятся привычными, как будни,
теряют ту изюминку, которая была в них в детстве. Ведь была же? А иначе зачем бы мы так ждали этого дня? Зачем так торопили его? Значит, была. Но куда же она делась, на каком отрезке жизни? Уже и не вспомнить. А без неё теперь этот день воспринимается как лишние, совершенно не нужные тебе хлопоты.

Вот о хлопотах я в ту ночь и думал. Как достойно гостей встретить,
разместить, чтоб в ресторане с меню накладок не было, чтоб автобус заказанный не опоздал, спиртного хватило, музыка соответствовала настроению, чтоб тамада вечер складно провела, без банальностей.
Чтоб, наконец, все остались довольны...

Воздух в спальне, как и за раскрытым настежь окном, не шевелился, зажатый в тесных объятиях жары. Подушка всё больше влажнела, а простынь, которая летом приходит на смену одеялу, валялась скомканным и ненужным валиком где-то в ногах. Мой вяло засыхающий организм настойчиво напоминал про начатую бутылку лимонада в холодильнике.
Осторожно, чтобы не разбудить жену, и медленно, чтобы не баловать организм быстрым реагированием на его прихоти, я встал и на носочках прошёл в кухню.
 
Здесь тоже было раскрыто окно, через которое заходил свет стоящего прямо напротив фонаря. Свет был ярок, но пробиваясь сквозь ночь, быстро терял свою силу. И когда всё-таки добирался до подоконника, его хватало лишь на то, чтобы разбавить абсолют мрака до полумрака.
Поэтому кухня устойчиво пребывала в чёрно-белом цвете, как и положено в это время суток.
 
Свет из раскрытого холодильника ненадолго вернул цвет кафелю и занавеске.
Почувствовав холодный пластик бутылки в руке, мой измождённый жарой организм совсем потерял волю и притворился окончательно пересохшим. 
Я специально потомил его ещё несколько секунд: лимонад надо пить так, чтобы восторг от утоления жажды стал совершенным. Вот когда почувствуешь, что нетерпение заполнило тебя до самой последней клеточки, только тогда надо медленно открутить крышку и, подождав ещё пару секунд, сделать несколько долгих, даже жадных глотков, прямо из горлышка. Только так и не иначе можно прочувствовать всю прелесть и живительность этого божественного нектара.

Люблю лимонад. Он так и остался любимым напитком, каким был в детстве. Я тогда часто слышал от взрослых, что с возрастом, мол, любовь к сладкому проходит. Даже, помнится, переживал: как же так? Что это за жизнь, если в ней нет места лимонаду? Как, вообще, можно жить без мороженого или шоколада «Алёнка»? Или и без того нечастых в твоей жизни конфет с таким волшебным вкусом и загадочным названием «Кара-Кум»?
 
Зря переживал.
Вот, полвека отсчитал, а любовь к тем детским радостям не завяла.
Как там ныне принято говорить у молодёжи? «Лимонад – форева»? А раньше, между прочим, говорили – до гроба...

Хотя, если честно, нынешняя газировка уже не та. Она какая-то серьёзная, предсказуемая. Исчезли из её палитры невесомые вкусовые нюансы, которые придавали естественность, даже, если хотите – некоторое озорство.
Что поделать – иные времена, иные технологии.
А может и правда – возраст...

Когда щекотание в горле и в носу от газовых пузырьков прекращается, надо обязательно насладиться сладким послевкусием. Повторяю – обязательно. Это жизненно необходимое условие для достижения гармонии.
А иначе и незачем пить лимонад, достаточно обычной воды из-под крана.
Поэтому я не поспешил обратно в спальню, а, смакуя привкус цитруса на повлажневшем языке, подошёл к окну.

Ночь висела над городом сплошным фиолетовым навесом, не давая шанса небесной прохладе протиснуться в город сквозь мелкие дырочки звезд. Дом напротив мертвецки спал, затушив все свои бесчисленные окна, над фонарём толпились мотыльки, выплясывая свой последний танец.
Я замер, моментально забыв про все свои переживания и хлопоты.
И пейзаж за окном тоже застыл, будто стал картинкой в большой открытой книге. Моё сердце вдруг засуетилось, заволновалось.
И в то же самое время за раскрытым окном почувствовалось какое-то движение: как вырвался из тесных объятий жары маленький, совсем слабый ветерок и побежал по листве – вверх, вверх, к самой макушке. Послышался нарастающий облегчённый шорох листвы, а где-то за соседним домом дважды прокуковала кукушка.
Мне бы удивиться – откуда она взялась? Сто лет уже не слышал её незатейливой унылой песни!
А я не удивился. Я почему-то уже знал, что она прокукует.
Она должна была прокуковать.
Потому что всё совпало. И послевкусие лимонада, и шорох листвы, и кружение мотыльков...
 
Тогда, сорок лет назад, всё так и было.
Не хватало только дымка от сигареты, которую в ту ночь курил дядя Серёжа с третьего этажа. Я отчётливо помню этот запах: он невидимой лёгкой струйкой разрезал плотный запёкшийся дух ночного неба, напоминая, что в твой мирок детских фантазий иногда нечаянно заходят взрослые.
Но и без этого нюанса ящичек уже открылся: память умеет делать поблажки. Ведь дядя Серёжа давно, очень давно умер, в его квартире живут другие люди, а они не сидят по ночам у открытого окна, задумчиво держа в пальцах ароматную сигарету. Они не смотрят на ночь, они рано ложатся спать.
 
Сердце, словно оторвавшийся лифт, ухнуло вниз, по коже вестниками приближающегося очень важного события пронеслись мурашки.
Картинка перед глазами дрогнула и начала меняться, будто кто перелистывал назад страницы этой открытой книги.
А когда листание прекратилось, дома напротив уже не было – только уходящий в темноту и там сливающийся со звёздами пустырь.
И фонарь, хоть и стоял на том же месте, был совсем другим, с деревянным столбом и качающейся лампой. Но неистовый танец мотыльков над ним был прежним, как не заметил переноса во времени.
А ещё показалось, что небо немного дальше, легче и звёзднее.
Я смотрел на эту картинку из того же окна. Только оно было намного выше.
Потому что я стал меньше.
Потому что я смотрел из того же окна, но из тех далёких времён...

1
Ночью в окно тоже интересно смотреть.
Вы думаете, что ничего не видно? Только звёзды и фонарь?
Тогда вас не возьмут в разведчики. Потому что вы не заметили большой жёлтый круг, который нарисовал этот фонарь. И листочек с тополя, который лежит почти с самого края этого круга. Не выдержал жары, сорвался.
А ещё над лампой кружатся мотыльки.
 
Ну, да, красок, конечно, меньше, не как днём. Но зато таинственности больше. Потому что тихо, все спят, и ты словно один во всём городе.
А, нет, не один: немного пахнет дымком сигареты.
Значит, дядь Серёжа с третьего этажа тоже не спит.
Ему-то чего не спится, не пойму? Мне-то понятно, чего. Уснёшь тут, когда в голове мыслей больше, чем этих вот мотыльков. Их так много, что они мешают друг дружке. Не успеешь одну обдумать, уже другая лезет. А на эту третья, четвёртая.
И все кружат вокруг меня, кружат.
То есть, не вокруг меня, а во мне самом. Начинаются в голове, а потом долетают до самого живота, за что-то там задевают, и от этого прикосновения сердце замирает. И будто падаешь куда-то.
Даже не падаешь, а летишь.
Почти так же, как если стоя на качелях раскачаться до горизонтального положения, а в крайней точке взять и отпустить поручни.
 
Я знаю, что говорю: летал. Прям как Икар – плавно, красиво.
И приятно так, что аж дышать забываешь.
Но это только когда вверх. А когда уже вниз, то не всегда красиво. Вниз по-разному бывает. Иногда и кувырком.
 
Они уже давно кружат, мысли.
Ещё когда я в спальне был, на кровати лежал, они потихоньку слетаться начали. Разные, всякие. Так и закружились вокруг меня. То есть, во мне.
А одна мысль чаще других появлялась. Наверное, она у них самая главная. Потому что из-за неё я как-то дольше падаю. В смысле, лечу.
Но она мелькнёт на секунду и опять в хоровод остальных мыслей убегает, не поймаешь.
Я снова ловлю. Но она как Яшка-цыган, неуловимая.
 
Я даже отвлекающий манёвр делал. Как будто она мне неинтересна и я вообще-то читаю под одеялом с фонариком. Но она хитрая оказалась, раскусила мой план. И не дала мне даже страницы прочитать, всё летала, мешала.

Тогда я решил всё бросить и уснуть.
И начал звёзды считать. Потому что баранов считать бесполезно: они же придуманные и поэтому все похожи на мультяшных. И уже на пятом баране начинаешь не считать, а придумывать новый мультфильм с ними. И сон вообще пропадает.
А звёзды – вот они, в окне, настоящие, считай не хочу.
Я же ещё не знал, что когда звёзды считаешь, мыслей ещё больше собирается. Потому что, лёжа в постели, можно посчитать только те, которые в квадрате окна видно. А там их всего сорок шесть.

Вот я и стал думать о том, сколько же их на самом деле. Ведь только те, которые на небе видны, всю ночь считать надо. А ещё много-премного других, которые даже телескопы разглядеть не могут. Вселенная же бесконечна, вы не знали? А думаете почему тогда астрономы всё открывают и открывают новые звёзды?   
Интересно, можно ли их когда-нибудь все открыть? И пересчитать? Есть цифра, которая больше, чем сто миллионов?  А на Земле есть что-нибудь в таком же большом количестве?

В общем, всё наоборот получилось. И мысли ещё быстрее закружились.
Особенно та, самая главная.
Я пару раз её даже почти поймал, но она всё же вырвалась.
Единственное, что удалось понять, что эта мысль – не совсем мысль. Это, скорее, предчувствие. Когда, сам не знаешь – почему, но ожидаешь, что утром случится что-то такое... такое...
Нет, не волшебное, я ж вам не маленький.
И не таинственное – нет, это слишком уж просто.
Что-то такое новое, вот что.
Которого раньше никогда не было и которое всё изменит.
И даже меня.

Я, если по-честному, аж разволновался.   
А вы бы не волновались, если б этого утра очень долго ждали? Я вот целый год ждал, с прошлого августа.
Потому что сейчас мне ещё девять, а утром станет десять.
Вот, дождался, наконец-то. Дожил, как сказали бы взрослые.
Они всегда говорят это по разным пустякам. Когда, например, наступает зима. Или, наоборот, лето. Или отпуск начинается. Или когда цены на что-нибудь снижают. Или когда я пятерку по пению получу. Правда, это всего один раз было.
И, главное, с таким облегчением говорят, как будто что-то невозможное произошло. Будто Валерку обогнали на стометровке.
Чудные они, эти взрослые.
Конечно, дожил. А куда б я делся? Разве есть варианты?

Десять лет. Первая двузначная цифра в жизни.
И однозначных уже не будет. Ну, разве что трёхзначные, когда сто лет исполнится.
Аж пить захотелось. Так всегда бывает от волнения и жары.
Хотя... Если честно, то совсем не от волнения.
И, уж тем более, не от жары.
А если совсем честно, то и пить-то особо не хотелось.
Просто в кухне, в холодильнике стоит полбутылки лимонада. И я подумал, что с лимонадом мысль точно быстрее поймается.
Поэтому и ушёл в кухню.
 
Между прочим, слезть с кровати бесшумно, так, чтобы не
разбудить старшего брата, который спит с краю – это, я вам скажу,
задача непростая. Не для всех.Для этого надо быть худым, лёгким и ловким. Как индеец Чингачгук. Или Оцеола.
Короче, как я.
Потому что сначала надо аккуратно подобраться к самой стене и почти склеиться с ковром, который висит на ней. Потом по этой кромке, медленно, двигаясь как червячок, переместиться к ножному концу. Потом на пятой точке развернуться на девяносто градусов вправо, проскользить возле спинки, опустить ноги, упереть их в пол. А потом напрячь пресс и подтянуть тело.
Всё, але.

Жаль, что у нас сейчас новая кровать, с деревянными спинками и плотным матрасом. Она почти не скрипит, нет возможности проявить свою ловкость. А вот раньше была панцирная, с двумя железными шариками-набалдашниками на спинке. Потом уже,
правда, с одним. Потому что другой я как-то раз открутил. Ну понадобился он мне очень, когда с соседом Олежкой играли в партизан. А он после игры взял и потерялся. Только через год нашёлся. Почему-то на балконе, когда пол меняли.
Вот классная была кровать! Скрипела только так. Даже громче, чем Юлька, когда она на своей скрипке двадцать шестой этюд пиликает. Да и удобнее: на спинку можно было брюки повесить. А теперь в шифоньер убирать приходится.

До кухни идти далеко: у нас же большая квартира, четырёхкомнатная. Своя комната есть у родителей, она с балконом. И у сестры своя, возле кухни.
А вот нам с братом досталась одна на двоих, угловая.
Знаете, почему? Потому что мы с ним однополые, а сестра – разнополая. Все девчонки разнополые, и им за это положена отдельная комната. Это я точно знаю, слышал от тётенек во дворе.
А зал у нас общий, там неудобно кому-то комнату делать.
Там же телевизор стоит, и по вечерам мы все смотрим фильм.
И что это будет такое, если ты взялся за уроки, а вокруг тебя садится вся семья и смотрит кино про Николая Кондратьева или про Штирлица?

Мне нравится жить с братом.
А вот ему не совсем. Потому что он уже большой, в этом году школу закончил, в институт поступил.
Он меня всерьёз не принимает. Даже когда я что-то дельное говорю, он иронично машет головой. И так обидно становится, что я вредничать начинаю. Это чтобы не заплакать от безнадёги, что он меня когда-нибудь поймёт.
Должен же он однажды понять, что я расту, взрослею?
Вот, жду. Но пока я для него салажонок. Салага, салабон.
Такой же, как и все пяти-шестилетние малыши во дворе для меня и моих друзей. Мы же их тоже салажатами называем.
Это вовсе не обидное слово, просто так заведено: для брата и его друзей салаги – мы, а для нас – вот эта малышня. А для деда Вовы из первого подъезда, наверное, мой папа – салабон.

Как говорит дядя Витя – диалектика жизни.
Дядя Витя самый умный в доме. Потому что много разных слов интересных знает. Вот это слово «диалектика» мне очень понравилось, какое-то совсем уж взрослое. Если его скажешь вслух, то всем сразу станет понятно, что ты умный и серьёзный человек,
не только книжки с картинками читаешь.

Мы салажат не обижаем, нет – просто не принимаем в свои взрослые игры и всё. Пусть дорастут до наших лет, тогда и примем, без разговоров.
Диалектика же, куда против неё.
Так же и брат. Ему интереснее со своими друзьями, чем со мной.
Интересно, может завтра он, наконец, примет меня в свой круг? Всё ж десять лет, это... Это вам не какие-то девять.
 
В кухню надо идти через зал.
Спальня у родителей проходная, из зала, двери открыты.
В полной тишине слышно дыхание папы. Мама всегда спит бесшумно, а вот папа... Ночью он дышит так, будто на выдохе тихонько пробивает губами мундштук пионерского горна: образуется такой мягкий звук – пф-ф, пф-ф...
Я тоже так хочу научиться, но пока не получается. Сколько ни пробовал – то слишком громко, как на тромбоне, то простое храпение, как у Олежкиного папы дяди Володи.

Вокруг почти сплошная темнота, только силуэты мебели. Даже не силуэты, а просто память помнит – где, как и что стояло с вечера. Там диван, здесь гарнитур, а вот тут два кресла.
Надо быть самым настоящим Зорким Соколом, чтобы преодолеть эту ночную прерию так, чтобы лагерь бледнолицых не проснулся. Чтоб никаких шлепков босыми ногами, чтоб ни одна ветка... то есть, ни одна половица не хрустнула... то есть, не скрипнула.
Я так и сделал. Пригнулся, чуть отвёл назад руку с томагавком...
Вообще-то томагавка у меня нет, но – как будто.
И на полусогнутых, с паузами начал перебежки, мягко и бесшумно. Обошёл диван, прижался к стенке, постоял. Потом два шага и лёгкий невесомый прыжок к двери. Потому что в этом месте пол скрипит. Немного постоял, прислушался – никого не разбудил?
 
Нет, бледнолицые спали, как ковбои в салуне.
А всё ж жаль, что спали. Никто не увидел, какое мужественное у меня было лицо. Как у Гойко Митича, когда он подкрадывается к уснувшему на посту чечаке. Даже ещё мужественнее.
Я же могу повторить каждый его жест: три раза ходил на фильм «Чингачгук – Большой Змей» и ещё пять на «След Сокола».
 
Ну, вот, а дальше я мелкими быстрыми шагами прошёл мимо комнаты сестры и всё.
Вот так и оказался в кухне.
 
В кухне у нас ночью всегда светлее, чем везде: уличный фонарь светит прямо в окно. Уже не надо быть Зорким Соколом, чтобы не наткнуться на табуретку.
И в этом полумраке на дверце холодильника, в правом углу видно тёмное овальное пятно. Но это сейчас, ночью. А днём это пятно станет немецкой переводной картинкой с очень красивой девушкой Моникой.
Ещё одна такая же картинка, но с другой девушкой на гитаре у брата. Вот она уже не очень красивая. И видно, что воображала.
Нам их дядя из армии привёз. Он в Германии служил и штук десять таких переводилок подарил. Некоторые порвались в процессе перевода, некоторые брат друзьям отдал, а Монику, как самую красивую, вот, на холодильник прилепили.

Ну, что, Моника, давай, делись лимонадом.
Я люблю лимонад. Могу целую бутылку выпить.
Не сразу, конечно, но за полчаса – запросто.  А сразу и не надо. Потому что газировка – это радость. Пусть и маленькая, не такая как День рождения или, там, поход в кино. Но зато её можно растянуть, чтобы она подольше не заканчивалась.

Я тут недавно ещё одно открытие сделал. У меня их вообще-то много, но это одно из самых важных и нужных. Не меньше по важности, чем закон Архимеда. Ну, тот, который он открыл, когда в ванной лежал. А я тогда тоже в ванной был. Только не лежал, а нырял с открытыми глазами. И дыхание на тридцать две секунды задерживал. А потом подумал: а почему бы и мне какое-нибудь открытие не придумать?
 
Подумал две минуты и открыл.
И уже со всеми пацанами поделился, они теперь так и делают.
Вот он: «Радость можно сделать из ничего».
Это значит, что радостью можно управлять. И это касается всего, не только лимонада.

Понятно? Нет?
Ну вот, смотрите: допустим, вам надо проснуться в семь часов. Вы заводите будильник, ложитесь. Он зазвенит ровно в семь и вы, понятное дело, встанете. Но без радости. Да и понятно – чему тут радоваться? Что у вас сон отняли? Что в школу надо собираться, зубы чистить порошком?

Но если вы примените мой закон, то и тут радость найдёте. И она будет такой сильной, что вы мне ещё спасибо скажете. Знаете, что для этого надо? Да всего ничего: просто завести будильник на шесть часов. И когда он прозвенит, вы посмотрите на циферблат и радостно улыбнётесь. Потому что не надо вставать. У вас есть ещё час! Целый огромный час, чтобы опять накрыться одеялом, удобно свернуться калачиком и скорее досмотреть сон.
И это будет самый лучший час сна из всей ночи, вот увидите.

То же самое и с лимонадом. Не торопитесь вы его пить. Никуда он уже от вас не денется, ну потяните немного время. И тогда он станет в разы слаще.
Я проверял, закон работает.
Газировку, если вы не знали, надо пить из горлышка, так она в сто раз вкуснее. И с привкусом лимонада смотреть в окно гораздо интереснее. И размышлять тоже.
 
Поэтому я опять приготовился поймать ту главную мысль, которая не мысль, а предчувствие. Но вместо неё поймал какую-то другую, первую попавшуюся. О том, что мысли в голове, но накрывают, почему-то, с головой. Вот как это может быть?
 
Уже почти стал находить ответ, но тут кукушка отвлекла. Закуковала вдруг. Она живёт где-то за поликлиникой и обычно вечером кукует. А сегодня, видать, ей тоже не спится.
Я люблю кукушек.
Нет, конечно, то, что они делают – очень нехорошо, тут я их не оправдываю. Отдавать своих детей совершенно чужим скворцам или, там, сорокам – ну это как-то совсем не по-человечески.

Но знаете, что. Всё же они не совсем уж такие нехорошие. Они же переживают. Совесть их гложет, стыдно. Видите, даже спать иногда не могут. Все птички спят, а она поёт свою грустную песню, как будто жалеет о своих птенцах. А если ещё лучше прислушаться, то слышно, как она некоторые «ку-ку» пропевает так, словно всхлипывает.
 
Вот, заметьте – у воробьёв песни всегда весёлые. Они чирикают, точно смеются. Потому что добрые, друг с другом крошками делятся. Сам видел: тётя Валя, жена дядь Вити, высыпала крошки, один воробей подлетел, попробовал и давай кричать, всех звать. Тут же туча целая налетела, только тогда и этот начал клевать. И детей своих они сами воспитывают.
 
А вот вороны каркают – будто скандалят. Как тёть Зойка с пятого этажа, чтоб весь дом слышал. Соловьи – те вообще на публику работают, начинают петь только
тогда, когда все замолкают. Чтоб все вокруг, - и люди, и остальные птицы, – заслушались и восхищались только ими одними.

А кукушки полетают, полетают, сядут на дерево и молчат. Наверное, вспоминают, как нехорошо они поступили. А когда уже совесть заест, тогда они и заводят свою грустную песню. Как дядя Шамиль из второго подъезда во время застолий. Он тоже сначала молчит, только пьёт. И немного ест. А потом ему всегда петь хочется. Он знает много песен, но они тоже все грустные. И звучат они у него одинаково, как у кукушки. Потому что помнит он обычно только первую строчку, а все остальные строчки в разных песнях одинаковые.
– Давайте, споём! – внезапно говорит дядя Шамиль. – Вот эту... И было три свидетеля, тарай-да-рай-да-рай-да-да...
Не успели её допеть, а он уже другую предлагает:
– А вот эту, вот эту! Позарастали, тарай-да-рай-да...
А весёлых песен дядя Шамиль не поёт. Видать, тоже за что-то переживает.
 
– Кукушка, кукушка, сколько жить мне на свете?
Я тихо спросил, чтоб никого не разбудить. Может, даже, про себя.
Но она услышала. И не пожадничала. Целых тридцать шесть раз накуковала.
Правда, последний раз всхлипнула, не смогла допеть. Но по-любому выходит, что до глубокой старости. А если ещё и свои девять прожитых к накукованным тридцати шести прибавить... Или они уже зачтены? Хотя... Какое это имеет значение? Что тридцать шесть, что сорок пять, что семьдесят семь, что миллион – это всё равно старый. В «штандер» не поиграешь, кузнечиков не половишь, на дерево не слазаешь.

Поэтому, когда кукушка замолчала, я начал думать знаете о чём?
О том, что у всех взрослых цифры возраста двузначные. Вот у всех, кого ни спроси. Хоть дядь Витю, хоть тёть Зойку. Это что, значит, и я утром стану взрослым? А как я это пойму? Лимонад разлюблю? Вот так сразу? Обидно, конечно, но что ещё изменится-то? Не должен же этот переход от однозначного к двузначному пройти незаметно?

Тем более, что я и сам чувствую, что какие-то изменения уже идут. Ещё не знаю – какие, но я их ощущаю. Прям каждой царапиной ощущаю. А, может, лункой от вырванного зуба. А у меня же две лунки, справа и внизу.
Всё ж, хорошо, что они не спереди, а то б перед девчатами неудобно было.
Особенно перед Анжелкой.
 
Но мне повезло: два передних зуба ещё до школы выдернули. Вообще-то, должны были один вырвать, потому что только он качался. Но врач оба зацепил и одним махом вырвал.    
Мама говорит, что он практикант был и волновался. Зато новые зубы потом вместе, одновременно росли и теперь как близнецы: одинаковые и ровные. Как у зайца. Говорю же, повезло, а то бы как у Вовки Длинного было. У него один зуб спереди короче и острый как клык. А потому что не у практиканта выдернул. И не одновременно.
 
Вот. Теперь вы понимаете почему мне не спится?
Разве тут уснёшь? Столько разного передумал, а прошло всего полчаса.
Это потому, что ночь перед днём рождения – самая длинная. Гораздо длиннее, чем двадцать второго декабря.
 
Кстати, о подарках тоже бы надо подумать. В смысле, помечтать.
Я бы не отказался, если б мне конструктор подарили. Тот, что видел на витрине в «Детском мире», в большой коробке. Очень он мне понравился: там коробка такая красивая, глянцевая, цветная. Как картина. Если подарят, детали пересыплю в деревянный ящик, а её прикреплю кнопками над кроватью.
Да, конструктор – мечта всей жизни. Ну не жизни, ладно, но последних двух недель – точно. Вот только, наверное, не подарят, я же никому не намекал – понимаю же, что дорогой... А всё равно, а вдруг?
 
А может манок охотничий, как у Юрки Сивого? Законная штука, крякает – будь здоров. Можно деда Вову подразнить. Потому что он вредный, всегда на нас бурдит. Что бы мы ни делали – всем недоволен. Играем, бегаем, прыгаем – "бу-бу-бу, покоя от вас нет". В беседке сидим, в тихие игры играем – "вот, расселись, бездельники такие". За это можно к нему, когда он заснёт на своей лавке, тихо со спины подойти и как крякнуть.

О, а может автомат подарят? Тот, который шарами очередью стреляет.
Или книгу, новую. Крапивина. Или Алексина. А лучше обоих.
Плюс про всадника без головы. И про Аэлиту.
А можно ту, которую я у дяденьки в автобусе видел. Он стоял рядом со мной, а в авоське с яблоками у него лежала книга в суперобложке. И с таким названием, что я сразу про всё на свете забыл. «Гаргантюа и Пантагрюэль». Это ж надо такие классные слова придумать? Я их две остановки учил. И сразу же побежал в школьную библиотеку. Но в нашей школе такой не было. И в городской библиотеке тоже. Главное, некоторых книг полно, по несколько экземпляров, а этой нет и всё тут. Уже полгода мечтаю. Пусть тогда её подарят, что ли.

Только бы не новый портфель. Старый лучше, ни за что его не отдам.
Он, конечно, уже потёртый, но зато в нём есть потайной кармашек, о котором никто не знает. Кроме Серого – он же мой лучший друг, за одной партой сидим. А в этом кармашке лежит целый холостой патрон, магнит, две охотничьих спички и... ещё кое-что.
Нет, не буду говорить, нельзя.
Бывает такое, что так рассказать хочется, аж всё тело чешется. Кроме мамы и папы, конечно. И Любовь Ивановны. Но нельзя. Потому что...
 
Ладно, скажу. Ну, в общем – карта там. Восьмерка пик.
И на ней тётенька. Красивая. И без одежды.
У Серёги такая же карта, только – валет крестовый. И тётенька там совсем без одежды. Он её прячет в ...
Нет, друга выдавать не буду.
 
Если мама про эту карту узнает или Любовь Ивановна, я, наверное, от стыда провалюсь до первого этажа. До дядь Вити. Мы же знаем, что пионерам на такое смотреть стыдно.  А нас же с Серёгой ещё в апреле в пионеры приняли, самых первых из класса: всего шесть человек из тридцати. За то, что мы хорошо учимся. И не курим, как Юрка Скорый или Банан. Потому что мы ещё после первого класса бросили.

Вот и получается, что не должно у нас быть таких карт.
А выкидывать чего-то жалко. Всё ж красивые они, эти тётеньки...
 
А потом опять выскочила эта главная мысль и перекрыла мысль о подарках.
Но я опять не поймал. Ни главную, ни какую.
Потому что они все разом вдруг исчезли, а я опять как полетел. Причём с огромной скоростью.
Потому что кое-что понял.
 
Я это так неожиданно понял, что полетел не плавно, а кувырком. Как с качелей, когда вниз. Да ещё и будто кто-то пинка дал для скорости.
Я вдруг понял, что не стану я завтра взрослым. Что нечего себя обманывать. Что мне ещё расти и расти. Потому что взрослые – это не только двузначный возраст. Они вообще другие. Не такие, как мы. Во всём другие.
 
Мы с ними даже говорим по-разному. Хоть и на одном языке, но вообще по-разному. А главное, что они нас понимают, а мы их не всегда. Потому, что слова у них взрослые.
Если сравнивать слова со звёздами, то мы знаем только те, которые видно в окно. А они уже знают из дальних галактик. И даже из самых дальних. Потому что, даже обычные привычные слова по-своему говорят, по-взрослому. Мы говорим «забор», а они – «штакетник», мы – «плоскогубцы», они – «пассатижи».
 
Вот так бежишь куда-нибудь, а на твоём пути взрослые разговаривают. И вдруг – раз! – среди обычных привычных слов, будто марсиане заговорили. А это просто так звучит слово, которое ты никогда не слышал. Какая-нибудь, «аббревиатура». Или «перманентный». Или «метлахская плитка». Вот, не просто плитка, а именно метлахская. Спокойно так говорят. Не для того, чтобы покрасоваться, а вот так, запросто.
 
А ещё то, что мы вообще никогда не говорим. Например, «с точки зрения». Или «не побоюсь этого слова». Или «категорически согласен». И, главное, понимают друг друга.

Вот такие дела. Живёшь себе, думаешь, что уже всё знаешь... А что, хватает же, чтобы сочинение написать? А оказывается, что ничего-то ты ещё не знаешь. Только самый первый звёздный слой...
И тут меня осенило.
 
А что если ускоренно выучить много взрослых слов? Процесс взросления тоже ускорится?
Так. Надо посчитать, сколько уже в этом году новых слов услышал.
Так... от дяди Вити... от папы... потом в магазине, в очереди... Это будет... Да, пятнадцать... А ещё? А, ну в книжках были... Это... Это уже двадцать два... Ещё от больших пацанов, но они не в счёт, те слова плохие... А, ещё два в автобусе... Эх, жаль забыл то длинное слово, которое по телевизору в «Очевидное-невероятное» сказали. Итого двадцать четыре. Да, не густо, чтобы повзрослеть.

Стоп! А «гетеротранзистор» же ещё! Позавчера это слово папа Толика Кузнецова сказал. Значит, двадцать пять. Вот это уже годится.
Я, наверное, сейчас где-то на середине между Натулькой с третьего подъезда и дядь Витей. Натульке годик и она кроме «мама», «баба» и «агу» больше ничего не говорит.
А дядь Витя – самый умный в доме. Вот уж кто точно почти все слова в мире знает. Когда он разговаривает, я стараюсь вертеться рядом: столько новых звёзд... то есть, слов откроешь.
Хотя, наверное, я всё же не на середине, а ближе к дядь Вите: гетеротранзистор же...
 
Вообще-то я люблю новые слова.
Потому что они как ананас: ещё ни разу не ел, но понимаешь, что вкусный.
Только тут не желудку вкусно, а уху. Услышишь новое слово и как будто что-то интересное увидел. Как фокусы факира в цирке. Только там глазами увидел, а тут ушами. Ведь все слова имеют свою картинку, верно? Только не перед глазами, а где-то там внутри. В голове где-то. Думаю, что между ухом и глазом. Стоит там что-то такое типа трансформатора слов в картинки.

Потому что услышал, например, слово «котлета» и сразу же как будто видишь её. Да ещё и в тарелке. Услышал «трактор» – оп, вот он, «Беларусь», едет, тарахтит. Кто-то сказал слово «директор» – а у меня тут же возникает наш Василий Семёнович, идёт такой по школьному коридору. И так происходит со всеми уже знакомыми словами.
А тут-то слово ещё новое, незнакомое. Поэтому голова сначала теряется от неожиданности, а потом сама придумывает картинку.
 
Я, к примеру, когда прочитал слово «индустриализация», почему-то увидел школьную столовую во время обеда. С шумом и грохотом ложек, кружек и тарелок. Ошибся, но ненамного. 
А слово «парабола» представилось толстой, крупной тётенькой в больших круглых очках. Вот тут, конечно, сильно ошибся.
А «элегия» – что-то такое лёгкое, как пёрышко и очень высоко.
А «Орджоникидзе» – это кто-то в старой длинной шинели и, почему-то рыжий.

Глупо, конечно. Поэтому я никому про это не говорю, а то засмеют ещё.
Только у Олежки спросил. И у Беляша.
Олежка тоже картинки видит, но немного другие.
Например, я «пломбир» вижу в бумажном стаканчике, а он в вафельном. И с дырочкой на донышке. А Беляш ничего не видит, просто слышит слово и всё. Вот так скучно у него в голове. Нет там трансформатора.
 
Тогда я у папы спросил – почему так получается? Слово одно, а слышится для всех по-разному? А он вытащил из кармана монетку и кинул её сначала на пол, потом на диван, а потом в кастрюлю. И сказал:
– Видишь, монетка тоже одна, а звук разный. В зависимости от того, куда упадёт. Так же и со словами...
Я задумался, но, кажется, понял.
 
После того, как услышишь новое слово, сразу хочется понять смысл. Ну, чтобы сравнить с картинкой: правильно ли голова её нарисовала? Поэтому и спрашиваешь у папы или мамы. А если они на работе, то лезешь в энциклопедию.
Пожалуй, надо завести блокнот для умных взрослых слов. И чаще их использовать. Пора же как-то начинать взрослеть.

Вот только жаль, что иногда приходится долго ждать, чтобы какое-то взрослое слово в разговоре применить. Я уже полгода жду случая, чтобы сказать «атрибут», но всё пока не к месту. А в очереди ещё и «метаморфоза», и «сентенции», и «альтернатива», и ещё... Завтра постараюсь в наш с пацанами разговор «гетеротранзистор» вставить.
Ну, очень взрослое слово, красивое.

Вот, снова сердце замерло: мысль близко подлетела, дразнится.
И я опять полетел куда-то – то ли вниз, то ли вверх. И немного страшновато, но страх этот не жуткий, а какой-то особенный, приятный.
Как перед чем-то очень увлекательным и неизведанным...

***
В соседнем доме напротив зажглось окно.
И моё облачко тут же спряталось: воспоминания – дело интимное, свидетелей быть не должно.
Видимо, кто-то тоже совсем пересох от жары, не дождался утра.
Как же не вовремя...

Вот так же, бывало, в детстве, в кинотеатре: смотришь фильм, с головой ушёл в сюжет, почти главным героем стал. А потом – раз, что-то с плёнкой, свет зажигается, экран гаснет. И такое чувство досады: как же можно, на самом интересном...
 
Я стоял напротив светлого квадрата окна, которое выключило экран моей памяти, и мне оставалось только наслаждаться послевкусием прерванных воспоминаний. Да, оно есть не только у лимонада. И это послевкусие тем слаще, чем дальше само детство.

Оно постепенно таяло, а я не хотел его отпускать. И всё надеялся, что вот сейчас окно погаснет и я опять вернусь в мир, где совершенно другие единицы измерений, точки отсчёта и системы координат. Которые продиктованы не законом, не наукой, а тем состоянием равновесия души и вселенной, какое может быть только в детстве.

Окно погасло, но экран больше не зажёгся.
Память только напомнила, что я всё-таки поймал тогда ту главную мысль-предчувствие. Напомнила сухо, официально – будто пересказала окончание фильма, без картинки. Тем предчувствием было ожидание перемен. Нет, не в себе: я же понимал, что раз уж стану старше на год, то, конечно, изменюсь. Я стану лучше, мудрее. А вот мир? Изменится ли он вместе со мной?

Эти ощущения, зародившись во мне в ту ночь, потом периодически появлялись всю жизнь. Особенно острыми они были в восьмидесятых, когда я уже был студентом и моя система координат неотвратимо перемещалась из яркой плоскости детского наива в пространство заданных норм и стандартов. Они казались старомодными и архаичными. Да, собственно, не казались – были. Поэтому осознание неизбежности реформ ощущалось почти физически. Оно будто витало в воздухе, которым дышали люди.
 
Среди них был и я: ветер перемен всегда свеж и так заманчив. И я тоже желал перемен. Я хотел, чтобы мир стал ещё лучше, ещё мудрее.
Казалось бы, нормальные, благие побуждения. Но ими оказалась выложена дорога к пропасти. В которой пропала большая страна.
Так всегда бывает с теми, кто стремится усовершенствовать мир, забыв о том, что сначала стать лучше и мудрее должны они сами. Я понял это слишком поздно...

Может быть поэтому ожидание перемен в те далёкие времена – и в себе, и в мире, – было единственно гармоничным за всю жизнь, которое не оставило горького послевкусия разочарований.

В ту ночь я словно потянул за ниточку и клубок памяти начал разматываться. Я вспоминал и поневоле пытался сравнивать две эпохи, в которых выпало жить. Благо, времени было достаточно.
Ведь ночь перед Днём рождения самая длинная.

2.
В нашем городе много районов.
Вот я живу в Южном. А Южный делится ещё на несколько частей: «стекляшка», «квадрат» и «бетонка».
Если из школы выйти через главные ворота, то попадёшь сначала в «квадрат», а потом и в «стекляшку». А если через калитку, с другой стороны, то через тридцать метров – вот она, «бетонка».
А можно и самым коротким путём: через дырку в заборе, что за футбольными воротами. Тогда через пятнадцать метров.

Я как раз на «бетонке» живу. Её ещё называют «городок».
А «бетонка» потому, что недалеко стоит завод ЖБК.
Вот это и есть та самая аббревиатура. С двумя «б», между прочим, пишется.
Если вы не знали, не переживайте сильно. Я когда-то и сам не знал, пока позавчера блокнот для взрослых слов не завёл.
А переводится это как завод железобетонных конструкций.
На этом заводе почти у всех папы работают, а у многих и мамы.
 
Бетонка – самый лучший район в районе.
Когда из школы домой коротким путём идёшь, самое первое что увидишь на пути – пятиэтажка. Это мой дом. А слева от него уже вторая строится, она с магазином будет.
 
Я мой дом люблю. Вот сразу полюбил, как только мы в него переехали. А это было зимой того года, когда я в школу пошёл.
С домами же как с людьми, как подружиться с кем-то.
К некоторым людям тоже не сразу привыкаешь, приглядываешься. А вот Серого только один раз увидел и сразу же понял – это мой друг. И Вовку Длинного, и Олежку. И всех
остальных.

Вот и дом так же. С первого взгляда всё понравилось.
И ступени, и площадки, и почтовые ящики.
А квартира! Столько места!
В сто раз больше, чем в той двухэтажке, где мы раньше жили.
А уж то, что теперь живу на такой высоте – аж на четвёртом этаже! – так вообще.

Конечно, лучше бы на пятом. Но ведь и не на первом же.
С четвёртого этажа самолётики бумажные тоже далеко летят. Аж до самой поликлиники.
И вниз плевать тоже интересно, но мама ругает.
А ещё летом на балконе можно спать.
Я часто прошу маму постелить на балконе.
Не только для того, чтобы поглядеть на луну или звёзды.
Я люблю слушать ночные звуки.  Они совсем другие. Шаги, покашливания, шорох листьев, грустная песня кукушки – всё это будто немного усиливается эхом. Как бывает, когда говоришь в пустой комнате. И от этого звуки становятся немного нездешними. Будто ты на другую планету попал. И можно себе такого понапредставлять, что аж дух захватит.

А когда совсем стемнеет, начинается время больших.
Которые аж в девятом и десятом классе учатся.
Они всегда чистые, причёсанные. И никакой зелёнки на локтях.
Садятся на лавочку и общаются, смеются. А ещё поют под гитару.
Вот этот момент самый главный.
Свет фонаря туда едва доходит, и я вижу только контуры. И ещё, что не всем девушкам на лавке места хватает. Поэтому некоторые садятся на колени к пацанам. Но только не к тем, кто играет.
А играют чаще всего Прыгун и Хиппарь.

И тогда я лежу, гляжу на звёзды под перебор Прыгуна, поющего про девушку с оленьими глазами, и сам чуть слышно подпеваю.
Хиппарь хуже поёт. Но мастерски владеет боем «восьмерка». А если говорить по-взрослому – виртуозно. Поэтому поёт про тополя, которые все в пуху. И про соловушку, который тихо рыдал, укрывшись под веткой сирени. И тоже очень виртуозно.
А ещё они поют про золото Маккены и другую, про трёх ковбоев. Которых потом постепенно поубивают нехорошие люди в салуне.
Наверное, капиталисты – они всегда хороших людей не любят.
 
Но я всё же больше всех люблю песню, которую поёт мой брат.
Он тоже здоровски на гитаре играет. А этой песне его научили студенты, когда он ещё в девятом классе учился. Жаль, что вы её не слышали, она какая-то особенно красивая. Совсем не похожа на другие дворовые песни мира.
И когда брат наконец-то вступает, моя кожа от предчувствия счастья покрывается мурашками – от пяток до ушей.
– Вечер спрятался за тучи,
спят крутые берега...
А уж когда присоединяются девичьи голоса, что такое слово «эйфория» уже и без энциклопедии, и даже без дядь Вити понятно.
– Только я не виновата,
что потеряно кольцо,
что ладони пахнут мятой
да ромашковой пыльцой...

И как хорошо, что окна тёть Зойки выходят в другую сторону.
А то она бы обязательно начала их гнать отсюда и ругаться.
Её же всегда и всё раздражает. Даже высокое искусство.
Зато на эту сторону выходят окна дядь Миши. Он-то сам музыкант, на баяне играет, поэтому тоже слушает ночной концерт и иногда говорит:
– Пацаны, а сделайте про будочника. Который играет на дудочке...

Так, отвлёкся, про дом же рассказывал.
Вот и говорю, отличный у нас дом.
Одно плохо. В старых домах, которые называются «сталинки», делали разные колоны, выступы. А ещё ниши, в которых какие-нибудь скульптурки или вазы. Поэтому все «сталинки» очень красивые и разные. У них даже карнизы есть. Захотел, скажем, в гости к Пузырю или Рябе, вылез из окна и пошёл. Даже на улицу выходить не надо. Здорово же?
А наш дом называется «хрущёвка» и ничего этого у него нет. Поэтому он похож на все остальные такие же дома.
Отличаются только запахи в подъездах.
 
Но зато у нас балконы разноцветные – жёлтые и рыжие. Нигде больше таких нет. Они после дождя такие яркие становятся.
А в подъездах на площадках квадратные плитки.
Вот они и есть те самые – метлахские. Я очень полюбил это слово: оно так звучит интересно, по-особому. Будто из старины, из сказки, а не из сегодняшнего дня.
 
Так вот. Эту сказочную плитку всегда выкладывают в шахматном порядке: бежевые, тёмно-коричневые. Они очень крепкие. На них можно даже косточки от урюка молотком колоть, не треснут. Если, конечно, не промахнётесь. У нас на площадке на одной бежевой плитке под щитком трещина. Это Олежка промахнулся.
И спички об них можно зажигать. Говорю ж, сказочная.
Плохо только, что на втором этаже неаккуратно выложили. То две тёмных подряд, то три светлых. Двоечники, наверное, делали. Не о красоте думали, а о том, как скорее домой уйти. А ведь это на всю жизнь останется. На сто лет. Как люди этого не понимают?
А так классный дом получился. Хоть и без карниза.

Я в нашем доме всех знаю.
Вот назовите любую квартиру по номеру, и я сразу же отвечу кто там живёт. Только чур не больше семидесяти, потому что квартир всего семьдесят.
Давайте, начали.
В первой Лариска, моя одноклассница. Мы с ней даже в первом классе за одной партой сидели. Это позже я к Серому переехал.
Второй квартиры нет, там – почта. И вход не с подъезда, а с другой стороны, где должно было быть окно. В третьей – деда Вова.

Нет, так мы долго будем. Давайте не по порядку, а вразнобой.
Семнадцатая. Там живёт дядь Боря, по прозвищу Вода-вода.
Он лучший на «бетонке» каменщик, хоть и всегда выпивши. Прям с утра. И у него две дочки, Галка с Людкой. Мы с ними, как и с остальными девчатами, в выбивалы играем. Для разнообразия. Когда мы устаём в футбол резаться, а они устают свои секретики в
земле за домом прятать.
 
Тридцать третья? Пожалуйста.
Там Серёга живёт, большой пацан, он в хоккей классно играет. А ещё он друг моего брата. Мама у него медсестра, а папа высокий.

Восьмая. Это квартира Беляша.
Ну, Валерки Черкасова. Его папа, дядь Женя, кино показывает. Прямо с балкона. Только сначала простынь на деревьях, которые напротив, развесит и показывает. «Последняя реликвия» или «Слуги дьявола на чёртовой мельнице». А ещё у него мультики есть. Про таких смешных человечков, которых зовут Филопат и Патафил. Красивые имена, да? Такие, мужественные – как из книжки «Мифы древней Греции». Герострат, Ахилл, Патафил...
 
Двадцать пятая. Ну, это – Кулёк и Гурченко.
То есть, Юрка и Лариска. Ну и их родители, конечно.
Лариска любит наряжаться и петь, артисткой хочет стать. Воображала, короче. Поэтому и Гурченко. А Юрка пухлый. Зато он очень метко ножички метает.

Сорок первая – та самая маленькая Натулька, хорошая такая.
Мне б такую сестрёнку. Сколько маму с папой прошу, они всё отшучиваются, мол, только на троих денег хватило. Ага, всё думают, что я маленький и не понимаю, что детей не покупают. Я уже давным-давно знаю, что они в животе у мам появляются.
Вот только как? Пока не понял.
У пацанов во дворе версии разные, одна даже какая-то совсем уж неприличная. Так что, я пока думаю над этим.

Вот. А папу Натулькиного мужики зовут пижоном. Потому что он любит в мороз без шапки на улицу выходить. Но потом, когда все уже увидели, что он такой закалённый, за дом уходит, достаёт её из-за пазухи и надевает.

Пятьдесят третья – дядь Витя. Я уже о нём говорил.
Вот только он там не с самого начала жил. Сначала из квартиры завод сделал небольшую казарму для солдат. Которые из стройбата, но работали на ЖБК.
Я с одним подружился. Ох, и геройский парень! Борисом зовут. Хотя остальные солдаты почему-то звали его Базарбаем.
Да не один я подружился, все пацаны.
Потому что кто ж не захочет такого друга? Взрослый, солдат, да ещё и герой. Но секретный. Об этом никому нельзя говорить.
Поэтому он только нам рассказывал, мы-то государственные тайны умеем хранить. Он воевал на какой-то сверхсекретной войне и получил много наград. За то, что один целый полк врагов уничтожил. И кучу танков. Даже три самолёта сбил из винтовки. Потому что – снайпер. А здесь оказался потому, что Генштаб назначил его командиром. Хотя командир у них другой, такой толстый и строгий, с большой звездой на погонах. Но это тоже, наверное, чтоб Бориса засекретить.
 
Жалко, что их потом перевезли в общежитие: кто-то пожаловался, что шумят и пьют.
Это точно тёть Зойка, больше некому.
Перед тем, как уехать, Борис фуражку мне подарил и ремень. Я теперь в них в войнушку играю. Иногда Олежке даю. И Сачку. И всем остальным, кроме Мишки Баскакова.
А после солдат дядь Витя с тёть Валей долго ещё ремонт делали.

Семидесятая. Советовы.
Тот самый дядь Миша, он на баяне здоровски играет. А его жена тёть Надя на газоне цветы сажает. У них есть близняшки Вовка и Людка, но они вообще не похожи. Да к тому ж салажата.

Будем продолжать? Или вы уже поняли, что я всех знаю?
Не только я, все всех знают.
Ещё когда переезжали, помогали друг другу: то шкаф нести, то диван, то табуретки разные. Вот и подружились.
 
Ну, вот. Давайте дальше пойдём.
Между нашим домом и стройкой – основной двор всей «бетонки», в котором есть всё, что нужно для жизни. И хоккейная коробка, и песочницы, беседка, качели, горка. И столик есть возле первого подъезда. За которым мы днём передышку делаем, а вечером мужики в домино рубятся.
 
Дальше идут две трёхэтажки, белая и жёлтая.
И четыре двухэтажки, они все тёмно-розовые.
Они и не «сталинки», и не «хрущёвки», просто старые дома.
В них ещё титаны даже остались. Я там жил и знаю, что раньше ещё и печки были, но их давно разобрали, потому что газ провели.
Зато у них самые красивые палисадники. Самые разноцветные.
Чего только нет! Мальвы, астры, ирисы, георгины, одуванчики. А ещё шиповник с чёрными ягодами.
А в самой последней двухэтажке, в которой Серый и Вовка Длинный живут, палисадники на маленькие дачи похожи. Они больше и шире, и там кроме цветов ещё и грядки есть.
А Вовкин папа, дядь Саша, даже вагончик в самом углу поставил.
Он весь плющом обвит, и летом ночевать можно.

Все пацаны, которые там живут – они тоже свои, в нашем дворе часто играют, хоть у них и свой имеется, поменьше.
А ещё есть сараи. Одни сплошной стеной прямо напротив белой трёхэтажки, а все остальные за Вовкиной дачей. Вот по ним лучше всего по крышам бегать и вниз прыгать. Потому что они разной высоты и подальше от окон тёть Нади Петровой. Потому что она очень бдительная и следит за порядком, как милиционер. А порядок для неё – это когда мы не шалим и не бегаем по крышам.
 
За первыми сараями стоит детсад, в который я ходил.
Он одноэтажный и двор очень большой. Но только теперь там уже не детсад, а общежитие от завода. Жалко, что не для солдат, а для простых, обычных гражданских людей.
А детям новый садик построили, двухэтажный.
Совсем рядышком, прямо напротив первого подъезда.
По вечерам, когда уже хочется отдохнуть от беготни и от других дел, то вместе с девчатами идём в садик и там, в беседке, играем в «колечко», «кина» и «глухой телефон».
А в другой беседке старшаки целуются.

Вот. Ещё есть поликлиника и пустырь.
И самый классный в мире магазинчик, маленький и уютный.
Я про него ещё отдельно расскажу.
А за магазином хижина тёти Вали.
Вообще-то она называется «Пункт приёма стеклотары», но это слишком долго говорить. Поэтому – хижина.

И деревьев у нас на «бетонке» много-премного.
Разных, каких хочешь. Клёны, тополя, акации, карагачи, сирень, яблони-дикушки, вязы, боярышник. И моя любимая джида.
Вот так у нас зелено.
А летом тополиные пуховые дорожки вдоль каждого бордюра.
Такие белые и пушистые, что рука просто сама тянется их поджечь. Поэтому зимой спички в кармане могут быть не у всех, но летом у каждого. Даже у Мишки Баскакова. Главное, чтоб тёть Надя Петрова не застукала.

А осенью – кленовые «вертолётики», которые мы запускаем с крыши сарая и с балкона.
А в мае по воздуху расплывается такой нежный-нежный запах. Это сирень цветёт. Мы иногда приносим букетики мамам. А пока идём домой, ищем в них счастливые цветочки: это когда не четыре лепестка, как обычно бывает, а пять. А Ряба один раз нашёл даже с семью лепестками! Их обязательно надо съесть, а то они перестанут быть счастливыми.
 
Вот. А чуть позже на сиреневый запах накладывается просто совсем уж волшебный аромат моей любимой джиды.
И тогда утром просто дышать – не надышаться, до того вкусно.
А ещё чуть позже со всех сторон слышны свистульки, которые каждый уважающий себя пацан должен уметь сделать из стручков акации. И салажатам в просьбе «И мне, и мне свистульку!» никогда не отказывать.
Ведь когда-то и нам большие пацаны не отказывали.

А в августе мы до оскомины жуём кислые яблочки и ягоды с джиды. Они такие мелкие и серебристые. Но когда совсем поспеют, станут немного коричневыми. Как будто мёд проступает. И вот тогда уже и вкус сладкий. Но их и неспелыми есть можно. Тоже вкусно, но немного вяжет во рту. Мы их называем финиками.
Ну а что, раз настоящие финики на Урале не растут, хоть такие.
   
А самое главное, у нас во дворе много ребят и девчат.
Но об этом я в другой раз расскажу.

***
Да, всё так. В те далёкие времена мы знали всех и каждого.
И не только детей, но и взрослых.
Кого-то любили, кого-то нет. Уважали, презирали, даже боялись, но знали по имени. А многих и по имени-отчеству.
Без некоторых и двор был бы не двор, даже и представить нельзя.

И воспоминания о детстве без них будут совсем неполными.
Ведь я видел их каждый день, а значит они были частью моего миропорядка. А в детстве он прост и понятен: каждый ребёнок знает, что именно он та ось, вокруг которой вращается весь мир.
А значит всё, что окружает, всё, что видится и чувствуется – всё это его.
Семья, друзья, двор – всё моё.
Моё солнце, каждое утро меняющее на небе мою луну.
Мой пустырь с его летним разноцветьем, мои кленовые вертолётики, каждую осень падающие на мой балкон.
А ещё утренний горн «Пионерской зорьки», звучащий из кухонного радиоприёмника. Песни, которые слышал и слушал с самого рождения. Артисты в телевизоре, которых видел всю свою, пока ещё недолгую жизнь и знал по имени так же, как и всех соседей.
 
И, конечно же, жители моего двора. Они тоже были моими.
Убери что-то или кого-то из этого перечня, и жизнь моя стала бы уже не полной. А может быть и совсем другой...
Мне кажется, что именно так и получилось у тех, совсем немногих, кто не может сказать ничего доброго о своём детстве. Что-то выпало у них.
      
А мне вот повезло.
Я до сих пор помню лица из тех далёких времён.
Громкоголосая и бойкая тётя Надя: если б не её проницательность, сколько б бед мы натворили. Седой майор дядя Валя, который выносил штангу и устраивал меж пацанами соревнования. Возвышенная, словно из девятнадцатого века, Мария Николаевна, со своей тройкой немного грязноватых для аристократки пуделей.
Вон там жил шутник дядя Володя, а там – всё и про всех знающая рыжая 
баба Катя. А вот окно дедушки... нет, не помню имени – грузный, больной,
который выходил на улицу не с бадиком, а с деревянным стулом с прорезью
в крышке для руки. Тук, тук слышалось порой по утрам – дедушка гулял.
На первом этаже вечно больная, ипохондричная баба Настя. А на
третьем, прямо подо мной, дядя Серёжа, который в детстве казался
великаном: в его ладони, наверное, могла поместиться моя голова. А ещё он
так красиво и задумчиво курил по ночам из кухонного окна.
 
Помню, почти всех помню...
Да и как забыть – все они, по большому счёту, участвовали в моём воспитании.
Да, в те далёкие времена нас воспитывали не только семья и школа – весь двор. И это было не то, что нормально, а попросту единственно верно.
Даже непреложно.
Ведь не чужие, в одной стране живём...
То тётя Надя погрозит, то дядя Коля объяснит, там баба Катя вовремя пожалуется на плохое поведение, здесь тётя Маша, идя из магазина, поинтересуется успехами да ещё и леденцом угостит...

Как-то не принято было у взрослых проходить мимо наших слёз, побед, шалостей, драк. Похвалить или поругать мог любой, живущий в нашем дворе. Кто-то больше, кто-то меньше. Кто-то чаще ругал, кто-то только хвалил.
Не было лишь равнодушных.
Как же благодарен я им всем за своё детство... 

3.
Ребят и девчат у нас очень много.
Поэтому и компаний несколько.
И это понятно: если бы мы все были в одной компании, то как играли бы в футбол или, скажем, в ножички? По очереди? Тогда пришлось бы целый день ждать. Представляете, сидишь на траве и ждёшь, когда кто-то устанет. А впереди тебя ещё двенадцать или пятнадцать человек.

Компании складываются не сразу.
Стихийно, как говорит дядя Витя.
Точнее, уже мы с дядь Витей так говорим.
Они сначала могут быть большими, а потом постепенно поредеть. Или, наоборот, сперва маленькие – три-четыре человека, а потом народу всё прибавляется, прибавляется. Это потому, что все ищут друзей по интересу, вот и переходят из одной в другую.
Ну так же, как во Дворце Пионеров.
Ты приходишь, а там столько кружков! И все хочется попробовать. Записался в один, походил несколько дней – нет, не понравилось. В другом чуть поинтереснее, но тоже не твоё. Но, наконец, находишь то, что по душе и тогда все: и руководитель, и ребята, и даже стены – становятся твоими, почти родными.
 
Так же и во дворе. Пацаны перетекают из компании в компанию, пока не найдут своих. Такая вот диалектика.
Бывает, конечно, что кто-то уходит в другую не потому, что там интереснее, а просто поругался или, там, обиделся. А так как между компаниями всегда есть скрытая... эта... как же её...
О, вспомнил!
Конкуренция. Это значит соперничество, если по-взрослому. Я же решил скорее повзрослеть, вот и стараюсь почаще такие слова говорить. Но что-то не все пока быстро вспоминаются.
Так вот. Раз есть эта самая конкуренция, то, понятное дело, что те, куда он перешёл, некоторое время считают себя лучше. Хотя сами знают, что это назло, чтобы досадить бывшим соратникам. А, главное, и сам перешедший это прекрасно знает. И ещё все знают, что этот переход ненадолго, до первого примирения.
И тогда всё приходит в равновесие.
 
Мы не враждуем. А чего нам делить? Ну, бывает, иногда кто-то подерётся. Ничего такого: подрались, помирились, нормально.
А так у нас, как говорят в телевизоре, мирное сосуществование.
Каждый может прийти в любую компанию, если твоя ещё не собралась – пожалуйста, никто не против.
Разница между командами только в том, что в каждой есть свои предпочтения. У одних на первом месте футбол, а у других – мопеды и моторчики.
А есть и выпендрёжники.
Ну, это когда понты гнут. Или колотят.
То есть, стараются быть не настоящими, не такими как есть.
Будто они уже большие пацаны: ходят в вразвалочку, там, прямой
пробор делают, слова растягивают, воротники на рубашке поднимают, курят в подвале. И как бы им неинтересны всякие детские штучки типа «штандера» или «казаков-разбойников».
 
Ага, неинтересны, как же.
При первом же удобном случае, когда их вызовешь, например, на игру в «чемпионы», сразу же соглашаются, все понты куда-то деваются. Да ещё и играют так, словно едят пирожное «картошка». Которое, к тому же, сто лет не ели. А на следующий день опять уходят в подвал и курят бычки, как первоклассники.

Нет, мы тоже когда-то курили, а как же – у всех мальчишек есть такой этап в жизни, когда они бычки подбирают. Но мы-то давно бросили, ещё после первого класса.
Я бросил потому, что папа застукал.
Он меня не отлупил, нет, но было так стыдно, как будто я его предал. А вот Сачку мать надавала сильно, прямо на улице. Прямо пылевыбивалкой, которой по ковру колотила. А Валерка сам завязал: однажды так накурился, что кровь пошла из носа.

Больше всего не повезло Серёжке Копытину.
Дядя Ваня, отец, привёл его за ухо домой, посадил возле печки: у них же дом, а не квартира. Сам сел рядом и вытащил пачку сигарет, она была почти полная. Дядь Ваня закурил и сыну дал сигарету. Кури, говорит. Серёжка начал отнекиваться, но отец нахмурился и понизил голос – кури. Делать нечего, закурил. Только не по-настоящему, просто выпускал дым. Тогда дядь Ваня дал ему затрещину – кури. Пришлось курить по-взрослому. А когда выкурил, он сразу вторую дал. А потом третью, четвёртую. После
четвертой Серёжку затошнило, и дядя Ваня дал ему передышку, минут пятнадцать. А потом заставил докурить всю пачку.
В общем, его всю ночь рвало.
А утром дядя Ваня обнял и сказал: «Вот теперь ты точно никогда курить не будешь».
И правда. С тех пор чуть Серёжка почувствует табачный дым, его сразу мутить начинает.

Наша компания, я считаю, самая лучшая.
Во-первых, ну не сравнишь же нашего Олежку с выпендрёжником Вовкой Шадриным? Или Сачка с Бананом? Да ни в какое сравнение!
А во-вторых, у нас нет какого-то одного пристрастия, мы во всё играть любим. И в футбол любим, и в «слона», и в войнушку. В индейцев, в «штандер», в «чижа», в казаков-разбойников.
Да и в тихие игры с девчатами, тоже ничего так.
 
А ещё петь любим. Залезем на дерево и как начнём:
– Трещит земля как пустой орех,
Как щепка трещит броня...
Мы разные песни поём, но эту особенно здорово петь именно на дереве. Особенно припев:
– Какое мне дело до вас до всех,
А вам до меня...
И надо постараться, чтобы басом.
А для этого надо голову ниже опустить, прижать подбородок к груди и нахмурить брови.
 
Учитель сестры из музыкальной школы говорит, что у меня абсолютный слух, а вот Татьяна Семёновна так не считает.
Татьяна Семёновна – это моя учительница пения. Она красивая и модная.
И она ужасно играет на пианино, ещё хуже – на аккордеоне.
А петь совсем не умеет: фальцетом и мимо заданной тональности.
Но в школе, видимо, кроме неё никто из учителей вообще ни на чём не играет, поэтому учитель пения она.
Вот потому я уроки пения не люблю. Петь люблю, а пение нет.

Когда мы разучиваем какую-нибудь новую дурацкую песню... Да мы, честно говоря, только дурацкие и разучиваем. Наверное, нормальных песен Татьяна Семёновна не слышала. Так вот, она всегда сначала показывает всему классу как надо петь.
И я каждый раз не выдерживаю и смеюсь.
 
Вот стараюсь, честно. Терплю, как могу, рот руками зажимаю: понимаю же – нельзя над чужими недостатками смеяться.
Но это так смешно, когда она старательно артикулирует ртом все гласные звуки и подтягивает голос к оперному.
Смешнее даже, чем ужимки комиссара Жюва.
Поэтому мне этих усилий хватает на одну минуту: смех всё-таки прорывается и с шумным прысканьем вылетает через закрытый руками рот. Потом идёт цепная реакция, и полкласса тоже начинает хохотать.

Поэтому Татьяна Семёновна всегда ставит мне колы.
Почему колы, а не двойки? Потому что их потом легче на четвёрки исправить. Ведь я отличник по всем предметам и моя учительница Любовь Ивановна в конце каждой четверти напоминает ей об этом. Приходит к Татьяне Семёновне и вежливо уточняет: правильные ли цифры выставлены в её журнале? Не стоит ли для полного уточнения показать их директору Василию Семёновичу?
И тогда Татьяна Семёновна пририсовывает к колам палочку, и они превращаются в «четвёрки».
 
Поэтому я не круглый отличник, у меня четвёрка по пению.
Хотя один раз всё же я получил пятёрку.
Это было, когда на урок пришёл Василий Семёнович. У него такая привычка есть – приходить внезапно в классы. Придёт, сядет на задней парте и слушает. Хоть пение идёт, хоть математика: сидит и слушает. Всех: и учителей, и учеников. И тогда все ученики ведут себя очень тихо, а учителя голос не повышают.
Мы показали директору как хорошо владеем новым материалом – очередной дурацкой песенкой про «чудо-чудеса». Татьяна Семёновна вызывала к доске каждого спеть по куплету. Ну и меня тоже. А когда спел весь класс, Василий Семёнович встал и сказал:
– Молодцы, дети. Очень хорошо поёте.
И после паузы, добавил: – Все.
И Татьяна Семёновна всем поставила пятёрки. Даже мне.
Вот тогда мама и сказала любимое всеми взрослыми слово:
– Ну, слава Богу, дожили...

Но всё равно заставлять нас петь глупые детские песенки - это нечестно и даже унизительно. Ну, хорошо – в первом классе, когда мы ещё совсем дети, это допустимо. Ну, во втором ещё можно понять. Но в третьем?
– Песенку такую – ля-ля-ля,
Песенку простую, ля-ля-ля... 
Ладно, когда такое девчата поют, им простительно. Но нас-то зачем с девчонками в один ряд? Мы, между прочим, на переменах не в «классики» играем, а по пожарной лестнице на чердак, к голубям лазаем.
В песне мажорный лад, а мы хмуро в пол смотрим. И рот едва открываем. И красные от позора. Потому что стыдно смотреть в глаза друг другу. За то, что такие слабохарактерные и не можем сказать «нет» учителю. А как скажешь – она же учитель.
Даже здоровяк Витька Бурмаков, который аж пятикласснику на школьном крыльце по ушам надавал, тоже поёт. Закрыл лицо рукой, отвернулся к окну и поёт.
В третьем классе с учителями не спорят.

Если б я был учителем пения, мои дети пели бы красивые нормальные песни. «Люди встречаются, люди влюбляются, женятся», например... Или «Плачет девочка в автомате».
Но учитель пения не я, а Татьяна Семёновна.
Поэтому будем петь всякую ерунду до седьмого класса...
 
Но я отвлёкся, я ж про нашу команду.
Ещё мои друзья моторчики разные тоже любят.
Только я не люблю.
Я вообще к технике никакой тяги не имею. Даже в детстве в машинки никогда не играл.
Хотя, если говорить честно, к технике я нормально отношусь.
Просто мы с ней несовместимы.
 
Папа говорит, это потому, что у меня вестибулярный аппарат.
Вообще-то этот аппарат у всех есть, не только у меня. И знаете где? В голове! Представляете? У каждого из нас в голове есть не только мозг и трансформатор слов в картинки, но и какой-то аппарат. Не знаю, почему, но мне он представляется маленьким-премаленьким батискафом.
Может потому, что в этом слове есть звук «буль»?
У всех эти батискафы ровно плывут по бескрайним просторам головы, а мой вот почему-то тарахтит, качает его, приборы сбились.

И теперь из-за этой неисправности меня тошнит от запаха бензина и выхлопных газов. И в автобусах укачивает. Вот в троллейбусе всё нормально, а в автобус хоть не садись, честное слово.
А как без автобусов? К бабушке поехать – девять остановок, на стадион «Динамо» – десять, пешком не находишься.
Раньше, когда только ЛАЗы были...
Вы же ездили в ЛАЗах?
Тогда должны понимать, почему я ни разу не мог доехать к бабушке, чтоб на полпути не вылезти. Потому что там и девчонки из нашего района ездят. Это ж какой позор пережить, если прямо при них вырвет.
 
А мне стоит только войти в салон ЛАЗа – всё, батискаф сразу же падает на дно с пробитым днищем. Это самые вонючие автобусы в мире! Хоть все окна открой, а этот тёплый, почти горячий, пропитанный дымом воздух никуда не девается, даже не шелохнётся. Да ещё и трясёт, будто специально всё из желудка вверх выталкивает.
Сейчас вот ЛиАЗы появились, так мой вестибулярный аппарат начал потихоньку подниматься со дна.
Не понимаю, за что взрослые прозвали эти хорошие автобусы таким нехорошим словом «скотовозы»? Ведь в них почти нет технических запахов, и едут они мягче.
А главное – меня в них, считай, не тошнит. Только когда я сам себе наврежу: например, начну читать во время езды или сяду против движения. Тогда всё. Тогда как в ЛАЗе.
 
Хорошо, что ЛиАЗов на дорогах становится всё больше и больше.
Вот он, НТП. Ну, значит – прогресс. То есть, на верном мы пути к коммунизму.
Но я до старости не забуду этот «лазовский» запах.
Вот даже сейчас от воспоминаний начинает мутить, и я очень понимаю Серёжку Копытина.

Папа говорит, что летчика из меня не получится. И моряка тоже.
Но ещё он говорит, что этот самый вестибулярный аппарат можно развивать. Я попробовал: попросил Олежку покрутить меня на дворовой карусели. Он и покрутил. Два раза по полминуты. Он мог бы и больше, но я уже понял, что не буду лётчиком.
Потом целый день всё перед глазами качалось, даже в «чижа» играть не мог.

А в машинки я не играю не по этой причине. Просто неинтересно.
И несерьёзно как-то.
Ну что за удовольствие ползать по песку с грузовиком?
К нам как-то приехал дядя Володя с Севера и очень удивился, что у меня нет машинок. И купил мне большой голубой самосвал. В нём открывались двери, крутился руль, поворачивались колёса, а главное, был рычаг, который поднимал кузов. 
Сашка Шабалкин бы от такого подарка прыгал три дня. Он вообще меня удивляет: до пятого класса дожил, а всё в машинки играется. Идёт из школы, видит – салажата в песочнице с машинками, и не
может удержаться. Садится с ними и давай ползать:
– Жик – первая... ууууу... жик – вторая...
 
