Мордехай чудотворец

                Всем правит случай. Знать бы ещё, кто правит случаем.
                Станистав Ежи Лец - польский поэт, философ.
               

                1.               

                Мордехай Вундермахер любил жизнь, жизнь его тоже. Может потому, что в своё время не стал прятаться, менять родовые паспортные данные, становясь «Иваном», как десятки тысяч соплеменников СССР это сделали, — предательски перевернулись, «перекрасились». Удачливым себя считал, даже когда ОБХС замело, с «потрохами» под ручонки взяло, за сварную «арматурку» спрятало.

Осторожному минчанину, наездами — одесситу, в его 60-т, с хвостиком христовых годочков, «влупили» срок за «фарцу», за спекуляцию. Он и тогда крестился, что за скрытые «манёвры» с золотишком, хитро и спасительно проскочил, не попался. На зоне не пропал, через умение филигранно портняжное дело творить, раньше срока на химию опять же, спасительно был выслан.

Так, уже сивый беззлобный Вундермахер, с живыми чёрными глазками, под крылышками чутко-гибких жёстких бровей, с начинающей редкой бородёнкой, оказался в сибирской деревне на «химии». Три годочка надо было честным трудом отработать, себя с самой лучшей стороны показать, чтобы к прежней сытной западной жизни вернуться. В мятой, заношенной шляпе на смешную лопоухость, в затёртом пиджачке, в большую клетку, в широконосых лайковых туфлях, предстал перед местной властью. 

Не отпуская от себя крепкий чемоданчик, обклеенный немецкими переводными картинками с ликами «не наших» красоток, — уселась перед бригадиром дополнительная слабая сила, чтобы пользу принести деревне, под названием Широкая Щель, — сразу попав под влияние угрюмого кривоногого начальника, с толстыми пальцами, похожими на сосиски, с отвисшей задумчивой нижней губой.

Угловатый лысеющий Каллистрат Никодимович не любил «химиков», а национальность тем более. Толку от них мало, а возни много. «Что за типчик прибыл, что от него ждать, на что способен этот чудаковатый иудей?»

Ссыльный на многое был способен, чтобы и в этой глуши тоже непременно выжить, сохраниться. Никогда не гадал добрый по натуре Мотл, не мог даже помыслить, завсегдатаем сидя в «Потсдаме» родного Минска, после удачной сделки, потягивая пьяные «пять звёздочек», в гуще гибко гнутых красавиц, под оркестровые музыки, медленно выжёвывая любимое блюдо, что когда-то окажется в таком далёком колхозном тупике, до обидного, бедного, социалистического реализма.
               
                2.

                После долгих обязательных осторожных расспросов, бригадир хрюкнул носом, узкоглазо скосился на свои размашистые записи:
      — Пойми! Местный народ любит простату и ясность… Ему трудно будя… (вслух читает Ф.И.О) — У нас не привыкли… язык сломают… понимаш?..  — А как ты нах думал?

Еврей, покорно жмёт узкие плечи к выцветшей кудрявой голове, аккуратненьким ушам, дёргает, растягивает на лице ехидную улыбку, слегка на «р» картавит:
      — Хе! Хе! Изволите мине метрики подправить? — при этом поглаживая правую, давно не мытую лодыжку.

Химик хочет ещё языком болтануть, в тему, для спонтанного веселья выдать, — как бы пошутить, уже зная, как этого устоявшегося матерщинника, самого в деревне за глаза величают: «Кастратом Димычем» — но сдерживается, часто моргая лисьими хитренькими глазками.
      — Ничего подправлять не будем, — упростим нах! Сможешь на Митьку откликаться?
      — Ну-у вще-то, я Мотл… — это уменьшительная форма на идише.
      — Не усложняй Идиш себе жизнь сдеся. Мотлы! Хёрты! Ботлы! Детвора дразниться начнёт, пальцем тыкать, горохом стреляться. Кроче! Народу в конторе объявлю, коротенько оглашу историю твоей советской заблудившейся жизни. Сам за пьянкой языком сильно не мели, лишку не неси, о «подвигах» не хвались, о сытой городской житухе не делись, понял? Зачем нервировать чужой несознательной ресторанной сытостью мои отсталые однообразные сознательные массы. О страхах на зоне только разрешаю…  штобы моё ворьё разное знало, что им нах за это будет. А то ишь…               

Устало закрывает перед собой худую папку. Окончательно вскидывает крупную голову, подтягивает нижнюю губу к верхней:
     — Буш с Блюдечком пастить! — выдавил из себя  внезапные объёмы будущих работ, — искоса поглядывая на сильно изношенный «лайк» напротив, на давно не помнящие утюга штанины.

Мотл, словно птенец-дрозд, вывалившийся из гнезда, и ударившись об внезапную твердь головой, испуганно заморгал выцветшими зенками. По недавно крашеному полу конторы, задвигал сбитыми носами стоптанной иностранной обувки.
     —  Гр-ражданин начальник… а эта тар-релочка-блюдичка, это что?
     —  Это Иван Козлюкевич — человек!
     —  П-п-р-растите! — поперхнулся голодный Мордехай, — а  пастить… — это что?  или как?
     —  В процессе колхозной жизни поймешь нах! — Не отвлекай! (роется в выдвижном ящике)
Мордехай потерянно посмотрел в окно, а Каллистрат вновь в свои кривые записи:   
     — Кирзу наденешь, на коне верхом научишься скакать, коров по мордам распознавать.
     — По чём? — округлились маленькие глазки, когда-то любителя ресторанного блюда «Сан Суки», и сияющего золотишка.
     — По мордам! По мордам!.. Ишь!.. А как ты думал нах!?.. А-а, ещё по хвостам… по окрасу… по взгляду. Знаш выражения: «Глянула как корова», «Обиделась как корова», «Навалила как корова», — это всё из этой оперы! Вникнешь, разберёшься, — всё поймёшь!
               
                3.

                Бригадир на плитку ставит чайник, в шкафчик лезет за кружками, кусковым сахаром, сухой душистой травой.
     — В стаде их двести душ, и каждая имеет свою отличительную особенность, характера черту, нрав. А как ты думал нах?.. Это же индивидуальная личность, — хоть и животного происхождения! От её привеса, будет зависеть твоё благосостояние, колхоза — место на доске показателей в районе.  А как ты думал нах?
     — О, горе мне!.. Да ви что-о товар-рищ… гр-ражданин начальник! Я не смогу д-двести… и по м-мо-р-рдам… нет! нет! это р-р-ешительно невозможно д-даже представить. Я-я, быстр-р-о и безошибочно в столбик большие циф-фер-р-ки множу и делю, даж-же отнимаю! — словно брошенный щенок, от жуткого волнения и страха заикаясь, заскулил иудей, напуская больше жалостливой воды во взгляд. — Ой-вей! А можно, мине в конто-р-ре пр-ригодиться, а-а! У мине подчерк… я «там» личные дела… понимаете?..  К-кор-ров… д-дв-вести… да по лицу… взгляду… хвосту…  — пожалейте! — пуще завыл, загундосил маленький Мотл, сын часовщика Наума, понимая уже, что река жизни не в то русло потекла.

Но не ломкий Каллистрат, был неумолим! Ещё больней давленул на психику раскаявшемуся преступнику:
    — По небу, по звёздам, по деревьям, по таёжным приметам это стадо в нужное место завести, не блудкануть, прежде до отвала накормить. Поперхнулся, сухо откашлялся. — Ишь! А как ты нах думал!?

Мордехая, тоненькая шейка потянулась к большому воздуху, вспученный мозг запросил дополнительного разъяснения про какой-то непонятный ещё «привес». Химик прошоркал к крохотной форточке, заторопился вытирать взмокшую грязную шею слипшимся платком.

Бригадир недовольно засопел левой ноздрёй, правая — от постоянного сквозняка была забита соплями, гуще сморщил «стиральной доской» высокий лоб.
    — Козлюк вас всему в раз научит!.. В тайге цвет лица изменится, поздоровеет…  ягод, грибов нажрётесь… веса нах наберёте… А то смотреть без слёз...    

Все берут паузу. По конторе одурело летает большая навозная муха. Внезапно садится бригадиру на рабочий большой кулак, начинает задумчиво умывать лапки, по ходу очистительной процедуры, сразу «гадит» на огрубевшую кожу колхозника.

Каллистрат удивлён вопиющей наглостью, резко бьёт «правой». Жирно-чёрная жизнь, мгновенно умирает на его рабочем столе, лапками и последним взглядом в серый потолок. Хозяин деревни берёт за задние, по-хозяйски бросает тушку в мусорное ведро. Это всё видит опечаленный  сморщенный химик.

     — Оё-ёй! Оя-я-яй! — стал под нос подвывать погибающий ссыльный, уткнувшись лбом в оконную раму. — А к-как на кладбище идти… т-товар-р-ищ? — заикаясь, промямлил Мотл, голодным дыханием нарисовав мутный узор на стекле, разглядывая синеющие дали уходящего дня.
     — Зачем? — вскинул брови бригадир.
     — Ой-вей! Пойду… лягу начальник, — таки может тихонечко отойду! Двести… по мор-р-дам… я не вынесу…
               
                4.

                Бригадир вырвался из-за стола, подскочил к свету, к химику, гневно зыркнул на щербатый край тайги, вскинул руку в направлении народного мощного богатства, как тесаком рубанул:
     — Хорошо, Наумыч!.. Уговорил нах!.. Пойдешь лес «двуручкой», раком валить. По двадцать пять баланов в день!.. А кругляк у нас, во-о! — бригадир, словно рак, перед собой растопырил руки-клешни, указывая его толщ.
     — Не-э! Не-э, начальник! Пастить, так пастить! У мине здоровия таки уже нет, двумя руками р-р-аком. На кр-руглом лесе я точно… (закатывает к потолку мутные белки),  торопливо и не по-нашему крестится, вновь чешется под мышкой. — А мине поспать? — просипел хрипловатый фарцовщик, обречённо разглядывая в рамке широкобрового вождя, нависающего густым маслом, безграничной властью над безжалостным Каллистратом Никодимычем. 
     — У Авгии поселю в летней кухне. А там… потом… к зиме будет видно, — наливая кипятка в солдатские кружки, — выдохнул из себя уставший воздух местный царёк. 
     — Старуха сознательная, гордая, говорят — благородных когда-то кровей (всю точную правду не стал говорить… да он её и не знал… так слухи) а только брякнул: До войны к нам приехала. Не обижай её остаточную жизь.  Дровы ей сразусь переколешь!

Обладатель медали «За трудовую доблесть», преданный идеалам Ильичей (Владимира и Леонида) коммунист, окончательно прокашлялся, двумя мозолистыми ладонями обхватив тёплые бока кружки, опустился в  большую глубину сложных мыслей.

     — А сколько ж ей? — промямлил задумчивый человек, в воображении представляя образ будущей хозяйки.
     — Под девяносто. Не ссыкуй! Она баба чистоплотная, хозяйская, с голоду не окочуришься. Правда живёт на краю…  в самом тёмном куте…  у ручья, с кривым мостком. Знаш… крепкая ещё…  животину небольшую даже держит.

Вновь задумался, ещё глубже ушёл в себя, отхлебнул. — Здесь, вроде не старый… а спина как даст-даст, хоть в ящик ложись, было и колун не поднять. А она сё вошкается, да лазит… видел тут на днях, как под забором сама траву подкашивала…

После не долгой паузы:
     — Сам понимаш… твоё отношение к местной жизни, народу и труду, скажется на твоём сроке, характеристике (через паузу, задумчиво) — судьбе.               

Уже после полу сытного чая, вышли на улицу, на божий спасительный свет. Спичкой, поковырявшись в «пустых» зубах, усаживаясь на телегу, бригадир по-доброму рыкнул:
     — Ты нах Мотл, давай изо рта выкинь эти всякие: «Гражданин начальник», и прочее «оттуда»!
     —  А товарища?..   
     —  Его подавно! Становись своим. С мужиками, коротко — на ты, с женщинами, — только на вы! А што означает твоя фамилия Вундермахер?
     — Чудотворец, — удобно укладывая на колени ценный чемодан, отозвался невольный гость,  уже тайно понимая, что его местное счастье и здесь будет зависеть, от того как он сработает с его содержимым, постепенно выстраивая ровность плана дальнейших действий.

В тысячный раз жалея, что когда-то давным-давно не послушал глубоко дореволюционного деда, не пошёл на «скрипку». С ней, он точно бы не посетил эти «дико-лохматые» красивые места.
      — Ну, смотри… (смешно и деликатно матерится) — не начуди! — хлопая вожжами, — вторит ему возничий, тарахтя отъезжая от избы, от государственной вывески на входе, от единственного телефона в деревне, от красочной похвальной грамоты «района» на оштукатуренной стене, от единственного поимённого списка жильцов Широкой Щели, под стеклом на столе Никодимыча. 
               
                5.               
               
                Так Мордехай, а по местному — Митька, Дмитрий, он же Наумыч, оказался на трудовом перевоспитании у пастуха Ивана Степановича Козлюкевича, с проживанием в убогой летней кухне Осмоловской Авгии Ивановны. Многодетный пастух, не располагал лишними квадратными метрами, чтобы разместить окончательно «перевоспитуемого» у себя.

