Мемуары восемнадцатилетнего

Борис Родоман

МЕМУАРЫ ВОСЕМНАДЦАТИЛЕТНЕГО

Написаны зимой 1949/50 г. в г. Лубны, Украина

[В квадратных скобках – вставки 2021 г.]

        17. XII.1949. Начнём с того, что я родился. Произошло это удивительное событие 29 мая 1931 г., в 6 ч. утра, в родильном доме между Арбатом и ул. Воровского (быв. Поварская) в Москве (а жили мы тогда на Смоленской площади, в большом пятиэтажном доме, занимавшем половину квартала между Смол. пл.,  2-м Смол. пер. и Сенной ул. (Дом этот и теперь хорошо виден всякому, проезжающему мимо). В день и час моего рождения маме стукнуло 34 года. Не помню, кто преподнёс ей букет цветов. Персонал родильного дома вдвойне поздравлял именинницу: «Удивительное совпадение!». Виновник события находился далеко, в доме отдыха близ Звенигорода. Он ничего не знал о происшедшем и вообще был далёк от всяких перспектив семейной жизни.
        Когда мама, проклиная судьбу, очнулась после адских родовых мук, ей напомнили о новорождённом. Поднесённый заморыш, хилый и слабый (из-за недостаточного питания беременной), показался ей отвратительным. «Уберите эту гадость! Это не мой ребенок! Не нужно мне вашего ребёнка! Для чего я мучилась!..» и т.д. И она расплакалась. Когда спустя некоторое время опять принесли меня кормить и я широко раскрыл свои голубые глаза, которых мама ещё не видела, материнское чувство проснулось сразу. И мама опять заплакала. Ну а дальше всё шло своим порядком. Папа вернулся в Москву, принял к сведению совершившийся факт. Я был первым и единственным ребёнком у отца и у матери. Поэтому запоздавшее отцовское чувство проснулось сразу. Папа тоже рыдал у моей «колыбели». Началась семейная жизнь. Продали кое-какие вещи, отнесли в Торгсин единственную серебряную ложечку. «Всё для Бореньки».
        Когда меня спустя несколько дней понесли в консультацию, ещё раз взвесили и пощупали, доктор внушительно сказал(а): «Запомните, мамаша: ребёнок – это бесформенный кусок мяса. Вы можете сделать из него, что угодно. Опасайтесь его испортить». И ещё: «Этот ребенок вырастет высоким и тонким». Оба предсказания сбылись.
        Отец и мать занимали по комнате в двух разных квартирах пятого этажа, выходивших на общие   лестницы. Обычно мы пользовались чёрным ходом, дверь на парадное открывалась редко. Помимо лестничных площадок обе квартиры изнутри соединял длинный коридор. Я целые дни носился по этому коридору, возил табуретки и был причиной скандалов с соседями.  Мамина комната, где я спал, выходила окном во двор, с трёх сторон ограниченный домами. С четвёртой стороны, в которую глядело окно маминой комнаты, т.е. на юге, открывался великолепный вид, не заслонённый соседним домом: бесчисленные крыши малоэтажных домов – кварталы между Садовым кольцом и Плющихой, вдаль, до Воробьёвых гор и Хамовников. Где-то далеко взлетали дирижабли. Аэропланов я тогда видел мало, зато дирижабли часто летали над Москвой. В папиной комнате, также площадью метров 18 – 20, имелся, помимо окна, балкон, выходивший на север. Там вид был ещё лучше: Москва-река, Новинский бульвар, Трёхгорка. С этого балкона я впоследствии швырял игрушки на голову прохожих в Смоленском переулке.
        Воспитание моё с самого начала было уродливым. Вместо того, чтобы отдать меня в ясли, мама за скудные деньги нанимала нянек. Они нас обкрадывали. В конце концов мама бросила фабрику, где работала, и безвозвратно погрязла в пелёнках. Папа, актёр драмы, веселый 44-х летний юноша (на вид ему не давали больше 25 – 30), переходил из театра в театр, работал и во МХАТе, затем в театре ВЦСПС, в Колхозном и т.д. Половину этого времени он провёл в гастролях, объездив более двухсот городов СССР между Архангельском, Ленинградом, Крымом и Западной Сибирью.
       Первое моё впечатление – Москва с её улицами, переулками, крышами, тротуарами, тумбами для привязи лошадей, трамваями, извозчиками, навозными яблоками на булыжнике. Зелёные бульвары, Новинский и Зубовский, от Кудринской (Восстания) пл. до Крымского моста, был изъезжен мною вдоль и поперек в колясочке. Отец часто возил меня по отдалённым закоулкам. Помню берега Москвы-реки, крытый Крымский мост (несколько лет спустя я наблюдал с него строительство нового, теперешнего «висячего» Крымского моста), сутолочный Арбат, трамвайную кашу на площадях, Дорогомиловскую заставу, бульвар на Можайском шоссе, Арбатский крытый рынок. Центра Москвы не помню, кроме Лубянской площади с Китайгородской стеной. Остальная Москва была для меня terra incognita.
        Помню первый пуск троллейбуса, если не ошибаюсь, весной 1934 г. В это тёплое, солнечное утро мы с мамой ещё лежали в постели, когда вошёл папа и предложил смотреть троллейбусы. Мы оделись, вышли и стали на углу Смоленской площади и Сенной улицы.  Москвичи толпились на тротуарах, глядя, как огромные тёмно-зелёные, почти чёрные коробки  величественной вереницей выплывали с Арбата.
Эти  троллейбусы были не такими, как нынешние. Всюду прямоугольные, нигде не обтекаемые, они не имели автоматических дверей. Водитель не был отгорожен от пассажиров. Теперь этих троллейбусов нет и в помине, они бесследно исчезли году этак в 1937. Автобусы были ещё хуже. Неуклюжие, высокие, громоздкие, воняющие бензином и тряские заграничные машины, подобно трамваям, красные или зелёные внизу и жёлтые вверху. Они так же исчезли одновременно со старыми троллейбусами. 
        Помню и старые московские светофоры: на перекрестке подвешена к проводу коробка с четырьмя боковыми пятиугольными гранями, застеклёнными и разделёнными на четыре цветных сектора [рис. в рукописи]. По сторонам два жёлтых, сверху и снизу зелёный и красный. По ним равномерно вращается  закреплённая в центре белая стрелка. Как только стрелка перейдёт на жёлтый цвет, автомобили и извозчики настораживаются. Вот стрелка перешла на зелёный – все срываются с места, идут и едут; стрелка так же равномерно переходит на другой жёлтый сектор – машины останавливаются, а пересекающие их путь трамваи готовятся тронуться;  водители кладут руки на контроллеры, и в то время, как наша стрелка и стрелка с противоположной стороны возвращаются на красный сектор, две другие, на боковых гранях, идут на зелёный. Теперь двигаются трамваи, а машины стоят. Светофор работает автоматически.
        На других перекрёстках стоят милиционеры-регулировщики в белых перчатках. Стоят они на круглых возвышениях, «розетках» с волнистыми застеклёнными боками. По вечерам розетки загораются ярко-розовым светом. Жезлов у регулировщиков не было. До моего рождения они были (ещё Маяковский упоминает в поэме «Хорошо»: «Жезлом правит…»), но потом их упразднили, а впоследствии опять ввели перед Отечественной войной.
        До чего же быстро меняется Москва! За мою короткую жизнь она стала совершенно неузнаваемой. Когда теперь иду по улице Горького, не верится, что малышом я ходил по ней, Тверской, во времена, когда она была не шире Сретенки. (Через несколько лет и это сравнение устареет, да и мы привыкаем к быстрым изменениям).
        Ещё в моей памяти мелькают карусели, пони и верблюды на бульварах, сквер между Пироговской и Плющихой, многочисленные ларьки и будки на площадях, переводчицы стрелок на своих стульях, колесо смеха и вышки в ЦПКиО. Там же, в Парке культуры, я впервые побывал в кино, видел кинофильм «Весёлые ребята». Вообще же я за всю жизнь в кино был так редко, что все виденные картины могу перечислить: «Веселые ребята», «Чарли Чаплин», «Цирк», «Под крышами Парижа», «Карл Брунер», «Водолазы», «Профессор Мамлок», «Амангельды», «Чапаев», «Суворов», «Свинарка и пастух», «Леди Гамильтон», «В старом Чикаго», «Джульбарс», «Доктор Айболит», «Три поросёнка», «Кот в сапогах», «Золотой ключик», «Концерт Бетховена», «Семиклассники», «Нашествие», «Ленин в 1918 году», «Александр Невский», «Если завтра война» и, наконец,  «Клятва» – последний кинофильм, в июле 1946 г. Прибавим к этому списку несколько кинохроник и киножурналов, цветных и мультипликационных фильмов, и некоторые полнометражные, названия которых я забыл. Вот пожалуй и все, не более 30.
        Помню я и разные  похороны, траурные церемонии. Они были яркими, красочными, торжественными. В 1935 г. хоронили В.В. Куйбышева. [Траурная процессия шла по Арбату. Мы стояли на тротуарах. В оркестре меня поразили огромные медные тарелки. – Что это? – В ответе прозвучало «Куйбышев», и я решил, что «куйбыши» – это дяденьки, которые стучат в тарелки, или сами тарелки].
        Я помню первую поездку в метро в день его открытия – 15 мая 1935 г. (Тогда около нас была  станция «Смоленская», [вторая такая же конечная, как и расположенная на первом конце «вилки» «Парк культуры»).  В  киоске перед лестницей, ведущей на платформу, мне купили фигурную шоколадку в форме рыбки. Я так полюбил метро, что мечтал устроить его у себя дома, в комнате, в нашей коммунальной квартире. И не игрушечное, а в натуральную величину. Я хотел, чтобы рельсы проходили рядом с моей кроватью. Я и сейчас помню эту картину – шпалы и рельсы, уходящие в тоннель. Вероятно, у меня ещё не сформировались правильные представления о размерах вещей и расстояниях. Так, например, луна казалась мне диском с диаметром около 30 см].
        Хорошо помню весёлые и яркие первомайские демонстрации, знамена и транспаранты, красные галстуки и платки, национальные костюмы, медь оркестров, громадные барабаны и литавры, красноармейские шлемы и каски, карикатуры чемберленов на палках, стаи резвых детей…
        А у меня детства не было. Правда, сразу этого никто бы не заметил, потому что вначале я так резко не отличался от других. Однако ещё в пелёнках я был слегка оригинален. Так, я не кричал без повода, как многие дети, а обычно был нем, как варёная рыба, даже грудным младенцем. Встревоженные соседи, когда моя мама уходила и надолго оставляла меня дома одного, заглядывали в замочную скважину: не умер ли я? Не играл я со своими сверстниками, не умел даже мяча подбросить, не то что поймать; до сих пор я не умею кидать, как все мальчишки, а как-то по-женски кидаю, например, камни; брошенные мною теперь, в возрасте 19 лет, они летят втрое короче, чем у семилетних мальчиков. Никогда в жизни не делал я стоек, ни разу не перевернулся через голову, так и не научился плавать, бегаю медленно (впрочем, теперь я совсем не бегаю), ни разу не подтянулся на турнике, не залез на дерево, ни с кем не подрался, никого не прибил… Да что говорить! У меня никогда не было естественной потребности пошалить, побегать, порезвиться. Вернее, была, но в жалкой степени. Впоследствии я, если и играл с детьми, то всегда выходил из игры, когда дело доходило до быстрого бега или борьбы, не желая ни с кем состязаться в ловкости (всё равно они меня обгонят, так уж лучше я сам уйду, чёрт с ними), и я отходил в сторону и глядел, надувшись.  В дошкольном возрасте я был вредным, капризным и чёрствым ребенком. До школы я не был ни в каком коллективе, ни капли товарищеских чувств во мне не было. Я был способен бросить игру и побежать жаловаться родителям, если меня толкнули или сделали больно, и, что хуже всего, родители принимали во внимание такие жалобы и ругали чужих детей, которые меня «портят» и «обижают»! К счастью или несчастью, такие случаи были редки. Начиная с десятилетнего возраста я оставил эту манеру и просто перестал сообщать родителям о своих товарищах. Но нетоварищеское отношение к ним оставалось. Со временем я становился всё гаже и гаже.
        Каждое лето, начиная с 1932 г.,  отец отправлял меня с мамой на дачу. Заработать на эту роскошь было трудно, денег непрактичные родители не умели откладывать, а проедали сразу (т.е. я и проедал, ведь всё для меня!). Первая дача была снята в Баковке (Московской  обл.) ценою продажи какого-то шкафа. Вторая (1933) близ г. Весьегонска, где мы жили в собственном доме одного бывшего помещика, знакомого папиного знакомого. Помещик этот только что построил на последние деньги, с огромным трудом, великолепный дом. Супруги было вознамерились устроить тихое семейное счастье. Но вот грянула революция. Всеми правдами и неправдами они как-то удерживали дом при себе. НЭП принёс некоторое облегчение. И вдруг – коллективизация! Помещица вступила в колхоз. Дворянка, окончившая гимназию, рубила дрова, ходила в ватнике, огрубела. Муж где-то работал. Дом они пока удержали, но не надолго. Впоследствии его всё же отобрали. Третья дача была снята весной 1934 г. на ст. Сходня  Октябрьской. ж.д.  [Там, в долине реки Сходни, с правой стороны от железнодорожного моста (если ехать из Москвы), я сорвал свой первый гриб – белый, с ярко-красной шляпкой].
        Да, все эти впечатления ярки и разнообразны, но я не буду докучать воображаемому читателю подробностями, как я бывал в лесу, на речке, играл всё-таки немного с разными детьми;  как, лёжа в гамаке на руках у мамы, смотрел в фотоаппарат, ожидая вылета пресловутой птички; как папа показывал мне, трёхлетнему, расположение созвездий на небе. Его знания ограничивались Большой и Малой Медведицами, я же и теперь не отыщу на небе Полярную звезду. Природу я не любил и не люблю. Чёрт знает почему теперь я люблю ходить в лес. Ни птиц, ни деревьев, ни цветов [их видов] не различаю, соловья не слышал.
        Приближался 1935 год. В СССР возобновили обычай устраивать новогодние ёлки. Я тогда ещё не знал, что это такое. Мне решили сделать сюрприз. У соседки был куплен старинный набор заграничных ёлочных игрушек. Несколько дней меня не пускали в папину комнату (там якобы сидел страшный дядя с железной ногой, какой-то людоед!), но потом впустили однажды вечером, и я увидел доселе невиданное явление. Горели свечи. Пригласили тётю Марфу, мамину сестру, с мужем и с сыном Игорем. Ещё кто-то был. Я прочитал стихи о Днепрострое: «Человек сказал Днепру: я стеной тебя запру» и т.д. В устроении ёлок участвовали только родители, так повелось и в дальнейшем: делали для меня, а я смотрел равнодушно и капризничал. Ёлочные игрушки эти и теперь есть у меня. Часть из них погибла, разбившись, пополнение было незначительное. Помню, как однажды, оставшись со мной наедине, папа стал передо мной плясать и прыгать на одной ноге, должно быть, подавая пример мне, а с ёлки сорвалась и упала груша.
        Игрушек у меня в младенчестве было  не мало; но мне, малышу, нередко покупали вещи не по возрасту сложные – автомобильчики, конструкторы. Я их ломал, не умея и не желая употреблять по назначению, а впоследствии их мне уже не покупали. Ломать игрушки – обычная и закономерная потребность у детей; нужен правильный подход, подходящие игрушки. А то, конечно, жалко было смотреть, как я с остервенением дробил молотком игрушечные часы, швырял с балкона  большие деревянные паровозы и автобусы. [Они были прочными, ломались не очень. Их подбирали прохожие, приносили к нам, жаловались]. Помню ещё, особенное удовольствие доставляло мне  подпрыгивание стоя на кресле или на диване, катание на папиной «лысине», т.е. на шее. Он подносил меня к абажуру, а я срывал с абажура висевшие на нем по окружности гранёные стеклянные шарики. Папе эти забавы сыночка доставляли удовольствие. Шарики я после дробил молотком. Стекло могло попасть в глаз. В 1936 г. от абажура остались одни клочья. Купили новый, теперешний (хуже).
        Любил я рассматривать многочисленные фотографии (около трёхсот), изображавшие жизнь и приключения моего отца среди актёров. В снегу, по шею в воде, верхом на верблюде, сидя на дереве, на лошади – везде он фотографировался. Это были живые сценки под открытым небом, импровизированные для фотографа. Вот, например, фотография: крутая гора, ветер качает деревья, мрачная обстановка. Свирепый «разбойник», схватив вырванное с корнем дерево, замахивается на упавшую женщину; у неё выражение смертельного ужаса и отчаяния.  Вот-вот она будет растерзана. Другой мужчина, мой отец, тянет изо всех сил эту женщину за руку, спасая её от злодея. Другое фото изображает, как мой отец с труппой актёров проваливается под лёд вместе с лошадью и санями. Оно так и было: стали проваливаться, воспользовались случаем, фотограф выскочил на лёд и «запечатлел». Лица у всех весёлые, довольные. Много ещё было фотографий. Вот папа с товарищами ворует молоко у крестьян, хлебает на сене какое-то пойло из ведра, лепит снежного медведя с метлой в руках, чистит шваброй палубу парохода, играет в индейцев (это в 45 лет!); замаскировали листьями настоящие трусы, так что кажется, что и трусов нет, а одними листьями прикрыты, босоногие, голые, а в волосах мусор, ветки, в руках дубины.
        В начале 1935 г. папа подарил мне новенький букварь. Учиться грамоте оказалось слишком рано, и сначала я не обратил на букварь внимания, но потом,  спустя год, пришло время и я научился читать. Но об этом после. Тогда же мне купили акварельные краски на картоне, семи цветов. Я пробовал рисовать и устраивал мазню на бумаге. Рисовать я так и не научился. Не будет преувеличением, если скажу, что до сего дня я почти не подвинулся в этой области.
        Появилось у нас и радио. Вначале была чёрная коробка – прикрывавшаяся крышкой доска, на которой натянуты кое-какие провода и торчали катушки. Всё вместе впоследствии напомнило мне  схему простейшего детекторного радиоприемника, каковым, по-видимому, и было наше первое радио. Слушали через наушники. После и у нас в комнатах заработала трансляция через репродуктор.
        На улицу меня одного пока не пускали, только в 1936 г. я впервые как-то  гулял один на дворе в поле зрения мамы, наблюдавшей из окна. Помню соседскую девчонку, тринадцатилетнюю Нанушу, которая нянчилась со мной добровольно, возила в колясочке и сопровождала меня на прогулках с мамой, хотя девочку об этом никто не просил. Она очень привязалась ко мне. Однажды она зазевалась и опрокинула меня вместе с коляской на бульваре. Впрочем, всё обошлось хорошо.
        Квартирные склоки были обычным делом. С Нанушиной матерью, Марьей Фёдоровной Овсянниковой, и с её сестрой Ксенией Федоровной, ругались и дрались. Была ещё старуха «Свечка» (Свешникова), лютая врагиня моей мамы. [По совету Свечки, моя беременная мать бегала вверх по парадной лестнице, чтобы меня выкинуть. Ещё в маминой коммунальной квартире жили] буйные Большуновы [(«Большунша»)] и высоко интеллигентная Александра Петровна, старый друг мамы, дававшая ей ценные советы. [Она служила в библиотеках и очень ценилась в этой сфере, даже доктором наук стала. И, наконец,] были ещё две сестры, интеллигентные Марья и Ольга Петровны. Муж одной из них, итальянец Маранди, говорил с женой по-французски и ел макароны во всех видах.
        [От моего детства осталось удивительно мало фотографий]. Я фотографировался до 1937 г. три раза, мама – один раз. Семейных фотоснимков у нас не было. Я не любил сниматься, теперь  [в 1949 г.]  особенно не люблю. [Между 1939 и 1947 г. меня фотографировали только один раз – в 1944 г. для газеты «Московский большевик»].
        Отправляясь за продуктами, мама таскала меня с собой. Я подолгу стоял в магазинах и у дверей с очередями. Меня тогда очень кутали, заматывали в платки и тряпки. Вместо пальто на мне была какая-то рвань, впрочем тёплая и удобная. Однажды, когда я стоял у дверей булочной, какая-то баба подала мне огрызок баранки, но я не взял. Тогда ещё (до 1935 г.) были [продовольственные] карточки. [Из Конотопа] приезжала бабушка, приезжал один раз дядя. Смотрели Москву, метро. Помню первые автоматы для продажи билетов и [двойных] ирисок. Однажды дядя сунул мне, четырех(?)летнему, в рот горящую папиросу: «Кури, ты уже большой». Я обиженно откашливался. С тех пор я не курю. Детей дядя не имел и не любил, он был груб с ними, как со своими щенками, которых муштровал нагайкой.
        Что касается моего физического развития, то в первые годы жизни я ещё не очень отличался от других детей внешним видом. Наоборот, я даже