Папа дяде Володе сразу сказал – зря, мол, лучше б книжку подарил. Но он даже и сравнивать такую чудо-машину с книжкой не захотел. Понятно, он-то сам водитель, для него ничего лучше нет.
А я просто сделал вид, что обрадовался. Нельзя обижать хорошего человека кислой миной, он же как лучше хотел.
 
Все три дня, пока дядя Володя гостил у нас, я выходил с этим самосвалом во двор и мальчишки сразу же облепляли меня со всех сторон. Они чуть ли не дрались, чтобы поиграть с машинкой.
Я распределял очерёдность, отдавал грузовик на целый день, а сам играл в футбол или в «штандер». А вечером уносил домой. Дядя Володя, видя, что его подарок весь в песке и грязный, довольно улыбался и с превосходством подмигивал папе: вот, мол, а ты
говорил.
А папа прекрасно всё понимал и тоже улыбался, но иронично.

Когда дядя Володя уехал, я обменял машину на коллекцию солдатиков-кавалеристов. Таких, пластмассовых. Тридцать штук.
Это, конечно, нехорошо, дареное же не дарят. Но Генке из 63-й квартиры она была нужнее. Он её так сильно полюбил, что первым с утра очередь забивал. И ещё три раза в неё вставал, чтоб лишний раз побуксовать в песке да порычать с натугой, будто в гору из последних сил забирается. У него при этом аж венка на лбу проступает.
Сашка Шабалкин тоже хотел, так просил, даже мяч ниппельный предлагал. Но Геныч из нашей компании, а Шабалкин из выпендрёжной. Поэтому победил Геныч. И может теперь хоть до утра с ней возиться, хоть спать в обнимку.
 
А мне в солдатиков играть приятнее. И из кубиков интересно строить. И рисовать. И сценки с игрушками придумывать.
А ещё читать. Когда новых книжек долго нет, у меня такое же чувство, когда есть хочется. Когда хоть что съешь, лишь бы пожевать.
Тогда я читаю энциклопедию.
 
Она, конечно, не такая захватывающая, как рассказы о Шерлоке Холмсе или про мальчика со шпагой, но зато становятся понятны некоторые слова дяди Вити. У него же в голове, кроме «диалектики» и «перспективы», есть и другие, ещё более красивые слова.
Например, парадигма, спектральный анализ, либидо...
Вот, правда, про парадигму я так и не понял. Видимо, трёх классов мало. А про либидо вообще не нашёл – нет такого слова в энциклопедии. Представляете? Даже в энциклопедии нет, а дядя Витя знает!
Вот что значит – академик.
 
Да, наш дядь Витя – академик. Я сам слышал, как тёть Валя говорила, что он третий год в академическом отпуске.
Вот такой умный человек.
 
Отвлёкся, я же про наши компании рассказывал.
Так вот. Ещё во дворе, кроме компаний, есть Мишка Баскаков.
Такие Мишки в каждом дворе имеются: ни в одну команду не подходят. Иногда пожалеешь, возьмёшь, а потом и второй раз пожалеешь, что пожалел. Начнём в футбол играть, так обязательно на мяче поскользнется на ровном месте, и нам гол вколотят. В «пятнашки» играем, так он за самым слабым и маленьким погонится, да ещё и со всего маху треснет ему по спине так, что тот упадёт. Салажонок чуть не плачет, а Мишка, возбуждённый от своей скорой «победы», радостно смеётся.
 
Или сидим в беседке, истории разные, анекдоты рассказываем.
Ну и угадайте с трёх раз, кто самый несмешной анекдот расскажет? Правильно, Баскаков. И один смеётся, аж икает. А все себя чувствуют так же неловко, как если бы пукнули при всех.
 
А ещё у нас принято делиться – яблоком ли, мороженым, бутербродом – неважно, одному есть позорно. А этот никогда не предложит. Зато у другого всегда не упустит откусить. А у салажат ещё и так откусит, что больше половины отхватит. Они аж плачут и приходят к нам жаловаться. И Мишка опять огребает, вне очереди.

В общем, в команде долго не задерживается: уже через пару часов получает пинка и обиженный уходит. Хорошо, если в другую компашку примут, но и там результат такой же будет – сто очков вперёд даю.
Поэтому он чаще всего сидит в сторонке и язвительно комментирует игру. А если кто-то промахнётся по воротам или с турника неудачно спрыгнет, ехидно гогочет:
    – А, ха, так тебе и надо!
 
И вроде не дурак, и читает много, а всё не на пользу.
Вот бывает так: умный, а всё равно дурак. Потому что новые знания применяет совсем не по делу. Один раз вышел во двор с тетрадкой и начал листы есть. Говорит, мол, бумага – это клетчатка, а она полезна. Начитался.

Поэтому Баскакову чаще других во дворе жмут сало.
Знаете, что это такое?
Это, в общем-то, позорная процедура.
За то, что подвёл, за подлость, за крысятничество.
Это когда «приговоренный» садится на узкую четырехгранную палку, пропуская её между ног, а с обеих концов эту палку держат по два человека. По команде, они приподнимают её и начинают трясти. И не пару раз, а полминуты. И не мелкой дрожью, а рваным ритмом. Сидящего на ней колбасит как ковбоя, объезжающего дикого быка.
Но «люсить» нельзя: вопить или стараться побыстрей упасть.
Тогда всё.
Тогда лучше сразу просить родителей менять квартиру на другой район. Потому что прослывёшь слабаком, а это самое худшее, что может случиться во дворе.

Но если перенесёшь этот отжим молча и мужественно, то, считай, смыл с себя пятно позора. И опять полноценный член двора.
А Мишка ни разу не выдержал. Ни разу! Потому и ходит неприкаянный и одинокий, обиженный на весь белый свет.
Я думаю, что из таких вот Мишек Баскаковых и вырастают потом деды Вовы. То есть, вредные, вечно недовольные жизнью люди.

Иногда «сало жмут» и по другой причине.
Например, когда с кем-нибудь на «слабо» проспорил. Или в футбол проиграл, когда двор на двор, класс на класс.
Говоря по-взрослому, когда ставки в игре высоки.
Тогда вся команда садится на «шест» по одному.
И вот тут надо выдержать, как бы ни было больно.
Потому что подведёшь всю команду.  А это никак нельзя.
Это дело чести каждого...

***
Дело чести...
Да, в те далёкие времена слово «честь» ещё имело значение.
Конечно, пережив революцию, крушение страны, а затем и империи, пройдя через жернова гражданской войны, коллективизации, индустриализации, через унижение доносами, репрессии и пафос новой идеологии, оно изрядно потускнело, потеряло прежний вес.
Но всё-таки ещё было живым.

Да только кто ж мне теперь поверит.
Целое поколение выросло на том, что в этой стране жили забитые недалёкие нищие люди, ходившие строем.
В одно и то же обуты, одеты. Как все. Какая там честь?

Попробуй теперь докажи, что это было. Что класс отстаивал честь школы на городских спортивных соревнованиях, а ученики – честь класса на школьных смотрах самодеятельности. Не за коврижки, не принято было тогда подарками одаривать.
Да и рубль ещё не был мерилом успеха.
Просто за честь.

Понимаю, сложно поверить.
А доказать, что не вру, практически невозможно. Даже если честное слово дам.
Вот скажи сейчас, что понятие «девичья честь» было не абстрактным, даже не считалось признаком отсталости, так засмеют же. А поверят, что слова «воспитанность» и «совесть» употреблялись совсем не в ироничном ключе?
 
Что мальчишки были такие странные, мечтали стать не дизайнерами бровей, не банкирами, а космонавтами?
А девушки, когда фотографировались, не складывали губы уточкой. Они просто улыбались. Я правду говорю!
 
А ещё тогда в стране обсуждали новую песню певца, а не то, сколько у него внебрачных детей. И вообще, певцами называли тех, кто умел петь, а не жениться на старых миллионершах.
 
Титул «звезда» и тогда был, но его не раздавали направо-налево.
Для этого мало было засветиться с одной песенкой, а потом просто кочевать по бесконечным ток-шоу, и рассказывать белому свету о своих свадьбах, разводах, побоях и неудачных увеличениях бюста.
Да и ток-шоу не было: неприличным считалось копаться в нижнем белье.
Ну, было такое понятие – неприлично.
Не верите? Да я иногда и сам уже сомневаюсь.
Человек же не только к хорошему привыкает, верно?

Как-то попривык я, что теперь работником культуры называется тот, кто борется с ней, а не стремится сделать мир лучше.
Что приклеенный скотчем к стене банан является искусством и может стоить столько же, сколько картина Глазунова.
 
Что режиссёром может называть себя любой полуобразованный человек, снявший пару ситкомов и понятия не имеющий о пайдейе – внутренней культуре.

Что шедевральность фильма определяется количеством спецэффектов, а не
смысловой нагрузкой. А театральным режиссёрам совсем не надо понимать
разницу между реализмом и натурализмом. Поэтому в те далёкие времена в театр можно было спокойно ходить с детьми, не боясь, что Гамлет, обнажая в монологе душу, начнёт обнажать и гениталии.
   
Что сейчас писателем считается человек, даже не подозревающий о богатстве русского языка и использующий лексику биндюжника.
 
Меньше сомнений в своей значимости, больше эпатажа!
Главное, выделиться из серой массы. Ведь, кажется, так сейчас принято называть предыдущие поколения?

Да, пожалуй, соглашусь: мы выглядели серо по сравнению с нашими потомками.
Не было такого разнообразия фасонов, расцветок – что правда, то правда.
Но всё равно старались как-то, крутились, искали по своему вкусу. Ходили на барахолки, к фарцовщикам обращались, привозили из Прибалтики: тогда «оккупированные территории» снабжались не чета Уралу.
 
Вот сейчас масса далеко не серая, очень даже разноцветная – каких только цветов не увидишь. Даже тех, что и природой не предусмотрено.
Всё есть, ничего искать не надо.
Казалось бы, самое время проявить разноцветие своих душ!

Но смотрю и вижу, что люди сами стремятся себя под стандарт подогнать.
Потому что сейчас главное – быть в тренде, чтобы не прослыть серой массой.
А он сменился, навязывая уже свои эталоны поведения и красоты.

С трендом сменился и курс.
Раньше шли своим путём, а теперь на запад.
Свято верили, что построим идеальное общество в своей стране, а теперь верим, что идеальный мир уже есть именно там. И тоже – свято.

Раньше, чтобы прослыть прогрессивным и сделать карьеру, заученно повторяли установки коммунистических идеологов, теперь – либеральных.
Были мы хорошие, все плохие, теперь – наоборот. Со всем фанатизмом.
И что в итоге? Та же масса. Только уже не серая, а разноцветная. Как все...

Конечно же, я не про всех говорю.
Когда говоришь о большой стране, стоит и палитру побольше взять.
Чтоб не мазать всех одной краской. Не важно – белой ли, чёрной.
Чтобы не было соблазна описать воззрение большого народа, как единое, всеобщее, охватывающее всех и каждого. Такое только у Фурье возможно.
 
А общество разнородно любое. И тоталитарное, и демократичное.
Везде хватает и идейных, и диссидентов, и инертных, и фанатов, и перевёртышей, и конъюнктурщиков.
Поэтому и вы, рассуждая про те далёкие времена, тоже не обобщайте.
Вывод должен строиться на том, какие убеждения в обществе преобладают.
Говоря современным языком – что ныне в тренде?

И если сравнивать те далёкие времена с нынешними, то тогда всё же преобладало желание быть, а не казаться.
Быть – оно же всегда честнее.
Потому и презирались понты. Потому и ценилось честное слово.
Теперь понты – индикатор того, что ты в тренде.
Что из того, что ты читаешь Кафку, но у тебя нет новейшего айфона?
Как тебя уважать, если в твоём инстаграме только фотки с Золотого Кольца и ни одного селфи с острова Бали? И лайков мало.
И вообще, вроде юзаешь и стримишь, а до сих пор говоришь «сообщение», а не «месседж». Безпонтово...

Поймать миг и хайпануть важнее сопромата.
Быть не товароведом, а мерчендайзером.
Не какой-то там уборщицей, а специалистом по клинингу.
Ну и что, что суть одна – название как звучит...

Вот оно – казаться, а не быть.
В те далёкие времена ещё не было интернета, сотовой связи, айфонов.
Но слово «гаджеты» уже было.
Только произносилось по слогам, когда кто-то нарушал дворовый кодекс чести.

И само слово «двор» было не абстрактным, не каким-то всуе обозначенным географическим объектом с детской площадкой, деревьями, лавочками – нет. Оно несло в себе значение, равное по смыслу таким словам, как «семья», «дружба». Как «малая родина», если кто ещё в наше время сможет понять значение этой простой фразы.

Во дворе в те далёкие времена не было чужих: казах Кенжик, немец Володька, украинец Серёжка, татарин Наиль, братья-погодки азербайджанцы – Джамал и Витёк, мордвин Ванька, который стеснялся своего имени, просил называть его Женькой, еврейка Лариска...
И так в каждом дворе любого города.
Жили, дружили, ссорились, даже дрались, а как же. Но только по своим ребяческим причинам, не по национальным. И никто не мечтал о своём отдельном дворе...
 
Такая вот маленькая копия большой страны.
Которой уже нет.
Осталась она в тех далёких временах...

4.
Я люблю утро. Особенно самое раннее.
А такое утро бывает только летом. Зимой его нет.
Зимой смотришь на часы – уже полседьмого, а посмотришь в окно – темно, как будто всё ещё три ночи.
А когда темно, то надо спать, это все знают.
Вот почему зимой так тяжело просыпаться в школу – организм-то думает, что ещё ночь, и спит.

И весной раннего утра нет. Потому что природе надо нас, людей, привыкших к длинным ночам, подготовить к тому, что темноты скоро будет меньше. А привычки быстро менять нельзя. Поэтому природа не сразу делает ночь короче, а постепенно: берёт у неё по две-три секунды и отдаёт их дню.
Ну, как бы, в долг, до осени. Ну, так же, как папа даёт трёшку до пятницы дяде Боре, который Вода-Вода. Только дядя Боря иногда забывает, что брал, а вот день все взятые секунды осенью точно отдаст. Тоже постепенно, чтобы люди, опять уже привыкшие к длинным дням, потихоньку отвыкали.
Поэтому и осенью раннего утра не увидишь.

А вот летом... Солнце только собирается вставать, оно ещё нежится где-то за лесопосадкой, даже облака ещё не прогрелись, не порозовели, а уже каждый листик на кустике различим. 
И небо по-настоящему голубое: как будто его всю ночь стирали.
Только в некоторых местах облачка, как остатки не смывшейся пены. И с неба вниз идёт запах свежести. Как от футболки после стирки.
 
И луна тоже не уходит. Наверное, смотрит на свои лунные часы и по зимней привычке никак не может принять, что ночь такая короткая.
И тишина не строгая и не жуткая, а лёгкая.
Просто она подготавливается. Она как старый дирижёр стоит перед чистым нотным листом и думает: какими нотами заполнить его и каким музыкантам своего оркестра дать их сыграть?
А оркестр у неё очень большой – весь город.

А вы думали, что тишина – это антоним слова «звуки»?
Нет, тишина – это источник звуков.
Да, я уже знаю эти слова «антоним», «синоним».
Сестра говорит, что есть ещё и «омонимы». Мы пока не проходили, но она объяснила, что это за штука. Это когда одно слово разные слова обозначает.
Например, ключ. Есть ключ от квартиры, а есть ключ-родник.
Или беляш. Один съедобный, а другой из второго подъезда.
Его даже отец так называет: бывало, зовёт с балкона домой, зовёт, сто раз крикнет «Валерка!», ноль внимания. А потом надоест, один раз рыкнет «Беляш!» – сразу прибежит.

А брат рассказывал мне про килокалории и годовые кольца.
Здорово всё же иметь старших сестру и брата. Они тоже, как Любовь Ивановна учат тому, что сами уже знают.
Вот у Серёжки Абрамова нет никого, он в семье один ребёнок. Поэтому ему «Песнь о буревестнике» ещё четыре года ждать, а я уже вместе с сестрой выучил. И когда он будет зубрить, я лишние полчаса в «слона» поиграю.
 
И ещё я могу в их учебники залезть, когда захочу, и столько новых слов нахвататься. Хотя с каждым классом и так умных слов в голове прибавляется. Наверное, к десятому классу буду говорить, как дядя Витя. И без всякого блокнота.
Хотя, нет, к десятому – вряд ли. Только когда академиком стану.
Вот такая диалектика получается.

Оп! Началось! Слышите?
Застрекотал мотылёк своими крылышками по стеклу.
Значит, тишина уже расписала всем свои партии.
А увертюра сегодня выпала мотыльку.
Это красивое слово я не от дяди Вити услышал, от сестры.
Она в музыкалке училась, ей даже мама с папой пианино купили: такое красивое, чёрное. И название тоже красивое – «Элегия».

Сестра, когда занималась, то ставила на подставку ноты. Глядит на них и играет. Чудо какое-то! Вот я так же в детстве не мог понять – как она читает? Здесь то же самое. Только из букв слова складываются, а и из нот – музыка. 
Сначала она одним пальцем по клавишам стучит, будто по слогам читает. Поначалу ничего не понятно, но потом эти слоги постепенно в слова складываются. А потом и вторая рука присоединяется.
И когда уже обе руки всё поняли, то и эти слоги, слова, предложения в один текст превращаются. То есть – в мелодию.
 
Мне очень понравилась про сурка. Я всё время её просил сыграть. Она жалобная немного, но какая же красивая.
У сестры много нот было. Но она успела прочитать только «Аннушку» и «Этюд». А потом руку сломала, на физкультуре с бревна упала. Всё, але.
И пианино замолчало. Стояло как какая-нибудь тумбочка.
Мне его жалко стало, и я начал сам на нём подбирать музыку.
Не по нотам, а по слуху. Тоже интересное занятие.

Так вот. Последнее, что учила сестра, была «Увертюра».
И это слово меня сразу заинтересовало.
Потому что представилось чем-то вкусным, которое мажут на бутерброд с маслом. Может, потому что на «конфитюр» похоже?
Ну и вот. Я сразу у сестры спросил, что это за штука такая, эта самая увертюра? Оказалось, что никакая это не сладость, а вступление.
А заодно она рассказала про диезы, бемоли и бекары. И про мажорный лад, и про минорный.
И эти непонятные слова тоже нарисовали в голове картинку, но совсем уж смутную. Так захотелось разглядеть получше, но...
Пока ноты читать не научишься – не разглядишь.
Придётся учить. Но потом, пока некогда: каникулы же.

Опять отвлёкся. Я же про утро говорил, про мотылька.
Так вот, мотылёк очень старается, держит марку: звук даёт ровный, без пауз. Как ударник в оркестре, когда стучит по барабану не палочками, а щётками – они будто рассыпаются по натянутой коже. И, пока тишина ещё слышна, этот негромкий звук
накладывается сам на себя и разносится такой лёгкой волной.
 
Вот она дошла до дежурного воробушка. И он, как горнист в лагере, тут же запел подъём. И через пару секунд послышалось чириканье со всех сторон – воробьи быстро просыпаются и свои ноты давно назубок выучили.
А дальше пошло-поехало. Голуби на крыше заворковали, зазвенел молочными бутылками грузовик, поворачивающий к магазину, под окнами кто-то прошагал, негромко насвистывая танго «Соловей».
Скорее всего, это Вода-Вода, он постоянно свистит.

А тишина, наверное, слушает всё это, машет дирижёрской палочкой и довольно улыбается: сегодня симфония раннего утра удалась на славу.

Даже маму с папой стало слышно, как они на кухне чай пьют.
Они всегда просыпаются очень рано, потому что маме надо успеть на первый автобус. Папа её провожает, а потом идёт на завод, к своему тепловозу пешком: это недалеко, минут семь.
Мама с папой, когда просыпаются и пьют в кухне чай, никогда не шумят.
Вот у Генки Иванова, если папа проснётся, то он сразу же вслух разговаривает, телевизор включает, кашляет громко.
А наш папа сам так никогда не делает и другим не позволяет.
Он говорит, что сон – это святое, нельзя людей будить. Это потому, что он частенько работает в ночную смену и знает цену сну.
 
А мама ещё успевает всем нам завтрак приготовить.
Если замереть и очень-очень прислушаться, можно услышать слабый, далёкий шум, похожий на шуршание гальки в карьере.
Это мама печёт оладушки. А кроме оладушек ещё и кашу варит обязательно, на случай, если вдруг оладьев мало будет.
Просто мама росла в большой семье, да ещё во время войны.
Она говорила, что всё детство постоянно хотела есть и теперь ни за что не позволит, чтобы её дети хотя бы раз испытали это чувство. Поэтому готовит много разного. И очень вкусно.
Только вот беда: я всегда не хочу есть.
Я ем только, чтобы не обижать маму. А она переживает, что я худой, и то и дело старается меня накормить. Папа ей говорит, что мальчишки и должны быть худыми, а то не смогут на деревья лазать, но мама всё равно расстраивается. Она видит, как я
медленно хлебаю борщ и думает, что он мне не нравится. И начинает чистить картошку, чтобы пожарить её в кипящем масле. Или лепить пельмени и строгать салат.
Не может понять, что вкусный у неё борщ, очень вкусный.
Просто я, как всегда, совсем не голоден.

Перед уходом мама с папой подойдут к нашей спальне, посмотреть, как мы спим. Вот тут лучше отвернуться к стенке или лечь на живот. А то я, когда притворяюсь спящим, сразу видно: у меня ресницы моргают.
Потом они заглянут к сестре и со спокойной душой, что никого не разбудили, уйдут – только дважды повернётся ключ в двери.
 
И вот тогда можно вставать и бежать на пустырь.
Именно там раннее утро особенно здорово ощущается.
Там растёт полынь, кашка, ромашки, зверобой, донник, одуванчики. И много-много других цветочков, названия которых я ещё не выучил.  Все они невысокие, но разноцветные и очень густые. И поэтому в них запутывается утренняя дымка: никак не может пробраться через стебельки и листья и улететь домой, в облака.

Дымка висит до самого старого кладбища и кажется такой плотной, что её можно потрогать или разрезать ножницами.
Но стоит нагнуться, приблизиться к самой траве, как она сразу куда-то прячется. И становится видно, как на листьях лопуха ровными шариками лежат капельки росы, а на стебельках ещё спят маленькие черные букашки.
И вот тут самое время наполнить утро запахом.

Для этого всего-то и надо, что быстро пробежаться по траве вперёд. Упавшая пыльца смешается с росой, произойдёт реакция, и по всей поляне разнесётся такой классный аромат, сравнить который просто не с чем.
Днём или вечером такого уже не получишь, будет просто пахнуть цветами, травой и кузнечиками.
Словно потерялся какой-то компонент.
Может быть, тишина?
Или звёздочка, не успевшая раствориться в дневном свете?

Я бегу. Всё быстрее, всё дальше.
И постепенно начинаю чувствовать каждый шаг. Не телом чувствовать, а носом. Потому что поляна всё гуще заполняется запахом нового утра. А из-под ног веером разлетаются в разные стороны голубые и красные искорки. Это кузнечики. Они серые, зелёные, коричневые, но у некоторых есть голубые и красные крылышки.
 
Люблю кузнечиков, они красивые.
И совсем не вредные, как мухи, к примеру. Или комары.
Они чуть слышно стрекочут и плавно опускаются в цветы в трёх шагах от меня. И если не останавливаться, то веер становится всё крупнее и шире.
Синих искр больше и поэтому бегу за красной.
Надо обязательно поймать эту краснокрылку. Без ощущения бьющих по ладошке маленьких, но сильных ног нельзя до конца почувствовать раннее утро.
Только большая просьба: когда ловите кузнечика, не помните его, не опускайте ладонь в траву сильно и с размаху, словно бьёте, ладно? Научитесь делать это быстро и легко.

Пойманный кузнечик долго смотрит прямо в глаза.
Наверное, хочет понять – зачем он понадобился этому великану, под названием человек? Его тоненькие и шершавые передние лапки перебирают по большому пальцу: это он пытается почувствовать твои намерения.
И когда поймёт, что его совсем не хотят убивать, то поделится с тобой липкой коричневой смолой.
Вот тогда можно разжимать ладонь.
Он ещё пару секунд посидит на ней, а потом красная искорка взлетит вверх, покачается в воздухе, спикирует вниз и погаснет в траве.
А на пальце останется маленькая ароматная капелька, как благодарность. За то, что некоторые люди всё же понимают, что живым на этой планете является не только человек.

Я это, к сожалению, про себя говорю.
Потому что понимать это начал недавно.
Но раньше того дня, когда мы с пацанами на рыбалку сходили.
Ещё до того, когда Колька сказал, что голавль очень хорошо клюёт на кузнечиков. Я и поймал одного. Но когда поднёс крючок к его голове, вот тогда в первый раз и увидел по-настоящему глаза: они смотрели прямо на меня.
И мне стало так же стыдно, как уже было однажды – тогда, очень-очень давно. Года четыре назад.
 
Когда мы с папой шли домой и я раздавил жука.
Специально, с размаху – взял и как топнул.
– За что ты его? – спросил папа. – Он просто шёл домой, к своим детям.
Я тогда даже замер, остолбенел.
Потому что в этот миг папины слова открыли мне совсем простую вещь, о которой я даже не задумывался.
Что живым может быть не только человек.
Всё, что ползает вокруг, бегает, летает – живое. Пусть они порой некрасивые, даже страшные, пусть не такие, как мы.
Но они живые.
 
И ещё я тогда понял, что чувство вины может быть гораздо больше того, которое было, когда я сначала съел свою шоколадку, а потом и шоколадку сестры.
Тогда было просто стыдно. А теперь ещё и больно. 
Потому что то, что я совершил, уже непоправимо.
И я не выдержал и заплакал.
Мне так хотелось, чтобы папа успокоил, сказал, что пошутил.
Но он молча шёл рядом. Просто взял меня за руку.
Я понял, что папу расстроила моя жестокость, но всё же он простил меня. И от этого стало совсем стыдно.
И я заревел ещё громче.
Потому что папина доброта не пересиливала того, что я сам себя не простил.
 
Потом он рассказал мне про естественный отбор.
Он говорил, что жизнь устроена так, что человеку, чтобы жить, приходится добывать себе пищу, отнимая жизнь у других живых существ: зверей, птиц, рыб. Поэтому позволительна и охота, и рыбалка. И животные делают то же самое. Но, в отличие от человека, никогда не убивают просто так, от нечего делать или ради забавы. Или если им не понравился чей-то внешний вид.

На охоте я ни разу не был, а вот рыбачить люблю.
Но теперь предпочитаю ловить рыбу на хлебный мякиш.
Потому что, хоть и естественный отбор, а червяков протыкать надо. И вроде бы оправдание есть: червяк на тебя смотреть не будет – нечем ему. И вообще непонятно, где там у него голова и есть ли она.
Но всё равно жалко.

А тут – глаза кузнечика: огромные и умные.
Не кричит, не вырывается, а просто смотрит, представляете?
И лапки его по пальцу перебирают. Как будто достучаться хочет, будто говорит тебе на своём кузнечьем языке: эй, одумайся, человек.
И я подумал тогда, что не нужен мне этот голавль.
И разжал ладонь...

Так вот, я опять отвлёкся.
Когда дух раннего утра, который ты сотворил сам, разнесётся по всей поляне, когда твои сандалии покроются мокрыми пятнами, а их морщинки прокрасятся зелёно-жёлто-белым цветом – всё, раннее утро можно считать открытым для всех.
Самое время сесть на траву и вдоволь надышаться.
А потом скушать мамины оладушки: они здесь, на траве, гораздо вкуснее, чем дома. Потому что вокруг тебя не стены, а голубое небо, зелёная трава и много-много полевых цветов. 
И привкус смолы, которой с тобой поделился добрый кузнечик...

***
Я помню этот запах, до сих пор помню.
Когда случается идти по полянке, неосознанно, почти машинально делаю глубокий вдох. И иногда, после дождя, будто пронесётся мимо лёгкой струйкой что-то отдалённо напоминающее, но...
Всё же, не то. Не хватает чего-то.

Видимо, кроме тех перечисленных выше компонентов, без которых не создать аромат утра, нужен ещё один. Тот, который я уже никогда не смогу найти, как бы ни старался. Ведь я давно вырос.
А открыть утро, наделить его запахом – это доступно только детям.
 
Открытия в детстве – дело пустяковое. Потому и совершались на каждом шагу и давались так легко. А новизну можно было найти даже в том, что сейчас, через много лет, считается обыденным и давно понятным.
Желание познавать этот пока ещё новый для тебя мир было столь
непосредственным и непреходящим, что ему не мешали ни усталость, ни будни, ни неприятности. Ведь в нём ещё столько белых пятен.
Наверное, потому и жизнь тогда ощущалась полнее, увлекательнее.
 
Думаю иногда, пытаюсь понять: как же так получается, что с годами мы постепенно теряем этот талант видеть открытую настежь дверь – только зайди, не поленись?
Почему краски потускнели, а звуки смешались?
Почему мы решили, что все наши «белые пятна» уже открыты? А мир является прочитанной книгой, которую иногда можно в охотку перечитать? Даже уже не стараясь найти нового смысла и потрясающего подтекста.
А в те далёкие времена они сами находились во всём и везде...

4.
А ещё мы в кино ходим.
Особенно про индейцев.
Нет, можно, конечно, и на «Кыш и Двапортфеля» сходить, тоже интересно. Но сравнивать нельзя. Как лимонад и минералку: минералки же много не выпьешь.
А «Ульзану» смотришь два сеанса подряд и ещё хочется глоточка.

И потом, даже если ты «Трипортфеля» посмотришь, такого впечатления как от индейцев всё равно не получишь. Когда в кинозал заходишь обычным советским школьником, а выходишь вождём апачей. Ты просто чувствуешь, как твои худые поцарапанные руки наливаются силой, как на подстриженной голове развиваются длинные чёрные волосы, а обычный уральский загар, если приглядеться, вовсе не обычный, а медно-красный, как и положено настоящему Чингачгуку.

И такое превращение не только у тебя, а у всех.
Мы идём домой, перекрикивая и перебивая друг друга,
возбуждённо копируем весь фильм по эпизодам. И каждый на все сто уверен, что уж он-то изображает гораздо точнее других.
    – А помнишь, помнишь! Он так этого – раз! А тот – уууу!
    – Не, не! Не так! Он вот так – тыдыщь!
    – А тот того арканом – фьють!
    – Ага! И он брык с лошади!
    – А ножичком, помнишь? С бедра, без замаха?
И на некоторое время двор превращается в прерию.
 
Да не только наш двор: и «стекляшка», и «квадрат».
Думаю, что и везде то же самое.
Это же как эпидемия гриппа зимой, она ведь на весь город распространяется.
И с самого утра до вечера то тут, то там слышится боевой индейский клич – это когда ладонью, во время крика, быстро-быстро стучишь по губам.
И даже футбол отступает на второй план.

Мы рисуем друг другу синей гуашью угол от переносицы до самых скул, наши лбы перевязаны красной тесёмкой, в которую воткнуты голубиные перья, за спиной болтается свежесделанный лук из гибкой кленовой ветки, а леска от папиной удочки становится тетивой. Мы метаем ножики в фонарный столб, а любая подобранная палка на глазах превращается в томагавк.
 
И ничего, что никто не хочет быть чечакой или Бейшеном – все Зоркие Соколы и Чингачгуки. Потому что все умеют мягко прыгать с крыши сарая и, сделав кувырок, ровно вскочить на ноги. А то, что не получается резким толчком встать прямо с положения лёжа на спине, так это просто не больно-то и старался: вот захочу – вскочу так, как ни один Гойко Митич не вскочит.

А чечаками становятся все те, кто нас ругает, что мы бегаем и кричим. Дядя Вася из третьего подъезда, рыжая баба Катя и жена Чиркова. А самый главный чечака – деда Вова.
Нет, он и есть самый настоящий Бейшен.
А дядя Витя, дядя Володя, дядя Валя – наши бледнолицые друзья. А! Ещё тётя Марина тоже, она красивая.
Просто они ещё не знают об этом.

А через неделю индейская эпидемия затихает.
Не потому, что надоело или разлюбили – нет. Просто будто объелись любимым пирожным. Вот оно лежит, но ты его каждый день ел и теперь не отказался бы от обычной гречневой каши.
Значит надо сделать передышку. До того момента, когда опять это пирожное станет вкусным, как в первый раз.

И тогда тесёмки развязываются, перья падают на газон, луки повисают в чуланчике, и футбольный мяч выкатывается из-под кровати.
А двор опять становится двором и вместо боевых кличей опять звучат заветные слова:
– Эус, бэус, космодэус – бамц!
Или:
 – Штандер, штандер – стоп!

Наши родители тоже в кино ходят, но на вечерний сеанс.
Особенно когда индийские фильмы идут. Это для них то же самое, что для нас индейские.
Папе нравятся мелодии, у нас дома несколько пластинок с песнями из индийского кино. Он часто их заводит.
Особенно любит из «Господина-420», так часто слушает, что пластинка заездилась и в одном месте уже перескакивает.
 
Мама собирается основательно, причёску делает, красится.
И обязательно кладёт в сумку носовой платочек. Папа смеётся, подтрунивает: «Два бери, фильм-то двухсерийный». Он знает, что мама будет плакать. Она всегда плачет на индийских фильмах. Главное, сама улыбается, а плачет.
И тётя Рая Кочнева тоже, и тётя Валя, Олежкина мама.
Женщины – они же тоже девчонки. А что с девчонок взять.
 
Я видел индийские фильмы. Ничего так, можно посмотреть.
Все люди красивые, ярко одетые. Но странные какие-то – постоянно поют и танцуют. Даже перед дракой сначала песню споют, а уже потом начинают друг друга колошматить.
Представляю, как бы я выглядел, если б перед тем, как Бжику нос расквасить, минут пять выплясывал и пел тонким голосом.
Вообще-то я не люблю драться, но он мой велосипед угнал.
Попросил прокатнуться и исчез. Только когда уже совсем стемнело, объявился.
Очень я тогда разозлился...

Так вот. Взрослые фильмы идут вечером, но мы иногда всей семьёй на них ходим. Но только когда на афише не написано, что «до шестнадцати лет». Если написано, то билетёрши ни за что не пустят. Не положено, говорят. Кем не положено и чего они не положили – не понятно, но объяснять никто не будет.
Да родители и сами не возьмут, хоть обпросись.
Вот что там такого показывают, что без паспорта смотреть не положено? Целуются, что ль? Ой, а то мы не видели, как взрослые целуются. Тоже мне, секрет нашли.
 
Да и пожалуйста, мы не гордые. Нам и днём кино за праздник.
Родители всем дают десять копеек на билет, ещё пятнадцать – на пирожное «корзиночка».
Но я обязательно беру ещё немного из копилки.
Потому что по пути в кинотеатр стоит книжный магазин.
А я очень люблю этот маленький деревянный домик.
Там так пахнет, что даже запах джиды меркнет. Хочется дышать этим воздухом целый день.
 
Вообще-то во всех магазинах есть свой запах, но в книжном он совсем другой, особенный.
Вот завяжите глаза и попросите, чтоб вас провели по разным магазинам. Только в овощной не заходите: там не пахнет, там воняет. Причём так противно, что даже в ЛАЗе лучше.

Итак, вы ничего не видите, идёте сквозь разные запахи, и ничего внутри вас не происходит: сердце стучит ровно, мурашки по спине не бегают. Просто между ушами и глазами появляются картинки: ага, здесь рыба, а там автомобильные шины, вот булочки, а вот обувь. Ну ещё иногда в бакалейном отделе рот слюной наполнится.
Но вам же не хочется нюхать это до вечера, так ведь?
Потому что всё это запахи привычные. Они от тех предметов, которые можно взять в руки, пощупать, попробовать, съесть.
И вы идёте себе дальше. И вдруг...

Сердце заволновалось и начало не стучать, а булькать. А по спине такой приятный холодок.
Вот спорю на сто щелбанов и не проиграю, что вы в книжном.
Сделайте несколько глубоких вдохов, и за закрытыми глазами
появится... Нет, уже не картинка с сосиской или кедами – вихрь.
Он несётся с такой огромной скоростью, что уловить и разглядеть его невозможно. Он ширится и растёт на глазах. И в этом потоке вдруг проявляются буквы. Они мелькают, склеиваются в слова, превращаются в строчки. Потом и они перемешиваются, становятся страницами. Их всё больше и больше, они шелестят, листаются и вдруг превращаются в картинки. В живые картинки!

Их так много, что глаза не успевают рассмотреть одну, а её уже следующая накрывает. Морские волны, острова, луч гиперболоида, багровые марсианские горы, потрёпанные штормом шхуны, пикирующие самолёты, старинные платья и скафандры, летящие стрелы и скачущие лошади, взрывы, звёзды, тропические леса и жёлтые пустыни – это только то, что успел разглядеть.
 
А ты стоишь в самом центре вихря и понимаешь, что всё это нельзя взять в руки, нельзя попробовать, но оно тебе тоже нужно. Очень-очень нужно! Ты даже готов отдать любимую бурундийскую серию марок. Нет, ты готов отдать два из трёх кляссеров, лишь бы этот вихрь стал твоим.
Это не обувь, не куртка, но тебе надо во всё это одеться.
Оно несъедобно, но у тебя такое же желание съесть всё это, как торт «Наполеон».

Вот. Бывают такие необъяснимые вещи.
Знаете, я подозреваю, что это запах приключений. А может быть даже открытий. А может, новых знаний.
Жаль только, что сейчас интересные книги почти не продаются.
Книги в наше время – как консервированные крабы.
То есть, дефицит. Ну, значит – редкость.
 
Это слово я не только от дяди Вити слышал, а почти от всех. Даже от Райкина в телевизоре.
Вот когда я только родился, крабы ещё были не дефицит. И книги не редкость. И мама с папой всегда покупали их так же, как продукты: зашёл в магазин и купил.
А теперь книги не покупают, их достают. По блату.
Вот такая диалектика началась.

Блат – это когда у тебя кто-то работает в книжном магазине. Или в каком другом, но тоже магазине – вот такая странная эта диалектика.
А ещё если имеешь знакомых с волосатой рукой.
Вот у моей одноклассницы Оли есть блат: её мама как раз в том самом книжном магазине работает. Поэтому у неё на полках стоят и «Мэри Поппинс», и «Пеппи – длинный чулок», и «Волшебник изумрудного города», и целая серия «Библиотека приключений и фантастики», и много чего ещё такого, от которого сердце булькает.
А у Маришки книг ещё больше, хотя её мама вообще нигде не работает, только папа. Но не в книжном, а всего лишь в обкоме.
Всё хочу посмотреть – какая у него рука?
Судя по библиотеке, очень волосатая.
 
А у меня блата нет. И у папы рука обычная.
Поэтому я могу купить какие-нибудь раскраски для салажат или совсем уж детские книжки, которые в саду читали.
Или рассчитывать только на везение.
А в последний раз мне повезло полгода назад, когда мы ходили на фильм «Часы капитана Энрике». Я тогда аж сам своему счастью не поверил: стоит на полке, не прячась под прилавок, «Таинственный остров». И продаётся!
Хоть кому, хоть с какими руками! Чудеса.

Мне тогда не хватало чуть больше двадцати копеек. Если б не Серый с Вовкой... Это они отдали мне свои деньги. Наверное, по глазам поняли, что очень уж мне нужна эта книжка.
И ведь знали, что останутся без «корзиночек». Друзья настоящие...

Ой, я же про кино говорил, опять отвлёкся.
Так вот. Мы очень любим ходить в кино.
Только это не такое уж простое дело.
Не потому, что идти до кинотеатра далеко: нет, чуть больше километра. А потому, что находится он в другом районе.
В Пугачах.
А мы с пугачинскими враждуем.
 
Не знаю, с чего началась война, но идёт она уже больше, чем я живу. Брат говорит, что сейчас поутихло, а вот раньше набеги устраивались регулярно. То наши на них, то они на нас. Соберутся человек двадцать, в основном большие пацаны.
Но бывает, что и совсем взрослые дядьки не против руки почесать. И идут быстрым шагом, свистом и криками вызывают на бой. По дороге ещё и забор... то есть, не забор, а штакетник выломают.
И всем, кто попался под руку, достаётся.
 
Вот так однажды дяде Вите перепало. Просто шёл домой с остановки, а тут как раз саранча налетела.
Правда, женщин и детей не трогают.
Дети сами отношения выясняют. Преемственность поколений, называется.
 
Вот и приходится на обычный поход в кинотеатр собирать целую дружину. Меньше трёх нельзя. А лучше человек шесть.
А больше ещё лучше. Тогда пугачинские понимают, что и им тоже прилететь может, и на рукопашный идти не рискуют.
И тогда мы стоим друг против друга и каждый показывает своё превосходство: сплёвывает через зубы, ухмылочка кривая, слова растягивает.
И идёт пустой разговор.
– Ну и чё, южненские, припёрлись?
– Да уж не к тебе.
– Тут Пугачи, вообще-то.
– А кинотеатр «Южный», вообще-то.
– А район наш.
– И фигли?
– Деньги гоните.
– С какой радости?
– Ща сам пошкобаю.
– Рискни здоровьем.
– Борзый, что ль?
– Ну.
– А ты Спартака знаешь?
– А ты Лёху-Гнома?
– Ну и чё?
– Ну и всё...
И вот так минут пять. А потом расходимся.

Но бывает, что и не расходимся. Поэтому Сачок по пути всегда подыскивает камешек потяжелее, чтоб в кулаке уместился, а Валерка ещё дома часы снимает, чтоб не разбились.
У меня часов нет, а камни я не люблю. Хоть и пугачинские, а всё равно, не фрицы же. Тем более, что до первой крови и лежачих не пинать – такие правила.
Я первым бить не люблю, только отвечаю. Папа так учил.
За всю жизнь только два раза первым ударил.
Кроме Бжика ещё и Игоря-Пузыря. Но они сами заслужили.

И то Бжика сразу жалко стало. У него после первого же удара кровь сильно пошла из носа. Я ж не знал, что у него нос такой слабый. Знал бы, то, конечно, лучше б в ухо дал.
А ему ещё до этого и от отца попало за угон: это ж воровство, как ни крути. А у Бжика отец строгий.

Он сел на корточки, терпит, не плачет.
У нас вообще мало кто плачет, не принято как-то. А то начнётся война, попадём в плен и не выдержим пыток – вот позор будет.
У Бжика кровь почти струёй на землю, а у меня вдруг сердце кровью облилось. Я, конечно, вида не подал, что жалко. Просто быстро его поднял, посадил на нашу скамейку. На ту, которая около детсада, под деревом. И начал с этого дерева листья срывать. Рву и такое настроение, что сам себя отлупил бы: из-за какого-то велосипеда... Листьями нос зажал и сам держал, пока кровь не остановилась.
А пока держал, мы помирились, и я подарил ему «дымовушку».
 
А Пузыря не было жалко, мы после драки долго ещё не дружились. Потом расскажу как-нибудь. 
Так вот, про пугачинских.
Самое главное, чтоб никто не струсил и не сбежал.
Как однажды Мишка Баскаков.
 
Мы вообще-то никогда его не берём, но сачковская мама один раз уговорила: она же с его мамой дружит, и та пожаловалась, что с Мишкой никто не играет. Ну и упросила нас. Она хорошая, пирожками нас угощает, как откажешь? Взяли Мишку.
А тут пугачинские. Нас шестеро и их шестеро. Самое то.
 
Зашли за угол, начали драться.
Чувствуем – нас щемят. Смотрим, а мы, оказывается, впятером: нет Мишки, как испарился. Олежке тогда бровь сильно разбили, он полсеанса кровь платком подтирал.
Пришли из кино, а Мишка сидит во дворе на качелях, бублик ест, как ни в чём не бывало.
– Ты чего убежал? – спрашиваем.
– Вы чё, – говорит, – я в рубашке новой был, – говорит, – мамка бы потом заругала.
Вот как с таким дружить? Отжали сало.
И другая компашка, когда узнала, что своих бросил, ещё раз отжала.
Потому что, хоть в какой команде будь, но перед пугачинскими все становятся одной командой.
 
Хотя, честно говоря, я не понимаю, чего мы враждуем?
У меня вот в Пугачах друг живёт. Мы с ним ещё с садика знакомы, а теперь вместе в «Динамо» плаваем. А у Кольки там брат двоюродный. Они нормальные пацаны и никакие не враги.
Тем более, что и пугачинские к нам часто ходят – баллоны газовые менять. У них же там ни одной пятиэтажки, только свои дома. И газ не из трубы к плите идёт, а из красненьких таких круглых баллонов. Которые когда-то заканчиваются. А меняют-то их только у нас, на «бетонке».
 
И вот спрашивается: чего мы делим тогда? У них кинотеатр, у нас пункт обмена. И им приходится к нам приходить, и нам к ним.
Ну глупо же драться только потому, что кто-то живёт через дорогу, разделяющую нас на пугачинских и южненских.
А ведь в городе, кроме наших районов, есть ещё и Маяк, Сирейка, Ренда. И Абиссиния есть, Бойня, Форштадт...
Самые крутые пацаны – форштадтские, они по всему городу шишку держат. Могут даже по одному в любой район приезжать, не тронут.
 
Вот только сносят Форштадт потихоньку. Строят там новые дома, шестнадцатиэтажки, большие универсамы, школы, сады. А люди постепенно уезжают оттуда и расселяются по всему городу.
И я думаю: может быть, вот так и в Пугачах постепенно заменят частные дома на высотки? И в Шанхае, и в Карачах, и везде?
Все будут переезжать, переселяться, все перемешаются и станут просто жителями одного города.
Без всяких районов и желаний держать шишку.
Вот заживём тогда...

***
Года три назад нашёл в старой книге билет в кино.
Мятый синенький прямоугольник, с оторванным корешком. «Время сеанса – 11.00, цена – 10 копеек». Такой вот привет из тех далёких времён.

Взял его в руки, и понеслась перед глазами карусель: память только успевала.
Галерея портретов в фойе, чуть подсохший фикус у окна, въедливая тётенька-контролёр в чёрном пиджаке и крошками перхоти на плечах.
Ряды буро-зелёных сидений, огромный белый экран, затоптанная, давно забывшая про лак и краску сцена с двумя огромными колонками.
 
Гул, неровными волнами накрывающий зал и, словно подчиняясь плавной и немой команде реостатов, синхронно угасающий вместе со светом.
Секундная кромешная тьма и луч прожектора, рассекающий её.
В этом луче хаотично мелькают пылинки, и кажется, что он дрожит, заворачивается в спираль и движется одновременно в разных направлениях: то ли из окошка к экрану, то ли наоборот. Некоторое время в тишине слышен только стрекот камеры, но и он тонет в звуках начинающегося фильма.

Лица моих друзей в первом ряду.
Ну, конечно же, в первом. В крайнем случае – во втором.
Что за радость смотреть кино из середины зала? А о галёрке и речи нет, лучше уж на другой сеанс. Ну и что, что голову задирать надо?
Главное – перед тобой нет никого.  Ты и фильм.
Вот тогда ты счастлив по полной.

Если, конечно, ещё и с киножурналом перед фильмом повезёт. Если будет не «Новости дня», а мультфильм. Ну, в крайнем случае «Фитиль».
А если даже и «Новости дня», то досада живёт секунды: как появилась, так и сгинула. В конце концов, и в документальных кадрах можно интересное найти. Как ракета в космос летит, например. Или как мандарины в Абхазии собирают.
 
А потом начальные титры, и мы с нетерпением ждём: будет ли написано «комбинированные съёмки»? Если – да, радостно переглядываемся с поднятым большим пальцем: значит, будут кадры в рапиде.
Ну, так нам казалось почему-то.
Слова этого мы, конечно, не знали, поэтому говорили «в замедленном виде». А это всем очень нравилось.

И свистеть нравилось. Вместе со всем залом. Когда механик плёнку упускал или она рвалась.
– Сапожник! – неслось со всех сторон.
Так положено. Ритуал такой.
Кричали, кстати, без злобы.
И не только потому, что знали своего киномеханика: в других кинотеатрах то же самое было. А их больше десяти по городу. Да ещё и летняя открытая киноэстрада недалеко от дома. Но туда шли не столько кино посмотреть, сколько потусоваться.

Потом, став старше, мы всё дальше и дальше удалялись от первого ряда.
И со снисходительной, уже немного ностальгической улыбкой наблюдали, как наши места занимают новые салажата.
И, наконец, наступал срок, когда каждый из неразлучных друзей, покупал всего два билета. И только на последний ряд.
Вы, наверное, и сами помните, для чего...

5.
Каждый год одно и то же.
Только наступит август, наши мамы, как сговорившись, не пускают нас на речку.
Говорят, после Ильина дня купаться нельзя.
И знаете – почему? Не поверите.
А потому что в этот день какой-то человек по имени Илья-пророк... Вот даже неудобно говорить об этом вслух, неприлично.
Дядя Витя бы сказал – моветон.
И я с ним картегр... категро... это самое... категорически согласен.
 
В общем, в этот день, этот самый Илья писает в речку.
Ну не моветон разве? Как такое может взбрести в голову взрослому дяде?
Мой папа же этого не делает? И сачковский, и Олежкин.
Даже у Алёшки папа до такого не додумался, хотя водку пьёт почти каждый день.
Сколько раз пробовал себе представить картинку, как стоит над обрывом взрослый дяденька и писает. Так и не получилось. В картинке сразу появляется Беляш или Бжик, но не взрослый.
 
Потому что до такого только Коля-Баляля может догадаться, который со «стекляшки».
Но ему простительно, он дурачок.
Вы не думайте, это я не обзываюсь. Вот когда говорю «дурак» – да, обзываюсь. А слово «дурачок» все говорят беззлобно. Даже с сочувствием. Потому что это такая болезнь, когда человек растёт, а ум почему-то остаётся детским.
У нас на «бетонке» тоже дурачок есть, Витька-Мулла.
Они оба в школе ни разу не учились. Муллу, правда, отдавали в спецшколу на Маяке, но что-то не заладилось. А Коле, кажется, уже поздно учиться, на вид он старый, лет двадцать пять. И говорит совсем непонятно: на всё один ответ – «баляля» да «баляля».
 
А Мулла – он как мы, мальчишка.
Даже с нами в футбол иногда играет. Ну как играет: бегает за мячом, когда тот в аут улетает.
Он спокойный, всегда улыбается. И любит слушать, как мы истории рассказываем. С ним себя чувствуешь очень взрослым даже без умных слов, которые в блокноте.
Но я надеюсь, что он, всё ж, не совсем уж дурачок. Потому что однажды даже парашют сконструировал, расскажу ещё.
 
А вот Коля-Баляля другой. Он как будто всегда встревоженный, будто потерял что-то давно и теперь ищет, ищет... Детей он не любит. Наверное, они дразнили его в детстве, вот он и злой теперь.
А мы, если честно, тоже его иногда дразним. Знаем, что нехорошо это, а всё равно делаем. Но не каждый раз, а только когда хочется испытать те же ощущения, как на корриде. Когда матадор быка злит, злит, выплясывает перед ним, тряпкой машет. И когда достанет, тот потом за ним гоняется.
У нас же не Испания, быков нету. Только коровы у некоторых, в частных домах на Сумской. Но их дразнить бесполезно: смотрят глупыми глазами, жуют. А нам же тоже куража хочется.
Вот мы и достаём Колю, а потом убегаем, как от быка.

Так, отвлёкся, я же про Ильин день говорил.
Самое главное, что купаться нельзя даже не потому, что этот пророк пописал. А потому, что вода... Сейчас обхохочетесь.
Потому что вода после этого становится холодной.
Смешно, да? Я тоже сначала посмеялся, думал – шутят.
А потом смотрю – нет, не шутят, на полном серьёзе говорят.
Я их иногда не понимаю: вроде взрослые люди эти взрослые, но бывают как дети малые. Понапридумывают и нас в это верить заставляют. Что за диалектика у них такая?

Мы с пацанами, понятное дело, пошли на старицу, проверить: родители же всё равно на работе. А пока обратно будем идти, трусы высохнут.
Пока шли, про Ильин день только и говорили.
И все пришли к выводу, что ерунда это всё на постном масле.
И у всех были... эти... аргументации.
 
Дядя Витя один раз спорил с дядь Лёшей о чём-то. И выиграл спор, потому что сказал: «И какая у тебя аргументация, кроме эмоций?». И тот не нашёл, что ответить.
Так что хорошее слово, убедительное.

Серый сказал, что у нас в стране тысячи речек, больших и маленьких. И как может один человек одновременно во все речки написать?
Аргументация же? Аргументация.
И у других не хуже.

Сачка больше интересовал вопрос – зачем Илье это делать? Других мест нет, что ль? Даже Мулла, когда приспичит, за акации ходит: они густо растут, никто не увидит.
А Олежка подсчитал, сколько надо арбузов съесть, чтоб тебя на все речки хватило? Шёл и считал в уме. Иногда садился и прутиком на пыли считал столбиком.
Получилось триста семьдесят шесть.

А я сказал, что если даже допустить, что он умудрился всю эту кучу арбузов съесть, и поблизости ни одной акации, только речка, то вода после этого должна стать не холодной, а тёплой.
Это уже давно всеми проверено.
Так что мы выиграли спор.
У нас-то аргументации, а у родителей – эмоции, лишь бы на речку не пускать. Сказали б уже честно: мол, всё, надоело после ваших купаний песок из постели вытряхивать, было б честнее.

Поэтому мы, на правах победивших, купались.
Могу точно сказать – вода такая же, как и до Ильи.
Пацаны подтвердят, если не верите.
На пляж мы не ходим, у нас своё место, пацанское. Туда все мальчишки идут. Вокруг старицы небольшая рощица, только около пляжа её нет. Поэтому все и собираются там, и получается как-то тесно и шумно.
А мы лучше двести метров по рощице пройдём, с обрыва вниз спрыгнем. Зато там тихо, пусто и никакой салажни в надувных кругах. А песочек точно такой же, как и на пляже.
И труба над водой.
Огромная. Пусть и ржавая, но зато она на пять метров от берега выдаётся. И два метра над водой. А под ней глубина точно метра три. Идеальное место, чтобы понырять.
 
А кто нырять не любит? Вы таких видели?
Я сколько живу, ещё ни одного. Тех, кто боится – да, видел. Сам сначала был такой же. Но стоит один раз перебороть страх, и всё, потом за уши от трубы не оттянешь.
Толик Кузнецов долго не решался. Часа два. Мы уж его и так, и этак, и уговаривали, и учить пытались. Нет и всё.
Тогда мы начали соревнование – кто лучше и без брызг прыгнет.
А кто не прыгнет, тот девчонка.
Сразу прыгнул.

Мы в нырянии мастера. И «щучкой», и «солдатиком», и с разбегу, и кувырком – по-всякому умеем.
А ещё кто лучше изобразит Клауса.
Ну того провокатора, которого Штирлиц подстрелил.
Для этого надо идти по трубе и говорить:
– Обложусь книгами и буду читать. А знаете, штандантерфюрер...
И оглянуться.
А в этот момент в тебя кто-нибудь стреляет:
– Тыщь!

Самое главное в этом конкурсе – изобразить глупо-удивлённое выражение лица. Чем глупее и удивлённее, тем больше смеха на берегу. Ну и, конечно, красиво рухнуть в воду. Тут нашему Сашку равных нет.

А в этом году мы ещё один прыжок освоили: спиной вперёд.
Давно хотели, но не решались. А Вовка вдруг раз – и решился.
И все сразу поняли, что и они так могут.
Некоторые, правда, немного спины ушибли, но это потому, что не рассчитали кувырок в воздухе. Бывает, не всё сразу получается.
Главное – не люсить.

Но мы не только нырять на речку ходим, мы ещё до острова плаваем. Он как раз посередине между пляжем и нашим местом находится. Только с пляжа неудобно: взрослые, даже незнакомые, сразу начинают грозить:
– Эй, пацаны, ну-ка, далеко не заплывайте!
– Спасать вас потом...
Кого спасать? Нас? Ха, да это мы вас первые спасём.
Видели мы, как вы, взрослые, плаваете.
Всё больше брассом и медленно, как черепахи. Некоторые и кролем умеют, но надолго не хватает: помашут руками немного и всё, на спину, отдыхать.
А мы пока к острову подплывём, все стили попробуем, без отдыха. Ещё и в Чапаева успеем поиграть. Гребём одной рукой и говорим:
– Врёшь, не возьмёшь...

Если по правде, я до прошлого года плохо плавал: кролем быстро выдыхался, а брассом – как взрослые. Ну как черепаха.
В общем, медленно.
И тогда папа записал меня в секцию плавания, на «Динамо». А там такой тренер классный! Он и дышать научил, и как правильно двигаться, и как руку во время гребка держать. И как нырять, и как тонущего спасти.
И по его совету у меня теперь в трусах всегда есть булавка: иногда мышцы устают и в них начинаются судороги. И человек от этого впадает в панику и тонет. А надо просто уколоть мышцу и плыть на спине обратно к берегу.
 
Пацаны по моему примеру тоже булавки к трусам прицепили.
Теперь нет-нет да и посматриваем в сторону пляжа: не тонет ли кто? Не случилась ли судорога?
Так хочется кого-нибудь спасти. Подплыть и как вонзить булавку.

На острове ничего особенного: ни деревьев, ни скал.
Робинзону бы там не понравилось. Зато камыша много. И лягушек.
Если тихонько подплыть, осторожно встать на берег, а потом как побежать в заросли – такая картина интересная будет! Ты бежишь, а из-под ног лягушки врассыпную. Да ещё с таким диким ором!

Лягушки – они хорошие. Некрасивые, правда, но хорошие.
А то, что их в руки брать нельзя, бородавки вылезут – такая же сказка, как и про Ильин день. Я сто раз брал, а бородавка всего одна вылезла. И то осенью, когда уже холодно и лягушек никто в глаза не видел. Значит, не от них она выскочила.
Зато эта бородавка в таком удобном месте была: почти на сгибе указательного пальца. И если на ней нарисовать свиной пятачок, чуть выше – глаза и ушки торчком, а потом палец разогнуть, то морщинка становится улыбкой, как будто хрюшка смеётся.
На уроке покажешь палец, и все сразу прыскают в ладошку.
И Анжелка тоже.

А во Франции лягушек едят. Видать, совсем у них с едой плохо.
Капитализм, что ж вы хотели.
А у нас еды полно. Вот только бананов нет.
А так хочется...

***
Сейчас уже трудно поверить, но и это – правда: в те далёкие времена нас одних отпускали на речку. На целый день, без телефонов – не было их.

А ведь неблизко, километра два. Мимо завода, старых дач, потом по рощице.
Просили только не заплывать далеко да присматривать друг за другом. И ещё чтоб кепку с пластиковым козырьком не забыли, а то голову напечёт.
 
А других переживаний у родителей не было.
Потому что доверяли. Было в те далёкие времена у людей в обиходе такое слово – доверие. Сегодня оно почти забыто за ненадобностью. Что ж поделать, иные времена на дворе.
 
А тогда было важным, даже обязательным.
Как и дружба, как сочувствие, умение понять других.
Поэтому родители доверяли и нам, и нашим друзьям.
И неизвестным прохожим, которых мы обязательно встретим по дороге.
И самим дорогам доверяли, и роще, и реке.
Может, поэтому мы спокойно заходили в рощи, валялись в траве, продирались через кустарники, не боясь клещевого энцефалита?
А с рыбалки возвращались без мышиной лихорадки?
Доверяли народным приметам, временам года. Может, потому и зимы были зимами со снегом и морозами, а не с оттепелью на Рождество?

Конечно, несчастные случаи были и в те далёкие времена.
Но только когда доверием пренебрегали, ведь оно требует взаимности. А кто-то посчитал себя выше этих условностей: один не присмотрел, другой заплыл далеко...
Вот и трагедия.
И, конечно же, мы и сами частенько рисковали потерей доверия родителей: так уж велико было желание познать свои возможности.
 
Но тогда в силу вступало доверие к друзьям, которые всегда подстраховывали нас в рисковых авантюрах: будь то заплывы на остров, поиски клада в «медвежьих углах» или взрывы на пустыре.

А ведь по большому счёту в те далёкие времена доверие было повсеместным.
Не доверять людям считалось дурным тоном.
Поэтому просьба к абсолютно чужому человеку присмотреть за чемоданом на вокзале, пока за минералкой в буфет сбегаешь, было делом естественным.
Или за коляской со спящим ребёнком у входа в магазин:
– А если проснётся – покачайте, я быстро...

Летом без боязни отправляли дошкольника одного на дачу покормить собаку, а зимним тёмным вечером в магазин за хлебом.
Доверяли соседям, оставляя им ключ от квартиры. А если их не было дома, писали записку: «Мам, ключ под ковриком».
И это при том, что подъездная дверь закрывалась только когда мела метель. Остальное время года она была распахнута настежь. На окна не ставили решёток, а двери в квартиру были в лучшем случае «укреплены» дерматином, но не железом.
 
Конечно, кто-то пользовался таким доверием: жуликов и аферистов никто не отменял, их во все времена хватает. Вот только сдаётся мне, что будь эти условия во времена нынешние, количество краж стало бы кратным.

Мы жили, привыкнув к доверию.
Изобилием нас не баловали, но тому, что имелось, можно было доверять. Вкус хлеба сохранялся и на третий день после покупки, а молоко в открытом треугольном пакете прокисало уже к вечеру, а не через неделю.
Доверяли телевидению и газетам.
И государству.
Порой – до наивности, так уж повелось: с детства учили жить по чести, вот и старались. И думали, что все так. Ну а как иначе? Даже на самом верху люди из того же теста. Из народа, плоть от плоти.
Вот и верили. На недальновидные, порой глупые решения злились, огорчались, но прощали.

И продолжали верить.
Сначала, что будем жить при коммунизме. Потом, что в отдельных благоустроенных квартирах. И в перестройку тоже поверили.
А как не верить? Ведь государство столько лет защищало, обеспечивало, оно гарантировало, оно воспитывало и вело в светлое будущее. И, между прочим, честно говорило, с самого начала, что путь этот долгий, нелегкий, потерпеть придётся.
 
Народ верил, шёл. Долго шёл, но обещанного всё не было: ни коммунизма, ни отдельных квартир, ни полных прилавков. Постепенно понимать начал – что-то подзатянулся наш путь, застряли мы где-то на полпути.
Но государство всё говорило о «верной дороге». И непонятно было: то ли по привычке говорит, то ли само заплутало да признаться стыдно.

К середине восьмидесятых, наконец, призналось.
Всё ж удивительный у нас народ, как-то не обучен он зла держать.
Покаялись? Вот и молодцы. Ладно, говорите, куда теперь идти?

И над страной полетел ветер перемен, который тоже впустили сверху.
Стало можно то, что было нельзя. Читать, писать, говорить.
Столько всего написали, наговорили, что поди теперь отличи – где правда,
а где застарелая обида, взращенная до клеветы? Кто ради справедливости писал, а кто из мести? Какой автор честен, а какой просто берёт реванш за долгие годы запрета?
 
Государство защищаться особо не старалось: будто отреклось, отделило себя нынешнее от прошлого. Так и каялось, каялось, все обвинения приняло, – и что было, и чего не было – ничего отрицать не стало.

И постепенно все ошибки, недоделки, перегибы объявились злом, которое то, прошлое государство сознательно творило.
И так же постепенно то, что вчера было белым, сегодня стало чёрным.
Враги – друзьями, друзья – врагами. А то, что любили, ненавидеть начали.
И прошлое, и народ, и путь. А потом и само государство...

Такой уж мы народ, нам или-или.
Белое или чёрное. Друг или враг. Любить или ненавидеть.
И если уж принимать решение, то полным пакетом. Никаких переходов и промежуточных понятий...
Нет у нас полутонов исторически.

А были бы они, полутона, умели бы не жить в крайностях, может и не ринулись, сломя голову к «новым горизонтам». Подумали, взвесили, отделили зёрна от плевел.
И сами не разделились бы на два лагеря.
В одном те, кто отныне считал, что жили неправильно. Всегда и все. От дедов наших до нас. Потому и нет варёных джинсов, жвачки и флуоресцентных шнурков на кедах. Потому и апельсины дефицит, а крабы вообще пропали.
А в другом те, кто переживал любое сравнение не в её пользу как своё личное поражение и требовал продолжить путь до победного конца.
И каждая сторона считала себя правой.
 
А когда каждый прав, какое уж тут доверие.
А без доверия сразу вылезли злоба, презрение, равнодушие.
И страна зашаталась. Будто вынули из её фундамента важный кирпичик.
А вскоре и рухнула.
И мы стали жить в другой. В которой есть всё. Или почти всё.
Кроме доверия к людям.
Забыли мы его в той стране, в тех далёких временах...

6.
Никак не могу уловить – когда всё-таки осень прокрадывается в август?
Она ведь не сразу, по календарю появляется, правильно?
«Здрасьте, сегодня первое сентября, вот и я. Деревьям прошу скинуть листву, людям надеть куртки».
 
Если б так всё просто было, то уже в марте мы должны по ручейкам кораблики пускать. Ну не кораблики, а спичечные коробки. Или щепки с бумажным парусом.
А пускаем-то в апреле: март же иногда от февраля ничем не отличается. Значит, эти переходы из зимы в весну и из лета в осень постепенно происходят.
 
Весну ещё можно распознать, она по воздуху чувствуется.
Выходишь на улицу, смотришь – вроде всё, как вчера, и позавчера. Те же сугробы, морозец, сосульки на крыше, накатанные дорожки.
А идёшь и чувствуешь: нет, не всё. Что-то поменялось.
И ты не можешь сказать – что именно? Просто вдруг ловишь себя на мысли, что идёшь и без всякой причины улыбаешься.
Да просто воздух стал другим! Будто кончилась в нём строгость, будто даже жалость к людям появилась.

Ну это так же, как в школе, когда Любовь Ивановна заболела и её замещала Нина Степановна. Которая «вэшников» учит. И которая такая серьёзная, что никто ни разу не видел, как она улыбается.
И вот какая штука. Тот же класс, те же парты, доска.
И учит она нас, как положено: объясняет, спрашивает, оценки ставит. Вроде бы всё как и при Любовь Ивановне.
А ощущение такое, что холодно.
Главное, в классе тепло, а всё равно – холодно.
 
А потом Любовь Ивановна вернулась.
И опять те же стены, занятия, парты, доска.
А уже и в классе тепло, и тебе. Это потому, что она улыбается.
Нам всем. Но каждому.
Вот так же и воздух в марте. Словно ушла Нина Степановна, и ты откуда-то знаешь, что Любовь Ивановна больше никогда не заболеет. Во всяком случае, до следующей зимы.
Поэтому и улыбка на лице...

А осень никак не могу поймать.
Уже второй год пробую – нет, не удаётся.
Листья желтеют? Так они иногда могут и в июле пожелтеть. Вон, в позапрошлом году лето такое сухое было, жаркое, что листья задолго до сентября опадали. Не все, конечно, но много.
Значит, не этот признак самый главный.
По утрам прохладнее? А в июне что было – забыли? Целую неделю утром без рубашки на балкон не выходил, как осенью холодно.
Опять не то.

Сижу вот под «грибочком» и думаю, размышляю. С точки зрения.
Не всё ж бегать, стрелять, мяч пинать да прятаться.
Иногда и о смысле жизни подумать надо.
Тем более, ещё почти час в запасе, пока все пацаны выйдут.
Они поспать любят, дрыхли ужасные. Как не жалко времени? Ведь сейчас уже не май, когда темнеет в одиннадцать. Всё, лафа кончилась, световой день уже два месяца как на убыль идёт.
Теперь эти крики из форточек: «Серёжа! Миша! Валера! Домой!» на час раньше начнутся.