И ровно через месяц, в глухой тайге, сидя в небольшой избушке пастухов, при тёплом свете «керосинки», химик выводил ровные буковки на чистом листке.

В животе жаркой печки, потрескивали дровишки, окончательно убаюкав Козлюкевича, с дырявым шерстяным носком на «правой», отвернувшегося фасадом уставшей личности к закопченной стене, с недокуренным остывшим бычком в сухих сизых губах. Сучка, по кличке «Зинка» дремала калачиком перед входом, иногда дергаясь и кусая свой блохастый хвост. 

Наумыч, хлебнув душистого чая,  вновь припал к первому своему письму родным в любимую Одессу. Другое послание, родным, по линии покойной матери, в Минск,  собирался написать завтра. А уже в Москву, — под настроение.
        «Шалом алейхем! Мир Вам! Мир вам, мои родные и всегда необходимые! (перечисляет всю родню, соседей) — Пишет вам Мордехай, сын Наума – часовщика! Живым и здоровым пишет из лагеря! Ха! Ха! Таки не кричите, не пугайтесь, не падайте снова об пол! Это другой совсем лагерь! Это колхозный пастуший лагерь, расположенный далеко от деревни. Где в загородке есть двести голов умного рогатого скота, а в отдельной избушке  —  наши две, с Иваном Степановичем Козлюкевичем — не крупные, на солдатских кроватях — под названием пастухи!

Ха! Ха! Какая у вас должна вспыхнуть сейчас радость, возможно только у билетёрши Фаи — недоумение! «На минуточку» А она таки вышла за того пожарного, что её голой из горящей комнаты спас?.. Теперь вам понятно, что Мотл выжил, после зоны сохранился, чего и вам всем желаю! Я представляю, глазами уже вижу, как старый Беня беззубо смеётся, как соседка Бася ржёт, хлопая себя по больным ногам: «Ой, Мордехай – пастух!.. Ой! Портной Мотл — на коне! Ой, отнесите меня в яму!».

Поставив закорючку, пастух с ухмылкой вспоминает: «Женщина зимой и летом при его жизни там, ходила в одних и тех же чулках». Сёрбает остывающий чай, продолжает марать бумагу:
«…Ну, а теперь всё по порядочку, так сказать, строчка в строчку, шовчик в шовчик! Ха! Ха!  Теперь вы понимаете, что Мордехай и здесь не пропадёт! Направлен я на три года химии в большую Сибирь, в колхоз под названием «Заветы Ильича». Колхоз так себе, — люди лучше!  Правда, встретили меня радушно, сразу сытно накормили, мило предложили на выбор: «Или крупный лес валять? Или у крупного стада — быть хозяином?» Я подумал о здоровье, о всевозможной родне, о перспективах, и таки принял — второе!»

Отдельные опишу нервы,  как я учился ездить на коне. Таки здесь уже социализм! Пешком не пасут! Это вам не Корсунь и не Тараща. «На минуточку» Сразу оступлюсь, предупрежу: «Сообщите всем по нашему коммунальному двору. Особенно скупщику Михаэлю из «шестой», который не «вынимает», у которого уже семь! И конечно Ивану из цеха венков и гипсовых мрачных изваяний.  Если ребёнок ещё не скрипач, и не будущий юрист, и его с детства не волнуют ваши зубы, но тянет нарушать советские уголовные статьи, пусть срочно идёт в кобылий (зачёркнуто) лошадиный (зачёркнуто) конный клуб, изучает рысистое конезаводство, чтобы на Одесском ипподроме мастером-наездником крутить в мыле круги. Пусть там не денежно, но сколько славы.

Про себя думает, не пишет: «Правда больше коню, а не его хозяину!»  дописывает: «Понимаете!? В Сибирь лучше попасть уже обученным верховой езде!»
               
                6.

                Встал, вышел на крыльцо, за ним поплелась сонная сучка. Вместе хватили много свежего прохладного воздуха, потянулись. В тёмном пространстве таёжной спокойной ночи, поглядели вдвоём на живые разговаривающие звёзды. Вдвоём, молча, отлили. Митька, за правым углом избушки, в траву. Зинка чуть подальше, у свежих сосновых дров, в опилки. Вернулись. Она, чтобы окончательно свалиться спать. Наумыч, чтобы окончательно закончить письмо, перед этим поставив чайник на печку. 

«…Работаем-пасём мы с Иваном неделю, потом говорят, неделю отдыхаем. А-а! Забыл… так вот, как я осваивал коня по кличке «Чернозём» Сразу скажу: живность упёртая, городских и «отсидевших» на дух не переносит. Меня три раза роняло на землю, в жирный чернозём! Отчего имею повреждение жо (зачёркнуто) зад (зачёркнуто) таза и ключицы. Большие нервы порвались тогда, когда учился «будёновцем» быть.

Так меня пьяный Степаныч, по кличке «Блюдечко» учил галопом рядом с ним скакать, бичом, как саблей махать. Раз на ветках вниз головой повис, разорвав телогрейку и нижнею губу. Второй раз — жирную глубокую лужу обезводил, своим телом заполнив её объёмы, отчего даже соседские овечки надо мной смеялись. Ха! Ха! Я знаю, маленький Яша, сейчас слушая, гордится мной. Он должен помнить, как я его в парке катал на понике»

На глаза накатывается слеза. Вытирает подолом длинной рубашки, из широкого кармана штанов тянет кусок сморщенной серой тряпки, сморкается, мутузит раскрасневшийся нос, вновь валится грудью на стол, тянется к перу, потом к сухому уху. Чешет, пишет:   

«…Скучаю за вами сильно, иногда плачу, — когда длинные дожди, когда совсем мокро, когда всё чужое рядом, когда думаю, что меня не дождётся бедная моя сестрёнка Дора, как хочется ей свои остаточки отдать, лишь  бы своего Мотла дождалась. Почитайте ей громко, вслух, каждую строчку, ну и что, что глухая… таки накричите! Пусть знает, что портной Мордехай, и в Сибири не пропадёт.

Сразу напишу, что я такой здесь не один. Кузнецом работает огромный человек. Не спрашиваю, — за что? Захочет – сам дверкой откроется! В Сибири вообще не принято людей расспрашивать, это вам не Староконный рынок или грязный Привоз. Жалко кузнеца  — душисто пьёт! Опустился уже до одеколона. Говорят, когда-то начинал с «Саши», теперь сполз до «Огней Москвы». И такой красивый, а вот!.. Ещё один есть, но тот, ещё тот поц! Но, он остался здесь навсегда, — подженился, уже совместные детки появились. Вся ж Сибирь химиками забита! Так что, сохраниться можно! А сейчас напишу о самом главном... больше даже важном!
               
                7.
 
           — Ты што Бебель… сё пишешь? — смотрит на часы сонный Иван Козлюкевич, —  тянется к ведру с холодной водой, пьёт. — Заканчай! Рано ж вставать! Опять буш под сосной лёжма дрыхнуть…  А я паси… кочергой мне в блюдечко.

     — Счас! Счас… Степаныч…  закончу! Пол мысли осталось!
     — Не забудь дров у печку подкинуть… и две полешки только! А то, как тода набуроил… И Зинку гони на вулицу… ишь присоседилась… это тоя доброта сё! А хто стражником будя  ноччу… а-а! Не думаешь о главном…  А удруг, задумчивый волк какой, или какой блудливый медведь, а? — засыпая, бурчит прокуренный пастух, удобно переворачиваясь на скрипучей кровати.

«…О самом главном! Чемоданчик я сохранил. Все лекала и выкройки целеньки, что для меня есть большое счастье! Узнал через Ивана: в деревни у одной семьи, есть хорошая немецкая швейная машинка. Дед с войны привёз. Познакомился с толс… (зачёркнуто) пол… (зачёркнуто) дород… (зачёркнуто) плотной женой бригадира. Обещал ей к празднику Успения пресвятой Богородицы выполнить приталенный костюмчик.

Ха! Ха! Она так обрадовалась, когда я ей сказал: мы обязательно её найдём и обозначим. На что ответила: это ещё никому не удавалось в её однообразной колхозной жизни. Обещала на время для меня попросить. Бригадир здесь, — как в нашем дворе, Зинаида Соломоновна! «На минуточку» — пока не забыл! Пошлите Ривку к мичману Раку, если конечно его ещё не выгнали с моря, не сорвали пагон, не прикрыли нишу. Скажите для меня — последние выпуски «Бурды». Моя «Бурда» по фасонам давно устарела. А колхозницы есть, ой, красивые, правда, от постоянного труда — измученные, особенно руки... таки жалко смотреть. Но если «поддадут», о-о… тогда много чего!

Ещё вышлите мне ниток, и ещё (в столбик пишет, перечисляет, значимость — подчёркивает) А-а! Если Рак уже от дел отогнулся, сходите к Яну Мутнику. Он знает в лицо все корабли и теплоходы всего вселенского Черноморья, по фамилиям всех моряков. Он достанет, — для меня много не запросит. Буду потихонечку в свободную недельку шить да подшивать. Мне надо только как-то заиметь портновский манекен, чтобы совсем уже честно прокормиться.

Буду думать! А пока я думаю о коровах! Уже через пять часов будем в тайгу выгонять. Мой напарник, очень хороший человек, спит, как и наша Зинка. Надо ложиться и мне. «На минуточку» Так хочется в море наше окунуться, что прямо сосёт внутри. Только его запах… и как оно шумит, возмущается, всегда помню… (смахивает слезу)

Скажите всему двору, постучитеся в каждую дверочку… «на полную старость я конечно вернусь в родную Одессу». Как старый Зеэв, который видел один раз Париж, умирая, говорил: «Одесса — это маленький Париж! Так зачем я поеду за дочкой туда, если здесь всё есть». Поцелуйте от меня, юную Соню. Она ещё носит моё платьице в горошек? Не жмёт под мышками? Мне кажется, надо было больше «подобрать», а может лучше сначала другой лифчик.  Вернусь — подберу!  Ещё раз Мир ВАМ! Берегите его в нашем дворе, между семьями, между собой. Трудно ругаться могут глупые, а легко дружить только мудрые! Ваш пастух Мордехай. Деревня. Дата»
               
                P. S

           «Да! Ещё! Посадите в уголок маленького Яшу. Вытащите из чулана все газетки «Наш голос» за годы моей вынужденной «командировки». Дайте мальчику вафлей (зачеркнуто) леденцов и острые ножницы,  пусть сосёт и вырезает все колонки: «Продаю»! Только не спутает с «Куплю!»  Бумажечки положите в посылочный ящик. Мальчику скажите, что я по приезду, куплю ему шлем водолаза, как у нарисованного огромного моряка на причале. Говорят же, мазали с его легендарного деда. Да-а! А Тихон Васильевич ещё жив? Дымит ли его кривая трубка? Как его ржавый буксир поживает?  Жив ли лопоухий кокер? Таки всё теперь!»         
               
                8.

             Наумович знал, трудное будет начало! Главное вытерпеть, не закиснуть, с намеченной цели не свернуть, привыкая к графику работ, к нелюдимой хозяйке, к её нравам, распорядку дня деревни, отстающего колхоза. Ничего без разрешения не делал, не творил. Перво-наперво, в летней кухне, стол себе широкий с помощью Ивана сколотил, дополнительный свет себе навесил, в стенки гвоздиков набил, лекала, рисуночки, кройки развесив, окончательно успокоившись, почувствовав глобальную нужность, таёжной  жизни смысл.

При очередной поездке в район, в милицию, чтобы предписано отметиться, — что есть, что жив, что работает, зашёл в «Дом быта». С начальством, со швеями перезнакомился, кое, что из б/у прикупил, любимыми сантиметрами через шею обвешался. У Мотла душа радовалась, что сибиряки в большей своей массе шли навстречу, по первым словам разговора понимая, кто перед ними. Дружелюбно говорил, с шутками прибаутками к себе располагал, в процессе общения получая информацию: «Где достать, — то, где это, то совсем другое, прикупить?»

Двигался, рыскал, осторожно говорил, в уме, всегда образно представляя чуткое ОБХСС, зная их филигранный нюх, как и методы прихвата. Поэтому надо было осторожно ступать по колхозной земле, где завистников и кляузников хватало и хватает. Надо влюбиться в этот трудолюбивый народ, чтобы взаимностью и безопасностью покрылись отношения. Надо было «в шпульку» стать своим.

Сын бригадира на мотоцикле, по просьбе матери — под вечер привёз обещанную машинку, знаменитой фирмы Золинген. Как радовался Мотл, её хорошему состоянию, а главное: есть оверлок, и десятки трофейных бесценных немецких иголочек.

Поёт душа Наумыча, возвращаясь из дальней лагерной жизни, где столько работы, а тоски и тишины с сосновым воздухом ещё больше. Потирает руки: ведь впереди неделя творческих трудов, более контактное общение с народом, особенно с лучшей её половиной. Соскучились пальцы по иголкам, по ниткам и подвластным женским фигурам в самый упор. По запаху ткани давняя тоска, по кусочку мела, что пришлось стыдливо просить у молоденькой учительницы начальных классов.