        [В начале мая 1935 г., в холодный и ветреный день, мы (я, мама и папа) катались на пароходе по Москве-реке, от Киевского вокзала в сторону Воробьёвых гор и до центра Москвы. Очевидно, я тогда сильно простудился, и это открыло путь многим болезням. Через несколько дней], 16 мая, мы выехали на дачу, снятую около ст. Клязьма Северной ж.д. Впервые я прокатился на электричке. [Октябрьская ж.д., по которой мы в прошлом, 1934 г. ездили на Сходню, была ещё не электрифицирована].  На другой  день по приезде на Клязьму я заболел скарлатиной в самой тяжёлой форме. В жару и бреду отвезли меня в Москву и поместили в Сокольнической детской больнице (кажется, она называется Русаковской; многочисленные корпуса среди зелени садов рассеяны по нескольким кварталам Сокольнического поля, близ [улицы] Стромынки и [реки] Яузы). Нечего говорить, как переживали родители, ибо вскоре произошло пагубное осложнение на уши. Сделали операцию. Много более часу пролежал я под полным наркозом, оставившем навеки след в моем здоровье. «Тюк-тюк» –  долбили доктора череп с двух сторон за ушами, вытягивая, выковыривая и вылущивая повреждённые кости. [Барабанных перепонок я вроде бы лишился]. По окончании операции врачи решили, что с меня больше нечего взять, объявили умирающим и вызвали родителей. Забинтованный, я лежал с температурой выше 41, не узнавал никого. Приготовились меня хоронить, но «Бог судил иначе». Другие дети с такой операцией поумирали. В эти дни мне исполнилось четыре года.
[Из больничной жизни мне навсегда запомнились две сцены. Первая – я лежу в ванне, обкакавшийся, а больничная нянечка меня обмывает с руганью  и произносит, как мне послышалось, странные слова: «…лежишь в губине» (в моём лексиконе «неприличного» слова на букву «г» ещё не было). Вторая картина: в приоткрытое окно моей палаты, на первом этаже, заглядывают две девочки, на вид лет 13. Это моя мама и её сестра Марфа. Вскоре маму положили ко мне в больницу для ухода].
Почти три месяца провалялся я в больнице. Поправлялся медленно. Уши так и не зажили, глухота, впрочем, оказалась незначительной, лишь впоследствии я оглох чуточку больше, но это не беда и сейчас, не в этом дело. Есть у меня другая глухота, страшнее – моральная. Глухота к проявлениям жизни. Упорно заложил уши ватой и за все 19 лет не дал в свою душу проникнуть «живительным струям». А ведь я рос в СССР, учился в советской школе, среди хороших людей я был!
 Остаток лета [и начало осени 1935 г.] доживали на даче, на Клязьме. Слабость после болезни прошла быстро, но след остался. [Гной из ушей у меня течёт постоянно всю жизнь. Уши мне лечили, дома вливали лекарство на спирте, от которого я очень кричал. Через много лет его признали вредным и отменили. Из этого я сделал  вывод: если всякое лекарство и лечение, которым пользуют меня сегодня, впоследствии неизбежно будет признано вредным, то не абсурдно ли его применять вообще?].
        Вспоминать моё раннее детство невозможно без отвращения. Пичкали с ложечки; в семье крики и гвалт, я буквально гадил на голову родителям. С ремнем, со слезами проглатывал каждый кусок. Брр! Но меня никогда не били по-настоящему, ни дома, ни вне его. Я не знаю, что такое настоящая физическая боль [!?], что такое страдание, что такое голод. Оттого я чёрств и во мне не выработалось ни капли человеческого достоинства, которое так рано пробуждается в детях. Ни к себе, ни к другим я не имею уважения. Совесть моя грязна, как стоячая лужа.


        [В начале мая 1935 г., в холодный и ветреный день, мы (я, мама и папа) катались на пароходе по Москве-реке, от Киевского вокзала в сторону Воробьёвых гор и до центра Москвы. Очевидно, я тогда сильно простудился, и это открыло путь многим болезням. Через несколько дней], 16 мая, мы выехали на дачу, снятую около ст. Клязьма Северной ж.д. Впервые я прокатился на электричке. [Октябрьская ж.д., по которой мы в прошлом, 1934 г. ездили на Сходню, была ещё не электрифицирована].  На другой  день по приезде на Клязьму я заболел скарлатиной в самой тяжёлой форме. В жару и бреду отвезли меня в Москву и поместили в Сокольнической детской больнице (кажется, она называется Русаковской; многочисленные корпуса среди зелени садов рассеяны по нескольким кварталам Сокольнического поля, близ [улицы] Стромынки и [реки] Яузы). Нечего говорить, как переживали родители, ибо вскоре произошло пагубное осложнение на уши. Сделали операцию. Много более часу пролежал я под полным наркозом, оставившем навеки след в моем здоровье. «Тюк-тюк» –  долбили доктора череп с двух сторон за ушами, вытягивая, выковыривая и вылущивая повреждённые кости. [Барабанных перепонок я вроде бы лишился]. По окончании операции врачи решили, что с меня больше нечего взять, объявили умирающим и вызвали родителей. Забинтованный, я лежал с температурой выше 41, не узнавал никого. Приготовились меня хоронить, но «Бог судил иначе». Другие дети с такой операцией поумирали. В эти дни мне исполнилось четыре года.
        [Из больничной жизни мне навсегда запомнились две сцены. Первая – я лежу в ванне, обкакавшийся, а больничная нянечка меня обмывает с руганью  и произносит, как мне послышалось, странные слова: «…лежишь в губине» (в моём лексиконе «неприличного» слова на букву «г» ещё не было). Вторая картина: в приоткрытое окно моей палаты, на первом этаже, заглядывают две девочки, на вид лет 13. Это моя мама и её сестра Марфа. Вскоре маму положили ко мне в больницу для ухода].
Почти три месяца провалялся я в больнице. Поправлялся медленно. Уши так и не зажили, глухота, впрочем, оказалась незначительной, лишь впоследствии я оглох чуточку больше, но это не беда и сейчас, не в этом дело. Есть у меня другая глухота, страшнее – моральная. Глухота к проявлениям жизни. Упорно заложил уши ватой и за все 19 лет не дал в свою душу проникнуть «живительным струям». А ведь я рос в СССР, учился в советской школе, среди хороших людей я был!
        Остаток лета [и начало осени 1935 г.] доживали на даче, на Клязьме. Слабость после болезни прошла быстро, но след остался. [Гной из ушей у меня течёт постоянно всю жизнь. Уши мне лечили, дома вливали лекарство на спирте, от которого я очень кричал. Через много лет его признали вредным и отменили. Из этого я сделал  вывод: если всякое лекарство и лечение, которым пользуют меня сегодня, впоследствии неизбежно будет признано вредным, то не абсурдно ли его применять вообще?].
        Вспоминать моё раннее детство невозможно без отвращения. Пичкали с ложечки; в семье крики и гвалт, я буквально гадил на голову родителям. С ремнем, со слезами проглатывал каждый кусок. Брр! Но меня никогда не били по-настоящему, ни дома, ни вне его. Я не знаю, что такое настоящая физическая боль [!?], что такое страдание, что такое голод. Оттого я чёрств и во мне не выработалось ни капли человеческого достоинства, которое так рано пробуждается в детях. Ни к себе, ни к другим я не имею уважения. Совесть моя грязна, как стоячая лужа.
удивительно рано научился ходить и говорить, рано прорезались зубы. [Вместе с тем, были некоторые странности. Лет до пяти часто, а лет до восьми изредка меня окружающие люди считали девочкой, поскольку моя одежда иногда, а мое поведение почти всегда такому впечатлению не противоречили. Кроме того, я в младенчестве говорил о себе в женском роде. И, наконец, у меня были губы такие красные, что обыватели ругали мою маму за то, что она якобы красит их губной помадой].
        Я рос вялым и капризным. Никогда во мне не было той резвости и живости, того очаровательного веселья, одним словом, всех тех качеств, свойственных детям, за которые их называют «цветами жизни».