Первым обычно выходит Сачок. На ходу майку в шорты заправляет, бутерброд дожёвывает. Потом Олежка, зевающий и взъерошенный. Он всё лето забывает расчёсываться, наверное. Только когда в школу пойдёт, вспомнит. Точнее, не вспомнит, а мама заставит.
А потом уже Валерка выскочит, по пути мяч коленкой постукивая.
А потом и Вовка Длинный, и Серый, и ещё один Серый.
 
Всё Серёги – Серые. И это не только у нас: я в Казахстане был, в Челябинске, в Саратове – то же самое.
Только Серёга Головко не Серый, а Башка.

А вообще-то клички у всех есть.
Кроме Валерки и Олежки. Нет, им тоже прозвища дали, от фамилий. Но такая вот диалектика получилась: фамилии у них, вроде, нормальные, а клички какие-то обидные получились. Поэтому мы в своей компашке договорились их не употреблять.

Между прочим, почти все клички от фамилий: Рыбак, Хауст, Сачок, Ряба. Но это нормально, когда и фамилии тоже нормальные. А то у некоторых фамилии такие, что и кличек не надо.
Представляете, как нелегко приходится Кольке Ишакову и Вовке Хренову?
А Юрка – Сивый, потому что блондин.
Игорь – Пузырь, потому что толстоват.
А Витька – Сарай, а старшак Вовка Черных – Лось.
А Сашок – не Сашка, как вам подумалось. Он тоже Олежка.
 
Есть ещё Мокша, Банан, Малой. Про Муллу и Кулька вы уже слышали. Меня Мишелем называют, а Мишку Баскакова – Тухлый.
Хотя раньше его звали Тюфяком, но после того случая у кинотеатра кличка сменилась.
А бывает, что прозвища сами по себе меняются.
Вот кто сейчас вспомнит, что Валерка Черкасов сначала Пельменем был? А ведь был, почти полгода. А теперь железно – Беляш. Кличка «Пельмень», кстати, не пропала: она перешла к Андрюшке Ульянову. Бжик тоже хотел сменить. Как-то сидели в беседке, разговаривали о жизни, а он и говорит ни с того, ни с сего:
– А давайте вы меня будете Графом звать.
Вот мы смеялись. Ну какой из Бжика Граф?
В лучшем случае – Графин.
 
Рябу иногда ещё и Рябчиком называют, а Сачка Сочником.
Ну а что? За границей у многих даже имена двойные, почему бы и у нас такому не быть?
Кстати, Рябу всегда будить надо, сам не проснётся.
Пока не встанешь под балконом и не поорёшь «Рябчик, выходи!», так и будет дрыхнуть до вечера.
Вот. А когда все проснутся, начинается наш рабочий день.
 
Сегодня мы много чего запланировали: на стройке полазать, на старицу сходить, на пустыре тарантулов вылить, к деду Вене на улицу Новосёлов сбегать – нового голубя хохлатого посмотреть.
Ну и так, по мелочёвке: в «чижа», «испорченный телефон».
Да и девчатам обещали в выбивалы поиграть. А то их мало осталось: Гурченко с Наташкой ещё из отпуска не вернулись, Любке аппендицит вырезали, а Галка от бабушки только в понедельник вернётся.

Но сначала доиграем вчерашний матч.
А то на самом интересном месте, при счёте 28:21, Сачка домой загнали. А без него играть смысла нет, он наш вратарь.
Самый лучший во всём Южном.
Его даже в «Динамо» московское звали!
 
Приехал какой-то дяденька, посмотрел нашу игру, как Сачок мёртвые мячи вытаскивает из «девятки», как мастерски падает на бок на землю.
Да, на землю! Там, где мы бегаем, трава уже не растёт. А как ей расти, если наши кеды всё утрамбовали?
А после игры этот дяденька подошёл к нему и попросил с родителями познакомить. Долго он их уговаривал, но...
Не пустила мамка Серёгу в Москву. Жаль, такой шанс был у Сачка в сборной Рината Дасаева заменить. Уж он бы не посрамил, это я сто очков вперёд даю.
А то, что мы вчера 21 гол пропустили, так, во-первых, мы и играли шесть часов, а не полтора. А во-вторых, 14 из них забили Бжику, Олежке и мне, когда Сачок просил нас его заменить: ему же тоже побегать хочется.
 
Правда, бомбардир он никудышный, до Валерки далеко.
Да нам всем до него далеко. У Валерки такая стартовая скорость, сам Блохин позавидует. Удар, конечно, не такой сильный, как у Серого: этот иногда так влупит по штанге, что она аж гудит. Но Валерке и не нужен сильный удар, он финтами полкоманды уложить может и тихонько закатит в ворота.
Вот такие две звезды мирового уровня есть в нашей команде.
 
Остальные, включая меня, обыкновенные. Но тоже для команды нужные. Вот я, например, пасую неплохо, могу точно на голову навесить. А Вовка лучше всех подкаты делает. А Рыбак, хоть он и из другой компании, но в футбол тоже любит поиграть – самый непробиваемый защитник.

Хоть бы один кто вышел. Сколько ж можно спать?
Сони-засони настоящие.
Только Рыжулька прибежала.
Это наша дворовая собачка. Общая, но для каждого своя. Все её знают, гладят, играются, подкармливают.
Мы уже два раза её от собачников спасали. Они же с района магазина свой рейд начинают, выстрелы хорошо слышны. После первого же выстрела все, кто может, выбегает во двор, зовёт Рыжульку, хватает и забегает в любой подъезд. А если не успел убежать, то просто сидит в песочнице или куда там успел добежать, держит её на руках, как будто это его домашняя собачка.

У этих собачников такие глаза жуткие, не люблю их.
Да все не любят. Не понимаю, как они такими стали? Видно, мало им в детстве сало жали, надо было по три раза на день.
Вот, стоило про «сало» вспомнить, как Баскаков появился.
Ходит, приглядывается. Видно, что заговорить хочет, но не знает с чего начать. А я делаю вид, что его не замечаю, глажу Рыжульку за ухом. Она дремлет, язык высунула, улыбается.

Он тоже сел в песочницу возле первого подъезда, мелкие камушки вверх подбрасывает и головой отбивает. Ну очень интересная игра.
А потом видит, что я внимания не обращаю и говорит:
– Жизнь есть способ существования белковых тел, – говорит. – Понял?
Рыжулька даже язык спрятала, посмотрела на него, потом на меня, удивлённо так. А я, хоть и про такое не знал, но даже не пошевелился.
А Мишка, небось, думал, что я восхищённо заохаю.
Ага, держи карман шире.
– Спорнём, ты не знал? – кричит.
На этот раз я ответил:
– Не отвлекайся, – говорю, – играй. Могу пару кирпичей дать, чтоб интереснее было.
– Не знал, не знал, хааа!

Почему-то когда человека не любишь, тебя в нём всё раздражает.
Особенно когда он смех выдавливает и вредные морды корчит.
Поэтому я ему сказал кое-что. Одними губами сказал.
Потому что вслух такие слова говорить нехорошо. Плохие они.
Но он и губами понял, потому что ответил:
– Сам пошёл.
Тогда я молча показал пальцем на четырёхгранную палку для «сала» – она же всегда на крыше беседки лежит.
Он сразу надулся и замолк.

Я эти слова больше вслух не говорю. Пообещал маме с папой.
Но одними губами иногда всё же вырывается. Когда Баскаков достанет.
И вот думаю: нарушил я слово или нет?
Я ж не вслух, правильно? Никто же не слышал?
Значит, не нарушил.
А с другой стороны, немые бы поняли: они по губам речь понимают. Значит, нарушил?
Но я же не им обещал, а маме с папой, а они не немые.
Значит, не нарушил? Или всё-таки нарушил?
Ну если только чуть-чуть.
А чуть-чуть не считается.

Мужикам слово надо держать.
Я пока долго держу. Всё же давно уже пообещал не выражаться. Когда ещё совсем салабоном был, даже в школу не ходил.
Ну это когда я тёте Маше Колосовой... сказал.
Как потом говорил дядя Витя – ознакомил с лексиконом.
 
А дело было так. Брат мой с большими пацанами играл в футбол. А жара была, они, конечно же, пить захотели. До колонки лень идти, и брат меня подозвал. Вот все старшаки такие ленивые: сами не хотят, младших запрягают.
А я с другими салажатами рядом в «колечко» играл. Брат и говорит, сбегай, мол, домой, принеси на всех воды в банке.
Я сначала не хотел, но тут Сашка Боков сказал: мол, иди, я тебе за это барбариску дам. За барбариску я, понятное дело, согласился. И уже было пошёл, а он вдруг добавил: если, мол, кто ко мне будет приставать, то он им лично...
Ну, в общем, кое-что другое даст. Совсем не барбариску.
В смысле, как бы по башке, но другим словом.

Вот надо было ему это говорить? Я ж такого слова раньше не слышал вообще. И оно мне очень понравилось. Новое же слово.
Я радостно побежал домой и в подъезде чуть не сбил с ног тётю Машу. Она меня начала стыдить, а мне так хотелось хоть с кем-то новым словом поделиться. Ну я ей говорю: мол, не приставайте, тёть Маш, а то...
Ну и повторил.
Тётя Маша аж речь потеряла, заохала.
И вечером родителям наябедничала.
 
Они меня так ругали, папа даже ремень снял. Но не применил.
Просто сказал:
– Ты хоть раз от меня такие слова слышал?
А я и правда от него ни разу не слышал. И от мамы.
И чего-то так стыдно стало. Пообещал больше не выражаться.

Кстати, плохих слов этих так много, оказывается.
Я их, кажется, постепенно уже все услышал.
Но слово-то дал, честное октябрятское. Хоть уже пионер, но всё равно держу.
Мужик же...

Ну и вот. Рыжулька посмотрела на Мишку, качнула головой и опять подсунула её под мою ладонь. Под ту самую ладонь, которую когда-то укусила.
Но я тогда сам виноват был, захотелось нору посмотреть.
Она её под трансформаторной будкой вырыла, когда кутята родились.
Мы полезли посмотреть, фонарик взяли.
Вход очень маленький, прямо за кустом какой-то сорной травы: и не догадаешься, что там нора может быть. Но внутри целая однокомнатная квартира.
И там, в дальнем углу щеночки копошатся, скулят.
Она вообще-то добрая, постоянно улыбается, но когда мы близко подошли, рычать начала. А я не понял её предупреждения и протянул руку, чтоб щенка погладить.
Она и цапнула. Да так сильно, что даже косточку видно было.

Но сейчас щенки уже давно выросли и разбежались, поэтому она опять с нами дружит. А мне эту ладонь лижет иногда.
И мы не держим зла друг на друга.
У Рыжульки нет одного глаза и дядя Володя называет её «Пусто-Один»: он же любитель постучать в домино с мужиками. И так вкусно кричит: «Рыба!».

И всё-таки – когда?
В какой день август теряет бдительность и осень прячется в нём?
Может быть в этот самый миг, пока мы с Рыжулькой сидим в песочнице, она уже затаилась где-то в кустах? Или под крышей, на чердаке? И сидит, выжидает, когда лето совсем постареет, ослабнет, чтоб прогнать его и стать хозяйкой не только двора – города.
Да что там города – всей страны.
А пока будто почву прощупывает, пробует свои силы, репетирует перед марш-броском. Нет-нет, да и нагонит тучи потяжелее, добавит холода в дождик. Да ещё и дунет исподтишка за воротник хлёстким порывом.

И если лето сейчас даст слабинку, не ответит жарой, считай – всё, проиграло. Потому что осень своего уже не упустит, останется насовсем.
Это я точно знаю. Из жизненного опыта и с точки зрения.
Держись, август. Пожалуйста, держись!

***
Рыжулька наша так и не ушла от судьбы бродячих собак: третий рейд собачников стал для них удачным.
Это случилось в октябре, когда мы учились в школе и двор был пуст.
Некому было спрятать нашу любимицу в подъезде.

Сильно горевали, даже плакали, чего уж скрывать.
Понять не могли: ну, как же так можно? Неужели собачники не были октябрятами, а потом пионерами? Неужели они росли, не зная о том, что такое хорошо и что такое плохо? Ведь этому всех детей не только Маяковский учил – мама с папой, учителя, взрослые во дворе. Как же так вышло, что они выбрали своей профессией убивать?
 
Мы утешали себя тем, что в будущем уж точно никаких собачников не будет.
Потому что там, в двадцать первом веке, не останется места для плохого.
Ведь там будут жить добрые, культурные, красивые, почти совершенные люди. Они реализуют все лучшие фантастические проекты и навсегда забудут про войну и нужду, во всём мире воцарится мир, сострадание и изобилие.
Там будет всегда хорошо и никогда – плохо. Плохое просто исчезнет.
Вот таким идеальным местом рисовалось нам будущее.
 
И если бы однажды в нашу компанию попал мальчишка из двадцать первого века и рассказал об изменениях, которые произойдут, мы бы не поверили.
Нет, в то, что появятся сотовая связь, интернет, дроны, андроиды, космический туризм, умные вещи, искусственные органы, даже человек из пробирки – поверили бы без раздумий. Всё это хоть и казалось далёким, волшебным, сказочным, но всё-таки можно было вообразить.
 
Фантастикой нам показалось бы совсем другое.
То, что мы не могли и представить. Даже в самом дурном сне.
Те перемены, которые произойдут в сфере человеческих отношений.
 
Что стремление людей познать мир, покорить то, что лежит за гранью реального, настолько раздвинет рамки в понимании красоты, этики и культуры, что потеряет здравый смысл и перейдёт границы абсурда. 
И прежние представления, формировавшиеся веками, исказятся до невозможности, почти до полной утраты их первоначальных значений.
 
Диапазон стандартов красоты станет таким безбрежным, что уродство тоже будет считаться красотой. Модно – уже не обязательно изысканно, элегантно и со вкусом. Фальшивое ценнее подлинного, плохое равно хорошему, а дешёвые понты дороже денег. Поэтому выглядеть, говорить и вести себя нормально станет признаком, если не отсталости, то дефекта сознания, близкого к патологии, точно.

И как же мы, советские дети, смогли бы поверить в то, что обритая наголо девушка с искусственно нанесёнными на тело шрамами, имплантами в виде рожек и с татуировкой на всё лицо – это модная девушка. А девушка с большим количеством силикона в грудных железах, губах и ягодицах – очень красивая;

что парень с голубыми волосами и румянами – тоже парень, просто очень современный, а надетые на нём рванные штаны и бесформенная футболка – это не потому что он беден, а наоборот – весьма состоятелен;
 
что там, в будущем, появятся целые партии и движения за право пройтись по улицам нагишом;
что не самые худшие умы человечества задумаются вдруг о том, как старомодны и несовершенны понятия «мама» и «папа», а также как малочисленна классификация половой принадлежности;

что талант, божий дар и профессионализм уже не будут иметь приоритета, их заменят эпатаж и безбрежное самомнение. Появятся художники, рисующие картины калом, а певцы, читающие примитивные стишки под такую же музыку, будут кумирами миллионов;

что образование перестанет быть целью. И это подтвердят и докажут откровенные дегенераты, ведущие видеоблоги про каждый свой день и получающие за это огромные деньги;

что возникнет вполне официальная профессия не защищать Родину, а ненавидеть её. Ненавидеть историю, традиции, обычаи, удачи, прорывы, победы. И радоваться бедам, просчётам, санкциям;
 
что не надо уступать место в трамвае старшим. Говорить «вы» тоже как-то старомодно. Модно быть раскрепощённым и не думать о чужих проблемах;
 
что драться будут не до первой крови – до комы...
Всего и не перечислишь.

Мы бы не просто не поверили, послали бы, сказав те самые плохие слова.
Вот только он бы не понял. Ведь он рос, уже не зная о том, что такое «хорошо» и что такое «плохо».
Для его поколения плохие слова уже не будут считаться плохими: можно применять не только в узкой компании, как бывало, но и на публике.
Даже не применять, а вообще ими одними говорить – ничего, можно.
 
Мат больше не маркер плохого воспитания или бескультурья.
Наоборот, в двадцать первом веке его свободно используют писатели, поэты, филологи, певицы, продюсеры, актёры, политологи – все, кого принято называть культурной богемой.

Даже те, чья скорбь по истреблённой неграмотным быдлом в октябре семнадцатого русской аристократии непреходяща. Кто рассказывает о шелесте кринолина и хрусте французской булки, о благородстве офицеров, бросавших перчатку любому, посмевшему оскорбить женщину, о вековом достоинстве дворян, умевших изысканно выражать свои мысли.
 
Они говорят об этом с восторженной завистью и ностальгией.
Но языком того же быдла.
Забыв, а может и не зная, что во все времена именно мат и являлся признаком необразованности, хамства, неуважения к людям. Показателем дурновкусия и дегенерации. Именно через эти слова проявлялись унижение достоинства и агрессия. Ведь там, где нужно изъявить доброе отношение или описать красоту, мат совсем не требуется...

Там, в будущем, творческая интеллигенция будет серьёзно и пафосно дискутировать о том, что табуирование мата – это лицемерие и ханжество. Раз уж он есть, и существует тысячу лет, то и незачем его стесняться, к чему фарисейство. И не понимают этого только совки, зашоренные моральным кодексом строителя коммунизма.
Видимо, дореволюционная аристократия тоже была тем же самым зашорена, не понимала...
 
Я, глупый советский мальчишка, всегда считал, что служители культуры – особые люди. И ответственность на них лежит особая: они должны радеть за чистоту языка так же истово, как врачи стоят на страже здоровья. У них должно быть природное понимание, что свобода – это не праздник непослушания и вседозволенности. Она тоже имеет рамки, которые ставит самоцензура. А ещё врождённые гены такта, вкуса и красоты литературной речи. И, конечно же, большой словарный запас.
 
Именно эти качества испокон веков возвышали их над толпой, давали право быть хранителями культурных норм. Которые складывались веками и передавались от деда к отцу, от отца к сыну.
Позволяя, по большому счёту, человеку выжить как вид.

Что же с ними случилось? Почему они словно сошли с ума?
Сегодня же нет творческих рамок, нет табу.
Можно всё, пожалуйста! Творите же, творцы!
Вот и творят. Только ведают ли – что?
Понимают ли, что на них смотрят, читают, слышат, и стараются быть похожими дети? Те, кто сегодня – дети, а завтра – народ.
Кто останется после нас.

Конечно же, и в те далёкие времена дети тоже матерились: запретное всегда притягивает. Да и хотели казаться себе взрослыми.
Вот только знали, что это – плохо. И заматериться при девчонках было позорно. При взрослых – недопустимо.

Просто в те далёкие времена мастера слова понимали важность своего дара и старались показать возможные высоты русского языка и нравственных
ориентиров, а не опускались сами до уровня гопника. 
Поэтому и дети ещё знали – что такое «хорошо» и что такое «плохо»...

7.
Всё, папа сказал, что стройку напротив нашего дома к середине сентября закончат. И будет у нас теперь две пятиэтажки.
А всего в Южном уже четыре: ещё одна за школой, где автомобильный магазин, а другая со стеклянным магазином. Вот почему эту часть и прозвали «стекляшкой».

И это ещё не всё. И на пустыре будет два дома. И около училища целую улицу домов снесут и построят пять одинаковых пятиэтажек.
Прогресс идёт. А вот пусть капиталисты завидуют.
Вот только пустырь жалко.
Как теперь буду утро встречать?
 
Да и по стройке скучать будем. Как же там было здорово в войнушку играть. А в прятки? Во дворе так в жизни не спрячешься.
А ещё силу воли на стройке лучше всего вырабатывать.
Боишься высоты? Тогда пройди по краю стены сначала на втором этаже, от одного конца к другому. Совсем здорово, если есть участки, где перепрыгивать надо – так страшно, аж дух захватывает. Но Вовка Длинный же перепрыгнул? Значит и ты сможешь.
Потом, когда третий построят – по третьему.
Потом по четвёртому...

Но по четвёртому родители не дали пройти.
Тёть Надя Петрова увидела, как мы там ходим, такой шум подняла, все родители сбежались. Ну и всем влетело, конечно.
Даже Баскакову, которого вообще с нами не было.
Ничего, ему для профилактики никогда не помешает.
А наша мечта пройтись на уровне пятого этажа так и осталась не исполненной. Потому что родителям пообещали.

Только Мулла от мечты не отказался.
Даже больше того – он за один раз две мечты осуществил.
Когда мы уже поклялись мамам не ходить по краю и просто бегали внутри стен, он пришёл с парашютом.
Сам, между прочим, сделал.
Взял дома покрывало с кровати – такое лёгкое, голубое, – узлом привязал к четырём углам верёвки и поднялся на четвёртый этаж.
Лицо у него было волевое и целеустремлённое. Нам даже стыдно стало, что мы после первой же взбучки от мечты отказались.
 
Но, если уж по правде, не ремня мы испугались. Просто мам жалко стало: они плакали, когда нас ругали. Вот так боялись, что мы упадём и разобьёмся. А когда мамы плачут, ты сразу на всё согласишься, лишь бы больше никогда их слёз не видеть.
 
Так вот. На высоте всегда ветер дует и поэтому одеяло сразу же раздулось, как купол. Мулла долго не думал: крепко схватился за стропы и прыгнул.
Сначала его немного подняло вверх. Это было красиво!
А потом купол качнуло вправо, и Мулла лёг на воздух почти горизонтально. Аж ноги бултыхнулись выше головы.
И сразу послышался хлопок. Какой бывает, когда солдатский ремень складываешь вдвое, сводишь концы, а потом резко дёргаешь обратно. Это один узел слетел.
А потом ещё три хлопка, почти залпом: остальные три узла друг за другом в течение двух секунд слетели. Больше узлов не было, поэтому одеяло полетело в сторону, а Мулла вниз.

Хорошо, что его несильно вправо унесло – тогда бы он приземлился прямо на поддон с кирпичами.
А так – на кучу керамзита.
Он лёгкий, худой, но грохнулся – будь здоров. На спину, плашмя.
И сразу же скрылся в куче, будто утонул.
Как в замедленной съёмке: зажмуренные глаза, перекошенный рот. И на лбу ключ от дома, который на шее, на верёвочке висел.
И всё это исчезает под коричневыми шариками керамзита.
Только ноги на поверхности и остались. Одна в сандалии, а другая – без. Вторая сандалька чуть позже шлёпнулась неподалеку.

Мы сразу же побежали по пролётам вниз.
Бежим молча, боимся даже говорить, через три ступеньки прыгаем. Только топот и наше шумное дыхание.
Пока прибежали, Мулла уже сидел у подножия этой горки и застёгивал свою сандальку.
Мы бежим и издали кричим:
 – Мулла, ты живой?
А он так задумчиво смотрит то на нас, то вверх.
Мы его начали щупать, стучать, просить подняться. Он поднялся. Стоит ровно, не качается. Только спину чешет, изогнувшись.
И ни одной царапины.
И тогда Рыбак тоже посмотрел вверх, потом вниз и сказал:
– Потому что дурачок. Вот я бы точно хребет сломал.
А Мулла посмотрел на него укоризненно и сказал:
– Воробей там был.

Одеяло мы потом на другой стороне стройки нашли, оно в арматуре запуталось. А Мулла с нами потом до вечера в футбол играл: мячи приносил из аута.

А ещё я стройку люблю за карбид.
Это такой камушек, который сварщики используют в своей работе. Ну чтобы искра была. А они же после того, как сварят, вытряхивают всё из баллона, прямо здесь же, на стройке. И если в этой кучке порыться, то всегда можно найти хотя бы один целый карбидик.
На вид обычный камушек, на мел похожий, а плюнешь на него – шипит. И запах такой классный. Я бы если уже не выбрал, что буду врачом, то стал бы сварщиком только из-за запаха.
 
А если карбид в лужу кинуть, так вода вообще будто кипеть начинает: пузыри, шипение, бульканье. Иногда даже получается зажечь воду, когда её мало и карбид торчит на поверхности: спичку зажжённую на него кинешь и любуйся чудом.
А можно просто зажать в руке и опустить в ту же лужу: уже через три секунды ощутишь, как вода тёплой становится.
Сразу себя Арутюном Акопяном чувствуешь.
 
Но это всё так, пустяки. Для салажат.
Вот если никому не скажете, то я ещё кое-что могу о карбиде рассказать.
Слушайте, только сами не повторяйте. А то вы неопытные.
А в этом деле надо быть профессионалом. Как мы.
В общем, из него можно гранаты делать.
Берёшь бутылку из-под шампанского, карбид и воду – всё, граната готова. А чтобы она взорвалась, надо бутылку потрясти и быстро кинуть.
Главное, чтобы в руке не взорвалась.

Один раз мы на стройке целый мешочек с карбидом нашли! Видно, сварщики торопились домой на выходные и забыли про него. Спасибо им вот такущее за это! Из такого богатства кучу гранат можно сделать. И ещё останется, чтобы салажатам дать в лужу покидать.

И тогда мы решили поиграть в Курскую Дугу.
Не всё же время бегать с пестиками да автоматами и стрелять
ртом:
– Бах! Тах! Дыщь! Тра-та-та-та!
Иногда и настоящие взрывы хочется устроить.
Тем более, что в такой войнушке на стройке победить невозможно. Хоть ты как выследи, зайди со спины, неожиданно выскочи из-за кирпичной перегородки и громким голосом дай длинную автоматную очередь – такую, что аж щека трясётся.
А тебе в ответ скажут:
– А я в броне.
В крайнем случае, поморщатся и слабым, но мужественным голосом произнесут:
– Ранил... В плечо...
И тут же, из своего пистолетика:
– Тах! Тах! Падай, ты убит.
Ага. Сейчас. Тогда и у меня тоже броня была.

Один Геныч соглашается, что его застрелили.
Он любит геройски умереть. Всегда так стиснет зубы, сдерживая стон, и долго падает, ища место почище. Но, изрешечённый пулями, всё-таки успевает бросить гранату.
Поэтому гораздо интереснее против общего врага воевать. Там мы все из одной армии, а у фашистов брони нет.
Разве что на танках.
Вот поэтому и Курская Дуга.
Против наших гранат никакая танковая броня не выдержит.

Вот только бутылок из-под шампанского мало: одну Сашок принёс из дома, а две мы нашли около хижины тёти Вали. Они были с отколотым горлышком, и тётя Валя их забраковала. А брак она всегда выбрасывает в кусты крапивы, возле забора.
Так что три гранаты, считай, есть, но для Курской Дуги маловато.

И тут Андрейка Байзон...
Это не кличка, а фамилия. А кличка у него База.
Так вот, База вспомнил, что у его соседа по сараю дядь Васи два ящика огнетушителей.
Сразу предупреждаю, что это не те огнетушители, которыми пожары тушат. Это бутылки из-под крепкого вина.
Теперь-то, надеюсь, поняли, что такое омоним?

Такое вино на праздники на стол не ставят, и женщины его не пьют. Его только дяденьки пьют. И только в сарае, когда свои мопеды с друзьями ремонтируют. 
А дядь Вася как раз любитель вечером, после работы, с дядей Петей Чернышовым в сарае дотемна посидеть, поремонтировать.
Жена его с балкона зовёт борщ есть – их дом же прямо напротив сарая, белая трёхэтажка. А он выглядывает из-за двери с грустным лицом и говорит усталым голосом: мол, какой там борщ – тросик от сцепления в «Верховине» никак не закрепляется.
И рукой об руку так хлопает безнадёжно.
А так как такая беда с тросиком почти каждый вечер, то коллекция огнетушителей всё время пополняется.
Пока тросик закрепили, два ящика и набралось.

У дядь Васи сарай что надо: свет проведён, старый диван с кожаной спинкой стоит, на стене рыба сушёная висит.
А главное, у них общая стенка с сараем Базы.
А ещё главнее, что под потолком есть большая щель.
А иначе откуда бы База узнал про огнетушители?
Щель под потолком не очень широкая, но тем и заманчивей. Всем сразу захотелось в неё пролезть.
Кроме Пузыря, конечно. Он просто грустно вздохнул.
А полез База, он же хозяин.
 
Вот. Мы решили не наглеть, все бутылки не брать.
Только один ящик. И ещё одну бутылку.
Потому что семью три – двадцать один, а в ящике всего двадцать.
А гранат надо по три на брата. Но три у нас уже есть.
Вот такая диалектика. То есть, математика.

Каждый засунул свой боезапас в шорты под рубашку: две по бокам и одну сзади. Чтоб они не выпали, надо руки так небрежно в карманы засунуть. Будто просто гуляешь, а сам бутылки локтями придерживаешь, чтоб не сползли и не вылезли из штанов.
И шаги надо делать мелкие: это чтобы задняя граната не выпала.
 
Самое главное – мимо тёти Нади Петровой пройти.
Если заметит – всё. Такой шум поднимет, что мало не покажется. Мало того, что Базе попадёт, так и битву проиграем, и фрицев не остановим.
Идём свистим, руки в карманах.
Тётя Надя как ни вглядывалась, как ни смотрела подозрительно, ничего не заметила. Только головой укоризненно покачала:
– Лучше б книжки почитали, свистуны.
Пронесло.

Вот так мы и дошли до старого кладбища.
Важные битвы лучше всего проводить именно там.
Не на самом кладбище, конечно, а чуть левее: там большая поляна. И овраг есть, окопы рыть не надо.
А главное, и от дома достаточно далеко, и место безлюдное.
Прыгнули в овраг, который окоп, начали гранаты готовить.
Налили воды, потом сухой травы. Она нужна для того, чтоб карбид быстро не намок. Тебе же надо ещё успеть потом горлышко изолентой замотать. Так вот, на эту траву карбид и бросаешь.
Ну а когда всё сделал, быстро трясёшь и кидаешь подальше.
 
С водой немного не рассчитали, Валерке не хватило.
Но друзья в беде не бросят, Сачок как раз писать захотел.
Всё сделали, но чеку не срываем. В смысле, не трясём: ждём атаки.
Наконец, Бжик не выдерживает.
– У меня танк слева! – кричит.
– Давай!
Бжик геройски трясёт и бросает. Некоторое время тишина, но высовываться не надо: в любой момент рвануть может.
Во, рвануло! Осколки во все стороны, даже в нашу. Хана танку.
– Справа ещё три!
Делов-то. Летят три бутылки, одна моя.
Бах! Бах! Ба-бах!
После этого танки отступили. Потому что гранаты кончились.
Сейчас новые сделаем, и они опять появятся.

Делаем, а сами пока взрывы комментируем. И у каждого, конечно, его взрыв – самый взрывистый.
Тут мне в голову мысль приходит.
– А давайте, – говорю, – все вместе, одновременно кинем.
Эта идея всем нравится: а чтоб знали, фрицы проклятые!
Сделали. Встали.
Смотрят на меня – я же предложил, значит я и командую.
– Трясём пять раз и бросаем, – говорю. – Раз... два... три! Трясём!
Весь наш расчёт дружно перевернул бутылки горлышком вниз и затряс.
– Кидаем!
Все дружно замахиваются и кидают.
И тут наш Бжик, наш геройский взрыватель левых танков Бжик, неожиданно роняет гранату за спину.
 
Знаете, что можно сделать за долю секунды? Не знаете?
Очень многое.
Проследить за медленно падающим огнетушителем, крикнуть слово «Бежим!», выпрыгнуть из окопа и включить первую космическую скорость.
– Бежим!!!
Это не я крикнул. Это мы все хором крикнули.
И хором побежали. Вот только все за окоп, а База вдруг вперёд, куда гранаты улетели.
– База, назад!
И База, уже сделавший два шага вперёд, на ходу разворачивается и включает вторую космическую. Потому что ещё через секунду уже впереди нас.
– Ложись!!!
Это слово мы даже, может быть, и не кричали, но оно точно прозвучало у всех в головах.

Мы как рухнули на землю.
А потом пошли взрывы: несколько одиночных, потом залпом. А потом и бжиковская граната в окопе.
Рвануло не по-детски, даже в ушах немного зазвенело.
Осколки летели красиво, со свистом. Но мы опытные бойцы, мы почти слились с землёй, никого не задело.
Только Геныч коленку ободрал, когда падал.

Всё, победа, у танков не было шанса.
Победа-то – победа, а карбид ещё остался.
Ну не пропадать же ему, верно?
Решили «мессершмидт» напоследок сбить.
Но для этого нужна ракета. А лучшей ракеты, чем банка из-под краски на свете не бывает.
А где взять пустую банку?
 
Для кого-то это, может быть, и неразрешимая задача, но только не для нас: мы все про Холмса читали. Поэтому включаем дедукцию.
Красят там, где идёт ремонт.
А где идёт ремонт?
Правильно, в школе.
Всё, проблема решена.
Сбегали в школу.
Благо мусор ещё не вывезли: среди горок затвердевшей извести, осколков кафеля, стекла, бутылок от олифы, каких-то деревяшек и бумажных мешков нашли несколько банок.
Долго выбирали, оценивали. Остановились на большой банке с остатками светло-зелёной краски: видимо коридоры у нас теперь зелёные будут.

Чтоб сто раз не бегать, налили в неё воды из колонки.
Возвратились на поле боя, провели рекогносцировку местности.
Это так по-военному называется выбор места, где ямку рыть.
В общем-то, нам без разницы, где – поляна очень большая. Но таковы традиции: надо сказать вслух это слово «рекогносцировка».
Тогда сразу понятно, что мы серьёзным делом занимаемся, а не какой-то там ерундой девчачьей.
И ещё: рыть надо строго вертикально, чтоб банка не в сторону летела, а чётко вверх. А то зенитчика собьём вместо самолёта.
И желательно, чтобы диаметр ямки был как у банки. То есть, у ракеты.

Копаем мы всегда палками, а землю вычерпываем руками.
Лопатой даже Баскаков сможет, а мы – гвардейцы, не первый раз тяжёлые бои ведём с превосходящими силами противника. Должны из любого подручного средства лопатку изготовить.
Пока готовится яма, Серый делает факел: наматывает на палку кусок сухой ткани и деловито свистит. Он всегда когда что-то делает, обязательно свистит. Всё бы ничего, но фальшивит дико. Сразу и не разберёшь: то ли про тореодора, то ли «Взвейтесь кострами».
А потом оказывается, что «Над нами «мессеры» кружили».
Всё, готово.
Значит и «мессеры» уже кружат над нами.

Посчитались на «эне-бэне-раба», кто будет зенитчиком.
Сегодня повезло Рябе.
Быть зенитчиком почётно. На Героя тянет.
Потому что в момент взрыва факел, бывает, так подбрасывает, что аж рука подпрыгивает. А он, перекувырнувшись в воздухе, может упасть на самого Героя и прожечь дырку в рубашке.
Или в штанах.

Обложили дно травой, воду лишнюю вылили и кинули карбид.
Зашипело что надо.
Установили ракету, все отошли, заняли позиции.
А зенитчик Ряба остался, ладошкой дырку закрыл. 
Когда газы начинают выталкивать ладонь и сил для сопротивления уже не остаётся, самое время запускать.
– Прицел сто восемьдесят – кричит Серый и зажигает факел. – «Мессер» прямо над тобой.
Ряба кивает и, не отрывая глаз от ракеты, протягивает руку. Серый подаёт факел. Ряба берёт, отпускает ладонь, ложится, откатывается подальше и подносит факел к дырке.
Здесь надо успеть сказать «Пли!», но не всегда получается.
Потому что банка-ракета почти всегда взлетает на полсекунды раньше.  И слово «Пли!» становится уже не только не нужным, но и не слышным. Потому что тонет в грохоте. А ракета грохочет гораздо круче, чем гранаты. И в ушах даже не звенит, а вообще
закладывает.
 
На месте «зенитки» остаётся развороченный кратер, комья земли летят во все стороны, всё окутывается дымом – ну прямо как в кино про войну!
А банка со свистом и бешеной скоростью, которую глаз не может отследить, улетает куда-то в стратосферу.
Вот только что была и уже нету.
Траектория полёта ракеты – штука непредсказуемая.
Как вам слово? Только вслушайтесь – траектория. Законное, правда? Это я от Жюля Верна научился. Стратосфера – тоже у него.

Так вот. Как вертикально ни роешь шахту, а ракета всегда в сторону летит. Может и недалеко от места запуска упасть, а может аж за дорогой, около мостотряда.
Лишь бы не на крышу частников, которые справа от кладбища.
Так что «мессеры» сбиты, танки подожжены, страна спасена.
Можно и с девчатами в выбивалы поиграть.
Если, конечно, тётя Надя Петрова нас не выследила и родителям не наябедничала.
Тогда о новых подвигах можно забыть. Месяца на три...

***
В каждом октябре бывает такой день, когда разбросанные по осени остатки лета будто объединяются в одну команду и бегут по городу, щедро раздавая своё тепло.
Как раз в такой день, года три назад, произошла у меня встреча с одним из друзей детства.
 
Я не поехал после дежурства домой, а решил прогуляться: грех не воспользоваться таким подарком от природы. Кто знает, может он последний в этой осени? Очень надеюсь, что не в последней.
Нежданный подарок от лета среди осеннего увядания сразу настраивает душу на ту волну, которую принято называть светлой грустью. Природа её мне неведома, трудно ответить – по чему именно ты так светло грустишь? По недавно ушедшему лету или по давно прошедшему детству?

В этом состоянии память всегда наготове. Любой штрих может стать для
неё символом, дающим право пролистнуть кучу условных страниц назад и
вытянуть на поверхность картинку из прошлого.
Упавший с дерева лист – и сразу же в глазах эпизод: едва научившаяся ходить дочка неуклюже бежит ко мне с таким же листом. В её крохотной ручке он кажется просто огромным. А на лице та искренность восторга, которая присуща только детям: с годами она становится всё менее доступной для открытого проявления.
А прозвучавшая из проехавшей машины мелодия показала фрагмент такого же осеннего утра, только много-много лет назад. Когда мой старый друг Серёга стоял у меня под балконом и радостно кричал:
– Мишка! Сын! У меня сын!

Вот так я плыл по светлым волнам памяти, как вдруг услышал:
– Мишель, ты?
Я и не сразу понял, что это ко мне, отвык от детского прозвища.
Передо мной стоял полный крепкий мужчина с улыбкой во весь рот.
Глубокие складки на загорелом лице, еле заметный редкий чубчик, каким-то чудом сохранившийся на абсолютно лысом темени.
И если бы не глаза – те самые, с белёсыми ресницами и озорной искоркой.
– Игорь? Пузырь?
– Я! – радостно закивал тот. – Сто лет не виделись! Как ты? Где?

Мы обнялись, сели за столик в ближайшем кафе, взяли по кружке пива.
И говорили, говорили.
Минут пятнадцать о семье, о работе. И долго о своём детстве.
Всё вспомнили – и стройку, и походы на старицу, и футбол, и как подрались однажды.
И наши сражения на поляне тоже вспомнили.

– Да уж, творили мы дела, – улыбнулся я тогда. – Бедные наши родители... 
А Игорь вдруг посерьёзнел:
– Нет, Мишель. Это мы бедные родители. Нашим проще было.
– Почему это? – удивился я.
– А потому что они на нас похожи были. Точнее, мы на них. Ну, в общем, они такими же были. И по крышам бегали, и заплывы устраивали, и на деревья лазали, и гранаты делали. А наши дети... Другие они, Мишель. Совсем другие. Какие-то...
Он покрутил рукой, подыскивая слово.
– Как сосиски финские. Видел их? Упаковка шикарная, а вкус – ни о чём.
Игорь махнул рукой.
– Аж обидно... Они же как маленькие взрослые, понимаешь? Будто и не
надо им вот этих всех радостей детства.

Он помолчал и расстроенно качнул головой:
– У моего даже ножика перочинного нет. Можешь такое представить? И у
друзей его тоже нет. А не нужен. Лук не просят сделать, «штандер» забыли. Синичек не ловят, чтобы «золоткой» от конфетки окольцевать. И на дерево им лезть не хочется. Не нужно им это! Да ничего не нужно: ни чердак, ни подвал, ни шалаш соорудить... На футбольном поле три человека, остальные дома сидят. У нас такое было?
– Да ладно тебе, – похлопал я его по плечу. – Просто другие игры сейчас.
– Какие? Ты видел, чтоб они во дворе во что-нибудь играли? Слышал, чтоб
считалки кричали? Да они рядом на скамейке сидят и в какие-нибудь «танчики» рубятся. Вот и все игры.

Он протяжно вздохнул и задумчиво сказал:
– А, знаешь, и к лучшему. Если б они сейчас «мессершмидты» сбивать начали, меня б точно инфаркт стукнул. Раньше-то банки какие были, помнишь?
– Какие?
Игорь хитро улыбнулся и многозначительно прицокнул языком:
– А такие. – Он крепко сжал кулак. – Со знаком качества. Некрасивые, тяжёлые, но надёжные. Стенки толстые, любой заряд выдержат. А нынешние, красивые да лёгкие, сразу б разорвало на куски. Без рук да без глаз бы остались...
Он опять вздохнул и смиренно развёл руками:
– Раз уж время такое, то... Пусть в «танчики», чем с гранатой на танки.
 И я не смог ни возразить, ни поспорить...

8.
Вот почему так – когда у тебя появляется что-то новое, то радость полная? А когда новое взамен старому, то эта радость всегда немного грустная?

Вот, скажем, купили новые кеды. Радость? Конечно.
Но они взамен старых: те уже заносились, кое-где порвались, только выкидывать.
А ведь я этими кедами такой гол красивый самому Сачку забил.
Пусть немного случайный, пусть повезло. Я с центра бил, увидел, что вратарь далеко вышел и как дал. Мяч в «девятку» летел, Сачок не достал. А мяч ещё от крестовины точно на линию срикошетил и только потом в ворота влетел. Олимпийский гол, называется.
Вот смогу я такой же забить новыми кедами?
Не факт. И как не грустить по таким хорошим старым?

Или вот стройку закончили. Новая пятиэтажка построена.
Она совсем как наша, только ещё на первом этаже будет большой магазин.
Радостная новость, а опять немного грустно.
Казалось бы, чего грустить?
Наконец-то и на «бетонке» появится магазин – огромный, современный и красивый. Такой же, как в «стекляшке» и в центре. В котором много разных отделов: там – конфеты, тут – рыба, здесь – масло шоколадное. Не в одной очереди стоять, а туда пошёл, потом сюда, там взял, тут взял. И уже на кассе за всё сразу рассчитался.
Удобно же? Ещё как.
А всё равно грустно.

Потому что этот новый большой магазин будет взамен нашему старому маленькому.
И в нём не будет тёти Гали и тёти Веры.
И уборщицы тёти Кати тоже не будет.
А я уже так привык к ним. Да не только я – весь городок.
Идёшь в магазин и знаешь, что сегодня за основным прилавком тётя Вера, а за угловым, в котором хлеб и молоко – тётя Галя, а завтра будет наоборот.
 
Там всегда чисто, вкусно пахнет, транзистор играет.
И очередь обычно небольшая. Только когда привозят зелёный горошек или сервелат, тогда – да, бывает и до самой двери хвост вырастает. Тогда они обе встают за основной прилавок, чтобы побыстрее отпустить, а тётя Катя продаёт хлеб.
И всем хорошо.
 
Магазинчик совсем небольшой, но в нём всё то же самое, что и в больших универсамах. Всё-всё. И то, что это вот «всё-всё» умещается на таком небольшом пространстве, даже делает его уютнее. И будто бы богаче. Не побоюсь этого слова.

Я в своей жизни много повидал разных продавщиц, но наши самые красивые.
Тётя Галя тёмненькая и кудрявая, а тётя Вера без кудрей, но зато светлая. И у обеих такие пилотки, похожие на наши пионерские, только твёрдые, чуть повыше и белые-белые. Они в них ещё красивее становятся.
И магазин у них такой же красивый.
 
И товар они выкладывают так, что хочется купить даже кильку в томате, которую я вообще не люблю.
Они на синих стеллажах выстраивают самые вкусные пирамидки в мире – голубую, жёлтую и коричневую.
Это сгущёнка: молоко, сливки и какао.
А ниже горки из шоколада. Положат друг на дружку плиток десять, а потом закручивают их спиралью. Слева – «Алёнка», справа – «Цирк», а посередине – самый дорогой, «Гвардейский».
 
А между ними невысокие спиральки из маленьких плиток и шоколадных батончиков. И медальки россыпью. На вид обычные медали, какие спортсменам дают – золотые и серебряные. Но они гораздо лучше спортивных, потому что их съесть можно, они шоколадные.

А чуть выше трёхлитровые банки с соком, рядом маленькие, литровые с компотом «Глобус».
На тканевых салфетках справа стоят разноцветные горки из консервных банок: оранжевые – сайра, красные – килька в томате, чёрные – шпроты. И получается как мозаика, в которой килька – корабль между двух айсбергов.
Ну как не купить?

А слева взрослый отдел: там бутылки разные с вином, водкой и коньяком. Даже с плетёнкой бутылка есть: у неё смешное название – гымза. Будто прозвище какой-нибудь вредной девчонки.
Чуть пониже, в ящике с наклоном, всякие сигареты да папиросы.
И в стороне от них коробка с кубинскими сигарами. Ох и красивая! Я б от такой не отказался, хранил бы там свои секреты. Каждый день смотрю – сколько там сигар осталось, чтобы, когда кончатся, попросить коробку у тёти Веры.
Но там уже три месяца так и лежат десять сигар. Не хотят наши мужики их курить, а ковбоев на «бетонке» нет.

А лимонад всегда в самом крайнем правом углу, над полкой с фруктами. Там, где пачки с печеньем и вафлями. И ещё кисель в брикетах, и какао с чаем.
Мама с папой любят чай со слоном, а мы с мальчишками – фруктовый. Потому что его грызть можно. Откусил и передал другому. Съедим, а потом смеёмся друг над другом, потому что все зубы и язык чёрные. Ещё мы грызём такие маленькие брикетики с
какао и кофе – вообще вкуснятина!
Жаль, что в последнее время их редко привозят. Тоже, наверное, как крабы скоро станут. И как маковки – их уже даже Олежка не пробовал. А я до сих пор вкус помню.
 
Да и чёрный айсберг из шпротов всё реже. Зато всё чаще бычки.
Куда что девается, непонятно.
Иногда бывает, что и чая нет, и этих брикетиков, а погрызть чего-нибудь хочется. Тогда покупаем кисель, тоже неплохо. Особенно апельсиновый.
 
А в хлебном отделе тоже синий стеллаж, и на всех его полках такие ящички невысокие, но широкие деревянные с хлебом и булочками разными. Эти ящички прямо из машины утром выгружают и подают в окошко, которое в большом окне.
 
Сначала идёт круглый белый хлеб по двадцать шесть копеек, потом такой – кирпичиками, по тринадцать: он и не белый, и не чёрный. А черный, ржаной, прямо под ним. Потом идут нарезные батоны и бублики. А весь правый ряд заставлен булочками: венские с глазурью, пудрой посыпанные, с повидлом, плюшки, саечки, московские, маленькие по три копейки и большие ванильные, по девять.
 
Ближе к обеду уже и пирожные привозят: глазированные, корзиночки, трубочки с кремом и кольца, орехами посыпанные. Их выставляют не на стеллаж, а в маленькую стеклянную витринку слева от продавщицы: там прохладно и мухи с улицы не залетят.

А на саму витринку ставят бутылки с цветными крышечками из фольги. Посмотрел на крышечку, и сразу, без ценника, понятно: ага, сегодня в продаже сливки, кефир, варенец и молоко.
Потому что зелёная крышка – кефир, розовая – варенец, в полосочку – сливки, а серебристая – молоко, хоть в маленькой бутылке, хоть в литровой. Но молоко бывает и в пакетах, таких – треугольных, красно-синих. Из них как-то вкуснее пить.
А кто не любит в бутылках и в пакетах, для них разливное под прилавком стоит, в больших флягах. Тётя Галя специальным ковшиком с длинной ручкой зачёрпывает оттуда и наливает в бидончик или в банку. Три ковшика – три литра. И ни капли мимо.

Ещё две большие стеклянные витрины есть и на основном прилавке, справа и слева от кассы.
Левая неинтересная, там ничего вкусного: большие квадратные куски масла, разные пачки с маргарином и жиром, колбаса, сардельки, рыба. Ну, разве что шоколадное масло там из вкусного.
У нас в семье все любят докторскую колбасу, а я, хоть и хочу стать врачом, но мне больше нравится другая, которую называют «жуй-плюй». Потому что докторскую просто съел, а после этой остаётся жвачка. Хоть такую пожевать, раз у нас жевательная резинка вообще не продаётся.

А вот правая стеклянная витрина самая лучшая.
Там конфеты. Всякие-всякие, разные.
И шоколадные, и карамельки, и ириски, и леденцы.
И с бумажными фантиками, и с «золоткой», и вообще без обёртки.
Раньше ещё монпансье в банках продавались, но теперь и оно на развес. Жаль, из банок как-то интереснее кушать.
Всё ж не понимаю – куда что девается?
Должно с каждым годом увеличиваться, к коммунизму же идём. Стада, главное, тучнеют, колосья наливаются – это постоянно с телевизора говорят, – а монпансье в банках нету.
И брикетиков с какао. Не говорю уже о крабах и книжках.
Беспокоит меня это. И Серого тоже.

Ну, вот. Все конфеты лежат в отдельных маленьких поддончиках. А на них лежит ценник. Это такая белая картонка с синими полями и двумя линиями: на одной написано название, а на другой – цена.
Например, «Карамель «Му-му», 1 руб. 16 коп.»
Я не зря про ценники отдельно говорю.
Потому что хоть весь город обойди, а таких больше нигде не увидишь. Потому что наши ценники – произведение искусства!
Смотришь, и глаз не оторвать. Не просто читаешь, а наслаждаешься: буквы – будто не буквы, а просто картина Билибина!
И цифры тоже.

Это тёти Катина работа, вот такой у неё красивый почерк.
Ой, нет, не так. Каллиграфический.
Ну, значит, когда с первого раза можно прочитать и не переспрашивать.
Не как у Тольки Макурина.
Любовь Ивановна говорит, что его клинопись всей учительской расшифровывают и поэтому ему уже сейчас можно присвоить звание шифровальщика самого высшего разряда.
А у тёти Кати буквы не просто написаны, они словно на праздник принарядились, завивку сделали.
 
Я со второго класса, когда уроки приготовлю, потом ещё минут пятнадцать сижу за столом, тренирую руку – пробую повторить её почерк.
Пока получается не очень. Где-то между ней и Макуриным.
Но я себе слово дал, что не брошу, пока хвостики в «р» и «д» не станут такими же нарядными.
 
– Вер, взвесь двести грамм «Премьеры» и двести «Ромашки».
– А мне полкило «Маски».
– А мне триста «Дунькиной радости».
Такого названия вообще-то на ценниках нет, но тётя Вера всё знает, что хотят её покупатели. И набирает своим совочком тех самых, без фантиков.
А ещё она всегда подсказывает.
– «Маску» не советую, несвежая. Возьми лучше «Белочку».
А пока взвешивает, хитро подмигивает:
– Свет, как там твой Вовка-то учится? Пятёрок много? А то нам «Тузика» завезли...
Да, наши продавщицы всю «бетонку» знают по имени.
 
А как ловко они кульки сворачивают из коричневой бумаги – за секунду, любого размера! Мы сколько ни пробовали, так и не получилось, чтобы и ровно, и надёжно, и под нужную массу.
Только у Галки Михайловой более-менее на кулёк похоже – точно продавщицей будет.
 
А ещё наши продавщицы всегда улыбаются. Даже в конце рабочего дня. Глаза, видно, уставшие, а всё равно улыбка.
Поэтому и их все тоже любят.
И даже когда очередь за каким-нибудь майонезом, никто на них не ругается и не кричит «Быстрее там!» или «Чего так медленно?».
Ну, разве что тёть Зойка. Или Кукишева.
Но они и в аптеке то же самое говорят, и в кинотеатре, когда за билетами стоят. Олежкин папа дядя Володя говорит, что они бывают довольные только в одной очереди – за зарплатой.

В магазин обычно женщины ходят.
Во-первых, они лучше знают, что купить.
А во-вторых, где им ещё с подругами встретиться, как не в магазине? Телефоны-то только у милиционера, отца Игоря-Пузыря да у директора завода.
А поговорить для женщин – такая же жизненная необходимость, как для нас с крыши сарая прыгнуть.
Уже купят всё, что надо, а всё равно стоят у прилавка ещё полчаса, делятся новостями. А новостей у них столько, сколько и в программе «Время» не знают.
 
А мужики в основном вечером заглядывают, когда уже с завода, после смены идут. Некоторые продукты покупают, а некоторые тёте Вере подмигивают:
– Верунь...
– Не, даже не проси. Мне Людмила запретила тебе продавать.
– Да это ж не мне! Это Пашке, а он холостой...

А в день получки мужики покупают своим детям шоколадки.
Если ещё и квартальную дали, то они совсем щедрые становятся: «Гвардейский» покупают. И сверху ещё три. Купят и сразу же дарят.
Тёте Вере, тёте Гале и тёте Кате...
Вот такой классный уютный магазинчик.
 
Теперь уже – был.
Потому что теперь здесь будет склад для вторсырья. Это так стеклянные бутылки называются, любые – и из-под молока, и из-под лимонада. Даже в которых водка была или шампанское – тоже вторсырьё. Потому что уже пустые.

За бутылки у нас в городке отвечает тётя Валя.
Пункт приёма находится в деревянном сарае: той самой «хижине тёти Вали». Теперь, говорят, хижину снесут, а тётя Валя переедет в наш старый добрый магазин.

Она очень большая, полная и строгая. Как великанша.
Внимательно осматривает горлышки, проводит по ним своим огромным большим пальцем и, если есть скол, молча возвращает. И коричневые бутылки не берёт, тоже молча отставляет и всё.
Она вообще мало говорит.
 
А вот нам, детям, она прощает и сколы, и коричневое стекло.
Мы же тоже иногда сдаём ей вторсырьё. Ну, когда хочется попить после матча, а у родителей деньги брать не хочется. Тогда надо просто найти две пустых бутылки, сдать их тёте Вале и как раз хватит на бутылочку «Буратино».
 
Так вот, нам она не только сколы прощает, но и улыбается.
А Юрку всегда так ласково по макушке гладит.
Мама говорила, что у неё сын маленьким умер.
Он был такой же белобрысый, как Юрка...

***
Когда я захожу в наши современные магазины и прохожу мимо забитых до тесноты полок, нет-нет да и промелькнёт чувство досады вперемежку с сочувствием: как же жаль, что это изобилие не видят мальчишки из тех далёких времён.
Ну что, пацаны? А ведь дожили.
Разве ж не об этом мечтали?
 
Всё есть. Бананы? Пожалуйста. Ананасы? Сколько угодно. Ещё и манго, и киви, и личи с маракуйей.
Как на Чунга-чанге. 
И кокосы, которые грезил есть на завтрак. Правда, молочко совсем не того вкуса, который представлял. Да и сама мякоть на любителя.

Мороженого сто наименований, эскимо во всех видах.
Конфет и шоколада даже названий не перечесть.
Даже крабы лежат, цена, правда, кусается.
Даже то, о чём и не подозревали, тоже есть.
 
И не только в продуктовых. Рассказать бы тем пацанам про нынешние книжные магазины – не поверили бы, фантазёром назвали.
Недостижимая мечта – Дюма или Крапивин, – стоят открыто, не прячутся под прилавком. А их подпирают Жюль Верн, Майн Рид, Вальтер Скотт. И никакого блата не надо, никаких волосатых рук – были б деньги. От сказок, до фантастики, от социальной прозы до детективов. Хоть в подарочных, дорогих вариантах, хоть в малобюджетных, со скромной мягкой обложкой. Даже «Гаргантюа и Пантагрюэль» есть, которую так и не пришлось прочитать в детстве.

А магазин игрушек? Да кто бы тогда мог подумать, что несбыточная мечта советских мальчишек – детская железная дорога, будет лежать в свободной продаже? Ну чем не коммунизм?

А строительные супермаркеты? Эти бесконечные ряды обоев, кафеля,
красок, сантехники. На любой вкус. Всё то, о чём наши отцы знали в лучшем случае в двух вариантах: советское и импортное. И не покупали, а «доставали», уже невзирая на такие мелочи, как цвет и размеры.

А магазины одежды? Любой одежды – детской, взрослой, зимней, летней, верхней, нижней. И обувные ряды на километр.
 
Супермаркеты, гипермаркеты, бутики, моллы. «Пятёрочки», «Магниты»,
«Перекрёстки»... Так теперь называют магазины. А «магазин» – уже уходящее в историю слово.

И мебель есть, без очередей на месяц вперёд и номеров на ладони. Стоят себе месяцами. Даже видеомагнитофоны с музыкальными центрами не берут.
И музыка какая хочешь – от рока до блатняка.

А дома – не просто коробки, а архитектурные шедевры. С колоннами, нишами, витражами, мозаикой. И даже с карнизами – то, о чём мечтал.

И кинотеатры ни в какое сравнение не идут с теми, из далёких времён. Красота, чистота, кондиционеры, удобные мягкие сиденья. Залы на двух этажах, и в каждом разное кино показывают. А звук какой, а изображение! Попкорн, опять же, с кока-колой.
И плёнка никогда не рвётся.
Одно сплошное наслаждение.

До всего дожили. Всё есть. Живи да радуйся.
Но вот же природа человеческая: всегда найдёт чего-нибудь, о чём помечтать захочется.
И я такой же. Вот живу среди этого Эльдорадо, а не хватает чего-то.
Какой-то мелочи. Но очень и очень важной.
Без которой душа так и не заполняется счастьем и покоем.
 
Вот и ищу. Вглядываюсь, прислушиваюсь.
И не найдя, тоскую, скучаю. Так, что даже возвратиться мечтаю.
Мне говорят, мол, это потому, что в детстве и сахар слаще, и деревья выше.
Это, конечно, аргумент бесспорный. Но не достаточный.
Я в детстве и зубной кабинет посещал. Но возвратиться туда что-то не тянет. И в переполненные ЛАЗы. И в грязные закусочные.

А кинотеатр с его расшатанными жёсткими деревянными сиденьями снится по ночам. И школьные парты, громоздкие и тяжёлые, со сто раз крашенными столешницами.
И тот маленький магазинчик с добрыми милыми продавщицами.

Стою вот с покупками в очереди на кассу. Человека три передо мной.
Местные, с «бетонки», много раз их видел, встречал. Они, наверное, уже из второго поколения, после нашего. Двое даже в моём доме живут.
В общем, лица знакомые. Но мы чужие. Все молчим.
Кассирша, симпатичная женщина, уже тысячи чеков мне пробивала.
– Спасибо за покупку, приходите ещё.
Она это всем говорит. С улыбкой, вежливо и заученно. И мне сказала.
Так положено. Покупателям надо улыбаться и быть вежливыми.
Но глаза её смотрели сквозь меня.

И я опять вспоминаю добродушные разговоры в очереди, в нашем маленьком магазинчике. И улыбку продавщицы тёти Веры. Не дежурную, не потому, что так положено.
В те далёкие времена не умели улыбаться по регламенту.

А сидя в мягком удобном кресле кинотеатра, всё жду, что в самый кульминационный момент, обернётся вот этот, сидящий впереди неведомый мужичок, которого я, может быть, и не встречу больше никогда и восхищённо скажет мне, как старому знакомому:
– Не, ну ты видел, а? Что творят, черти!

Вот та мелочь, по которой я скучаю в этом мире достатка и свободы.
Она называется простотой общения.

9.
Сегодня не играется что-то.
И день вроде солнечный, и родители никого не загоняют.
И я за этот месяц на восемь слов повзрослел.
А в футбол как-то без огонька, и в «чижа» не в радость.
Покидали ножичками в «земельку» – нет, не то. Даже никто и не спорит, что не выстоял три секунды на своём пятачке, после отреза.
 – Раз... Два... Всё, всё! Соступил!
Ну, да, соступил, чего уж там. Забирай землицу, пожалуйста.
А так играть – хуже нет.
Тоже бросили.

Сели в беседку, молчим. Не то чтобы поговорить не о чем, просто не хочется. Сидим, смотрим как малышня в магазин играет.
Светланка Тихонова – кассир, младший брат Рябы и ещё три девчонки – в очереди.
– Мне шощищки, – говорит Ряба-младший. – И машло.
– Тли лубля сто копеек, – стучит пальцами по коробке от кубиков кассир.
Ряба даёт ей три листика с тополя, получает два камушка и опять встаёт в конец очереди. И счастья полные штаны.

Как же вам, салажата, немного надо.
Эх, нам бы ваши заботы. Вам-то завтра в школу не идти.
А у нас – всё. Кончились каникулы.
И настроение такое, когда одновременно и радостно, и грустно, и не поймёшь – чего больше. Вот поэтому и не играется.
С одной стороны, уже хочется с одноклассниками увидеться.
Придёшь на линейку, а там Шеф, Копытин, Толик, Радик-Татоша, Вано, Жидрик, девчонки...
И Анжелка.
 
Девчонки будут визжать, обниматься, целоваться. А мы руки пожмём, крепко, как мужики, зачем нам эти нежности телячьи.
Хотя, честно говоря, обняться с пацанами тоже хочется. Всё ж целое лето не виделись, соскучились. А если ещё честнее, то не только с пацанами. Только не целоваться, вот ещё.
Ну, разве что с Анжелкой. Ну раз им, девчатам, уж так хочется.
 
А мы лучше будем рассказывать, кто где был.
А сами в это время незаметно примеряться – кто на сколько за лето вырос. Да и мускулы надо сравнить.

К школе уже давно всё готово.
Мама с папой нам и учебники, и новые тетрадки купили.
Голубые с Маяковским и розовые с Шолоховым – в линию. А на задней стороне и у тех, и у других клятва пионера.
А в клеточку – все зелёные и без рисунка. Только на задней стороне обложки таблица умножения.

Я когда новые тетрадки на свою полку в секретере складывал, чего-то так захотел написать на глянцевом листе «Классная работа». Да к тому же новой ручкой: серой, да с закручивающимся колпачком, да с закрытым пером!
Но рановато.
Поэтому просто подписал несколько и обложкой покрыл. Здорово смотрится!
Особенно вот это: «ученика 4Б класса». Четвёртого!
 
Обложки для тетрадей теперь настоящие, как у старшеклассников – прозрачные, из целлофана. А раньше из тетрадных листов были. Это нас так Любовь Ивановна приучила. Вырывали из середины двойной лист, немного подгибали низ и вставляли туда тетрадь. А потом подписывали. И тетрадки всегда чистые были.

В новых тетрадях почему-то всегда хочется писать красиво, медленно выводить каждую буковку. Но уже где-то с третьего листа это желание потихоньку тает, и потом уже пишешь своим обычным почерком. И когда остаётся неисписанным последний лист, где-то в душе радуешься, что скоро возьмёшь с полки новую, и тогда почерк опять станет красивым.
 
А ещё купили линейки новые, ластики, карандаши, краски, альбомы, точилки, транспортир, циркуль.
И чернила. Хоть и говорят, что с четвёртого класса уже можно шариковой ручкой писать, но не знаю, посмотрим.

Карандаши я сразу подточил, потому что захотелось и точилку испытать, и карандаши в деле попробовать.
Сделал несколько рисунков. Ничего так, хорошие цвета, яркие. Особенно когда послюнявишь.
Один рисунок очень хорошо получился. Я сначала хотел нарисовать милиционера-регулировщика, но у него неожиданно получилось лицо как у Ульзаны. Поэтому я пририсовал длинные волосы, а из жезла сделал томагавк.
Хоть это и нескромно говорить, но картина вышла что надо.
Если по-взрослому – реалистично, не побоюсь этого слова.
Рыбак, как увидел, сразу начал просить поменять её на что-нибудь. Даже пистолет с двумя пачками пистонов предлагал.
Но я уже решил, что Анжелке подарю: она любит мои рисунки, у неё уже штук восемь есть.

Конечно, картина могла быть ещё ярче, но в коробке всего шесть цветов.
Мама с папой все школьные базары обошли, все канцтовары, но двенадцать и двадцать четыре цвета так и не нашли.
Видно и они уже стали как крабы в консервах.

Линейку сразу же опробовал. Классная, неплохо пружинит, бумажные шарики далеко летят.
У линеек, вообще-то, самая сложная судьба.
Вот такие чистые и нарядные они недолго. Уже через месяц вся верхняя грань становится чёрной от соприкосновений с карандашами и ручкой, откуда-то пятна чернильные появляются, рисунки. Ну, рисунки понятно откуда: почему-то глазам кажется, что слишком уж много на ней свободного места и рука сама эти места
заполняет. Танками или человечками – это непредсказуемо.
И ломаются они часто. Чуть не подрасчитаешь загиб для выстрела – хрясь. И всё, але.

А сестре вообще такую линейку классную купили, логарифмическая называется. Уже по одному названию понятно, что это для серьёзных и умных людей – для старшаков.
Ею, конечно, шариками не постреляешь, но зато она непонятно исписанная, а середина подвижная.
В общем, хорошая штука. Это... как же её?.. многофункциональная.
Мы когда с Олежкой в войнушку дома играли, она и автоматом была, и рацией, и кодирующим устройством.
А ещё ею можно в мушкетёров играть. Выдвинул середину подальше – вот тебе и шпага. Пофехтовал несколько раз, а потом – раз! – выпад. Она упирается в Олежкин живот и уходит обратно в свой паз, а такое ощущение, что прокалывает. Вещь!

Честно говоря, портфель уже хочется сложить. В одно отделение новые тетрадки, в другое –  учебники, а в уголок – пенал.
И в школу.
Это с одной стороны.
А с другой, столько свободного времени уже не будет.
И видеться с пацанами будем больше в школе на переменах, чем во дворе. Потому что, кто в первую смену, кто во вторую, кто быстро уроки делает, а кто до темна решить не может с какой скоростью велосипедист доедет из пункта А в пункт Б.
 
То есть, в полном составе команда сможет собираться только по выходным. А значит совместных дел будем делать в разы меньше.
Такая вот диалектика с точки зрения.

Что поделаешь, работа есть работа.
Папа говорит, что он на работу ходит на завод, а я в школу. И нам обоим её надо делать хорошо.
Сейчас вот посидим, помолчим напоследок и будем готовиться к работе.
Сначала пойдём в парикмахерскую. Всё, прощайте вихры, хоть вы и закрыли уши, но индейской длины так и не достигли.
Одно радует: с четвёртого класса уже можно не под «чубчик» стричься, а под «канадку». Дожил, наконец-то. А то с чубчиком вид очень уж несолидный. Даже немного придурковатый, аж стыдно.

Ну а потом приду домой и как выглажу брюки до тонких стрелок.
Я уже два года сам брюки глажу. И Олежку научил.
Вот рубашки мама гладит, а брюки мы, мужчины, сами. Меня брат научил, а его – папа. Он говорит, что позорно мужчинам ходить в мятых брюках.
И ещё сказал, что элементарные вещи мужчины должны сами делать, а не ждать мамы. Ей и без нас хватает глажки: одних постельных принадлежностей только три комплекта каждую неделю.
 
А ещё мне грустно потому, что завтра мы в первый раз пойдём в школу с сестрой.
Нет, родители тоже пойдут, они всегда на первую линейку ходят. Папу даже иногда приглашают напутственное слово сказать. Маму тоже приглашали, но она скажет пару слов, а потом голос дрожать начинает, глаза влажнеют. У девчонок слёзы же всегда на поверхности, только дай повод: песня грустная, кино индийское, линейка школьная – всё, потекли.

Так вот, я про другое. В этот раз мы впервые идём только с сестрой. Без брата: он в мае школу закончил.
Всё, теперь он даже не большой пацан, а просто взрослый.
Теперь он – студент.
А через два года я вообще один ходить буду, потому что и сестра станет взрослой.

И от этого внутри такое чувство появляется...
Не знаю, как описать.
Вот вы же смотрели как птицы в тёплые страны улетают? Когда они кружат над домом, кричат?
Вы же замечали, что голоса у них уже другие, не как летом?
Они грустные. Даже жалобные.
Вот так же у меня. Как будто где-то внутри птицы улетают, кричат. Но этот жалобный крик никому не слышен, только мне.
 
Хотя... Нет, не только мне.
Вот вспоминаю мамины слёзы...
Кажется, она тоже этих птиц слышит.
И не только моих, а всех нас. Всех троих...