Старуха на контакт близкий не идёт, вроде как присматривается, хочет понять «бывшего» жизненные смыслы, внутреннее истинное содержание. Только раз, много говорила, когда сама бригадирша на примерку появилась, которая за занавеской с пастухом-портным недовольно спорила, боясь принять на вид, предлагаемый модный фасон, всё возмущаясь, говоря: «Дмитрий Наумович! Меня засмеют, если в этом выеду в город, а в деревне подавно!» 

Но Мордехай, ещё тот пройдоха, словоблуд, обворожитель. Он любую убаюкает, уговорит, на правильный курс, вид, поставит. Доброе слово, оно самое клейкое, самое драгоценное между заказчиком и мастером, да и вообще на земле! А ещё улыбочку, на чисто выбритое лицо обязательно наденет, булавочку в жакетик воткнёт, с «перебинтованной» сломанной душкой, очёчки на кончик носа сдвинет. Быстрыми глазками всё поверху да поверху поводит, и такое смешное «несёт» — обхохочешься, и вроде уже всё так ладненько, прямо как «тут и былО!» 

В «законцовке» жиденький метр через поздоровевшую шейку двумя ручками, как «качельками» потягает, вокруг заказчика плавно ножками себя поводит, где надо иголочкой окончательно подколет, где ниточкой покрепче схватит, и всё приговаривая, букву «р» смешно выпячивая, произнося: «Вот видите дамочка, как ладненько вписалась ваша гр-рудка в этот фасончик. А плечики… плечики… а? Ну загляденье, как будто тут и р-росли! Р-расслабьтесь дамочка, опыту отдайтесь! А портной вам милаша не сделает больно… а только хорошо, и ещё лучше!» «Я знаете, кому ещё кр-роил… кого мягонько щупал… О-о! Это надо было знать, а видеть тем более!»
   
Не привыкли колхозницы к такому приятному обходительному обращению. Млеют, надеждами себя напитывают, в мыслях всегда благодарят, его «срокам» сочувствуют. «Он творит бабам красоту! В трудной колхозной жизни,  он — судьбы маленький чудотворный подарок!»

Так и прознал деревенский  народ, что Наумыч оказывается, та ещё личность... Полетел, поплыл, распылился слух по устойчивому селению. «Слыхала Зойка… а наш-то Наумыч, говорят в самой Одессе певичкам и артистам оперного театра платья и костюмы шил!»  Той, что сейчас в уши сказали, коя семечки как белка щёлкала, ответила, длинным языком сплёвывая шелуху: «Вот и дошилси портняга… што счас коровам хвосты заносит! Хитрющий…  ой чустую… хитрющий, щё тот еврей!». — «А мне, Зой, пусь хоть чорт с рогами будет… главное человек хорошо дело соё делая! И вродесь добрый по натуре. Ун… видела… бригадирше какой костюмчик скроил». — «И чё, и чё? — вспучилась пеной, нахохлилась курицей, рябая собеседница напротив.  — И чо с этова! Толку што сшил модненький! Райка боится яво одеть, на люди выйти!». — «На свадьбу к младшему сыну в город сшила! Там и оденя!» — парировала заступница. — Главное Зой, деньги не берёт… а только каким продуктом! Вот старые два платья есь, думаю пойти… мож перешье… а то бестолку ляжат. Сё думаю… яйцев да сала ему отнести, чёли?»
               
                9.

                Было счастье Мотлу, когда первое письмо получил, где несказанная радость была высказана, даже удивление, что в Сибири остался жив. Мордочкой, шеей и передним выпуклым местом слегка вширь подался, с первой фотокарточки это хорошо видно. Особенно были в восторге, что пастухам на рабочую неделю в дальнем лесном лагере, положена женщина.

Сразу написали, спросили: «А красивая хоть эта Зинка, или так?». Ржал, подпрыгивал Мотл, вспоминая Козлюкевича хитрющую сучку. Уже понимал: Там далеко, на черноморском побережье, уже догадываются: их неунывающий Мордехай «красивенько устроился». Значит: медведь не загрыз, ночью волки не съели, дикие невежественные мужики в пьянке не забили, не покалечили. Как многие столетия про холодную Сибирь пишут, брехливым языком разносят, бессовестно врут…
 
А ещё сообщили, точно по его всем вопросам доложились, ответили:

Первое: Билетёрша Фая, таки «вышла» за того спасителя. Мотл, оказывается, как в дождевую воду в бочке смотрел. Только теперь этот пожарный, иногда, словно из воды, воздушным пузырем из той квартиры, во двор в трусах вылетает. С профессиональными пожарными ругательствами пьяно орёт, давний тот пожар, и её голую, вспоминая, судьбу кляня: «Вынес её суку один раз, а она ему мозг «выносит» каждый день! Мол, дешевле было бы нечаянно с балкона уронить!» Несчастный не знал, что «трое» до этого пытались нашу пышно задую Фаю приручить.

Второе: Скупщика Михаэля, у которого уже «восемь» — парализовало правую сторону. Ударило так! Лотерейный билет ДОСААФ с выигрышем «Запорожца» нечаянно вывалился из дырявого его кармана в сортир. Билетик «навязали» старшей их красивой дочке на сдачу в магазине.

Как рассказывала тётя Маня, их новая соседка, ты её не знаешь, она из бандитского района «Сахалинчика» к нам переехала, на место, выбывшего на кладбище Николая Давыдовича, инженера из секретного «ящика», где делают что-то для крыльев самолётов. Так вот слухай, и представляй кино! Вроде как умные его дети, особенно один — математик-медалист, сделал хитрую проволочку, петельку, может и крючок.

Ну, и набилось школьных тел в наш дворовый туалет: вместе с хозяином к душистой дырочки прильнули, стали ручонками водить. Медалист вроде как петелькой хотел споймать счастливый билетик, тот «Запорожец» с колёсиками, выудить. Всё бы случилось, как хотели, только толстая их мать-героиня, к центру, потная пробилась, поглядеть правильно ль сыны достают машинку, ещё раз ногой под рёбра предупредив сухоногого своего Михаэля: «Домой не приходи, если технику в говне утопишь».

Как потом рассказывали: В это время медалист зацепил, на радостях сильно крикнул: «Ша!» Подпрыгнули толстенькие детки, от удачи заорали, тут и началось. Не выдержали наши старенькие доски такого счастья, этих килограммов на метр квадратный, где рассчитано уединённо думать, а не табуном, гыкая скакать. Затрещал настил, разверзлась пахучая пучина. Всё семейство обладателей «Запорожца» ушло в его глубокие топи. Мордик, как мы тебе сделали смешно!  Мордик!.. Пахло!.. Не передать!

Говорят, долетало до Екатериновской 85. Ты помнишь, там живёт Лёва хромой, —  агент Госстраха. Что нас в одно время всех «затрахал». Это он унюхал, потом через другого агента передал. Нам всем трудно представить, а что было бы, если бы наша колоночка в тот день не работала, не лилась, а?

Прибегали даже всякие бездомные собаки, посмотреть на такой «душистый потоп», мытьё. Если бы не дворник Степан, маленькие детки Гершовича точно бы потопли, захлебнулись. Погиб их счастливый выигрыш, надежда —  перемещаться на колёсиках. А к вечеру… скупщика от таких порванных нервов и ударило, прямо в левую, отмытую со шлангачка всю сторону.

Мы потом прознали: мать-героиня подавала бумагу советской власти, чтобы их спасителю дворнику (и вытащил, и отмыл) дали медаль «За спасение утопающих». Не дали! Говорят: «С «формулировкой» никак не выходит у них».

А дальше было больше и всё! О фекалиях народ забыл быстро, в уме держал только счастливый билетик. Ой, и началось такое!.. Бросились от карапуза до старого, скупать лотерейные билетики. Думали все, и мы тоже: «Если был один Запорожец, значит, где-то рядом катается и второй» В нашем дворе повезло, только двоим: Это Шприц Блюме Шмулевне. Да! Да! Мордик! Не выпучивай глазки, не бросай брови на лоб, не пукай от удивления. А радуйся, и у создателя проси, сколько старухе этой выпало.

Она жива, и переставляет ещё ноги. А что ты думал?.. Она двадцать лет с «моржами» жила, в тот холод в море лезла, закалялась. Ей, бывшему океанологу, выпал кипятильник. Так она теперь замерзая, кипятит в ведре воду, чтобы очень горячим умыться. А ещё, Ёсику из 16-й, помнишь такого? Любителя мотоциклов, девок и драк. Ему старый Бржозовский дал денюшку, чтобы сынок оплатил счёт за набежавшее электричество. И что ты Мордик думаешь? Всё равно неправильно! Так этот любитель погонять с ветерком, с грудастыми девочками Цифриновича, вместо уплаты, купил себе лотерейных билетиков, разыгрывающих новую «тачку».

Когда домой вернулся худой парнишка, и всё объяснил; его свой, толстый отец Бржовский отпи…дил. Не засыпай Мотл, смейся дальше. А на следующий день, когда старший Бржовский проснулся, и открыл дверь, снаружи стояла новая «тачка». Ха! Ха! Ха! От лёгкой зависти, ты чуть приуныл, да? И напрасно, Мордик! В доме Бржовского все плакали, особенно Ёсик, а знаешь, почему Мордик. На улице стояла «тачка» энергосбыта, она приехала, чтобы отключить им электричество. Так старший Бржовский, ещё раз кулаками потрогал несчастного Ёсика.

Вот так! Повторюсь! Из всего большого двора, повезло, только двоим, ну и нам немножечко. Пять раз «по рублю» закрывали газетку. Потратили мне на «пурген», сестрёнке Доре на белый чепчик. На сдачу взяли в киоске Евы Взломовны пейзаж Сибири. Вроде по описанному тобой, ты где-то там, или близенько химичишь, пастиш, подстрачиваешь.

Третье:
Иван из цеха мрачных памятников уволился. Из-за часто «употребляемого» вовнутрь, его трезвое руководство сверху подметило: «Уж слишком угрюмыми получаются его изваяния» — мол, недостойно перед датой столетия Владимира Ильича Ленина, такого радостного праздника, такими уныло траурными «типажами» кладбище заставлять. Теперь работает в морге «Центральной» На наш как-то вопрос: «Зачем туда?» пьяно ответил: «Искал что-то социально близкое, своё по духу!»

Четвёртое:
Маленький Яша, что должен гордиться тобой, уже имеет 43 размер ноги, и ростом выше того сука на каштане, на котором драматически артистично чуть не повесился Гена Блат, когда свою тонконогую хористку Люсю, с её дирижёром за нотами в постели застал. Ай, Мордик, что пишу? Ты тогда уже за «колючкой» отдыхал, когда «это» мастерски сыграли. А-а… вот! Но ты, же хорошо знал солиста Когана Яна Марковича, когда шил, а тот пил и пел. Так вот, говорят, Люся его без ума тихонечко любила, а вишь… нотки учила, и спала с крючконосым капельмейстером.

Но смотри, какая жизнь Мордик... Люся «его» в голове не имея, каких высот добилась.  А ты столько «имея» — где сейчас, а?.. Ты посмотри… что я такое пишу? Таки речь же о нашем Яше. Мальчик просил тебя, чтобы ты ему из Сибири привёз медвежью шкуру. Мальчик хочет много яблок, видно организм растёт, просит железа. А в саду обходчик «гроза». Вот хочет «медведем» с мальчиками его надолго напугать. Если есть возможность, сходи в лес. Уважь мальчика, чтобы он и дальше продолжал гордиться тобой и расти (хотя куда уже – дописывает неразборчиво )

Пятое:
А теперь о нашей сестрёнке Доре. Она помаленечку тянет, живёт, совсем плохо слышит. Иногда возим её к морю, чтобы, как молодая, кривенько походила сухонькими ножками по живой водице. Стала всё чаще и чаще ясно вспоминать своё тяжёлое детство,  напрочь забывая, что было вчера. Честно Мордик… я боюсь, мой горемычный, что не дождётся. Грех так писать, а думать, наверное, уже можно. Печалится, неохотными запоздалыми ответами от нашей сестры из Минска. Дорочка всем спешит отписаться, попросить прощения, со всеми помериться. Она, как бывший врач, видно точно понимает состояние своих анализов, не сдавая их. Это и есть главная причина, отчего я думаю: она уже скоро «всё!»

Бывало, позвонит, в гости захочет. Чаю попросит с конфетками «подушечками», бывало и водки с селёдочкой и чёрным хлебом. Сядет у окна… я закурю на балкончике беломоринку, приготовлюсь. А она, Мордик, начинает мне душу изливать, и такое рассказывать. Особенно про военное времечко. Всех ясненько вспомнит… и наших и не наших. И как голодовала, работая на шоколадной фабрике, боясь на минутку опоздать на работу, без желания уехать в твои места. И как город смело освобождали. Помнишь Мотя: (ты был уже «там») в 1965 году, когда первый раз в Москве был проведён Парад победы. К Дорочке пришла кучка пионэров, и слёзно просила тот памятный ножичек подарить им для уголка памяти, рассказать о подвиге. Так Дора, тоже слёзно — послала их.  Ой, такое ещё вывалит, вспомнит… что у меня папиросочек не хватает всё переварить, выслушать, представить. Сколько братец мы не знаем друг о друге. Ты уж береги себя, лишних коров не бери в свой лагерь, с мужиками долго не пей. Обычно в «конце» этой «радости», всякие неприятности случаются.