ВРЕМЕННЫЕ ЗАТРУДНЕНИЯ В РАСПОЛОЖЕНИИ ЭТОГО ТЕКСТА БУДУТ УСТРАНЕНЫ ПОЗЖЕ

        [В начале мая 1935 г., в холодный и ветреный день, мы (я, мама и папа) катались на пароходе по Москве-реке, от Киевского вокзала в сторону Воробьёвых гор и до центра Москвы. Очевидно, я тогда сильно простудился, и это открыло путь многим болезням. Через несколько дней], 16 мая, мы выехали на дачу, снятую около ст. Клязьма Северной ж.д. Впервые я прокатился на электричке. [Октябрьская ж.д., по которой мы в прошлом, 1934 г. ездили на Сходню, была ещё не электрифицирована].  На другой  день по приезде на Клязьму я заболел скарлатиной в самой тяжёлой форме. В жару и бреду отвезли меня в Москву и поместили в Сокольнической детской больнице (кажется, она называется Русаковской; многочисленные корпуса среди зелени садов рассеяны по нескольким кварталам Сокольнического поля, близ [улицы] Стромынки и [реки] Яузы). Нечего говорить, как переживали родители, ибо вскоре произошло пагубное осложнение на уши. Сделали операцию. Много более часу пролежал я под полным наркозом, оставившем навеки след в моем здоровье. «Тюк-тюк» –  долбили доктора череп с двух сторон за ушами, вытягивая, выковыривая и вылущивая повреждённые кости. [Барабанных перепонок я вроде бы лишился]. По окончании операции врачи решили, что с меня больше нечего взять, объявили умирающим и вызвали родителей. Забинтованный, я лежал с температурой выше 41, не узнавал никого. Приготовились меня хоронить, но «Бог судил иначе». Другие дети с такой операцией поумирали. В эти дни мне исполнилось четыре года.
        [Из больничной жизни мне навсегда запомнились две сцены. Первая – я лежу в ванне, обкакавшийся, а больничная нянечка меня обмывает с руганью  и произносит, как мне послышалось, странные слова: «…лежишь в губине» (в моём лексиконе «неприличного» слова на букву «г» ещё не было). Вторая картина: в приоткрытое окно моей палаты, на первом этаже, заглядывают две девочки, на вид лет 13. Это моя мама и её сестра Марфа. Вскоре маму положили ко мне в больницу для ухода].

        [В этом месте из моей тетради вырван один лист (две страницы), где я предавался самобичеванию и ругал родителей. Я им это сочинение не показывал, но думаю, что они его читали тайно от меня. Много лет эти мемуары считались потерянными, но неожиданно нашлись в конце ХХ в. – Б.Р. 17.04.2021].

        Почти три месяца провалялся я в больнице. Поправлялся медленно. Уши так и не зажили, глухота, впрочем, оказалась незначительной, лишь впоследствии я оглох чуточку больше, но это не беда и сейчас, не в этом дело. Есть у меня другая глухота, страшнее – моральная. Глухота к проявлениям жизни. Упорно заложил уши ватой и за все 19 лет не дал в свою душу проникнуть «живительным струям». А ведь я рос в СССР, учился в советской школе, среди хороших людей я был!
 Остаток лета [и начало осени 1935 г.] доживали на даче, на Клязьме. Слабость после болезни прошла быстро, но след остался. [Гной из ушей у меня течёт постоянно всю жизнь. Уши мне лечили, дома вливали лекарство на спирте, от которого я очень кричал. Через много лет его признали вредным и отменили. Из этого я сделал  вывод: если всякое лекарство и лечение, которым пользуют меня сегодня, впоследствии неизбежно будет признано вредным, то не абсурдно ли его применять вообще?].
        Вспоминать моё раннее детство невозможно без отвращения. Пичкали с ложечки; в семье крики и гвалт, я буквально гадил на голову родителям. С ремнем, со слезами проглатывал каждый кусок. Брр! Но меня никогда не били по-настоящему, ни дома, ни вне его. Я не знаю, что такое настоящая физическая боль [!?], что такое страдание, что такое голод. Оттого я чёрств и во мне не выработалось ни капли человеческого достоинства, которое так рано пробуждается в детях. Ни к себе, ни к другим я не имею уважения. Совесть моя грязна, как стоячая лужа.
        Зима 1935 – 1936 прошла однообразно. Водили на перевязку, показывали врачам поликлиники, но «к профессору» не сводили. Прописывали капли. Ежегодно один раз я болел гриппом и ангиной. Дифтеритов, коклюшей, аппендицитов и воспалений лёгких не было. Лёгкие очень слабы, но благодаря здоровой наследственности туберкулёз меня не берёт, а держит около. (Два месяца назад (сент. 1949) я было заболел воспалением лёгких, выкупавшись в реке [Суле], приготовился к смерти, но на второй день всё прошло бесследно благодаря вовремя поставленным банкам).
        9 мая 1936 г. мы переехали на новую квартиру (1-я Мещанская, д. 47,  кв. 17), обменяв две отдельные комнаты  на две смежные. Мещанская тогда уже была заасфальтирована, трамвай сняли, [исчезли палисадники в начале улицы], но в остальном реконструкция только начиналась. На моих глазах росли новые дома. Помню старый Троицкий виадук до постройки нового, Крестовские башни, сквер возле Виндавского вокзала (он же Ржевский, Балтийский, Рижский).
        [Мы жили на третьем этаже, в комнатах 17 и 13 кв. м, высотой 3,6 м, с окнами на юг. Перед окнами рос гигантский тополь, похожий на могучий дуб. Его вскоре срубили. Корни остались под землёй, а широкий след от спила не смог прикрыть никакой асфальт. В Москве повсеместно уничтожались деревья. Исчезли бульвары на Садовом кольце. Народ думал, что готовят взлётные полосы. Война с буржуями и фашистами казалась близкой и неизбежной. Она уже шла в Испании].
        Лето 1936 г. провели опять на Клязьме, на даче у других хозяев. 29 мая 1936 г. я, сидя под столом, научился читать. Кто-то, должно быть папа, показал мне раньше буквы, но до чтения я дошёл весьма быстро и во многом самостоятельно, так что взрослые удивлялись. Пригодился прошлогодний букварь. И вот в день моего рождения из-под стола, за которым сидела приехавшая тетя Марфа с сыном и ещё кто-то, послышались звуки. Это я впервые при посторонних читал вслух из букваря стихи о Красной Армии, которых раньше не знал наизусть. Писать я тогда мог только печатными буквами; с семи лет стал употреблять знаки препинания и заглавные буквы. Умея читать и писать, я в то же время мог считать только до двадцати, а часов [на циферблате] не различал до восьми лет. На шестом году я как-то сразу, в один день, научился считать «до скольких угодно». На восьмом году постиг алфавиты латинский и греческий, писал ими по-русски, придумывая тарабарские языки с невиданными алфавитами. Тогда же постиг мудрость римских цифр до MMMMDCCCLXXXVIII (4888). Я и теперь дальше не знаю. О  шарообразности земли узнал на седьмом году, географическую  карту постиг на восьмом. Этим моё дошкольное образование исчерпывалось. Тогда же, 29 мая [1935], меня впервые угостили мороженым.
        Отчего это я так болезненно люблю железную дорогу? Паровозы, вагоны, рельсы, шпалы – всё это с раннего детства сидит у меня где-то внутри. С колыбели до сих пор чуть ли не каждую ночь вижу железную дорогу и себя то пассажиром, то сторонним наблюдателем. [И ныне так же!!! – Б.Р. 17.04.2021]. Где бы я ни гулял, маленьким и большим, всегда меня какая-то неведомая сила, как лунатика, тянет к полотну железной дороги. Выбежать на пригорок, проводить восторженно-грустным взглядом мчащийся поезд! Нет для меня приятнее благоухания, чем еле заметный, какой-то родной запах угля и паровозного дыма, специфический запах железной дороги. Как-то сладко слышать далёкий гудок паровоза, видеть дымок, исчезающий в голубой дали. Если оттого, что я вообще люблю поездки и путешествия, то почему же я равнодушен к аэропланам, автомобилям, пароходам, даже морским! Я не различаю марок автомобилей и теперь. (Впрочем, я и системами паровозов не интересовался очень). Я не люблю техники, равнодушен к моторам и машинам вообще, ничего никогда не мастерил руками, не люблю математики и физики. Но отчего же такие прозаические понятия, как шпала, светофор, бандаж, реборда, петарда, кондуктор, буфер, стокер, каукетчер, колея, вызывают во мне нечто такое, что я не могу передать словами? Не наследственное ли это, ибо все мои предки были железнодорожниками? Но сам я далек от мысли быть им, теперь больше, чем когда бы то ни было, да и не по мне всё это. Отец надеялся, что я в него пойду, т.е. буду актёром, но я даже в театре почти не был (за всю свою жизнь я и десяти раз не смотрел театральные спектакли, а в настоящем театре был лишь два раза).
        Зимой 1936/1937 в нашем доме на Мещанской домоуправлением и домашними хозяйками устраивалась художественная самодеятельность из детей и для детей,  нашего двора и соседних. 
        20.XII.1949. Одна девятилетняя девочка чудесно исполняла «Песню о Родине». Помню один такой концерт в доме 2/5 по Орлово-Давыдовскому пер. Она была очень хороше[нько]й в то время. Её звали Галей, жила она в нашем доме. Мне тогда шёл шестой год. Я вообразил себя влюблённым (sic!) в неё и написал длинное любовное послание – целая страница крупными [цветными] печатными буквами. Имелись там слова: «Галя, я люблю тебя» и приглашение на новогоднюю елку к нам. Она побывала у нас на ёлке. [Я нёс ей нарезанный сыр на тарелке, которую, как мне кажется теперь, в 2021 г., уронил от волнения]. Все это забыто давно; она и теперь живет в нашем доме, но я ее не узнаю и вообще с тех пор не видел. А «Песню о Родине» я тогда знал наизусть и часто распевал сам. Это была моя любимая песня. В художественной самодеятельности я ни дома, ни в школе никогда не участвовал. Самая первая песня, которую я помню – это дальневосточная  «По долинам и по взгорьям». Мне её пели родители ещё совсем маленькому.
        Водили меня гулять в Ботанический сад [и (?)] на сквер у Грохольского [пер.].  Помню первые выборы в Верховный Совет СССР [12 декабря 1937], митинги, демонстрации, гулянья на площадях.
        Нельзя пройти мимо одного знаменательного факта. В марте 1937 г. моим родителям, наконец, «вспала на ум похоть» «отдать меня» куда-нибудь в детский сад; должно быть, они сообразили, что домашнее воспитание меня калечит. Это была благоразумная, хотя и несколько запоздавшая мысль. Но что из этого вышло! Нашлась какая-то детская площадка, человек на пятнадцать, занимавшая одну большую комнату в помещении для гаража. При детях только одна руководительница. Но и это не плохо. Договорились, определили меня на эту площадку. Я наотрез отказался ходить туда. Первый раз меня завлекли обманом. Кое-как с грехом пополам я просидел там целый день. Ребята дразнили меня, но не очень, и вообще мне было не плохо. За обедом я обратил внимание на салфетки, доселе мной невиданные [х.б., свёрнутые в трубочку и вставленные в пластмассовые кольца]. Водили нас гулять по улице и на сквер. (Эта площадка – около Астраханского переулка). Потом ребята уселись за стол рисовать и вырезать что-то ножницами, какие-то силуэты из цветной бумаги. Я сидел сложа руки и хлопал глазами. Один мальчик научил меня рисовать… знаете что? Дым! Пусть это жалкий урок, ничтожный дым, но побудь я там дольше, я бы не только дым рисовать научился. А рисовать я и теперь не умею. На днях попробовал нарисовать  кошачью морду, одними линиями, в анфас, и ничего не вышло! Это была моя первая попытка нарисовать животное; это в 19 лет!!!
       На другой день на площадку меня тащили насильно. Сначала скандалили дома, затем отец и мать тянули меня за руки, шлёпали и кричали по дороге [полтора километра пешком]. Я цеплялся за двери, за перила на лестнице, за мостовую, за тумбы. Кончилось тем, что я уцепился за ворота того двора, где была  детплощадка, и орал благим матом, как недорезанный поросёнок. Мой крик всегда действовал на родителей. Я закатил настоящую истерику. Кончилось тем, что меня отвели домой.  Попытки водить меня на площадку продолжались ещё дней девять. Иногда удавалось меня отвести, но чаще родители так и не могли вытащить меня из дому. За все девять дней я был на площадке не более четырёх. Упрямство и строптивость мои росли. «Борьку Ткачёва ведут!». Ребята с криками толпились, наблюдая сцену. Кончилось тем, что родители сдались.
        Лето 1937 г. провели у бабушки в г. Конотопе (ныне Сумской обл.) на Украине. [См. на «Проза.ру» моё соч. «Конотопский дядя»]. Впечатления столь дальней поездки для меня были весьма ярки. В поезде дальнего следования я обычно  просыпаюсь в шестом часу утра и до послезакатных сумерек не отрываясь гляжу в окно. А то высунусь  и подставляю лицо встречному ветру, пока не засорю глаз углём паровоза.
        В Конотопе я влюбился в пятилетнюю Ниночку, соседскую девчонку,  носил её на руках и предлагал маме: «Возьмём ее в Москву, а там я подрасту и мы поженимся». Ха-ха! Бабушке это не нравилось, мама смеялась.
        Весной 1938 г. мы приехали к родственникам мамы в г. Лубны, Полтавской обл., где теперь, одиннадцать с половиной лет спустя, я кропаю эти строки [в доме тети Кати, в старом центре древнего города, а в 1938 г. мы жили у дяди Гриши около вокзала. Дядя  не женился, потому что очень любил свою маму. И у неё он был единственным, кто остался при ней до конца и плакал при её кончине. Моя бабушка (по матери) родила десять здоровых детей, живших долго, но сама умерла рановато, в 1936 г., от последствий Голодомора.
        Дядя Гриша был толстым и добрым – «мухи не обидит» – и в самом деле он мух не убивал, а только отгонял, но профессия не удержала его от невольного умерщвления людей.  Он был паровозным машинистом, задавил семь человек. Ох, как длинен тормозной путь тяжёлого товарного поезда! Для пересечения долины Сулы к нему цепляли два локомотива. Дядя Гриша оплакивал погибших, пытался помогать их родственникам. Он прожил дольше 80 лет и покончил с собой, выпив бутылку уксуса. Большинство братьев и сестёр моей матери, не выдержав долгой, но тяжелой жизни, и чтобы не быть в тягость «близким», в старости кончали самоубийством; только моя мама и я от этого обычая уклонились].