***
Я иногда прохожу мимо своей школы.
Она всё такая же, только появилась новая пристройка – двухэтажная, для начальных классов. И вместо одного большого футбольного поля, теперь две площадки: баскетбольная и современный мини-стадион, на котором летом играют в футбол, а зимой в хоккей.
Освещение, бортики, двухъярусная трибуна. Уютно, красиво.
Вечерами здесь даже взрослые на коньках катаются.
 
И внутри большие перемены. Уже давно стены не красят масляной зелёной краской, они отделаны современными стройматериалами, появились компьютерные классы, неплохо оснастился спортзал.
На школьном дворе полно учеников.
Вот только нет той суеты, непрекращающейся беготни, нет «слона», «классиков», «резиночки».
Стоят кучками, разглядывают что-то в смартфонах, иногда бросят пару слов. Нормальных слов. Остальное – мат, умелый, по-взрослому. При девочках, идущих мимо прохожих. Да и сами девочки не возмущаются, тем же отвечают. Мат прочно вошёл в быт, стал обычным явлением, нормой.
Свобода же.
   
И никто не курит за углом – курят на крыльце. Чего прятаться.
Даже если учительница выйдет – что она, мать, что ль, чтобы замечания делать? Не имеет права.
Я иду дальше. И почему-то чувствую себя человеком из прошлого, которому показали его мечты, реализованные другими.
Реализованные так, как были ими поняты.
Где в азарте перестройки, уповая на важность комфорта и внешней красоты, изменили не только стены, но и атмосферу.
В ней много свободы, очень много.
Так много, что не осталось места для простоты душ и наивности сердец, так присущих школьному детству... 

10.
Ну, бывает же!
Нашу классную руководительницу тоже зовут Любовь Ивановна! Хотя она совсем не такая, как та, наша первая Любовь Ивановна.
Нет, она тоже хорошая, но...
У неё голос другой, громкий. И улыбается по-другому, одними губами. А наша когда улыбалась, то у неё всё лицо улыбалось. Особенно глаза.

У нас теперь много учителей. Потому что и предметов много.
Это вам не в третьем классе – математика, чтение, письмо.
Теперь алгебра, русский и литература. Плюс история, география, природоведение и урок труда. Раньше приклеишь какую-нибудь аппликацию или снежинку вырежешь – вот тебе и труд. А теперь у нас этот урок уже по-настоящему идти будет, по-взрослому. Поэтому девчата отдельно, мы отдельно. Они будут учиться шить, вышивать и готовить. В общем всё то, что наши мамы делают. Ну а мы строгать, стучать и прикручивать – как папы.
 
Как раз у девчат Любовь Ивановна и ведёт труд.
А у нас, мальчишек, Иван Фомич.
Он уже старенький, и у него есть медали – воевал. И ходит в таком синем рабочем халате, а из карманов всегда торчит то рулетка, то штангенциркуль. А за ухом карандаш постоянно, хоть утром, хоть вечером. Он, наверное, и спит с ним.
Говорит, работать надо так, чтобы ничего от дела не отвлекало.
Поэтому велел и нам такие же халаты найти. А то будешь не заготовкой увлечён, а только тем как бы пиджак не запачкать.
 
Мне папа с завода принёс. Там рабочим выдают такие спецовки, но их не все носят. Вот и поделился кто-то.
А мама на машинке подогнала под мой размер.
А карандашей, чтоб за ухо засунуть, у меня куча.

Так интересно – теперь у нас кабинетная система.
Это значит, не в одном классе сидим, а по кабинетам ходим.
Вот, скажем, история. Идём на второй этаж, в девятый кабинет. Заходишь и сразу понятно, что здесь не русскому языку учат, и не алгебре. В тех кабинетах по стенам разные правила висят или формулы, а здесь карты исторические.
А над доской не Толстой с Лобачевским, а Ленин и Брежнев.

Историю у нас ведёт Елизавета Романовна.
Я давно уже хотел к ней на урок попасть, потому что много слышал от сестры и брата, какая она смешная.
Точно, смешная, не обманули.
На первом же уроке начала рассказывать, как хан Батый за данью к русскому князю приезжал.
Жаль вы не видели, это настоящий спектакль!
Только актёр один. Но за всех.
Она и хана изображала, и князя, и прислугу. Даже коня. Ходила по всему классу, голос меняла, ногой топала, грозно руки в боки упирала, садилась на свой стул, как на трон и ногу на стол ставила.
 
Мы и смеялись, и замирали, в общем, делали то же самое, что и в обычном театре. Только не хлопали и цветы не дарили.
И ещё поняли, что она не любит, когда во время её спектакля кто-то шепчет или отвлекается.  Особенно Шеф понял. Потому что он повернулся к Витьке и начал ему что-то говорить, а она тут же, не выходя из образа, почти машинально, взяла с первой попавшейся парты ручку и, не глядя, бросила в их сторону. Шеф сразу же умолк, и спектакль дошёл до финала в полной тишине.
 
Сестра потом сказала, что не только ручки летят. Бывало, и учебники, и дневники. А потому что нельзя мешать артисту... то есть, учителю, когда он в образе.
Я потом захотел всё, что от неё услышал сам почитать, но в учебнике ничего этого нет. Представляете? Она больше учебника знает! Специально для нас ещё и другие исторические книги читает.

А после этого урока поднимаемся на третий этаж, первая дверь от лестницы. Это кабинет природоведения.
Там скелет стоит! Настоящий.
И старшаки постоянно ему в зубы беломорину засовывают.
А ещё там много цветов. А по стенам развешано столько всего интересного: и Солнечная система, и климатические пояса, и круговорот воды в природе. Даже обратная сторона луны есть, но она неинтересная, просто чёрная и всё. Можно было и не рисовать.

Учительница Валентина Георгиевна, когда заходит в класс, первым делом вынимает папироску из зубов скелета, а потом уже начинает вести урок.
Она красивая, прям как артистка, но рассказывает не так интересно, как Чита.
Ой, то есть Елизавета Романовна...
Всё, проговорился.
Дядя Петя Гуров, папин напарник по тепловозу, сказал бы: «Болтун – находка для шпиона».

Ну, раз уж так вышло, ладно, открою тайну. Своим можно.
У учителей тоже прозвища есть.
Совсем как у обычных людей.
Кто им эти клички дал – неизвестно, но уже много лет все, кто приходит из начальной школы в среднюю, каким-то образом уже в курсе, что Елизавета Романовна – Чита, а Иван Фомич – Фома.
Даже у школьного начальства прозвища есть.
Вот наша завуч Валентина Владимировна. Она такая худенькая,
бледная и светленькая. Как думаете, какая у неё кличка?
Правильно, Стеклянная.
А Василий Семёнович, понятное дело – Али-Баба.

А Валентина Георгиевна – Тишка.
Она, когда объясняет тему, зачем-то постоянно прерывает себя и говорит «что?». Нет, не спрашивает, потому что даже и не ждёт ответа, а просто прервётся, скажет – «что?» и дальше рассказывает. Причём, слово после этого «что?» будет произнесено по слогам.
–  У всех планет Солнечной системы есть... что? ... спут-ни-ки. У Марса – два, у Юпитера... что?... три-над-цать. А у нашей с вами Земли... что?.. о-дин.
Или, когда кто-то громко чихнёт, она подойдёт, положит руку на голову и, вроде как ему говорит, а смотрит на весь класс:
– Громко чихать ... что?... не-кра-си-во.
 
По математике у нас самая молодая учительница, Людмила Николаевна, по прозвищу Вакула.
Думаете, она такая же большая, как и кузнец?
Да она даже ниже меня! А я на физкультуре стою четвёртым с конца, что-то никак не вырастаю. 
Вакула тоже нормальная. Я бы даже сказал – классная: смеётся заразительно, подшучивает над нами. Она симпатичная, но... Немного несуразная. Лицо и руки худые, а туловище толстенькое. Аж обидно. Ещё и одевается некрасиво, платья ей большие.
Может, она младшая в семье и донашивает старые платья старшей сестры?
А что, многие так делают. Я вот тоже ношу некоторые вещи брата. И Жидрик, и Башка. Но у нас и своих немало, а у неё всего-то два платья, и они ей явно великоваты.

А кабинетов русского и литры в школе целых два. В одном учит Надежда Михайловна, а в другом Валентина Леонтьевна.
По их кличкам, многое можно сказать о каждой.
Вот у Надежды Михайловны прозвище вроде и есть, но его нет. А у Валентины Леонтьевны такое, что даже тёть Зойке не пожелаешь.
Одну дети зовут Надюшей, а другую, не побоюсь этого слова, Блевонтьевной.
Чувствуете разницу?
 
А потому что одну любят, а другую нет.
За что не любят? За то, что и она никого не любит.
Вот поэтому одной на Восьмое марта куча подарков и цветы, а другой – вообще ничего.
Хотя нет. В прошлом году подарили, сестра рассказывала.
Приходит Блевонтьевна в учительскую, а на её столике коробка стоит. Большая такая, красивая, ленточкой перевязанная. И открытка: «Дорогой и любимой Валентине Леонтьевне». Она сразу загордилась, при всех учителях коробку открыла. А там кошка дохлая. Тоже ленточкой перевязанная.

Василий Семёнович потом целое расследование проводил, приглашал по одному к себе в кабинет всех учеников, у кого Валентина Леонтьевна русский ведёт.
Но никто не раскололся, даже девчонки.
А она с тех пор ещё злее стала.
Как здоровски, что мы к Надежде Михайловне попали! К Надюше.

Она когда на урок пришла, уже через пять минут было такое чувство, что мы её сто лет знаем. Ну, очень классная! Высокая, спина прямая, походка стремительная, шиньон на голове, платья красивые, всегда улыбается и вкусно пахнет.
И как такую можно не любить?
А хочется же, чтоб взаимная любовь была, правильно?
Поэтому стараешься уроки делать, как первоклассник, лишь бы она похвалила.
Ладно – девчонки, но и мы, мужчины, лишённые... этой...
Как же дядя Витя говорил?.. 
Такое слово хорошее, на «сантиметр» похоже, но означает проявление всяких там телячьих нежностей...
Вот ведь, забыл. И блокнот, как назло, отдал Сачку почитать: он тоже ускоренно повзрослеть решил.
В общем, даже мы, мужчины, лишённые этих сантиметров, и то хотим, чтоб Надюша нас похвалила.

Даже Ванька из 5В, тот ещё двоечник, по всем предметам с двойки на тройку, а у Надежды Михайловны на уроке пятёрки и четвёрки сплошные.
Вы можете не верить, но он и стихи вне школьной программы с удовольствием наизусть учит и даже в драмкружке играет.
 
Да, она и драмкружок организовала.
Желающих такая толпа была, что Надюша поняла: некоторые своей роли до десятого класса не дождутся. И создала кружки в каждом классе, который ведёт. И у всех разные спектакли. И со всеми теперь репетирует.
Смотрит, как мы отрывок прогоняем, хохочет, аж голову запрокидывает, хлопает. А бывает, прищурится и пальцем качает:
– Нет, Нинульк, стоп. Ты, конечно, артистка народная, но давай-ка
не переигрывай с эмоциями.

В нашем классе она «Двенадцать месяцев» ставит.
Ленка Данилова – принцесса, а мне роль профессора досталась.
И весь класс задействован.
Даже стеснительная Альмирка.
Вот только Сашка Буц роли не получил.
Нет, его пробовали, конечно. И на одного из месяцев, и на офицера, и даже туда, где говорить не надо, но... Видно, что никакой это не Апрель и не офицер, даже не придворный, а наш Сашка Буц, который притворяется придворным.
Но Надежда Михайловна не отступила. Она его декоратором назначила. Вот, это его... эта... стихия.
Он вообще классно рисует, даже класснее меня.
Вы б посмотрели, какие он декорации наготовил. В сто раз лучше, чем в нашем драмтеатре. А мне шапочку профессорскую склеил. Идаже кисточку не забыл. Вот такой талантливый парень.

Короче говоря, учиться в средней школе мне понравилось.
Если бы не одно «но».
Пение оставили. Мало того, до седьмого класса петь будем.
Вот это, конечно, засада. Прям удар в спину.
Так что не быть мне круглым отличником ещё четыре года.
Главное, на первом же уроке начали учить песню «Сел комарик на дубочек». Ну, конечно, самое то для четвероклассников.
В общем, мои надежды на то, что репертуар у Татьяны Семёновны станет более прогрессивным, умерли после первого же аккорда. Всё течёт, всё меняется, но только не Татьяна Семёновна. Как и её аккомпанемент: те же, старые знакомые – киксы да «петухи».
Кстати, у неё кличка – Певица.
Ну а что, раскосую Надьку Амелину зовут же Снайпером.

Мне вот интересно: а как учителя друг к дружке обращаются вне уроков? Вот, скажем, на перемене все собираются в учительской – и что? Неужель они и там по имени-отчеству?
Да как-то не верится. Зачем же тогда дверь закрывают?
Мы друг к дружке по имени обращаемся только в официальной обстановке. Когда кто-то, например, с родителями по улице идёт. Или когда в дверь стучишься, а открывает мама или папа.
Ну тогда надо вежливо спрашивать:
– А Валера выйдет?
Не Беляш, а именно Валера. А то как-то некультурно.
Ну а когда мы одни, то только по кличкам.

А учителя чем хуже? Они ж тоже люди.
И если дверь тихонько приоткрыть...
– Тишка, ты журнал 6А не видела?
– Не-а. У Читы спроси.
– А её Али-Баба на ковёр вызвал. 

***
Мне приходилось встречаться с людьми, которые не могли сказать ни одного доброго слова о своём школьном детстве. И учителя у них – крысы, и одноклассники – идиоты. Да и сама школа – тюрьма.

Ну что тут скажешь?
Жаль их. Не повезло.
В один миг вокруг них, таких хороших, сконцентрировалась целая толпа скверных людей и негодяев.
Наверное, по теории вероятности есть шанс и у такого стечения обстоятельств. Только сдаётся мне, что его даже рассматривать не стоит: правдоподобность стремится к нулю.

Да, дети – не ангелы, порой могут быть жестокими, не всё принять, не всех простить. Особенно тех, кто сам не принимает школьных законов.
А что удивляться – даже в джунглях есть свой закон.
Вот только каждый читает его по-своему.
Шакал Табаки вывел для себя постулат – «каждый сам за себя».
А вот вожак Акела – наоборот: «Сила волка в стае».
Остальные просто говорят друг другу: «Мы с тобой одной крови».
И так ли уж суров это закон?
Всего-то и надо, что не противопоставлять себя другим и держаться вместе. Если не дружить, то хотя бы уважать.
 
А разве где-то, в других коллективах по-другому?
В институтах? На заводах? Может, на фермах? Или на кораблях? Или в спортивных командах?
А может быть, в других странах принимают человека с психологией Табаки?
Не думаю.

Так же и в школах. Только ещё более ярко окрашено в силу детского восприятия поступков и максимализма к понятию «дружба».
Поэтому учёба в школе становится мукой для трусливых, жадных и самовлюблённых. Не в почёте ябеды и неженки. И не вылезают из бойкотов дети-эгоисты, которые рассматривают дружбу только через призму личной выгоды и комфорта.
 
Таких и учителя особо не жалуют.
Хотя им по статусу и не положено, но и у них же терпение не железное.
Да, согласен, и учителя не все – ангелы.
Таких, как Надюша, по призванию, от Бога – единицы. Но и таких, как Валентина Леонтьевна – тоже.
В основном, что называется – крепкие ремесленники.
Которые частенько не могли найти с нами общего языка. По разным причинам. Но главная – мы сами.
Просто нам не хватало ума понять их. И сказать:
«Мы одной крови».
 
11.
Вчера очень хороший день был.
Сейчас скажу – какой...
Я это слово только в среду в блокнот записал, ещё не выучил.
Вот оно, на третьей странице. Эксклюзивный!
Значит, редкий, не похожий на другие.
Знаете, почему эксклюзивный? Слушайте.

Идём, значит, из школы, едим мороженое. По пути купили.
Ну, как – по пути. В магазине, который в «стекляшке».
А какая разница по какой дороге идти? Ну сделаем круг, всё равно же домой попадём, правильно?
 
Самое вкусное, конечно, пломбир по девятнадцать копеек.
Такой, в широких и низких стаканчиках.
Но мы же покупали в складчину, на всех не хватило.
 
Можно было сливочное по тринадцать копеек купить. Которое в высоких и узких
стаканчиках, оно тоже ничего. И на три порции хватило бы. Но!
Это если б нас было шестеро. Тогда как раз один стаканчик на двоих: палочку ломаешь пополам и по очереди ешь. А едим мы всегда по-братски. Это когда никто не старается залезть за своей порцией вне очереди или отхватить кусок побольше.
Но опять – но. Нас-то пятеро, никак поровну не разделишь.

А по пятнадцать, которое в вафельных стаканчиках, сами покупать не стали. Оно вкусное, вопросов нет, но его лучше есть одному. Потому что эти вафельные донышки всегда подтекают, и тогда по-братски поделить никак не получится: кто-то по-любому будет вне очереди дно облизывать.

Поэтому купили самое неудачное, по девять копеек, молочное.
Оно тоже в широких и низких стаканчиках, но почти безвкусное.
Зато у него есть премия: сладкий лёд на дне. Его можно аккуратненько проткнуть палочкой, извлечь и откусывать зубами.
Как эскимо.
 
Вот, кстати, ещё вам пример исчезающих видов. Крабы, шпроты, монпансье в банках, книги. И эскимо туда же.
Оно почему-то исчезло, лишь только мне исполнилось пять лет.
Жуткая несправедливость.
Иногда, правда, завозят «Ленинградское» по двадцать две копейки, но редко. И мало: встанешь в очередь, отстоишь три часа, а не достанется. Идёшь и злишься: что они там думают, эти начальники, как хотят коммунизм-то построить, если эскимо нет?
 
Так вот. Идём, едим мороженое.
Точнее, уже не едим, а только палочки изо рта торчат: они же долго свой вкус сохраняют. Идём, школьные новости обсуждаем.
Оказывается, ничего Вакула за старшими сёстрами не донашивает. Она специально такие большие платья носит, чтобы животу ничего не мешало расти. Потому что мамой скоро станет.
Это Вовка Длинный от девчат с первой парты услышал. Ну от Маринки с Танькой. А это сто пудов точно, они всё про всех знают.

Идём себе, разговариваем. Вдруг слышим: машины как загудят!
Целых три. Одна «Волга» и два «жигулёнка».
И все ленточками разноцветными украшены, цветочками разными. А у «Волги» на капоте кукла, а на крыше два кольца.
И к нашему двору поворачивают.
Это ж свадьба!
 
А я свадьбы люблю. Я их уже целых четыре видел! Три в нашем дворе и одну, когда мой дядя женился.
Это почти как кино, тоже очень интересно.
Поэтому мы как побежали.
 
Бежим и гадаем: кто ж женится-то?
Сачок говорит, что тётя Марина из третьего подъезда: она такая красивая, что ей уже давно пора жениться.
Серый – что парень с усиками и в очках из второго. Он сам лично видел, как этот парень ещё в июле вечером с Кашиной из белой трёхэтажки целовался возле детсада.
А я ничего не говорил. Потому что задумался, что и мне когда-нибудь придётся на ком-то жениться, а Анжелка до сих пор почти на полголовы выше. 
Неудобно прям. Жених же должен быть выше ростом.

Ну и вот. Прибежали вперёд машин.
Кинули портфели в беседке, сами на её крышу залезли. Там обзор как на балконе в драмтеатре, всё видно. Даже бинокля не надо.
Ага, свадьба в нашем доме. И даже в моём подъезде.
Потому что около него народу – куча. И все такие красивые, нарядные. Ну и, как обычно, между ними салажата бегают, куда ж без них-то. Ещё и на нас с гордостью поглядывают – тоже, мол, к торжеству причастны.
Глупые, не понимают ещё, что будут мешать своим родителям.
А им же иногда отдыхать от нас надо, они же тоже люди.

Вон мои мама с папой. И Олежкины, и Сачка.
А тётя Нина и дядя Лёша впереди всех. И тётя Нина держит большой каравай хлеба, а на хлебе солонка.
Ну, теперь всё ясно. Это их сын Саша женится.
 
Он классный, нравится мне. Потому что умный и вежливый. И потому что на шестом курсе мединститута учится, почти уже врач.
Да его сразу видно, что врач: высокий, стройный, со всеми здоровается, всегда такой серьёзный. И в галстуке.
Даже дядь Витя к нему прислушивается. У него один раз голова болела, а Саша объяснил:
– Потому что, – говорит, – любые производные этанола в процессе обмена превращаются в уксусный альдегид, а реактивность у всех разная. Вот вам и абстиненция.
Я из этих слов только «уксусный» знаю. Уважаю.
   
Мне кажется, что Сашу можно в пример ставить всем пацанам. Он в школе отличник был. Значит, и по пению колов не получал. И в Олимпиадах участвовал, от школы на соревнованиях областных на лыжах бегал. А в институте ему повышенную стипендию платят, потому что он и там отличник.

Нет, конечно, самый-самый пример – это Ленин.
Но Саша тогда за ним, второй.
Стоп, второй же – папа! Хотя... Нет, папа, всё-таки – тоже первый.
Тогда Саша сразу второй, за папой и Лениным.

Я когда поступлю в институт, тоже буду ходить с таким вот портфелем с двумя застёжками. И в галстуке.
Хоть и понимаю, что до Саши мне далеко.
Как до обратной стороны Луны.
Во-первых, до сих пор никак не вырасту. Так и стою на физ-ре четвёртым с конца. Хотя в прошлом году был третьим, но всё равно – медленно.

А во-вторых, серьёзности не хватает.
На уроках, пока учительница спиной к классу стоит, мы с Серым друг другу рожи корчим, весь класс еле смех сдерживает. И записки со смешными рисунками передаю по партам. И Тишка два раза замечания в дневнике писала, что я на уроках смеюсь и отвлекаюсь. И на переменах в «пятнашки» играю.
Саша, наверное, такого себе не позволял.
 
Думаете, мне не стыдно? Стыдно ещё как.
Я же ещё и председатель совета отряда, должен вообще быть самым серьёзным в классе. Примером для всех. А я примером могу быть только в учёбе. И то не по всем предметам – пение-то никуда не делось... Других должен заставлять хорошо учиться, а я списывать даю.
Ну а как не дать? Они же друзья.
 
А вы бы что выбрали: быть перен... приц... принципиальным или друзей в беде бросить? Папа говорит, друзья дороже, а он всё знает.
Иногда спохвачусь, сделаю умное лицо, сяду прямо, смотрю перед собой и аж сам собой горжусь. Минут пять погоржусь, а потом рука сама тянется дать щелбан Вовке и спрятаться под парту. Или нарисовать Лариску, как она большой пирожок ест.
Надо срочно начать работать над собой. И не просто работать, а работать, работать и ещё раз работать.
С завтрашнего дня, пожалуй, начну. Вот свадьба пройдёт и начну.

Наконец-то машины подъехали. Ещё погудели немного и всё, затихли. И в этой тишине Саша вышел из машины, а за ним невеста.
Мы с пацанами аж переглянулись: вот это красота!
Даже красивее, чем Людмила Савельева, которая Наташа Ростова.
Её портрет в фойе кинотеатра висит, и мы все в неё...
Не то, что влюбились – нет. Она ж уже старая для нас. Но она нам всем очень нравится. И мне тоже.
 
Хотя, если Анжелкин портрет там повесить, то Савельева уже станет вторая по красоте.
Вот и невеста Саши всем понравилась. В длинном белом платье, с фатой, волосы кудрявые... Я сколько видел невест – все красавицы.
Интересно, тёть Зойка когда женилась, тоже была красавицей? 
А потом тётя Нина поднесла им каравай.
И вот тут Саша, во всём и всегда лучший, проиграл: он маленький кусочек откусил, а невеста умудрилась почти полкаравая оторвать.
Все засмеялись, подшучивать начали, а я немного расстроился. Эх, Саша-Саша, ну как же так...

А дядь Лёша шампанским как стрельнул. А дядя Миша на баяне заиграл. И все начали бросать на молодых рис, конфеты и монетки.
Сколько живу – понять не могу: зачем рис-то?
И ещё непонятно. Зачем тех, кто женится, молодыми называть? И так понятно, что молодые. Старые ж не женятся.

Салажата сразу же набежали, подбирать начали. Честно сказать, нам тоже хотелось, но мы сдержались: как-то несерьёзно. Всё ж четвероклассники и вместе с салабонами...
А потом они все зашли в подъезд.
Думаете – всё? Можно по домам расходиться?
 
Не торопитесь, всё только начинается.
Свадьбы всегда до утра идут. Это я точно говорю, уже наизусть выучил. Как фильм «Белые волки». Некоторое время, конечно, вам придётся поскучать: пока они там все за стол рассядутся, пока поздравления, вино, подарки...
Это – да, не очень интересно.
Поэтому вы можете домой сбегать, переодеться, перекусить.
Всё интересное позже начнётся.
Где-то часа через два.
Когда заметите, что мужики начинают выходить во двор на перекуры без галстуков. Когда эти галстуки из кармана торчат, а рубашки на две-три пуговицы расстёгнуты и рукава закатаны.

Только отслеживайте не по дядь Вите: он галстук так и не снимет. Кремень человек. Так и уснёт в нём на скамейке во время танцев.
Просто галстук немного отъедет под воротник.

Так вот. Когда это начнётся, можно рассаживаться поближе и поудобнее. Потому что они будут анекдоты рассказывать: штук десять новых вам, считай, обеспечено.
А вот когда тётеньки во двор выйдут, вот тут и начнётся этот самый...
Сейчас, опять подсмотрю в блокноте...
Да, эксклюзив. Вот он и начнётся.
Потому что после этих двух часов за столом всех как будто подменили. Были такие стеснительные, скромные, а тут выскакивают на улицу, такие шумные, подвижные, весёлые.
Значит, они, как говорит Беляш – кирнули, а Рыбак - вмазали.
Если перевести, значит, выпили.
 
У взрослых так принято: не выпьют – останутся стеснительными. А когда стесняешься – какие танцы?
А свадеб без танцев никогда не бывает.
Сначала под пластинки или магнитофон, потом под частушки, а потом под дядь Мишин баян.
Он наяривает – будь здоров, пальцы только так по кнопочкам бегают. Даже не смотрит, а ни разу не ошибся. Не то что Татьяна Семёновна. У него будто глаза на пальцах, любую музыку сходу подбирает. И играет без остановки, даже когда ему рюмку подносят. Просто немного приседает, чтоб было удобнее выпить. И точно так же с вилки селёдочку ртом снимает. И не сбился ни разу.
Вот его б нам в школу.
 
Громче всех частушки тёть Валя из белой трёхэтажки поёт. И обязательно с нехорошими словами. Все сразу же начинают ей знаки подавать, шикать, головой на нас кивать – ты чего, мол, дети же рядом. А она так рот ладошкой прикрывает и голову в плечи втягивает – дескать, виновата, признаю. И тут же опять такую же частушку затягивает.

Смешные они, эти взрослые, когда выпившие.
Некоторые весёлые становятся, как мой папа, некоторым поругаться хочется, как дядь Боре, а некоторым просто поспать – таких много. Последние две категории (это дядь Витино слово я самым первым выучил, ещё перед первым классом) жёны домой уводят (включая и самого дядю Витю), а потом обратно прибегают. И танцуют так, будто гора у них с плеч упала.
 
А у дяди Володи и дяди Коли от вина детство возвращается.
Они сразу же с нами начинают мячом «21» выбивать. Правда больше трёх раз не получается, потому что не могут на одной ноге устоять, шатаются. И сами над собой хохочут.
А потом на нас смотрят, переглядываются и грустно вздыхают.
А мне их жалко становится. Видно же, скучают они по детству. Хоть и давно оно прошло, а никак забыть не могут. Если б они не были взрослыми, в нашу компанию точно бы легко вписались.

Вот деда Вова всё забыл. Напрочь. И не вспоминает даже.
Сидит, дремлет на лавочке, ни танцев ему не надо, ни «21».
Ему же тоже рюмочку налили. Когда свадьба, даже просто прохожим, мимо идущим, и то наливают. А уж деда Вова-то свой, четвёртый год все в одном доме живём.

А потом был самый мой любимый момент.
Это когда дядя Миша вдруг громко свернул меха, и наступила тишина. А он секунду выждал, повернулся к молодожёнам, которые тоже на свежий воздух вышли, хитро так улыбнулся и заиграл вальс. И все как захлопали, заухали и попятились назад,
освобождая круг.
И Саша с невестой вышли, и начали танцевать.
Они одни из всех так и остались смущёнными и скромными, как и в начале.

Я очень люблю этот вальс.
Он называется «На сопках Маньчжурии».
Есть много разных вальсов, но этот какой-то другой, отличается от всех остальных. От него мурашки по спине. Такие же как от страха или от холода, но совсем другие. И не такие как в книжном. И даже не знаю, отчего они.
Как-то давно спросил у папы, и он ответил:
– Потому что гений написал.
Слово это тогда было для меня новым и оно почему-то в голове выдало картинку с Генычем. Может, потому что похоже по звучанию? Но Геныч с голубым самосвалом и такая музыка с мурашками ну никак не сочетаются.
 
Это потом уже, когда слово стало привычным, Геныч исчез, а его место заняли Моцарт, Бетховен и ещё штук двадцать портретов известных композиторов.
Так вот. Этот вальс написал именно гений. Хоть и нет его картинки в моей галерее, там, в голове, но это ничего не меняет. Потому что его музыка будто говорит. Её слушаешь, и через тебя проходят разные ощущения. Я не знаю, как сказать, но пока она играет, можно как будто в руки взять и рассмотреть такие чувства, как грусть, тоска, красота, воспоминания. Потом, после последней ноты, они опять станут неуловимыми. Вот такое волшебство.

И молодые в этом вальсе ещё красивее кажутся.
Все смотрят на них и молчат, любуются.
И завидуют. Но не так, когда завидки берут, по-другому.
По-хорошему. Как мы первокласснику – у него-то ещё всё впереди, а мы уже всякого повидали.

Мой папа маму со спины обнял, и она ему голову на плечо положила. И многие мужья к своим жёнам подошли, к себе прижали – вот как этот гениальный вальс на всех подействовал.
Мои улыбаются, но, кажется, грустят немного.
Наверное, свою свадьбу вспоминают.
Она у них не была такой широкой и изобильной.
Тогда люди ещё не очень хорошо жили. Всё ж всего двенадцать лет после войны прошло. Всего-то двенадцать! Это столько же, сколько сейчас Кульку Кайсину. А он даже большим пацаном ещё не считается.
 
Папа тогда только техникум закончил, практикантом был, а мама после училища. Понятно, что немного зарабатывали. А семьи у всех большие: у папы ещё две сестры и брат, а у мамы так вообще семь сестёр и два брата, самому младшему всего-то два года.
Какие уж тут машины с куклами.

Их свадебным вальсом была песня «Ночь коротка».
Она тоже – вальс, но от неё мурашки не бегут. Просто почему-то хочется маму с папой обнять и с ними дослушать до конца.
Это сейчас на свадьбе много разных подарков дарят, деньги.
А им большой фибровый чемодан подарили и посуду самую необходимую. Они потом ещё некоторое время этот чемодан как стол использовали. Вот такое тяжёлое время было.
 
Потом уже папа стал хорошо зарабатывать.
Да и страна от войны окончательно оправилась.
И все стали жить нормально.
А что, разве не нормально?
У всех моих друзей квартиры есть или дома. У некоторых даже мотоциклы. И дачи есть. И ни у кого не видел, чтобы чемодан вместо стола или лавка вместо кровати, нормальная мебель.
 
И одежда у всех есть. Вот только у Алёшки с одеждой не очень: всего две рубашки – с коротким рукавом и с длинным. И ботинки зашитые. Но это потому, что отец у него пьёт, каждый день водку покупает.
Вот умножьте три шестьдесят две на тридцать. Сколько получилось? Больше ста рублей, бешеные деньги! Представляете, сколько бы он мог сыну рубашек и ботинок купить?
И Витьке Бурмакову не очень легко: у него папы нет, мама одна работает. Конечно, не хватает им.
Эх, скорей бы уже коммунизм пришёл, чтоб у всех всё было, а то несправедливо как-то получается.

Так, хватит о грустном. Я ж про свадьбу.
После танца молодых посадили в машину. Только они ещё минут двадцать выехать не могли, потому что все окружили, толпятся, целуются, обнимаются. Одни чего-то говорят, советуют, другие этих советчиков уводят, те опять за своё.
А когда всё же машина вырвалась из окружения, дядя Володя некоторое время бежал рядом, кричал в окошко:
– Саш, если помощь нужна будет, зови!
Все хохочут. Дядь Миша им вдогонку «Ах, эта свадьба» заиграл, а все как подхватили. Такой хор мощный был!
 
А уже стемнело.
А я, помните, говорил вам, что в темноте звуки по-другому слышатся?
Поэтому, казалось, что не только весь дом поёт, а весь городок.
И Олежкина мама пела, и сачковская, и Валеркина. И моя.
Всё ж она у меня лучше всех поёт. И самая красивая.
Но вслух я этого не скажу, хотя и очень хочется. Потому что гляжу на пацанов, а они тоже со своих мам глаз не сводят. И по этим глазам видно, что они то же самое сейчас думают.
 
Всё ж, странная штука – красота.
Все признают, что Савельева самая красивая, а своя мама всё равно красивее оказывается. Вот как так?

Когда молодые уезжают, свадьба должна закончиться, правильно?
Это если рассуждать диалектически. Ой, то есть, не диалектически, а логически, перепутал. В общем, если с точки зрения рассуждать.
Так вот, на свадьбе диалектика не работает. И логика тоже.
Поэтому эксклюзив утроился.
Уже наши мамы и нас всех за свадебным столом покормили, а тётя Нина ещё и две бутылки «Саян» дала и конфет в карманы насыпала, уже и домой загнали, ноги мыть заставили и проследили, чтобы мы в постель легли, уже и ночь в разгаре, а свадьба всё гремела.
То баяном, то магнитофоном, то смехом, то пением.
 
Прежде, чем уснуть, я, наверное, десяток песен прослушал – форточка-то открыта.
Я даже в угадайку сам с собой поиграл, голоса угадывал.
– Скажи, скажи какая вьюга,
Тебе оставила свой след...
Ну, это, конечно же, дядя Володя, Олежкин папа.
Я у них часто бываю и его голос сразу отличу. Он когда что-нибудь готовит – а он любитель этого дела, – всегда поёт. Всех из кухни прогоняет, закрывает дверь и начинает там чем-то греметь, стучать. Всё вокруг шкворчит, кипит, жарится, а поверх всех этих кухонных звуков его густой баритон.

Так, а это кто?
– Ах, месяц, месяц,
Ты третий лишний!
Ага, тёть Валя. И, кажется, тёть Зойка вторым пытается. Не по голосу узнал, а по шипящим – они у неё ещё и немного свистящие. Она же часто ругается, все много раз слышали её любимое выражение «Ишь ты, какой умный!». И вот эта «ша» в слове «ишь» такой сложной конструкции, будто одновременно произносит и «ша», и «ща», и «эс». И вдобавок ещё коротко свистнуть умудряется. И произносит это с таким негодованием, как будто быть умным – это совсем уж скверно, самое последнее дело.

– Червону руту не шукай вечорами...
Ну, это точно тёть Надя Петрова.
Она уже давно в город из деревни переехала, ещё когда молодая была, а вот поёт всё равно по-деревенски. Ну, это когда громко и подвизгивают.

– А вот эту, вот эту! Ах, кавалеров мне, та-рай-да-рай-да...
Ну, это понятно – кто.

– Никогда я не был на Босфоре,
Ты меня не спрашивай о нём...
Ух, тут целый женский хор. Трудное задание.
Но один голос сразу узнал. Я его из тысячи узнаю.
Потому что мамин.
Потому что у неё голос не только звонкий, он такой... такой... Ну, как объяснить... Вот, хоть десять Зыкиных запоют, а будет не то. А мама одна – и будет самое то. Поняли?

А потом она соло «За окошком свету мало» пела, а припев уже все подхватывали. Я люблю эту песню, хоть она и старинная. Ещё в глубоком детстве на словах:
– Говоришь, кататься любишь,
Люби и саночки возить, –
в голове картинка появлялась: мама везёт санки. А в санках я...

Много песен спели, но все старинные. Которым уже три, пять, десять лет.
Ни одной модной песни я так и не дождался.
И почему им современные не нравятся? Хотя...
Ну, да, было б смешно, если б Дубоносов, которому уже тридцать девять лет, вдруг запел бы:
– У нас, молодых,
Впереди года...

Кстати, у свадьбы две серии, если вы не знали.
Причём второй день ещё интереснее первого. Я в этом деле опытный, знаю, что говорю – всё ж четыре свадьбы за плечами.
Вот уж где эксклюзив так эксклюзив.
Никаких приключений Шурика не надо.
 
Пока молодых ждут, какого-нибудь дяденьку потолще переоденут в невесту – шиньон прицепят, губы накрасят, платье потешное найдут, фату из тюля сделают.
А ботинки мужские. А где ж женские такого размера найдёшь?
Уж на что тётя Валя из «хижины» великанша, а всё равно размер ноги даже у худого дядь Вити больше.

Ну а тётеньку стройную в жениха нарядят.
И вот они идут по улице, баян играет, невеста жениха на руках несёт. Рядом ещё куча переодетого народа: и цыганки, и мушкетёр, и медсестра. Даже фрекен Бок есть. Кто на пути попадается – всё, не вырвется, пока цыганке пять копеек не даст за гадание и лечебную рюмку от медсестры не выпьет.
 
Народ постепенно подтягивается: кто бодрый, а кто будто на ЛАЗе всю ночь ездил.
Над ними сразу же смеяться начинают, подкалывать.
А медсестра щупает лоб ладошкой и говорит:
– Явный упадок градусов! Срочно неотложную!
Неотложка – это сумка с микстурами.
Это так на второй день бутылки со спиртным называются.
И, удивительное дело – помогает: через пять минут все «лазовцы» тоже бодрыми становятся.

А потом молодые приходят.
Невеста уже в новом платье, не в белом, но тоже красивом.
А жених в том же костюме, только рубашка другая.
И тогда опять повторяется первая серия...
 
В общем, заснул я под «Тропинка узенькая вьётся».
Но успел отметить, что солирует тётя Таня из нашего подъезда.
Потому что буква «р» такая мягкая только у неё...

***
Свадьбы в те далёкие времена были событием почти районного масштаба.
Только заслышав гудок наряженных машин, люди бросали дела, выбегали во двор, прилипали к окнам, выходили на балконы.
Радостно улыбались, махали руками. И желали счастья.
А как иначе? Соседи же все.

За день до свадьбы собиралась родня, приезжала со всей страны.
Их встречали на шумных, пропахнувших мазутом и дымком вокзалах. И сердце выпрыгивало от радости, когда в окне замедляющего ход поезда, показывалось родное лицо дядюшек, тётушек, двоюродных братьев и сестёр. Объятия, поцелуи, слёзы. И распирающее ощущение полного счастья – долго не виделись, встретились, слава Богу.

Женщины каким-то чудом по пять-шесть человек умещались в шести квадратах крохотной хрущёвской кухни. Дружно резали, строгали, варили, жарили, попутно делясь новостями, то смеясь, а то и плача – не у всех же новости бывали добрыми. Четырёх конфорок газовой плиты не хватало, поэтому и в соседской кухне хозяйничали. Это нормально, соседи – они же тоже почти родня.
 
Мужчины на подсобке: сбегать в магазин, съездить на базар, докупить, прикупить, да за соленьями-компотами в погреб. И там, в гараже, кто-нибудь, хитро подмигнув, вытаскивал из пиджака припрятанную бутылочку: а давненько мы, братья-шурины-зятья, не чокались.
Дома тоже стол накрыт, но в гараже-то вкуснее и интереснее поговорить за
жизнь, а заодно и о политике, о «Жигулях» и «Ирбитах», армии и футболе.

Наготовив на завтра, забив до отказа холодильник, а то, что не поместилось – в холодильники соседей, в сотый раз убедившись, что количество тарелок, рюмок и приборов соответствует ожидаемому количеству гостей, все с облегчением сдвигали столы в зале, отмечали встречу, делились затеями и предложениями по грядущему торжеству.
И не могли наговориться: вспоминали, смеялись, грустили, пели и снова смеялись.
 
Потом очередь в туалет и ванную, а потом к кроватям и диванам приставлялись стулья, чтобы можно было лечь хоть и поперёк, зато четверым.
Для остальных доставались все имеющиеся в запасе матрасы, одеяла, полушубки и из всего этого на полу сооружалась большая постель. И это ещё больше усиливало веселье, не смотря на усталость и хлопотный день.
То из одной, то из другой комнаты слышалось:
– Эй, кому ночью приспичит – аккуратнее, на ухо не наступите...
– Кто будет храпеть – в ванной постелим...
– А помните, помните, как мы в шестьдесят девятом...
– А как у Коли на свадьбе...
Взрывы хохота, воспоминания. В тесноте, без комфорта, но как же хорошо.

А утром женщины делали друг другу причёски и макияж, советовались по бижутерии, наглаживали свои наряды и костюмы мужей, а те толпились на балконе, подшучивали, курили и продолжали бесконечный разговор о своём.
И всё не могли наговориться...
 
...Сколько же свадеб помнит мой дом? И не сосчитать...
Да... С тех далёких времён много воды утекло, многое поменялось.
Я вдруг подумал, что в моём подъезде уже не осталось никого из тех, кто
когда-то был новосёлом. В их квартирах живут совсем другие, незнакомые люди. У них своё понимание жизни, они не знают имён своих соседей, некоторые даже не здороваются.

Потому и свадьбы теперь – событие частное, совсем не районного масштаба.
Они проходят незаметно в больших, красивых и просторных городских ресторанах.
Согласен, так проще и удобнее: заплатил и не надо бегать за продуктами, готовить, о недостающих приборах думать, столы и стулья от соседей нести, посудой раковины забивать.
Видимо, комфорт в наше время – штука самая важная.
Все любят комфорт, и я не исключение. Но...
Как всё же хорошо, что в те далёкие времена важнее комфорта было что-то совсем другое.
Например, бескрайнее радушие, гостеприимство и добрососедство...

12.
Вот за что не люблю октябрь, так это за дождь в воскресенье.
Всего-то один свободный день и на тебе.
Не мог во вторник, что ль? Ну, в крайнем – в пятницу.
Так нет же, в воскресенье ему приспичило.
И как быть человеку?
 
В дождливую погоду на дворе делать нечего.
Не потому, что в грязи в футбол не поиграешь – ещё как поиграешь. Просто потом одежда такая, что домой стыдно идти, перед мамой неудобно, как она это вообще отстирывает.
Поэтому, когда в воскресенье дождь, есть всего два варианта.

Первый – читать.
Но я дома все книжки перечитал, только взрослые скучные остались. Знал бы, что такая погода будет, сходил бы к Маринке, взял очередной томик Дюма. Про мушкетёров уже прочитал, и про Монте-Кристо, ещё пять книг осталось. А у неё и весь Жюль Верн есть, и Беляев, и Фенимор Купер.
Я когда увидел стеллаж в её комнате, аж дышать перестал.
Столько книг! Как в библиотеке.
Главное, она их не читает. Ей интереснее куклам платья придумывать, рисовать, вырезать.
Вот же загадочная женская душа.

Так что остаётся второй вариант – чердак.
Родителям говоришь, что идёшь к Олежке.
А Олежка говорит, что идёт к Генычу: у Геныча же балкон выходит во двор, а не как у нас с Олежкой – с торца.
Поэтому Геныч дожидается, когда на балкон выйдет Сачок (а он выйдет сто пудов, дождь же), подаёт ему знак.
Тот – Валерке, а Валерка – Сашку и Пузырю. Всё, все в сборе.
 
А многие и сами подтянутся, без условных знаков: шестое чувство, называется. Оно, между прочим, у Баскакова очень развито. Иногда спрячешься от него подальше, за сараями, ножички покидать. Не пройдёт пяти минут – вот он:
– А примите меня?

Выход на чердак только из двух подъездов – нашего и первого.
Нам легче всего, а вот остальным придётся как-то уговорить родителей отпустить их к Рябе в первый подъезд.
Но они придумают, можете не сомневаться.
Поэтому через полчаса мы все сидим на чердаке.

Самое трудное – это бесшумно подняться по железной лесенке и открыть тяжёлую крышку: она как раз над тёть Зойкиной квартирой.
Если услышит – всё, такой свист начнётся:
– Ишь, повадились, умники!
Жалко ей, что ли? Не её же чердак, общий.

Я люблю чердаки.
И подвал люблю, там тоже интересно.
Темно, вода журчит в трубах, где-то вдалеке слышна капель, усиленная эхом до какого-то чудного космического звука. Там всегда прохладно и много-много разных поворотов, закоулков, тупиков. Как в лабиринте у Минотавра.
И особый такой запах. Будто замешанный на темноте и сырости.
Какой же он заманчивый!
Там даже зажжённая спичка начинает пахнуть по-особому, не как в кухне. А когда ещё и газету подожжёшь...
 
А потом смотришь, как в этом маленьком пламени начинают исчезать буквы, а мелкий пепел медленно улетает во мрак, который всего-то в сантиметре от огня – это вообще не передать. Внутри появляется такое ощущение, будто ты и сам в сантиметре от каких-то открытий и приключений.
И сразу по телу разливается такой приятный трепет.
Он не жуткий, от которого хочется убежать с выпученными глазами. Нет, он другой. Будто кто-то большой и невидимый испытывает тебя.
Но при этом и подбадривает, даёт возможность преодолеть твои страхи. Которых, если уж говорить честно, у каждого из нас – тележка с прицепом.
Но мы их постепенно, каждый день перебарываем. Правда-правда. А как же, это необходимое условие для каждого мальчишки.
Для того, чтобы, когда вырастем, стать настоящими мужчинами.
Как наши папы.
 
Только спустишься в подвал, и сразу какая-то неведомая сила начинает тянуть тебя в самый дальний уголок. Туда, где совсем уж непролазный мрак. В котором может прятаться всё что угодно: и глубокая пропасть, и страшное подвальное чудище.
А может и анаконда стометровая. Или полчище крыс.
Чего только не представится в этой темноте.
 
Ты входишь в неё, и сердце сразу стучать начинает. Всё громче, быстрее. И постепенно, как конь Яшки-цыгана, в галоп срывается.
Даже думаешь – как бы оно там не выскочило из грудной клетки.
В руках у тебя палка, которая заменяет глаза.
А за спиной дыхание друзей. Оно тёплое и поэтому немного разгоняет со спины мурашки. Без этой поддержки решиться на шаг в темноту очень и очень непросто.
Практически невозможно.

А ты весь такой сосредоточенный, похожий на сжатую пружину, идёшь вперёд. Осторожно, мелкими шагами.
И вдруг замечаешь, что следующий шаг даётся легче.
Всё легче и легче. Будто мало-помалу воздвигается мост через ту самую бездонную пропасть.
И тогда конь в груди замедляет свой дикий бег, а пружина потихоньку разжимается. Ты идёшь дальше и уже точно знаешь, что каждый твой шаг затаптывает в бетонный пол анаконду и разгоняет по щелям крысиное войско. 
А уж когда палка коснётся стены, и ты победно зажигаешь спичку, подвальное чудище превращается в несчастную муху, сдуру залетевшую сюда через маленькое окошко...

А вот на чердаке всё по-другому.
Там тоже свой запах. И он тоже по-своему заманчивый.
Но гораздо проще, без оттенка приключений.
Здесь пахнет деревянными стропилами, мокрой пылью, голубиным помётом и... чем-то ещё. Вот есть ещё какая-то частица, которую невозможно с чем-то сравнить и к чему-то привязать.
Как ни стараюсь, не могу определить её происхождение.

На чердаке нет темноты и небо совсем рядом. Его очень здорово видно из слухового окошка. В сухую погоду можно выйти на крышу, лечь на тёплый шифер и смотреть, словно кино, на облака.
Выбрать одно, которое ещё вдалеке, над пустырём, и не спускать с него глаз. Пока оно долетит до тебя – несколько раз изменится, разделится на части. А иногда может и не долететь, раствориться в голубом небесном поле.
А одно было очень на ангела похоже.
Хоть я и пионер, не верю в ангелов, но ведь похоже.

А когда идёт дождь, то лучше всего сидеть с друзьями возле трубы и рассказывать истории.
Лучше – страшные. Потому что обстановка подходящая.
По крыше стучит дождь, голуби воркуют, похлопывают иногда
крыльями, а ты грызёшь тыквенные семечки, которые у Олежки никогда не кончаются, и слушаешь, слушаешь.

– Однажды одна учительница повела свой класс на прогулку...
Это Рыбак рассказывает.
Он на чердак без всяких условных знаков и договоренностей зашёл, знает, что там в такую непогоду кто-нибудь да будет.
Вообще-то он из другой компании, но не чужой же, тоже с нашего двора. И я могу с их командой посидеть, и Олежка, когда твои ещё не вышли.
– Они ходили по городу, ходили и вот зашли в какой-то заброшенный двор...

Знаете, что интересно? Истории все страшные, но вот насколько они тебя впечатлят – зависит от рассказчика. Некоторые рассказывают так, что аж смешно становится.
Но Рыбак рассказывает и спина немного холодеет. Значит, умеет.
А лучше всего страх нагоняет Сашок.
Но пока все слушают Рыбака.

– ... и три мальчишки с двумя девчонками убежали в самую глубь, а училка не заметила. А они там увидели такой старый-старый дом. А на его двери цифры: 256 и 183. А цифры кровавые.

Про цифры Рыбак говорит громким шёпотом и посматривает на всех, определяет – кто больше всех боится.
Выбрал Бжика и теперь будто ему одному рассказывает:

– И они туда зашли, понял? А дверь как захлопнулась!
Бжик передёргивает плечами, а у Олежки зрачки на полглаза.
У него глаза вообще-то зелёные, а тут почти чёрные стали. Но на лице улыбка: фу, мол, нисколечко не страшно.
– И чё? – с надеждой спрашивает Бжик.
Но Рыбак никаких шансов не даёт:
– Чё, чё... Послышался голос: «Вы больше отсюда не выйдете!».
– Ё-кэ-лэ-мэ-нэ, – обречённо прошептал Бжик.
– Они испугались, как побежали вперёд...
 
В это время со стороны первого подъезда медленно зашевелилась и начала открываться крышка люка.
Рыбак замолчал. Все пригнулись, замерли.
Неужели явка провалилась?
Крышка поднялась, и показалось лицо Баскакова.
Все облегчённо выдохнули: лучше уж Баскаков, чем взрослые.

– Чего припёрся? – для приличия спросил Сачок.
– Я яблоки принёс. Примите меня?
Ну, раз яблоки.
Все благодушно махнули рукой, и он радостно сел возле Сашка.
Валерка вытащил ножик и, подсчитав в уме, начал делить яблоки.
А Бжик нетерпеливо похлопал Рыбака по руке:
– Ну и чё там дальше? Побежали они и чё?
 
– Ну, бегут, кричат от страха, а их никто не слышит. А вокруг кости, руки, ноги лежат, черепы всякие. И вдруг...
Улыбка Олежкина совсем застыла, а Бжик громко проглотил слюну.
– И вдруг они как провалятся вниз! А там целая река крови. И они в ней – всё... – Рыбак сочувственно развёл руками. – Утонули. А цифры на двери переменились: 259 и 185. И из них кровь ручьёмполилась. Вот такая история.

Все, ясное дело, прониклись.
И, переглядываясь, качнули головами.
– Фигасе, – прошептал Ряба.
– Ну, – шёпотом поддержал его Бжик.
И тут же заторопился рассказать свою историю.
А он, когда страшилки рассказывает, волноваться начинает, вскакивает, садится, руками размахивает. И всё на одном дыхании, без пауз, будто торопится поскорее закончить.
Главное, когда анекдоты рассказывает, так не переживает.

– Одна девчонка жила в семье где жили только мама папа и она и вот она захотела на пианине научиться играть и начала приставать к маме с папой купите купите пианину а они сначала не покупали а потом купили а бабушка им ещё говорила...
– Какая бабушка? – спрашивает Геныч. – Они ж втроём жили.
– Кто втроём? – Бжик пару секунд хлопает глазами, но потом находится: – Бабушка тоже была, она в другой комнате лежала.
Геныча ответ устраивает, и он кивает – продолжай.
– Бабушка им ещё говорила только чёрное пианино не покупайте, – опять затараторил Бжик. – А они в один магазин пришли там только чёрные в другой там тоже чёрные в третьем тоже чёрные папке надоело ходить он и купил чёрное.

Бжик прерывается, садится, чтобы немного унять волнение.
Но через секунду опять вскакивает и машет руками:
– А потом родители ушли на работу а она начала играть нажала на
клавишу а из пианина скелет вылез и говорит давай свою кровь она дала он выпил она снова начала играть нажала другую клавишу другой скелет вылез говорит давай свою кровь она опять дала и опять захотела поиграть...
– Ага, столько крови отдала и поиграть захотела? – недоверчиво прищурился Олежка.
– Ну, она из последних сил, – говорит Бжик.
Аргументация. Ладно, давай дальше.
– А когда третий выпил кровь у неё кровь вся закончилась и она умерла а родители пришли с работы а она мёртвая около пианины лежит и тогда отец пианину топором разрубил и оттуда косточки
посыпались... Вот.
Бжик, почти обессиленный, тяжело сел на ящик и вытер пот со лба.
 
– Фигня, – махнул рукой Валерка, раздавая разрезанные яблоки. – Как скелет может кровь выпить? Он же весь в дырках. Через него всё прольётся.
– Ничего не фигня, – обиделся Бжик. – Может у скелетов всё по-другому, не как у человеков. Ты ж не видел, как они кровь пьют?
– А давайте я расскажу! – просит Баскаков. – Очень страшная.
– Опять про гроб на колёсиках? – усмехается Пузырь. – Ты её постоянно рассказываешь, надоел уже.
– Не, не, – убедительно машет руками Баскаков, – другая!

Он, настраиваясь, ёрзает на попе по доске и начинает:
– Один мальчишка сидел дома один, а по телевизору новости шли. И вдруг они прервались и стали показывать кладбище. Тут из ворот выехал...
– Я ж говорил – презрительно хохотнул Пузырь. – Гроб на колёсиках выехал, да?
– Ну, да – понуро ответил Баскаков. – Но это другая же история!
Там девочка была, а тут – мальчик, там по радио говорили, а тут по телику.
– О, ну тогда – да, – иронично протянул Пузырь. – Тогда, конечно, другая. А в конце мамка пришла домой, а он лежит мёртвый, а во рту колёсико, да?
Баскаков молча трёт затылок и согласно кивает.

– Ты хоть раз другую историю расскажи, – примирительно хлопает его по плечу Пузырь. – Чего ты всё про этот гроб на колёсиках.
– А чего, не страшная разве? – говорит Баскаков и по его глазам видно, что из всех историй эта впечатлила его навсегда.

– Ладно, давайте я расскажу, – сплёвывает тыквенную кожуру Сашок.
И все оживлённо рассаживаются поудобнее – ну, сейчас начнётся!
– Одна девчонка с мамой пошла на базар, – начал Сашок будничным голосом.

Он всегда начинает свои истории так спокойно, обыденно, будто про домашнее задание рассказывает. Но постепенно интонация и темп меняются, и к концу плечами передёргивает не только Бжик, но, кажется, даже и голуби.
Настоящий артист наш Сашок.

– Купили что хотели, уже обратно, домой собрались и вдруг...

Все говорят это «вдруг», но у Сашка это так прицельно получается, что сразу руки гусиной кожей покрываются.

– ... видят – тётка стоит, пирожками торгует. Девчонка сразу начала просить: «Мам, купи пирожок». А мама ей говорит: «Эх, дочка, если б ты знала, из чего их делают, не просила бы». Короче, не купила. А на следующий день она в командировку уехала...
– Кто? – перебил его Бжик. – Мамка, что ль?
– Нет, блин, дочка, – толкнул его плечом Сачок. – Не мешай.
– Уехала, а дочке наказала, чтоб она каждый день хлеб покупала и молоко. Ну, она так три дня и делала. А на четвёртый...

Сашок точно артист: знает, когда надо паузы делать.
Он медленно откусил яблоко, пожевал. И за это время количество мурашек на спине увеличилось втрое.

– А на четвёртый всё же пошла на базар и купила пирожок. А тётка так засмеялась...
Сашок со страшным лицом захохотал каким-то замогильным голосом.
– ... и дала ей пирожок с самого дна. Ну, девчонка пришла домой, откусила и видит – в начинке мизинец с покрашенным ногтем. Она его потянула, а на нём кольцо. Девочка подумала, что оно ей будто бы знакомо. А потом вспомнила. Это было...

Говорю же, Сашок самый лучший рассказчик: останавливается в тот самый миг, когда и хочется узнать концовку, и страшно одновременно.

– ... мамино кольцо.

После Сашковских рассказов всегда некоторое время висит тишина. Даже голуби не хлопают крыльями.
Ну, может быть, один и проворкует.
Вот и Баскаков проворковал:
– Кольцо не на мизинце носят, на безымянном.
– Пошёл отсюда, умник, – разозлился Пузырь. – Разве это главное – мизинец, не мизинец? Вечно всё портишь.
Баскаков виновато притих, а Геныч снял кепку и вытер ею лоб:
– Ух, блин... А ещё расскажи?
– Давай про трамвай! – поддержал Ряба.
– Да вы ж слышали, – с напускной неохотой сказал Сашок.
– Давай, давай! – поддержали остальные.
 
И Сашок, будто бы поддавшись уговорам, начал рассказ. Как всегда будничным голосом:
– Один пацан пошёл утром в школу. Сто раз ходил по этой дороге, знал её наизусть, а в этот раз вдруг пригляделся, а дома какие-то незнакомые. И, главное, людей вообще нет.

Он опять задумчиво откусил, и все терпеливо ждали, пока он прожуёт. Потому что знали, что и яблоко было частью замысла, для достижения полного эффекта.
 
– Идёт пацан, понять не может – где он? Что за район? И вдруг...

Как он это делает? Опять после его «вдруг» рубашки и куртки будто растворяются и по спине холодок, словно стоишь голый у слухового окна.

– Видит пацан – трамвай едет. Красный такой и с чёрной окантовкой. И номер на нём какой-то непонятный: не «пятёрка» или «двойка», например, а «1938 – 1972». А за ним другой трамвай, номер «1929 – 1971». Они мимо проехали, а третий трамвай прямо перед ним остановился и двери медленно открылись...
– Уй, – прочувствованно выдохнул Пузырь, а Ряба незаметно придвинулся к Олежке.
– А на нём цифра тоже четырёхзначная, но только одна: 1964. И
пацана прям потянуло туда. Хотел уже зайти, но хватило ума остановиться и побежать в другую сторону. Бежит, бежит из последних сил. Видит – о, его район. А вот школа! Забежал в класс, сел за парту и думает: «А почему я всё же не сел в этот трамвай?». Думал, думал, но только к четвёртому уроку понял.
 
Сашок оглядел всех прищуренным взглядом.
– Потому что эти цифры – не номера, а как таблички на могилках. А трамвай красно-чёрный – как цвет гроба. А главное, что у него был номер «1964» и тире и всё. Второй цифры не было. Потому что это был год его рождения. А если б сел, то и вторая цифра бы появилась. Потому что он бы умер.
– Чё-то представил, – вымученно хохотнул Олежка с испуганными глазами.
– Ну, – согласился Ряба. – Аж, блин, вообще, блин.
Да, страшная история, прав Ряба.
 
– А давайте я расскажу, – опять заёрзал Баскаков и поспешно добавил: – Другую, другую.
– Точно другую? – строго спросил Валерка. – Если опять про гроб на колёсиках – домой уйдёшь.
Баскаков уныло шмыгнул носом:
– Ну, там концовка другая... Ладно, чё-то забыл, потом расскажу, как вспомню.
– Мишель, твоя очередь, – толкнул меня плечом Олежка.
Моя так моя.

– В одном пионерском лагере стояли две гипсовые статуи: девочка-барабанщица и мальчик-горнист.
– Как в «Лесной сказке»? – уточнил Пузырь. – Я там в июне был, точно – стоят такие у входных ворот.
– Ну и вот. Однажды зимой, когда смены закончились, лагерь начали ремонтировать и трактор нечаянно наехал на горниста. И статуя рассыпалась на мелкие кусочки. Решили, что новую потом сделают, но забыли. И барабанщица одна осталась. Наступило лето, заехала смена. Линейка, костёр, всё как положено. А утром в одном отряде обнаружили мальчишку с вырванным сердцем. А на следующее утро другого, потом третьего...

– Чё, прям мёртвые? – напрягся Геныч.
– А какие же, – сочувственно мотнул головой Валерка. – Как без сердца жить?
– Ну и? Дальше-то что?

 – А дальше вожатые решили проследить – в чём дело? Кто детямсердца вырывает? Засели в засадах по разным уголкам. И вот один видит – в полночь статуя барабанщицы вдруг оживает, спрыгивает на землю и идёт в барак. Вожатый вышел из кустов, но она на него так посмотрела. Таким долгим взглядом...
– Как Панночка на Хому, в «Вие»? – уточнил Сачок.
– Ага. И он вдруг почувствовал, что не может и шага сделать. Будто ноги окаменели. А статуя ухмыльнулась и пошла по отряду. Идёт и всматривается в лица – ищет пацана, похожего на горниста. Но ни один не похож. Тогда она со злости вырвала сердце у ещё одного и ушла. Но главное не это! Главное, что на следующее утро появилась статуя горниста. А вожатый, который всё увидел, исчез. Все его искали-искали и никто не догадался, что он стал этой самой статуей.

– На фиг надо в лагерь ездить, – задумчиво сказал Ряба.
– Я теперь точно не поеду, – сказал Пузырь тоже задумчиво.
– А я и не ездил, – с облегчением сказал Бжик и передёрнул плечами.

Я ездил один раз, но тоже сказал родителям, что больше не поеду. Но не из-за статуи, а потому что там всё по расписанию. Например, ты хочешь в футбол сейчас поиграть, а тебе говорят – нет, в футбол через три часа, а сейчас в настольные игры. Или тебе надо за белой глиной в рощу сбегать, чтобы пистолет слепить, а тебя не пускают. Тебе почитать захотелось, а говорят, что сейчас время петь хором, а читать после полдника.
Еле выдержал одну смену.

– А хотите правдушную историю? – спросил Валерка.
– А эти что – неправдушные? – обиделся Сашок.
Валерка покачал пальцем:
– Я другое имею ввиду. Это у нас в городе случилось. Кажется, в Пугачах.
– Ух, ты. – Это все сказали.
И на Валерку нетерпеливо уставились.

– В одной семье пацан себе нечаянно палец ножиком порезал. Кровь как потекла, он даже остановить не может. Мамку позвал. Она ему перевязывать начала. И пока перевязывала, младшая сестрёнка в ванной утонула. Мамка увидела, что она лежит на дне и не дышит, закричала и выпрыгнула из окна. А жили на девятом этаже. Разбилась, конечно. Насмерть. Ну и вот. Отец пришёл с работы, видит – дочка утонула. Посмотрел в окно – жена на асфальте лежит мёртвая. А сын с пальцем перевязанным. Отец тогда крикнул: «Из-за тебя всё!». И сына из ружья застрелил. А потом и сам застрелился.
Валерка скорбно развёл руками:
– Все умерли.
А мы все замолчали.

– Тогда не в Пугачах – сказал вдруг Олежка.
– Почему?
– Там девятиэтажек нет. Это, наверное, в Форштадте было.
– Точно, в Форштадте – сказал Баскаков. – Я слышал эту историю.
Ну должен же он был хоть что-то сказать.

– А про студентку слышали? – спросил Гришка Гормыш. – Которая колбасой подавилась?
Гришка тоже не из нашей компании, но иногда заходит в гости.
– Гы-ы, – засмеялся Бжик, – колбасой.
– Я сейчас посмотрю, как ты будешь смеяться, – предупредил его Гришка.
И начал свой рассказ:
– Одна студентка, молодая и красивая, ела бутерброд и подавилась...

Бжик опять прыснул, но зажал рот ладошкой, потому что Сачок и Пузырь показали ему кулаки.

– Ну и, понятное дело, померла. Дышать-то не смогла. Положили
её в гроб, одели в невесту. А мать ещё и в красивые серьги и в бусы нарядила. А когда принесли на кладбище, могильщики увидели драгоценности и задумали их ночью с неё снять. Ну и вот, наступила ночь, они раскопали могилку, открыли гроб. Сняли серьги, кольцо... А бусы немного тесные были, вплотную к горлу. Ну и один могильщик, когда их снимал, надавил на горло. И колбаса вышла. И она смогла задышать. И глаза, понятное дело, открыла. У одного могильщика сразу разрыв сердца, он в этот гроб и упал. А другой с ума сошёл. А она уже домой уходить не захотела и стала жить на кладбище. На нашем кладбище, Бжик, – спокойно закончил Гришка.

Бжик аж побледнел:
 – Это... где... где мы весной... это... подснежники рвём?
– Ага. Чего не смеёшься?
По лицу Бжика было понятно, что он с этой минуты больше не хочет ходить на кладбище за подснежниками.

– Пацаны! – вдруг воскликнул Олежка. – А дождь-то кончился!
И все вскочили на ноги и, радостно переговариваясь, столпились у окошка.
И радость эта была такой большой не потому, что погода прояснилась.
А потому, что после страшилок всегда так здорово осознавать, что жизнь – она такая классная.
И тогда мы, смеясь друг над другом, кричим хором, как можно громче:
– Эге-геееееей!

***
Много лет спустя, когда я уже был взрослым семейным человеком, мне
понадобилось вновь побывать на чердаке, чтобы установить антенну на крыше.
Я поднялся на пятый этаж, задрал голову...
Почему-то вспомнилась тёть Зойка: вот бы порадовалась.

Люк был оббит железным листом с приваренными скобами, на которых висел огромный амбарный замок.
«Посторонним в...», как говорится.
А в те далёкие времена спуститься в подвал своего дома или залезть на чердак было делом несложным: двери никогда не закрывались.
Посторонних в доме не было, все свои.

Чтобы получить ключ, я позвонил в контору, написал заявление, ответил
на множество вопросов. Словно добивался доступа к секретным документам.
Были проверены мои счета на предмет задолженности, а строгий подозрительный взгляд управдома прощупывал меня насквозь, будто пытался понять – нет ли у меня какого тайного замысла?

Видимо, полного доверия мой вид не внушил, потому что работник ЖЭКа, открывший люк, всё время, пока мы с мастером тянули кабель и устанавливали антенну, находился рядом.
Но я о другом хотел сказать.

Удивительно, но на чердаке был всё тот же запах.
Столько лет прошло, сменилось не одно поколение, перекроилась не только страна, но и история, эпоха на дворе другая, а запах на чердаке остался прежним.
И тот самый его компонент, природу которого я так и не смог определить в детстве, вдруг стал отчётливым и понятным.
   
Я только теперь понял: здесь пахнет временем.
Да, именно временем.
Потому что оно здесь никуда не бежит. Оно замирает, раз и навсегда сохранив в себе всю полноту прошлого. И не желает смешивать его с переменами, которые несёт в себе любое будущее.

Я вдруг подумал, что в этом запахе наверняка сохранились и образы, как на киноплёнке. Просто надо специальным образом настроиться. Чтоб без свидетелей и недоверчивых взглядов в спину.
И тогда эта ароматная завеса обязательно откроется.
И вернёт тебя в те далёкие времена, когда ты, ещё мальчишкой, восторженно разглядывал голубиное гнездо с двумя яйцами, запрятанное за стропилами. А потом покажет фрагмент того раннего весеннего утра, когда ты с закадычным дружком Олежкой искал клад, уверенный в том, что он есть на каждом чердаке.
 