Мы на остаточки жизни должны под одним двором собраться, жить, помогать, как наш папа Наум завещал. А ты помнишь Мотя, каким специалистом он был. Его по сей день, добрым словом вспоминают. А мне так приятно, так хорошо братик:  «Нет таких уже часовщиков, как был покойный Наум Лазорич!» — сказала мне на днях Дорофеева Нина из соседнего двора. Ты её знаешь, она в пароходстве на высоком кране всю работу прожила, троих родила. Которую, не при тебе, на 8 Марта ещё сильно током ударило, и она запела. Ну-ну, вспомни! У неё ещё старик, отец, умирая, при людях коммунхоза громко всем напомнил, что при румынах в войну было лучше. Напомнил, и спокойненько умер.

Шестое:
Зинаида Соломоновна, по кличке «Старшина» — как обычно! Время и болячки её не берут, что и всем желает. От её общественной работы, одна только польза. Привычки не меняет. Когда хорошее настроение: из окна тихо летит, порхает: «Ах, Одесса — жемчужина у моря!», с годами добавилось философское: «Болеро» Равеля. Ну, а как тоска гнобит одинокую женщину, то любимые: «Гранёные стаканчики» или «Купите папироски» подвывают. Передаёт тебе привет и много сострадания. Просит мешок шишек. Ты ж знаешь Мордик, у неё зубы ещё с войны. Вези, пусть скорлупки грызёт, ядрышки выкатывает, нам что? Вот тебе дала «десяточку», чтобы я положила в конвертик. Просила, чтобы купил себе много мёда, и толкал в себя  ложками. Сказала: «Пчёлы не люди, плохого не насрут!»

Седьмое:
Ну, а теперь о Ривке и мичмане Раке. Рак в 45-ть ушёл с воды на сушу, оформив морскую пенсию.  Ривка, что часто бегала к нему, а тебе должна была за «Бурдой». Таки  добегалась! Тебе Мордик, и не нарисовать жирными красками окончание. Рак оставил городу жену и сына, забрал Ривку, и они теперь, так люди говорят, так соседи в письмах пишут, имеют «счастье» жить в той далёкой Феодосии, растить свою двойню.  Там у Ривки старенькие родители. Располневший Рак удочкой на пирсе ловит страшных бычков, а тонкая Ривка продаёт их на местном рынке. Люди разные, таки и пишут разное. Другие говорят, в переговорной будке, раз услышав: Якобы красотка работает на том пляжном берегу, всем крича, подзывая: «Мой Рак поймал бычка! А ну подлетай, не жалей рубля!»  Как жить Мордик… не зная кому верить?

Восьмое:
Твоя юная Соня, ей под мышками ещё «давило», которой ты хотел по приезду «подправить», тот лиф подобрать, таки она всё! А именно: 1. Весом много выше дошла, впереди носит уже «пятый». 2. Ей уже есть, кому подправлять, потому что «вышла» за пианиста из ресторана «Лондонского». Тот пальцами «носится», а наша Соня, уже под фамилией Шур, переехав на угол Маркса и Дерибасовской, к музыканту, учит «политическую экономию», — ей на днях экзамен сдавать и сразу рожать. 3. Мы всем двором думаем, гадаем: «Таки шо случится первей!» 4. По секрету Мордик! Наша Соня, хочет «влезть» в горком партии. Исполнить мечту её покойной бабушки, которая грезила туда попасть, и сесть за стол распределения путёвок и всяких других благ. Думаем: «Брук не повезло, может Шур повезёт»

Девятое:
Наш легендарный Тихон Васильевич, отбыл на вечный покой после того как его старенький «кокер» околел, вскорости и с дымным буксиром разлучили. Последний, — отправив на металлом, а его на заслуженный отдых, ближе к холодной глине. Часто ходил старик к морю, часто плакал там, бывало и много пил. Привозили, заносили «якорем» несчастной Цецилии. Как она бедная, над ямочкой, над гробиком, над ним плакала, всё причитала, голосила: «Любил бы ты меня так мой родненький, как ты любил свой ржавый буксир, и своё глубокое море, с трубкой во рту!» Пишу Мордик, а слёзы вываливаются.

Маленький Яша, который должен был тебе навырезать заметочек: «Продаю» — давно леденцы не сосёт, он «сосёт» уже молоденьких девочек. Мордик! Для тебя время на морозике остановилось там, а у нас на солнышке годики ой, как бегут. Все подросли, выпрямились, в «Вузы», в «Музыкалки», в «Консерватории» потянулись. А самое то, что мы с тобой быстрее всех стареем. Навырезала тебе я,  знаю, от этого будет потом польза. Отслеживаешь будущий доход. Ты ещё тот Остап.
               
                10.

                И полетели, поехали посылки от родных, и по крови близких. И все с гостинцами, и все с приветом добрым колхозным людям, персонально кривоногому бригадиру и его добросердечной жёнушке.  Все вкусные гостинцы Мотл непременно отдаёт малолетней семье Козлюка, «чуточку» оставляя для своей неконтактной хозяйки.

Детки несказанно рады, когда с подарочками приходит сивый Мотл. Он и сказок на еврейский манер расскажет, и загадок назагадывает, за месяц не разгадать. Взрослым же, за «бутылочкой» смешных одесских историй поведает. Те, уже «от пуза» насмеются, своё донесут, расскажут, взгрустнут, бывает и поплачут. С благодарностью в сердце отпустят, с улыбкой поблагодарят, что хоть на время даёт забыть семейные и колхозные всякие трудности.

Градусы большие пьяные, к земле всегда гнут Мотла, когда держит «прямую» до своей крайней хаты, до своего тоскливого пристанища. Люди уже знают, наметанным глазом видят, по «кривой» его спины понимают, сколько на «грудь» взял химик-пастух-портной Наумыч, возвращаясь от напарника, от друга Козлюка, от хитрющей рыжей Зинки. Та, всегда проводит до хаты, получит свой кусок чего-то, и обратно посеменит, возможно нисколько не жалея, что живёт на белом свете.

Никогда не пройти доброму безотказному человеку, чтобы не остановили, не окликнули, к себе не позвали. И всё в основном женщины, особенно после того, как бригадирша Райка из города приехала, и всем желающим, с неописуемым восторгом показывала свадебное фото, сорокой рассказывала: «Её костюмчик всех городских баб-красоток победил, на лопатки развалил, в ухмылочку расклеил! Все завистливые городские бабёнки Райку всё спрашивали и спрашивали: «Де, зяла? Де, шила?».   

Остановят, душевно попросят в хату зайти, если есть что наготовленного, — угостят. Если есть время, посмотреть, вот на эту юбочку, на это платье,  какую кофтёнку. И у всех, одно и то же: «Уважаемый, Дмитрий Наумыч, как вы посоветуете… как подскажите?.. Можно мне перешить, под меня уже «современную» подогнать.

А кто и новенький «отрез» перед сметливыми глазами портного раскинет, к груди приложит, крутанётся, с улыбочкой слово, какое уронит: «Ну-у… как Наумыч?.. Может платьице сошьёшь мне к дню молодёжи, иль дню рождения, а?! Воздушное, как весенний ковыль? Жалко… уж, сколько лет «кусок» лежит. А я уже в долгу не останусь!» А портной,  улыбаясь, конечно согласится, как всегда напомнит за «пугвачки». — «Мине надо пугвачки, много пугвачек!». Так женщины, от какой ненужной одёжке срежут, бывало, и прикупят, при встрече передадут. А тому,  и то помощь… сердечку успокоение…

Знает колхозник, никому ещё не отказал мастеровитый человек. Поэтому пользуются, идут. И уже своих детей, которые из города на побывку к родителям приезжают, за ручонки тянут: «Помоги! Да, помоги!»  Мотл спокойно работает, знает: «Бригадирша Райка у него надёжный защитник! Через неё и бригадир к нему снисходителен!»

Но были и те в деревне, кто завидовал бригадирше, этой занозистой смелой Раисе Андреевне. Это жена того, кто давно метил в бригадиры, кто когда-то временно эту должность замещал, когда Каллистрат Никодимович сильно приболел спиной. Сам попросил правильного председателя, чтобы умелого Генку на время поставил. Генка вроде ничего мужик, но у него жена Танька хитро скрытная, с незаметным змеиным жалом на свете поживает. Поносив полгода бригадирский «мундир», понравилось мужику «рулить», а его Таньке над своими бабоньками властвовать, что «портфель» назад так не хотелось отдавать, в тайне мечтая, чтобы «Кострат» и вовсе не очухался.

Но Каллистрат Никодимыч, настоящий коммунист, он себя не жалея, о деле всегда болеет. «Не случилось» у завистливых людей длинного праздника. Поэтому отстранённая Танька уже давно вынашивала план мщения,  сознательно сторонясь умелого портного, и Райкиных подруг-доносчиц, сплетниц, готовя факты, перо и бумагу для доноса.               
               
                11.

                С октябрём подвинулась сопливая осень. Закончился пастбищный сезон. Крупный «рогатый» вернули в коровники, на «постоялые дворы», двум крепким пастушьим головам определяя работу на долгий зимний период. «Как обычно, Козлюкевича на котельную, а вот Дмитрия Наумыча куда полезно определить, пристроить?» — чешет макушку бригадир, на утреннем сходе в прокуренной конторе расписывая работы. Слушает спорящий народ, домысливает, чертит круги, закорючки: «Пусть сначала переедет в хату уже покойной Давыдихи»               

А именно в этот момент, Авгия Ивановна к себе в избу позвала портного. Отрывая того от иглы, от тряпки, от мыслей про «западную» жизнь, проскрипела, произнесла: «Вот стол небольшой накрыла, соседку позвала… и тебя Дмитрий Наумыч приглашаю с нами поседеть. Вроде как «девяносто» стукнуло, пришло. Грех не отметить, Бога не поблагодарить, что дал столько протянуть. Да и ты расскажешь нам за жизнь свою заковыристую… А то сё как-то стороной да стороной живём, тянем…» 

Так Мордехай попал в хату хозяйки. Где старенько всё, с занавесочками, без дверей, с особыми ароматами, запахами, с пузатыми подушками в «этажи» на перинах. С рабочей прялкой в сторонке, с иконкой, в «красном» углу, укутанной рушником, с цветочками на подоконниках, с крашеными синими рамками на стенах, где красивые лица с фотокарточек старинных на современную жизнь смотрят. А вот мужик здоровенный, бородатый, с шашкой, где милая барышня в модной шляпке в саду стоит, маленькую девочку за ручку держит. А у той, маленький зонтик и деревянная лошадка на поводке.

Пока приготовления, пока есть время, осторожно ходит по скрипучим полам чужой хаты любопытный мужик, внимательно чужую давнюю жизнь рассматривает. В другой комнате, отдельная металлическая кровать. На ней безобразно лохматый старый кот живёт, сейчас спит. Всё здесь десятилетиями молчаливо, старинно, с подступающими специфическими запахами уже уходящей жизни. 

А вот ещё рамочка, в самом уголку. Замер Мордехай, очёчки на носу тронул, ближе подвинулся, перед молодыми старомодными образами застыл. «Надо же… надо же… как похожа на нашу родню». — «Што-што, Дмитрий Наумыч гворите?  — сгорбившись, приблизилась старуха, перепоясывая шалью тонкую талию, в тёплой хате, свою замерзающую жизнь. «Это кто?» — ткнул пальцем в рамку, в девичий образ человек, не убирая взгляда, мыслей, с пожелтевшей потрёпанной фотографии. «Ай… это мои… в той жизни!» (махнула рукой, пошла)  — Тебе это не интересно. Пойдём к столу». — «Как раз очень… Авгия Ивановна! Да вроде как похожа эта девочка на наших, по линии покойной мамы»

Старуха в заботах возится, ждёт к празднику, бурчит: «Похожих милай лицом многа… да судьбина у всех такая разная…». Химик от бригадира уже знал: в деревне нет настоящих кержаков. Все дореволюционные переселенцы, когда-то на волне царской реформы сюда стеклись с земель Западной Белоруссии, чтобы хозяевами спасительных десятин стать, счастьем обрасти, свет в конце тоннеля увидеть, потом уже... позже...  как и сейчас — спасительный коммунизм построить.

Чувствовалось: Хозяйка не хотела углубление в эту тему разговора. Химик всегда знал, в любой точке страны носом чувствовал: люди боятся всю прошлую правду жизни оглашать, окончательную «её» забирая с собой в могилы.  Живут, стареют, язык держат на замке,  думают, боятся: «Кабы чего не вышло!»               