        Далее последует текст, который в 2021 г. большей частью не проверялся и не дополнялся.

        У дяди Гриши я прочитал и/или  просмотрел несколько книг].  В это время я уже свободно читал книги и не детские, но доступные моему пониманию. [Дядя восхищался Рабле: «Дивись, як ГаргантЮа сцяв!». В Лубнах я в это лето и в следующее читал номера журналов «Всемирный следопыт» и «Техника – молодёжи», том избранных сочинений Гоголя, «Штабс-капитан Рыбников», «Джузеппе Гарибальдт», сборник каких-то советских пьес,  перелистывал книги «Мужчина и женщина» и «Народоведение», роскошно изданные, с множеством картинок.   
        Больше всего меня впечатлила повесть «Подводная лодка Z-1». Лишённая управления и возможности всплытия, она застряла где-то на дне, а люди, заживо погребённые под водой, задыхались. Когда всякая надежда на спасение извне иссякла, они решились на последнее средство: открыть люки и всплыть наверх без скафандров (а скафандров у них, насколько я помню, и не было). Оказывается, известны случаи, когда кратковременное действие водяного давления не успевает убить человека и таким образом спасались с подводных лодок, но это бывает редко. Они всплыли и все погибли.
Один из них, по имени  Сойер, был подобран каким-то кораблём ещё живым. Что-то очень долго лежал он,  не подавая ни малейших признаков жизни, но наконец один глаз его слабо открылся, нечто отдалённо похожее на сознание мелькнуло в отсутствующем взоре, и он умер, унеся с собой тайну гибели лодки.