А напоследок даст полюбоваться дружной компанией, сидящей у трубы под слуховым окном.
И лёгкий сквознячок, долетев до самых дальних уголков, освободит
запутавшееся в паутине времени эхо детских голосов, и оно донесёт до тебя
обрывки историй.
Страшнее которых в те далёкие времена не было на всём белом свете...

13.
Ноябрь не очень удачно начался.
Первого же числа в дневнике замечание схлопотал от Вакулы.
Да ещё и красным стержнем.
Всё испортила: там же выше две пятёрки стояли и одна четвёрка. А теперь их и не заметишь – красный цвет всегда в глаза в первую очередь бросается.
 
А второго числа ещё одно, уже от Читы.
Хоть одна синим написала, спасибо.
Но два замечания на одном листке! После второго мама меня на улицу не пустила. Потому что когда рецидив, то гулять не положено. Всё честно, не поспоришь.
 
И новых слов за неделю всего два.
Одно из них, кстати, «рецидив». От папы услышал. Когда он проверял дневник и замечание Читы прочитал.
Второе слово получше, кажется, не такое обидное – «сексот».
Это тёть Зойка так дядь Мишу назвала, когда ругалась, что он курит у окна. Он сказал, что она сварливая, а она ему вот то слово.

Но зато вчера был день, который я очень люблю и всегда жду.
Немного меньше, чем День рождения, но почти что.
Мы с папой ещё с вечера себе брюки нагладили, чтоб утром время не терять. А потом сравнивали, у кого стрелки тоньше.
Я видел, что у папы они, всё же, лучше, а он сказал, что мои. Вот знаю, что поддаётся, но почему-то всё равно приятно.
 
И ботинки начистили: папа чёрным кремом, а я коричневым.
У меня же теперь тоже взрослые ботинки, не салажатские войлочные. А потом ещё и бархоткой глянец навели.
Потому что утром мы идём на демонстрацию!
Да все идут на демонстрацию. Весь город.
 
Жаль, конечно, что уже не все вместе, как раньше: брат теперь с институтом, а сестра с подружками.
А я с папой, в колонне его завода.
А мама не ходит, она же в общепите работает. А по праздникам всех работников столовых и кафе распределяют по точкам, на которых они будут продавать разную выпечку и горячий чай. Вдруг кто нашагается и проголодается? Людям же надо помогать в беде.

Я когда маленький был, на демонстрацию ходил с шариками и с таким маленьким флажком.
Но это было давно, очень давно. В позапозапрошлом году.
Теперь я хожу с большим флагом. Ну, не таким, конечно, который будет нести Ермаков из второго подъезда, Инкин папа. У него настоящий, как у знаменосца. Который двумя руками несут.
Мой флаг раз в пять меньше. Но зато раз в пять больше того, маленького. В общем, где-то посередине.
Как раз для таких, как я – людей среднего возраста: и не совсем взрослый ещё, но уже и не салажонок.
 
С шариками тоже интересно было. Их потом можно отпустить в небо и долго смотреть, пока не превратятся в маленькую точку. Сначала эти точки красные, синие, зелёные, а потом все делаются одинаковыми, чёрными. А потом и они вдруг раз – и исчезают.
Как будто проходят какую-то границу, за которой уже невозможно больше уменьшиться. А потом идёшь и думаешь: как они там? Долетели до луны, интересно?
 
Я хотел в куртке пойти, но ночью снег выпал.
Поэтому мне из шкафа пальто достали.
Моё зимнее синее в клеточку пальто с чёрным воротником.
Я его сразу полюбил, ещё в магазине. За то, что в нём были внутренние карманы. Ни в одном детском пальто нет внутренних карманов, а в этом целых два!
Тёмно-зелёное и коричневое, конечно, лучше смотрелись, более солидно. Но они были без карманов. К расцветке можно привыкнуть, а вот без карманов никуда.

Я надел и как обрадовался!
Не потому, что пальто, а потому, что рукава!
Они стали почти до запястья! А раньше-то всю кисть закрывали.
Мне ж его на вырост покупали. И весной, когда в шкаф убирали, то же самое было.
Значит я всё-таки вырос? Ну, наконец-то, ура!
 
Лишь бы теперь Анжелка не росла.
Вот праздник так праздник!
И демонстрация тебе, и подрос, и снег!
 
Конечно, не такой снегопад, как в декабре, под Новый год. Но посмотрел в окно, а дорожка белая и на ней чьи-то первые следы.
Здорово же! И на деревьях шапочки. Красиво.
И от всего этого в животе так радостно, что хочется выйти на балкон и закричать:
– Эге-гей!

Но взрослому человеку надо быть сдержанным.
Поэтому я просто немного сплясал «цыганочку» и перекувырнулся, пока никто не видит.
Раз зимнее пальто, то и шапка должна быть зимняя.
Конечно, хочется уже взрослую шапку, кроличью, как у папы с братом, но...
Пока не дорос. У нас в классе только у Маришки кроличья, но она белая, девчачья. А у пацанов цигейковые, как у меня. Как раз под воротник, даже одного цвета.
Зато нам уже шарф сзади не завязывают.
 
Олежка, Сачок и Ряба уже на улице, тоже все наглаженные и начищенные. Поэтому и не играют ни во что, чтобы не запачкаться. Просто стоят, снег пробуют.
Я тоже попробовал. Всё ж давно уже не ел, соскучился.
Вот, интересно: снег же безвкусный, а всё равно вкусно.
А когда мы снега наелись, тут и родители вышли.
 
И мы все вместе пошли на завод. Он недалеко, минут семь, если быстрым шагом. Но мы не торопимся: идём, разговариваем.
И почему-то улыбаться хочется, даже смеяться.
Взрослые чуть позади нас, тоже хохочут. Настроение такое, как будто у всех день рождения одновременно.
Я теперь – уже года три, – когда в книжках вижу фразу «приподнятое настроение», представляю вот эту картинку: мы идём на демонстрацию, и все смеются.

А на проходной уже столько народу. Включая салажат.
Все знакомые, все с нашего городка.
И два автобуса стоят. В одном поедут флаги, транспаранты и большие красные целлофановые гвоздики, а в другом те, кто будет их нести. То есть – все. Даже мы, дети. Потому что и нам завод закупает флажки и средние флаги.

Эх, жаль у Валерки папа в другом месте работает, а то бы и он с нами поехал. И Пузыря не будет, и Бжика – они в других колоннах свои флаги понесут.

Автобус поедет в половине девятого, чтобы в девять быть на месте.
Наше место, если не знаете, в улочке, которая от Цирка к Дому Советов ведёт.
Именно там мы построимся и вольёмся в общую колонну.
А пока ждём отправления, тётеньки уже поют.
Ну им же тоже надо свою радость как-то выплеснуть, правильно? Не солидно же в таком возрасте кричать «Эге-гей!». Поэтому и поют. И в автобусе петь будут, можно на пачку пистонов спорить.

Дяденьки потом тоже присоединятся.
После того, как стесняться перестанут.
А вы же помните, когда они стесняться перестают? Правильно. Как встанут в кружок и по очереди пустят по кругу пластмассовый складной стаканчик: он у дяди Володи всегда в кармане.
Олежка как-то его выносил во двор. Удобная штука: попил и сложил, классно придумано. Вот только пахнет невкусно. Как ватка, которой в медкабинете в школе укол Пирке закрывают.

Вообще, взрослые – такие существа интересные.
Всё у них не как у людей.
Вот дети ощущают праздник целиком.
Если выражаться умно, по-взрослому - всей сущностью.
То есть, проснулись, выглянули в окно – ага, флаги на улице, шарики, люди нарядные, музыка громко играет.
Смотрят и сразу понимают: это – праздник.
И автоматически поднимается настроение, а внутри разливается радость. В чём это проявляется? А в том, что подпрыгнуть хочется или, там, индейский клич издать. Или кота обнять.
В крайнем, в форточку посвистеть.
В общем, веселиться, смеяться, играть, дурачиться.
 
А взрослые?
Выглянули в окно: ну, флаги, ну, шарики, музыка. И всё.
Зевнули, подмышку почесали и пошли в кухню. Хоть бы раз подпрыгнули. Ничего не переключается, дурачиться не тянет.
 
Но это до поры до времени.
Пока гости не придут и они все вместе за стол не сядут.
Вот тогда всё меняется. Сразу и настроение появляется, и вдоволь посмеются, и попоют, и потанцуют.
А некоторые и подурачатся так, как и мы не умеем.
 
Вот почему они и пьют вино. Видимо, оно каким-то образом возвращает их в детство. Поэтому и мучаются, морщатся, а пьют – хочется же опять почувствовать праздник всей сущностью.
То, что они уже сейчас в кружок собрались, не дожидаясь, когда за стол сядут, тоже объяснимо. Хоть и осуждаю, но понять могу. Потому что у нас, мальчишек, то же самое: лимонад на улице с друзьями гораздо вкуснее, чем дома за столом.

Папа тоже в этом кружке. Смотрит так на меня, улыбка немного виноватая, а сам разводит руками и палец к губам заговорщически подносит. А глаза такие шкодные, как будто секрет мне доверяет.
Ладно, не скажу маме, не волнуйся.
Не маленький, понимаю, от коллектива отрываться нельзя.
 
Тем более, что папа у меня – молодец, никогда не шатается, как, например, Михеев.
И не падает, как Вода-Вода. Вот уж у кого через день праздник, на полную катушку. Так напразднуется, что сил хватает только до подъезда дойти. Он же на пятом этаже живёт, а лифта в пятиэтажках нет. Поэтому засыпает на лавочке. Знает, не бросят люди, помогут, доведут до квартиры.
Ну, такая у нас страна – не бросаем людей в беде.

Жаль только, что сам он не понимает, что праздник должен быть редким и долгожданным. Как киевский торт. Если его каждый день есть, он не будет таким вкусным, как в первый раз.
Это ж диалектика.

В автобусе они, кстати, ещё пару раз стаканчик по рядам пустили. Хотя уже, вроде и стесняться перестали, и поют не хуже тёти Раи, мамы Рябы. Наверное, боятся, что опять зевать начнут, вот и поддерживают себя.
А тётя Рая очень здорово поёт, жаль вы не слышали:
– Утро красит нежным цветом
Стены древнего кремля...
Голос такой не громкий, но до того приятный.
Не как у Кукишевой, той лишь бы громче всех.
 
Ряба всегда стесняется, когда она затягивает. Он сразу краснеет, а мне нравится. Особенно про Нарьян-Мар. И про оренбургский пуховый платок.
Вроде старинные песни, а почему-то всё равно красивые.

А Кукишевой песен мало. Ей ещё и плясать прямо в автобусе надо. Не может она никак дотерпеть, пока приедем. Неудобно, проход узкий, качает, на ухабах подпрыгивает, а ей хоть бы хны. Ещё и дядю Володю с места подняла. Он уже к тому времени совсем перестал стесняться, тоже в пляс пустился.
Мы с пацанами подумали и решили, что дядь Володя всё же Кукишевой свой стаканчик давал, слишком уж она чётко детство почувствовала.
Дедукция у нас – будь здоров.
И даже когда приехали, она из автобуса не вышла, как все, а чечётку на каждой ступеньке отбила. Смешная такая, всё же.
 
Пока взрослые выгружали все атрибуты...
Вот, наконец-то слово к месту пришлось!
Так вот, пока они их выгружали, мы первым делом побежали в точку, за пирожными.
А без них праздник полностью не прочувствуется.
Сачок слойку купил, Ряба ромбабу, Олежка трубочки любит, а я глазированное.
И, конечно, «Саяны». Одну на всех.
Пока твоя очередь до глотка дойдёт, горлышко уже разными вкусами пропиталось.
Из рупоров музыка играет, невдалеке оркестр марш репетирует, кто-то поёт хором. И все друг дружке кричат «С праздничком!».
А мы сидим на лавочке, смотрим, разговариваем, пироженки едим.
Как же здорово, ребята!

Я ем, а сам время от времени на рукав смотрю – не вырос ли он опять? Может, показалось?
Нет, там же, где и был утром. Где кисть заканчивается.
Эге-гей, товарищи! Ура!
 
Интересно, вот если б я в куртке пошёл и так бы и не узнал, что вырос, было б так же хорошо на душе?
Думаю, всё-таки – да.
Просто сравниваю: я же уже столько раз на демонстрациях был. Их же по две в год, первомайская и октябрьская.
И вот какая диалектика обнаружилась.
Снаружи то весна, то осень, а внутри каждый раз ощущение одинаковое. Точно такое же, как сейчас. Радостное.
А то, что ещё и подрос, так это как второе пирожное к первому: только усиливает радость.
Кстати, неплохо бы усилить.
Вот, думаю – корзиночкой или мороженым?
 
А вообще, когда праздник, то радость от всего увеличивается в десять раз. А может и в сто. И всё кажется таким классным, что даже привычные вещи класснее, чем всегда.
Вот, скажем, снег. Простой советский снег, обычный.
А тебя распирает, и «Эге-гей!» наружу рвётся.
 
А вон тому дяденьке усатому, которого в первый раз вижу, хочется что-то хорошее сделать. И вон той бабушке. Даже монету иностранную отдать, венгерский форинт, за который мне Гормыш большое увеличительное стекло предлагал. За просто так отдать. Просто потому, что они идут мимо и улыбки у них во весь рот.
 
И даже тёть Зойка будто симпатичнее стала.
Вот Олежка старый анекдот зачем-то рассказал, который мы все знаем, а смеёмся по-настоящему, смех не выдавливаем – как заново услышали.
А весной, когда на первомайской демонстрации с Серёжкой Копытиным встретились случайно. Знаете, сколько радости было! Казалось бы, каждый день в школе видимся, через одну парту сидим. А праздник совсем другое ощущение придал – будто
прилив какой-то, будто родню встретил.

Снег не перестаёт, падает медленно и крупными снежинками.
Но виден он только на деревьях, на земле его сразу же затаптывают. Потому что народу очень много. Если бы не демонстрации, я бы в жизни не знал, что у нас в городе такое большое население.
Люди идут, идут, идут...
Кто-то медленно, прогуливаясь, а кто-то спешит – видимо, опаздывает к своему месту сбора. Кто компанией, кто по одному, кто семьями. Одни держат детей за руки, другие на плечах несут.

Смотрю и детство вспоминаю.
Когда-то и я вот так же у папы на плечах сидел, шариком махал. Между мамой и папой сестра с братом идут, все держатся за руки, а я на папе еду, выше всех.
Эх, было время золотое...

И всё красным-красно. Растяжки, флаги, шарики, банты на пальто.
На домах тоже красные полотнища, на которых написаны разные громкие фразы. Они правда громкие, потому что все с восклицательным знаком.
Их много, но почему-то чаще всех встречается «Слава КПСС!».

И вот это мне, с точки зрения, не очень нравится.
Ведь, смотрите, какая штука получается.
Вот бабушка у Борькиных, она верующая. Ну, старенькая она, отсталая. Не в КПСС верит, а всё ещё в бога.
И поэтому постоянно говорит: «Слава Богу».
И таких ещё, к сожалению, много: на Пасху в церкви видели сколько народу? Но ведь никто из них не пишет же нигде вот это вот «Слава Богу»?
А «Слава КПСС» на каждой улице.
 
А ведь партия в стране – это как родители в семье, правильно?
Как учителя в школе.
В общем – взрослые, на которых мы равняемся, учимся у них.
А они же нас с детства учат скромными быть. Не хвастаться, не задаваться.
Понты не колотить.
И вдруг сами себе везде пишут «Слава КПСС».
То есть, что получается? Сами себя прославляют?
Причём, не только на праздники. На многих зданиях, заводах, заборах вот такие похвальбушки постоянно висят. Некоторые уже даже заржавели, а их всё не снимают.
И как это понимать?
 
Ну, давайте мы тогда тоже будем писать про самих себя.
«Слава Бжику!», «Сачок – ум, честь и совесть».
Или «Беляш – наш рулевой!».
Ну как-то нехорошо это, правда же? Нескромно.
 
Я только хотел этот вопрос вынести на всеобщее обсуждение, но за Домом Советов как грянуло:
– Ура!
Такое мощное, раскатистое, многоголосое.
Всё, началось! Пора!
И мы двинулись вперёд, к проспекту.

Дяденьки несут портреты, которые издали похожи на деревянные лопаты, тётеньки машут большущими гвоздиками.
А мы несём свои средние флаги.
А впереди Ермаков с переходящим знаменем, которое завод уже третий год никому не передаёт. Не потому, что такие жадные и другим не дают поносить – нет. Это Колька Демидов жадный: вынесет во двор калейдоскоп и никому не даёт посмотреть.
 
А здесь другой случай. Знамя только самым лучшим дают.
Ну как грамоты в школе. И кто ж вам виноват, если кто-то лучше вас? Давайте, поднажмите, может и вы станете лучше всех. Вот тогда, может, и вам знамя дадут.
 
Вот. А за Ермаковым двое катят такую тележку красную на которой написано «Завод ЖБК». У всех такие тележки есть, в каждой колонне.
А без них как отличить политехнический институт от медицинского? Как люди узнают, что это именно ЖБК, а не ТРЗ или, наоборот, РТИ?

Между прочим, это всё – тоже аббревиатуры. Ну, те, которые с двумя «б», помните?
Так что не только ЖБК. Их, оказывается, много. Даже КПСС – тоже эта самая аббревиатура.

Издали проспект кажется большим потоком: разноцветным, бурлящим.
А над ним стоит бесконечный гул из голосов и музыки.
Но это только издали.
Потому что с каждым шагом начинается...
 
Какой же удачный день! Дожил!
Вот ещё одно умное дядьвитино слово к месту пришлось. С прошлого лета ждал случая.
С каждым шагом начинается метаморфоза!
 
Именно она и начинается. Ну, значит превращение.
Это, скажу я вам, удивительный процесс!
Вот поэтому, когда мы идём к проспекту, я даже разговаривать с друзьями перестаю. Потому что вот эта метаморфоза – самое интересное и захватывающее действие.
Ну просто непозволительно, нельзя отвлекаться на мелочи.
Надо наоборот сосредоточиться, превратиться в одно большое ухо и один самый зоркий в мире глаз, чтобы ничего не пропустить.

Ты идёшь и сначала видишь только этот поток и слышишь гул.
С первых шагов до уха долетают самые сильные звуки – удары барабана и басы тубы. Но даже они на несколько секунд исчезают, когда над этим потоком взлетает в небо то самое дружное «Ура!».
Но ты продолжаешь идти и – оп! – гул вдруг начинает меняться.
Чем ты ближе, тем отчётливее все эти бессчётные составляющие шума.
Он постепенно становится понятным. Шаг, второй – вот уже и трубы проявились, ещё три шага – тромбон.
 
Но ты не останавливаешься. И вот ухо уже ловит звуки флейты.
И, наконец, будет тот шаг, когда ты понимаешь, что слышишь не разрозненные звуки, а единый марш.
Ну разве же не интересно?

Звуки марша летят издали, навстречу. Они всё громче, громче.
И вот он доходит до пересечения с нашей улицей и слышен во всей своей красе. Но это длится несколько секунд. Потому что марш летит дальше – туда, к трибунам. Он отдаляется, и его постепенно заглушает песня, льющаяся из следующей колонны. А
уже на подходе, пока ещё едва различимый, но с каждой секундой становящийся всё более уверенным следующий оркестр.
И вот с этой минуты ты будто уже и сам в метаморфозе.

Вдруг начинает казаться, что ты стоишь на перроне, а мимо идёт бесконечный поезд.
А из раскрытых окон вагонов звучат песни, смех, баяны, гитары, оркестры. Одни бодрые, другие лирические, одни звучат мощно, другие неслаженно.
Ты успеваешь расслышать всего несколько строк, несколько аккордов, но они уже проплывают мимо и тонут в песне из другого окна. А она, в свою очередь, растворяется в следующей... 
Аж мурашки по телу!

Но это ещё не всё. Это я только про превращение разных звуков в единую мелодию рассказал. А с пестрым людским потоком ведь почти то же самое происходит.
И это ещё интереснее!

Ты идёшь, и чем ближе, тем этот поток становится всё чётче, всё детальнее.
А потом как в мультфильме: плотная масса начинает разделяться. И не побоюсь этого слова, размежевываться.
И тогда она превращается в отдельных людей.
Настоящих, живых.
 
Мне иногда кажется, что я люблю демонстрации именно за это.
За то, что больше никогда и нигде не сможешь поймать тот миг, когда казавшаяся бесформенной толпа оказывается вполне конкретными людьми!
Они разные: большие, маленькие, высокие, низкие, толстые, худые – всякие.
И у них наверняка разные интересы, игры, вкусы.
Но сегодня они все улыбаются тебе, а ты им.
И всем от этого хорошо.
Все будто добрее стали, дружнее, ближе.
Как соседи. Только не по площадке, а по городу.
 
И в эту минуту меня уже не распирает, а просто прёт!
Потому что я понимаю, что с ними никакая беда не страшна.
Что все они хоть и совершенно разные, но они – одна команда.
Как наша, футбольная. Где все друг за друга.
Где отдельные звуки становятся маршем, а люди – командой.
 
И когда мы вливаемся в этот поток, а значит тоже становимся командой, вот это ощущение единства, дружественности, веселья и счастья уже не просто переполняют, а требуют выплеска.
И тогда я вместе со всеми кричу:
 – Ура! Урааааа!

***
Да. Всё так и было. Я помню эти эмоции.
Не знаю, как у взрослых, но у меня и моих друзей они просто выплескивались через край.
К счастью, дети не умеют играть «радость», она бывала только неподдельной, от души.
Это потом, взрослея, мы начали чувствовать некоторую однообразность, а потом и неискренность подобных масштабных праздников.
Не потому, что с годами краски восприятия теряют свою яркость. 
Точнее – не только потому.
«Успехи» нашей страны, о которых с воодушевлением вещали с высоких трибун, с каждым годом оставляли желать лучшего. Пустели прилавки, ветшали дома, падало производство...

И чем очевиднее был этот разрыв деклараций с действительностью, тем меньше становилось желание людей выходить на демонстрации – нечего праздновать. И тем яростнее проявлялось рвение начальства всех уровней – парторгов, комсоргов, директоров заводов и школ – повысить массовость в вверенных им колоннах. В дело шли не только уговоры, но и высокие приказы, больше похожие на угрозы, санкции.
Я помню и это, как раз был студентом.

И мы выходили. Не потому, что боялись, нет. Ну, что они могли нам сделать, эти вспотевшие от усердия угодить более высокому начальству молодые функционеры? Не те времена на дворе...
Мы просто использовали этот день как повод встретиться с друзьями, отдохнуть от учёбы, повеселиться да пустить стаканчик по кругу.

И в колонне шли. И «ура» кричали.
Но уже без былого огонька и воодушевления. Какой может быть душевный подъём, когда из самой души ушла искренность?
Просто отдавали дань детским воспоминаниям.
И традиции, которая уже отмирала.

Это понимали почти все.
Кроме тех, кто не желал видеть несоответствия и с фанатичной верой в неотвратимость победы дела Великого октября несли свои флаги.
Мы шли все вместе, уже не чувствуя себя командой.
Какая уж тут команда, если у одних – счастливые улыбки, у других – равнодушные физиономии, а у третьих – выражение зря потраченного времени на недовольном лице.
И в этой атмосфере искренность всё больше и больше вытеснялась формализмом. А там, где формализм, там и фальшь.
 
А фальшь разделяет людей.
Порой – фатально: по разные стороны баррикад.
И однажды осталось две колонны: в одной – те, кто считал, что так жить нельзя, а в другой – кто не смог поступиться принципами.
И ни одна из этих миллионных колонн не смогла уберечь страну. 
Настолько они были непримиримыми...

С годами и в этих колоннах начала пропадать монолитность. Из них стали перетекать люди, образуя третью колонну.
Которые, пусть и запоздало, но начали понимать, что для того, чтобы нормально жить, совсем необязательно ломать свой дом.
И не всеми принципами не стоит поступаться.
Ведь истина – она всегда посередине.

Я почему-то верю, что именно эта третья колонна, состоящая из людей, прошедших крайности, постепенно образует костяк новой команды.
И этой командой станет вся наша страна.
Обязательно станет...

14.
Знаете, есть вещи, которые я не могу понять.
Даже представить не получается.
Они почему-то всегда на ум приходят ночью, когда спать надо.
Вот лёг, глаза закрыл и по ходу вспоминаешь прошедший день.
Как в школе контрольную писал, как на перемене в «три-пятнадцать» играли и Сарай Башке ногу отдавил своим ботинком. Или какие сегодня классные свежие коржики в буфете были.
Так, мелочи всякие.
 
Потом вдруг – раз! – и более значительные события.
Например, как Анжелка сегодня попросила подписать ей альбом для рисования. Не Сашку Буца, а меня! Хотя он гораздо лучше умеет готические буквы рисовать.
А она сегодня такая была...
Ну, такая... как сказать? Почему-то красивее, чем обычно.
 
И сразу сон улетучивается. И начинаешь уже не вспоминать, а что-то придумывать, мечтать. Или размышлять.
Например, про двухтысячный год.
Мне вот даже представить трудно – как это может быть?
Не привычный «тысяча девятьсот...», а «двухтысячный»?
Да вы сами просто произнесите это вслух.
Чувствуете, как дух захватывает? Как фантастика какая-то. Словно в книжку «Звезда КЭЦ» попал, правда?

Хотя, наверное, к тому времени все фантастические задумки уже наяву осуществятся. Да сто процентов! Появилась же подводная лодка, о которой писал Жюль Верн? И на Луну полетели.
Вот и у нас всё будет. Телефоны будут в каждой квартире, а не только у директора завода и папы Игоря-Пузыря. И не простые, а с экраном. Зазвонит, ты подойдёшь и видишь: ага, Бжик. Или Длинный. Видим друг друга и разговариваем.
И телевизоры у всех цветные будут. И не с двумя программами, а, может быть, даже с десятью. А на одной программе целый день только мультики, «Выставка Буратино» и «В гостях у сказки».

Классно, да? А потому что уже при коммунизме жить будем.
Хотя нет, мы же коммунизм уже в 80-м году построим. А тут плюс ещё целых двадцать лет.
Ну, тогда уже точно вся планета должна жить при коммунизме.
Двадцати лет же хватит, чтобы капиталистические страны тоже поумнели и начали развиваться?

Коммунизм – это когда всё есть, а работать не надо.
Всю работу роботы делают. А все жители Земли только отдыхают. Книжки читают, там, в кино ходят, в футбол и в «чижа» с утра до вечера.
И в гости друг к дружке ездят. Сел в машину и поехал.
Потому что у всех есть свой личный «Москвич».
Нет – «Волга»! Только ещё с кнопочками: нажал и – раз! – крылья из боков выдвинулись, и ты полетел.
Хоть к бабушке на улицу Горького, хоть в Москву на экскурсию.
Да хоть в Америку, все ведь уже друзьями станут.

А не хочешь лететь – плыви. Хоть через все океаны, тоже кнопочка имеется.
Вот такая хорошая штука этот коммунизм.
И денег не будет. Потому что покупать ничего не надо. Захотел, к примеру, мороженого, пошёл в магазин и взял. Хочешь – один стаканчик, хочешь – три.
И никаких тебе продавщиц.

А вообще-то жалко, что продавщиц не будет.
А ведь не только продавщиц – никого не будет. Ни строителей, ни врачей, ни учителей. Всё делают роботы: и строят, и лечат, и учат.
Это что ж, получается? И Любовь Ивановны не будет?
Стоит у доски говорящая железка и детям про «жи-ши» рассказывает?
Я вообще-то не такой коммунизм хотел.
Да хоть какая умная будет эта железка, но она же всё равно неживая. Ни похвалить, ни поругать не сможет. Потому что роботы любить не умеют. А Любовь Ивановна нас любит.
 
Послушайте, если уж так надо, то пусть роботом будет учитель пения, а?
Вот тут от них точно пользы больше. Уж они-то смогут и на пианино играть правильно, и в тональность попадать.
Но по всем остальным предметам, пожалуйста, пусть учителями люди остаются.
 
И продавщицы пусть остаются. Ну будут не торговать, а, например, подсказывать – где мороженое, а где томатный сок.
Вот, так уже похоже на настоящий коммунизм.
Стоп. А зачем тогда детям учиться?
Зачем, если потом ни в какие институты поступать не надо? Зачем профессию получать, если всё роботы делают?
 
Вот тут они накосячили. Ну, те, кто коммунизм придумывал.
Я ведь тоже хочу профессию иметь. У мамы вот ноги болят, я сам хочу её вылечить. И бабушку.
А Серый хочет лётчиком быть. А Сачок – машинистом. А Гурченко – артисткой. И что нам теперь делать?
Нет, в целом коммунизм мне нравится: в кино бесплатно, лимонаду сколько хочешь.
Но всё ж надо его до ума довести. Косяки исправить, улучшить.
Ну, это всё решаемо. Посидим во дворе с пацанами, обсудим и обязательно придумаем.

Тут другая проблема.
При любой разновидности коммунизма я уже буду старый. Всё ж тридцать шесть стукнет. И вот только такая счастливая жизнь начнётся, а тебе ни «Буратино», ни «Кис-кис» не хочется. Ни мороженое, ни пирожное, ни пастилы с конфетами.
Старикам, как известно, сладости не нужны. 
Вот здесь уже ничего не придумаешь, хоть всех пацанов собери.
 
Вот. А после этих размышлений уже и начинаются те самые вещи, которые вообще трудно понять. 
Например, что Вселенная бесконечна.
Как это может быть?
Вот город большой, но он же имеет свой конец. И река течёт, течёт сто километров, но и она однажды заканчивается устьем.
А вселенная ничем не заканчивается. Так все книжки говорят.

Я иногда смотрю из окна на небо, разглядываю звёзды и пытаюсь представить, как лечу на звездолёте, ищу край Вселенной. Скорость аж сотая космическая – за секунду пятьсот тысяч километров пролетаю.
Лечу, лечу, мимо метеориты проносятся, планеты. Пять минут лечу, десять, двадцать... А через полчаса по-любому упираюсь в какой-то край, похожий на забор. Бумс! Всё, прилетел.
По-другому голова не работает.
И не только у меня. Я и Серого просил представить, и Олежку.
Даже Беляша просил. Они все задумывались с серьёзными лицами, но результат такой же. Беляш вообще через пять минут до края долетает.

Или вот ещё – что однажды я умру.
Как это? Меня не будет? Совсем?
А как же тогда будет существовать мир?
Ведь это я его вижу! Я же чувствую запахи, смотрю на небо.
Это же я встречаю утро, меряю лужи и леплю снежки.
Я играю с друзьями в футбол и «штандер», читаю книжки, делаю уроки, придумываю истории.
Это я жую ириски и пью лимонад.
Ведь всё это и есть жизнь!
Как же она сможет остаться, если не будет меня?

Знаете, я раньше, когда ещё салажонком был, вообще не понимал – как это люди умирают? Бывало, дома сижу со всеми, смотрю телевизор. А там солдаты бегут, стреляют, взрывы кругом. И вдруг один упал. Убили.
А я спокойно смотрю дальше, продолжаю грызть яблоко – ну, убили, бывает. Меня тоже, когда в войнушку играем, сто раз убивали. Кого-то в пятнашки засалили, кому-то гол забили, кого-то убили – делов-то.
 
Но потом я увидел смерть по-настоящему, не по телевизору.
Мне было пять лет, когда умер дядя Ваня, муж тёти Нади, нашей нянечки в садике. Мы тогда жили в двухэтажке и виделись каждый день. Он всегда подмигивал мне, улыбался.
Хорошо помню тот день, когда они с тётей Надей развешивали на улице постиранное бельё, а я шёл из магазина.
 
Я всегда просил, чтобы за хлебом отправляли меня. Очень любил покупать и приносить сдачу: отдал одну монетку, а принёс несколько. И сразу такое ощущение, что я не просто мальчишка, а мамин помощник.
Так вот, в тот день я шёл с батоном, а он опять подмигнул мне. Держал в руках таз с бельём и весело подмигнул. А тётя Надя просто улыбалась.

А через день, когда мы строили за сараями домик для кошки, прибежал Рыбак, и сказал, что дядю Ваню привезли.
Я сначала не понял – как это его привезли? Откуда? Разве он уезжал?
А Рыбак сказал, что дядя Ваня вчера умер.
Он работал на заводе такелажником, и на него сорвалась плита, когда её поднимали на кране.
И я хорошо помню, что после этих слов мне совсем не было страшно. Просто любопытно: ух, ты, дядя Ваня и вдруг умер, как в телевизоре.

Мы побежали к тёте Наде.
Её дверь была открыта, в квартире много народа. И несмотря на такое количество людей, в квартире стояла тишина.
И вот от этой непонятной тишины я вдруг почувствовал, как ко мне приходит страх.
А потом увидел тётю Надю. Она сидела на стуле, совсем неподвижно. И у неё было такое лицо... Совсем непохожее на то, которое я видел каждый день в садике.
Даже на то, которое было в тот день, когда она мне улыбнулась.
Я ещё не знал тогда, что горе меняет лица.
 
А потом увидел дядю Ваню. Он лежал в красном страшном гробу, накрытый до плеч простынкой: плита раздавила ему грудь и ноги, а лицо осталось целым.
Я смотрел на его лицо и не понимал: почему это все говорят, что умер? Понятно же, что он просто спит. Ну посмотрите внимательнее! И он обязательно проснётся! И опять будет ходить на работу, помогать тёте Наде вешать бельё. И подмигивать мне.
Ведь это же дядя Ваня!
 
Я говорил это себе, и страх становился больше.
Потому что я понимал, что почему-то сам не верю себе.
Я вдруг откуда-то понял, что дядя Ваня никогда не проснётся.
И тогда стало так страшно, что я выбежал на улицу.

А потом были похороны.
Я раньше никогда не видел похороны, даже не знал про них ничего. Это потом пойму, что они в жизни тоже бывают. Не только праздники.
Вся «бетонка» шла за гробом дяди Вани, когда его несли на кладбище. Многие плакали, некоторые очень громко. Так плачут, когда ужасно больно. Когда упал с велосипеда или проткнул ногу гвоздём.
Но они же не падали и не протыкали. И, тем более, не притворялись. Значит, им и правда было больно, но только где-то там, внутри них.

А тут ещё этот оркестр. Он зачем-то шёл с нами и играл очень страшную музыку.
Я уже ничего не понимал.
И от всего этого непонятного тоже хотелось плакать.
Но самое страшное было в том, что дядю Ваню закопали в землю. И среди других памятников появился новый, на котором была его фотография.

И вот это меня сильно потрясло.
Я не мог понять – зачем? Зачем его сюда, к этим памятникам? Они-то здесь стояли всегда, дядя Ваня причём? Ну, хорошо, пусть он уже не проснётся, но пусть останется в квартире с тётей Надей. Зачем же в его в землю?
Он же дядя Ваня!

Но его закопали. Наши же дяденьки с городка, его друзья.
Тётя Надя сильно кричала, она не хотела этого, но её крепко держали. А мужики молча кидали лопатами землю, и по их лицам текли слёзы.
Вот тогда я понял, что в жизни бывают вещи непоправимые: если уж мужчины плачут.
 
Мы же и раньше, бывало, проходили мимо кладбища, я видел эти памятники. Но никогда не задумывался о том, что под ними лежат те, кто когда-то – может быть даже вчера – ходил, смеялся, дышал. И подмигивал детям.
И такое может случиться с каждым.
Даже с моим папой. И с мамой.
И даже со мной.

И вот это открытие было гораздо страшнее любых самых страшных историй. 
И это ещё сложнее представить, чем бесконечность Вселенной...

***
В те далёкие времена жизнь не казалось бесконечной.
Она была бесконечной.
И, к тому же, предсказуемой.
Вот такая привилегия есть у детства.
   
Мир ребёнка прочно стоит на основе привычной с детства картинки. Это величина постоянная. Походы в кино, игры, семейные просмотры фильма, уроки, лица людей с твоего двора – всё принимается как должное. Как незыблемое условие этого постоянства.
 
И всё же такая стабильность давала право ребёнку на внесение новизны, дарила ощущение полноценности жизни. И уверенность в бесконечности этого положения.
Вот почему счастье полным бывает только в детстве.
И пока его чаша полная, он остаётся ребёнком.

Взросление начинается с первой утраты.
Хорошо, если эта первая утрата не будет фатальной, не перевернёт мир. Если она всего лишь покачнёт его, расплескав из полной чаши несколько капель. Будто подготавливая к тому, что жизнь не всегда будет ровной и предсказуемой. И в ней есть место не только радостям.

Мне опять повезло: первая моя потеря была именно такой.
Это произошло, когда спилили засохшую яблоню-дичок возле дома.
В этот день моя чаша тоже перестала быть полной.
Потому что там, где всю мою жизнь росла чуть кривая, богатая листвой яблонька, засыпающая осенью газоны своими мелкими, как вишенки, и кислыми, как лимон, плодами, теперь стоял маленький неровный пенёк.
И уже никогда у меня не будет возможности залезть на самую её вершину и, замирая от страха и упоения, раскачаться на гибкой, упругой ветке, рискуя вылететь, как из рогатки.
 
Стоя около этого пенька, я вдруг впервые осознал всю глубину слова «никогда», хотя часто произносил его всуе.
А потом увиденная впервые смерть человека, соседа по двору.
Потом другая и третья.
А когда вместе со всем двором шёл по брошенным на асфальт астрам и гвоздикам за гробом деда Вовы, страх был гораздо менее значим на фоне появившегося смутного понимания того, что к потерям придётся привыкать. Как уже привык к боли, обиде, к разочарованиям.
Они не какая-то нелепая случайность, а часть жизни.
И в ней ещё будут потери. Гораздо большие, а порой и невосполнимые.
Потому что мир вовсе не предсказуем. И совсем не бесконечен.

А привычная с детства картинка – величина очень даже переменная.
Как-то внезапно перестала стучать об асфальт тяжёлая табуретка с прорезью для руки, с почестями похоронили майора дядю Валю, тихо умерла в своей квартирке одинокая Мария Николаевна.
Постепенно исчезли привычные, ставшие почти родными лица Чендяева и Воды-Воды, однажды умолк громкий голос тёти Нади.
Вечно больная баба Настя хоть и пережила здорового дядю Мишу лет на десять, но и её снесли на погост.
Они уходили из моей жизни, унося с собой по частичке то детское восприятие бесконечности.

Конечно, жизнь не стоит на месте, в ней обязательно появляются новые люди, к которым тоже постепенно привыкаешь. Будут новые мелодии и новые лица на экране, которые тоже примешь и полюбишь.
Но именно те, старые, останутся первыми и самыми значимыми в этом растущем изо дня в день списке.
Потому что они были свидетелями твоего детства – блаженного, безоблачного времени.
Тех далёких времён, когда жизнь была бесконечной...

15.
Я предчувствовал.
Ну должно было это случиться, в конце концов.
Тем более, что в последние две недели мороз постепенно крепчал. Будто разгонялся на лыжах со снежной горки, каждый день прибавлял по паре-тройке градусов.
А мы всё ждали, наблюдали за ним по дороге в школу и обратно, вглядывались из окон – может, появились какие-то знаки? Шапки на улице снимали, чтоб на себе почувствовать разницу. И радио погромче включали, чтобы не дай Бог, пока в «солдатиков» играем, не пропустить чего.
Короче, болели, как за биатлонистов на чемпионате мира.
 
Сидим на уроке, училка что-то рассказывает, а мы сжимаем кулачки и шепчем:
– Ну, давай, давай, поднажми! Всего три градуса осталось, ну!
Но мороз вёл себя слабохарактерно. То, когда до победы оставался один решительный рывок, вдруг сдавал позиции, возвращаясь к позавчерашним показателям, то несколько дней подряд вяло шёл на одной скорости.
Как Танька Кузнецова на физ-ре, когда мы на лыжах вокруг школы бегаем. Все уже на второй круг пошли, а она ещё только за угол выезжает.
А то и вообще отдыхал, дороги новым снегом подсыпал.
Зачем-то. Вот зачем именно сейчас, когда до цели полшага? Все ж знают – когда снег идёт, то мороз слабее. Тем более, что его и так полно, дворники уже выдохлись чистить лопатами, трактор несколько раз вызывали.
 
А он ещё и несколько дней отвлекался на художества, окна разрисовывал.
Нет, это очень красиво, я люблю его пейзажи зимние рассматривать. Там и пальмы, и хвощи, и папоротники, и даже птички какие-то диковинные. И в несколько слоёв, объёмно – ну, классно, ничего не скажешь. Даже класснее картин Сашки Буца.
Но цель-то у нас другой была. Нельзя же быть таким эгоистом.

И надежда начала потихоньку умирать: видимо, не дождёмся.
Идём из школы, грустные и обсуждаем между собой: да, не те нынче зимы, не те. Вот раньше – в прошлом году, – вот это были морозы, так морозы.
Совсем как деда Вова, когда про молодёжь говорит.

Но однажды утром...
Каждое утро папа приходит к нам в спальню и негромко так, с напевом, говорит:
– Дети, в школу собирайтесь, петушок пропел давно.
Это, конечно, старомодно и по-детски. Но так здоровски, что сонные губы сами расплываются в улыбке.
Потому что папин голос настраивается на такую специальную громкость, которая не прогоняет сон, а как бы входит в него. Вот так вот осторожно входит, вплетается будто невзначай. Сначала его еле слышно, как будто какое-то эхо на заднем плане. Потом уже отчётливее слышишь, но ещё не понимаешь, что этот голос уже не из сна. А потом он проявляется всё больше, становится чётче. И в какой-то миг – раз! – и переход из сна в реальность уже произошёл. Так мягко произошёл, словно сам собой, и поэтому просыпаешься без досады и без протеста.
Ну, разве что чуть-чуть.
Потому что сон, как всегда, прерывается на самом интересном месте.
 
И согласитесь: вот эта его присказка – она всё же гораздо приятнее резкого звонка будильника или внезапного вскрика радио, которое забыли выключить на ночь.
Будить детей – папина обязанность.
Потому что мама уходит на работу за час до нашего подъёма. И хоть он делает это уже сто лет, нисколько не надоедает. Даже наоборот: без папиной побудки, когда он в ночную смену и мы просыпаемся по будильнику, день будто неполный становится.
Словно вырезали из него что-то жизненно важное.
 
Так вот. В то утро надежда вдруг опять задышала. Да так уверенно, что разбудила меня за полчаса до этой ежедневной церемонии.
Я сначала даже и не понял – с чего это вдруг она?
Даже приподнялся, в окно посмотрел. Только ничего не увидел: мороз за ночь дорисовал свой пейзаж аж до самой форточки.
 
Пришлось опять закутаться тёплым одеялом и во все уши прислушиваться к тихому бормотанию радио из кухни.
Но эти будничные кухонные звуки – негромкий звон чашек, стук дверцы холодильника, скрип половиц, тихий разговор брата с папой – не давали разобрать ни слова.
Я пошевелиться боялся – а вдруг надежда опять дышать перестанет?
Оставалось ждать папиных шагов и уповать на то, что сегодня он скажет совсем другие слова.

В этот момент внутри то самое чувство, когда играешь в книжную лотерейку.
Когда берёшь два билетика и думаешь: вот сейчас как сорвёшь самый крупный выигрыш! Один билет будет на пять рублей, а другой на три. Ну, в крайнем – рубль.
И так уверен в этом почему-то.
Ну потому что всегда хочется верить в лучшее, правильно же?

Открываешь один, разворачиваешь...
А там – «без выигрыша».
Вот то же самое было несколько дней назад, когда мороз перестал крепчать и занялся оконной росписью.
И у тебя в руках осталась одна лотерейка. Всего одна, последняя. 
И такое желание выиграть! Ну хоть что-то!
Какое там – пять рублей, хотя бы пятьдесят копеек! Ну ладно, уже не надо деньги – хоть бы ещё один премиальный билетик.
Вот в то утро у меня то же самое было.
Словно последний билет разворачивал.
 
И когда папины шаги, наконец, послышались, начали приближаться к спальне, я крепко сжал руки на груди. Это я так прижал надежду, чтобы она опять не вздумала умирать. И глаза зажмурил. Потому что если глаза будут открыты, то они встретятся с папиными глазами. И тогда надежда может насовсем умереть.
Ещё до того, как папа хоть что-то произнесёт.

Но я выиграл. Потому что папа сказал: 
– Минус двадцать девять. Лодыри в школу не идут.
Хау, краснокожие! Дожили!
Весь мой организм закричал «Ура!», но я по-взрослому, стойко сдержал его. Даже наоборот, попытался состроить огорченную мину: эх, мол, сегодня как никогда в школу хотел, новые знания получить.
Но этот внутренний крик, когда не даёшь ему выхода, тоже не дает шансов на то, чтобы лицо было непритворным.
Поэтому я вовремя перестал себя сдерживать и выпустил его наружу в форме индейского клича.

– Счастливчик, – позавидовал брат и достал из шкафа тёплый джемпер.
Потом и сестра то же самое сказала: она старшеклассница, ей всего одного градуса не хватило.
– Бутерброды на столе, обед в холодильнике, – сказал папа, – отдыхай.
И ушёл на работу. Потом и брат с сестрой ушли.

А я остался один. Если не считать внутреннего крика радости, который был со мной ещё минут сорок. Он попрыгал со мной на кровати, пробежался на скорости по комнатам, пострелял дротиками из духовой трубки. И только потом затих. Но не исчез, а растворился в атмосфере квартиры: пусть и брат с сестрой подышат, раз уж не выиграли свою лотерею.

Одному классно! Ешь завтрак и книжку читаешь.
И никто не отнимет и не скажет, что вредно читать во время еды. Причём, не просто читать, а именно то, что тебе не разрешают. Например, «Записки психиатра». Мне осталось три рассказа дочитать, как раз светло станет.

И тогда можно постучать гаечным ключом по стене в коридоре: та-та, та-та-та.
Это я так Олежку вызываю, он же мой сосед.
Если он ответит медленно и грустно – та, та, та, – всё, он никуда не идёт. Но он так редко отвечает. Всего один раз. Когда свинкой болел. А обычно в ответ звучит то же самое – та-та, та-та-та.

И мы пойдём на улицу.
А что, по радио сказали, что только учиться нельзя, про улицу ничего не говорили. Сто очков вперёд, все выйдут. Ещё и кто-нибудь со «стекляшки» подтянется.

Жаль, снег сухой, в снежки не поиграешь. Но зато трактор за домом целую кучу нагрёб, высотой до второго этажа, наверное!
Будем крепость строить.
Вот почему мы хоть и выросли, а свои детские лопаточки не выкинули. Без них нормальные ступеньки сбоку или бойницы поверху не вырубишь.
Вон Сашок выкинул, теперь смотрит голодными глазами, всем отдохнуть предлагает. А какой отдых, когда – крепость? Это ж не снег возле сарая чистить. Даём ему, конечно, по очереди, из дружбы, но ненадолго: самим-то тоже хочется мастерство проявить.

Мы строим, а Пузырь печально за нами из окна наблюдает.
Машем ему руками – выходи. А он в ответ головой машет, тоже печально.
Всё ясно, мама у него сегодня не на работе. Жаль парня.
 
А мы сначала вырыли главный вход, потом в середине увеличили пространство, лопатками по стенам постучали, утрамбовали, выровняли – вот вам и комната. Точнее – штаб.
Штаб от комнаты отличается тем, что туда можно пускать только самых лучших друзей. Вот братьям Шадриным и Банану туда вход воспрещён.
Поэтому они тоже себе штаб строят, туда уже нам дорога закрыта.
А Баскакову вообще остаётся только свой, отдельный возводить.

Нормальный штаб получился. В полный рост там, конечно, не выпрямишься, можно только сидеть или лежать. Поэтому уже хотели картонками застелить дно – картонки же у всех есть, без них с горки далеко не уедешь.
Но тут База прибежал, сказал, что за дальними сараями кровать нашёл. Панцирную, ничейную.
Вот это удача! Кровать же в штабе – это самое то, что надо!

Оставили Бжика часовым, а сами за сараи помчались.
А там такие сугробы классные намело!
Выше Валерки, мне почти до уха достают.
Поэтому решили сначала с крыши попрыгать.
Залезть на крышу проще пареной репы: всего в полуметре от безбородовского сарая карагач растёт, вполне крепкий. Главное от ветки хорошенько оттолкнуться и прыгнуть, будто нырнуть. Горизонтально, плашмя.
Когда в третий или в пятый раз нырял, подумал, что и хорошо, что у Пузыря сегодня мама дома, а то ветки надолго б не хватило.

Напрыгались вдоволь. И солдатиком, и сальто, и спиной назад, и по двое, и по трое. Олежка так распалился, что уже «щучкой» хотел, но все его отговорили: всё ж не вода, ещё застрянет в сугробе вверх ногами.
А потом тёть Надя Петрова откуда-то появилась и начала ругаться, что мы крыши провалим.
Вот вечно она в самый неподходящий момент возникает. И чего дома в мороз не сидится? Ходит где не надо.
Как мы их провалим? Пузыря же с нами нет.
Пришлось слезать. Валерка с Сачком даже свою очередь не допрыгали.
 
Ну да ладно, всё равно уже снега набрали полные валенки.
Да и за шиворот порядком насыпалось. Да и кровать нести пора.
Сели вытряхивать снег и тут вспомнили, что забыли про часового. Только начали считаться, кому на смену идти, как часовой сам прибежал. Мы его, конечно, ругать начали, что он пост оставил, а он радостно так говорит, что мимо Баскаков шёл, ну он ему и передал свой деревянный автомат.
Тогда вопросов нет. Баскаков от такой радости, что ему доверили пост перед штабом, полчаса может простоять.
Но не больше – он же Баскаков.

Тётя Надя ушла, поэтому сели ждать, пока Бжик с крыши напрыгается и Валерка с Сачком свою норму доберут.
Заодно Рябу полечили: у него на щеке белое пятно появилось.
Значит отморозил. А когда отморозишь щёку или ухо, то надо снегом растирать, это любой салажонок знает.
 
Я вот в прошлом году, когда решил носить шапку, как папа, – а он никогда уши на шапке не опускает, какой бы мороз ни был, – уже на второй день левое ухо отморозил. Правое, главное, ничего, а левое сначала защипало, а потом заболело. И если бы сразу растёр, то оно б не было потом таким большим, как у слона. А я уже растирал, когда оно вдруг болеть перестало. Я ещё обрадовался, подумал, что – всё, закалил. А оказывается, отморозил.
Хорошо, что Серый увидел, что оно у меня белым-белым стало.
Недели две ходил, как Чебурашка.
 
А папа потом научил, что если решил закалять, надо это делать постепенно.
Поэтому я сейчас иногда на некоторое время уши опускаю. Думаю, к шестому классу совсем закалю.

Рябу мы, конечно, спасли, но немного перестарались, до крови растёрли. Это потому что на варежках ледяные катышки были.
Ну и подумаешь. Вот Гормыш летом с велосипеда на полном скаку слетел, вот это я понимаю. Там вся рука и нога до колена содраны были. А Наилька с третьего подъезда, когда с дерева в прошлом году упал?
А я, когда с ящиков прыгал и не заметил дощечки с гвоздём?
Он у меня аж насквозь, рядом с шнурком вышел. Вот где кровь была. А у Рябы – так, царапины. До свадьбы заживёт.

А кровать зря притащили, она в штаб не поместилась.
И так, и этак пробовали – нет, не влазит. Хотя зря ничего не бывает: мы её поставили у правой стены крепости. А потом с верхушки прыгали на неё как на батут.
Тоже полезно.
Но не для всех. Сашок немного не так спрыгнул и его на спинку занесло. Хорошо приложился. Даже один зуб зашатался.

Двое раненых за один день – многовато.
Поэтому решили штурм крепости отложить до завтра и поиграть в хоккей.
Раньше, когда мы только переехали, играли, где придётся. Найдём подходящий ровный участок и давай шайбу гонять.
А теперь у нас хоккейная коробка есть. Уже три года.
 
Это наши папы построили. Посмотрели, как мы на маленьком пятачке толпимся, и пошли к директору ЖБК. А он хороший мужик, это все говорят. Он и выписал на заводе доски.
И за один вечер появилась площадка.
Потому что пап было много – и мой, и олежкин, и сачковский, и рябовский, и дядя Женя, и отец Пельменя, и Серёгин отец.

Сначала их человек десять было, а потом и другие подходить стали, помогать.
Даже Вода-Вода, хоть у него две девчонки.
И большие пацаны подтянулись: и брат мой, и Вовка-Лось, и Женька-Ванька.
Они – команда, «Авангард» называется. А брат мой – капитан, вот он какой у меня, поняли?

Играют они по-настоящему, не то, что мы. Мы в валенках бегаем и, если уж честно, не по правилам играем: можем и по восемь-десять человек в одной команде. Метать шайбу у нас запрещено, потому что не в амуниции.
А эти по-взрослому: коньки, шлемы, «пятёрки». Поэтому у них и щелчки позволительны, и метать можно.
А три года назад они даже участвовали в турнире «Золотая шайба». Но это отдельная история, потом расскажу.

Так вот, про хоккейную площадку продолжу.
Папы у нас молодцы, всё умеют.
Сначала постояли, покурили, походили туда-сюда. Потом друг друга послушали. Потом середину между пятиэтажкой и стройкой определили, рулеткой складной померили. Потом ямки вырыли, столбики закопали. А потом к ним перекладины прибили, а к перекладинам доски.
Вроде не строители хоккейных коробок, откуда знают – как надо?

Но смотреть на них было интересно. Как они переговариваются друг с другом издали, то шутливо, то серьёзно. И как работают.  Будто каким любимым занятием увлеклись.
Ну совсем как мы, когда крепость строим.
Молотки стучат, ножовки жужжат.
И в морозном воздухе эти звуки будто зависают и через пару секунд эхом повторяются. А сам воздух уже смешал запахи морозца, свежеструганного дерева и дымок табака с перекуров.
И всё это вместе знаете, чем пахнет? Радостью.
 
Без нас они, конечно, много бы не сделали. Кто бы им молотки подавал, гвозди из большого ящика приносил и доски наготове держал?
А несколько досок мы сами прибили.
И теперь у нас, почти у каждого, есть свои именные дощечки на
площадке. Те, которые мы прибивали. У Сачка восьмая от калитки слева, которая с загнутым гвоздём. А у Валерки две подряд за воротами. А у меня самая первая от угла. Которая с большим коричневым сучком посередине – я сам её выбрал из кучи. Потому что сучок на Винни-Пуха был похож.
 
А пока дядя Лёша – тот самый, который отец Саши, будущего врача – шланг раскручивал, в подвале его к крану подключал, папы первыми площадку опробовали. Взяли наши клюшки и как начали в хоккей играть. Оказывается, они и это умеют. Неплохо играют, хоть и взрослые.
 
Дядя Вася, Юркин папа, как раз на столбе был.
Он же электрик, многим в доме розетки ставил. А на столб залез чтоб провода подсоединить, чтоб к «коробке» свет подвести.
Дядь Васе хорошо, у него «кошки» есть.
Это крючки такие, к ногам прикрепляются.
Как я в раннем детстве о них мечтал! Помню даже просил, чтоб мне на день рождения подарили, вот так сильно хотел. Надел бы на ноги и пошёл пешком по столбу вверх. Или по дереву. Даже и руками придерживаться не надо. На самый верх залезть можно и не бояться, что упадёшь...
Так и не подарили. Не продаются они.

Так вот, он даже про своё электричество забыл, висит на столбе на своих «кошках», кричит:
– Женька, Вовке пасуй! Борянь, ты чего на ровном месте падаешь? Как братья Голиковы, чесслово... К борту, к борту припечатывай! Не жмись, Колян, отдай!
Так странно: дядь Коля – Колян, а дядь Володя – Вовка. Так, вообще-то, только мы друг друга называем, а они же - папы.

А заливали каток большие пацаны. Папы уже просто стояли рядом, смотрели и советовали.
Лёд получился замечательный! Ровный, прозрачный.
А под новой лампочкой он ещё блестел и таким голубоватым цветом переливался, что захотелось сразу же поиграть.
Казалось, что на таком льду любой сможет знаменитый финт Мальцева сделать. Или убежать с шайбой от всех со скоростью Харламова. На таком льду по-другому будет просто невозможно.
 
Но нас не пустили, сказали, что он должен ночь постоять, окрепнуть.
И это была ещё одна самая долгая ночь.

Сейчас уже та команда «Авангард» выросла, некогда им играть: кто в институте, кто работает. И за льдом теперь следят другие.
Те, что тогда помладше были, а теперь тоже большими пацанами стали. А когда и они школу закончат, то уже наша очередь придёт шланги раскручивать и площадку заливать.
Скорее бы уже...

***
Давно уже нет той коробки, которую построили наши папы, ничто не вечно.
Теперь на её месте детский игровой городок, красивый и современный.
А в хоккей играют на школьном стадионе.
Так и должно быть – жизнь не стоит на месте, она продолжается.

И вроде бы всё хорошо. Всё так же падает снег, светятся вечерние окна в доме, гуляют с закутанной до самого носа малышнёй мамы. И только теснящиеся на стоянке возле подъездов машины и попадающиеся на глаза любители скандинавской ходьбы говорят о том, что на дворе уже иные – не те далёкие времена.

И сам двор наполнен иными, новыми лицами.
Нет уже ни моего папы, ни дяди Володи, ни дяди Вити... Нет Банана, Беляша, Кулька.
Странное чувство: всё тот же двор, а люди в нём совсем другие.
У них своя жизнь, своя история. И она никак не связана с моей.
С той, которая начиналась в те далёкие времена.
В какой-то миг порвалась цепочка, связывающая не только соседей, но и целые поколения.

И тогда я закрываю глаза и вижу картинку зимнего двора моего детства.
Иначе не увидеть: метели прошедших десятилетий постепенно замели прошлое большим сугробом. Гораздо выше и толще того, из которого когда-то мы строили крепость.
Его не обойти, не пробить, не прокопать тоннеля.
 
Но чем старше становишься, тем всё пронзительнее желание найти этот сугроб и, несмотря на очередную метель, бьющую по рукам и лицу своей морозной плетью, пробиться через него.
Нет, вовсе не для того, чтобы остаться там. Просто немного подышать тем самым запахом радости, вспомнить лица соседей, насмотреться вдоволь на молодого папу.
И услышать голос мамы, который зовёт тебя домой.
 
И, может быть, отыскать среди бегающих по сугробам мальчишек себя.
Чтобы хотя бы ненадолго погреть душу и затосковавшее сердце...

16.
Запомните.
Если на улице стали появляться люди с авоськами с апельсинами, значит совсем скоро Новый год.
Это народная примета.
Как и, к примеру, свистишь – денег не будет. Вон, дядь Боря Вода-Вода постоянно свистит, поэтому и просит трояк до аванса.
Или – кошка умывается, значит жди гостей. Причём, кошка иногда обманывает, а вот апельсины зимой – никогда.

Я люблю Новый год.
Это мой любимый праздник. После дня рождения, конечно.
А ещё апельсины люблю. Очень-преочень.
Даже больше, чем лимонад и «Мишку на севере».
Без них я, конечно, тоже жить не могу, но апельсины – особый случай. Не надо даже сравнивать или выбирать.
 
Апельсинов могу сто килограммов съесть.
Правда, если честно, даже одного килограмма ни разу не съел.
Апельсинов почему-то много не приносят. Не потому, что они дорогие, а потому, что тоже – дефицит. Да, они как книжки, крабы, как брикетики с кофе и какао, шпроты, монпансье и эскимо.
Так что в лучшем случае по три штуки на брата.
И что интересно, в магазинах на прилавках их нет, а люди где-то всё равно находят. Потому что знают: без апельсинов и ёлки нет Нового года.

Теперь самое главное об апельсинах.
Есть их надо правильно, они не просто лакомство.
Они праздник в празднике.
 
Вот был обычный зимний день, каких уже тысяча прожита. Вокруг тебя привычная и уже немного поднадоевшая картина: белый снег, чёрные деревья. Ты видишь это каждый день, уже привык, даже забывать начинаешь, что есть и другие краски.
И вдруг!
В это чёрно-белое кино врывается оранжевый цвет.
Такой сочный, насыщенный. Короче, летний.
А кругом-то ещё зима.
И ты говоришь себе – ага. Ну, значит, начинаешь подозревать, что происходит что-то необычное. А что может быть необычного?
Чудес, вроде, не бывает, в сказки верить – ты уже не салажонок.
Значит, только одно. Это приходит праздник!
 
Дальше ты берёшь этот оранжевый шарик в руки и – оп! – всё начинает меняться. Сначала незаметно. Или, говоря взрослым языком, исподволь.
Ты даже ещё не осознаёшь этого, просто держишь в руке, любуешься, подносишь к носу, нюхаешь. А внутри тебя уже начинает что-то бурлить и закипать. Это нетерпение. Оно всегда появляется, когда ты в ожидании праздника.
 
Тут главное не дать ему выплеснуться, а то и праздник слишком быстро закончится.
Поэтому, когда почувствуешь, что нетерпение уже зашкаливает, надкуси корку зубами. Так, чтобы она немного отделилась от мякоти, не повредив её. В этот момент корка брызнет тебе на язык немного масляной, горьковатой струйкой. И во рту появится непривычный вкус. Это вкус предчувствия праздника: пока ещё только ты один его чувствуешь.

Но вот ты погружаешь пальцы в надрез и снимаешь кожуру. Она, отделяясь, немного скрипит и брызжет всё той же струйкой.
И пахнуть праздником начинает уже и вокруг тебя, он распространяется вокруг, всё дальше. 
Всё, можно не сдерживаться. Дели апельсин на дольки, а потом засунь в рот сразу три или четыре. И медленно надави на них зубами. Рот сразу же наполнится соком. Его будет так много, что аж щёки раздуются. И за раз всё не проглотишь, можно даже захлебнуться. Но так надо, иначе пропадёт ощущение праздника.
 
В этот миг главное – не открыть рот, чтобы ни капли не пролилось. И, не переставая жевать, потихоньку глотать. Лучше за пять глотков. Тогда рот основательно пропитается ароматом, и тебе остаётся только поддерживать его, подбрасывая по одной дольке.
 
Ну а когда все дольки закончатся, насладиться.
И как только вкус начнёт пропадать – не может же он сохраняться вечно, – самое время погрызть белую оболочку, которой покрыта кожура изнутри. Она, конечно, не такая сочная, но тоже вкусная, потому что долго соприкасалась с мякотью.
Вот. Только так и надо есть апельсины. Поняли?

Но бывает, что Новый год пахнет не только ёлкой и апельсинами.
Ещё – мандаринами. Но это не очень важно, они же тоже из одного семейства: «цитрусовые» называется.
И такие же вкусные. Вот только жаль кожура тонкая, и в ней нет той самой белой оболочки, которую едят напоследок.
Но зато их больше.
И на них есть такой чёрный приклеенный ромбик с надписью «Марос». Я их на холодильник потом клею, под Моникой: когда пять штук подряд – очень красиво.
И мандаринов я тоже могу съесть целую гору.
Наверное. Не пробовал.
Потому что и они как книги и... Ну дальше вы уже знаете.

Из-за этого дефицита мысли мешают праздничному настроению.
Вот как так? В Москве цитрусы даже летом продают, а у нас только зимой. И то понемногу. Это ж нечестно, правильно? Как будто московские пацаны лучше нас. У них и так и Кремль есть, и мавзолей, и метро, и эскалатор. Ещё и апельсины им круглый год.
А как же справедливость?
Она же – самое главное в жизни!
Мы же все равны. И коммунизм не только в Москве строится.
Как же так?

Вот если бы я был Генеральным секретарём, то первым делом издал указ, чтобы дефицита не было. И чтоб апельсины круглогодично продавались.
И не в одной Москве, а по всей стране.
 
Да, я знаю, что у нас они только на Кавказе растут. А этого урожая, конечно, маловато для всех будет – страна же у нас самая большая во всём мире.
Но есть же Африка! А в ней полным-полно разных стран: я на карте в географическом кабинете видел. И они почти все хотят только с нами дружить.
 
Хотят, хотят! Если мне не верите, посмотрите телевизор.
Вон вчера опять какой-то африканский президент в программе «Время» говорил про дружбу и торговые отношения.
Их почти каждый день показывают. И все говорят одно и то же. То есть, почти вся Африка хочет стать нашим другом.
Ну, кроме ЮАР, конечно, есть в Африке и такая страна.
Вот они с нами дружить не хотят, они с американцами дружат.
Нашли с кем.
 
У американцев ничего хорошего – капитализм же.
А это такой общественный строй, когда есть богатые и они угнетают бедных. И негров. Вот ЮАР от них и нахватались, тоже негров в автобусы не пускают. Как будто люди виноваты, что у них кожа чёрная, да? Может они и сами от этого переживают. Потому что не всегда понятно, чистое у тебя лицо или нет.
А тут ещё и в автобусе проехать не разрешают.
 
В общем, сплошное неравноправие и рахит.
Ой, нет! Рахит – это же кличка Рашитки из 7В, а тут... этот... как же его?... Сейчас, вспомню... О, расизм!
 
А вот дружили бы с нами – стали бы добрее. Потому что мы мирные люди, у нас равноправие и негров не обижают.
Правда, и негров у нас нет.
Я в Москве только двух видел. Оказывается, они разные по черноте! Один просто чёрный, а другой такой чёрный, что аж синий. Даже как-то страшновато стало, если честно. Но это с непривычки. Я потом понаблюдал за ними и понял: нечего их бояться. Они такие же, как и мы – люди. Улыбаются, мороженое едят, говорят.
Просто мы белые, а они чёрные. Иногда синие.
Пусть хоть здесь, у нас, вдоволь в автобусах покатаются.
 
А ведь когда-то и у нас такое неравноправие было, при царе.
Точь-в-точь. Только вместо негров – бедные. 
Потому что царизм – он, как и капитализм, нехороший строй. Обязательно кого-то обижать надо. Хоть кого. Нету негров? Тогда бедняков будем... Не живётся им мирно.
 
Так вот, бедняки терпели-терпели, а потом надоело терпеть и они как сделали революцию. И всё. Теперь у нас нет богатых.
Потому что социализм и все равны.
А негры что, рыжие, что ль? Они тоже хотят социализм. Чтоб как мы.

И, между прочим, не только в Африке. Даже в Америке уже захотели. У них там такая одна девушка появилась, Анжела Дэвис зовут. Вот она и подговорила американских негров протестовать за социализм.
Она мне сразу понравилась, у неё же имя как у Анжелки.
Хорошо будет, если она победит. Тогда вообще мир во всём мире наступит.

Но, видимо, это будет нескоро, потому что пока она сидит в тюрьме. Взяли и посадили, будто она что-то украла. Вот так у них, в Америке: все хорошие люди в тюрьме сидят.
Да потому что капитализм, говорю же, там всё наоборот.
Ну ничего, Ленин тоже сидел. А потом всё равно победил.

И Анжела победит, вот увидите.
Потому что добро обязательно должно победить. В Африке просто негров больше, чем в Америке, вот они первыми и победили. То есть, начали побеждать. Главное, начать.
Так что мы пока с Африкой начнём потихоньку коммунизм строить, а там и остальные подтянутся.
Вот такая на текущий отрезок времени диалектика.

А в Африке, кстати, апельсинов – завались. Просто так на улице растут. На улице, заметьте, не на дачах. У них цитрусы – как у нас яблочки-дикушки. А значит, тоже осыпаются, гниют, ногами их давят. Поверить не могу: лежат апельсины и гниют. В то время как у нас их не хватает. Как так можно?

Поэтому надо срочно начинать дружить и меняться.
Не в том смысле, чтоб меняться, а обмениваться.
Мы им в Африку какие-нибудь прокатные станы или, там, «Запорожцы», а они нам апельсины. А что, все друзья так делают, ничего зазорного в том нет. Мы же с пацанами меняемся марками?

Да! И бананы! Бананы вообще обязательно.
А то я бананы только два раза ел. И то, опять же, когда в Москве был.
Их, кстати, можно на мороженое сменять, там же жарко. А у нас его много. Кроме эскимо, его пока только на Москву хватает.
 