Но надо знать Мордехая-чудотворца! Он не убирает лица от рамочки, кричит старой, фамилии родовые, все, что знал, гласит, называет. Одну озвучил, другую, третью, — коротенько их истории, пути, автобиографии. Мордехаю — о всяких семейных тайнах, мать уже тяжелобольная, отцом Наумом брошенная, поведала. Чтобы сын не заблудился в густых корнях генеалогического древа. О многих поведала, да видно страх за детей, не дал несчастной женщине до конца раскрыться.

Рассказать о сосланных в Сибирь «врагах народа» по её дальней линии из города Гродно. Откуда и была Авгия Ивановна, которую родня называла всегда Нюсей. Старуха жизнь прожив, не хотела даже сейчас, в момент такой внезапной нервной ошеломлённости, растекаться жизненными историями. Страх всеяден, всеок, он как «сторожок» на зверовой ловушке, всю её жизнь спасительно предупреждает: «Тему не трогать! А молчать! Молчать! Молчать!» Уж больно хорошо были выучены уроки молодости, и недавнего совсем «прошлого».

Может быть, и «растеклась», уже понимая, кто перед ней. Да болтливая соседка, была виной её безмолвного эмоционального «ступора». На лету сумбурных мыслей, за спасительную соломинку схватилась, вырывая ту из-за сытного стола, — за фельдшерицей, за её восстанавливающими уколами. Заскрипели половицы, заскрипели в сенцах двери, выпуская женщину, впуская воздух свободы и раскрепощения в избу.
               
                12.

                Никто в деревне не знал всю «историю» жизни одинокой женщины. Кто чуточку знал, кто в спину «шипел», тот уже давно схоронился. Давно нет комендатуры в районе, куда ночью «пачками» «врагов» привозили.  Любила та усердная «братия» ночами работать, чернилами бумажки марать, о бесправном «контингенте» в личные дела, «выуживая» всё, не давая покоя «чёрным воронкам», совести, соседям.

Агния знает, «этих» — заслуженные «остаточки» — уважаемыми гражданами, ветеранами, обвешанные наградами, в любой ленинский праздник на трибуне в первых рядах стоят, им ручонками и цветочками улыбчиво снизу машут.

Сейчас, с помощью Наумыча, кряхтя, укладываясь на кровать, почему-то многолетней давности, поездку в районный центр вспомнила. В очереди в амбулаторию, «своего», уже подряхлевшего, краснолицего располневшего «уполномоченного» узнала, ясно воспроизвела, по фамилии Крохалёв.

Тот, в ленивом разговоре со стариками-пациентами, облокачиваясь на заслуженную трость, в отглаженном галифе, в хромовых сапогах, с орденской планкой на груди, заслуженно жаловался на давление, на бессонницу. А его, впечатлительного,  ранимого, гладко выбритого, какая-то равнодушная женщина, перелистывая утрешнюю газетку, для поддержания разговора, пусто спросила: «А нервы как?». — «А что, нервы? — без эмоций в глазах, в голосе, — просипел заслуженный работник «щита и меча». — Они ещё железные!»

После десяти лет лагерей без права переписки, её ночью, под конвоем привезли в райцентр на вечное поселение. Политических везли испуганными «стайками», в ночь, сразу человек по пятьдесят, чтобы они уже никогда не смели покидать эти глухие места. И именно этот «железный» человек, её когда-то, уже не молодую, на «подсочку» направил, где не каждому здоровому мужику было справиться. Там, в тёмной пахучей тайге, Агния заработала прободную язву желудка. Латыш, тоже «враг», на своей спине тащил несчастную до дороги, чтобы на внезапную машину положить.

Нет уже в живых того ссыльного хирурга-армянина, который тоже начинал с «58-й», с «леса», да пожалели, для пользы дела вернув к тому, что «политический» умело делал при «правильной» ещё жизни. Спас, филигранно порезал, потрудился, подарив ещё столько годочков сильной женщине, «соэвке» — социально опасному элементу.   

Время для всех безжалостно. И для правых и не правых! Многие уже «уполномоченные» холмиками и крестами обросли, кто по своему усмотрению распоряжался этим «товаром», определяя всех по разным деревням, хуторам и станкам. В основном на самые трудные работы: лесоповал и «вздымщиками» — собирать тяжёлую живицу. 

Всё прошла, всё видела Авгия! И валила, и сосны хаком «подрезала», «драла», пилила. Чашечки вгоняла в стволы, чтобы потом всю тайгу оббежать, каждую сосну «на лицо» запомнить. В ведро страшно липкую выскрести, на дорогу, к бочке, как двух пудовые гири в каждой бабской ручонке вынести, заедаемая мошкой, комарьём, безнадёгой. Горемычная терпеливая русская земля. Сказали, объявили: «враг народа», значит, — враг! Не смей сомневаться!
               
                13.

                Как ушла соседка, тут и началось! Пером не описать, мыслью не сыграть, не вообразить, не представить. Заохала, запричитала старая; то валокордину, то других каких-то капелек запросила, «расколупывая», расшатывая память, воспроизводя на слух доселе тайное, былое, уже многое стёртое. «Как? Почему? И за что?». «Струхнул» сивый человек, глядя на неузнаваемую возбуждённую старуху: «А вдруг… сейчас… на таком нерве… «того?».

Лежит на кровати вся иссохшая, жилистая, живая, в глазницах чёрные ямы, в них слезливая вода, на губах дрожь, в руках ещё сила. Она цепкими пальцами держит ладони родни, умелого портного «химическую» жизнь, до конца не веря, что такое мог «учудить» небесный «создатель». Наперебой, друг другу рассказывают, друг друга спрашивают, переспрашивают. И говорят-говорят, за конечности друг друга держат. И у Мотла слёзы, и старенькая, сопливо шморгает, не остановится. «А расскажи сынок, да расскажи за то, да за этого!»

После капель, «похорошев», потянулась к сундуку, крышку уже трудно откинула. А там всё обклеено старинными открытками, вырезками из стародавних советских журналов. На дне же, под чистеньким, приготовленным «на смерть», кипа документов, справок, истлевших писем, и пару фотографий, которые на «вид»,  для всех не повесишь. 

Уцепился глазами химик в пожелтевший снимок. Там ухоженная молодая женщина, во всём бальном, в меховой накидке, стоит под ручку с важной, при форме, при шпорах, при шикарных усах, приятной мужской персоной. «Кто это, Авгия Ивановна?» — выдохнул вспотевший портной.  — Неужели… это Вы? — спросил, про себя подумав: «Какая стать, какое благородство в позах, в глазах ухмылочка, свобода и интерес». — «Да-а… (вздыхает, отворачивается) — это я, мой родименький… уже, будучи Цесарская, уже замужняя! А рядом… а рядышком, Глава Гродненской губернии Шебеко Вадим Николаевич. Он самый. Человек этот носил титул: Свита Его величества, генерал-майор, вот.  Очень порядочный и дельный был человек. А какой хозяин… Не знаю… что с ним… жив ли?  Я работала в губернском правлении до 17-го… до февраля. Потом пришли комиссары Временного правительства, и началось!..  После 20-го года… Вадим Николаевич бежал во Францию, уже из Москвы.

Старуха помолчала, сглотнула ещё воды, обречённо выдохнула:
    — Мне это и припомнили, когда сознательно в автобиографии скрыла долгую работу с перебежчиком, с врагом.
    — А это ваше всё семейство, я так понимаю, — спросил портной, разглядывая другой снимок. — Здесь вы с батюшкой… у храма… а сколько света и надежд в глазах мальчиков, в позах смирения… да-а… было времечко… помню-помню этот свет…
    — Это детки моей подруги по работе.

Переворачивает фото, смотрит на дату, говорит:
    — А я в это время, своему деду помогал варить клей, он меня бил по ушам, когда допускал липкие проливы. Выходит он был брат вашего деда. Да-а… какая трясина… жмурка… топь…
    — Ты, там главную справочку в моей жизни не нашёл, мне ещё не прочитал, — тыкая сухой рукой в сундук, — сказала старуха. — Лучше поглянь!

Мордехай, бережно «расслаивает» ворох пожелтевший бумаг. По реакции тела хозяйки, останавливается на одной, бубнит, читает:
«Справка о реабилитации. Дело по обвинению (вскользь опять бубнит) … судом от 3 ноября 1962 года… Громче оживает: «Постановлением Особого Совещания при НКВД СССР от 9 апреля 1938 года в отношении Цесарской Авгии Ивановны, которым она была репрессирована по политическим мотивам, отменено, и дело, производством прекращено за отсутствием преступления.
        Цесарская Авгия Ивановна, по настоящему делу РЕАБИЛИТИРОВАНА.  Зам. пред. суда. А.С. Шестаков.

Старуха плакала. Худые слёзы, стекали по худым морщинистым щекам. Смотрела в потолок, в чёрные метки, кровавые зарубки истлевших годочков жизни.

Потом уже расскажет гостю, за спокойным чаем, в морозный вечер, в пургу февральскую, под жаркими боками доброй русской печи. Как мужа на Первую Мировую в 14-м провожала. Как потом, добиралась до полевого госпиталя, в мае 1915 года. Это там, в душно вонючих палатках, она увидела изуродованных русских, и своего умирающего мужа офицера. Там лежали остатки выживших при химической атаке немцев, пытающихся взять русскую крепость Осовец. Там доходили, не люди, а изуродованные, задыхающиеся мумии.  Там первый клок седины и зацепился за Авгию, после этого сознательно облачившуюся в сестру милосердия.

Тех героев, не сдавших крепость, хоронили на залитом «красным» маковом бугру. Расскажет о том, как потом жила, выживала, постоянно спрашивая Бога, почему не дал деток. Дойдёт и того, как внезапно «взяли»!  Как по доносу, званием «врага народа» легко обзавелась, как потом по красивому Енисею на усталом пароходе «Мария Ульянова» вместе с «врагами» вверх, в лагеря подымалась. И будет плыть на нём в арестантской робе, дочь бывшего капитана этого парохода. Поведает Мордехаю,  каким была неутомимым возчиком Ленинская «матушка», в своих холодных трюмах неустанно перевозя на «севера» тысячи и тысячи своих же «ленинцев», тех, кто проторил дорогу к власти её великому сыночку.

Расскажет, и про то, как уже при окончательном «выпуске» давала «органам» расписку: «В том, что никогда, никому не будет рассказывать: «что пережила, что видела, что думала, что уже  точно  знала». В конце разговора, вздохнёт, Мотлу скажет: «Всю сознательную жизнь молчу, как видно и другие молчат. Вот тебе только счас излилась… вроде даже чуточки отпустило…»

Тогда она и на последний вопрос ему ответит: «Почему после реабилитации, не подалась в родные края?». — «Там уже нет моей той жизни, там всё уже чужое! Да и куды я попрусь… как говорится: «Ни кола, ни двора» Здесь все люди мне помощники. Помру, схоронят по-людски. А там… кому я нада?..

Затараторит Мотл, чуть ли на колени не падая, дёргая её худенькие цепкие руки: «Вместе уедем… у меня квартира в Минске большая… а хотите в Одессу отвезу, а-а… к тёплому-тёплому морю? Зачем последние годочки оставлять дикой Сибири?». — «Не дикая она!.. Зря ты Мотя… так!.. Тебя же она не обидела… ну скажи? Не оставлю я Ивана своего одного. Двенадцать счастливых годочков с ним пожила.  Не побоялся, что я «сойка»… всем сердечком любил… помогал… (отворачивается к окну, смотрит на худую замёрзшую черемуху, где на белых шапках ватного снега, шалят игривые воробьи, тянет горлом большой спасительный воздух, сопливит носом) — Может и уехала бы… (сглатывает горлом ком) — да не могла бросить его, с войны калеку.
               
                14.

                Но это будет потом, а сейчас старуха, чуть успокоившись, спросила про то, как Мордехай свет увидел, на воздух точечно попал. Плохо роднёй жили совсем «дальние» сёстры, из-за каких-то давнишних семейных склок, заскорузло, на годы «раздрались», поэтому огромные «прорехи» в биографиях всех получились.

Морд устало тянется за стол, залпом пьёт сильную самогонку. Грызёт жирную курицу, «штопором» пьянеет, несёт: «Самое интересное Ивановна… этот ушлый мой отец Наум, таки имел уже жену и дочку Дору в самой Одессе, откуда корни жизни его ветвисто росли. От этой сторонней любви, у снабженца Вундермахера Наума и Беллы прекрасной, — делопроизводителя интендантской службы, принимающей фураж для лошадей, для царской армии, случился я!  Он давал, она брала, — считала! Вот и досчитались! И кони сыты, и я солнце увидел, вот такички! Как понимаете, мой отец разрывался на две кровати, между морем и белорусской коноплей, не зная между каких грудей застрять. И там было хорошо, а там ещё слаще. Так между наездами, в Минске случилась ещё сестра Лёля. Таки там и живёт, внуков растит, за маминой могилкой приглядывает.   