В середине лета 1938 г. я и мама покинули Лубны и поехали в город Горький, где гастролировал по Волге мой папа. (См. на «Проза.ру» моё соч. «Театральная баржа»). Не переночевав у себя дома в Москве, мы сели в скорый поезд и ехали до Горького весь день, с утра до вечера. Мы разместились в купе мягкого вагона, так что пришлось всё время лежать на диване. Однажды, когда я встал и глянул в окно, перед глазами пронеслось название станции «Болдино».
Я был взволнован и решил, что это пушкинское Болдино. Отец подарил мне толстый однотомник А.С. Пушкина в 1937 г., и я успел его основательно изучить.
        Мы прибыли в Горький уже в темноте, и первое, на что я обратил внимание, были светящиеся всеми огнями длинные трамваи, четырёхосные, с 12 окнами по бокам. Такие ходили в Москве мимо нашего дома по маршруту «Б», который считался вокзальным и в народе назывался «Букашкой»].
     …Ходили по городу, купались на пляжах и около баржи катались на лодке, обедали в ресторане «Утёс», что стоит на высоком, крутом берегу близ Кремля, над самым обрывом; оттуда открывается чудесный вид на Волгу и мириады песчаных островков, поросших кустами ив в середине; синеют заволжские леса на горизонте, слева виден многопролётный, недавно построенный ж.д.  мост через Волгу.
Навсегда остался в моей памяти тот особый колорит приволжских городов, тот своеобразный, знакомый каждому речнику запах снастей и канатов, дебаркадеры, мосты, сваи, баржи, пыль и сутолока, грузчики, чайки над водой… Наконец, мы поплыли.
Артисты были веселы, по вечерам на верхней открытой палубе  танцевали, играл патефон, пели люди и пластинки, устраивали репетиции или концерты для команды и пассажиров буксирующего или абордирующего нас парохода. А мимо, под звёздным небом,  проплывали на наших глазах цветущие незабываемые волжские берега, холмы и лес. Виды сами плыли в глаза, как рыба в невод, страна мелькала перед глазами. Целые дни я проводил на палубе, смотрел на Волгу.
Баржа была сделана в Москве и на её спасательных кругах стояли буквы М.О.Р.П. (Московско-Окское речное пароходство). В одном из этих спасательных кругов меня сфотографировали. Сижу, как глиста, длинный, червеобразный и зубы скалю. Всё же лучше, чем теперь. Баржа имела рулевое управление, которым, впрочем, пользовались лишь тогда, когда нас вели на длинном буксире, да и то не всегда. Шкипер, его жена Августа или кто-либо из актёров крутил штурвал. Мне тоже давали повертеть, когда не было нужды в управлении. Баржа слабо виляла в стороны. Помню громадные рули грузовых барж, их мне, кажется, не удавалось сдвинуть с места. Однажды, когда мы шли в караване порожних мучных барж, я перебрался на одну из них, перескочив через борта, но потом баржи разошлись более чем на полтора метра и я долго не мог вернуться домой, пока наш художник не выручил меня, пересадив через перила, когда баржи немного сошлись.
Этот художник в то время рисовал для стенгазеты. Была и специально юмористическая газета, из одних карикатур и шаржей. Иногда он давал мне остатки своих красок. Однажды, уже в Сталинграде, я рисовал,  сидя на палубе, дом (ибо ничего, кроме домов, я не умею рисовать), но порыв ветра подхватил мою мазню, и, несмотря на усилия смеющейся команды стоявшего рядом парохода, над головами которой пролетал листок, рисунок поплыл в Каспийское море.
Речные пароходы мне очень нравились. У меня было два любимых, самых больших волжских пассажирских парохода: винтовой «Карл Либкнехт» и колесная «Одесса». Наше плавание продолжалось два месяца и одни и те же знакомые пароходы встречались часто. Когда такой пароход брал нас на абордаж, к нашим услугам предоставлялись его салоны и рестораны первого класса. Любовь к пароходам,  вернее,  к водным путешествиям, укоренилась во мне с тех пор.
О Казани мне сказать особенно нечего, ибо в ней я не был, а две недели жил на воде у берега [Волга тогда была от Казани далеко], но Ульяновск хорошо помню. Мама была домоседкой, выходили мы редко, но в Ульяновске побывали в домике, где жил В.И. Ленин. Домик стоял на водоразделе Свияги и [Волги]. (Чудачка эта Свияга: течёт параллельно Волге на протяжении многих десятков километров, но в обратную сторону, а ведь близко течёт, да водораздел высок). От этого посещения осталась у меня купленная у входа книжка-путеводитель «Дом-музей В.И. Ленина». Ульяновск расположен на высоком правом берегу; помню знаменитую лестницу, ступеней полтораста или около того (трамвая тогда не было, [он появился в 1954 г.]). Вид великолепный, особенно приятен моему взору тамошний железнодорожный мост, один из самых длинных в СССР.
Помню я все эти мосты; мы проходили под ними днём; при приближении к мосту шкипер загонял нас по каютам, так что на палубах не оставалось никого, кроме команды. Такова была инструкция. С мостов зорко и строго смотрели часовые. В каждом городе мы старались увидеть основные его достопримечательности и посещали историко-краеведческие музеи. Я, конечно, плохо помню их. Но не странно ли, что я, москвич, был в музеях десятка разных городов СССР, а в московском историческом музее не был? [Побывал впервые в 2018 г. (!) ].
Куйбышев показался нам неприятным, пыльным. Мы осматривали его мало. Помню куйбышевский трамвай с открытыми (без боковых стен) прицепными вагонами и оригинальными стрелочными переводами: справа от стрелки, у самого пути, невысокий шкаф с рычагом сверху. Подъехав к стрелке, вожатый  приостанавливает вагон и, просовывая руку в правое окно передней площадки, поворачивает рычаг.
В Куйбышеве мы с папой отправились кататься на лодке, попали в водоворот и с трудом, выбиваясь из сил (выбивался из них папа, а я смотрел), вернулись, когда за нами уже выслали спасательную лодку. На другой день папа заболел и несколько дней лежал в больнице при смерти. Хотели уже отчаливать, но в последний момент его выписали и он медленно поправлялся в отдельной каюте нижнего этажа.
Саратов нам понравился; зеленый, чистый, заасфальтированный. Помню ресторан при гостинице «Астория», знаменитый крытый рынок, поездки на трамвае по городу и за город, толкучий рынок, пляж на острове.
Мне хотелось съездить к немцам в Энгельс, но как-то не собрались. В одном из магазинов мне купили пенал и линейку. Этот единственный пенал мне дорог как память, я носил его в школу и храню до сих пор. В этом возрасте [7 лет] игрушками меня уже не баловали; дарить к праздникам и ко дню рождения у родителей обычая не было. Так, перочинный ножик мне впервые купили в этом году, 18-летнему, по случаю окончания школы, а до этого я их и в руках не держал. От восьмилетнего возраста сохранился у меня металлоконструктор.  Я бы и сейчас с удовольствием поиграл, да винты и гайки растерялись, а один ролик проглотила наша собака. В прочем, мое детство и без игрушек было счастливым (?!).
Плыли к югу; всё больше степных пространств, всё жарче и суше воздух, всё чаще встречаются верблюды в городах. Стояли две недели в городе Балаково, между Саратовом и Сталинградом. Издали видел виноградники. Довоенный Сталинград знаком мне лишь в прибрежной
 и привокзальной части. Купили мы там лампу «синий свет» в универмаге, в подвале которого впоследствии был взят в плен фельдмаршал Паулюс. Подобные покупки были редки, [и производились – зач.], так, на память. От путешествий 1938-1939 у нас остались один перламутровый веер (Лубны), один деревянный (куплен на пароходе), пластмассовый браслет (Саратов), вышеупомянутые пенал и линейка (там же), несколько [броше – зач.] пуговиц и застежек, ракушечная коробка (Феодосия), немного тряпочек. В 1940 г. отец разбогател и купил первый раз карманные часы, но желудок через месяц и их съел. Было бы брюхо сыто да шкура прикрыта, а все прочее – роскошь!
Первоначальный план – плыть до Астрахани был отменен и в сентябре мы все отбыли из Сталинграда в Москву поездом; Каспия я так и не видел. {…}. Дождливая осень; все три дня гляжу в окно вагона, а перед глазами все плывут одни и те же бесконечные, унылые [черноземные – зач.] распаханные черноземные поля. {?надписи на вагонах?}.
От Казанского вокзала домой последний раз в жизни ехали на извозчике (1938). Мелькают вагоны, паровозы, [водоцистерны], водокачки.
49
Весной [этого – зач.] 1938 в Рыбинске отец [наткнулся глазо - зач.] в темноте наткнулся глазом на провол[оку от бутафор – зач.]чный остов бутафорской пальмы. Сначала казалось, прошло бесследно, но осенью глаз заболел; сразу же по приезде поместили в глазной больнице по ул. Горького. Оказалось – саркома. Сделали операцию – удалили для спасения жизни левый глаз. Оперировали лучшие [хир – зач.] глазные хирурги СССР, всемирно известные профессора. Предсказали, что, если в течение ближайших десяти лет саркома не даст себя знать, после десяти лет можно не опасаться за жизнь. Прошло 11 лет, отец всё ещё жив.
Для воображаемого читателя это не имеет никакого значения. Но я [ранее] советовал ему пропустить эту длинную главу. Моя жизнь так убога и бедна впечатлениями, что даже такой факт [событие – зач.], [как первое в жизни – зач.] как единственная в жизни поездка на легковом автомобиле ЗИС (это была моя последняя поездка на легковом автомобиле), для меня целое {…} [ледник I, ледник I, еще и еще ледник. Когда же, наконец, будет ледник II ??] событие, которое стоит нескольких месяцев [унылого] и однообразного прозябания. Произошла она в январе 1939 года, когда вернувшийся из Ессентуков папа прокатил меня на экипаже от вокзала.
50
Это и про меня сказано: «Он растет боясь мороза, у папы с мамой на виду, как растение мимоза в ботаническом саду» (Михалков).
Но мимоза – цветок, а я, как [гриб – зач.] плесень или гриб в подвале, вырос среди четырех стен, под материнской юпкой. Не было у меня детства и всегда мой образ жизни был тот же, что и теперь.
Дальше, дальше! Скоро ли доберусь до школы? Но вот, наконец, пришла весна, отец повел меня за ручку в 268 школу, что против Ботанического сада на углу 1-й Мещанской и улицы Дурова, и, поговорив с кем-то в канцелярии, объявил мне, что осенью я пойду сюда учиться. В эти годы (1938-1940) родители решили {…} сочетаться {…} законным браком {…}. В связи с этим было решено снабдить меня отцовской фамилией вместо материнской – в школу должен был пой[д – зач.]ти не Ткачев, а Родоман. Соображения были такие: во-первых отцовская фамилия как-то приличней и так принято у большинства людей, а, во-
51
вторых, Родоман красивее и благозвучней: Родоман, барабан, чемодан, баран… - не то что Ткачев: тк, чк; чф тьфу! [Последств – зач.] Пагубных последствий этого [нача] они не ожидали. Так, когда осенью 1939 в школе я впервые услышал слово «жид» в применении к себе, то родители были изумлены не менее меня. И хотя никто из моих предков и родичей, равно как и никто из всех Родоманов, когда либо рождавшихся и живших на нашей планете, таковым не был ни на один процент, но кто же этому верит? Эта {…} фамилия буде лежать на мне пожизненным клеймом, проклятием рода, которое мне гадило и еще нагадит в жизни. Иногда обидно думать, что для многих окружающих я ничто иное? как еврей, и таковым они меня считают, что я сразу вижу по выражению лица и тону разговора.
Первую половину лета 1939 опять провел в Лубнах. На {Суле}, катаясь на лодке, научился я грести и править. Когда десять лет спустя, в авг. 1949 я на этой же дистанции прокатил на лодке своего девятилетнего двоюродного брата, и он тоже научился грести и править, горестны были мои мысли и сравнения… Но об этом после, а то воображаемый читатель ничего не поймет, ибо он не дочитал до конца.
52
{…} Те немногие дети, с которыми я тогда играл, давно выросли, немногие книги, которые я тогда читал, давно забыты. Помню заглавия четырех из них: «Джузеппе Гарибальди», «Штабс-капитан Рыбников», красная, старинная, с множеством картинок, этнографическая книга «Народоведение» и, наконец, «Подводная лодка Z-1». Последняя произвела на меня особенное впечатление. Автора ее я не помню, не помню, какой стране принадлежала эта подводная лодка и когда была построена. Но помню трагическую гибель ее команды. Лишенная управления и возможности всплытия остается где-то на дне эта лодка; люди, заживо погребенные под водой, задыхаются. Когда всякая надежда на спасение извне иссякла, решаются на последнее средство: открыть люки всплыть наверх без скафандров (а скафандров у них, насколько я помню, не было). Оказывается, известны случаи, когда кратковременное действие водяного давления не успевает убить человека и когда таким образом спасались с подводных лодок, но это бывает редко. Они всплыли и все погибли.
53
Один из них, некто Сойер, был подобран каким-то кораблем еще живым. Что-то очень долго лежал он не подавая ни малейших признаков жизни, но наконец один глаз его слабо открылся, {…} что-то отдаленно похожее на сознание мелькнуло в  {нрзб} взоре, и он умер, унеся с собой тайну гибели лодки.
Если спросить меня теперь, много ли книг прочел я за свою жизнь, я отвечу: мало! Так мало, как не прочел ни один из моих сверстников. Любой городской школьник, если он учится, {…} например, в пятом [шестом – зач.] классе, имеет на своем счету впятеро больше прочитанных книг, чем я [прочитал – зач.] на 19 году. Я понимаю, тебе, о воображаемый читатель, трудно поверить, что я читал мало потому что у всех, знающих меня, почему то составилось противоположное мнение, [а у родителей зач.] а родители даже говорили, что я читаю «запоем». Не верь им! Все книги, которые я прочитал, можно вместить в список, который вряд ли займет более двух страниц, да что там, гораздо меньше. Достаточно сказать, что Горького я читал впервые только в этом году, {…} «Мать» зимой, а «Детство», «В людях», «Мои университеты» - летом, т.е. только после окончания десятилетки!!
54
Трилогия Л. Толстого «Детство», «Отрочество», «Юность», равно как и остальных его произведений, кроме «Войны и мира» и нескольких повестей и рассказов, я тоже не читал. Да что говорить! Кто поверит мне, что даже «Обломова» Гончарова я не читал, не говоря уже о прочих его романах?! И сДостоевским я впервые познакомился на днях, а Герцена, или, там, Брюсова, Блока, Бальмонта – и не нюхивал! Разумеется, и «Что делать» Чернышевского я полностью не читал. [Об Островском, Тургеневе, С. Щедрине {…} умолчу чтобы не огорчать] .
Но, [спросит мен – зач.] вправе спросить меня воображаемый читатель, может быть, с иностранной литературой я знаком лучше? Что ж, по одному роману, {…} Сервантеса, Дефо, Свифта, Додэ, О’Генри, романа по два-три Гюго, Золя, Жюль-Верна, Диккенса, {…} Мопассана.
Но читал ли я Флобера, Бальзака, Стендаля, Э.По, Уайльда.
Одним словом, чтение мое было ограниченным, бессистемным. Самых элемен-
55
1 I 1950
тарных, самых распространенных и необходимых книг, которые читает каждый советский школьник, я или не читал, или читал не по возрасту поздно или рано, и поэтому не произвели на меня надлежащего впечатления. А какое впечатление производили на меня книги, я скажу позже. Пусть воображаемый читатель мне напомнит, когда впоследствии зайдет речь о книгах, я расскажу ему, как ни одна из прочитанных книг, {не сблизила} ни на ноту не сблизила меня с жизнью, не [дала – зач.] снабдила меня ключами к ее пониманию, ничему, решительно ничему не научила меня.
Летом 1939 папа все еще работал в театре Водного транспорта и имел право на бесплатный [проезд – зач.] билет второго класса на все [пароходы –зач.] речные и морские суда СССР. Жалко было бы упустить такой случай: если б не это, не видал бы я Днепра и Черного моря. Нам же приходилось платить только за плацкарту и питание. Чудесное путешествие по Волге еще живо было в нашей памяти и маме нравилось и вот в середине лета 1939 отец взял отпуск и заехал за нами в Лубны с тем, чтобы, побыв там несколько дней, прокатить нас по Днепру и морю от Киева до Батуми и заехать в Феодосию к брату моей мамы, В.М. Ткачеву.
56
23 I 1950
В моей жизни, бедной впечатлениями, один день такого путешествия дает больше радости и приятных воспоминаний, чем год обычного [жизни – зач.] существования, и это не преувеличение. Вот почему мне так приятны всякие поездки и путешествия, даже самые маленькие, [хотя зач.] например, в пределах Москвы; а несбыточные мечты о путешествиях куда нибудь подальше не покидают меня и до сего дня если только можно назвать мечтой такую слабую надежду еще увидеть в жизни что-нибудь яркое. Поэтому я и упоминаю в записках о девятидневном путешествии летом 1939 больше, чем это следовало бы, исходя из пропорциональности исписанных страниц времени, которое они охватывают.
Скудные материальные средства и ограниченный отпуск отца не позволял нам задерживаться в пути. В Киеве мы были всего восемь часов. До этого я только проезжал мимо в поезде (Здесь делали тогда пересадку на Лубны). Так что при слове Киев у меня в первую очередь предстает перед глазами тот вид, который я видел из окна подъезжающего поезда: Днепр и мост через него, горы, хаты в зелени садов, Подол и Печерск, лавра, синие вагоны трамвая. Сразу же с вокзала мы сели на троллейбус и приехали на пристань, где, сев на вещи, стали ждать парохода. Мама терпеть не могла
57
прогулок для осмотра незнакомого города, сама не ходила, и отца не пускала, а я был слишком мал для того, чтобы гулять самому, и по этой причине мы так мало видели города Поволжья [и Киев – зач.] и те, которые посетили в 1939. Все же нам с папой, которому вообще не сиделось на месте, удалось вырваться, оставив маму стеречь вещи страдать, беспокоясь за нас, и прокатиться вверх на фуникулере постоять на Владимирской горке возле статуи св. Владимира. {…} Перед вечером прибыл пароход [мы сели – зач.] (название забыл), мы сели и поплыли.
Для мамы водное путешествие всегда было райским блаженством, потому что только на пароходе могла она отдохнуть от вечных забот о потреблении хлеба насущного. Воображаемому читателю трудно представить, что значат вечные, круглосуточные заботы исключительно о приготовлении пищи. Гости к нам не ходили, одевались в рвань, ни на что, кроме еды, денег не платили и питались хуже всех, ни в театры, ни в кино, ни в гости мама не ходила, книг не читала, вся Москва виденная ее, ограничивалась рынком и близлежащим магазинами. У нас в квартире газ, Москва дает массу удобств, и в то же время вечно, все 20 лет, круглые
58
сутки (днем дела, ночью мысли) – приготовление пищи, кормление, заботы о еде, страшная грызня с мужем из-за денег, адская мелочность и скаредность хуже жидовской, ибо бессмысленна даже с самой жидовской точки зрения, непрактичность ужасная, убожество дикое, насильственное кормление сына с ложкой в левой руке и ремнем в правой – да обо всем этом я напишу после, в специальной главе, хотя знаю, что и воображаемый читатель не поверит даже фактам, о которых я ему расскажу. Не поверит возможности такого чудовищно нелепого семейного уклада, слажившегося в семье «интеллигентного актера» в СССР. {…} Жуткие факты, небезынтересные, как анекдоты в духе Мюнхгаузена, хотя и не смешные. Но об этом после, не будем нарушать ход повествования о лучших днях моей дошкольной жизни.
Днепровские пароходы меньше волжских: таких двухэтажных пассажирских пароходов, из которых состоял волжский флот, здесь было меньше, чем пальцев на руке. Наш пароход, как большинство, одноэтажный; в кормовой и носовой части первый и второй класс, расширенный коридор между каютами
59
служит столовой с табльдотом во всю длину; на самой корме и на самом носу маленькие салоны, а пассажиры низжих классов ютятся в средней части судна. [По бортам – зач.] Вдоль бортов, как водится, палуба с навесом, и на верхнюю палубу пускают, в отличие от двухэтажных пароходов. {…}
Опять повеяло на меня знакомым речным воздухом, опять незабываемая [колорит речного путешествия – зач.] гамма ощущений, связанная с путешествием по реке, вошла мне в душу. Опять знакомый запах и плеск воды {буи, бакены, береговые знаки – зач.}. Лодки и пароходы, береговые знаки и на воде (такие же буи и бакены, да еще какие-то веники, «ген-ген» торчали из воды). Зайдет солнце. Ночь… Огни [костров и бак] рыбацких  костров и мигающие цветные огоньки бакенов («то потухнет, то погаснет, то потухнет, то погаснет…»).
[Красота! Но что понимаю я в красоте. Убожество! Язык моих описаний так же скуден, как и понимание красоты, и ничего не говорят эти описания вообр. читателю. Если бы мог я раньше понимать, что такое красота жизни и людей, и в природе, что для людей, разве жил бы я так? Я бы сразу бросился в воду, или, что гораздо вероятнее, спал бы, как все дети, да разве
60
смог бы я сам себя планомерно воспитывать, в противовес родителям, с самого рождения? Вздор! 18 лет глушили во мне все естественное, человеческое, глушили и убивали {волю, настойчивость} и наконец убили, а то что осталось, умеет лишь красиво болтать, а от жизни уже ничего не ждет хорошего. «Ну, полно чепуху молоть!» - зач.].
1950/1951
Зато верхняя, открытая палуба открыта для доступа пассажиров, чего нет в двухэтажных пароходах, и это большое удобство: можно обозревать сразу все стороны света, а не один борт. Название парохода я безнадежно забыл (что ж, 12 лет!) В общем, конечно, Днепр оставил у меня меньше впечатлений, чем Волга, ведь плыли мы всего три дня.
Видел я на высоком берегу домик у могилы Шевченко. Это было на следующий день после отъезда. Тогда же вскоре после полудня мы прибыли
61
в Днепропетровск и причалили у правого берега метрах в трехстах ниже замечательного двухэтажного моста через Днепр. Интересный мост! Нижний этаж несет на себе желедорожные пути (то и дело проходят поезда), а по открытому верху – уличное движение, снуют трамваи. На самой середине что-то вроде подъемного или раздвижного моста, должно быть для пропуска высоких пароходов.
Тогда же проезжали Кременчуг. На [пристани – зач.] дебаркадере было написано «Кременчук», помню как я удивлялся, почему. Поражало обилие дешевых фруктов. Блюдце абрикосов стоило 10 копеек. В то лето я особенно много ел абрикосов.
Наш пароход стоял долго. Папа немедленно отлучился на берег и долго пропадал в городе, где прошло несколько лет его детства.
62
К великому нашему беспокойству (папа всегда убегал на остановках, а часов у него не было). Вернулся он, как водится, перед самым отплытием, не с пустыми руками, конечно. Я же, пока пароход стоял, скучал, слонялся по палубе, поглядывал на удивительный мост, а потом забрался в прохладную комнату, лег и почему-то заснул (обычно я не мог спать днем). Проснулся я с высокой температурой. Оказывается, заболел, чем – неизвестно.
А пароход подходил к самому интересному месту путешествия, к Днепрогэсу. Мама закутала меня в одеяло и вынесла на верхнюю палубу. Пароход стоял уже в верхнем шлюзе как сейчас помню все подробности этого зрелища. На палубе толпился народ. Мама держа-
63
ла меня на руках до тех пор, пока пароход вышел из последнего шлюза и пошел мимо мола, отделяющего нижний бьеф шлюзов от остальной воды, только что спавшей с плотины, что справа от шлюзов я увидел ту самую плотину, которая так знакома мне по моим давнишним детским книжкам (стихи: человек сказал Днепру: Я стеной тебя запру и книга Минорина «Не может быть»). Но я не успел ее рассмотреть. Мама отнесла меня вниз, а пароход вскоре причалил к [правому – зач.] левому берегу. Это было Запорожье. Я выглянул в окошко. Позади виднелась плотина. Из воды торчали большие камни.
Тотчас же в каюту явился врач и, осмотрев меня, сказал, что нет ничего особенного. Повидимому я [наелся – зач.] съел много
64
абрикосов, и то ли от того, что они не мыты или не чищены, то ли оттого, что в волокнах их кожуры содержится какое-то особое вещество, я и заболел. Был уже вечер, я вскоре заснул, и проснулся на другой день совсем здоровым. Кругом был широкий Днепр и бескрайние степные просторы на берегу – длинная, розовая полоса песка и маленький дебаркадер. «Что это» - спросил я. – «Каювка» - был ответ. Так вот она какая, воспетая в песне Каювка! Я любил эту песню. Часто слышал ее (в те годы песни о гражданской войне были наиболее популярны). А вместе с ней приходили на память и другие такие же песни, вроде таких, как «Орленок» или
65
«Партизан Железняк». Кстати, ведь он где-то тут, этот партизан Железняк, в степи под Херсоном.
А через несколько часов и мы прибыли в Херсон. В первой половине дня покинули пароход. Здесь нам предстояло пересесть на морской пароход и [ехат – зач.] плыть в Одессу.
В Херсоне два водных вокзала – речной и морской. Они совсем рядом, тут же на берегу сквер. Парусники – это и все, что видел я [пребывая на земле – зач.] в Херсоне. Напившись чаю в ресторане речного вокзала, мы перебрались с вещами в морской вокзал и стали ждать парохода, который должен был прийти ночью.
Сидя на мягких диванах в зале второго класса, читали газеты. В одной из московских газет мама
66
прочитала большую статью о горном инженере Полине Ткачевой, работавшей в Джидострое в Бурят-Монгольской АССР, у самой монгольской границы. Это была мамина сестра (моя тетя).
Было поздно, мне хотелось спать. В полночь пришел пароход «Новороссийск» и забрал нас. Это был небольшой (как мне казалось, по сравнению с теплоходом, на котором мы ехали позже) пароход, рассмотреть который мне совершенно не удалось из-за кратковременности пребывания на нем. Во втором классе не нашлось полагающихся нам «по чину» мест. Поэтому папе предоставили койку в каюте первого класса (в палубе) а нам с мамой в трюме у левого борта, в детской
67
комнате (комната матери и ребенка для пассажиров низжих классов с детьми). [Здесь – зач.] Я плохо спал из-за детских [вопл – зач.] криков. [Под утро, часов в – зач.] Ранним утром, часов в пять, мама, увидев, что я проснулся, сказала: «Боренька, смотри, мы уже в море». Она взяла меня, закутанного в одеяло, на руки, и поднесла и иллюминатору правого борта. В километре от нас виднелся невысокий берег. «Почему море, - сказал я, - может быть, это еще Днепр или лиман?» Но тогда мама поднесла меня к иллюминатору левого борта и я первый раз в жизни увидел настоящее, безбрежное море, [освещенное пламенем горевшее – зач.] огненное от восходящего солнца. Этого момента
68
я никогда не забуду. Не знаю, люблю ли я море. Но с тех пор, как я его увидел, стоило мне подумать о бескрайних просторах нашей страны, всегда, подобно тому, как электрическая лампочка приковывает взор человека, лежащего на диване, мысль мою притягивало безбрежное море и вообще те страны, где природа величественна и красива. Что же касается моря, то я, не в пример другим детям, не могу сказать, чтобы я когда либо в детстве хотел стать моряком (кажется, я тогда уже понимал, что не годен для этого; интересно, что до 13 лет я мечтал стать океанографом. Конечно, это нельзя ставить в какую
69
либо связь с теперешним выбором профессии. Боюсь, что я не годен и в океанографы).
Я с восхищением глядел в иллюминатор, а потом мама отнесла меня на каюту досыпать утро. Проснулся я поздно. Мы вышли на верхнюю открытую палубу, где нас уже ждал папа. Тут я как следует разглядел море днем. Мы уже плыли ввиду большого города. Это была Одесса, «жемчужина у моря». Мы покинули пароход.
Это город я узнал несколько больше, чем Киев: мы провели в нем два дня. Ночевали два раза в гостинице. В первый день, пока устроились, ходили по городу, обедали в ресторане, смотрели магазины. Мама долго рассматривала в ювелирном магазине какой-то браслет (бедная, она
70
всю жизнь мечтала носить на руке браслет; эта скромная мечта так и не сбылась). Потом мы вышли на сквер, что был вблизи, и тут я за небольшую плату смотрел в телескоп на солнце. На что я смотрел, я так и не понял, но помню, что солнце было зеленое (зеленый светофильтр, дабы не так в глаза светило). Гуляли на берегу. Одесский порт поразил меня обилием судов, видел я издали мол и все прочие. Но связно описать свои впечатления я сейчас не смогу. Гораздо лучше помню Одесский фуникулер. Как железнодорожник
71
в душе, я никогда не оставался равнодушен к трамваям в разных городах и всегда был наблюдателен в этой области. Иногда я даже доходил до того, что бросался с растопыренными пальцами мерять окна и сиденья. Одесский фуникулер значительно отличался от киевского и был хуже первого. Киевский фуникулер длиннее чем в два вагона, они выкрашены в голубой цвет с желтым верхом, а одесский короче, однопутный с водителем в открытом тамбуре. Выкрашен в зеленый цвет и выглядит очень старомодно. Цена билета – 10 копеек. Еще более старомодны были вагоны городского трамвая. Снаружи – обычного типа, красно-желтые, восемь (26) окон, две оси, конечно, снаружи не такие, как в Москве.
72
Изнутри 16 мест и самое интересное – сиденья. Размеры их такие же, как и в Москве, (40 см.) но спинка не [сплошная, а только одна доска сверху, как в домашних стульях, а сидень]