Чуть не забыл! Ещё ананасы же!
Их вообще за всю жизнь ни разу не пробовал.
А, нет! Пробовал один раз. Но только в виде зубной пасты.
Это сестра Рябы её где-то купила, ну он и вынес. И мы с пацанами весь тюбик съели. Законная вещь, скажу вам. Вкуснятина такая, что и сравнить не с чем. Ни на что не похоже!
Как можно такое лакомство на чистку зубов переводить? «Поморин» же есть, в крайнем случае - порошок.

Ещё кокосы будем менять. Это вообще чудо какое-то: в них, внутри, молоко! У нас молоко из коров получают, потом в треугольные пакеты разливают. А у них сорвал орех с дерева – вот тебе и завтрак. И молоко попил, и мякоть поел.
 
Ну, ничего. В восьмидесятом году и мы будем кокосами завтракать.
Негры – люди хорошие, работящие, мы тоже не лодыри.
Так что будет у нас с Африкой коммунизм.
Главное, чтоб мороженое и прокатные станы тоже дефицитом не стали.
А там и Анжела Дэвис Америку до ума доведёт, точно говорю.
Анжелки – они такие...

***
Столько лет прошло, а для меня Новый год по-прежнему ассоциируется с запахом ёлки и апельсинов.
Мне кажется, спроси любого родом из тех далёких времён – ответят так же.
Разве что с годами прибавился вкус шампанского.

Я знал детей, которые не любили шоколад. Но чтобы не любили цитрусы? Нет, таких не помню. Даже маленький мандаринчик в новогоднем подарке, часто уже подсохший, с чуть затвердевшей коркой, был самым желанным. И менялся только на большую конфету «Гулливер». Но только в том случае, если в подарке было два мандарина.

А уж за апельсин можно было многое поменять. Практически всё.
Кроме мамы, конечно. И Родины: это тоже святое, как и родители.
Во всяком случае, в те далёкие времена так было.

Да, и политике тоже было место в детской жизни, а как же.
Ну, если можно назвать политикой детскую совершенную уверенность в том, что мы живём в самой лучшей стране мира.
Конечно, лучшей! Какие могут быть сомнения?
У нас все равны. Никто никого не эксплуатирует, миллионеров нет, голодных и безработных тоже.
У нас человек человеку – не волк, как на Западе, а друг, товарищ и брат.
А ещё мы самые мирные и ни с кем не хотим воевать. Нам чужого не надо, но и своего – ни пяди.

И детство у нас самое счастливое.
А разве нет? Учимся бесплатно, секций и кружков в каждом городе полно, на любой вкус. Спортивные, музыкальные, технические. Да хоть каждый месяц переходи из одного в другой – сколько всего узнаешь.
 
Мы искренне сочувствовали детям Америки: как же им не повезло.
И за негров переживали.
Помню, Валерка всерьёз строил планы поехать в штаты, негров спасать.
И тем обиднее было, что в такой прекрасной стране нет апельсинов.
И с эскимо проблемы, с книгами не очень...
 
Дальше – больше: постепенно исчезли с прилавков пирамидки из сгущёнки, ушли в разряд дефицита шпроты и сайра. Всё меньше становилось того, что можно купить, и всё больше того, что можно достать.
Ну как же так?
Ведь мы – хорошие, они – плохие.
Мы – добрые, они – злые.
А у них апельсины есть. Всегда, в любое время года.
И жвачку каждый жуёт, а не как мы, одну на семерых.
Ну не должно же так быть, чтобы у плохих было лучше, чем у хороших!
Хоть в чём, даже в мелочах. Это же неправильно!
 
Это расходилось со словами – ладными и правильными, – которые говорили нам взрослые, авторитетные люди.
Обидно было за страну. До слёз обидно.
Совсем так же, как однажды за папу, который самый умный, самый сильный, и вдруг проиграл в армрестлинге своему другу Дубоносову.
Пусть они боролись несерьёзно, в шутку, экспромтом. А я был готов найти
кучу оправданий, даже вступить в драку, но доказать, что этот папин проигрыш – просто случайность. Папа всё равно самый сильный...

Вот так же и со страной. Ведь она – Родина.
Родители, Родина – корень-то один, «род». Родная.
Пусть бы кто попробовал кому-то из нас сказать, что его мама некрасивая, а страна ужасная. Это были почти равноценные обиды.
 
Непостижимо, ей Богу!
Кто сможет ответить мне, как страна, само рождение которой замешано на большой крови, на великом горе миллионов, лишениях, страхе, несправедливости и нужде, на многие годы ставшая жупелом для всей планеты, изгоем и объектом травли и насмешек, смогла явить миру какой-то новый, особый народ?
Подобных которому не было за всю историю человечества!
 
Для которого духовное стало выше меркантильного.
Коллективизм выше личного.
Народ, который стремился к большим прорывам и подвигам во благо не себе, а обществу.
Как так получилось, что страна, которую при всём желании нельзя назвать эталоном нравственности, равнодушная к материальным благам своего народа, сумела проявить о нём такую заботу, обеспечить социальные гарантии?
 
Как она умудрилась, несмотря на явную противоречивость законов, доходящую порой до дурости, на шаблоны и трафареты, которыми были напичканы речи начальников любого уровня, на скатывающуюся до гротеска патетику лозунгов, на сокрытие недостатков, на вечную путаницу желаемого с действительностью, привить людям тягу к правде?
 
А ещё к образованию, культуре, к совершенствованию морали.
И при всех обидах и потерях не уничтожить в людях любовь к ней?
Искреннюю, до самопожертвования.
Только не надо говорить о стокгольмском синдроме: не люблю простых ответов на такие сложные вопросы.
И про рабскую психологию не надо – рабы не стремятся покорить космос.

Может быть, именно горести, боль и трудности заложили эти качества в характере народа?
Хотя это тоже слишком простой ответ...

Но факт остаётся фактом: Родину мы любили так же, как и родителей.
Кто-то больше, кто-то меньше.
Впрочем, так же, как и родителей, они ведь тоже разными бывают.
 
Вокруг дерева Любви всегда вырастает много сорняков: страх, ненависть, разочарование, презрение, равнодушие. И в некоторых семьях эти сорняки были весьма заметны: дети боялись отцов, стеснялись матерей, отцы били детей, матери кричали на них чаще, чем говорили.
Но как бы ни был велик страх детей перед наказанием, как ни велика была бы злость родителей на непослушание, как ни глубоко было бы обоюдное разочарование, ни те, ни другие даже мысли не держали о том, чтобы поменять на новых, лучше прежних.
А значит эти сорняки всё же не вырастали выше Любви.
Ведь родителей не выбирают.
Как и Родину.

И даже самые нерадивые родители заботились о своих детях.
Покупали одежду, пусть и не самую дорогую, кормили, пусть и не деликатесами, рассказывали сказки, пусть и не часто.
Как могли. Кто в силу своей бедности, а кто – беспутности и непутёвости. Могли бы и лучше? Наверное.
Но как тут судить, какой меркой мерить?
 
Так же и Родина. Она тоже заботилась о своих детях, как могла.
Могла бы и лучше? Да, наверное.
Но и тут судить не возьмусь: столько ей выпало пережить за одно столетие, как никакой другой стране.

Но как бы там ни было, мы были защищены и уверены в завтрашнем дне.
Все имели крышу над головой, профессию, зарплату и пенсии. И их хватало на пусть и не роскошное, но вполне безбедное существование.
Нам были гарантированы натуральные продукты, подлинные лекарства, безвредные для здоровья игрушки. Нам не угрожали финансовые пирамиды, а сбербанк никогда не лопался. Нас лечили и учили профессионалы с фундаментальным академическим образованием. Для поступления в университет решающим фактором были не деньги, а наличие мозгов.
 
А ещё государство оплачивало до двух третей стоимости путёвок в санатории и пионерские лагеря...
И запреты были, конечно, и строгие указания.
Но разве наши родители не делали то же самое?
Мои делали. На правах того, что они родители и в ответе за меня.

Вот не были бы они такими строгими, предоставили бы меня самому себе, не дали правильного направления, не подсказали нужные книги, не показали какие передачи смотреть, не заставляли химию с литературой учить – да я б такого наворотил, что и представить страшно.
Во всяком случае, точно бы полез туда, где убьёт.
Так уж незрелый человек устроен: без чётких рамок и ориентиров, которые задают ему люди авторитетные и опытные, он выберет не самый лучший вариант. Не тот, что вдохновляет и зовёт, а совсем противоположный. Потому что он проще для восприятия и ярче.

Ответьте себе честно, что бы вы выбрали: почитать Достоевского или полистать «Плейбой»? Послушать концерт Бочелли или полюбоваться прелестями Дженнифер Лопез? Тарковского или "Пусть говорят"?
Вот и я говорю.

Но мы ведь тогда считали это насилием, почти покушением на свободу.
А это просто родители воспитывали каждого из нас. Как могли.
А Родина – всех нас вместе взятых. И тоже как могла.

Я не говорю, что все запреты были оправданы и необходимы.
Чем угрожали строю Ахматова и Булгаков, джаз, а затем и рок-н-ролл, да и вся зарубежная музыка? Не знаю. Ведь всё равно же находили, читали, слушали.
И Родину от этого любить меньше не стали.

Но что плохого было в том, что мальчишки мечтали полететь в космос? Что женщинам открывали дверь, подавали руку, и они не считали это проявлением сексизма? Что старшим говорили «Вы» и уступали место в транспорте? Что гостя надо накормить, а попавшему в беду помочь? Что человека украшает скромность, а не перья со стразами? Что любовь – это гораздо больше, чем секс с первым встречным, а верность – не признак закостенелости? Что «раньше думай о Родине, а потом о себе»?
Можно эти навязанные с детства правила считать посягательством на
свободу выбора?
Да судя по тому, что я вижу сейчас, это было благо!

Полное снятие запретов закончилось взращиванием примитивизма.
Полная свобода незаметно привела к деградации морали.
А сама мораль в этих условиях стала понятием невыгодным. И потому она сейчас – объект насмешек и презрения...

Да, плохо, что в те далёкие времена у нас не было апельсинов и жвачки.
Но как же хорошо, что были «Клуб путешествий» и «Очевидное-невероятное», а не Дом-2 и «Давай поженимся»...

17.
Ну, вот и всё. И вторая четверть закончилась.
Она самая классная. Потому что самая короткая.
Но не только поэтому. Ещё потому что после неё, через два дня, Новый год и каникулы. Целых две недели!

Но я на каникулах не только отдыхать буду.
Ещё и выступать, вот так. Не побоюсь этого слова.
И не где-нибудь, а аж во Дворце пионеров. Потому что наш школьный спектакль «Двенадцать месяцев» прошёл в финал областного конкурса.
 
Это Надюша постаралась.
Сначала провела конкурс внутри школы, и из всех классов именно наш победил. Даже 5В, в котором она классный руководитель, и тот нам проиграл.
Но мы и правда лучше были. У нас одна Ленка в роли Королевы всех затмила. Как настоящая артистка играет, честное слово! Лучше Маргариты Тереховой. Даже наша всешкольная красавица Танька Зарубина из 6А на её фоне потускнела.

Да и я тоже в этот раз молодец, чего уж тут скромничать.
Надюша над моим образом Профессора отдельно поработала.
Мы несколько вариантов обыграли. Сначала походку старческую отрабатывали – такую, мелкими шажками, немного шоркая.
Надюша стояла возле окна, палец возле щеки держала и смотрела пристально так, прищурившись, пока я чего-то там изображал. Потом цокала языком и говорила:
– Нет, не то... Попробуй ещё раз. Вспомни кого-нибудь.

И я вспоминал. Деду Вову, деду Вену, учителя физики Сергея Порфирьевича.
Даже бабу Катю рыжую.
Надюша качала шиньоном:
– Не совсем... Не дотягиваешь.

Я уж и так, и эдак старался. А потом вдруг деду Васю вспомнил, нашего соседа по даче. Ну и прошёлся как он, от последней парты до двери: чуть склонив голову набок и руки за спиной.
И Надюша аж захохотала и почти закричала:
– Вот! Вот же! Ну, Мишка, молодец!
И аж обняла от радости.
Знаете, какая гордость внутри разлилась. Прям себя самым настоящим Смоктуновским почувствовал.

А потом голос старческий репетировали. Такой, скрипучий немного и слегка присвистывающий, будто нескольких зубов нет.
Ну, это я быстро нашёл: дядь Боря, Вода-Вода, сразу в голове всплыл.
Пока я свой текст проговаривал, Надюша смеялась и два больших пальца показывала сквозь смех.
 
Какая же она, если б вы только знали!
Вроде учитель, а будто... И тётя родная, и друг вместе взятые.
Спасибо, всё ж, что мы у неё учимся, а не у Блевонтьевны.
Кстати, а кому мы говорим «спасибо», когда его говорим вот в таких случаях?

В общем, интересный профессор у меня получился.
Да что там я – все здорово сыграли.
И месяцы – Серый, Башка, Вовка-Длинный... Да чего перечислять – все двенадцать!
И Вано, Ванька Ревенко, офицер. И Маринка с Танькой – они мачеха с дочкой были.
Даже Али-Баба, всегда строгий, и тот смех не сдержал, глядя на них: он же в жюри главный был.

И, конечно, Сашка Буц. Вот молодец парень!
Такие эскизы придумал, такие эполеты для Вано сделал – закачаешься! А Ленке корону. А мне шапочку, но я уже об этом говорил.
А декорации? А подснежники из бумаги?

А Надюша ещё и сцену бала вставила.
Когда уже спектакль был почти готов, она в класс не вошла, а влетела. В руках магнитофон и вся сияет, как Архимед после открытия рычага.
Щёлкнула пальцами и говорит:
– Вот! Вот чего нам не хватало!
И включила.
 
Анжелка музыку сразу узнала:
– Чайковский, – говорит. – «Вальс цветов».
Она же в музыкалке учится, на пианино, поэтому такая умная.
 
Мне даже стыдно стало, что я только эстрадных исполнителей знаю. Зато всех. Вот включи мне любую пластинку, и я тут же скажу:
– Это Ободзинский. А это Мулерман. А это Лариса Мондрус.
А вот классиков почти не знаю. Только «Шутку» Моцарта, его же «Турецкий марш» и красивую такую мелодию из «Щелкунчика».
Позор, короче. Дожил до десяти лет, а в серьёзной музыке – как Толька Макурин в русском языке.
А ещё хочу, чтоб Анжелка на меня внимание обратила.
 
И я дал себе слово, что на каникулах зайду в библиотеку и попрошу у Нелли Фёдоровны пластинки с классической музыкой.
Там у нас целый набор есть. Вот прослушаю всех, а потом как-нибудь на перемене подойду к Анжелке и скажу мимоходом:
– Я тут намедни Мусоргского послушал. С точки зрения, «Хованщина» – ничего так...

Так, опять отвлёкся.
В общем, пока музыка играла, Надюша прошла меж рядов и всех, кому ролей не досталось, вывела к доске. Массовка, называется. Потом распределила по парам и начала учить вальсировать.
 
Вот тут я пожалел, что у меня главная роль, а не роль офицера.
Потому что профессор просто на месте приплясывает, а офицер Вано танцует вальс с фрейлиной.
А фрейлина – Анжелка.
И они весь урок вальсировали.
 
Только в самом конце, перед переменой, Надюша попросила:
– Деепричастный оборот уже не успеваем. Так что – сами. Если что непонятно, я завтра объясню. Не подведёте?
Посмотрел бы я на того, кто смог Надюшу подвести.

Вот такая у нас на конец года диалектика.
А так всё без изменений: за полугодие, как обычно, одна «четвёрка». Ясное дело, что не по природоведению – там не поют.

Хотя нет, не всё без изменений.
Я знаете что заметил? Вообще-то я утренники любил, но вот этот последний был какой-то другой.
Мне было неинтересно. Совсем.
Будто в сотый раз перечитывал когда-то любопытную книжку:
всё уже знаешь, всё известно. И ощущения. Они какие-то... такие...
Не знаю, как сказать...
Ну, как если бы взрослый человек сидел с салажатами в песочнице и «пёк» вместе с ними куличи.

Мама костюм мушкетёра сшила, а я отказался.
Ну, честное слово, не к лицу четверокласснику в таком виде появляться.
Она даже расстроилась, говорит, мол, ну, как же так, Новый год же, маскарад, веселье.
Ага, с нашей Татьяной Семёновной такое веселье.
Она же у нас в школе главная по утренникам. Поэтому каждый год одно и то же.
Сначала хороводы поводили, как первоклашки. Потом Деда Мороза несколько раз звали. И он как четыре года назад с первого раза не слышал, так и до сих пор не слышит. Хоть бы раз для разнообразия со второго раза откликнулся. Нет, с третьего, как положено.
И ёлка туда же. Только когда третий раз крикнешь: «Ёлочка, зажгись!», гирлянда засветится.

Тут ещё Татьяна Семёновна с этой своей вечной дурацкой полькой:
 – А девчонки, а девчонки «Хи, хи, хи!»,
А мальчишки, а мальчишки «Ха, ха, ха!».
Играет на своём аккордеоне, такая довольная. Наверное, думает, что много-много радости детишкам принесла. Ну прям так весело после неё становится, ага.
Хоть сквозь пол провались.
Будто тебе при всех медсестра укол в попу делает.
 
И это не только я так думаю.
Видели б вы, с какими кислыми лицами все подпевают ей это «хи, хи, хи да ха, ха, ха». Деваться-то некуда.
Неужель она этого не замечает?
Ну нельзя же одно и то же четыре года? Люди же взрослеют.
Если эту ситуацию, опять же, на книжки переводить, то «Репка» только дошколятам интересна, мы уже от неё зеваем. Нам бы уже что-нибудь такое, типа «Айвенго». Или «Головы профессора Доуэля».
Но нет, говорит Татьяна Семёновна, будете у меня до восьмого класса «Репку» слушать...
 
Скорей бы уже старшаком стать, что ли.
У них всё как у взрослых – не утренник, а вечер. И не хороводы, а танцы нормальные.
Потому что уже не Татьяна Семёновна организовывает, а комитет комсомола. И там не аккордеон, а наш школьный ансамбль.
 
Жаль, вы их не слышали, они очень классно играют!
Прям как «Самоцветы». Особенно Вовка Лось и Хиппарь.
Они знаменитости, все девчонки за ними бегают.
 
Когда ансамбль делает передышку, то начинает работу Гена Михеев.
Он диск-жокей. У него куча бобин и пластинок с самыми модными песнями.
А знаете какие у него клеши? Двадцать пять сантиметров!

Обидно, что когда мы станем старшаками, уже ни ансамбля, ни Генки в школе не будет.
Но ничего, ничего. У меня уже есть план. И Серый поддерживает.
Мы сами соберём свой ансамбль.
Вот двое уже есть: я и Серый. Он бас, а я на ритме буду.
Осталось всего ничего: ударника найти, соло-гитариста и кого-нибудь на ионику.  Потом пойдём во Дворец Пионеров, там классная студия, я уже узнавал. 
Как раз к восьмому классу и научимся.
 
И тогда уже мы будем на вечерах играть.
И уже за нами все девчонки бегать будут.
Будут-будут – они всегда за знаменитостями бегают.
А диск-жокеем у нас, наверное, Жидрик станет, тоже в музыке рубит будь здоров.
И однажды, на новогоднем вечере, когда мы отыграем и пойдём на передышку, я подойду к нему и тихо попрошу поставить пластинку с «Вальсом цветов».

Вот тогда Анжелка и сравнит, кто лучше танцует: офицер Вано или профессор Мишель.
Но до этого ещё долго ждать. Целую вечность.
Четыре года...

***
А группу мы всё-таки собрали.
Сколотили, как принято было тогда говорить в среде музыкантов.
Им положено изъясняться на сленге, они люди особые.
А уж школьные – так и вообще небожители. Их имена знают все – от первоклассника до директора. А какими глазами на них девчонки смотрят.
Отличники и победители Олимпиад сверкали только пару дней, а слава музыкантов была непреходящей. Им и позволялось больше. Почти как Юпитеру: волосы подлиннее, клеши на сантиметр-два шире.
 
Приближенные, которые имели привилегию присутствовать на репетиции, тоже в авторитете: а не каждому дано. Дружба с школьной звездой – это пропуск в особый блистающий мир, где старшие уже не относятся к тебе как к салаге, даже жмут руку. 
А уж если и сам играешь...
 
Школьные музыканты не всегда умели читать ноты, но жаргон знали от и до. Со знанием дела, с лёгкой небрежностью, лишь подчёркивающей их звёздный статус.
Гитары – лопаты, ударная установка – банки с железом, пианино – фанера.
Репетируют вечерами на школьной сцене и деловито перебрасываются какими-то космическими словами, звучание которых манит не меньше, чем звуки электрогитар.
– Давай, вот здесь, фузани пока он пасту давит.
– В коде кидай брейк, только по железу не сильно лупи.
– Лось, лажаешь! Не кошпыряй, давай, соберись...
А на перемене про то, что в 66 школу купили «Форманту», а мы всё на «Уралах» лабаем, и что вот тут надо бы септ вставить.
И я не знаю, что было важнее. Весь этот антураж, который весьма поднимает самооценку и даёт кучу бонусов или неудержимое желание играть?

В те далёкие времена, увлечение ВИА было массовым. Если не сказать – тотальным. Каждый Дворец культуры, сельский клуб, ЖЭКи, институты старались организовать свою группу. Порой и по два-три состава. Школы, ПТУ не отставали.
Комитеты комсомола и Облоно усердно поддерживали эти народные порывы.
 
Правда взамен требовали придерживаться правильного, идеологически выдержанного репертуара.
Поэтому обязательно пару бодрых комсомольских песен, а потом уже и «О чём плачут гитары». Показателем продвинутости и стильности ансамбля считалось сыграть инструменталку про дом восходящего солнца, без слов.
А если со словами надо, то «Лэрипи». Так мы называли битловскую «Лэт ит би»: ну, как слышали, так и пели. Гугла в помощь, чтоб текст скачать, тогда не было...

Я любил музыку. Дома была большая коллекция пластинок: от тех, что были в моде в пору папиной молодости, до современных. Но и они меркли перед теми звуками, которые лились из крутящейся на «Комете-209» бобине. Спасибо брату, именно от него я узнал про битлов и роллингов, Элтона Джона и Элвиса Пресли, «Пинк Флойд» и «Дорз».
Их первенство в зарождении моих вкусов так и осталось непоколебимым, несмотря на появление новых имён и течений, звуков и голосов.
Между прочим, до сих пор режет слух эти транскрипции «Дип пёрпл» или, того хлеще – «Дееп пурпле». Мы говорили «Дип папл».
 
И всё же кумиром, сподвигшим меня взять гитару, были не они, а мой брат.
В те далёкие времена в вузах существовала такая практика – брать в стройотряды на «перевоспитание» трудных подростков. Брат не был трудным, но очень хотел понюхать этого пороха студенческой романтики, а у мамы была подруга в деканате.
Поэтому мечта юноши сбылась без особых проблем.
А приехал он оттуда не только с твёрдым намерением поступать в политехнический, но и с подарками, купленными на первый свой заработок.
И ещё с гитарой. И кучей новых, неслыханных до того дня песен.

Он бил по струнам, его пальцы на грифе принимали затейливые комбинации, и от всех этих финтов вдруг получалась «Гёрл». Это было волшебство, которым я проникся навсегда, а брат в моих глазах сразу же взлетел на недосягаемую высоту – в компанию Маккартни, Леннона и Гиллана.

Желание освоить гитару, чтобы потом петь все эти песни, а также те, которые были на пластинках и записях, стало навязчивым.
Вот тогда я впервые подумал о своём ВИА.
И в один прекрасный день собрал друзей, заранее распределил, кто на чём будет играть, и повел свой потенциальный «джаз-бэнд» во Дворец пионеров.
Но руководитель кружка, великий человек Сан Саныч, мудро улыбнулся и популярно объяснил, что для гитар мы ещё не созрели, надо года два-три поиграть на балалайках и домрах.
 
Жизнь обещала быть долгой, а цель оправдывала средства, поэтому мы обреченно вздохнули и принялись перекладывать пьесы Андреева на балалаечное тремоло.
За три года банда наша катастрофически поредела – кому-то не хватило терпения, кому-то – способностей. И когда пришёл срок, до заветного грифа с серебряными струнами дотронулись лишь двое: я и друг мой Серёга.
 
Группу мы всё же собрали: энтузиастов тогда много было.
И от клавиш я (судьба, однако) не ушел: не задерживались люди за «Ионикой». Через год мытарств и поисков, я ради общего дела пожертвовал мечтой и передал свой «орфеевский» ритм приятелю Игорю, а за клавиши сел сам.
Потом с завистью смотрел, как он лихо наяривал вступление к «Шизгаре». Но давал зависти полную сатисфакцию, отыгрывая свою партию в проигрыше.
 
Да, мы играли известные каверы – так делали все самодеятельные музыканты.
Лишь немногие писали что-то своё настолько здорово, чтобы это можно было послушать наряду с «Нет тебя прекрасней».
И мы писали, а как же. Но хватило ума понять, что «творчество» это было сырым и претенциозным...
 
Группа наша почила в бозе в день окончания школы.
Дороги разошлись, потому что мы понимали: посвятить жизнь музыке не готовы, а быть середнячками-любителями не хотелось.
Да и детство кончилось, каждый пошел своей дорогой...

18.
Дожили! Ура! Папа ёлку принёс!
Точнее, сосну. Но она всё равно ёлка.
Потому что на Новый год все хвойные деревья ёлкой называются.
На ёлочном базаре только и слышно:
– Ёлки есть?
– Есть.
– А какие?
– Сосна, пихта, ель.

Мы вот всегда сосну покупаем. Потому что у неё иголки пушистее и лысеет она позже.
Папа ёлку не в крестовину ставит, а в ведро с водой. А в воду добавляет несколько толчёных таблеток аспирина, пять столовых ложек сахара и даже рюмку водки. Так он лечит её от быстрой засыхаемости. И знаете, помогает. У Олежки в крестовине уже через пять дней желтеет, а наша до самого конца праздника зелёненькая.
 
Я люблю ёлку. Хоть уже и не салажонок, а люблю так же.
И что меня удивляет, совсем этого не скрываю и не стесняюсь. Может, потому что целый год ждал? С того самого дня, когда убирали обратно на антресоль коробку с ёлочными игрушками.
Если честно говорить, то я за то, чтобы ёлка хотя бы до весны стояла. Ну а чего, я ж не прошу чего-то несбыточного. Не до лета же. Всего-то до конца мая.
Ведь с нею же всё по-другому. Всё-всё, абсолютно!
 
А знаете, почему?
Да потому что она на нервную систему благоприятно действует.
Это такая система, которая состоит из нервов, она у каждого человека есть. Так вот из-за этих нервов мы иногда злимся, хмурыми ходим, орём. Или хотим кому-нибудь в ухо заехать. Это значит, что она расшаталась и её надо успокоить. В этих случаях хорошо действует шоколадка, лимонад или новая книжка. А уж ёлка – самое лучшее лекарство. Ну не получится у вас, при всём желании, быть мрачным и недовольным, когда дома ёлка.
Даже если очередной кол по пению в портфеле лежит, а посмотришь на ёлку и думаешь: ну и ладно, зато вон чего.

Да и квартира будто радуется. Будто ей новые кеды для каждой комнаты купили.
Но праздник не может длиться так долго. На то он и праздник.
Ведь если праздник круглый год, то как тогда отличить его от непраздника, правильно же?
Хотя я уже это говорил про другой праздник.

Вот. Поэтому после Старого нового года ёлка уходит.
И когда её разбираешь, то не только жалко, а и стыдно перед ней. Принесли домой, обнадёжили, украсили, порадовались две недели – всё, не нужна. И на мусорку.
Вот поэтому и говорю, хотя бы до конца весны разрешили постоять. Ей бы, может, и не было уже так обидно.
Так вот у нас жизнь устроена, сначала радость, потом грусть.
 
Но зато радость – первая.
Поэтому и грустить будем тоже потом.
Тем более, что ёлочка ещё пригодится, чуть позже расскажу.
И уж ещё тем более, что сегодня всё только начинается.

Я так люблю этот вечер, что уже с утра его жду. Всё ёкает, еле уроки досиживаешь, даже перемены долго тянутся. Сидишь за партой, а в мыслях уже коробка с игрушками. Как я её открываю и беру в руки эту красотищу из самого тонкого в мире стекла...

Я знаю все наши игрушки. И очень расстраиваюсь, когда они разбиваются.
Потому что таких уже нет, их просто не делают.
Их делали ещё тогда, давно, когда мой брат только родился, когда мама с папой первую свою ёлку наряжали. Эти игрушки видели, как брат мой рос. И сестру видели, и меня.
Вот такие они старые.
 
Мама с папой, конечно, каждый год покупают новые.
Вот в прошлом году, например, сосульки купили. Такие кручёные, разноцветные. А в позапрошлом три шара. Они тоже стеклянные, красивые, но видно, что уже не такие. Потому что современные.
 
А в старых было что-то такое... Ну как объяснить?
Объяснить трудно, потому что придётся женские слова говорить. А нам, мужчинам, это не к лицу. У нас эти слова должны сами на лице проявляться, молча. Вот девчата смотрят, к примеру, на цыплёнка и сразу:
– Ой, какой миленький! Ой, сю-сю-сю...

Ну с цыплёнком ладно, ещё можно понять, он и правда классный. Но они ведь точно так же говорят и когда Ряба своему младшему брату, например, нос вытирает. Что тут особенного? Нормальное обычное дело – старший брат помогает младшему.
А они опять:
– Ой, Ряба! Ой, так трогательно...
Поэтому мужчины эти слова не говорят.
Но по их лицам видно, что да, то самое слово, которое девчата говорили, глядя на цыплёнка. Или про Рябу.
 
Вот в этом и наше отличие. У них эти слова по сто раз на дню говорятся, а у нас их увидишь, только когда уже сильно проникся.
Когда, например, глядишь на старые ёлочные игрушки, а лицо – будто на цыплёнка смотришь.
Поняли? Нет?
Ну тогда сами посмотрите на свои старые игрушки, а потом на современные, и сразу поймёте.

Между прочим, когда ёлку наряжаем, не только я радуюсь, как салажонок. Все радуются. Хоть и сдерживают себя: как же, взрослые же, не положено телячьи радости выражать. Но папа на эти условности не обращает внимания. Он хоть и старше всех в семье,
но детские праздники любит не меньше меня.
 
Я его понимаю, в детстве-то у него никаких праздников не было, вот он и навёрстывает. Он вообще насчёт этого молодец, не любит быть серьёзным.
Вот сачковский папа всегда серьёзный – и на работе, и дома.
И от сына того же требует.
А мой не требует. Он говорит – успеется ещё, серьёзности и на работе хватает.
И дядь Володя, Олежкин папа, тоже такой.
Повезло нам с ними, короче.
 
Поэтому мы, когда с папами одни остаёмся, бесимся.
Это мамино слово. Придёт с работы, посмотрит вокруг и говорит:
– Опять бесились?
А мы просто в «жмурки» поиграли, в «солдатиков». Ну, побегали немного. Вроде убрали потом всё за собой, как догадалась?

Брат хоть и в институте учится, а тоже пару-тройку игрушек повесит. И гирлянды сам вокруг ёлки закручивает.
И сестра уже к старшакам относится, а улыбка с лица не сходит, когда они с мамой «снег» из ваты к ниткам прикручивают. Папа с братом под самым потолком протягивают белые нитки по диагонали, из угла в угол, а мама с сестрой к ним потом привязывают короткие ниточки, свисающие вниз. Штук восемь-десять получается с каждой стороны. А потом уже к этим ниточкам ватные шарики прикручивают. Они лёгкие, и когда идёшь мимо, вата колыхается, будто снежок идёт.
Это мамина придумка. Она ещё и разноцветной мишурой ковры украшает и люстру.

Но самое классное дело – вешать на ёлку игрушки.
Пока папа звезду устанавливает – под неё же надо парочку лампочек из гирлянды завести, чтоб она тоже горела, – мы с сестрой наряжаем нашу ёлочку.
 
Самые большие и тяжёлые игрушки – две красных шишки.
Ни у кого таких больше не видел. Папа говорил, что ещё в Мурманске их купил, когда молодой был. А ещё есть заснеженный домик, собачка, фонарики. Шары, конечно же, спутник.
И моя персональная игрушка – гороховый стручок.
 
Я его ещё когда совсем-совсем салабоном был заработал.
За то, что стишок рассказал у сестры на школьном утреннике.
Она тогда во втором классе училась, а мне четыре года было. В сад я ещё не ходил, а оставить не с кем. Ну, она меня и взяла с собой.
 
Я тогда в первый раз утренник увидел. Вот тогда мне так понравилось, что аж тоже в школу захотел. Сначала хороводы вокруг ёлки поводили, а потом Дед Мороз с женским голосом захотел стихи послушать. А я увидел, что он из мешка подарки раздаёт за это, и тоже выбежал.
А к тому времени я уже много стихов знал, потому что сестра каждый вечер учила. Она у меня знаете какая? Как учительница: читать даже научила в пять лет.
И я рассказал самый длинный стишок, какой знал.
Все засмеялись, а Дед Мороз подарил вот этот самый горох.
С тех пор и берегу, никому не даю вешать: вдруг разобьют. А это ж такая память, первый в жизни приз.

А вообще я заметил, что с каждой игрушкой в голове какие-то воспоминания связаны.
В чём эта связь и почему – сам не знаю. Но вот вешаю, например, серебристую маленькую шишку, больше похожую на жёлудь, и почему-то в памяти возникают дядь Шамиль и его сын Наилька. Причём дядь Шамиль держит в руке фужер, поёт свою кукушкину песню, а Наилька в маске колобка.
 
А вот сосулька, зеленоватая такая.
Смотрю на неё и вижу под ёлкой шоколадные конфеты «Осенние».
Почему они? Ведь разные конфеты под ёлкой находились. Даже, птичье молоко в коробке.
Не знаю, честное слово. Тем более, это самые невкусные конфеты в мире. И кто догадался такую начинку придумать? Все знают, что самая вкусная начинка – коричневая. Ну, в крайнем случае – белая, как в «Ромашке». А тут какая-то грязно-жёлтая, да к тому ж и не сладкая. Кто такое в здравом уме есть будет?
Хотя женщины с ними чай пили, не морщились.
Видимо, для взрослых. Они вообще всё, что не сладкое очень любят.
 
А самая классная ёлочная игрушка – это жёлтые, большие и тяжёлые круглые часы, на которых без пяти двенадцать. Вот их только папа вешает.
Под самой звездой, как куранты.
Красота – не рассказать!
А рядом, на двух ветках, маленькие Дед Мороз со Снегурочкой: они не как все игрушки, не с петлёй, а с прищепкой внизу.
 
А большие тоже есть, их ставим под ёлку.
Обычно Дед Мороз старше своей внучки, но у нас наоборот.
Снегурочка уже старая, в смысле – старинная, она ещё из папье-маше. А Деда Мороза недавно нового купили, старый совсем износился. Он пластмассовый, потому что современный. А жаль.
 
Но я их всё равно люблю. Любых.
Потому что около них, каждое утро...
А вот про это в другой раз. Сейчас пора снежинки на окна вырезать.

***
Я до сих пор живу в этой квартире.
Брат уехал в столицу, сестра вышла замуж и тоже ушла.
Выходит, квартира досталась мне по наследству.
Был ремонт, потом второй, третий, менялась планировка, обои, полы, кафель, мебель.
Неизменной осталась лишь бесценная коробка с ёлочными игрушками.
Только теперь развешивали их дочка с женой, а я устанавливал звезду.
И, конечно, папины часы – традиция. Ну и горох, разумеется, тоже я.
 
Ценность именно этих двух игрушек возрастала с каждым годом.
Вешая их, я был собран и насторожен как сапёр, которому, как известно, нельзя ошибаться.
И всё же часы не уберёг.
 
Это случилось в тот год, когда я решил отказаться от «старых привычек» и заменил ведро на пластиковую подставку. Ёлочка постояла в ней сутки да и рухнула: лёгкой оказалась эта новая подставка.
В тот день погибла шишка – та самая, из Мурманска, разбился домик с блестящей снежной крышей, несколько сосулек и шаров. Горох выжил, а вот папины часы...
Правая половина, каким-то образом осталась целой, а левая, с минутной стрелкой разлетелась вдребезги.
 
Я присел на корточки, взял в руки сохранившуюся половинку, и перед глазами метелью пронеслись отрывки воспоминаний. Подумалось вдруг – вот ещё один кусочек детства уходит навсегда в тёмные закоулки архива памяти.
 
Видимо, всё было написано на моём лице, потому что дочка, к тому времени уже студентка, начала меня утешать, а потом отправила на балкон перекурить, под предлогом того, что надо убраться, осколки собрать.
Я смирился: жалко, конечно, но...
Людей терял навсегда, а это всего лишь игрушка.
 
А вот дочка не смирилась.
Собрала осколки, прибралась и ушла к себе в комнату.
А утром сделала мне подарок.
– Папка, закрой глаза!
И опустила в протянутую ладонь небольшой прозрачный шар. Такой, из двух половинок, в котором продают разноцветное драже.
Я открыл глаза. В шаре лежали папины часы.
Они казались совершенно целыми. Просто левая половина была так умело заложена ватой, будто заметена снегом.

Знаете, что я вам скажу.
Бывают в жизни такие моменты, когда у взрослых мужчин вдруг начинает щипать глаза... 

19.
А вы тоже новогодние каникулы по-другому ощущаете?
Я вот вообще по-другому.
Не знаю, почему, но совсем иначе, чем все остальные каникулы, даже летние.
Уж, казалось бы, летние – это же ого-го! Это – ух, вообще как!
А вот, оказывается, нет. Зимние хоть и короткие, а не сравнить ни с чем.
Видимо, не в сроках дело.
 
Как только в воздухе запахнет апельсинами – всё, внутри меня сразу другое ощущение появляется. А уж когда в доме поставят ёлку – будто отдельная маленькая жизнь началась.
Но при этом она не отдельно от всей моей остальной жизни, а в ней. И ещё как будто бы она уже была и опять повторяется. Только это повторение как бы опять заново чувствуется, но при этом не надоело ни капельки. И в душе так хорошо, радостно, а в то же время и немного – совсем чуть-чуть! – грустно.
В общем, непонятное, но очень приятное ощущение.
И длится оно две недели. До самого одиннадцатого января.

Понимаете? Не все понимают.
Вот Беляш не понял. Я объясняю, а он стоит, хлопает глазами.
А Серый понял. И Валерка. И Олежка.
Они сразу сказали: «Вот, ага! Такая же фигня!»
Если вы как Беляш, то я вам сейчас попробую по-другому объяснить.
 
Вот, скажем, вы очень любите какой-нибудь фильм, готовы сто раз подряд смотреть. И всё равно даже в этом самом любимом фильме всегда есть какой-то отрывок, который нравится больше всего. Есть, конечно, и много других эпизодов, они тоже любимые, но вы всё равно сидите и ждёте: вот, сейчас, уже скоро будет тот самый, любимый.
И, главное, вы и сами не до конца знаете – почему же именно он самый лучший?
Но всё равно ждёте. С нетерпением, аж сидеть спокойно не можете.
А когда начинается, глядите во все глаза, с таким наслаждением, словно сразу десять апельсинов едите. И будто бы со стороны, но сами уже там, в фильме. Потому что знаете наизусть, можете все роли сыграть.
И хотите, чтобы он долго не кончался.

Так же и здесь. Есть в твоей жизни школа, дом, дни рождения. Папин тепловоз есть, мамины булочки, есть брат, сестра, друзья. А ещё пластинки, игра в войнушку, снежная крепость, книжки.
Да много чего есть. И всё это ты любишь.
Но вот Новый год ждёшь с особым чувством. Потому что он и есть тот самый любимый фрагмент из кино. То есть, не из кино, а из жизни.
Теперь понятно?
 
Я чего-то прямо как дядя Витя расфилософствовался.
Это так его жена тёть Валя говорит, когда домой загоняет.
А почему бы и не пофилософствовать? Каникулы же, уроков нет.

Так вот. Всё в этом отрывке жизни самое любимое.
Вот прямо с самого утра.
Только глаза открыл, а уже любишь.
Лежишь под одеялом, а за окном снег, а батареи журчат. И никуда не надо спешить.
Разве это можно не любить?

А под ёлкой уже спрятан подарочек.
Спрятан, спрятан, я это точно знаю.
Под нашей ёлкой подарки до самого Старого Нового года находятся, каждое утро.

И гирлянда с лампочками в виде свечек, и «снег» на ниточке, и прилипшие кое-где к полу кружочки конфетти, и вчерашний зимний салат.
Люблю.

И ёлочные игрушки. Каждую. Особенно горох и часы.
А ещё мишура на люстре, серебряный «дождик» на гардинах, снежинки, которые мы сами вырезали из разноцветной бумаги.
И зелёная сосновая ветка с красным шаром, которую брат нарисовал гуашью на нашем окне.
Вот всё это люблю.

А ещё эти картинки-флажки на ниточке. Ну которые папа на косяке перед входом в зал вешает. Я их вообще так люблю, что весь год скучаю. Они мне даже летом иногда снятся.
Хотя и нет в них ничего особенного, просто персонажи из «Весёлых картинок». Буратино, там, Дюймовочка, Гурвинек, Самоделкин, Незнайка, Чиполлино... Ещё Кот в сапогах, Хоттабыч, Человек рассеянный, Айболит, граф Вишенка, Редисочка.
Вот почему они мне так дороги? Загадка века.
 
А день ведь только начался. И сколько ещё всего будет!
Будет мультфильм про Незнайку, который хоть и кукольный, но очень классный.
Я сяду его смотреть, даже не умывшись и не почистив зубы. Прямо на паласе, возле ёлки. И пить чай с конфетами из хрустящего слюдой подарка.
Точнее, есть конфеты с чаем.
 
Таких подарков у меня аж три пакета.
С папиной работы, с маминой и со школьного утренника.
Хоть какая-то... это самое... как же её?.. компенсация за глупую польку.

Самые вкусные конфеты – «Кара-Кум» и «Мишка на севере». Но они уже съедены. Самые ходовые, – ириски и леденцы, – тоже. А те, что остались, как раз под мультики сгодятся.

А потом будет «Четыре танкиста и собака». И фильм про Калле-сыщика. Там такая песенка хорошая про Джозефину.
А потом я надену кофту и выйду в подъезд. И за двенадцать секунд добегу до второго этажа. Там у нас почтовые ящики.
Спорим, что за двенадцать? Не спорьте, проиграете.

Потому что уже много раз проверено. Олежка с часами стоит внизу, а я на старте, на своём четвёртом этаже. Он кричит: «Давай!», и я срываюсь. А потом мы меняемся.

На каждом пролёте девять ступенек.
То есть нужно преодолеть пять таких пролётов, правильно? Вот и засекайте.
Раньше я, когда был салажонком, считал за рекорд перепрыгивание через ступеньку. На это уходило три секунды. Ещё секунда на переход к другому пролёту.
Итого – двадцать секунд.

Но этот рекорд давно побит, ещё осенью прошлого года. Потому что теперь пять ступенек – через одну, с опорой на перила, а потом прыжок через четыре сразу на площадку.
Хочу довести до десяти секунд. Думаю, возможно.
 
Если тёть Зойки дома не будет.
Потому что мы с Олежкой, когда готовились к рекорду, наверное, сто раз пробежались. Пробежали бы ещё, но Тёть Зойка выбежала:
– Да что это такое! Расскакались тут как кони на водопое! Вон, идите на улицу и там скакайте, сколько угодно!
Во-первых, не «скакайте», а «скачите», тоже мне, взрослая, называется.
А во-вторых, где мы на улице ступеньки возьмём?

Но если по-честному, то и правда, немного громко получается.
Ещё это эхо подъездное.
Поэтому мы с ним сейчас отрабатываем не время, а мягкие бесшумные прыжки. Честно сказать, пока не удаётся. Вот если бы в одних носках...
Но тогда мама заругает.
 
Так вот. Допрыгаю до почтовых ящиков и, может быть, там, среди кучи газет будет и мой долгожданный первый номер журнала «Пионер».
Мне же в этом году уже не «Мурзилку» выписали.
Хотя... Если опять честно, то и «Мурзилка» бы не помешал, но...
Уже как-то перед людьми неудобно: с пионерским галстуком и с таким салабонским журналом.

У нас за почту папа ответственный. Он каждую осень собирает всех за столом, раскладывает каталог и спрашивает:
 – Ну, товарищи, кому что выписать будем?
 
У мамы каждый год без изменений, она стабильно газеты не читает, только журналы. Поэтому у неё так и остались «Работница», «Крестьянка» и «Здоровье». Их и сестра тоже читает, они с мамой там каждый раз выкройки рассматривают. Видел я их, вообще ничего не понятно: какие-то линии, пунктиры. Как на контурных картах. А они в них одежду видят.
– Вот, дочка, смотри какая юбочка. Давай закажем тебе у тёти Вали Головой?
– А тебе вот это платье...
Всё ж женщины какие-то особые люди.

А папа и газеты любит, и журналы. Он себе «Правду» выписал и «Гудок».
Первую, потому что всем коммунистам положено её читать, а вторую все машинисты любят.
Ещё папа выписывает «Сельскую жизнь», хоть и городской.
Потому что в ней много чего полезного можно про дачу найти.  Поэтому её даже мама читает – они у меня такие дачники, любят там копаться. В отличие от меня. Я там только ночевать люблю.
Но про дачу в другой раз, это такая тема, что в двух словах не расскажешь.

Так вот. Из журналов папа любит «Науку и жизнь» и «Крокодил».
Хотя «Крокодил» все любят. Взрослые – за смешные рассказики, а дети – за картинки, тоже смешные. Мы с пацанами почти всех крокодиловских художников уже знаем. У каждого же художника свой стиль, правильно? Вот, скажем, у меня, у Сашки Буца.
Ну и у них тоже есть.

И мы иногда сидим в беседке и играем в игру, которые сами придумали.
Ведущий показывает картинку, а сам ладошкой автора закрывает. И мы должны угадать.
– Это Сычёв нарисовал.
Или:
– Вайсборд.
Сачок любит Черепанова, а Олежка – Огородникова.
Мне Сойфертис нрави... То есть, импонирует. Как вам слово? Классное?
 
Но я пока не определился – что в нём меня... или мне?... больше импонирует? Манера или необычная фамилия?
А Алёшичева все любят. Потому что он не только художник, но ещё и бабушка Олега Попова в «Будильнике».

А самый любимый – Вальк. Потому что он «Незнайку»... это самое... иллюстрировал.
Между прочим, ещё в прошлом году я бы сказал «рисовал». А теперь, как само собой разумеющееся, говорю «иллюстрировал». Всё правильно, взрослею.

Вот, дальше идём.
Брат только «Советский спорт» попросил, а сестра «Комсомольскую правду» и журнал «Юность».
А мне выписали «Пионерскую правду» и «Пионер».
 
Такая вот диалектика. Дожил.
Там и второй пионерский журнал был, «Костёр», но я решил скромнее быть, не просить оба. Тем более, его Сачок выписал, будем меняться.
Ну и для всех нашу местную газету «Южный Урал».
По правде говоря, скучная газетка: там из интересного только
программа передач.

Вот. А ещё в почтовом ящике может быть открытка или письмо.
Когда они выпадают из газет – вот где радость, скажу я вам.
Это даже радостнее, чем мороженое есть. Аж крикнуть хочется.
Но эхо, подъезд, тёть Зойка... Приходится сдерживать крик.
 
К нам, кстати, часто письма приходят. Считай, со всей страны.
Вот так маминых сестёр разбросало по свету.
Из Талицы-Колосовки – от тёти Шуры, из Волынской области – от тёти Кати, из Митрофана-Дикоста – от тёти Вали, из Саратова – от тёти Оли.

А самое долгожданное письмо – из Чехословакии.
Там мой друг живёт, Дарек Моро. Он тоже пионер, и мы переписываемся.
Хороший парень, хоть и пишет с ошибками. Но я-то вообще по-чешски писать не могу. Так что он ещё молодец.

У нас в школе многие дружат с иностранцами, не только я.
Нинка Тащилова с кубинкой переписывается, Радик-Татоша – с венгром, Гурченко – с немцем. А я вот – с чехом. Хоть он и словак.
Рассказываем друг другу о своих семьях, о школе, о городе – так интересно. Он мне открытки с индейцами прислал, представляете! А я ведь ничего не просил. Я ж не Лариска.
 
Это у неё письмо в три строчки:
«Здравствуй, Курт!
Как твои успехи в школе? Мои хорошо.
Пришли мне жувачку. Жду ответа как соловей лета»

А Дарек просто прислал. Значит, чешские пацаны тоже в индейцев играют.
А я ему в ответ выслал открытки с нашей сборной по хоккею. Он в хоккее хорошо разбирается и как-то сказал, что ему наш Третьяк нравится и Мальцев.

Но я опять отвлёкся, я же про зимние каникулы рассказываю.
Так вот, я ещё их люблю за подарки под ёлкой.
Нет, я, конечно, уже понимаю, что нет никакого Деда Мороза.
Не могу сказать, что это открытие было таким же радостным, как
знакомство с профессором Доуэлем, но... Ничего не поделаешь.
Такова се ля ви, как говорит... Нет, не дядь Витя. Мой брат.
 
Я уже давно знаю, что это папиных рук дело.
Когда мы ложимся спать, он прячет подарочки под слоем ваты, на которой, как на снегу, стоит наш пластмассовый Дед Мороз.
Не знаю, когда это произошло.
Может, когда в шифоньере случайно обнаружил склад со сладостями. Играли с пацанами в прятки, я залез туда, зарылся в папино старое пальто, гляжу – а все карманы забиты. Там и леденцовые рыбки на палочке, и батончики шоколадные, и кульки с ирисками, и варёный сахар.
А в нагрудном набор марок в конверте. С блоком.
И все это потом постепенно под ёлочкой оказалось.
Вот так.

А может просто само так получилось. Просто вырос и всё.
Хотя, честно говоря, долго ещё, очень долго не хотел верить в это. Да чего там скрывать-то, до сих пор не хочу.
Ну и что, что почти взрослый: вон уже сколько слов умных знаю.
Папа вон вообще взрослый, а я по его глазам вижу, что он тоже в это верить не хочет.

Просто есть вещи, когда всё понимаешь, а весь твой организм не желает это принимать. Вот не желает и всё тут. Хоть ты какой умный и взрослый.
И это не только деда Мороза касается.
 
Есть ещё одно, которое я не хочу принимать.
То, что мама с папой постепенно стареют.
Вижу, как у мамы появляется новая морщинка, а у папы седой волосок, потом ещё один, и ещё.
И я заставляю себя верить, что нет этого, молодые они, всё равно молодые! И самые лучшие в мире.
 
И у меня получается. Я взаправду верю, что они молодые.
Но они всё равно стареют...

***
И флажки с человечками до сих пор целы.
Правда, некоторые поистрепались, уголки надорванные. Но дочка с женой их аккуратненько реставрировали незаметной полоской скотча.
Флажки младше меня всего на три года, и я отлично помню тот день, когда мама с папой их купили. Вместе с тортом «Наполеон», бенгальскими огнями и хлопушками.

Весь вечер как зачарованный на них смотрел, оторваться не мог. Я тогда только про Буратино знал, остальные были незнакомы. И тем притягивали: я понимал, что за каждым из них стоит какая-то интересная история. И всё приставал, спрашивал – а это кто, а это? А расскажите?

Мне рассказывали вкратце, то своими словами, то отрывками из стишков и сказок. Но этого было мало, я хотел не отрывков, а всё, целиком. И опять приставал. И тогда мама с папой покупали книжки, а те, которые не продавались, сестра приносила из библиотеки.
И читала, а я слушал. Она всегда так интересно читала, заслушаешься.
 
А я потом в садике пересказывал, все слушали, открыв рот.
В детстве знать что-то кроме курочки Рябы и Теремка – быть в большом авторитете. Почти как дядь Витя.
Воспитатели во время этой передышки нарадоваться не могли: хоть спокойно, в тишине чай попить, о своём поговорить.

Вскоре я знал истории каждого из этих человечков.
А ещё рисовал их в своей персональной большой тетради – толстенькой, с картонной обложкой, которые принято называть «амбарными»: мама принесла как-то с работы. Там всего несколько страниц было исписано, но её по каким-то причинам решили заменить. Я те страницы вырвал, на титульном листе написал печатными буквами «Миша». 
И рисовал, рисовал.

Хоттабыча переселил в дом с трубой – в тесной лампе же неудобно, ни посидеть, ни полежать. Чиполлино в новых штанах, а то у него с заплаткой. Незнайку всегда рисовал с Красной шапочкой: очень хотел, чтобы они поженились. А графа Вишенку вылечил: он у меня без очков был. А то, что ж он, такой маленький и уже плохо видит...
 
Думаю иногда: не было бы этих флажков, полюбил бы я книжки? Вопрос.
А уж когда сестра читать научила, книжки стали желаннее лимонада.
Где бы ни был, куда бы в гости ни пришли, в первую очередь смотрел на книжный шкаф – какие у этих людей книги имеются? И если видел что-то новое, аж какое-то внутренне дрожание начиналось.
 
Помню, приехали к старым друзьям родителей, с которыми они когда-то давно рядом жили, а у них в книжном шкафу затёртая, зачитанная книжка «Королевство кривых зеркал». Пока родители молодость вспоминали, я её просто проглотил. И именно тогда впервые узнал, что кинорежиссёры, оказывается, могут сильно изменить не только сюжет, но и имена героев книг.

Знать бы тогда, что ещё и не такое увидеть придётся.
Чем дальше от тех далёких времён к времени сегодняшнему, тем всё свободнее и раскрепощённее отношение режиссёров к первоисточнику. Даже классиков не жалеют, переделывают на свой вкус. Говорят, так видят.
Время такое, амбиции художников стали превыше почтения к Великим...

... А ёлка у меня тоже стоит в ведре.
И раствор для неё готовлю по тому же папиному рецепту. Целебный эликсир, честное слово: ёлочка как новенькая до середины февраля.
Да, я не оговорился. Можете смеяться, но...
Должны же хоть какие-то детские мечты сбываться.

20.
Сегодня такой мороз, даже жаль, что мы ещё на каникулах.
Если б уже учились, то не учились бы. Не мог два дня подождать.

Зато я с папой в ночную смену на завод пойду.
В такой мороз тепловоз надо по несколько раз за ночь прогревать, а то он замёрзнет. Замёрзнет не в том смысле, что ему холодно будет, а по-настоящему. Как ямщик в степи. Из песни, которую Дубоносов петь любит.

Поэтому папа будет каждые два часа его заводить, немного проезжать туда-сюда. Мы же тоже когда чувствуем, что замерзаем, начинаем бегать. Только мы это сами можем сделать, а тепловоз без папы никуда. Без папы судьба ямщика ему обеспечена.
 
Я люблю ходить на завод. Особенно в ночную смену.
Нет, днём я там тоже бывал много раз. Даже просто идти и наблюдать – уже интересно. Шум, стук, тарахтение. Пар, дым, искры от сварки, горы гравия и щебёнки.
И движение постоянное: люди, машины, краны.
 
А из кабины ещё интереснее. Потому что папа научил меня водить тепловоз.
Не сразу, конечно. Сначала я только помогал ему гудеть.
Есть там, прямо под окном такой рычажок, который потянешь и гудок на весь завод. На себя – такой звонкий, высокий, от себя – низкий, строгий. Как голос Чиркова из второго подъезда.

Я сначала думал, что это просто так, чтоб машинистам скучно не было. А оказывается, гудком папа разговаривает с рабочими, которые ему состав плитами и бетонными кольцами загружают. Они же могут быть далеко, да ещё и этот шум: кричи – не кричи, всё равно не услышат. Поэтому папа сидит у окна и ждёт от них отмашки: они же когда заканчивают загрузку, машут руками.
Тогда он гудит, будто говорит – всё, понял, еду. Спрыгивайте все, уходите с рельсов. Один длинный – поехал вперёд, три коротких – остановка, один длинный и два коротких – назад.

Когда я научился гудеть, он мне показал реверс.
Законное слово, да? Взрослее уже просто некуда.
Жаль, что его в наших играх никуда не применить.
Это такой рычажок под рулём. Вам надо поехать вперёд? Тогда переводите реверс вправо. Назад? Влево. И я уже не только гудел, но и, считай, управлял тепловозом.
 
А руль там нужен не для того, чтобы влево-вправо поворачивать, нет. Рельсы-то прямые. Рулём вы просто регулируете скорость.
А заводить легче простого. Переключил несколько тумблеров на панели и тепловоз будто ожил, проснулся. Обрадовался так, огоньками замигал, заурчал, загудел.
Здорово.
 
Еду, посматриваю в окошко, проезжаю мимо мужиков, стропалей-такелажников. Они видят меня и такие лица делают – как бы изумлённые, уважительные. Но с улыбкой и большой палец показывают. Я их почти всех знаю, они меня тоже, с «бетонки» же.
Знаете, как в этот момент тоже раздирает улыбаться и кричать «Эге-гей!»? Но я сдерживаюсь, серьёзно хмурю брови.
Всё ж важное дело делаю, состав с грузом веду.
Папа, конечно, за спиной стоит, подсказывает, но они-то не видят. И я немножечко горжусь собой. Хотя, если честно, то совсем не немножечко, а на полную катушку.

А они, кстати, очень отважные ребята, эти мужики. Иногда на ходу запрыгивают на ступеньку, едут до стрелки. Как Валерка из «Неуловимых». Потом так же на ходу спрыгивают и переводят рельсы куда надо.
Я бы тоже так смог, но папа не разрешил ни разу, а я сто раз просил. Чего боится, не понимаю...

А главное, меня не тошнит на тепловозе.
За это я его ещё больше люблю.
Хотя Сачок любит больше. Он просто бредит тепловозами. Он на детской железой дороге, которая на берегу Урала, уже год занимается. Поэтому я частенько беру его с собой, а папа и ему тоже разрешает управлять. Мне не жалко, я ж понимаю – Сачку это нужнее: он машинистом будет, а я врачом.

Но папа свой тепловоз всё же любит ещё больше.
Постоянно протирает, заходит в машинное отделение, проверяет.
Я тоже видел это отделение: ничего интересного, куча разных сооружений, пружин каких-то...  Смотрю и думаю: как люди вообще до такого додумались? Кто им подсказал?

То ли дело в кабинке. Два входа, место машиниста с крутящимся стулом, напротив – топчан, а между ними шкафчик для одежды. Ну совсем как маленькая комнатка.
Жаль только телевизора нет.
Зато висит вырезанный из журнала портрет хоккеиста Старшинова.

А самое классное в тепловозе – это перекусить.
Перекусить наступает часа через три-четыре после обеда. А обед в половине первого, когда почти весь завод останавливается и все идут в столовую. Там ничего так кормят, вкусно, но это обычная еда. Борщи, супы разные, котлеты, салаты, вермишель...
Я же уже говорил, что всегда не хочу есть?
Папа это знает, поэтому покупает себе полный комплект, а мне только пирожное и компот.
И мы перемигиваемся, что означает – маме не скажем.

Но вот перекусить на тепловозе я жду с нетерпением.
У папы есть такой пузатенький маленький чемоданчик. У всех машинистов есть.
Они приносят в нём еду и называют «тормозок».
И вот еда из этого «тормозка» вкуснее всяких гуляшей и солянок в столовой.
 
Это я ещё когда салажонком был, понял. Папа приходил с ночного дежурства, вручал нам, детям, свой чемоданчик и говорил:
– Это вам от зайчика.
От зайчика почти всегда всё было одно и то же: остатки колбасы, хлеба, пирожки, похожие на мамины, огурцы, помидоры, варёные яйца. Ничего особенного, такое и у нас в холодильнике есть.
Но эти-то от зайчика!
И от этого яйца и колбаса были в сто раз вкуснее. Мы с удовольствием уплетали, будто это конфеты какие.

Так вот. Как только папа глушит тепловоз и достаёт этот «тормозок», у меня сразу же рот наполняется слюной. Хоть я и всего пять минут назад вообще есть не хотел. Даже пирожное.
А в этот миг даже сало с удовольствием съел бы, которое меня в домашних условиях есть не заставишь.
Мы садимся на топчан, папа стелет газетку и выкладывает из своего чемоданчика всё то же, что когда-то приносил от зайчика.
Хлеб, сало, краковскую колбасу, плавленые сырки, термос с чаем, огурцы, помидоры...
Такая взрослая еда настоящих мужчин.

Папа всё это режет острым ножиком и по кабине быстро распространяется кухонный аромат. Который смешивается с заводскими запахами и получается такой классный воздух, что ты дышишь им и понимаешь: вот сейчас ты уже не пацан, ты нужное дело делаешь. Ты приносишь людям пользу.
А ведь это самое важное в жизни – приносить пользу людям. Какой смысл тогда жить, если без пользы, правильно же?
И мы перекусываем и ведём разные мужские разговоры.

Но это днём. И летом.
А вот зимой и ночью совсем по-другому.
Зимой и ночью завод молчит. Не совсем чтобы полная тишина: где-то в дальнем цехе всё же слышен треск сварочного аппарата, какой-то металлический гул – ночные смены бывают не только у машинистов. Но краны спят, машины не ездят, стропалей не видать.

И картинка совсем другая, немного таинственная.
Прожекторы с проходной бьют далеко-далеко, почти до самых задних ворот. За ними кончается завод, но не рельсы.
Они вообще никогда не заканчиваются.
Я только один тупик видел: в том цеху, куда папа иногда заезжает на ремонт. Там рельсы загнуты вверх – всё, але, пути нет.
 
Около бытовки тоже есть свет, от фонаря с круглой шляпой.
Во время ветра он качается и тогда я отбегаю подальше, чтобы посмотреть, как он рисует светом мелькающие картины. Покажет окно бытовки с боярышником на одном углу, а потом будто отключает его, и я уже вижу другой угол, с крыльцом и лавкой.
И вот так попеременно. Здорово, как мультфильм!

В бытовке очень жарко. По всем стенам идут большие круглые трубы, на которых всегда что-нибудь сушится: робы, рукавицы.
На улице морозище, все закутанные, а тут можно в одной футболке ходить.
 
А из окна виден наш ТГМчик. Так папа свой тепловоз называет.
Снег на него летит, стоит, бедный, замерзает.
Сейчас мы тебя погоняем, потерпи. Только «тормозок» в бытовке оставим и выйдем.

Ночью я без папы тепловозом управляю. А что, гудеть не надо, аккуратно сцепливаться с вагонами – тоже.
Знай себе руль кручу да реверс переключаю...
Всё ж, классное слово.
Надо что-то придумать, чтобы хоть раз при пацанах сказать.

Так вот, сижу, кручу руль. Папа только строго машет пальцем, если я сильно разгоняюсь. Он прав: а вдруг кто-то на путях окажется? Всё ж через завод многие ходят из Заречного посёлка, срезают путь.

Тепловоз через десять минут уже разогрелся и стучит весело так, радостно. Но мы ещё некоторое время его погуляем. От бытовки, мимо нового цеха, гор с щебёнкой, до задних ворот и обратно.
А потом пойдём в бытовку. Папа почитает газеты, а я порисую.
 
Там на столе всегда много ненужных никому белых листов. У которых только одна
сторона исписана, а другая вообще чистая.
И ещё там настоящая стародавняя чернильница-непроливашка с настоящей старомодной перьевой ручкой.
Ну, у которой перья снимаются и их можно заменять.

Этими перьями классно из яблока ёжика делать.
Не умеете, что ль? Это меня сестра научила, сейчас вас научу.
Протыкаешь яблоко обратной закруглённой стороной пера, делаешь поворот и получается ровный маленький кружочек. А когда его вынимаешь из ямки, то он оказывается не кружочком, а остреньким конусом. Вставляешь его обратно, и получается как бы иголка. Белая на красной кожуре. Потом делаешь таких хоть сто штук – вот тебе и ёжик. И яблоко вкуснее становится.

Мы с первого класса по самый третий тоже писали чернильными ручками, но в них перья не снимались. Они бывают открытыми, закрытыми, но поменять их невозможно.
Хотя нет: у всех же были ручки с открытым пером. А закрытые нам Любовь Ивановна разрешила только с третьего класса. Точно. Так она приучала нас писать неторопливо и красиво. Потому что перьевыми ручками не поторопишься, быстро кляксу поставишь.

Вот. Я люблю рисовать пером.
Гораздо интереснее, чем карандашами.
Макаешь в чернильницу и рисуешь.
Как Пушкин. Только он ещё и стихи писал, а у меня пока не получается: никак не могу найти нормальную рифму к слову «Анжелка». Только «тарелка» и «белка». Сами понимаете, неуместные какие-то рифмы.

Зато у Пушкина одни лица всякие, а у меня целые картины.
Я и войнушку рисую, и индейцев. И даже папин тепловоз.
Смотрю из окна и рисую. Красиво получился, между прочим.
Если б лист был чистым с двух сторон, я, может быть, и подарил кому-нибудь.
Хотя нет: я же ей тепловоз уже дарил, в прошлом году.

А потом мы ещё несколько раз поездим, пусть тепловоз побегает.
И нам хорошо, и ему не холодно.
А потом попьём чай из термоса.
Из термоса чай – это вам не тот, что дома. Вроде бы тоже чай, но вкус совсем другой. И поэтому вкуснее.
Ну и перекусим, конечно, поговорим на мужские темы.

А вот после перекуса меня начинает клонить в сон.
Сколько раз себе слово давал хоть раз до утра продержаться, но... Стараюсь, делаю вид, что ни капельки спать не хочу. Но рот меня выдаёт: начинает зевать без передышки.
Тогда папа говорит:
– Давай, полежим, что ль?
– Давай, – говорю. – Тебе отдохнуть надо.

И тогда мы стелим папин тулуп на второй большой деревянный стол и ложимся.
А укрываться не надо, потому что жарко, как в Африке. Даже с приоткрытой форточкой.
Так необычно – никаких тебе простыней, подушек. Но так уютно!
И хочется, чтобы это продлилось подольше, хочется, чтобы я весь наполнился этим уютом.
 
Для этого надо попросить папу рассказать что-нибудь.
Например, как они жили в войну.
Папа тогда был чуть постарше меня, но их обучили токарному ремеслу. И они, школьники, после уроков шли на машзавод и точили гильзы. Их же надо было очень много – больше, чем сто миллионов. А взрослых мастеров почти не было, все же ушли на
фронт. Поэтому работали мальчишки и даже женщины.
 
Он рассказывает, а я представляю, как после уроков бегу к станку.
А там уже стоят Олежка, Серый, Сачок. Не в футбол играют после уроков, а работают. Я слушаю папу, а сам в это время прислушиваюсь к себе.
И не могу ответить: а вот мы бы смогли так?
 
Это, конечно, интересная история, но всё же грустная. У папы от неё морщинки на лбу делаются больше. Их надо скорее расправить, поэтому я прошу рассказать про Победу.
И он сразу оживляется, немного привстаёт на локте.
 
И рассказывает, как весь их дом выбежал во двор, как все радостно кричали и обнимались, целовались, угощали друг друга вином и хлебом.
И плакали. Ведь от счастья тоже плачут.
Тем более, если это счастье пришло после стольких лет горя.
 
А потом и на главную улицу вышли, а она постепенно заполнялась всё больше и больше, потому что из всех дворов люди выходили, чтобы поздравить друг друга. Они были незнакомые, но в тот миг обнимались, словно родные.
Потому что Победа. А это не только салют.
Это значит, что пришёл мир, что фашистов на всей земле больше не будет никогда. Не будут приходить похоронки, не будет концлагерей, не будет голода. А дети после уроков будут играть в свои игры, а не стоять у токарного станка...
 
Папа знает много историй, хоть про что рассказать сможет.
И я бы так и слушал, слушал до утра. Но глаза тоже подводят, присоединяются к зевающему рту и начинают слипаться.
Тогда наступает очередь Наду.
Это сказка такая про индийского мальчика. А Наду – слон, которого он однажды спас, и они стали друзьями.
 