Под градусами, под впечатлением от новоиспечённой дряхленькой родни, неслыханно откровенно «понесло» Мотла. Старуха только успевала вопросики вставлять, и усталыми глазками лупать. Она вроде ещё помнит по рабочим «справочкам» тот Минск,  где до войны, 52 процентов жителей было евреев, где стояло 83 синагоги, больше чем храмов и костёлов. Где до 1936 года, наравне с русским и польским, государственным языком был идиш. «Так почему ж выбрал Одессу? Вам что, там евреев было мало?». — «Там нет доброго моря!» — вздохнёт уже «уставший» от градусов портной.

Самоироничный Мотл,  «вываливал» всё! Он понимал: перед ним была  «в шпульку» своя женщина, которой он мог всё дать! Он и вываливал, про то, как отца другой ушлый еврей «подставил», от снабжения «военных» обманчиво отстранив. Упал доход, смысл там жить, понизился градус настроения и радости, да и Белла, уже сварливая жена, стала всё чаще «пилой» подпиливать, ругая за то, что её законного Мотлика в Одессу к своим «голодранцам» на лето отправляет. Его любимые «Голодранцы» на Наума действовали как фитиль для бомбы! Он мгновенно взрывался!

После очередного «взрыва», схватил потёртый саквояж, набитый расписками должников и отбыл навсегда к своему морю, где у старого, одноглазого Акима научился любить время и часы, как и их, ремонтировать. А ещё, уже по-новому, бережно ценить свою терпеливую молчаливую Ниночку, которая ждала… и дождалась своего! Где дочек было уже две.

Не краснея, Мотл, пьяным рассказывал, как в войну, выживал в похоронной команде. И видел такое? Всякий раз, в жизни вспомнив «такое», вдруг замолкал, начинал плакать, нос елозить, не зная видно, куда наплывающие страшные картинки перед глазами, перед памятью деть, от них убежать, а возможно от давления совести.

Вспоминая войну, у Мотла, всегда руки начинали дрожать, он рвал ворот воротника, просил воздуха, высвобождения, улицы, двора, словно какие-то страшные грехи его к земле давили. Да, он убегал от себя! От тех, с кем прошёл её. А что там было… никому, никогда не рассказывал, и не расскажет. 

Поплакал, улыбнулся, вытер рукавом жирные губы, вспомнил, как отца Наума, чуть не расстреляли, по доносу улыбчивых соседей. Смеялся пьяный Мотл, оживив хорошую память, войдя в раж интересных для старухи воспоминаний. Оказывается: Румыны, сразу как заняли город, решили навести порядок. Ведь им его Гитлер за дружбу, за союз подарил. Надо было налаживать под себя жизнь. Для этого повесили ящики для жалоб и предложений! Как они потом об этом пожалели. Ящик за полдня набивался доверху! Уже через неделю по городу каталась машина с громкоговорителем, и беспрерывно кричала в рупор: «Граждане Одесситы! Прекращайте писать доносы друг на друга!» 

В этом ящичке была и та маленькая записочка, с информацией о том, что часовщик Наум, засланный «казачок-подпольщик» из того Минска. Молились все в родне, что румынам записочка попала, а не жестоким немцам.

Потом, по просьбе успокоившейся родственницы, поделился о личных «своих». Тоже имел две жены, да одиноким остался, на свет выродив копию свою, в лице очень умного сына, работника НИИ, очкастого любителя математики и шахмат, проживающего уже в Москве, равнодушного к морю к наживе, чуточку к отцу.

Не скрыл и про то, что «фарцевать», на риске на «цыпочках» ходить, — нравилось, хорошо наладив контакт с международными моряками, со своей необычной Одессой, с пароходством, с оперным театром, труппой. Не скрыл, что в ресторанах всегда обедал, в квартире антиквар имея и «бархатный достаток». Только про золотишко, к которому привила любовь последняя жена, убежавшая с «ним», от него, к артисту кочующего цирка, ничего не поведал.

А зачем расстраивать родню. Не скрыл, за что попался, за что «срок» вклеили, на химию попал. Про то, что везде его выручала швейная машинка, её безграничные возможности,  — любимое детище его первой, уже покойной супружницы.

Это она, красивая панночка Зося, научила «строчечку» любить, с быстрой иголочкой, со шпулькой, с ниточкой в стежок. Она советовала боготворить душу живой машинки. Это она ему привила, с техникой здороваться, при работе разговаривать, мнениями делиться, ласково ухаживая тёплыми ладонями-ручками, подпитывая машинным маслицем, улыбочкой. «Моти! — когда-то, говорила ему его любимая белокурая Зосенька, — ласка, это великая сила! Ласковая машиночка, кривого не сошьёт!»

Всё вывалил, всё сгрузил, чтобы старая женщина, знала как на исповеди, кто перед ней. Нигде не соврал, не сьюлил, не размазал.

     — Да! Да!.. Именинница… моя дорогая, Авгия Ивановна, и такое было в моём светлом городе! О чём ты не прочтёшь, по радио не узнаешь. Такая и моя «кучерявая» была…  жизнь – копеечка, жизнь – кривая строчечка! Вот такички! — вытирая мокрые липкие слюни, от плохо «пошедшей» самогонки, — вздыхал «готовый» портной, совсем не глядя на хозяйку, а в одну точку старенького, кривенького как хозяйка, зашарканного пола, где под ним, в подполье, жили дружные мыши и толстая пыль, с уродившееся картошкой и свеклой.

Авгия, прижавшись спиной к тёплой печке, тихо плакала, кончик шали, переминая в страшных тёмных пальцах. Текла «носом», слезилась впалыми глазами, что-то шептала.
     — Что с вами?..  я не так говорю?.. Вы мине задали трудное?..
     — Гвори! Гвори сынок! Это я так вспомнила. Я слушать и дальше буду. Не обращай на мои пьяные 90-то! (в сенцах шум, девичий смех, басистый говор соседки) — А вот и Светочка, со своими укольчиками… детка пришла!

А Мотл, завязывая с «пьянкой»,  уже думал, с каких букв завтра начнёт писать письмо родне: где сообщит, что в далёкой и заснеженной Сибири он встретил родню, о которой когда-то краем уха только слышал. Вот будет смеху и удивления… а радости ещё больше…
               
                15.
               
                Всколыхнулась деревня, узнав невероятное! «Надо же, как Господь распорядился!? Захочешь придумать, такое не придумаешь? Прямо какие-то чудеса!» — словоохотливо рассуждали в магазине утрешние покупательницы. «Счастливая Агашка… помощника, родню, себе на конце жизни обнаружила!» 

В свете случившегося, бригадир по просьбе самой Авгии Ивановны, оставил Мотла, проживать у неё.  Уже, правда, в тёплой хате, при большей свободе и любви, а главное — сытости. Но не получилось полного счастья. И это первая ночь показала, храпом разрывая остаточные нервы портному. Отмучивается ночь, уставшим вывалится на двор, хватанёт раскрасневшимися глазами зимнего ослепительного безмолвного великолепия, тяжко вздохнёт, не зная как дальше жить...

Старуха, ставя на стол, глянет на человека, спросит: «Нешто приболел, Мотя?» Тот, улыбнётся, покачает головой, правду не скажет, уже с утра обещая: то это сделать, то, в другом, пользу принести. За бутылку самогонки уже два хлыста дров на тракторе приволокли, за другую, — попилили, напились, напелись…

Пильщику вагой помогая брёвна катать, получил глупую травму руки. Узнав об этом, Каллистрат временно определил химика сторожем на зернохранилище, на колхозные склады. Старуха, с утречка кормит своих дружных курей. В толк не возьмёт, почему с ящика амбара, зерно не убывает. Вроде есть расход, а замерло «наличие» на одной метке. Чудеса или чертовщина какая-то!? Попробуй разберись...

Однажды  с ночи встречая работника, не пошла привычно в хату, ставить на стол, а в уборную медленно юркнула, через щели увидела, как постоялец, родня, шмыгнул в амбар. Старуха за ним. Какого было её удивление, а смеху больше! «Ну, сын Наума, ну ты выдумщик, пройдоха! Надо же такое учудить, нашить, придумать. А я щё думаю, кажный раз глядя с далека: толи поправился, толи погрузнел» — заходилась старуха от смеха, хлопая себя по тонким ляжкам, — наблюдая как Мордехай, высыпает зерно из огромных пришитых карманов на груди под фуфайкой, на внутренних брюках — до колен.  А он, нисколечко не тушуясь, аккуратненько ссыпая зёрнышко за зёрнышком, устало рассуждал: «Жизнь короткая, надо потрогать всё! Я не святой, я трогаю всего чуточку! Здоровья уже нет трогать много!»

Всем сердцем полюбила Мордехая старуха. Своего родного помощника, свою опору, не зная, что сгорает мужик, просто чахнет, стараясь в лютый мороз, натопить худую летнюю кухню до жара, чтобы выспаться, отойти, восстановиться, бросая шитьё на самотёк. Ему всю жизнь не везло с этой напастью.

Случилась уже аллергия на чужой храп. Вторая жена, — любительница драгоценных металлов, и клоунов в цирке, от души «резвилась» носом. По началу, Мордехай даже вскакивал во сне. Ему казалось, что их дорогие толстые шторы кто-то бессердечно рвёт, уносит. В колючем «заключении» от него досталось, умертвив многие метры драгоценных нервов.

Надо было уходить, но как сказать старухе. Ведь она ожила, задвигалась, его ждёт и провожает всегда с наготовленным столом, с очередным воспоминанием. Под предлогом «большой швейки» мучил нещадно дровами летнюю печку, и тогда уже калачиком скрутившись, высыпался, вновь улыбчиво воскресал.
               
                16.

                Как-то перед Новым 1970 годом, поехал в «центр», сыну в Москву с «переговорного» позвонить, о внуке справиться, о своём бытие рассказать. Там и встретил весёлую вдовую Екатерину, свою, деревенскую. По посёлку носил её тяжёлые продуктовые сумки, выслушивая её жизненные рассказы.  Мужа лесиной при валке колхозного леса убило. Дети в город подались.

Одна мучает жизнь. «Пришли бы, Дмитрий Наумович, мою машинку посмотрели. Что-то ниточку «закусывает», понять не могу?» Так Мордехай Вундермахер невольно «подженился». Понравилась ему стряпуха, чистоплотная женщина. Рассудительная, не сплетница. Звала съехать, к ней окончательно поселиться, свой «цех» в большую тёплую хату перевести. Маялся мужик, не зная как старухе открыться.

Авгия, уже зная от болтливой соседки весь «расклад», сама на тему разговора наступила, «зелёный свет» тому дала. Больно «секанула» по чуткому сердечку, в спину выдохнув: «Думала щё пожить… да видно!» Расплакался как пацанёнок портной, стоя на коленках, уткнувшись носом в сухонькие коленки гордой старухи, обхватив их тоненькие. Она, не проронив ни слезинки, поглаживала его сивую головёнку, всё приговаривала: «Моть! Ты же меня не забудешь, будешь приходить, проведывать, мож што и поможешь подладить, прибить… у меня што-й-то совсем уже руки ничаво не держат»

А портной, пуская слюни жалости и сострадания, в её темную застиранную юбку, в ноги: «В любую минуточку буду у вас, всё, чем могу, помогу! Не держите на меня зла!  Я же недалечико буду… зачем вы мне сердце рвёте!». — «Иди-иди, Мотя! Я сё понимаю… что ты со мной видишь?.. А Катенька… она своего лиха хватанула… ей тоже хочется заботу и ласку мужскую иметь… Жизнь коротенькая… одна… и повторению Мотя,  ничего в неё не подлежит…»
 
                17.               
               
                Однажды, вдруг собака залаяла. С морозу, в тёплую хату ввалилась укутанная Авгия Ивановна, оббивая валенки от снега.  Екатерина засуетилась на кухне, готовя угощения под беседу. Поговорили о пустом, о делах насущных, о погоде. Поставила на стол, ушла корову доить.

Авгия пересела ближе к Мотлу, который что-то кроил, вырисовывал, напевая в нос что-то «еврейское». — «Оставь Мотя, — послухай меня!..» Тот покорно слушается, стыдливо прячет глаза, поправляет очёчки. «Знаешь, я сю жизнь мечтала одеть что-то белое. Понимаешь… Мотя… жизнь была порой такая чёрная… и мне хочется, чтобы ты мне сшил, такое красивое-красивое, белое-белое платьице, и чтобы вот так рукавчик был (показывает). Ты же чудотворец Мотя, ты же всё умеешь…  — Сшей, а? Достает из фуфайки платочек, трёт нос, выдавливает из глаз чистую воду, роняет беззубую улыбку, сквозь слезливый свет в глазах: «Мотя… бабоньки меня помоют… в него чистенькое, ни разу не надёванное оденут. Хочу, напоследочек… хоть порадоваться… со стороны посмотреть… (шморгает носом) — И я буду такая красивая в нём, как мечталось всю жизнь. И обязательно вот такое длинное (показывает срез) Я его из юности своей помню… на сказочном балу у генерал-губернатора, в таком была одна счастливая женщина. Я её потом на «пересылке» видела, уже в драной телогрейке, со шрамом через всю щёку. Сколько лет прошло, всякого было… а оно не уходит от меня, к себе зовёт одеть, и обязательно, чтобы было здесь кружевко (показывает) — Сошьёшь Мотя, а?.. Ну уважь… — «Только поторопись сынок…» — громко раздалось уже из холодных тёмных сенцев.