ТЕТРАДЬ ПО ГРАФОМАНИИ РОДОМАНА БОРИСА
MEMOIRES
Из второй главы второй части предварительный черновик.
Лето 1942.
1
Еще до окончания учебного года стало известно, что на лето при школе организуется детплощадка. {…} Условия: все дни, кроме воскресенья, с утра до вечера, в школе; питание трижды в день; режим, мертвый час, зарядка. Продолжительность сезона – три недели. Родители {…} снабжают своих детей постелями и сдают посуду и хлебные карточки.
Велика была забота партии и правительства о детях в годы войны. {…} Никогда не забудутся и эти скромные детские площадки {…} и детские столовые.
И моя мать, пос[оветовавшись – зач.] судачив с другими мамашами, ухватилась за этот случай и несмотря на мои протесты, определила и меня. А я протестовал, потому что {…} [больше всего на свете боялся ,быть среди людей жить в коллективе. О том, как я чувствовал и чувствую себя в коллективе, как отношусь я к своим товарищам по школе, пионерлагере, площадке, я в свое время объясню подробно (это ведь соль сего писания), а пока скажу, что считал тогда эту затею ограничением моей свободы и ограничением моих каникул, а каникулами и выходными днями я очень дорожил, ибо высшим блаженством для меня было те дни, когда я не бывал в школе и не думало ней, т.е. я совершенно был свободен ото всяких обязанностей, ибо кроме нудной обязанности ежедневно ходить в школу, никакой другой обязанности у меня не было. Обязанность, режим, труд, дисциплина – слова эти звучали по радио и мелькали в книжных текстах – зач.]
2
14/IV 1950
не доходя до сознания, [но стоило – зач.] а понятия эти были противны моей натуре. {…} Впрочем, жизнь на площадке для меня в сущности мало отличалась от обыкновенных зимних посещений школы; ночуешь дома, а вездесущая мать и тут не оставляет меня одного: я вижу ее утром и вечером, по воскресеньям еще и побить успеет, да и днем забегаю домой и один, и с ребятами, ведь дом близко, полтораста метров. А ребята были хорошие, те же, что и в школе.
Никогда не забуду идиотского анекдота, чрезвычайно характерного для нравов нашей семьи, т.е. моей матери, ибо это почти вся моя семья и единственный источник всей грязи моей натуры – единственный человек, которому я обязан своим характером, или, если хотите, отсутствием характера. Так вот: нужно было сдать в общую кучу тарелку, кружку и ложку. Мама сдала нашу большую клетчатую кружку (втайне надеясь, что в большую кружку, авось, как нибудь нальют больше) и долго колебалась, какую сдать ложку: дорогую из нержавеющей стали или дешевую алюминиевую. Дело в том, что дома я всегда ел из своей любимой нержавеющей ложки и терпеть не мог есть из алюминиевой. И мама сдала нержавеющую. На другой день и я, ведомый за ручку мамашей, прибыл с небольшим опозданием: уже сели завтракать. {…} Я втиснулся между ребячьими локтями, а мама, испытавшая понятное волнение за дальнейшую судьбу беспомощного птенца {…} не ушла, а {…} приняла наблюдательную позицию, готовая к вооруженному вмешательству. Еще бы! Впервые за одиннадцать лет, впервые за все {…}
3
ее единственное чадо будут кормить другие! Horibile dictu!!! И вот тут то она увидела, что чай мне достался не в моей кружке, а в чужой. Она, естественно возмутилась «Дайте ему нашу кружку! Сыночек, не слушай их, возьми свою кружку!». Ребята расхохотались, а девчонка, чуть было не пригубившая из злосчастной кружки, пожав плечами, поменялась со мной порциями. Но ребята, которых она так гнусно оскорбила, были не злые, они не стали дразнить меня, а наоборот заверили мою мамашу, что она может не беспокоится обо мне, что они не дадут меня в обиду и позаботятся, чтобы мне здесь было хорошо, даже если для этого нужно, чтобы я кушал из собственной посуды, после чего она наконец, удалилась, и я облегченно вздохнул, ибо в такие минуты мать всегда была противна мне, а теперь я постоянно испытываю желание плюнуть ей в морду: ведь в таком духе вся мораль которой меня учила и теперь учит мать. Вся жизнь моя под ее крылом проходила и проходит в этой атмосфере хамской мелочности и анекдотического нелепого собственничества, так что и я, поневоле, с ног до головы пропитался всем этим, как навоз жижей. Буквально ежедневно и ежечасно в семье нашей все складывается из [случаев – зач.] нелепостей, куда более нелепых, чем эта.
Отправляя меня в лагерь, или на площадку, мать строго настрого наказывала мне, чтобы, я все ел и ничего не оставлял, чтобы, упаси боже, не давал никому; есть насильно, а если не можешь, неси домой, не смей никому давать. Но не такие были времена и не такие (а кормили нас хорошо), чтобы оставлять. Зато в последующие годы, в лагере я как правило за обедом половину хлеба и первых блюд отдавал младшим ребятам;
4
Итак, уже на другой день мать была вынуждена примириться с тем плачевным и неожиданным фактом, что я вовсе не обязан есть именно из собственной посуды, и, следовательно, она напрасно сдала такую хорошую ложку. И она затосковала. Пропадет! Чтоб я пропала, пропадет! И что же вы думали? Вещее материнское сердце не знает лживых предчувствий. Ложка пропала. Долго скандалила [и хамила – зач.] мама, после окончания сезона, но все напрасно: пришлось взамен взять дешевую алюминиевую. Восемь лет прошло с тех пор, но я уверен, что мать и теперь помнит эту пропавшую ложку и переживает ее утрату. Не верите? А вот мы ее сейчас спросим. Писать этой строки и спрашиваю.
Ответ слишком многословный. Оказалось, что ложка хромированная. «Ах, какая я дура! Ах, какая я дура! И как это я не догадалась, что … и т.д. Сегодня 14 апреля 1950. Ровно через 10 лет спрошу еще раз.
Pardon, я отвлекусь! Психологи различают три вида памяти: моторную, зрительную и слуховую. Я же утверждаю, что бывает еще четвертый вид памяти: память собственническая. Моя мать чрезвычайно беспамятна, она почти ничего не помнит даже из недавних лет своей жизни, но об утраченной или недополученной собственности она помнит, каждую копейку, каждую ложку помнит 30, 40 и 50 лет, и не только помнит, а этак вежливо, спокойно, с довольно таки убийственной логикой [разговаривает – зач.] на эти темы, всегда.
Но довольно о гадостях! Давайте, о воображаемый читатель, о чем нибудь хорошем. Много хорошего на свете, но я сейчас не столько жалею о том, что у меня не было
5
детства, сколько о том, что мало я был знаком с чудесными советскими детьми. Жаль так мало могу написать о своих товарищах, которых я совсем не знаю.
{…} Большая часть ребят была мне незнакома, иные были из другой школы и даже дошкольники (в том числ мой сосед Андрюшка). Было несколько из нашего класса – Аллахов был, точно помню, да еще кажется, Павлов или Польский, да Алюшинский. Школяра не было. Из прочих ребят первым вошел в число моих приятелей Ефимов, бойкий чернявый еврейчик, помню еще по фамилии Белова и Леву Корякова, о котором  хорошая речь впереди. Остальных почти не помню, так, мелькет два три незнакомых лица и голоса, а имен не помню. Слаба память! Да и что помнить? Ведь я не играл и очень мало поэтому общался с ребятами. Сначала все они подходили ко мне с предложениями принять участие в играх, но я, как всегда, отказывался, и все скоро привыкли к моему нраву. Чем я занимался? Слонялся по двору, останавливаясь то у одной кучки ребят, то у другой, принимая участие в разных разговорах и вмешиваясь в споры, а больше сидел на скамейке или в тени, тоже не один, а с разными ребятами, подсаживавшимися ко мне.
Наконец мне в руки попала книжка, и я усевшись на траве против северного угла школы, стал ее читать. Тотчас же около появился Ефи- [[очень даже свободно довели вас до белого каления и желтого дома, если даже вы и нормальный человек, но родившись, девятнадцать лет будете слышать и знать это и только это]] мов и попросил меня почитать вслух. Я согласился. Это была «Военная тайна» Гайдара.
6
До этого я читал только отрывок: «Сказку о военной тайне», а теперь довелось прочитать и всю повесть. Я читал хорошо, т.е. лучше большинства сверстников, так же бегло, как читал в восемь лет и читаю теперь; скоро собралось еще несколько слушателей, и, когда я, успев, остановился с намерением захлопнуть книгу, то увидел {…} целый отряд ребят [сидевших – зач.], расположившихся вокруг в разных позах: все, [слушали – зач.] затаив дыхание, слушали чудесную повесть – {…} ведь это, [пожалуй – зач.], одна из самых лучших [из произведений] повестей, написанных для детей на этой планете, только другие произведения Гайдара можно поставить с ней рядом. «Читай, читай! - крикнул Ефимов. – Сам взялся читать, а теперь не хочешь. Читай! Я откашлялся и стал читать дальше.
[Пару слов о Гайдаре. В детстве я почти не читал его. И эта повесть не оказала на меня тогда никакого влияния. Во-первых, жизнь была слишком далека от меня, а во-вторых, я не был приучен задумываться о прочитанном. За всю жизнь ни с одним человеком в мире я не разговаривал о прочитанных мною книгах. Второй раз я как следует прочитал Гайдара лишь восемь лет спустя, в феврале 1950 г. Не было и нет на земле лучшего писателя для детей! Есть люди в нашу эпоху, люди с такой прекрасной душой, такой светлой, кристально-чистой душой, с такой титанической любовью к людям, какой обладали, например, Горький и Николай Островский. Первого эта любовь к людям сделала гением, {…} именно эта любовь и заставила его так много
писать, чтобы [показать миру зач.] всему миру показать и дать почувствовать красоту и величие Человека. – зач.]