Только не думайте, что я как маленький под сказки засыпаю.
Мне сказки давно не нужны, я взрослый человек. Тем более что наизусть уже выучил.
Просто... Ну как сказать...
Это наша с папой традиция.
Я знаю, что ему приятно рассказывать про Наду. А мне приятно, что ему приятно.
И не только потому, что он её сам придумал. Я по глазам вижу, что он, пока рассказывает, меняется. Как бы молодеет.
Ну словно на некоторое время переносится назад.
В то время, когда был молодым, а я маленьким.
 
Я ведь давно заметил, что все родители постоянно вспоминают какие-то истории из нашего детства. Да так рассказывают, словно и не было в их жизни историй важнее. Рассказывают, сами улыбаются, а в глазах вдруг грустинка появляется.
Будто жалеют немножко, что мы уже выросли.
И тогда мне их тоже немного жалко становится.

Я даже иногда, чтобы поднять им настроение, сам прошу рассказать что-нибудь. Например, про то, как я съел полкило батончиков в годовалом возрасте. Или как приглашал комаров поесть пирожки. Или как сестра выстроила дорожку из пластинок и прошлась по ним. Или как брат смешно пел песню «Стали новосёлами и ты, и я...»
Не потому, что мне это надо – нет. Я всё это сто раз слышал.
Просто я знаю, что им это надо. Не знаю, зачем, просто знаю, что им это очень надо.

Вот и прошу рассказать про Наду.
Пусть папе будет так же хорошо, как и мне.
 
А мне очень хорошо.
Потому что за окном мороз. А тепловозик наш стоит разогретый и дразнит его теплом своих железных боков. Мороз злится, лезет к нам в бытовку через форточку, а его спокойно встречает жара. Она такая сильная, что укладывает мороз одной левой прямо у окна, выдувает его своим тёплым воздухом обратно, на улицу. А воздух этот сладковатый и немножко пряный, потому что впитал в себя запах чая из термоса и краковской колбасы. 
А рядом папа. Мой папа... 

***
Помню, как я расстраивался, что мой лучший в мире папа не мчит через всю страну на поездах дальнего следования, а водит всего лишь маленький заводской тепловоз. Почему-то обидно было. Казалось, что это самый низкий уровень, а папа же должен во всём держать марку. Он же папа!
 
Это позже я узнал, что и пассажирские поезда ему водить приходилось.
И в техникуме он именно об этом и мечтал. Но...
Недолго поработал, так уж сложилось. Пришлось уйти: старший брат в детстве часто болел, а поездка порой по три-четыре дня занимала. Надо было быть ближе к дому. А там и сестра родилась, тоже хлопоты. Маме одной тяжело, нянек и бабушек рядом нет.
«Сердце было не на месте», разводил он руками. И как-то немного грустно, немного виновато улыбался.
А завод рядом с домом. Там и квартиру пообещали, и зарплата неплохая.
 
Такая уж судьба у родителей.
Ради семьи приходится постоянно чем-то жертвовать: сном, отдыхом, комфортом.
И даже мечтой.
И мы такой судьбы не избежали, но...
 
Чем становлюсь старше, тем крепче мысль, что для людей того, послевоенного, поколения жертвенность была понятием совсем не абстрактным.
Они приносили себя в жертву просто потому, что так надо. Надо и всё.
Не важно кому – семье, детям, друзьям. И стране, конечно.
Не раздумывая о целесообразности и последствиях для себя. И не ради того, чтобы покрасоваться и гордиться величием своего духа – нет.
Сделал и забыл. Ведь так было надо.

И коли уж делали это так просто и легко, видимо, знали о «долге» и «любви» что-то такое, более сакральное, до чего не дошли философы в своих трудах.
Да и не читали они их, философов. Во всяком случае – большинство.
Они с этим пониманием просто жили.

Может, поэтому знали о жизни и о людях больше, чем мы, видели глубже.
Не всегда говорили об этом, ещё чаще помалкивали, но знали.
Они по-настоящему понимали истинную ценность жизни.
Не только своей – любого человека. Порой даже незнакомого.
Просто потому, что и сами многое испытали, много чего пережили.
 
Бескорыстие и простота были естественным состоянием их души.
«Ему сейчас нужнее», говорили они, отдавая другому большую часть.
Они бы просто не поняли этой навязчивой идеи новой эпохи «полюби себя». Они умели любить. Своих жён, детей, матерей. Друзей своих, страну.
А для себя им вполне хватало самоуважения.
 
Они умели радоваться тому, что сейчас бы назвали ничего не значащим пустяком.
Они искренне смеялись над самым простым анекдотом. И не потому, что были настолько примитивными – совсем нет. Даже, наоборот: скорее, примитивными стали мы, ибо юмором теперь считается только то, что ниже пояса.
А их души, хлебнувшие полной ложкой нужду и тревогу, жаждали восполнить бытие радостью, счастьем, праздником. И потому даже самая простая, наивная шутка была поводом для смеха.
 
Они научились дорожить и наслаждаться достатком.
Не изобилием – достатком.
Крыша над головой, одежда на разные сезоны, нормальная еда.
А нормальная еда – это вовсе не фуа-гра и трюфели, которые в постсоветский период сделались маркером материального благополучия.
 
Я помню, с каким аппетитом и удовольствием ел папа – не торопясь и смакуя.
Смакуя не только вкус пищи, но и сам миг, и это время, которое позволяет ему поесть вдоволь всё то, о чём мечтал в детстве, когда хлебал суп из крапивы и картофельных очисток.
 
Я помню маму, стоящую у плиты. С какой же усладой она варила, жарила и пекла бесконечные свои кулинарные шедевры. Она была счастлива уже потому, что жизнь дала возможность её детям не прочувствовать на себе всё то, что пришлось испытать самой.
 
И вместе они радовались тому, что могут покупать мебель, ездить в отпуск, ходить в кино и театр. А главное – реализовать в нас, детях, все свои, не бог весть какие желания, которым не дала шанса сбыться война.
 
Нынешнему поколению, возможно, их чувства покажутся примитивными.
Но это лишь подтвердит факт, что они живут уже в другом мире. Спокойном, пришедшем к равновесию после катастрофы, с другими измерениями счастья. Да и слава Богу.

В те далёкие времена справедливость не была абстрактной идеей.
Наши родители принимали её как цель, ради которой предыдущие поколения отдавали свои жизни, а значит её нельзя, просто немыслимо предать.
Вот поэтому жертвенность была для них выше личного комфорта и спокойствия.

Сколько помню себя, у нас постоянно кто-то жил: младшие сестры мамы, которых она вытащила в город, дети старших сестёр, которые приезжали поступать в институты.
Даже чужие люди жили, которых мы не знали, но они были друзьями наших родных.

А ведь так было во многих семьях.
И это считалось нормальным, в порядке вещей.
Ничего, что о комфорте на некоторое время придётся забыть, что квартира в небольшое общежитие превращается – людям помочь надо.
   
Я уже сказал, что не могу говорить за всех.
Даже в самом утопическом образцовом обществе люди не смогут быть одинаковыми.
Но я и сужу не только по своим родителям: видел, как жили и как вели себя жители моего двора в те далёкие времена.
Времена, когда ценность, значимость человека ещё не определялась его положением и материальным достатком.
О человеке судили по его отношению к другим.

21.
Уже третья неделя третьей четверти.
Самой длинной четверти в мире.
Она началась на следующее утро после того, как квартира опять стала обычной. Без флажков, без ватного снега под потолком.
И без ёлочки.

Всё, ушла наша ёлочка из дома.
Но она осталась со мной. И не в памяти, а по-настоящему.
И ёлочки пацанов тоже остались с ними.
Кроме Пузыря. Потому что у него клюшка есть.

Нет, клюшки-то у всех есть, но для хоккея с шайбой. А в хоккей с мячом надо играть специальной клюшкой, с закруглённым крюком.
А лучшей клюшки для хоккея с мячом, чем из ёлочки, не найти.
Сделать их легче простого. Это Колька придумал, Олежкин брат.
Он хоть и в компании выпендрёжников, тоже любитель понты гнуть, но и с нами частенько играет.
 
И вот однажды Колька клюшку забыл, а домой идти лень.
А тут как раз вся мусорка забита ёлками.
Он взял одну, обломал сучья, а верхушку загнул. Вот тебе и клюшечка для бенди.
Взрослые люди говорят не хоккей с мячом, а бенди.

Так вот, клюшка вышла идеальная. Крюк пружинистый, мягкий, мячик можно так поднять, что в «девятку» летит без напряга.
Правда, он тонкий и мяч часто теряется. Ну, в смысле, перепрыгивает и игрок теряет его. Так мы потом придумали обвязывать конец крюка со стволом шпагатом: всё, мяч как привязанный к клюшке.

Можно и купить, конечно. Но это будет не то.
Спросите у Пузыря, если не верите. Он же тоже сначала ёлочную клюшку сделал, как все. Но поиграть успел всего час. Тёть Света, мама его, как назло шла из магазина и увидела.
И заохала, и запричитала.
Ещё и папке Пузыря влетело за то, что «сын его как беспризорник какими-то палками в хоккей играет, позорит родителей». Ну, женщина же, ничего в спорте не понимает.
А объяснять бесполезно по той же самой причине.
Поэтому дядя Саша ничего объяснять не стал, бросил ложку, молча сел в свой милицейский «бобик» (он на нём всегда обедать домой приезжает), съездил в магазин «Старт» и привёз Пузырю клюшку.
 
Вот с тех пор и мучается пацан. Мы лёгкими ёлочными клюшками по десять голов забиваем, а он своей настоящей парочку.
И то, если повезёт и вратарь поскользнётся.
А поменять клюшку он уже не может. Кухонное окно выходит во двор и тёть Света постоянно наблюдает.
 
Вот так, благодаря ёлочкам, почти до февраля у нас наступает время хоккея с мячом. То есть, бенди же.
Но всё же ёлочные клюшки – они не такие прочные, как магазинные. Как ни старайся, ни береги, а постепенно ломаются.
И тогда мы с ними расстаёмся уже навсегда.
И хоккей с шайбой возвращается до самой весны.

А весну уже хочется.
Не потому, что она лучше, а просто всего уже вдоволь попробовали. И в снежки наигрались, и в хоккей. И снежных баб налепили кучу целую, и крепости понастроили.
И с горки по-всякому научились кататься: стоя, на корточках, лёжа, паровозиком, с закрутом, на дальность.
Вот только задом наперёд из пяти раз всего один получается. Тут Вовке-Длинному опять равных нет, он всего один раз падает. Почему-то все новые идеи – нырять, кататься, прыгать – у него лучше всех и сразу получаются.
Вот такой он молодец, мой друг Вовка.

Зато когда с девчонками – все чемпионы.
Сначала, конечно, падали, но быстро приловчились.
Зачем с девчонками? Ну как... Слабым же надо помогать? А они же боятся стоя? А им же тоже хочется? Ну и вообще...
Вот мы тогда встаём сзади них, обнимаем и вместе съезжаем.
 
Жаль Анжелка не на «бетонке» живёт, приходится Наташку Нецветваеву обнимать. Она сразу же норовит скорее упасть, качается, ноги подгибает. Причём, что в первый раз, что в сотый.
И не только Наташка, все такие. Ну как под копирку.
Любая мартышка уже с третьего раза научилась бы. Да даже Тюфяк-Баскаков. А эти вообще не поддаются дрессировке.
 
Мне уже кажется, что они так специально делают.
Не знаю, зачем, но вот такое подозрение.
Но самое удивительное, что нам, пацанам, это даже нравится.
Ведь тебе мало удержаться самому, надо ещё и их удержать.
А это сила и ловкость. То, что уже девчатам нравится.
Нам-то, конечно, всё равно, что там им нравится, мы же им просто шефскую помощь, считай, оказываем.
Ну и вообще...

У меня-то хоть Наташка лёгкая, а вот Серому сложнее. Он как самый здоровый едет с Иркой Бычихой из двухэтажки.
А визжат! Когда мы вот такими парами, друг за другом через секунду начинаем съезжать – туши свет. Визг до самого Урала стоит.
Девчонки, одно слово.

А вчера я пораньше с горки домой ушёл.
Чтоб до пяти успеть все уроки сделать.
Потому что потом к Олежке в больницу ездил. С дядей Володей и Колькой.
 
Да, заболел дружок мой. Воспаление лёгких.
Ещё во вторник. Пришли с улицы, а ночью температура поднялась. А утром его в больницу увезли.
Мама с тёть Валей сразу же в милиционеров превратились, допрос устроили: ели мы снег или нет?
Ага, прям от снега заболел. Да мы вообще-то всю зиму его едим. Особенно когда свежий выпадет.
 
Ну я про это, конечно, говорить не стал: женщины же. Они же быстро расстраиваются. Сказал просто, что было дело, пару раз лизнули с рукавицы и всё.
Они тогда стали себя сами расстраивать: мол, если снег не ели, значит, точно воду пили из колонки.
Или без шарфа бегали. И тоже – точно.

Плохие из них милиционеры. Да не от этого он заболел.
Все воду пьют, все про шарфы забывают.
Просто тёть Валя сама виновата.
А не надо было ей дядь Володе шапку новую покупать, тогда и Олежка здоров бы был.

Знают же, что любой мальчишка старую отцовскую шапку обязательно наденет.
И я бы надел. Они же по-настоящему, по-взрослому сшиты.
В них сразу себя старше чувствуешь. Хоть и большая, зато кроличья.
Вот и Олежка в ней на улицу вышел. А когда на воротах стоял – снял. Ходить-то в ней нормально, а вот играть неудобно: всё время на глаза сползает. Если б не снял, понапропускал бы, точно.
А так нам всего два гола забили.

Детская больница далеко. Сначала долго на автобусе, потом три остановки на троллейбусе, а потом ещё пешком.
У дядь Володи в авоське яблоки и тыквенный сок.
Так положено. Почему-то всем в больницу надо приносить яблоки и сок.

Вот только тыквенный Олежка не любит, это я точно знаю. Тыквенный у нас один Валерка любит. Сачок – берёзовый, Серый – сливовый, а мы с Олежкой – томатный.
Тёть Валя это знает, но считает, что тыквенный сок полезнее, поэтому дядь Володя его и купил.

И ещё он купил маленький бильярд.
Такой, не с кием, а с пружинкой.
Вот Олежка обрадуется! Сразу выздоровеет.
 
Интересная игра. У меня такая была в детстве, только с птичками. А этот с кораблями. Ставишь на пружинку шарик, оттягиваешь и отпускаешь: он как бы выстреливает вверх, а потом вниз возвращается. А на этой плоскости, вместо луз, много разных полочек и шарик должен в какую-нибудь попасть.
 
Самая лучшая – крайняя нижняя слева, там аж сто очков.
Но мы с Колькой, как ни целились, а туда ни разу не попали.
Мы же пока автобус ждали, убедили дядь Володю провести испытание новой игры.

В автобусе испытание продолжилось, но проводил его Колька уже один – его же не тошнит. А я стоял спокойно и смотрел строго вперёд, чтобы свой вестибулярный батискафчик не качать.
И это меня спасло.
 
Потому что где-то на «Кузнечной» испытания закончились.
Как всегда катастрофой. Пружинка слабая оказалась, оторвалась.
Или испытатель не рассчитал предельную силу давления.

Дядь Володя, конечно, дал Кольке подзатыльник. Потому что расстроился. Потому что не знает – где теперь купить новый, потому что «Детский мир» в другой стороне от больницы и неизвестно, есть ли там такая игра.
И потому что в любом случае съездить туда уже не успеваем, потому что через полчаса уже в палату не пустят.
 
Да и мы с Колькой расстроились.
Олежку жалко стало – как вот он теперь без бильярда вылечится?
Хорошо хоть по пути киоск стоял и дядь Володя купил «Мурзилку», «Весёлые картинки» и «Технику молодёжи».
Не игра, конечно, но хоть что-то к яблокам и соку, который не любишь.

А в палату нас с Колькой не пустили, только родителям можно.
Поэтому мы убежали во двор, нашли Олежкину палату на втором этаже и кинули снежок в окно.
Сразу же появилось пять пацанов. И среди них Олежка.
 
Он обрадовался, заулыбался. Но по глазам было видно, что ему хочется плакать. Конечно, обидно: вместо того, чтоб кататься с горки и сбивать снежками консервные банки – укол в попу, три раза в день.

Поэтому мы стали отвлекать его от грустных мыслей.
Мы начали рассказывать ему про наши новости.
Ну, как рассказывать – кричать.
Потому что высоко и окна заклеены.

Про то, что Кульку с Гурченко разрешили собаку завести, что дядя Валя на зимней рыбалке налима на три килограмма вытащил, что Беляш подрался с Бананом и порвал воротник на пальто, а папка за это теперь не пускает его на улицу да ещё и в духовой кружок записал, что Вакула сына родила, а Али-Баба застукал Горячего из 6В в туалете, когда он курил, и заставил его стены мыть, что Головановы со второго этажа переезжают в Тольятти, что Фома научил нас из куска проволоки делать гвозди, а наш школьный ансамбль учит новую модную песню «Листья закружат», что Сивому настоящие клеши купили, что я с Валеркой поменялся марками – он мне три «третьяковки», а я ему – серию с кораблями, что Бжик потерял на горке ключи, мы искали всем двором, а нашёл их Ряба-младший под лавочкой в беседке, что Толик Кузнецов теперь «карачинский», потому что его родителям там квартиру дали и учиться он будет в другой школе, что у тёть Зойки с балкона улетела наволочка и долетела аж до качелей, к которым вчера Пельмень языком приклеился, потому что хотел проверить свою теорию, что прилипают только салажата, что Мишке Баскакову опять сало жали за то, что он наврал, что у него есть марки круглые, что мне аппарат для выжигания купили и я уже начал выжигать витязя в тигровой шкуре, и что бильярд мы тебе обязательно наладим.

Но окна были плотно заклеены, и он ничего не слышал.
Просто кивал и улыбался...

***
Недавно прочитал в каком-то зарубежном медицинском журнале статью, которая, поведала миру о каппинг-терапии. Название заинтересовало, звучит так серьёзно, авторитетно. А уж об эффективности авторы говорят более чем убедительно, на трёх листах.
 
Я бы порадовался за научные достижения и открытие своих заморских коллег, если бы не одно «но». Уже в те далёкие времена сий «новейший» метод был в не меньшем авторитете на всей территории Союза.
Только назывался гораздо проще – ставить банки.
 
Да, те самые старые добрые стеклянные банки. Которые имелись в каждой семье и хранились в верхнем ящике серванта. Почему в верхнем? Да чтобы маленькие дети не могли достать. Ведь он выполнял функцию домашней аптечки и там, кроме банок, водились пара давно распечатанных рулонов с бинтом и ватой, флакончики с йодом, зелёнкой и валерианой, наполовину выдавленный тюбик апизатрона, градусник в картонном футляре и мазь Вишневского – практически панацея от всех наружных хворей.
И, конечно же, целлофановый мешочек с необходимым фармакологическим набором.

Даже могу перечислить: аспирин – от температуры, валидол – от сердца, «тройчатка» – от боли, терпингидрат – от кашля и стрептоцид – от всего остального.
Ах, да, ещё активированный уголь и сенаде.
И, если заметили, никаких антибиотиков.
Сейчас в это трудно поверить, но я опять не вру: в те далёкие времена как-то не принято было назначать антибиотики направо и налево. А уж покупать их без назначения врача...

Кстати, идя в аптеку, совсем не обязательно было учить это трудное название «терпингидрат», достаточно просто сказать:
– Мне копеечных, от кашля.
Да, именно такова была цена блистера из десяти таблеток.
То же самое и с апизатроном:
 – Пчелиного ядика, пожалуйста.

Так вот, банки чаще всего покоились в какой-нибудь картонной коробке, например, из-под обуви. Там же лежали карандаш, обмотанный ватой, коробок спичек и бутылочка со спиртом. Карандаш в неопытных руках мог подгорать, поэтому его заменяли, например, на ножницы. А если не было спирта – тоже не беда: тройной одеколон не хуже.
 
Наши мамы чутко ловили болезнь в самом дебюте.
Едва засопливился, несколько раз покашлял во время домашних уроков – всё, извольте на процедуру. Канючить и упрашивать – занятие бесполезное, потому что у мам аргумент железный:
 – Хочешь до уколов в попу дело довести? Пожалуйста.
 
Такая альтернатива никого не устраивала, поэтому чадо послушно укладывалось на живот. А мамы деловито обливали ватку тройным, поджигали и, проведя пару кругов горящим факелом внутри банки, быстро приставляли её к спине. Издав чудный звук, она присасывалась к коже.

Единственной опасностью этого действа был риск перегреть баночку открытым огнём, тогда можно и до ожога довести. Это бывало от недостатка опыта, но меня чаша сия миновала: я был третьим ребёнком и понятно, что практика мамы в этом деле была предостаточной, а значит и безупречно мастерской. Минута, и десять баночек прочно покрывали спину.

Поздней осенью и зимой на физкультуре, в школьной раздевалке, почти у всех моих одноклассников можно было увидеть на спине характерные следы: идеальные, багрово-синюшные кругляши.
То мамы спасали наши попы от уколов.

Но была и замена банкам – горчичники.
Тоже непременный, даже я бы сказал – обязательный атрибут скорой помощи в домашней аптечке. И если банки почти не причиняли каких-либо болезненных ощущений, то горчичники испытывали ещё не загрубевшую кожу на выносливость: жгли спину так, что будь здоров.

Помню, как мы с братом одновременно подверглись этой процедуре, и поспорили на слабо – кто дольше вытерпит. Я тогда, конечно, проиграл: жизненный опыт брата, тогда уже большого пацана, не дал мне шансов. Он спокойно читал «Советский спорт» все десять минут, а я извивался и кряхтел. Но всё же это была и моя маленькая победа. Ведь я до последнего, до влажных глаз и застрявшего в горле всхлипа, не поддался, дотерпел. Пусть не до конца – мама, видя мои страдания, пожалела, сняла пораньше.

Лечение в домашних условиях тоже было комплексным.
Кроме экзекуции со спиной, полагалось ещё и попарить ноги в тазу с горячей водой и, опять же, с горчицей. А потом, накрывшись одеялом, подышать над варёной в мундире картошкой. После чего, краснея от стыда, покориться маминому императиву и закутаться как девчонка в оренбургский пуховый платок.

И, словно утешение за причинённые неудобства, уже лёжа в постели, получить от папы кусочек рафинада, обильно смоченный нашатырно-анисовыми каплями, выпить чай с малиновым вареньем, а потом закусить его большой белой сладкой таблеткой аскорбинки с глюкозой. Бывало, что и двумя, и такое счастье выпадало.

Ночью тебя, сонного и насквозь пропотевшего, мама переодевала в сухое бельё, и наутро ты уже просыпался если не окончательно здоровым, то из списка кандидатов на уколы в попу вычёркивался однозначно.
   
Дети всегда болели, та уж устроен мир.
Но всё же в те далёкие времена до госпитализации дело доходило редко. Вполне хватало маминых процедур с добавлением небольшого количества фармакологических препаратов.
И детские больницы не были загружены так плотно, как сейчас.
Это могут подтвердить многие мои коллеги, которым довелось поработать и в советских клиниках, и в новые времена.
 
А вы говорите каппинг-терапия...

22.
Всё, вот сегодня точно весна.
Она вообще-то уже давно, с первого марта. Просто зима долго её не пускает.
Она всегда так делает, эта зима.
Очень она нечестная: приходит всегда раньше, может уже первого ноября снега накидать, а уходит позже. Как будто она одна, будто и нет других времён года. И только ей одной хочется миром править.

Я вот однажды – ещё пятого марта – задумался. Прямо на уроке.
Мне Ася Самуиловна – она у нас теперь вместо Вакулы – даже запись в дневнике сделала.
«На уроке думал о чём угодно, только не о математике».
 
А я не о чём угодно, я о временах года.
О том, как же они на людей похожи. А может и наоборот, мы на них?
Папа говорит, что в характере должен быть стержень.
Так вот, я, кажется, ещё одно открытие сделал.

Стержней этих тоже четыре, как и сезонов.
Одни – хитрые, как осень, незаметно свою линию гнут. Вроде и не спорят особо, а всё заканчивается так, как им надо.
Другие – бесшабашные, как лето, не замечают, как ими пользуются.
Третьи – добрые, спорить не любят, свою очередь раньше времени уступают. Ну совсем как весна. Она ведь тоже уже в мае готова лету отдать свои полномочия. И с зимой весна долго соглашается, позволяет ей хозяйничать, хотя уже все сроки вышли. Но вполне может и характер показать, когда уже зима открыто наглеть начнёт.
 
Вот четвёртые – копия зима: тоже наглеть любят, силу свою показать, на справедливость плюют, жалеть не умеют. Ни птичек, ни кошек, ни людей.

Но есть и пятые. У которых, по-моему, этого стержня в характере вообще нет.
И их достаточно много.
 
Вот я недавно слово вычитал интересное, «межсезонье». Это когда погода словно застревает на стыке сезонов, и сразу не поймёшь – то ли ещё лето, а то ли уже осень? Приглядываться надо, чтоб понять.

Хорошее слово, но к людям не подходит. Потому что те, о ком я говорю, не на стыке застряли, они вообще не определились. Хоть как к ним приглядывайся. Вроде, мелькнёт в них что-то летнее, солнечное, а через час смотришь – уже снегом присыпаны.

Я для них своё слово придумал, «безсезонье».
Куда ветер подует, туда и полетят. Стержня-то нет.

Вот тогда на математике я сидел, смотрел на класс и сравнивал.
Осень у нас – Юрка Скорый, это точно. Где подлижется, где похвалит, но своё возьмёт. А Серёжка Абрамов – лето: всем готов помочь, одно яблоко на всех разделит, себе не оставит. Весна – Альмирка: мягкая, симпатичная, добрая. Но если кто-то
надумает её довести, портфелем по башке даст.
А с зимой в нашем классе и сравнить-то некого: нет таких явно бессовестных.
 
Вот в 6В есть – Вовка по кличке Горячий.
Тот тоже в школьном буфете за коржиками без очереди лезет. И в собак бездомных камни кидает. И из рогатки не по банкам консервным стреляет, а по птичкам. И у младших деньги на завтраки отнимает. И щелбаны с пинками раздаёт. Но опять же только тем, кто младше, на старшаков не рыпается. И на тех, у кого братья старшие есть – тоже. Например, на меня и Витьку Бурмакова в жизни не полезет, забоится.
Вот такой этот Горячий нехороший, зимний пацан.

Но однажды нарвался он на Игорька Бабушкина.
А Игорёк из тех, кто как весна. Кто честно в очереди стоит, девчонок иногда даже пропускает вперёд или тех, кто очень попросит.
Горячий – не девчонка, и не просил.
Просто взял и наглым образом встал впереди Игорька.
Ну и тот его, конечно же, вытолкнул.

Видели бы вы Горячего в тот момент.
Он аж речь потерял от удивления. Стоит, глаза вытаращил, руками размахивает.
Привык же, что все боятся.
А потом речь вернулась, и он затянул таким специальным выпендрёжным голосом:
– Чёоо? Чё ты сказал??

А Игорёк и не говорил ничего. Он просто молча показал где очередь кончается.
И тогда Горячий сказал: 
– Может, выйдем?
По-нашему, по-пацански, это означает «Давай подерёмся».
Отказываться нельзя. Если кто отказывается, тот – слабак и трус.
И об этом вся школа узнает. В школе же ничего не утаишь. Налетел на перемене на Стеклянную, уронил горшок с фикусом в холле, сломал лыжу на физ-ре, три раза за урок отпросился в туалет – всё, через пять минут уже все знают, даже салажата.
А уж когда драка... Зрителей полшколы понабежит.

Игорёк, конечно, слабее, и ростом меньше.
Но он точно не трус. Поэтому вышел.
Драки у нас проходят за углом спортзала, напротив тира.
Пока до угла дойдёшь, зрителей уже как в цирке. Кто просто посмотреть, кто поучиться, а кто поболеть за своих.
Но помогать нельзя, только один на один.
 
Условия сразу обговариваются: до первой крови или кто первый скажет: «Сдаюсь».
А в остальном правил нет. Можно и приёмы борьбы, и бокса использовать. Даже бега.
Только лежачего пинать нельзя.
За это может уже от зрителей прилететь.

У Игорька нос слабый, кровь быстро течь начинает. Поэтому он выбрал второе условие. И Горячий так самоуверенно начал усмехаться, мол, теперь у тебя нет шансов. И дружки его стоят, ржут.
Рано радовались.
 
Хотя поначалу всё шло так, как они хотели. Горячий сделал несколько удачных ударов, потом они сцепились, как борцы.
Игорёк несколько раз оказывался в партере.
Точнее, в высоком партере. Уж поверьте, я знаю, что говорю.
 
Потому что Колька ходит на борьбу и учит нас с Олежкой всяким борцовским словечкам. Ну и, конечно, показывает некоторые приёмы.
Вот в пятницу мы «двойной Нельсон» отрабатывали.
А в среду – бросок через бедро.
Вроде всё понятно и легко, вот только зря мы это около трельяжа делали. Олежка ногой задел тёть Валину пудру, она упала на пол и рассыпалась. Мы её, конечно, собрали веником и насыпали обратно в коробочку. Но пудра после этого стала серого цвета.
Пришлось сознаться.

Так вот, про драку.
Горячий пару раз сбивал Игорька с ног, но на спину, всё ж, никак у него не получалось. И с каждым разом всё труднее. Потому что Игорёк никогда не люсит и не сдаётся после первого же приёма, как Баскаков. Нет, он кряхтит, напрягается, вырывается, встаёт и опять наступает.
 
После пропущенного удара у него сначала появилась кровь, потом слёзы.
Было видно, что больно ему, но он ни разу не заревел.
Молча продолжал сопротивляться, хватать за шею, руки, ноги.
Долго они пыхтели, даже перемена уже закончилась.
И многие зрители ушли.

Ох, зря они это сделали. Потому что не увидели, как Горячий постепенно начал выдыхаться. А главное – люсить.
И в конце концов оказался на спине.
И сил подняться у него уже не было.
Лежит и слёзы текут.
И уже не кричит противным голосом своё «Чё?»...

Вот так же и весна.
Когда зима уже совсем начнёт наглеть, она с ней будто за угол выходит и дерётся.
И уже не сдаётся.
Если б весна была как Баскаков, мы бы так и не дожили до лета.
Но она – молодец, настоящий боец, как Игорёк.

Зима задувает её своими метелями, а она переждёт немного и опять солнышком посветит. И с каждым днём всё ярче, всё теплее. И снег постепенно чернеет, делается влажным, покрывается корочкой. Потом и плакать начинает, поэтому и лужи появляются.
 
И воздух на весенний меняется. Утром жёсткий, тяжёлый такой, сонный. И неповоротливый, будто на месте стоит. А весна на него солнечных зайчиков пустит, и он всё легче, подвижней.
И, главное, запахами пропитывается. Специальными, весенними. Это когда даже земля начинает вкусно пахнуть. Потому что в ней, где-то глубоко, просыпаются после долгой спячки разные травы, корешки, жучки, червячки.
 
А просыпаются они только когда солнце и до них доходит. А раз лучи так глубоко прогревают землю, то зима проиграла. Всё, але.
Как ни была сильнее, а всё равно проиграла.

В общем, ещё чуть-чуть и за подснежниками на кладбище пойдём.
Хотя, честно говоря, никакие они не подснежники.
Они просто первые цветочки, маленькие и жёлтенькие, но мы их так называем.
За ними все ходят, даже выпендрёжники. Сразу прекращают понтоваться. Потому что у всех мамы есть. И после зимы, когда ничего не растёт, кроме сосулек, не принести маме первые цветочки – это просто, как говорит дядь Витя, аморально.
Точнее, мы с дядь Витей так говорим.

А чуть позже можно уже и лужи мерить.
Хотя мы давно знаем где будут самые глубокие: дороги же не ремонтировали. А ямы все прошлогодние остались, знакомые. Может, даже, ещё и глубже стали. Хорошо бы.
 
Я люблю весну. Потому что глаза уже привыкли к...
Подождите, сейчас... в блокнот подсмотрю...
Вот. Привыкли к монохромности.
Ну, значит к бесцветию. Когда только белый и чёрный.
 
Снег белый, деревья чёрные. А тут вдруг начинают появляться и другие краски. Особенно зелёная. Потому что это такая краска, от которой всё меняется.
Вообще всё!

Вот попробуйте нарисовать какую-нибудь картинку без зелёного цвета. Она будет красивая, но какая-то неполная. Как если бы ты вышел в футбол играть, а Сачка в воротах нет.
А дорисуйте хоть что-то зелёное и она сразу живая станет.
 
Вот так же и на улице. Даже птицы это чувствуют: не просто кричат или щебечут – они поют.
И ведь правда петь хочется. Не как на уроке у Татьяны Семёновны, не потому, что ей надо. А потому, что тебе надо.

Я как-то прочитал рассказ, в которой старик говорил сыну, что ему не надо влюбляться в одну девушку, в которую он уже влюбился. Потому что, говорит, у неё глаза зелёные, а они только несчастье могут принести.
 
Ну совершенно неправильный рассказ. Ошибочный!
Точно его какой-то выросший Баскаков написал.
Не могут глаза с таким классным весенним цветом нести беду. Чёрные, коричневые, даже серо-буро-малиновые – пожалуйста, но никак не зелёные. Зелёные глаза только у весенних людей, а значит они ничего, кроме радости принести не могут.
У мамы моей зелёные глаза, у Олежки.
У Анжелки, между прочим, тоже.
Так что плохой это рассказ, не читайте.

Я маме на Восьмое марта всегда картины дарю.
Ну, не картины, ладно – рисунки.
Просто они без рамы, на альбомном листе, а так тоже были бы картинами.
Я и на День рождения тоже рисую, но на Женский день зелёного цвета больше. Думаете, специально? Нет, само так получается, кисточка сама к зелёной краске тянется.

Так хотел и Анжелке на Восьмое марта подарить, но...
И на этот раз не получилось.
Всё потому, что девчата нам на 23 февраля дарят подарки по жребию, а мы вынуждены отвечать. Не тем, кому хочется, а кто тебя уже поздравил.
 
Когда у Любовь Ивановны учились, то подарки дарили соседке по парте. Мы же тогда только по схеме «мальчик-девочка» сидели.
Потом, в третьем классе нам разрешили сидеть кто как хочет. И сразу же девчата пересели к девчонкам, а мальчишки к пацанам.
Вот тогда и начались жребии.
 
И мне ни разу не повезло. В прошлый раз Анжелка Шефу дарила – ну, Серёге Шевченко, а в этот раз Радику Татоше.

А ведь когда после первого урока девчонки с торжественными лицами выставили нас за дверь, чтобы разложить подарки по партам, я до последнего надеялся.
Всё ж мне часто везёт.
Правда-правда. Очень часто.
Могу доказать.
 
Вон в декабре, когда ездил на «Динамо», в бассейн, оба билета – и туда, и обратно – попались счастливые. А в одном даже и цифры одинаковые. Я тот, другой, сразу съел, а этот сохранил. Спрятал в коробочку со своими сокровищами.
 
А контрольная по математике?
Такая сложная была, и я всё думал, что одну задачу неправильно решил. Переживал, аж заснуть не мог. Уже настроился на «тройку», а оказалось правильно! Эта «пятёрка» теперь у меня самая лучшая в жизни.
 
А тогда, на физре? Я аж два раза подряд баскетбольным мячом с центра в кольцо попал. Правда, потом, сколько не бросал – уже не получалось. Но ведь в тот раз повезло?

А в библиотеке! Только зашёл, а какой-то старшак «Квентина Дорварда» сдаёт! И никакой очереди вокруг, я первый!
Повезло? Ну так, а я о чём.

А однажды с чего-то вдруг вспомнил, что давно мультик про Бонифация в «Программе мультфильмов» не было. Только подумал – оп! – в воскресенье показали.
 
Да много раз везло. А вот в любви чего-то не везёт.
Ой, нет, не в любви, конечно, чего говорю... больно надо. Просто...
Ну, как сказать? Ну, вообще...
Ну, просто и всё.

Так вот. В первый раз мне Танька мишку маленького плюшевого подарила. Думает, если я меньше её ростом, то мне и салажатские подарки пойдут. Я ей за это в ответ куклу подарил: а чего она? Могла бы и подумать немного.
 
Вот Галка подумала. Она на следующий год мне две книжки подарила. И очень хорошие: сборник рассказов Гайдара и «Дом с волшебными окнами». Вторая книжка – сказка, но я всё равно очень обрадовался.
 
Знаете, вот даже стыдно немного, но я, хоть и почти что взрослый уже, а люблю сказки читать. И, главное, ничего с собой поделать не могу. Прям как увижу детскую книжку – всё, тянет к ней как магнитом.
Вот Витька-Сарай уже сказки не читает.
Хотя он вообще ничего не читает.
 
И всё же знаете, что? Думаю, что в третий раз мне обязательно должно повезти.
Потому что, сестра говорит, что когда о чём-то долго мечтаешь, то это сбывается.
Выходит, я ещё пока мало мечтал, надо ускориться.
То есть, усилиться. В общем, как свободная минутка появится, сразу же начинать мечтать.

Между прочим, я уже месяц усиленно и ускорено мечтаю о том, чтобы нас опять рассадили. Как в первом классе, по парам – мальчик с девочкой. Вот уж тогда я не побоюсь, встану и перейду к Анжелке. Пока другие не опередили.

С Серым, конечно, жаль будет расставаться, мы уже наловчились в «морской бой» на коленях играть. Но он поймёт. Он сам уже два раза нёс портфель Маришкин, так что один не останется.

А сегодня я опять на уроке думал. Глядел в окно и думал.
О том, что у нас, наверное, никак коммунизм построить не получается потому, что пока ещё много в стране зимних людей. Которые не умеют понимать других, уступать, жалеть. Не любят они никого, не уважают, хотят, чтобы только им хорошо было.
 
А ещё думал о том, как здорово бы мы жили, если было больше людей весенних.
Добрых, терпимых, не жадных, справедливых.
А безсезонные тянулись только к ним, а не к зимним.

А если кто – как зима, и не хочет исправляться, то пусть и живёт себе где-нибудь в Антарктиде, не мешает всем жить нормально.
И Тишка мне за эти мысли ничего в дневнике не написала...

***
В детстве всё просто: трава зелёная, небо голубое, добро – хорошо, зло – плохо.
Но добро одолеет зло, обязательно одолеет. Ведь оно хорошее.

Но однажды в этом простом и предсказуемом мире обязательно появится кто-то из касты «зимних» и на собственном примере покажет, что не всё так просто. И зло очень даже побеждает добро. Причём, частенько.

Было так обидно за поверженное добро, до слёз.
И я думал, думал, размышлял.
Нет, не про то откуда они берутся, эти «зимние».
Раз в природе есть день и ночь, зима и лето, хищники и жертвы, то и люди должны быть разными. Просто по-детски поделил их на «зимних» и «весенних». «Летние» и «осенние» тоже были, но не они двигали планету.
 
И если «весенние» были объектом для подражания – я искренне восхищался их щедростью, учился простоте общения, желанию помочь, утешить, творить добро, – то «зимние» долго оставались загадкой.
Всё понять хотел, почему они так поступают. Зачем им это нужно?

Какую радость несёт желание причинить боль, довести до слёз? Походя пнуть бродячую собаку, кинуть камень в кошку, отобрать мелочь у слабого? Разгромить снеговика, которого так старательно лепила малышня, исподтишка проткнуть шарик на демонстрации, нагрубить уборщице в школе?
 
Почему их эгоизм верховодит над сочувствием, искренность считается признаком недоразвитости, а желание уступить или поделиться расценивается как слабость духа?
И никак не мог взять в толк, почему их физическая сила направлена именно на разрушение?
 
Я рос, взрослел, среда расширялась, количество окружающих людей увеличивалось.
А значит, сталкивался с «зимними» всё чаще.
Постепенно пришло понимание, что и те, и другие – явные лидеры.
Сильные, привлекательные, умеющие повести за собой.
С одной лишь разницей. Одни для всех стараются, другие – для себя.
У одних – «мы», у других – «я».
Поэтому и способы достижения цели разные.
 
Первые идут к ней терпеливо, авторитет завоёвывают делами.
И всегда соблюдают правила игры.
Вторым нужен результат, быстрый – здесь и сейчас.
Поэтому авторитета достигают силой. Для этого немного надо: всего-то заменить терпение жёсткостью, часто переходящей в жестокость.
 
Ради этого они способны рискнуть чем угодно – дружбой, человеком, даже страной. Но только не собой: приносить себя в жертву идеи – удел «весенних». А эти просто переписывают правила игры. Под себя.
 
А чтобы защититься от возмущения общества, не утонуть в волнах общественного резонанса, они каким-то врождённым чутьём определяют тот миг, когда можно приоткрыть форточку в окне. В том самом окне, о котором поведал мистер Овертон.
 
Именно с этого мига и начинается эпоха перемен.
Перемен революционных, сакральных, ломающих судьбы, истребляющих народы, хоронящих страны – «зимние» никогда не стоят за ценой.

С годами меня беспокоил уже другой вопрос. Почему они не одиноки?
Почему «зимнее» обаяние так притягивает тех самых неопределившихся, заплутавших в поисках своего пути и застрявших в «безсезонье»?
Почему они без всякого давления, имея право самостоятельного выбора, предпочитают именно сторону зла?
Как же так, ребята? Мы же с детского сада слышим, что добро лучше, оно
должно править миром и одолеть зло. Зачем же вы сами умножаете это зло?

Становясь старше, я постепенно пришёл к выводу, что с «зимними» совсем не так всё просто. И проявление зимнего начала в человеке вовсе не ограничивается дворовым эпатажем или школьным хулиганством.
Детская уличная шпана – так себе, первые декабрьские заморозки против леденящей февральской стужи.

«Зимние» вполне могли быть успешными учениками, потом студентами. Часто занимали должности в комитетах комсомола разного уровня, говорили правильные слова. Совсем не по убеждению, а исключительно на миру, для собственной выгоды.
 
Честная конкуренция не для них, ибо подразумевает и вариант проигрыша. А это совсем не входит в их планы. И там, где невозможно достичь себе благ силой, они приспосабливаются. Ведь цель важнее убеждений.
 
Они идут к ней по чужим головам и своим принципам.
И всё шире открывают форточку в том самом окне Овертона.
И в один прекрасный момент открывают его полностью.
Настежь. С треском и летящими во все стороны осколками.

И тогда уже без опаски можно объявить грех благодетелью, пороки – свободой, безразличие и равнодушие – толерантностью, а цинизм – смелостью озвучить вслух то, что затабуированно моралью. А саму мораль – рабской слабостью перед вызовом.

Отречёмся от старого! Мы наш, мы новый...
Простая подмена слов. Но их значение уже теряет былую силу.
Да и само слово как будто утрачивает своё имя. А как известно, зло не имеющее имени перестаёт быть злом.

Слово за словом, шаг за шагом и постепенно полюса в представлении добра и зла, лжи и правды меняются на противоположные.
 
И вот уже традиции оглашаются пережитком, мешающим прогрессу, примитивизм – высоким искусством, культура заполняется шлаком безвкусицы, образование сводится к изучению азбуки – этого достаточно, дальше гугл поможет, память о Великой отечественной войне становится победобесием, а День Победы – Днём Скорби...

...Революцию в сознании народа устраивают именно «зимние».
Их бурно поддерживают «безсезонники».
А потом, потеряв всё, вдруг трезвеют, хватаются за голову.
И с надеждой смотрят в разбитое окно:
– Ну, когда же уже придёт весна?..

23.
Мама мне куртку новую купила.
Такую, настоящую. Взрослую.
Вся вельветовая, синего цвета, а спереди – кожаная, чёрная.
И пуговицы не круглые, а квадратные.
Красивая, в общем.

Но лучше б она её сейчас не покупала. Хотя б неделей позже.
Потому что новую вещь всегда хочется сразу же надеть.
Не знаю, почему, но вот вчера не было новой куртки, и ты спокойно бежал на улицу в старой, болоньевой. И она была самой нормальной.
А купили новую и всё, старую уже не хочется.

А лужи-то ещё не высохли.
Особенно та, у большого валуна, самая наша любимая.
Потому что самая большая и самая глубокая. Правда глубокая: на середине мне по горлышко. Это я точно знаю.

Валун остался ещё после стройки моего дома.
Когда рыли котлован, нашли его и вывезли на пустырь, бросили возле оврага. И весной этот овраг всегда до краёв заполняется водой. И получается почти озеро. Даже море.

Мы раньше приходили туда просто камни покидать, а когда вторая стройка началась, то Ряба придумал старые поддоны от кирпичей под плотики переделать.
И это была самая лучшая в его жизни идея.

Мы перетащили их к валуну.
Честно скажу, тяжёлые они оказались. Если без остановок идти, то на один плот четверых надо. Но мы ж сначала не знали и по двое понесли. Пришлось аж пять раз привал делать.

На каждого, конечно, не хватило, поэтому один плот на двоих.
Мы с Олежкой, Сачок с Валеркой и так далее.
 
Сначала проверили прочность, некоторые пришлось гвоздями подбить. Потом мачты искали: какой же корабль без мачты?
Почти полдня ушло, потому что не каждая длинная палка – мачта.
Надо же чтобы она и прямая была, и не тяжёлая, и впритык входила в щель между досками. Правда в середине мачта мешалась, поэтому установили её сбоку.
 
Ну и, само собой, название.
Какой же это корабль, если он без имени?
 
Когда капитаном нашего судна был Олежка, то плот становился бригантиной и назывался «Мир». Но с твёрдым знаком на конце слова. Он об этом всем постоянно напоминал. С твёрдым знаком, конечно, солиднее, звучит мощно, по-старинному. Хотя как это произнести, чтобы было понятно, что «Миръ» – это вам не обычный «Мир», никто не знал.

Потом Олежка причаливал к пристани и капитаном становился я.
И тогда в дальние края отправлялся крейсер «Анжела Дэвис».
Можно было, конечно, и одним именем назвать, но не хотелось лишних вопросов.

У Сачка был эсминец «Лев Яшин», а у Валерки лайнер «Анатолий Бышовец».
А у Бжика пиратская шхуна «Экибастуз».
 
Вот так мы на некоторое время забросили войнушку и начали бороздить.
Ну, значит – ходить по морю, если не знаете такого слова.
Хотя, слышали, наверное: песню про капитана часто по радио передают:
«Жил отважный капитан,
Он объездил много стран,
И не раз он бороздил океан...»

Бороздить – не самое простое занятие, не каждому дано.
Пузырю, например. Потому что плот с ним сразу тонет. А это уже не корабль, а подводная лодка какая-то.
Или Генычу. У него ровно грести шестом никак не получается, плот плывёт так же, как Вода-Вода идёт домой после получки.
   
Лучше всех Ряба бороздение освоил. Легко, уверенно доходит до валуна, а потом чётко разворачивается на оси на сто восемьдесят градусов и плот даже не качается. 
Сначала мы все осторожно плавали, медленно, по одному.
Ну а потом, когда стали профессионалами, наперегонки начали, манёвры разные делать.

И я однажды, в воскресенье, как раз когда в новой куртке был, решил устроить себе небольшой шторм. Плыл и качал борта ногами. Два раза хорошо получилось, а на третий захотел довести шторм до девятибалльного.
Зря, конечно. Уже на восьми баллах заметил, что мой крейсер становится неуправляемым. Я начал снижать шторм, но слишком поздно. И моя «Анжела Дэвис» перевернулась.
 
Вот тогда я и узнал точно, что море мне по горлышко.
Но упал-то я вбок, поэтому ушёл под воду с головой.
Это потом уже на дно встал. А потом поплыл кролем.
Честно говоря, вода в апреле ещё холодная. Даже очень.
Аж дыхание перехватило.
Пацаны начали мне свои шесты протягивать, но я ж не у валуна потерпел крушение, поэтому сам доплыл.

Домой идти не хотелось, потому что воскресенье и мама с папой дома. Ещё и вельвет на куртке стал каким-то коричневым. Вот это было обиднее всего.
Сначала хотел высохнуть на берегу, но через три минуты понял, что пятнадцатое апреля – это вам не Ильин день. Ну очень холодно.
Потерпел ещё пять минут, а потом зубы застучали и пришлось сдаваться.

Я думал, родители меня за куртку ругать будут, а они про неё даже и не вспомнили. Папа начал помогать снимать мокрые штаны, потому что они прилипли, а мама тут же горячую ванну набрала. Потом заставила горячее молоко пить. Оно и так невкусное, а тут ещё и с маслом и мёдом.
Но не в моём положении отказываться: раз уж виноват – терпи.

Потом банки, потом закутали в пуховый платок и наказали лечь под одеяло.
Хорошо, что пацаны меня в таком виде не видели.
Не говорю уже про Анжелку.

– Вот только попробуй заболеть, – сказала мама, – вообще больше на улицу не пущу.
Я очень старался не заболеть. Весь день старался.
Но к вечеру всё ж заболел: закашлял не своим голосом – хрипло так и будто немного лаю. Смешной какой-то кашель. И температура поднялась.
 
Ночью мама меня два раза водкой растирала, а утром Валентина Сергеевна пришла, наша участковая. Градусник подмышку засунула, послушала своей слушалкой, ложкой в рот слазила.
– Ясно, – говорит. – Круп. Ложный.

Какие ж они, всё-таки, умные, эти врачи. Столько всего знают.
А какие слова интересные говорят!
Как дядь Витя. Даже, наверное, как три дядь Вити.
Я тоже так хочу. Тем более, что теперь я уже три болезни знаю: свинка, воспаление лёгких и круп. Ложный. А раз есть ложный, тогда должен быть и взаправдашний.
Значит, я уже четыре болезни знаю.
Всё, буду врачом, теперь уже точно.

А Валентина Сергеевна потрепала мне волосы, подмигнула:
– Давай, моряк, выздоравливай.
И они пошли с мамой чай пить.
Врачей всегда чаем угощают. Но они чаёвничают не как все мамины подруги, не по три с половиной часа, а пока объясняют – как надо компресс на горло поставить и как лекарство пить.
Пять минут и всё.
Потому что ещё других детей лечить надо.
 
Хорошая она всё же, добрая. Не только порошок назначила, но и гематоген.
А он – самое вкусное в мире лекарство.
Вот у Серого другая участковая, она не такая добрая. Когда Серый в первом классе болел, она ему вообще уколы выписала. По четыре в день! В попу! И без гематогена.
 
Нет, если говорить по правде, то Серый тогда сильно заболел. Набрал полные валенки снега и не вытряхнул, так и ходил с мокрыми ногами до вечера. Его даже хотели в больницу увезти, но тёть Тамара, мама его, уговорила врачей попробовать полечиться дома. Она же медсестра и шприц с иголкой у неё тоже есть. И ей разрешили. Так что другу моему ещё повезло, что мама уколы делала и что дома.
А с другой стороны, не повезло: попа-то по-любому пострадала.

А мне вот опять повезло. С обеих сторон.
Болеть, в общем-то, хорошо: лежи себе, читай, играй, рисуй сколько угодно.  Но если, опять же, с другой стороны посмотреть...
Дома никого, все на работе или на учёбе. Даже Олежке заходить нельзя, вдруг тоже заболеет. Постучим друг другу через стену, как революционеры в тюрьме – вот и всё общение.

И на улицу нельзя.
Первый день я только читал.
Потом читал, смотрел телевизор, рисовал и слушал пластинки.
А на третий день заскучал по школе.
Лежал, смотрел в окно, вспоминал свою жизнь и ничего не хотелось.
 
Хорошо, что Серый с Длинным после уроков зашли.
Все новости рассказали, задания принесли.
Мы немного в «жмурки» поиграли, марки посмотрели, постреляли из духовой трубки по солдатикам, поели борщ, и они ушли. Дел-то ещё полно, они ж не болеют.

А Вовка перед тем, как уйти, открыл свой портфель, порылся там и вытащил марку.
– На, – говорит. – И больше не болей.

Гляжу и поверить не могу.
Это же та самая марка, которую я у него уже полгода прошу поменять! Я её ещё когда только в первый раз увидел, сразу понял: она мне позарез нужна! Потому что жить без неё теперь не смогу.
Потому что на ней изображена просто обалденная ритуальная маска народов Азии!
Как говорит моя сестра – умопомрачительная.

Я спать не мог, представляя себя её хозяином.
Брат говорил, что я, когда засыпал, несколько раз прошептал:
– Монгол Шуудан...
Ох, чего только не предлагал я за неё Вовке! И кубинскую серию Веласкеса с русским блоком «Диана-охотница», и серию «Алмазный фонд» плюс одна редкая, бельгийская, тридцатых годов. Даже серию из шести неразделённых немецких марок с лошадьми и в придачу Пикассо.
Но нет, Вовка и слушать не хотел.
Да и я б тоже такую марку ни за какие сокровища не поменял.

А это вдруг – раз, и просто так отдаёт. Без всякой мены.
Я ему говорю:
– Ты чего?
А он:
– Выздоравливай.
А я стою, смотрю на марку и не знаю, что сказать.
Как дурак, наверное, выглядел. Ещё и шарф этот, которым горло обвязали.
– Бери тогда те, ромбовидные! С зубром! Ты ж хотел? Или нет! Бери весь космос вместе с кляссером!
А он улыбается, головой машет:
– Не, это подарок. Тебе нужнее.
А Серый марки не собирает, но тоже сказал:
– Бери, бери. А я тебе завтра мою любимую книгу притащу, про волшебные перья Арара.
Вот такие у меня друзья.

Они ушли, а у меня внутри как будто что-то прыгает, взрывается.
И хочется смеяться, а почему-то слёзы.
Я вытащил свои кляссеры, сделал там перестановку, разложил всё по-новому.
А Вовкиной марке отдал весь первый лист.
Чтобы её красота не затерялась среди остальных.
Я смотрел на неё и чувствовал, что выздоравливаю.

И ещё я понял, что не только порошки и компрессы человека лечат, а ещё и то, что нельзя увидеть или потрогать, можно только почувствовать.
Ведь дружбу не потрогаешь и не увидишь, её только ощущаешь.
Особенно, когда болеешь.
Как всё ж интересно мы устроены...

А куртку мою в химчистке в порядок привели – как новая.
Только села немного. Теперь она уже не на вырост, а как раз на меня.
С одной стороны, это хорошо, а с другой, не очень. Выходит, я её всего год проношу. Расту же.
 
Ой, чуть не забыл!
Через два дня после моего кораблекрушения, пиратская шхуна «Экибастуз» тоже перевернулась.
После этого терпение наших родителей закончилось.
Они пришли в нашу гавань, побросали все крейсеры и лайнеры в заводской грузовик и увезли в неизвестном направлении.
И бороздение наше закончилось.
 
Обидно, конечно, но главное, что капитан Бжик оказался крепким парнем. Никаким ложным крупом не заболел. И взаправдашним тоже не заболел. Только ангиной.
Мне об этом Валентина Сергеевна рассказала, когда опять пришла, чтобы проверить, как я выздоравливаю.
Так что я уже пять диагнозов знаю...

***
В те далёкие времена во дворе почти не было ребят, которые бы не занимались коллекционированием. Помню, Кулёк собирал значки, Татоша – спичечные этикетки, почти все девчонки – открытки, а Гормыш – монеты.
Остальные были филателистами.
 
Моё увлечение началось с того дня, когда двоюродная сестра приехала поступать в институт и месяца два жила в нашей квартире. Вот она и подарила мне свою коллекцию, около ста марок.

Я от такой красоты про всё на свете забыл, до вечера любовался, рассматривал.
Потом во двор вынес, всем показал. Мне казалось, что это должны увидеть все.
И утром, тайком от родителей, принёс в школу.
Сначала весь класс посмотрел, потом и из других классов приходили, и даже те, кто постарше. А на большой перемене, когда мы всем классом пошли на обед, кто-то вытащил моё сокровище из портфеля.

Горе от потери было так велико, что еле дотерпел до дома, чтоб дать волю слезам: не плакать же перед девчонками? Видя мои переживания, папа повёз меня в магазин «Филателия». И я начал собирать марки заново.
 
Зачем, спросят меня, наверное, нынешние мальчишки? Какой от них прок?
Что им ответить? Да и поверят ли, если скажу, что о проке в те далёкие времена если и думалось, то как-то в последнюю очередь?
 
И всё же – зачем?
Да просто любопытно это, интересно, красиво.
Любой мальчишка хочет всё знать, а марки очень в этом помогали, кругозор стимулировали.
Ведь любая марка задавала вопрос, на который надо было найти ответ.
 
Вот, скажем, марка из серии Государственная Третьяковская галерея «Лористон в ставке Кутузова». Но кто такой этот Лористон? И что он делал у Светлейшего князя? А почему не просто князь, а именно Светлейший?

А вот Юдифь. Что за женщина такая отчаянная и за что она так с Олоферном?
Кстати, а кто такой Олоферн? И вообще, откуда художник Джорджоне этот сюжет выискал? А какие, интересно, у него ещё картины есть?
А у Коровина и Тропинина?
 
А вот четырёхкопеечная марка 1962 года с маршалом Блюхером.
Странно, что ни разу не слышал о нём, всё ж – маршал. О Будённом слышал, о Ворошилове, а вот о Блюхере ни разу. Почему? И почему на твой вопрос о нём учительница истории отвечает как-то неохотно и в общих чертах?

И ты ищешь ответы: в библиотеке, в энциклопедии, в школе, у родителей.
Почти всегда попутно узнавая ещё что-то новое, до этой поры для тебя неведомое.
 
Что в Германии денежная единица называются пфенниг, в Венгрии – форинт, а в Польше – злотый. А Бурунди – крошечная страна на востоке Африки. Между прочим, входит в число наименее развитых стран, но какие марки красивые выпускает...
Что Андриян Николаев – третий советский космонавт, а Ляхов с Рюминым почти полгода прожили на орбите. А экипаж Добровольский, Волков, Пацаев погиб во время спуска на землю...

Да много чего я узнал, благодаря маркам. Собирать их было так же интересно, как и читать новые книги.
Среди начинающих филателистов сначала круче был тот, у кого марок больше.
Вперемежку шли и ледокол «Ленин», и Циолковский, и Первая конная, и «Даная».
– У меня уже сто семнадцать марок!
– Ха! У меня сто восемьдесят!

Кляссеры были не у всех – штука по тем годам дефицитная, да и недешёвая.
Поэтому марки вклеивались в обычную тетрадь: языком, аккуратненько облизывались только два верхних уголка. Полностью облизанная марка уже не котировалась и обмену не подлежала.

А обмениваться было самым интересным делом. Что ж ты за коллекционер такой, если не меняешь русскую серию про космос на две бурундийские с зеброй и слоном, а один блок с «Юдифью» Джорджоне на серию олимпийских марок «Саппоро-72»?
 
Постепенно количество перешло в качество: Александра Коллонтай и «50 лет чего-нибудь» обесценились, но остались в загашнике, чтобы при случае поменяться с теми, кто ещё упирал на количество.
 
И пошла тематика.
У того – спорт, у этого – флора и фауна, у третьего – живопись.
А друг мой Вовка собирал только монгольские, на любую тему.
И очень редко менялся.
Тем ценней для меня его подарок. Если не самый ценный.

Сорок лет прошло, а я очень дорожу этой маркой.
Её подарил друг.
Просто так, без всякой выгоды.
Просто потому, что я болел и меня надо было поддержать.
В его понятии только так и должен был поступить друг.

Просто в те далекие времена дети ещё умели дружить бескорыстно.

24.
Я когда ещё салажонком был и на велосипеде «под рамкой» ездил, а самым крутым делом считалось умение занести горящую спичку в рот и не обжечься, когда ещё смеялся над анекдотом не про Никсона с Брежневым, а про собачку «Вижу-вижу», сделал одно открытие.
 
У меня их много, но это одно из сильно актуальных.
Значит – важных, если ещё такого слова не знаете.
Вот, послушайте.
«В природе не бывает ничего абсолютно плохого».

Я с тех пор уже давно вырос, а с открытием этим согласен до сих пор.
Если говорить по-взрослому – оно не только актуально, но и очень злобно... как её... злободневно.
Могу доказать.

Возьмём, к примеру, грязь.
Я говорю не про лечебную, которой в санаториях коленки мажут, а про уличную. Услышишь это слово, и ни одной хорошей эмоции в душе не появляется, так ведь?

Но и грязь бывает разная. 
Самая противная – осенняя. Которая жидкая, чавкает, к ботинкам липнет, от которой брызги на брюках. Из-за неё приходится обувь каждый день вечером в тазике мыть.
Потому что под краном мама с папой не разрешают.
 
Это после того, как я один раз пришёл с улицы и помыл ботинки в раковине под краном, и она сразу же забилась. Папе пришлось сифон снимать, чистить.
Вот такая эта грязь вредная.
Мало того, утром ещё надо обувь заново ваксой надраивать.
И брюки жёсткой щёткой чистить.

На втором месте та грязь, которая уже не брызгается, но сильно ботинки пачкает. Которая жирная, как масло. Тут вечером то же самое делаешь, кроме брюк.
Такая грязь бывает и осенью, и весной. Только осенью её в сто раз больше почему-то.

Но есть грязь весенняя. И вот она уже совсем другая.
По ней идёшь, как по мягкому асфальту. И ботинки остаются чистыми. Шагаешь по такой грязи и ногам приятно, и ботинкам. И душе. Потому что если уж даже грязь перестаёт быть вредной, не старается запачкать, значит не всё так очевидно. И даже в плохом прячется до поры хорошее.
Просто нужны условия, чтобы оно проявилось.
А значит, моё открытие верное.
 
Посветило солнышко, ветер перестал быть холодным, запели воробьи с кукушками, деревья почки для листиков приготовили, и всё – даже грязь захотела стать хорошей.
Кстати, это правило и на людей распространяется.
На всех-всех, во всём мире.
Ну, кроме фашистов, разумеется, и предателей. Нет в них хорошей стороны, даже и искать не надо.
 
Взять Пузыря, к примеру. Помните, я обещал рассказать?
В первое же лето нашей жизни в новом доме, когда я уже открыл очередное утро и возвращался домой, увидел, как Пузырь раскручивает за хвост котёнка и что есть дури бросает его вверх.
А потом шлепок маленького тельца об асфальт.
Этот звук был таким страшным. Он прям отозвался во мне каким-то внутренним взрывом.
Я будто почувствовал его боль. Будто это меня бросили.

Ярость была такой сильной, что я даже не помню, как набросился на этого ещё не знакомого мне засранца. Меня едва оттащили два взрослых мужика от лежащего на асфальте Пузыря, на котором лежал я и молотил его кулаками по всем частям тела.
И мы оба ревели.
Пузырь – от расквашенного носа, а я – от жалости к котёнку.
 
Пузырь ещё и ногу подвернул, когда падал. Хромает домой, вопит на всю «бетонку» и обещает, что теперь мне хана, потому что его папка – милиционер и у него есть пистолет, и он меня застрелит, и в тюрьму посадит.

А мне даже страшно не было. Я кроме как о котёнке и думать ни о чём не мог.
Да и почему-то чувствовал, что это ему хана, а не мне. А иначе совсем уж несправедливо. А так не должно быть.
Мы же в самой лучшей, самой справедливой стране живём!
 
И точно.
Он ещё до подъезда не дохромал, как дядь Саша сам вышел.
Встал между нами и строгим милицейским голосом спросил, что случилось. А мы толком и сказать не можем. Потому что всхлипываем, слова прерываются, и ничего не понятно. Зато мужики, которые нас разняли, не всхлипывали. Они и рассказали.

И тогда дядь Сашины глаза покраснели.
Я такого раньше никогда не видел. Думал, только щёки краснеть могут, когда стыдно или стесняешься. А, оказывается, когда очень сильно сердишься, то и глаза краснеют.
Видимо, дядь Саша сильно рассердился.
Такой шикарный подзатыльник сынку выписал, что тот аж пробежался, чтобы не упасть.
Значит, есть справедливость.

Котёночка потом Заруцкие выходили, из третьего подъезда.
Хорошие они люди оказались, добрые. Он до сих пор у них живёт.

А мы с Пузырём потом почти полгода не дружились. Как увижу его, так будто бы злоба забрызгивала меня изнутри, как грязь брюки.
Но потом она стала слабеть. И однажды перестала пачкать меня.
Потому что Пузырь больше никогда не мучил котят, а у меня исчезло желание треснуть его по лбу. И это были как раз те условия, чтобы плохое смогло проявить свою хорошую сторону.
Он оказался неплохим пацаном.

Так вот. Когда на улице появляется вот такая грязь – это признак того, что до открытия футбольного сезона остаётся неделя.
Нет, мы и раньше никогда открытия не ждали, пинали мяч во дворе.
Но он быстро становился грязным, тяжёлым: ни на грудь принять, ни головой ударить. Это уже не игра, согласны?
Такой футбол нам не нужен.

Но в этом году всё стало по-другому.
У нас тренер появился.
Он пришёл на поле – высокий, худой, немного лысоватый, в чёрном спортивном костюме. Стоит, смотрит, как мы играем. Скрестил руки на груди и наблюдает.
Мы ещё подумали, что он тоже поиграть хочет, детство вспомнить. Мужики же частенько к нам в игру вписываются. Идут мимо и не могут сдержаться, забегают на поле и кричат:
– Пасуй!
И им всё равно за какую команду играть, лишь бы с мячом побегать.
 
Но их ненадолго хватает, побегают минуты три и одышка.
Засмеются, махнут рукой, скажут «Эх» и уходят.
А этот два дня приходил и пасовать не просил.
А на третий день, когда у нас перерыв был, подошёл и говорит:
– Можно мяч?
Ну, мы дали, подумали, что ещё один, которого на три минуты хватит.

А он как начал выстукивать. Сначала правой ногой, потом левой, потом попеременно, потом на голову себе подкинул, головой постучал, плечами, опять на ноги скинул.
Ничего себе! Мы аж замерли, рты пооткрывали.
А он мяч поймал и говорит:
– Меня дядя Юра зовут. Хотите, научу в футбол играть?

И начал показывать финты. Даже Валерка таких не знал!
Дотемна с нами провозился.
Оказывается, он из Молдавии приехал, где в юности в дубле «Нистру» играл. Но потом травму получил и в основу уже не попал. Выучился на сварщика. А к нам приехал на заводе работать. Поселился дядя Юра в общежитии, которым в прошлом году стал мой бывший старый детский сад.
И мы договорились завтра, после его работы, в пять часов на поле встретиться.
Вот такие чудеса на свете случаются.
 
Мы в первую смену учимся, поэтому уже в три собрались. А он минут за пятнадцать пришёл со свистком и ещё двумя мячами.
Сначала нас несколько кругов бегать заставил, потом разминку делали, на турнике подтягивались. И только потом упражнения с мячом начались: перепасовки, отработка удара головой, правильная постановка ноги.
 
Мы, оказывается, вообще ничего не знали.
Играли как могли, а могли-то совсем немного.
Это было время объединения всех компаний нашего двора. Даже со «стекляшки» пацаны приходили, всем хотелось стать мастерами.
И дядя Юра никого не прогонял. Просто через некоторое время сказал, что неплохой потенциал у пятерых, остальным надо много работать.

Интересное слово – потенциал, да?
Солидное такое, я его сразу запомнил.
Надо в школе Витьку Бурмакову сказать:
– Есть у тебя потенциал по математике, но надо работать над собой.
А то он постоянно списать просит.

Оказывается, кроме Валерки с Сачком потенциал был у Мишки, который недавно в наш дом переехал, Серого и Ерёмы со «стекляшки».
Обидно, конечно, но у меня его не было.
Дядя Юра сказал, что мне для начала надо отрабатывать силу удара, а значит набрать в весе. Зато похвалил, что я угловые хорошо подаю. Ну хоть что-то.

Две недели пропадали мы на поле.
Всё забросили: и «чижа», и «казаков» с войнушкой, и девчат с «выбивалами».
Всем хотелось, чтоб потенциал вырос.
 