Авгия умерла по дороге на кладбище, вероятно к могиле своего однорукого Ивана-фронтовика. В «пересменку» погоды, скачка атмосферного давления, остановилось её изношенное сердце, заваливаясь лицом в крепкий ещё мартовский снег-наст.

Соседка схватится, по кривой цепочке глубоких следов определит направление, и отсутствием «обратных» к калитке, всё поймёт, — к Каллистрату сразу побежит. Не будет две ночи спать заплаканный Мотл, стараясь успеть выполнить последнюю просьбу старухи. А рядом, помощницей, будет сидеть полусонная Екатерина, в полном душевном расстройстве, просить прощения у портного, у Бога, искренне считая себя во многом виноватой.

Удивятся люди, вваливаясь чёрной, скорбной массой, в покосившуюся хатку с низким потолком, с маленькими окнами-глазками, с занавесками-задергушками, необычному, «белоснежному» виду усопшей. С мастерски вшитым в платье «кружевком», упокоенным на впалой груди, с длинной рукавчика — по застывшую уже «косточку», с атласной лентой пояса.

После такой потери, что-то надломиться внутри у Мотла. Будет корить себя, вроде как за невольное предательство. На волне «внутренних войн», без терзаний съедет от хорошей женщины, вернётся в Агашкину избу, к сиротливому коту, к  курам, к незлобной собаке, к доброй памяти, к реликтовому сундуку. Взвалит на себя все хозяйские заботы, привыкая работать там, куда бригадир с утра пошлёт.

Зимними вечерами, уткнувшись в «жужжащую» машинку, будет  радоваться каждому гостю, особенно терпеливой Екатерине. Которая, всякий раз, в конце беседы, без нажиму, будет сердечно просить вернуться «домой». Только уже со всем своим «живьём». Всем место в добром дворе найдётся, хватит...

Мотл будет непреклонен. И только к весне, когда огородная земля проснётся, запросит семян, рабочих рук, терпения; портной решится! Уже зная наперёд, как всё будет «хреновенько», — согласится вернуться, вновь зажить знакомой ухоженной жизнью.
               
                18.

                Район загодя готовился к празднованию столетия великого творца, революции — первопроходца. Партактивы, партконференции, партсобрания, терзали ответственных членов партии, и им сочувствующих. Все организации, конторы, учреждения, готовились быть достойными покойника лежащего в Мавзолее. От них не хотели отставать всякие  тракторные и посевные бригады, доярки с дойными коровами,  кузнецы с кувалдами, мельники с мукой, жерновами,  лесорубы с пилами и трелёвщиками, впадая в дружный и неудержимый ажиотаж созидательного социалистического соревнования.

Вот-вот наступит теплеющий апрель, взойдёт лучезарное солнце над народом таёжной Широкой Щели, в целом над огромным народом. Оно в столетие один раз так всходит! Вспомните люди деревни, чур… уже никогда не забывать! 100 лет назад родился самый дорогой мальчик на свете. Знайте, кто больше выдаст «на-гора», тот и будет достоин вечной славы, а ещё… (не угадали!) — новой медальки.

Далёкая Москва готовила формуляры, директивы, постановления, указы, и конечно «клепала», теснила новенькую награду: «За доблестный труд, в ознаменование 100-летия со дня рождения В.И. Ленина».

За неё-то и хотел, в торжественной обстановке лацканом дорого костюма исторически зацепиться первый секретарь райкома партии, собираясь на пенсию, в уме представляя областной ярко-красочный торжественный зал, со знамёнами, с бюстами, с гимном, с бесконечными рукоплесканиями, от радости в захлёб. Куда его непременно вызовут, с докладом к трибуне позовут.

Отчитываются ему директора, управляющие, председатели, — соловьями «трелят», несут, строчат. Секретарю, коммунисту, фронтовику-командиру, бумажка одно. Это всего лишь буквы, где желаемое за действительное хотят порой выдать. Ему надо глазом успехи оценить, глубину позитивных мощностей понять, положительных сдвигов в улучшении жизни трудового народа увидеть. Такого «на мякине» не проведешь, по ушам не «проедешь». 

Рыскает, носится по грязи, по району внедорожник Газ-69, глазами «первого» диспозицию своего хозяйства накоротке видит. Сзади «замы» на ушко щебечут, в унисон поют, «указивки» дословно записывают. Не заезжая, в правление колхоза, к председателю, инкогнито, сразу в Широкую Щель жирно-грязными колёсами щемятся, прямо к конторе Каллистрата Никодимыча едут.

Важно-вальяжно переступают порог государственные мужи, а там!!! Бригадир… Каллистрат… в обновке. Полностью под властью портного Мотла, с метром через порозовевшую шейку, иглой, тыкает, юлой крутится, то в одном месте, остриём его проткнёт, то в другом, ниточкой прихватят, в уши выслушивая: «Я вам сколички раз говорил: придите пож-жалосто, заедь-те, гляньте, пример-рте! Уже два месяца шьём, а мог бы и за недельку управиться! Всё вам занято, всё вам мимо мине! Ах, если бы не великая наша Раис Андревна!..» 
               
                19.

                Замер в струнку Каллистрат, грудь выпучил, по-военному докладывая «первому», что в деревне и здесь происходит. Пока бригадир «упражнялся» языком, «первый» подкуривая, любознательно оглядел портного, потом его творение на крепком теле мелкого начальника. Поспрашивал, посмеялся, спросил: «кто таков?» Видя профиль, очёчки, затёртую жилетку, брюки в клеточку, бровки «пучком», часики в кармашке, с цепочкой в «провис» —  ещё раз недоумённо качнул головой.

А когда спросил: откуда? — посупился, лоб в «гармошку» к бровям  собрал. «Эх, Одесса! Жемчужина у моря!.. Я её освобождал в апреле 44-го! Как сейчас помню то утро», — вдруг размяк, растаял всегда серьёзный начальник, присаживаясь за стол бригадира, скручивая из бумажки козью ножку себе под пепел. Вдруг поднял ногу, задрал широкую штанину. Оголив длинный уродливый шрам.
     — Это высадка десанта! Без меня ребята потом дело делали.
Секретарь оглядел убогость обстановки, спросил:
     — Выпить есть что, бригадир? 
Повеселевший бригадир бросился к сейфу, к бутылке спирта, залитого сургучом.
     — Так, закуски нет товарищ «первый!»
     — Так организуй? В эту ближайшую хату по-армейски сносись… (тычет пальцем) — делов то? Не служил что-ли?

Мотл, в сторонке с иголкой, с метром весь во внимании, в волнении,  уже понимает, что будет разговор о его любимой Одессе, возможно о той спасительной высадке героев-освободителей.

Уехали «замы» вместе с бригадиром истинное «лицо» его хозяйства показывать, о всяких трудностях узнать, оставляя химика с «Самим» наедине.

В районе самые «низы» не знают и не ведают, какой он — этот «ПЕРВЫЙ». Партейной большой величины фигура! Полностью из стали, из авторитета! Выше всякого и не всякого в погонах, при нагане, при власти, со всякой всемогущё корочкой. Он вершина власти — в успешном уже районе, когда-то отстающем!

Мотл, знает об этом, поэтому осторожно идёт в словах, язык попридерживает, вперед мыслей им не бежит. Помнит, знает, человек существо обманчивое. Сейчас он добренький… а завтра… Скольких он встречал,  умеющих прямо в «воздухе переобуваться», шкуркой на глазах линять…

Но не смог Мотл, устоять, перед обаянием открытого человека, секретаря, погрузившегося в топкую трясину сердечной ностальгии. Просто говорил, просто чокался, наливал,  закусывал, курил, нуждаясь в душевной поддержке такого странного портного, химика, одессита. О многом говорили, под пьяными уже градусами в дебри родословных залезли.

Поглядывая на «недоделку» для бригадира, спросил:
     — А мне Наумыч, к такому-то числу сошьёте? Только чтобы борта были так! (показывает» на себе) А что… это мысль! В нём в область на мероприятие большое съезжу…  да пора на покой. Хватит!
Не чокаясь, вновь разводят, пьют. «первый» опять, дымно подкуривая:
     — А потом можно и в Одессу махануть, в море покупаться, по боевым тропкам-дорожкам пройти, всё вспомнить. А что… возьму путёвку… жену, и вперёд! — Как думаешь, мастер иглы и нитки?

Наумыч уже в «хлам» «косой». Удивляется закалке, стойкости «Первого», — согласительно на «всё» кивая головой, боясь быть некрасиво кривым, больше — болтливым, как и лишку доверчивым.
     — Конечно-конечно, скрою! (начинает перечислять что надо, особенно необходим манекен)
     — Не запомню! На бумажку черкани! — соглашается районный руководитель, смахивая проступивший пот со лба, впадая в ещё большую задумчивость.   
     — Один бы двор найти… своим спасительницам, если живые, до макушки земли поклониться (делает глубокие затяжки, смотрит на лес) — Это они меня под бомбёжкой с разорванной ногой, в свой двор на одеяле затащили, под носом у отступающего фашиста. Мы разведгруппой шли, первыми самыми, встретившись внезапно с отступающими к порту немцами, где их ждала погрузка, пароходы. Как помню… 9 апреля на календаре в дом доме на стене висело, со страусиными перьями по краям. День моего второго рождения.  Если бы не та врачиха… ходить мне на протезе…

Мотл, до этого следил за своим состоянием, понимая: «хватит!» плохо воспринимая чужой звук, чужие мысли. Но это всё было, пока не услышал про одеяло, про врачиху! Вскинулся головой, заморгал глазами, сглотнув пьяную, сухую слюну спросил: «Таки  волокли?.. (округляет мутные зрачки) — И одна женщина сильно материлась, ему бессознательному выговаривая, что война… у них жуткий голод… а он такой наеденный, тяжёлый!?»

Теперь у «первого» поменялось мироощущение, настрой на сиюминутную жизнь, в ответ, выкатывая помутневшие зрачки, отставляя свой спирт в сторонку, выпрямляясь в ногах:
    — Так ты… что-о… — знаешь их?
    — А почему за кортик не спрашиваете, товарищ «Первый»? (Мотл внутренне плывёт, расцветает. В воображении, хмельным — поглядывая на небеса. В глаза самому всевышнему, восхваляя того — за судьбы очередной чудесненький подарочек.

Районный крупный начальник сгребает химика в охапку, в лысеющую лысину приказывает, пьяно просит:
     — Не томи! Вываливай, всё что знаешь!!!
     — То моя сестра Дора, со своей подружкой, увы, уже покойной, вас тогда смело спасли, когда все в подвалах прятались, на несколько дворов сделавшись героями. А кортик жив… он на стеночке висит…  как память!
               
                20.

                Не будем утомлять читателя, продолжением того необычного разговора. Скажем только, что когда «заспиртованный» начальник втискивался в свой тесный Газик, кривой Мотл, от радости не чувствовал ног, принимая ушами: «Ну, Мордехай! Ну, ты и впрямь чудотворец! Моих девочек мне откопал!» Провожая, химик махал рукой, ещё не догадываясь, как после этой встречи немножечко поменяется у него жизнь.

Сначала Председатель колхоза, собственноручно заехал, с собой манекен из района, с очередного совещания привёз, и ещё — по мелочи, указав день, когда за ним машина придёт, чтобы отвезти чудотворца к «Самому» на первые обмерки. Потом бригадир подобреет, отпустит с пилорамы куб сырых досок для двора Екатерины.

Уже на второй примерке, в просторном кабинете, забасит, смехом зальётся главный начальник района,  находясь полностью под властью Мотла, его точных ручек, намётанного глаза. Трогая хитрую справочку, донос-письмечишко со стола, по-свойски откроется, скажет:
     — Тут мне докладывают из ОБХСС, сигнал из Широкой Щели по почте прилетел, просигналил: «Мол, Дмитрий Наумыч, занимается спекуляцией! Не по-советски, хитро наживаясь на этом!»

Сузились плечики, забегали испуганные глазки, почувствовав знакомый неприятный душок трусости между лопаток, ещё — толи сзади, толи в паху...
     — Гражданин начальник! Да я ж… я ж… только яйцо какое, сала кусок… я ж такой как они… всем же с душой крою, подстрачиваю… никому не отказал, ко всем с добром повернулся… кого ж я обидел? Понимаете… мне опыт нельзя забывать… ручки, глаз в покое оставлять… мне же «там» ещё хочется  пожить…
     — Всё знаю, Наумыч! Не рапортуй! Кляуза беспочвенная. Тут, начальник милиции может к тебе заглянуть. Мужик хороший… — не откажи!

Закончил работу Мотл, готов покорно отбыть, так сказать — откланяться… но чувствует: «что-то ещё зреет в дорогом и всемогущем кабинете!»
     — Как думаешь, Дмитрий Наумыч… а что если нам прямо сейчас поговорить с  Одессой, а? (зыркает на рядок строгих телефонов-вертушек) — Пойми… много думал… как двоечник волнуюсь… столько лет… а как вчера всё было… старый тополь во дворе, и детские качельки на кривом суку, и шприц… с вот такой иглой перед её лицом…

Мол вспыхнул, в очередной раз расцвёл, с согласием открыв рот, следом, доверчиво и душу, подмигнув себе со стороны, в мыслях воскликнув: «Ну и счастливчик  же ты Мордехай! Прямо завидно всем будет!»
               