Омск, 1943.
У Катьки было двое детей – дочь 9-ти лет Люда и сын 7-ми лет – Толя. Знакомство наше с Людой состоялось в первое же утро. Мы всем семейством лежали на полу, просыпаясь.
Когда Люда подошла, и ей предложили познакомиться со мной, она сказала: ну, какой же это мальчик, он еще совсем маленький. Тогда я степенно встал во весь рост. {…} Я был выше ее. Люда посмотрела на меня с уважением. С тех пор у нас установились приятельские отношения. В этих отношениях была и вражда, и дружба, а ведущим мотивом был «секс».
Люда была довольно милая девочка со смазливым личиком.
2
Для своего возраста (ей ведь шел только десятый год) она, имела довольно крупные размеры: ей можно было дать и одиннадцать-двенадцать.
Эти дети были уже достаточно развращены для своего возраста. Это понятно, потому что образ жизни они вели прямо-таки беспризорный. Катька целый день была на работе, приходя лишь в обеденный перерыв, чтобы принести детям пищи из столовой. Кроме того, они тоже были прикреплены одно время к детской столовой.
Соседки-сплетницы сразу же предупредили маму и Марфу, что Люда и Толя – развращенные дети, как муж с женой промеж собой живут. Мама только посмеялась над этим, сообщая мне такие сведения. Часто Люда и Толя запирались в комнате чтобы поиграть и тогда меня не пускали.
3
В приоткрытую мною дверь летели спичечные коробки, ножи и всякие острые предметы. [Хулиган Толик был способен меня покалечить]. Во всех случаях нашей стычки с Толькой сестра становилась на сторону брата, и мне приходилось драться сразу с двоими. Помню, как однажды я обрабатывал вениками их лица, оттеснив своих врагов вглубь коридора между брандмауэром и домом. Толька душераздирающе вопил, Люда ревела, в общем, гвалт был неописуемый. Толька был сущий бесенок.
«Жиды!!! Жиды!!! Хаимы ! Пархатые. Бей жидов, спасай Россию! – иступлено вопил Толька. Попробуйте, разъясните этим детям, что настоящие жиды – они, а не мы! «Пархатая жидовка! – кричал Толик и на мою маму,
4
хотя она была старше его в семь раз.
Зато, когда не было Тольки, наши отношения были хорошими. Кровать на которой мы с Людой возились была единственным предметом обстановки этой квартиры, где не было даже стола и стульев.
Игра наша состояла в том, что мы валили друг друга на кровать. Александра Михайловна смотрите, как Боря меня любит – говорила Люда, в то время как я сажал ее к себе на руки и целовал.
По вечерам, когда приходила Катька начиналось настоящее представление. Толька, раздевшись до нага (на правах малыша).
5
«сверкал задницей», т.е. бегал голый из угла в угол, издавая вопли и изображая не то дикаря не то зверя. Мы с Людой возились на полу и на кровати боролись, кидались подушками. Когда представление становилось слишком натуралистичным родители делали замечание, что нельзя переходить известные границы.
Кидаю, кидаю, кидаю к ней,
Кидаю к Людочке своей
Говорил я и кидал подушку.
Да, веселое было времечко!
Когда же я впоследствии решил получить от Люды больше, она пожаловалась маме, и та велела мне не приставать к Люде, обещая пожаловаться отцу.
6
Юра Лященко был счастливее меня: его уже трижды пытались развратить девочки. Первый раз, когда он был совсем маленьким, (еще добессарабский период его жизни), к нему подошла девочка лет пяти-шести и сказала: давай тыкаться. «Как?» - спросил Юра.{…} «Как взрослые делают».{…} Юра понял, что ему предлагают нехорошее, и пожаловался маме. Безнравственной девочке попало от ее родителей. Второй раз, когда Юре было лет 7-8 или девять, его позвала к себе девочка лет 13-ти, пионерка, и запершись с ним в комнате, подробно рассказала, как люди размножаются и что нужно делать, и стала раздеваться. Юра усвоил теорию Юра поблагодарил
7
свою учительницу за урок, но «сделать это» наотрез отказался. Как хороший товарищ, он в этот раз не пожаловался. Наконец, третий важный случай был уже в Омске, на этом же дворе. В их доме жила семья какого-то члена правительства. (Юра часто рассказывал, как их здорово снабжают – приходишь в магазин – а там все, чего душе угодно пирожные, торты…Недавно они заказали торт величиной с противень и т.д.) Их девочка – лет 12-ти-13 была большой приятельницей Юры. Я лично ее видел, когда бывал у них. Сама она была невзрачная с виду, но Юра ей очень нравился. Однажды она ему предложила «Юра, пойдем мою ****ёну смотреть». Дети удалились в сарай, и девочка стала с
8
молниеносной быстротой спускать и поднимать трусики. Юра и на этот раз остался непоколебим.
Знаешь, Борис, говорил он мне ведь все-таки это гадость. Подожди, придет время, будем мы взрослыми, тогда можно. Тогда мы все будем чувствовать иначе, чем сейчас, будем любить, как взрослые.
Но у меня было другое мнение. Юра казался мне недостаточно чувственным. Не желание подражать взрослым, а вполне независимое влечение к моим сверстницам. Девочки старше 16 лет казались мне взрослыми и в круг этих желаний не входили. Объектами моих влечений всегда были малолетние, которые мне больше нравились как более красивые и нежные.
9
Конечно, когда мы будем взрослыми, мы будем любить взрослых, но тогда мы уже потеряем возможность попробовать маленьких девочек, (это будет для нас самих не {…}, а кроме того, порочно и преступно). Для этого нам дано отрочество, чтобы его использовать. Каждый возраст имеет свои прелести, которые никогда более не повторятся.
Действительно, эта философская посылка, выведенная из безнравственных рассуждений правильна. Блажен, кто смолоду был молод. Будучи истинным, этот тезис может быть снова перенесен на девочек. В самом деле, почему мы должны отказывать себе в удовольствии, которое испытывают большинство наших сверстников (м.б. и не большинство, но ведь никакой статистики на этот счет нет).
10
По вечерам на соседнем дворе, {…} ближайшем к берегу Иртыша, в саду устраивались игры не то в войну, не то в борьбу. Смак этой игры состоял в том, что мальчики валили на землю девочек. Я тоже принимал участие. Не помню, кто кого валил на землю, я девочек или они меня, но игрой я был очень доволен.
Но серьезные дела молва связывала с именем Лиды. Лиде было 13 лет. Она была из семьи омичей, которые жили здесь у себя дома. Лида собирала вокруг себя сливки мужского общества. Ореолом героизма был овеян хулиган Герка.
11
Хулиганами для меня были все неинтеллигентные и неблагопристойные мальчики, не похожие на меня. У Лиды была большая клиентура. С ней знался даже один двадцатилетний парень. Дела творились в укромном месте, между крышей сарая и брандмауэром, который продолжался и на их двор. Время насыпало там землю и всякий мусор почти вровень с крышей {…} на метр. Принимала {даже} сразу по нескольку мальчиков. Герке, как говорят, она даже заплатила пять рублей и впридачу пакет дынных семечек. Лида была стройная, хорошо сложенная девочка, и сильная девочка. Мне было во всех отношениях далеко до нее: она не согнувшись, тащила из колонки коромысло с двумя ведрами, я же еле-еле тащил неполное одно ведро. Я с чувственным уважением посматривал на ее крепкие стройные ноги.


Конец пятой главы второй части (весна 1944)
1-I- 1950
Пришла весна и привела за собой очередные экзамены. [В те же баснословные времена я шел на – зач.] вторые в моей жизни. В те баснословные времена я еще не трепетал перед экзаменами, как в следующие годы – наоборот, я даже не помню, были ли у меня на руках билеты и повторял ли я накануне с утра до вечера. Кажется, [мне даже не было известно содержа – зач.] текст билетов мне не был известен. Поэтому и самый ход весенних испытаний в пятом классе стерся в моей памяти, кроме одного эпизода, о котором расскажу подробно.
Не помню, по каким соображениям наш класс, если не ошибаюсь, 5 г, разбили на две или три группы, каждая из которых должна была держать экзамен вместе с одним из остальных параллельных пятых классов. Мне выпал на долю пятый «Б». Таким образом, по географии вместо Григория Львовича экзаменовала Александра Федоровна, а по русскому и литературе {досталась мне} – Татьяна Федоровна Шилова вместо Анны Федоровны. [Первый экзамен – география состоялся – зач.] Из учеников этого класса не помню никого, кроме Тихомирова и Фирсова, с которыми познакомился [в старших классах – зач.] после. Первый экзамен – география – состоялся 21 мая. Мне достался билет рассказывать [о вращении земли кру – зач.] о шарообразности земли и ее вращении вокруг оси и вокруг солнца, причину смены дня и ночи и времен года и еще какие-то вопросы, в том числе и дополнительный из курса 3-го класса – о саваннах. Я рассказывал хорошо и долго и меня не прерывали, так как я отвечал последний (между прочим, в большинстве
2
случаев я отвечаю на экзаменах последним или в числе предпоследних – так уж получается). Ученики все разошлись, из посторонних присутствовала, сидя на задней парте, какая-то маленькая женщина в черном платье. Когда я кончил, она подозвала меня к себе и стала меня допрашивать, записывая в свой блокнот, кто я, как учусь в году и по остальным предметам, и кто мой отец. Сообщение, что мой отец – актер по профессии, ее несколько разочаровало. Потом она попросила меня немного подождать. Через несколько минут явился мужчина [в коричневых брюках – зач.] с фотоаппаратом и в коричневых брюках (кстати, отчего это все фотографы, с которыми я когда-либо имел дело, обязательно были в коричневых брюках?! Фатум!). Мне объявили, что это корреспонденты газеты Московский Большевик и что меня сейчас сфотографируют для этой газеты. Затем они стали меня тискать, держать и ставить в самые различные позы; наконец, дав мне в руки глобус и приставив его к самому моему носу, правую руку мою простерли в воздухе, как у человека, намеревающегося отмахнуться от привидения. В такой противоестественной позе меня и запечатлели (когда я отвечал, глобус стоял на столе, а в руках у меня была указка – не то на снимке). Аппарат щелкнул, сверкнула зеленая искра – и [все было – зач.] готово!
Домой я прибежал, конечно, весьма обрадованным, а на другой день ринулся искать на улицах газету «Московский Большевик». Как назло, сегодняшний номер нигде не попадался, и лишь на углу Кировской и Красных ворот, я увидел желанный экземпляр; но увы! От правого листа была оторвана верхняя
3
половина, так что сомнение, попал ли я в этот номер, не было разрешено. Я плюнул и побежал домой. Однако уже на следующий день в школе видели эту фотографию как раз в том номере и верхней части [второго – зач.] третьей страницы. Снимок большой, овальный и с надписью внизу, где говорилось, что это ученик 5 класса Б 273 шк. г. Москвы Боря Родоман отвечает по географии на экзаменах. Рожа моя была совершенно неузнаваема – совсем другой человек и довольно безобразный, еще хуже оригинала, которого и сам дьявол не узнал бы в этом искажении. Но не беда! Ведь еще была довольно большая статья и вся о нашей школе. В обширном вступлении говорилось о чувствах советского школьника, уверенно идущего на экзамены эти прекрасные весенние майские дни. Да… Далее шли следующие строки: «У пятиклассников география… (L.C.)

Моя фамилия не упоминалась, но я сразу уразумел, что речь идет обо мне и даже [мысленно сделал поправку – зач.] попенял на неточность автора: да будет ей известно, что о шарообразности земли школьники узнают впервые в третьем классе, а не в пятом, а я лично еще до школы знал. Дальнейшие строки были еще веселее (L.C.)