А в воскресенье мы должны были научиться кручёные мячи бить.
На девять утра договорились.
Ночь была нескончаемой, прямо как перед днём рождения.
Я дождаться не мог: давно ведь мечтал «сухой лист» освоить, чтоб прямо с углового в «девяточку», как Лобановский.
И в половине девятого мы уже на поле были. Пришли такие  вдохновленные, готовые к повышению потенциала. Сами пробежку сделали, разминку, перепасовку.
Всё, как дядя Юра учил.

Но дядя Юра не появился.
Ни в девять, ни в десять, ни в двенадцать.
И тогда мы поняли, что что-то случилось.
Не мог он про нас забыть, подвести. Ну, не Баскаков же он, чтоб пообещать и не выполнить.

И мы побежали в детский сад. То есть, в общежитие.
Там на крыльце курили двое дяденек.
– А позовите дядю Юру, – попросил Валерка.
И один, в клетчатой «ковбойке» и с модными усами, как у песняра, вдруг хлопнул себя по лбу:
– Ой, пацаны... Совсем забыл. Он же просил меня, чтоб я к вам на поле пришел, а я чего-то закрутился...
Он поднялся и виновато улыбнулся.
 
А мы молча стояли и вроде бы ждали его объяснения, и вместе с этим боялись услышать то, что уже и так было понятно.
– Уехал Юрка. – Песняр развёл руками. – Улетел. Телеграмма ему пришла, отец в тяжёлом состоянии. И он сразу в аэропорт...

Он больше ничего не сказал. Просто стоял и смотрел на нас с сочувствием.
Как смотрят друзья, когда ты на полной скорости грохнулся с велосипеда и тебе очень больно.

– А он приедет? – спросил Сачок.
Тихо спросил, надеясь, что его не услышат, а значит и не ответят.
Но усач услышал и вместо ответа еле заметно и неуверенно развёл руками.
Мы тоже так делаем, когда не хотим говорить правду.

Поэтому мы сказали «до свидания» и пошли.
А он нам вслед крикнул:
– Не обижайтесь, пацаны, ладно?
Мы кивнули, не оборачиваясь.
А он, видно, хотел нас хоть чем-то утешить и опять сказал:
– Хотите, научу бумеранги делать из фанеры?
Но он и сам понимал: что такое этот его бумеранг против нераскрытого потенциала и так и неосвоенного «сухого листа».

***
В это уже совсем трудно поверить, но в те далёкие времена жили такие взрослые, которым до всего было дело.
– Что? Никак? – говорили они, останавливаясь около мальчишки, у которого слетела цепь с колеса. – А ты вот так...
Переворачивали велосипед вверх колёсами и, насадив звено цепи на «звёздочку», мастерски двигали педаль рукой.
 
– Брэк, пацаны, всё, всё! – кричали они, подбегая к мутузящим друг друга сорванцам. – Чего не поделили? – растащив их в разные стороны, спрашивали они, присаживаясь на корточки, чтобы быть одного роста и видеть глаза.

– А ну-ка, дайте-ка я, – говорили они, идя из погреба и, отставив полные сумки солений, присоединялись к пацанам, сбивавшим камнями и палками застрявшую в проводах стрелу.

Абсолютно незнакомые люди. Которые зачастую даже соседями не были, просто шли мимо. У которых своих забот полон рот: работа, семья, проблемы.
Но вот почему-то останавливались, не проходили.
 
Помочь, подсказать, опытом поделиться. Как глушить мяч в волейболе, как правильно брать аккорд, как держать руку, чтобы «блинов» от камешка на реке больше было...

А что заставляло дядю Юру после смены вместо того, чтобы полежать на диване, попить с друзьями пивка, идти на футбольное поле и учить совершенно чужих пацанов правильно играть в футбол?

Такие вот дяди Юры без зарплат и окладов, на общественных началах открывали свои студии и кружки, отбирали талантливых ребят, выискивая их в небольших периферийных городках и посёлках, организовывали экспедиции и поисковые отряды, руководили доморощенными ансамблями.

Именно такой человек помог дворовой хоккейной команде моего брата войти в отборочный тур «Золотой шайбы». Просто зашли к нему в кабинет в райкоме мальчишки и попросили заявить их в турнире. А что, в те далекие времена у всех были шансы хотя бы заявить о себе. А уж то, что и как будет потом, в большей степени зависело от тебя самого. И, конечно же, от чиновника.
 
И он внёс их в список! Совсем не будучи им дядей или соседом (привет вам, авторы, написавшие множество книг о тотальном равнодушии и кумовстве советских чиновников всех мастей и уровней).
Без тренера, без клуба, без формы и названия.
 
Вот зачем ему были нужны эти лишние хлопоты?
Видимо, тоже из породы «дядь Юр». Увидел горящие глаза пацанов, желание играть. Оценил потенциал. И не мог не помочь.
Выбил, согласовал, утвердил.

А название они придумали и с формой проблему решили. Купили синее трико, красные трусы и красно-синие гетры.
И шлемы – красные, как у самого Михайлова.
Вырезали себе трафареты из альбомных листов, извели кучу тюбиков «Поморина», рисуя номер на спине, а спереди – мудрено спланированную букву «А» с крылышками: «Авангард», значит.

Вся команда сидела в нашей с братом комнате (он же был капитаном) и суровыми нитками нашивала все эти латы на куски войлока, попутно обсуждая тактику игры, а мама приносила им чебуреки и чай с лимоном.
Смотрел я на них и жалел, что родился так поздно и нет у меня шансов даже на замену: до того красивая амуниция получилась.
 
Когда они вышли на первый матч против ребят из городского клуба, те встретили их по одежке, с усмешкой: сами-то все в красивой форме, на одинаковых коньках.
За что и поплатились: вылетели в первом же круге.
 
А наши до финала дошли! И как бились!
Вратарь Ванька-Женька героически доигрывал матч со сломанной ключицей (мала оказалась кольчужка, не спасла от броска), защитнику Вовке губу рассекли, брат плечо вывихнул.
Чемпионы были посильнее, но серебро с первой же попытки – это тоже победа!

А тот человек, который нашёл Сачка? Как он уговаривал родителей отпустить его в столицу? Зачем? Кто ему был этот способный провинциальный мальчишка? Может его за это повысили бы на службе? Оклад увеличили? Да нет, конечно. В те далёкие времена не всё деньгами да личной выгодой мерилось.

Тогда зачем?
У меня только один ответ.
Помните, была в те далёкие времена присказка «Всё вокруг колхозное, всё
вокруг моё»? Которую вырвали из контекста популярной когда-то «Дорожной песни». Проговаривалась она обычно с иронией, даже с сарказмом. Как символ обезличенности всего общего перед частным, своим. То есть, по большому счёту – всё вокруг ничьё. А потому можно и урвать, унести, сломать, поджечь... И мимо пройти – не своё же.
 
Вот только жили в те далёкие времена люди, которые понимали эти слова по-другому. Для них тоже всё было общее, но такое общее, какое бывает в семье.
А в семье же чужих нет – все свои.
Вот они и жили во благо своих.

И сейчас стали такие люди опять появляться. Только называют их теперь волонтёрами.
И очень радует, что и дочка моя среди них.
 
А ведь после катастрофы, когда развалилась, исчезла с карты мира страна, казалось, что они стали почти вымирающим видом.
Но нет, выжили. Несут добро, напоминают застывшим в равнодушии сердцам – мы же все свои.

Так хочется верить, что их будет всё больше и больше.
Чтоб опять вернулась эта удивительная атмосфера из тех далёких времён.
Когда такими людьми был почти каждый встречный...

25.
– Кэ, Пэ, – говорит Сашок.
И, хитро улыбаясь, складывает руки на груди.

Это мы в «Кина» играем.
После того, как уехал дядя Юра, что-то не играется нам в футбол. Даже в войнушку не хочется. Сидим, как старики какие-то в беседке в детсаду, с девчатами в тихие игры играем.
В «колечко», «глухой телефон», «монах в синих штанах».
Выйдем, поиграем в «штандер», в выбивалы и опять в беседку.
 
«Кина» – хорошая игра.
В неё все играют – и салажата, и девчата.
Ведущий называет первые буквы из названия фильма, а остальные должны угадать. А если никто не может угадать, то ведущий изображает какой-нибудь эпизод.
И это самая интересная часть игры в «Кина».
 
Нет, мы знаем, что слово «кино» не склоняется. Но такая уж традиция. Не мы ж так назвали, значит, и не нам исправлять.
Да и потом, играем же в «штандер», а что это за слово такое, даже и не думаем.
 
Ну, вот. А хитро Сашок улыбается потому, что почти половина сейчас попадётся на его удочку и скажет «Кавказская пленница». Ещё и подумают, что – ха, легкотню загадал, это мы в два счёта, даже и эпизода не надо.

Пять человек попались. Четверо салажат и Беляш.
– Неа, – говорит Сашок. И ещё хитрее улыбается.
– «Красная площадь»?
Сашок машет головой.
– А, «Красные пески»!
– Не.
– Тогда «Красные поляны».
Сашок улыбается и опять машет головой.

– Ну, это что-то «красное», да? – с надеждой спрашивает Валерка.
– Не знаю, – также хитро прищуривает один глаз Сашок.
– Конечно, что-то красное, – уверенно заявляет Беляш. – А что ещё может быть на «к»?
– Коричневое, – говорит ему салажонок Витюшка.
И Беляш, подумав, соглашается.

– А почему вы думаете, что это именно цвет? – спрашивает Сашок. – А может это крик, конфета, конь...
И улыбается совсем уж хитро, так, что всем понятно: это он нарочно запутывает, первое слово точно что-то «красное».

– Так, изобрази уже, – не выдерживает Наташка Нецветаева.
Сашок только этого и ждёт.
– Вот это вот всё, – он проводит рукой полукруг, охватывающий беседку, – покрыто льдом. Представили? Погода минус пятьдесят.

Его лицо меняется. Он явно умирает. И из последних сил, еле-еле доходит до другой лавочки, медленно забирается под неё и обессиленный ложится на спину.
– Это тоже лёд, – на секунду выходит из образа Сашок, показывая пальцем на лавочку.
И сразу же возвращается. Смотрит на нас долгим прощальным взглядом и закрывает глаза.
 
– Красная... – задумчиво начинает Олежка.
– ... палатка! – неожиданно опережает его Бжик.
И становится ведущим.

Всё по правилам. Они почти одновременно догадались, но здесь как в спорте: кто первым сказал, тот и победил.
– Только чтоб не сразу угадать, – напутствуют его зрители.
То есть – мы.
– Естественно, – хмыкает Бжик. – Бэ, Рэ. Эпизод показать?
– Не надо, – укоризненно говорит Наташка. – «Бриллиантовая рука». Ты б ещё «Эн Эм» загадал. Просили ж как человека...
– Да я из-за эпизода. – Бжик явно расстроен. – Так хотел показать.
И с надеждой смотрит на нас.

А мы что, звери, что ль?
– Ну, ладно-ладно, – говорим, – покажи.
Бжик радостно выскакивает на середину и выдаёт:
– Будет тебе кофэ и какава с чаем!
Не Сашок, конечно. Переигрывает.
Теперь я понимаю, почему некоторые артисты – просто артисты, а некоторые – заслуженные. Вот Сашок – заслуженный.
А Гурченко вообще народная. Она сразу изображать начинает, даже буквы не назвав.

– А, Е, Пэ, – говорит Наташка.
О, потруднее задача.
Это вам не «Эн, Эм» и даже не его продолжение «Эн, Пэ, Эн, Эм». Эти фильмы уже второй год никто не загадывает. Потому что «Неуловимых мстителей» все десять раз как минимум видели.

– А у первого слова последняя буква какая? – спрашивает Ленка.
– Хитрая какая, – говорит Наташка. – Думай.
– А мы точно его видели?
– Конечно.
– Ну-ка, поклянись.
– Клянусь.
– Нет, ты Лениным поклянись.
– Пожалуйста. – Наташка делает серьёзное ответственное лицо, поднимет руку в салюте и твёрдым голосом чеканит, – Лениным клянусь. Владимиром Ильичём.
Ну, это уже железно можно верить.

Мы морщим лбы, переглядываемся и пожимаем плечами.
– Давай отрывок.
Наташка немного подготавливается, а потом, будто подкрадываясь, делает три шага и стучит в воображаемое окно:
– Оксана, открой. Это я, Мирон, Мирон.
– Адъютант его превосходительства! – кричит Сачок, опередив меня на секунду.

– Фу, не люблю я этого артиста, – морщится Ленка.
– Павлова? – оскорблённо охает Гурченко. – Ты что?
– А я тоже не люблю, – поддерживает Ленку Ряба. – Лицо у него такое... Сразу видно – предатель. Вот Лановой – да, ни разу никого не предавал.
– И Никулин, – вставляет Сашок.
– И красноармеец Сухов, – добавляет Бжик.
– Кузнецов он, – укоризненно говорит Гурченко. – Классный актёр.

И тут начинается:
– И Фатеева классная!
– А Збруев? Збруев вообще классный!
– А Гурченко? – говорит Гурченко. – Вы Гурченко не любите, что ль?
– Да любим, любим. И Миронова ещё. С Папановым
– А Леонов-то? Леонова чего забыли? – возмущается Беляш. – Он вон даже Винни-Пух, а не только Доцент! Всё умеет.
Все соглашаются и Беляш успокаивается.

А Наташка довольная своим исполнительским мастерством садится на место Сачка.
Сачок, секунду подумав, загадывает:
– Че, Тэ, союз «и», Эс.
Так надо: союзы и предлоги выделяются.
Правда, у Бжика с Беляшом все предлоги – союзы. Наверное, слово нравится.

Конечно же, это «Четыре танкиста и собака».
Но я вижу, что Сачку тоже очень хочется показать фрагмент, и поэтому не спешу. Только хитро ему подмигиваю и незаметно для всех поглаживаю пальцем воображаемый ус, как Григорий в самом начале фильма. Сачок улыбается, благодарно сжимает кулак и тоже
незаметно показывает мне «но пасаран».

Все думают. Но уже слишком долго, две минуты. Поэтому Сачок говорит:
– Ладно, показываю.
Кряхтя, как будто открывает люк, отваливается, снимает свою кепку, которая в этом случае – шлем, устало протирает им лицо и зовёт:
 – Шарик, ко мне!

Тут наступает звёздный час Беляша, и он выпаливает:
– Четыре танкиста и собака! Я первый сказал «Четыре танкиста и собака»!
Просто он редко угадывает, вот и обрадовался.

Беляш выскакивает на середину и заводит глаза в небо:
– Так... что б вам такое трудное загадать? Щас, щас... О! Рэ... Нет, не «рэ». А, то есть – да. Рэ! И ещё Рэ. Два «рэ».
– Союзов нет? – недоверчиво щурится Олежка.
Беляш уверенно машет головой:
– Только Рэ и Рэ.
– А «и»?
– Нет там никакого «и».
– Сам же говоришь: Рэ, И, Рэ, – поддержала Олежку Наташка.
– Да нет же! «Рэ» два раза и всё.

Все задумываются. Да, трудную задачку подкинул.
– «Родная река», - неуверенно говорит Геныч.
– А есть такое? – удивлённо поворачивается к нему Гурченко.
– Я видел, – ещё неувереннее говорит Геныч. – Кажется.
– А, может и сам придумал, да? – разоблачает его Валерка и Геныч сконфуженно чешет затылок.
 
А мы сдаёмся:
– Ладно, давай, показывай.
Беляш выпрямляет указательный палец. Даже салажатам понятно, что это у него в руке пистолет.
– Дыщь! Дыщь! – стреляет из пальца Беляш налево и направо. – А-а-а-а, – стонет он, хватаясь за грудь и выкатив глаза. Некоторое время стоит, качаясь, и падает убитый.
Полежав три секунды, встаёт:
 – Вот. Угадали?
– Ох и показал, – усмехается Пузырь. – Да это для любого фильма про войну подходит.
– А это не про войну! – спорит Беляш. – Не, там и война есть, но потом, а сейчас ещё не война, а револ... 
Он осекается и зажимает рот.

Ага, проговорился. Значит, одна «Рэ» – революция.
– «Рождённая революцией», – говорю я.
И Беляш радостно соглашается: раз угадали, значит мастерски показал.

Я загадываю «Жэ, Тэ, Пэ», но изобразить не успеваю.
Потому что в окне Рябы появляется его мама тётя Рая и кричит:
– Мультфильмы!
Мы срываемся с места.
 
Компания разделяется на три потока: салажатский, девчачий и наш, мужской.
Все выбирают кратчайший путь: девчонки к Гурченко во второй подъезд, салаги куда-то в третий, а мы к Рябе.
Ряба на правах хозяина бежит первым и на ходу, показывая маме большим пальцем через плечо на бегущую за ним ораву, спрашивает:
– Можно?
На всякий случай спрашивает, обычно все мамы всегда разрешают.
И тётя Рая тоже машет рукой – можно.
 
Мы всей толпой забегаем в подъезд, и мне кажется, что он вздрагивает от гулкого топота наших ног по ступеням.
Тёть Зойка бы не упустила, сразу бы выглянула и засвистела:
– Вы чего тут скакаете? Ишь!
Но она, слава КПСС, живёт не здесь, а в моём подъезде.

Мы в секунду сбрасываем в прихожей сандалии и падаем на палас перед телевизором в тот самый момент, когда заканчивается заставка и волк подкрадывается к сидящему зайцу.
– А-а-а-а, уть! – на полсекунды опережая Волка говорит Бжик искажённым голосом.
И радостно смотрит на всех. Ну, как бы, оценивает величину нашего впечатления его высоким талантом пародировать...

Через полчаса выходим, жуя пирожки.
Все мамы всегда пользуются этими мультфильмами, чтобы подкормить нас. Вот абсолютно все, в чью бы квартиру не забежали. Потому что знают, что в другой раз это сделает другая мама, а значит их сыночек хоть раз за день поест нормально.
А нормально для них – это когда суп или, там, котлеты.
 
Так что сегодня мы ещё легко отделались, с пирожками-то.
Им же, мамам, вечно кажется, что мы голодные. А мы вообще-то легко можем жить вообще без обеда. И нормально ... это самое... как же его?.. функционировать.
 
Вопрос еды волнует только мам. Потому что к нам чувство голода, если и приходит, то к вечеру. Днем, если уж невтерпеж, можно перекусить самым вкусным пирожным.
И покупать его не надо. Его нигде не продают, его делают сами.
И кондитером для этого быть не надо. Любой пацан за шесть секунд приготовит. Причём, в любой квартире. Потому что то, из чего его делают, есть у всех. Главное, чтоб родителей в этот момент не было. А то заставят по полной обедать.
 
Научить вас? Пожалуйста.
Берёте хлеб, масло и варенье из черной смородины.
Хлеб лучше серый, по тринадцать копеек. Хотя и белый, по двадцать шесть, тоже пойдёт.
Лучше всего, если в хлебе ещё осталась корка.
Но это редко бывает. Обычно корка съедается первой.
И очень часто уже по дороге из магазина домой.
 
Если уж совсем по-честному говорить, то не очень часто, а просто постоянно. Вот почему-то тянет погрызть купленный хлеб и всё тут. Дома, главное, не заставишь есть, а тут сам грызёшь. Как только купил – всё, зубы уже сами впиваются в хрустящие уголки хлебного кирпичика. И если он даже круглый, то и это ничего не поменяет. 
По-любому, хоть он и треугольный будет, домой приносишь в таком виде, будто у мышей отнял.
 
Так вот, про пирожное.
На хрустящую корку хлеба мажешь сливочное масло.
А потом на масло кладёшь толстым слоем варенье.
Всё. Пирожное готово.
Вкуснее не бывает, это я вам точно говорю.
 
Есть его надо не дома, а на улице.
Потому что в самый неподходящий момент могут прийти родители.
И тогда пирожное конфен... это самое... конфискуется, а вместо него вам без разговоров вручат ложку и нальют какого-нибудь борща.

После того, как съедим пирожное, мы показываем друг другу языки и хохочем. Дело в том, что варенье окрашивает их в фиолетовый цвет, а это очень смешно. А ещё оно стекает на ладонь и капает на предплечья. Ну и не страшно, у каждого хорошего события всегда есть побочный эффект. Это ж диалектика.
Мы просто слизываем эти смородиновые пятна своим смородиновым языком.
 
Язык – вообще незаменимая штука.
Он не только чтобы говорить или вкус чувствовать.
Он самое надёжное лекарство. Все порезы, уколы, ссадины – всё обрабатывается несколькими движениями языка. А если локоть или коленку поранил, то просто слюной растираешь – язык же туда не достанет.

Ну, а если спину, тогда прикладываешь любой сорванный лист и всё.
Это потом, дома мамы мажут йодом или зелёнкой, когда первая скорая помощь уже оказана языком.

От Рябы все вышли не только с пирожками, но и немного разочарованные.
Из трёх мультиков два – кукольные.
Вот кто так планирует программу, скажите? 
Это салажатам всё равно, какие мультфильмы покажут. Но ведь не они одни смотрят, надо же и о более взрослых подумать. А нам, ясное дело, рисованные нравятся.

Пока ждём девчат – они же всегда долго обуваются, – Сашок подмигивает:
– Мишель, а я это твоё «Жэ Тэ Пэ» отгадал.
– Ну-ка, покажи, – садится на лавочку Пузырь. – Мы тоже хотим угадать.
Сашок садится рядом с ним, расставляет руки, будто баранку крутит и напевно говорит:
– Пирамидон, норсульфазол.
– А! – радостно кричат Пузырь с Олежкой. – «Живёт такой парень!»
 
Сашок довольно разводит руками и спрашивает как бы мимоходом:
– Может в футбол?
И все сразу смотрят на Валерку.

Он в последнее время всё больше молчит. Переживает, что его потенциал остался не раскрытым.
Уже неделю к мячу не прикасается, когда такое было?
Валерка, отвернувшись, качает головой:
– Не. Завтра... может...

Понятное дело, я б тоже переживал, если б дядя Юра и у меня этот самый потенциал нашёл, а раскрыть не успел.
И каждый так же думает.
Поэтому и не торопим Валерку. Играем вот в «штандер» и выбивалы с девчатами.
А можно и в кулюкушки: в детсаду есть где спрятаться.

Вот сейчас девчата выйдут и начнём считаться, кому водить:
– Чай пили, чашки били,
По-турецки говорили:
Чаби, чаляби,
Чаляби, чаби, чаби....

***
Как же мы любили кино.
Для детей тех далёких времён это действительно было важнейшее из искусств. И вождь пролетариата здесь совсем ни при чём.
 
Просто во все времена дети стремятся познать и понять мир, в котором живут, и своё место в этом мире. Потому и лезут на деревья, прыгают с обрыва, исследуют подвалы и чердаки. А ещё слушают рассказы взрослых, читают книги, фантазируют, мечтают. Так и получают представление о жизни. Которое постепенно переходит в познание.
 
А кино наглядно расширяет его. Ведь на экране картинки живые, а не нарисованные. И у ребёнка есть возможность уже не представлять, а видеть не только ландшафты, страны, города, но и эмоции, чувства, поступки.
Которым хочется подражать. Или ненавидеть – зависит от героев.
 
Кино, как ни крути, формирует вкус, воспитывает.
Особенно хорошее кино.
В те далёкие времена это понимали. И сценаристы, и режиссёры. Даже худсоветы. Не задумываясь о сборах и маркетинге.
Сдаётся мне, что они и слов таких не знали.
 
И пропаганда, конечно же, имела место, куда ж без неё.
А какая продукция мировой киноиндустрии лишена этого заманчивого соблазна? Европейская, азиатская, американская? Да полно вам.

Но что пропагандировали советские фильмы?
Преимущества советского строя?
Да, и такие были. Что называется, «идеологически выдержанные». Так же, как и на Западе – те тоже своё болото хвалили. Так что всё по-честному.

Согласен, некоторые фильмы заметно перегибали палку, скатываясь в фальшь и пафос. Даже в пошлость и примитивизм.
Так же, как и подобные заграничные. Не больше и не меньше.
Вот только совсем не они составили славу советского кино.

А что ещё пропагандировало советское кино?
Теперь я могу сравнивать.
В общем-то, вполне добрые чувства.
Альтруизм, самоотверженность, смелость, душевность, дружбу, любовь.
Сегодня над этим принято подсмеиваться. Как над пережитком.
И это говорит лишь о том, что мы стали циничнее и холоднее сердцем.

Но если уж говорить о пошлости, то хлынула она с экрана именно в постсоветскую эпоху. Когда и цензуру упразднили, и технические возможности стали воистину беспредельны.
Когда уже никто не сдерживал и ничто не запрещал. 
А шедевров что-то не видно. И добротных фильмов, которые пересматривать хочется, по пальцам пересчитать.

Если я не прав, просто назовите мне хотя бы пятёрку режиссёров нового времени, которые могли бы встать в один ряд с Хуциевым, Наумовым, Тодоровским, Данелией, Михалковым, Лиозновой? Я могу пару-тройку назвать очень неплохих современных режиссёров. Но они так неприкрыто стараются понравиться западным академикам кино, что становится понятно: не для своих снимали, к сожалению.

Да просто сравните двух известных представителей одной режиссёрской династии, отца и сына. И тот, и другой – люди действительно талантливые, только творили они в разные эпохи.
Но отец создавал именно картину, а сын – картинку.
Пусть и потрясающей красоты, с умопомрачительными спецэффектами и дорогими декорациями.
 
И на этом примере видно, как далеко разошлись векторы самого смысла искусства кино. Теперь важна внешняя сторона, эффект, рассчитанный на восхищение не игрой актёра, не сценарием, не мастерством оператора, а возможностями компьютерной графики.
В итоге получается продукт, что называется, одноразовый. Который совсем не хочется пересматривать.
А вот фильмы отца почему-то притягивают к себе до сих пор.
Ведь именно этот факт является критерием классности, не так ли?
 
Часто слышу, мол, раньше фильмы наивными были, зашоренными.
А я бы по-другому сказал – тактичными, целомудренными.
Ну не считалось в те далёкие времена доблестью и проявлением личной свободы сквернословить да причинные места показывать – разве ж это плохо? А вот говорят – плохо. Говорят, кино должно быть смелым, реалистичным.
Согласен. Только зачем же путать смелость с непристойностью?
 
Но путают. При этом говорят, непристойность – слово, придуманное идеологами, по сути – рабское. А люди искусства должны быть людьми вольными. Их миссия – сломать стереотипы, вызвать шок и эпатаж.

Вот и ломают. Невзирая на контекст и уместность.
Видимо, не для всех свобода кончается там, где она задевает свободу других.
Поэтому и видна даже невооружённым глазом разница волшебной силы искусства кино двух эпох: советской и нынешней.
 
И сравнивая эти эпохи, понимаешь – как же хороши были сценарии в те далёкие времена. Какая была режиссура, как феноменально играли актёры!
И если современных режиссёров ещё можно понять – кино стало бизнесом, им деньги зарабатывать надо, потому и делают акцент на зрелищность, – то с актёрами ситуация совершенно непонятна. Что случилось? Почему они вдруг разучились играть и просто читают с экрана текст сценария?
 
Где, в конце концов, звёзды?
Говорю это слово в хорошем смысле.
Сейчас понятие «звезда» сильно девальвировалось. На одну доску ставят и Гостюхина с его потрясающей ролью в «Восхождении», и засветившуюся в двух проходных фильмах актрису, которую помнят не по гениальным ролям в знаковых полотнах, а по любовным романам и татуировкам.
 
Оппоненты мои, ну назовите же кто-нибудь хотя бы пятёрку современных, рождённых уже в новую эпоху звёзд уровня Тихонова, Баталова, Янковского, Демидовой, Фрейндлих?
Я могу перечислять долго, а вы?
Вот то-то и оно.

А мы в те далёкие времена были так избалованы настоящими гениями экрана, что позволяли себе не любить Виктора Павлова. А за что его любить, если он – Мирон Осадчий? И Владимирову: она же Белого Бима живодёрам сдала.
А ещё Копеляна: ведь он атаман Бурнаш.
 
То есть не за бездарность, не за примитивность, а совсем наоборот.
Они настолько реалистично сыграли негодяев, что мы уже не отделяли их экранных героев от них самих.
Разве ж не это показатель мастерства Актёра?
Именно с большой буквы. Это ли не критерий настоящей Звезды?

Я и сейчас люблю кино.
И каждый раз, садясь в удобные кресла современных кинотеатров, всё надеюсь, что, может быть, сегодня, сейчас наступило время возвращения настоящего кино. Когда конъюнктура и спрос не довлеет над этикой, культурой игры и смысловой нагрузкой.
Всем тем, чем была знаменита известная всему мира школа советского
кинематографа...

26.
Только с пацанами во дворе составишь план на выходные – во сколько выходим, сколько щелбанов, если кто проспит, кто мяч выносит, кто на рамке повезёт Пузыря, когда в карьер золото рыть поедем, кто будет Гусликом, а кто Янеком...
Придёшь домой, а мама так радостно говорит:
– Дети, завтра идём на дачу!

И все планы летят в тартарары.
Вот за это я дачу не люблю.
Но с другой стороны, дача – это здорово.
 
Особенно когда с ночёвкой.
Когда уже все устали полоть и копать, дела сделаны и можно сесть на крыльцо и посмотреть вокруг своими глазами.
Это Надюшино выражение, она меня так научила.
 
Ещё в ноябре, после сочинения, оставила в классе и говорит:
– Знаешь, что, дорогой, попробуй-ка не только по теме сочинения писать. Вот просто смотри вокруг и как увидишь, так и опиши. Но только так, как увидел своими глазами, понял? Забудь на некоторое время про правила, не подражай известным писателям, не старайся угодить учителю...

С тех пор я стараюсь так и делать. Но в школе не совсем получается. Там почему-то то, что видят мои глаза, какой-то строгий внутренний проверяльщик не пропускает. А если оценка снизится, говорит? А если, говорит, смеяться будут?

А на даче этот проверяльщик будто засыпает.
И тогда своими глазами можно очень многое увидеть. 
Например, что не только люди устали, но и природа.
Вот небо с утра голубое, лёгкое, а сейчас стало по-настоящему синим. Синий цвет тяжелее голубого, значит устало небо. А солнце – красным. И сразу понятно, почему оно медленно так за рощу опускается. А тяжёло уже ему высоко стоять, прилечь хочется. И на него даже смотреть можно долго, не боясь, что в глазах потом
змейки и кружочки будут плясать.
 
И от этих сине-красных красок день потихоньку в вечер превращается. А у вечера свои правила: деревья перестают шуршать своими листьями, птички садятся на яблони и замолкают, а в кустах начинают пиликать сверчки.
 
В доме керосиновая лампа горит, мама на веранде готовится чай со смородиновым листом заваривать, а папа уже самовар раскочегарил. Настоящий, который не в розетку включают, а щепками нагревают и сапогом раздувают, как в фильмах про старину.

Мы его в сарайчике нашли, когда дачу купили. Он весь чёрный был, но папа отмыл, песком отдраил – теперь блестит, как золотой. И на нём ещё виден оттиск двуглавого орла и цифра 1889. Почти сто лет, представляете? Аж дух захватывает.
 
Смотришь на это всё и будто ты взаправду уже не в двадцатом веке, а в девятнадцатом. Вот, прошёл всего три километра от дома и в прошлое попал. Где нет электричества, воды из-под крана, даже туалет на улице.
 
И во всех соседних домиках тоже окна жёлтым светятся.
А голоса гулко звучат, как бывает, когда ты уже не спишь, но ещё не проснулся. И такое спокойное уютное эхо от стука ложечки о чашку – кто-то сахар мешает.
 
А если выйти за ворота, то можно тишину услышать.
Она же не совсем уж немая, так не бывает.
В книжках всегда пишут, что она «звенящая». Ну, это им минус, что они такие невнимательные и только звон расслышали. А тем, кто пишет «мёртвая тишина» вообще двойка. Придумали, тоже мне, писатели называется.
Тишина не может быть мёртвой, она всегда живая!
 
А всё живое свои звуки имеет. Просто днём их не слышно за грохотом машин, шумом голосов, рокотом заводов. Вот когда это всё разом отключить и замереть, можно её услышать: она через несколько секунд, немножко дрожа, закружится вокруг тебя. И чуть уловимо загудит таким приятным звуком, ни на что не похожим. Будто даже вообще не здешним, неземным.
 
Мне иногда кажется, что тишина – это звуки космоса.
И да, есть в ней немножечко звона. Такого переливчатого, который настолько слабый, что иногда даже его теряешь из виду. То есть, из слуху. Но потом он опять возвращается.
Если, конечно, мама не позовёт пить чай.
Тогда от звука голоса тишина опять растворится в воздухе. Как мираж в пустыне, только не зрительный, а слуховой.

Чай на даче тоже совсем другой.
Он не то чтобы вкуснее, чем дома, который из пачки со слоном – нет. Он просто другой и всё. Он природой пахнет. Потому что к аромату смородинового листа, мяты и ещё какой-то маминой травы примешивается запах реки и вечернего воздуха – свежего и густого. Такого воздуха нет дома, всего в трёх километрах отсюда.
И это вызывает какое-то непонятное чувство: то ли удивление, то ли восторг – я ещё не разобрался.

К тому же, в этот воздух вливается непривычный запах деревни: сена и парного молока. И немножечко – навоза.
Удивительное дело, но это нисколько не отвращает. Ни разу! Даже наоборот, придаёт некоторую... как бы лучше сказать...
Не люблю слово «прелесть», оно какое-то не мужское...
О! Изюминку! Так и папа говорит, и дядь Витя, и Дубоносов.
А идёт эта изюминка вместе с тишиной из Заречного посёлка.

Он в километре от дачного массива, и я туда в магазин хожу за хлебом. Там нет пятиэтажек, даже двухэтажек нет, только свои дома. Там Серёжка Копытин живёт. И Жидрик. И Галка с Альмиркой.
 
Там очень многие имеют коров, поэтому и аромат такой в посёлке. И он держится в воздухе круглосуточно, потому что весь день накапливается. А вечером плывёт к дачам. Чтобы и мы хоть иногда дышали чем-то живым, а не только машинным и техническим.
 
Дачный чай не надо мешать с сахаром, всё испортите. Он сделается сладким, но потеряет всё остальное. То, что делает его особым – ту самую изюминку. Затеряется благоухание смородины, исчезнет дух речки, уплывёт обратно в посёлок душистая смесь молока, сена и навоза.
И какой тогда смысл пить на дачной веранде обычный сладкий чай?

Лучше вприкуску с прошлогодним яблочным вареньем.
Почему с прошлогодним? Потому что май только наступил, и свежих ягод и фруктов ещё нет. Почему с яблочным? Да потому что остальное варенье за зиму съелось.

В первую очередь клубничное.
Его всегда не так уж много. Мама с папой считают, что клубнику лучше есть в живом виде. Особенно детям. Ну а то, что останется, можно и закрутить на зиму. Ясное дело, что останется немного.
 
Вторым идёт малиновое.
Его больше, потому что, во-первых, и малины больше, а, во-вторых, для мамы это первое дело для лечения разных простуд и крупов. Чуть у сестры поднялась температура – мама уже чай с малиной несёт, папа чихнул – крепкий чай с малиной, мы с братом закашляли – большая кружка чая с малиной плюс молоко с мёдом и маслом.
И все выздоравливают. Вот такая целебная штука – малина.

Третье – вишнёвое. Моё любимое.
Но тут год на год не приходится. Бывает такое лето, которое почти без вишни. Папа в таких случаях говорит, что у дерева тоже должен быть отпуск.
Потом – черносмородиновое. Вот его очень много.
Потому что в наших краях чёрной смородины как в Африке бананов. Завались. Она даже возле речки растёт, в лесопосадках, за поляной. Такая же, но дикая. Репис называется.

Так вот. Чай на даче надо пить с яблочным вареньем.
Лучше, если яблоки будут не нарезанные, а целые ранетки. И кусать их не надо. Берешь за липкий хвостик, облизываешь сладкий сироп, чтоб на клеёнку не капнуло. И в рот. А потом хлебнуть маминого чая. С аппетитом, шумно – на даче можно без ... этого... без этикета.
 
А уже потом откусить хлеб со сметаной, которую мама покупает у частника в Заречном.
Эта сметана совсем не похожа на ту сметану, которая в магазине,
в таких смешных маленьких баночках. Хоть и называются одинаково, но я бы их к омонимам отнёс. Из баночек – она выливается в стакан, как какая-нибудь ряженка. А эту хоть полчаса вверх тормашками держи – не выльется, очень густая. И вкус у неё вообще не такой. Будто бы вот та самая изюминка, которая в воздухе чувствуется, тоже в банку попала.
 
Да, чуть не забыл! Хлеб тоже нужен заречненский.
Во всех магазинах города хлеб одинаковый, а здесь другой. Его даже я люблю, хотя обычно всё ем без хлеба.
А тут, на даче, я могу есть этот хлеб без всего. И не только корочку, она-то в любом хлебе вкусная.
 
Зареченский хлеб особый. В нём корочка гораздо громче хрустит, почти как сухари по семьдесят копеек. А мякушка такая пружинистая, ноздрястая.
А главное, в нём такой вкус... как же сказать правильно...
Вкус с картинками, вот!
Когда его ешь, перед глазами почему-то начинают мелькать пшеничные поля, комбайны, сеялки, элеваторы. Почему вот они не мелькают, когда жуёшь привычный хлеб из нашего гастронома?
Вот ещё вопрос века.

И всё это, вместе с дачным воздухом, светом керосиновой лампы, голосами мамы и папы, смехом сестры, треньканьем сверчков, стуком чашек так здоровски, что хочется закричать:
– Эге-гей!
Это же самое главное проявление того, что сейчас ты счастливее всех.

А потом мама пойдёт к соседке Елизавете Ивановне играть в лото или в карты. Там уже ждёт другая соседка тётя Света. И тёть Зойка: и здесь от неё не спрячешься, опять мы соседи. А ещё бабушка Таня. С её внуком Сашкой у нас летняя дружба: живём в разных краях города, видимся только на даче.

Папа не очень любит игры, он остаётся дома.
И пока мы укладываемся спать, он сидит на скамейке, которая под яблоней, курит и о чём-то думает. Взрослым же тоже надо иногда посмотреть вокруг своими глазами.
 
Сестра быстро уснёт, а мне ещё некоторое время про жизнь подумать надо, с диалектикой её разобраться – какая она всё-таки сложная штука.

Вот, к примеру, раньше мы и на даче с братом в одной кровати спали, не только дома. А теперь я один. Вот так. И комната наша теперь тоже только моя.
Но это нисколько не радует. Потому что я уже скучаю, хоть и нету его всего неделю.
А не будет ещё два года.
Потому что мой брат теперь солдат.
И теперь его очередь Родину защищать.
 
Как защитили те ветераны, которые шли по проспекту Победы девятого мая.
Это сейчас они старенькие, а ведь тогда были как мой брат.
Они идут, а весь город стоит по обе стороны проспекта. Проспект очень большой, но нет ни одного свободного места, вот так тесно люди стоят. Кто-то машет им гвоздиками, кто-то кричит «Спасибо», играют марши.
И вроде бы все радостные, но почти у всех слёзы.
Даже у папы глаза влажные.
 
У меня в прошлом году слёз не было.
Глупый был, ещё не знал, что слёзы текут не только тогда, когда тебе больно. Ну, когда именно ты с велосипеда грохнешься или, там, лбом об косяк. Поэтому просто смотрел на парад, восхищался наградами. Ещё и жалел, что война нам с пацанами не выпала: уж мы бы этим фашистам показали.
 
Но теперь, когда брат в армии, я вдруг сразу понял, что война – это совсем не игра. Это страшно. Потому что я могу потерять его.
Ведь там, на настоящей войне, не скажешь: «Я в броне».
И если убивают, то навсегда.
 
А убивают не просто людей – братьев, отцов, родных, друзей. 
Может даже тебя.
А они, зная это, всё равно шли в бой.
И вот тогда уже совсем по-другому смотришь на ветеранов.
И на дядю Валю, и на тётю Нину, которая была медсестрой и многих вытащила с поля боя, и на нашего Ивана Фомича.
И на всех остальных, которых я не знаю.
 
Но ведь и они не знали никого, кто сейчас приветствует их. Ни папу моего, ни маму.
И что когда-нибудь я появлюсь на этом свете, тоже не думали. И Сачок появится, и Серый, и Олежка. И все остальные ребята. Они знали только, что мы обязательно должны появиться. И жить на мирной земле.
И шли в бой.

И вот тогда понимаешь, что они герои. Все.
И те, кто в военных мундирах, и те, кто в обычной мирной одежде, и те, у кого вся грудь в медалях и орденах, и те, у кого их всего одна-две.
И те, для кого горит вечный огонь.
Кто погиб за то, чтобы мог родиться я.

И вот когда всё это представишь по-настоящему, в глазах начинает щипать.
Потому что вот эта тётенька, что стоит рядом со мной, наверное, потеряла своего папу. Который любил её, носил на плечах, рассказывал истории. Но совсем немного. Потому что ушёл на войну и больше не вернулся.
Как и у того дяденьки, что слева от меня: по его щеке тоже катятся слёзы.
А у той бабушки, наверное, не пришёл с войны сынок. А может и двое? Трое?
Видно, что им всем очень больно. А таких людей – весь проспект.
И их болью заполняется воздух, которым я дышу.
 
Это понимаешь только когда вырастешь, повзрослеешь.
И раз мне тоже захотелось плакать, значит, и я тоже почувствовал боль.
Не свою, их боль.
Значит, я повзрослел.
Такая вот диалектика.

После этих мыслей так приятно послушать тишину.
Она мирная. Уже почти тридцать лет.
Я знаю, что когда-нибудь расшифрую её, услышу сигналы из других галактик. Не может же быть так, чтобы в бескрайней Вселенной были только мы одни? Зачем тогда она бескрайняя?
 
Нет, точно – там, где-нибудь за созвездием Лебедя или Персея лежит сейчас на своей даче другой мальчишка, укрывается ватным одеялом, потому что в начале мая ночи везде прохладные, и тоже слушает тишину. И ничего, если у него три глаза или четыре уха, лишь бы нормальным пацаном был.
Не выпендрёжником каким-нибудь. И не капиталистом.
И не хотел воевать со мной...

***
Историю страны пишут люди.
Обычные люди: хорошие и плохие, гении и злодеи.
Современники, свидетели, очевидцы, участники.
Которые жили в условиях одной эпохи и дышали одним воздухом.
Но почему же так разноречиво звучит их слово?
 
Я вот думаю иногда: что было бы, если эти люди отразили свою историю пережитого не на страницах эссе, мемуаров или романов, а красками на холсте?
Какая безбрежная галерея явилась бы миру!
От яркого лубочного примитива и утопической пасторали до абстрактной мазни и шедеврального полотна с апокалипсическим сюжетом.

Но таких картин будут единицы. Они едва заполнят самый маленький зал.
Большинство художников не станет использовать обилие красок и тонов.
Они выберут только два цвета.
Чёрный и белый.

Потому что эмоции сильнее объективности.
И потому, что история – самая подходящая штука для сатисфакции и реализации творцами своей оценки.
Чтобы сказать это своё, уже набившее оскомину «Я так вижу».

Наверное, так и есть. Действительно, видят.
Одни – в силу своего добродушия, другие – злопамятства, одни – от обожания, другие – от ненависти. Одни благодарны прошлому, у других претензий не счесть.
Одни жили в раю, другие – в аду.

Поэтому и видят так: одни – в белом цвете, другие – в чёрном.
И у тех, и других есть свои апологеты. Их примерно поровну. Они старательно пишут историю страны широкими, толстыми мазками.
Вот только чёрная краска заметнее. Она сильнее белой.

И попробуй вернуть первоначальный цвет. Даже когда понял ошибочность выбора краски.
Современники ещё могут оценить неверность подхода творца, усомниться в беспристрастности. Но подрастающие поколения видят уже результат: холст, сплошь покрытый чёрными пятнами.
 
И верят глазам своим.
Верят в то, что не было в «этой стране» ничего хорошего. Вон же сколько черноты, поглядите. А если и было, то и это неправда.
А если и правда, то вопреки.

Вопреки – любимое слово почитателей чёрного.
Всё вопреки. Достижения, новшества, победы.
Вопреки всему победили безграмотность, справились с беспризорностью, провели индустриализацию, стали сверхдержавой.
Книги на века писали вопреки, фильмы великие снимали, олимпиады выигрывали, в космос полетели.         
И победили в самой страшной войне тоже вопреки.

Этого допустить сторонники тёмного цвета не могут: не для того краски сгущали. Признаешь величие Победы, значит, придётся и согласиться с величием страны. В которой живёт народ-победитель, а не покорный страдалец, носитель рабской психологии.
 
Особость души этих людей вывела аксиому, что белым цветом можно писать историю других стран. Это они всегда были мягкими и пушистыми, нет и не было у них никаких черных пятен в истории.
И только наша — воплощение зла абсолютного.
 
Потому бессознательно ищут любые поводы, чтобы найти в Победе изъян, выпятить его, свести на нет героизм советского солдата.
И тогда появляются статьи о солдатах-насильниках, мародерах. Прочтёт кто из юных, глядишь, и укоренится в молодом сознании — варвар он, советский солдат-то, а никакой не победитель. И вообще Победа не его, просто нагло приватизировали. Вон союзники куда как лучше воевали...

Потому и Великий праздник Победы для них не совсем праздник.
Даже совсем не праздник.
Такова уж особенность души: горевать над победами и радоваться неудачам.
И летят, летят на холст нашей истории чёрные брызги.

Сторонники белого цвета тоже не отстают: кладут его даже там, где действительно стоило бы оставить чёрный.
И никак не закончится эта битва сторонников чистых тонов.
Не могут они понять, что их картины не будут правдой. По той простой причине, что чистый цвет никогда не даёт полного соответствия с объектом изображения.

Да и не бывает его в природе.
Только в головах, в воображении.
Вот потому самые реалистичные картины, вызывающие восхищение своей правдоподобностью, создают мастера, которые не используют для своего полотна чистые краски, а смешивают их. Все.
Даже белую с чёрной.
Потому что такова правда жизни: она, к счастью, не бывает чистого цвета.
И уж тем более только белой или исключительно чёрной.

27.
Всё-таки месяц май какой-то особый.
Почему-то именно в мае я понимаю, что очень сильно всё люблю.
И маму с папой, и город, и дом, и страну. Жить люблю.

Нет, я и в октябре жить люблю, и в другие месяцы.
Просто в мае как будто заново влюбляюсь во всё это.
Как будто какая-то настройка в тебе поправилась сама собой. Ну как в телевизоре: там же можно яркость усилить или чёткость. И тогда изображение становится лучше.
 
Вот так же и в тебе усиливается.
Только не чёткость, а чуткость.
И хочется на всё глядеть дольше обычного. И не только глядеть, но и разглядеть.
А ещё пощупать, потрогать, попробовать. Даже подышать.
Потому что всё красивое, свежее, новое.
 
Всё новое: трава, листья, прилетевшие птицы. Даже тепло новое. И пока к нему не привык – оно ведь только-только начинает обживаться, ещё не стало обычным делом, – можно почувствовать, как рано утром пахнет солнцем.
 
А ещё потому, что от дождя совсем не хочется спрятаться. И даже наоборот: пробежаться под ним, наперегонки, пока он не устанет и не закончится. А потом смотреть на радугу и подышать уже другими, новыми запахами – травой и мокрым асфальтом.

Потому что бабочки. И стрекозы, и жуки.
И цветы: тюльпаны, сирень.
И листья зелёные-презелёные, совсем новорожденные и им ещё три месяца до старости.
Потому что день длиннее, а ночь короче.
Потому что май нам лето готовит, а значит и каникулы.
 
А ещё я заметил, что вот эта майская чуткость, она не только к природе усиливается. К людям тоже.
Это я только в прошлом году обнаружил.
И именно в мае, в прошлом мае.

Вот, скажем, весь год ходил в школу, встречался там со своими одноклассниками.
Изо дня в день, из месяца в месяц: Вано, Жидрик, Галка, Башка, Альмирка, Шеф, Ленка, Буц, Лариска, Татоша, Анжелка...
Все они для меня одинаковые, ко всем привык.
Я сейчас не говорю о лучших друзьях, о Сером и Длинном: они, конечно же, не одинаковые.
А остальных, кажется, наизусть всех выучил.
 
Но вот пришёл май. А с ним вот это вот всё – солнце, дождик, бабочки, гром, радуга, листочки зелёные, цветы, птички, запахи...
И ты со всем этим опять приходишь в свой класс.
А там всё те же Вано, Жидрик, Галка, Башка, Альмирка, Шеф, Ленка, Буц, Лариска, Татоша, Анжелка...
 
И вдруг ты понимаешь, что что-то изменилось.
Точнее, ещё не совсем понимаешь – что именно?
Но то, что с этого мига всё уже не так – точно.
И только спустя некоторое время доходит.
Анжелка.
 
Она уже не в этом ряду. Она уже не одинаковая.
И в другом ряду, где Серый и Длинный ей тоже нет места.
Она отдельно. Потому что она другая, не как все.
Почему? Отчего? Что с ней случилось?
А может не с ней, а со мной?
Не знаю. Наверное, так настроилась чуткость.

И на уроках ты начинаешь наблюдать за ней: как она особо склоняет голову, когда пишет, как улыбается, как отвечает урок у доски.
И зачем-то хочется, чтобы она сидела рядом с тобой. Ради этого ты даже готов пересесть от лучшего друга, от Серого.
 
Но ты понимаешь, что это невозможно.
Потому что так и не набрал массу, не подрос и по-прежнему ниже её на полголовы.
Тут ещё и Толик подвёл – переехал, в другую школу перевёлся. И я опять на физкультуре среди пацанов третий с конца.
Каждый день морковку ем и от пола отжимаюсь – нет, не расту.

И остаётся надеяться на чудо.
Хоть и знаю, что волшебные спички и феи, которые исполняют желание, есть только в телевизоре.

И всё-таки май – особый месяц.
Потому что однажды, за две недели до каникул, Надюша сказала:
– Слушайте, товарищи-братцы, а чего вы так скучно сидите?
Вот сидела-сидела, смотрела, как мы изложение пишем и вдруг сказала.
А сама хитро улыбается.

– А как надо, чтоб не скучно? – спросил Серый.
– Ну, вот тебе, например, точно за вторую парту сесть надо, – сказала Надюша. – Причём, слева.
И кивнула головой на парту, за который сидят Маришка с Танькой. И справа – Маришка.
Как она узнала, что Серому Маришка нравится?
Он об этом только нам с Длинным рассказывал. Не фея же?!

Маришка покраснела. И, главное, Серый тоже покраснел, аж растерялся.
– Да нам и с Мишелем не скучно, – сказал он как-то неуверенно.
– Мишелю тоже пересесть надо, – засмеялась Надюша. – А заскучаете, на футболе встретитесь.
Вот тут уже я покраснел. И не только покраснел, ещё очень сильно заколотилось сердце. Я испугался, что она скажет – к кому мне надо пересесть. Ведь тогда все догадаются, кто мне нравится.
 
И она не назвала. Только пожала плечами и почему-то сказала:
– Ну и что тут такого?
И сразу к Серому:
– Давай-давай, переезжай.
А потом к Жидрику:
– И ты тоже. Сам знаешь, куда.
А потом ко всем:
– Пять минут вам. Время пошло.

Жидрик встал и неуверенно направился к Витьку.
– Одна попытка, – покачала пальцем Надюша.
Тогда Жидрик засмеялся, махнул рукой и смело пошёл к Альмирке.

И все сразу зашевелились, оживились.
Юрка сел с Олькой, Копытин с Лариской.
Олька с Лариской попытались сделать вид, что им всё равно, но как-то не получилось у них. Да ни у кого не получится изображать равнодушие через смущение и радость в глазах.

А к Ленке одновременно подошли Вовка и Башка.
– О, как, – сказала Надюша. – Ну, тогда право выбора за девочкой.
Давай, Лен, выбирай.
И Ленка выбрала Вовку. А Башка пошёл к Галке.

– Ну, пока, – сказал мне Серый. – Ты ж понимаешь.
Я понимал. А как не понять, если и сам такой же.
Мы пожали руки, и он ушёл к Маришке.

А я всё чего-то ждал. Как перед прыжком через траншею. Когда сердце колотится, а спина холодеет. Когда и надо, и страшно. И эти два чувства будто соревнуются: то одно пересилит, то другое. Причём так быстро, что поймать тот миг, когда «надо» окажется выше, чем «страшно», очень нелегко.
 
Когда я поймал этот миг и решился, даже уже привстал, было поздно.
К Анжелке уже подошли Татоша с Шефом.
Ну, да, это же им она на 23 февраля подарки дарила.
А ещё они оба высокие, выше её.
 
И тогда я понял, что проиграл. И сел на место.
И стал глядеть в окно.
В окне была пустота, серая и тоскливая. Как помехи в телевизоре.
В котором, к тому же, сбились до нуля и яркость, и чёткость, и цвет.

– Анжел, выбирай, – услышал я голос Надюши. – Одна попытка.
Я посмотрел на Анжелкину парту.
Шеф и Татоша явно стеснялись и потому чесали носы и посмеивались.
Мне было всё равно кого она выберет. Да и не на них я смотрел.

Я смотрел, как Анжелка собирает портфель.
А потом она встала и пошла по проходу. Держала вот так портфель перед собой на вытянутых руках, чуть пиная его коленками во время шагов, и шла.
А около меня остановилась.
И улыбается.
– Только, чур, я у окна, – говорит.
И улыбается.

Я тогда тоже улыбнулся.
И замахал головой, потому что в горле чего-то пересохло.
А за окном кто-то плавно прокрутил до максимума и яркость, и цвет, и чёткость, и звук.
 
И все увидели, что там – месяц май.
Зелёный, тёплый, красивый.
Говорю же – особый...

***
А ведь детские мечты часто сбываются.
Если они не фантастические, конечно, а вполне реальные, земные.
Особенно если рядом окажутся взрослые, у которых та самая «чуткость» настроена предельно тонко и искренне.
Как у нашей Надюши.

Она чувствовала наши желания, не давала привыкать к обыденности, учила не довольствоваться малым.
Я до сих пор помню её улыбку – не дежурную, а настоящую: лукавую, немного заговорщическую, дружелюбную.
 
Вот с такой улыбкой она медленно обходила класс, после того, как мы пересели и опять занялись изложением. Потом, не выдержав, засмеялась, увидев сияющее от счастья лицо Жидрика, потрепала по голове Копытина, показала большой палец Длинному: это она кивнула ему головой на Ленку.
 
А около меня остановилась и укоризненно покачала головой.
А потом нагнулась и шепнула на ухо:
– До конца. Понял? Всегда иди до конца. Не часто так в жизни везёт...

Вовка с Ленкой ещё долго сидели за одной партой, кажется, даже до десятого класса.
А мне с Анжелкой повезло совсем ненадолго.
Очень скоро её папу, офицера, переведут в Молдавию.
И Анжелка навсегда уйдёт из моей жизни.

А через два года и Надюша перейдёт в другую школу.
И у нас больше не будет спектаклей.
А на уроках литературы – шумных диспутов и диалогов. Только монологи: учитель объясняет, ученик отвечает. Заменившая её Ольга Васильевна была строгим учителем, умным и начитанным, но не любившим экспромтов.

Вроде бы, всё как положено, а огонёк в детских глазах пропал.
Обстановка на уроке стала академической и предсказуемой.
Да, мы, конечно же, прочитали классиков, выучили нужные стихи и цитаты. Но как-то уже по-другому: через себя, через скуку и зевание. Порой не вдаваясь в глубину смысла, просто пересказывали точку зрения учителя.
 
У одних такой порядок напрочь отобьёт интерес к классической литературе. Другие, перечитывая книги в более зрелом возрасте, будут открывать их заново, словно и не было долгих разборов по главам.
А вот те произведения, которые мы читали и разбирали с Надюшей, и сегодня воспринимаются в той же эмоциональной гамме. Даже те, что проходили как внеклассное чтение.

Именно она открыла нам Есенина и Катаева, Олешу и Кассиля.
Задумываюсь иногда: а любил бы я так же есенинскую лирику, если б познакомился с ней через строгий голос и серьёзное, без улыбки, лицо Ольги Васильевны? Смог бы изумиться мастерству владения словом Лескова, вкусить, как деликатес, манеру бунинского письма?

Уверен, что нет необучаемых детей.
И абсолютно злобных, жестоких, равнодушных тоже нет.
Есть взрослые – учителя, родители, соседи, – которые не нашли к ним подхода.
Не сумели. Или не умели, и так бывает: не каждый взрослый на своём месте.
А тех, что по призванию, на всех, увы, не хватает.

Потому и так хрупок наш мир, что не всем детям удаётся впитать в себя не только необходимые знания, но и простые истины жизни.
Те самые, что от самых времён сотворения мира оставляют человеку право быть.
 
О силе простоты и благодарности, о глубоком смысле прощения, о необходимости сочувствия, о значимости доверия и ранимости красоты, о коварстве лжи и беззащитности правды, о тщетности минутной славы и скромном величии чести.
 
О ценности памяти, которая, по большому счёту, и обеспечивает сохранение мира. Твоего мира. Во всех смыслах этого слова.
А главное, о бесконечности любви, её многоликости.
К семье, детям, к жизни. И, конечно, к Родине.
Всего того, от чего мы так поспешно отказались, убегая в светлое будущее из тех далёких времён...

...Уж больше четверти века прошло с той поры, как не стало Союза, ан нет-нет, да появляются новые книги о нём.
То доброй памяти, то злобы полные.
Не порастает тема эта быльём в народе.
Видать, глубокая рана осталась, болит до сих пор. У кого боль эта в сердце, а у кого в сознании. Кому больно от того, что нет боле большой страны. А кому – что была она, лучше б и не было вовсе...

Жалею ли я о Союзе? Конечно, жалею.
Хотел бы возвратиться? Нет. Уже нет...
Так бывает в жизни.
 
Я же не хочу возвращения к той девушке, которую когда-то любил в студенчестве. Казалось бы – больше жизни любил, с ума сходил от страсти.
Но не хочу. Уже не хочу. Пережил.
 
У нас не срослось по разным причинам.
Слишком много хотели друг от друга. Позволяли себе сравнивать нас с кем-то. Причём, видя только внешнюю часть чужого семейного айсберга, который казался идеальным.
Старались, по неопытности, переделать друг друга. То, что выстраивали месяцами – ломали за день. Не потому, что так сильно не нравилось, а потому, что к идеалу стремились.
 
Не по кирпичику гармонию строили, а разом хотели обрести.
Не зная тогда, что глубину и силу любви поймёшь только с годами. Когда много раз переболев, вдруг поймёшь: страсть – не синоним любви.
Любовь должна приносить только счастье, не вызывать желания исправить, переделать по чужому лекалу...
 
Я нашел своё счастье, она тоже.
Но потом. Когда многое поняли, уже потеряв друг друга.
Стоит ли гадать «что было бы, если бы»?
Нет, не стоит. Хотя бы потому, что у меня не было бы дочки, у неё – сына.
И я не знаю, не хочу знать – смог бы с ней испытать ту глубину счастья, которая есть у меня сейчас?

Мы благодарны друг другу за всё, что было.
Но уже не хотим возврата. Мы счастливы не вместе.
От прошлого остались добрые воспоминания. А почему им не быть добрыми? Столько минут и часов счастья пережили. А ссоры и претензии кажутся теперь незначительными: добро же всегда перевешивает.

Вот так и со страной: я любил. Но я хотел перемен.
Да, они были нужны, но я хотел перестроить всё разом, не по кирпичику.
Я сравнивал её с другими, более красивыми и богатыми, хотел, чтобы и она стала такой же. Не понимая, что, требуя стандарта красоты и богатства, отказывал ей в своей идентичности.
 
Я часто был недоволен ею, во всех бедах винил её, не себя.
Забыв, что страна – это мы, это я.
Поэтому теперь живу в другой стране.
Лучше ли она?
Не на каждый вопрос можно ответить однозначно.
 
Она другая. Она чище, красивее. Свободнее, наконец. Читай, что хочешь, говори, что думаешь, покупай свободно, а не по блату.
Но мне не хватает той простоты в общении, которая была. Плохо это или хорошо – не знаю, но тогда люди были более открыты и дружелюбны.
 
Сейчас есть всё, даже то, что и не снилось раньше. Но куда-то пропало качество. Всего – образования, еды, отношений.
Во главе угла теперь стоят деньги. Нет, они, конечно же, нужны, но...
Там, в прошлом, ценнее была самоотдача, а не самоутверждение.
 
Мы так быстро побежали на яркий свет чужого огня, что по пути затоптали свой ещё горящий очаг. Бросили всё, что столетиями, веками сберегали для потомков наши деды.
Мы разделились на два лагеря, и каждый тащит страну в свою сторону.
А русская душа рвется на части, теряет потихоньку свою загадочность и широту.
 
Одни принимают всё, что было, другие отрекаются.
У одних народная песня вызывает слезу, у других – желание плюнуть.
Одни празднуют Первое Мая, другие – Хэллоуин.
Одни ещё поют «Каравай» на дне рождения, другие уже «Happy Birthday» и зачем-то надевают на голову колпаки.
 
Мне скажут, ну и что здесь такого? Интеграция же!
Да в общем-то ничего. Я не против интеграции.
Вот только там, где принято надевать на дни рождения колпаки, почему-то не торопятся петь «Каравай». Они чтут свои традиции. Они осознают свою идентичность.

А я боюсь, что опять потеряю свою страну.
Как потерял ту, в которой родился и вырос, которая сделала меня таким, какой я есть. Я не сберег её. А может даже и предал.
 
И теперь, идя по вымытой тротуарной плитке мимо ровных зеленых газонов и красиво подстриженных деревьев, глядя на яркие вывески и рекламные щиты, я почему-то вспоминаю утро из детства.

Там не было такой красоты, но...
Может быть, не все поймут... Оно было настоящим.
И пахло полынью и кузнечиками...


Послесловие

Как-то раз я прилетел домой на рассвете.
Двор был пуст, тих, даже дворники ещё не шуршали своими мётлами.
Мой дом спал.
 
Я не стал тревожить его сон скрипом металлической двери.
Закурил, сел на скамейку возле подъезда, напротив знакомого с детства тополя.
Как же он вымахал, уже до крыши достаёт. А ведь когда-то мы были с ним одного роста.
Это было в те далёкие времена, когда дом был молодым.

Мой дом, а ты постарел... Но ты же помнишь те далёкие времена?
То февральское утро, когда стал родным для большого количества людей.
Помнишь кучу грузовиков, заполненных мебелью и домашним скарбом? Даже лошадка была. С телегой, напичканной узлами. Из которых торчал цветастый длинный торшер...
 
Люди, знакомые и незнакомые, у всех лица счастливые, раскрасневшиеся, себя перевозят и соседям помогают. Всё сами, искренне, без доплат и всяких грузчиков.
Смех, шум, матерок.

И мы, дети, не отстаём: то табуретки таскаем, то тазы, какими-то порошками и банками набитые.
Нас местных много, мы давно знакомы: вместе в сад ходили, в одни игры играли.
А новеньких ещё больше: смотрят на нас настороженно, робеют.
 
На правах аборигенов мы первые подходим, знакомимся.
В те далёкие времена это было запросто, без церемоний и регламента.
И не только у детей. К вечеру все взрослые соседи уже почти роднёй были, ходили по квартирам, советы давали, чокались в кухнях...
 
Потом череда застолий-новоселий.
Ходили друг к другу за кухонными табуретками и тарелками: гостей – прорва, всех разместить, рассадить да накормить надо.
Смех, песни, баян, танцы на площадке меж этажами...
 
И ты радовался вместе с нами, жил нашей жизнью.
Днём учил затейливые детские считалки на каком-то тарабарском языке, который понимали дети со всего Союза, слушал скрип качелей и стук мяча, а вечерами бренчание гитары и наивные дворовые песни, которые пели патлатые большие пацаны в клешах и гипюровых рубашках.
Ты же помнишь, что эти песни непременно надо было петь чуть гнусавым голосом и с серьёзным лицом?
 
А мы, салажата, слушали их, открыв рот, на расстоянии пяти метров: ближе нельзя, субординация.
И мечтали, что когда-нибудь займём их места.

Дом мой... Как же ты доверчиво, великодушно мирился с нескончаемым ремонтом, переходившим из квартиры в квартиру, пропитывался запахами красок и кухонь, обрастал цветами на балконах и антеннами на крышах.
 
Каждое утро почти из трети твоих окон одновременно вылетали в пространство двора полные оптимизма позывные радиопередачи «С добрым утром!», а когда темнело, уже все окна светились голубым цветом телевизоров.
 
А этот многоголосый и продолжительный, до хрипоты, взрыв торжествующих победных криков, после каждой заброшенной шайбы в канадской серии, от которого вздрагивал опустевший двор? Когда мужики, не в силах сдержать радость, выбегали на балконы и кричали:
 – Наши! Наши!!!

Ты встречал гостей, которые приезжали со всей страны на бесконечные праздники, дни рождения, свадьбы, проводы в армию. Да, проводы в армию в те далёкие времена отмечались с не меньшим размахом, чем свадьба.
Понимающе расставался с одними, решившими поменять место жительства, безмолвно грустил по другим, провожая их навеки.
 
А потом привыкал к новым. 
Которых с каждым годом становилось всё больше. Так уж устроена жизнь, дом...

Ты многое видел. Видел, как мы росли, взрослели, менялись.
Да что там – мы. Ты видел, как менялась жизнь.
И как менялась страна, тоже помнишь.
А с ней и люди, привычки, традиции.

Новые жильцы поменяли цвет твоих балконов, закрыли окна ажурными решётками, поставили в подъезде крепкие железные двери.
Да с домофоном. Чтоб уж наверняка.
Никак не получается у нас жить без железа: был занавес, теперь вот двери.
Раньше от других стран отгораживались, теперь ни к кому доверия нет, даже к своим.

А ты от всего этого переустройства постепенно становился немного нелепым, аляпистым, как клоун в цирке. И таким же грустным.
Потому что соседи перестали ходить в гости, вместе отмечать праздники. Подъездное эхо давно забыло звуки баяна, а гитары не бренчали в вечерних сумерках.
 
Время пришло такое: все были заняты собой.
И детей уже никто не воспитывал всем двором.
Ты помнишь, как долго после перенесённых потрясений стоял запустевшим наш двор?
Да и сам ты заскучал, затих, будто прислушивался к чему-то.
И когда ночной дождь барабанил по оконным отливам, наверное, слышалось тебе далекое эхо детских голосов.
Среди которых один, старательно выводящий любимую считалочку:
– ... чай пили, чашки били,
По-турецки говорили:
Чаби, чаляби, чаляби, чаби, чаби...

Я понимаю тебя, дом. Мне и самому это снится.
Но ничего, ничего.
Видишь, жизнь своё берёт: постепенно выправили детскую площадку, крышу красиво покрыли, дворники нормальные появились, клумбы разбили.
Опять скрипят качели, стучит мяч.
Только вместо «чаби, чаляби» – «камень, ножницы, бумага».
 
Ещё бы гитару по вечерам для полного счастья, но...
Не поют теперь. Просто сидят, слушают рэп, смотрят в свои смартфоны, грызут семечки. Тоже нормально: в каждой эпохе свои интересы.
 
А всё ж хорошее у нас было детство.
Счастливое, полное. Ну а чего у нас не было?
Ах, ну да – бананов же.
Но зато мы умели радоваться мелочам, мечтать и дружить.
 
А вот сейчас всё есть: и бананы, и апельсины, и кокосы.
Вот только «штандера» во дворе нет.
Так что же важнее – бананы или «штандер»?
Вот вопрос века...

Я докурил и подошёл к домофону.
И дом улыбнулся мне, подмигнув несколькими загоревшимися окнами.
Я улыбнулся в ответ:
– Будем жить, старина. Всё будет хорошо.
Всё будет хорошо...


Рецензии
Кто-то мудрый написал:"В прошлом всё без изменений".

Валентина Забайкальская   20.02.2024 11:34     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.