                21.

                Что это за такой, за край, за такое сказочное местечко, где Мордехай, с каждым письмом присылает чудные открытия, прямо истинные чудеса. А тут ещё звонок! Разлетелось по дворам, по дальним соседям, по торговым рядам, по школам, по военкоматам, невероятная новость. «Ах! Выходит, Мордик, нашёл того лейтенантика, их освободителя с ужасно битой ногой. Он прям следопыт, — тот ещё Шерлок! Вспоминайте люди, свою всякую родню, что пропали в Сибири. Пишите Мотлу! Он всех случайно встретит, всех наёдёт! Истинно чудотворец! Точно поцелованный в темечко — «самим». У Дорочки второе дыхание открылось, и хрипы в груди исчезли, как и пятна на щеках, после того долгого разговора с партейным лидером-секретарём, и сразу с Мордиком, ещё не понимая, как такое можно!?

Вечером гудел весь двор, обсуждая «очевидное невероятное», уже сговариваясь, как надо встречать героя с женой по следующему лету в гости.  Дора, ещё больше поправится и полюбит жизнь, узнав от ватаги торопливых пионеров и строгих комсомольцев, что безоговорочно попала под их полное шефство, заранее отрабатывая вопросы достойной встречи благодарного освободителя.

В тот  божественный миг людской и старушечьей радости, не забыла Дора, за свою младшую сестру Розу, попросив хороших деток, чтобы и над ней немножечко «пошефствовали». — «Нельзя! — сказали юные ленинцы, — она от подвига тогда была далека. Она на рынке кричала «продаю!» в стороночку толкая старые вещички! Дора вступится вновь, рот откроет: «Детки! Так продавала, чтобы меня… героя, чем-нибудь покормить!». — «Всё равно не положено!» — вновь досталось ей.
               
                22.               

                А пока, всякая жизнь продолжалась в тайге, на юге было своё! Где повседневной суеты всегда было больше. Как-то раз, в момент её размеренной середины, в коммунальный тот двор, принесли очередное письмо. Где, синим химическим карандашом был составлен текст. С уважением ко всем писал, на вопросы отвечал: химик-пастух-портной. В последнем — «туда», как-то спросила ответчицу, сестру Мотла, бухгалтерша с фанерной фабрики, — Верочка, в бигудях, снимая бельё с веревок: «Сколько ж нашему Наумычу там платят?.. Хватает хоть желудок чем набить?..»

Ответ написала сестра Роза, спросила: очередные три рубля принимая в конвертик от неухоженного шарманщика Рыкова, которого местная пацанва дразнит «Троцкист». Он то, всегда уважает Мордехая. Бывало, завидит Розочку, приглушит музычку, кепочку снимет, с улыбочкой откланяется, хрипло скажет: «И «сидячего», и не очень!» Это он ему, в страшные послевоенные годы, на изношенные совсем брючки «латочки» аккуратненько пришивал. Шарманщик хорошо помнит, как на него глядя сзади, две женщины сочувственно вздыхая, говорили, делились: «Смотрите, какой аккуратный мужчинка, как у него аккуратно залатаны штанинки!»

Открыла Роза, то письмо, и обомлела, дойдя глазами до трёхзначной циферки. Не поверила, за лупой в шкатулочку полезла, потом под краник с холодной водой. Точно… ответ пришёл и той любопытной с «Фанерной»: А там было так: «Розочка, сестричка, передай бузгальтерше Верочке, мой персональный пастуший привет. Спешу писать, делиться, доносить: «В последний привес, в самую густую, высокую траву, и яркое солнце над головой, и наше с Иваном Козлюкевичем трудовое соперничество, на ниве всенародного социалистического соревнования, в свете приближающейся светлой даты столетия великого Владимира Ильича Ленина, получил на руки 250 рублей»

Тогда только дождь закончился, все выползли на балкончики, душный двор, за стол с домино, на лавочки, с тазиками и без. С карапузами в колясках и пешком... Вышла на балкончик оратором Роза, и при всех зачитала «из химии» ответ.

Что-о, было-о?.. Первой, поперхнувшись, падая со стула, вываливаясь на балкон, заверещала «Старшина», возмущаясь таким обманом с кровной «десяточкой». Дико затребовав её обратно, забыв про любимых пчёл, и их добрые возможности. В нервном срыве меняя: «Жемчужину у моря» на «Гранёные стаканчики», Зинаида Соломоновна, всем слышно доносила:  «Што ж это за цветущий город, где всего 90-то, што ж это за дикая такая Сибирь, где все 250-т!». — «Я знала, что на небе сидит шулер», — кричала бухгалтерша с «фанерного», вверху — срывая бигудей катушки, внизу сверкая голыми аппетитными ляжками. «Я знала… Наумыч и там найдёт жирную прореху». — «Широкую Щель!» — кричала в ответ Роза, не удивляясь «доброте» жильцов дружного двора.

Когда в «третьей» с криком выскакивали, в «восьмой» обычно молчали. Там только тихонько раздвигалась тяжёлая шторочка, в щёлочку просовывался театральный бинокль. Там искали фокус! На загорелых, точёных ножках бухгалтерши выискивая сладенькую резкость. В комнатке жил художник-маринист, Яков Савельевич Фрайм, по кличке – Яша увеличитель. Весь двор знал: У Яши плохо получается «полный штиль», за то, «девятый вал» был страшен! 

Сухонький человек, в охотку наевшись сырого гороха, долго и трудно слаживал большие мощности линз на глазах, с линзами бинокля, радуясь редким минуткам таких открытых величин красивой женщины. Которая, зная, стареющую слабость «мариниста», специально дразнила старика, амплитудно круче изгибаясь телом, будто его любимой волной, кистью, понимая: она этим лечит тому простатит, продлевает жизнь, как и вдохновение на новые мазки.
               
                ЭПИЛОГ.

              За год, и три месяца до окончания срока, «за примерное поведение, и прочее» – по инстанции «на верха» будет отправлен документ-ходатайство о досрочном освобождении Мордехая Вунденмахера. Когда через телефон «добро» это свалится прямо в контору, его на языке и велосипеде привезёт внук бригадира, прямо в таёжную избушку к уставшим пастухам, к постаревшей совсем Зинке.

Многие придут провожать Наумыча. По случаю прощания с тихой деревней и хорошими людьми, накроет с Екатериной стол во дворе. Всем спиртного и музыки хватит, как радости и грусти. Каждый и каждая, кого иголочка, ласковое словцо и «метр» его  касался, в его сшитой, перешитой одёжки придут, перед ним приятно покрасуются, вместе выпьют, с «чудесных» выходок посмеются.

Каждый скажет, своё выразит, не лукавя, заключит: «Жаль! Очень жаль, что такой хороший и безотказный человек от нас уезжает!» Выступит там и Козлюкевич, больше всех, слово запросит, срывая со щеки скупую слезу, обнимет того, скажет: «Детки мои к тебе очень привыкли, как и Зинка наша. Все будем по тебе скучать, по твоему смешливому доброму языку, по твоему неунывающему духу, маленькой лени, и золотым рукам» Все будут смеяться над ответными словами про его пастушью «лень», кроме одной женщины.

Екатерина, во всём новеньком, для компании всех будет поддерживать, виду не подавать, что дорогой кусочек от сердца отрывает. Каллистрат Никодимыч последним, хмельно улыбаясь, вскидывая стакан приветствия, спросит: «Как тебе удаётся Наумыч, притягивать к себе чудеса?». — «Чужим радостям не завидовал, о своих, — не распространялся. По силам старался делать людям добро, получалось — и себе немножечко. Никогда не стоял первым, но и в хвосте не плёлся. Всегда надеясь на худшее, чаще и слаще получалось лучшее…» — не снимая маску добросердечия, — ответит, уже понимая, что будет скучать по этим людям и местам.

Пожив год в Минске, Мордехай навсегда вернётся в любимую Одессу. И уже там обвыкнувшись, вновь «застрочит» — радуясь уже маленькому. Совсем завяжет с «фарцой», всё чувствительнее чувствуя, нехватку рядом — верной и простой, надёжной и бескорыстной сибирячки.

К осени, когда похолодеют воды моря, окончательно уменьшив количество людей на пляжах, на камнях, и ветер безжалостно начнёт оголять мёртвую листву, приступами охватит грусть тоска его одинокую жизнь. В один из погожих дней, скоренько поведёт его на телеграф, к бланку телеграммы, к выстраданной строке: «Всё продавай! Приезжай! Оказывается — ЛЮБЛЮ!»

Обрадуется Екатерина, но сломя голову не рванёт, всё обдумает. Дочек на семейное совещание из города позовёт, слово «ЗА» получит! У селянок непременно ответа спросит. Те, у кого зависть ужом шевелится, в подобном духе ответят: «Ну-у… куды ты попрёшься? Чужий совсем край… чужие нравы… ой, я бы ни в жисть не поехала!».

Те, у кого добра ещё неохватные залежи, благословят женщину на рисковый поступок, внушат: «Поежай Катька!.. Поежай!.. Наумыч, он надёжный мужик, во всём умелец. В своём родном уже болоте плавает, не пропадёте… близкую уже старость вместе, ручка за ручку на берегу моря встретитя, можа и нас в какий час гуляя, вспомните… отчаво нам икнётся, аукнется… Поежай Катя… не пожалеешь! Вярнуться никода не поздно будя… пусь дом пока стоит… присмотрим!..» 

Екатерину Семёновну встретят хорошо. И заживёт так… правда, трудно привыкая к кардинально изменившейся жизни, к городской суете, к местным нравам. Но, ничего… ко всему привыкнет! На радость мужу, откроет в себе ещё дар: умение хранить молчание, редкое качество у одесситок. В полном согласии с Мордехаем отправят денег Козлюкевичу, для среднего сына Митьки. Когда-то тёмными вечерами, прибегал помощником мальчишка к Мотлу, чтобы помочь, чтобы послушать про красивую жизнь, и уже тогда заочно полюбить чёрное море, и профессию гражданского моряка.

Потом часто будет курсант мореходного училища появляться у знакомых, чтобы «до пуза» налопаться, в дальнейшем, неплохим капитаном белоснежного теплохода стать.

Многим будут в деревню писать, к себе в гости звать. Да колхозная жизнь без выходных и проходных никому не даст возможности приехать, кроме как зимой. А кому нужна зимняя Одесса. Только дети Екатерины Семёновны, решатся появиться, порадоваться за мать, за её такие преобразившиеся ухоженные ручки.

В 80-х годах, когда откроются чуточку дверочки, дабы законно эмигрировать желающим за границу, так сказать — сбежать из «цветущего» СССР, многие знакомые Мордехая уедут в Израиль, как и его сын с семьёй, с учёной степенью, получив благословение отца.

На вопрос сына, в трескучий телефон: «Папа!!! А вы???..». Совсем поседевший Мотл, в кулак крякнет, в трубочку крикнет, перекрикивая всех в переговорном пункте: «Миша! Мишка! Сынок!.. Таки зачем??.. Ты туда приедешь… и увидишь детка… какая там жара… а ты помнишь: я с ней, с каждым годом всё хуже и хуже дружу. А ещё поживёшь, оглядишься, и поймёшь, что таких как я там, что камней на Нины Моисеевны кладбищенском участке. А здесь… мой мальчик, я такой один! Не веришь?.. А ты спроси Екатерину Семёновну… она мне всегда так говорит… она рядышком…  в меня слёзно смотрит… — дать трубочку?»

Истлеет ещё небольшая чуточка лет, радостных годочков. Как обычно, в бархатный сезон, Одесса пуще надуется от любопытных «наехавших», и ленивых «своих», до отвала набивая собой пляж, в дополнение — непременным говорливым шумом, музыкой, криком разносчиц-зазывал, наглых чаек. Каждому вспыхнувшему радостному дню, будет милое увядание и кроваво-грустный закат. Так будет и в жизни Мордехая-чудотворца, никогда не пожалевшего, что так неоднозначно прожил свою длинную жизнь.

                20 марта 2021 г.


Рецензии
Да...вот это поэма! Да что там, Сага о Мордехае!
Язык изумительный, сочный, колоритный, живой!
Какой же Вы умница, Владимир!
Спасибо за удовольствие!))

Уроженка Ростова-на-Дону, а ныне жительница Латакии))

С симпатией,

Татьяна Солиман   05.06.2023 12:42     Заявить о нарушении
Спасибо, Танечка! Я люблю этот НАРОД, люблю Мордехая, люблю эту вещь. Иногда читаю, смеюсь, душой отдыхаю, вспоминая свою деревню, Сибирь, куда раньше постоянно ссылали "химиков". Удачного Вам пера, для него, многих тем и планов. С уважением,

Владимир Милевский   05.06.2023 19:09   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.