Дело в том, что у нашего Вали Пряхина
4
никаких братьев, тем более на фронте, не было. Вспоминая этих Пряхиных братьев, мы часто посмеивались потом. Дальше в статье было сказано немало теплых слов о нашей Анне Васильевне и об экзаменах у девятиклассников. В общем, статья очень хороша. А подпись внизу «Вера Ивантер».
[Теперь я вспоминаю этот – зач.] я часто и с удовольствием вспоминал [впосле – зач.] этот незначительный эпизод, и вспоминал не без некоторого чванства и «хвальбы». Но тогда я еще был настолько глуп, что и сам верил, что я хороший мальчик и хороший ученик, одним словом, хороший школьник, все как следует, лучше многих других. Да что говорить: ведь и многие учителя были такого мнения, потому что не видели меня дома. Но мои школьные товарищи, должен отдать им справедливость, всегда лучше учителей понимали меня и видели насквозь настолько, насколько это было возможно при моей от них изолированности. [За то – зач.] Теперь, когда вижу эту газету, [мне – зач.] гляжу на себя с [некоторой – зач.] горечью и досадой, [но - зач.] зато гораздо приятнее видеть среди ее строк цифру 273. Всякое, даже самое косвенное упоминание о моей школе, мне приятно, в особенности теперь, когда у меня с ней нет ничего общего. Но ведь я, один я виноват, что ничего не вынес из своей школы, а теперь когда должен сознавать себя виноватым перед ней, могу ли вспоминать
5
о ней с неблагодарностью?? А школа наша довольно велика и [выход – зач.] занимает видное место в районе, а [московские школы - зач.] Москва и [все школы более чем {…} в других городах - зач.] что в Москве всегда в центре внимания центральных газет, так что упоминание о нашей школе [не - зач.] в газетах и по радио не является редкостью. [Говоря - зач.] Насколько я был чужд своей школе и ее людям красноречиво свидетельствует тот факт, что все, сообщаемое [по рад - зач.] о ней по радио, я слышал впервые из репродуктора: всё предметы которыми я никогда не интересовался. Но [всё - зач.] чьими бы устами не говорила 273 школа – устами ли спортсмена Цепелёва из нашего класса, чемпиона по какому-то виду спорта (где уж мне знать) [в последств - зач.] (личность, впрочем, [не имеет - зач.] роли не играет – ведь того же Цепелёва вскоре исключили за хулиганство), или [какого - зач.] ученика параллельного класса или, наконец, устами диктора, который передает в «Пианерской Зорьке» краткую политбеседу по просьбе ученика 273 школы г. Москвы Толи Волчкова – (дек. 1949) все равно, мне это как-то приятно слышать. Все ученики недаром так проучились и каждый прибавли и свой скромный вклад, вложил и свой [камень - зач.] первый камень в здание, [которое - зач.] имя которому Советский Человек, так что и в себе и в других каждый оставил маленький, но незабываемый и плодотворный след, след, ведущий на широкую дорогу жизни. [А что я внес - зач.] А какой след {…} оставил я в себе и в других? Ничего, кроме {…} неприятного воспоминания у товарищей и не менее неприятного осадка на душе у тех из педагогов, кото-
6
рые боле всего обо мне заботились. Я пишу эти строки 1 января 1950 года, когда [ат - зач.] атмосфера {…} нашей страны пропитана новогодними пожеланиями счастья. О том, как я понимаю счастье, я распространяюсь в свое время ниже, а пока скажу, что в теперешнем моем положении меня [не - зач.] еще не покидает слабая надежда быть когда-либо хоть чуть-чуть полезным стране {…}, небо которой я копчу. Слабая надежда! Ну, ничего, авось… [Попробую нау - зач.] Ну что вынес я из школы? Несколько [парагр - зач.] баллов на бумаге и параграфов в башке и на бумаге, которые надо еще подзубрить – вот весь арсенал. Чего то еще нехватает, самого главного, самого дорогого без которого все остальное мертвый и бесполезный баласт. Впрочем, еще рано рассуждать с тобой об этом, о воображаемый читатель: ведь на этой странице я еще глупый и самодовольный пятиклассник. Жив буду, когда-нибудь, (пожалуй нескоро) доведу свое повествование до тогдашнего (т.е. пока еще будущего) настоящего момента и сравняю эти записки [со - зач.] с ходом своей жизни; тогда мы с воображаемым читателем подведем итог и подумаем, стоит ли продолжать дальше уже в форме непосредственного дневника, или бросить к чортовой матери и жизнь, и записки. Э, да у меня между словом и делом пропасть ужасная: ? слов, 0 дел, а в итоге шиш!
Вот и сейчас я разбросался несколько красивыми фразами о своей школе, а ведь это в моих устах более чем неуместно по причине расхождения между словом и делом. Есть такая фраза (виноват! Не фраза, а золотые слова, лозунг): дорожи честью своего класса и
7
своей школы, как своею собственной. Ну какое, скажите на милость, у меня понятие о чести вообще? Лучше смолчу, а воображаемый читатель сам увидит из дальнейшего, каков я был и есть. [Честь свою - зач.] Чью бы то ни было честь я пожалуй, почти не запятнывал никакими поступками по той простой причине, что я [по природе - зач.] вообще [по сове человек без поступ - зач.] личность без поступков. Но {…} врядли я сумею объяснить воображаемому читателю, насколько нетоварищеским и, может быть, даже оскорбительным и обидным для коллектива было самое мое существование в его среде. [При все - зач.] Мое поведение. (ВСТ.о) Когда какой-нибудь Потапов вышибает тряпкой дверь, когда-нибудь Коликов или Рефен швыряют стол как перышко, через класс, а он летит и рассыпается в щепы – я не без удовольствию наслаждаюсь зрелищем, сидя на своей парте. Когда же потом [кида - зач.] ломавшие эти вещи чинят их, может быть, для того, чтобы снова ломать и чинить и опять ломать (а так и было по причине детской резвости наших «вьюношей» в старших классах (это было в старших классах)) при чем чинят и те, кто никогда не ломает, я сижу и развлекаюсь зрелищем или ухожу домой, если это происходит после уроков.
8
[Стоит ли говори - зач.]
Не за то я сейчас виню себя, что не сопротивлялся ломанию вещей в классе – от меня этого никто не требовал и не ждал и кто-кто, а я не мог бы помешать; не за то я виню себя, что не чинил и не помогал – за это пусть меня винят другие, а воображаемый читатель уже знает, что от меня этого нельзя ожидать да и чинить не умею, не виню и родителей за то, что не давали денег на замену разбитых стекол и плафонов, [(если - зач.] (даже на мытье полов приходилось у [меня - зач.] нас вымогать) потому что если я не понимал, то они и подавно и сейчас ничего не понимают («наш Боря стекол и плафонов не бьет!»); но кто, кроме меня самого, может обвинить меня за ту грязь, которую я держал в душе, глядя на все это? Как мог я равнодушным зрителем глядеть, как мог не страдать, не болеть за эти несчастные стекла, плафоны, ободранные и вечно ремонтируемые стены, заляпанные парты, потому только, что не мои это плафоны, стекла и парты, потому только, что не мою шляпу [случай - зач.] заляпали случайно вылетами из окна чернилами, потому только, что не в мою морду заехали этой стократ несчастной, жалкой картошкой, котор[ую – зач.]ая и [кинули - зач.] попали [то] нечаянно,
9
даже и вспоминать неловко.? Зато  есл[и] кинул эту картошку, попал мне в м[орду] и нечаянно, то как бы я обиделся всерьёз, даже гадостей наговорил бы, несмотря на всю мою кажущуюся привяз[анность] к этому человеку, как оно впрочем, и было в[случаях] куда более пустячных и потому легко забытых. Стоит ли объяснять воображаемому читателю, что то что [принадлежит?] мне и во мне-моё, а всё иное, в [том числе] и школьное имущество-не мое, а [«чужое?»] со всеми вытекающими отсюда послед[ствиями] в смысле моего к этим вещам отно[шения?]. Разумеется, это всё не случайно [хотя другого?] хода и нельзя было ждать от ме[ня?]. Но довольно. Воображаемый читатель хорошо меня понял.
<Вст.;>: Если, когда мои родител[и] отзывались о тех из моих то[варищей?], которые удостаивали меня, а следов. [ро]дителей, более близким знакомством, и дело в таких случаях доходило до [сканда?]лов (впрочем и без того неизбежны[х?]). Это опять таки вследствие моей [эгоисти?]ческой привязанности, ничего общего с настоя[щей друж?]бой не имеющей. Зато я не [про?]зваться дурно [об-зач.] о [каком-зач.] ком [из?] педагогов или даже посплетнича[ть?] о «манере» и внешности кого-нибу[дь]. Разумеется, я делал это безо вся
10
[кой злобы?] и клеветы (о, как хочется мне верить, что без злобы!), но мало ли что мог подумать человек посторонний, хотябы мои родители. Одно дело, стоя у радиатора в классе, передразнивать «кол с предлинным минусом» Марьи Дмитриевны (Царь-баба!), а другое дело представлять это вне школы, хотя бы даже три года спустя. Но дурак я был, дураком и остался. А о такте каком-нибудь с моей стороны или там уважении лучше уж и не говорить, но я онако скажу после.
Может статься, когда-либо кто-нибудь, увидя меня, [хама и иди-зач.], идиота и хама, скажет: воображаю, что у вас за школа была там в Москве и с какими это товарищами ты водился, что таков вышел оттуда. Разумеется, он скажет это по неведению, ибо знающий меня так не сказал бы. [Кто из окружающих может меня испор-зач ]. Во-первых, лучшей и более здоровой среды, воспитания чем наша советская школа, [нельзя-зач.] и быть не может, так что кому-кому, а родителям моим, которые [б?]ыло заикались: «Уж не товарищи ли твои портят тебя?» следовало бы молчать. Во вторых
11
же, что самое главное, [как могли они меня портить, если-зач.] это невозможно по той простой причине, что не школа и не коллектив были той средой, где я воспитывался, а [мой родит-зач.] тот гроб, в котором я живу по сию пору. Как могли они меня портить, если я и ничему хорошему от них не научился? Оттого ли, что настолько был туп и не понимал, что такое хорошо, что такое плохо?
Возможно, что говоря это, я просто кокетничаю фразами, потому что на деле я каким был, таким и остался, и попади я сейчас в такой коллектив, моё поведение в нём было таким же самым.
Но вернемся к пятикласснику. Пятиклассник и остальные экзамены сдал также хорошо, т.е. все на пятерки, кроме арифметики, по которой стояло какое-то ѕ, но этой мелочи я не заметил, потому что в годовой у меня по всем предметам были выставлены все пятёрки и по окончании испытаний Мария Ивановна вручила мне похвальную грамоту, вторую в жизни. Итак, все идёт отлично и заканчивается ко всеобщему удовольствию. «Страны рады, грады веселы». И облегченно вздохнув, отряс я на время прах школы со своих ног, радуясь, что отделался от нудной и постылой обязанности ежедневно ходить в школу, сидеть, зубрить. В течение лета мне предстояло заходить в школу только за получением стар. Справок и хлебных талонов, которыми на лето заменялись наши ежедневные пятидесятиграммовые «завтраки».
12
ГЛАВА ШЕСТАЯ.            (Ч.II)

2/I-1950г. Вместе с летом возник вопрос: где и как я должен провести летние каникулы? О даче или выезде к родственникам  в связи с войной и материальным положением родителей нечего было и думать; с другой стороны, не было еще такого лета, которое я проводил бы в Москве. Поэтому родители возымели намерение отправить меня в пионерлагерь. Я, разумеется, не хотел этого, но не смог не покориться, и меня отправили.
Называя [Вере-зач.] Нине Ивантер профессию своего отца, я сказал «актер и режиссер драмы». Но теперь отец же не был таковым по службе: с января 1944 он окончательно покинул театр и перешел на службу в Московский Областной Комитет Профессиональных Союзов рабочих торфяной промышленности, [не теряя, однако, надежды-зач.] ещё вернуться в театр. Теперь он работал инструктором по культработе. Работа его заключалась, помимо сиденья в канцелярии и бегания по Московским культучреждениям, в частых командировках по Московской области, главным образом, в г.Шатуру, куда он выезжал и выезжает до сих пор почти ежемесячно. С этим замечательным городом у него установились связи еще задолго до войны, когда он работал [режи-зач.] в Московском областном доме народного творчества и тоже выез-
13 с.отсутствует
 

14
[ризонте показались?] величественные трубы Шатурской электростанции. Однако до Шатуры было еще далеко, и прошло не менее часа, [прежде чем-зач.] в течение которого всё мелькали по сторонам будки, экскаваторы, канавы и мосты с надписью: «Закрой поддувало», прежде чем трубы, показывавшиеся то справа, то слева, установившись, наконец, прямо и вблизи, и, поезд, замедляя ход, прошел под виадуком нормальной колеи и загромыхал по стрелкам [межд-зач.] возле эстакад для перегрузки торфа. [Вокзал-зач.] Приехали! От долгой езды земля качалась под ногами, как после [лодки-зач.] качки в лодке.
Шатура понравилась мне с первого взгляда. Не знаю, как ты, о воображаемый читатель, а мне гораздо приятнее смотреть на молодые человеческие лица, чем на старые. То же скажу и о городах. Молодые города [всегда-зач.], дети Октября, всегда как то особенно хороши, даже в той своей части, [где нет ничего, кроме бараков-зач.] где пока еще временные бараки и грязь, тем более, что рядом с бараками вырастают и новые дома. Сяду, бывало, в трамвай или поезд и поеду посмотреть на какую-нибудь новостройку в Москве и в её окрестностях -сразу становится легко на душе и настроение поднимается: сразу забываю о себе и своей скорлупе. Достаточно поглядеть на одну Москву: пока всю её объездишь, она изменится, так что посети ули-

15
цы, где не был несколько месяцев, не узнаешь их, как и так без конца я и делаю последние пять лет.
Не могу умолчать о том, что хождение по старым Московским тупичкам и закоулочкам тоже доставляет мне особенное удовольствие и рассеивает тоску, в которой я пребывал бы, если бы не редкие, но закономерные вылазки в Москву и за город. С каким то сожалением гляжу я на исчезающие следы прошлого, как на людей, которых больше никогда не увижу. В иной переулок входишь как в прошлый век. Это оттого, что тихие, зеленые, извилистые переулки, тенистые сады, булыжники и тумбы, монастырские стены и исчезающие пруды, самые названия (Оленья Роща, Крутицкий переулок,) заключают в себе не мало очарования[не только для меня.-зач] я думаю, не только для меня. Иной раз, обнаружив на старом плане Москвы или в книге о старой Москве что нибудь интересное, спешу, чтобы застать в живых своего заочного знакомого, иногда не застаю, а иногда застаю его зажатым среди новых домов и улиц и обреченным на уничтожение или, наоборот, ждущий реконструкции или реставрации, чтобы в обновленном виде служить новому веку. Например какие-нибудь Патриаршие пруды: некогда патриарх хлебал уху, а теперь [этот пруды давно зовут Патриаршими-зач.] они зовутся Пионерскими и самый пруд (так называется всего один пруд) [прошлой-зач.] осенью 1949 вычищен и реконструирован. Меняющийся облик Москвы-[незабываемое-зач.] захватывающее зрелище, и нет для меня ничего интереснее и приятнее. (Что в Москве лучше Москвы? Только Москвичи!)

16
Кажется, если я и занимаю какое либо место в жизни то это место брюзгливого, разборчивого иневнимательного зрителя, но не актера. Впрочем и для наслаждения зрелищем у меня нет достаточного вкуса, а ведь в какой век живем мы, в какой век!
Итак, цветите, молодые города! На ваших улицах уже не увидишь прошлого-у вас нет прошлого(разве что временные бараки) у [них-зач] вас только юность и будущее, [Такова Шатура-зач.] и весело ходить по вашим улицам. Такова Шатура. Чудесные новые дома, как куколки, и крашенные деревянные, и красные кирпичные, аккуратные, с черепичными крышами; отлично распланированные улицы; великолепный проспект Ильича с четырьмя рядами деревьев; сквер на площади против клуба имени Нариманова [ста-зач] известная статуя Ленина с поднятой рукой в центре этого крупного сквера; фабрика-кухня, магазины, столовые, асфальт везде и всюду безукоризненный, Москва позавидует. Молодые дома, молодые деревья, и цветы, а моложе всего, конечно, люди. Единственные старики (кстати, людей стариков на улицах почти нет) - это[не много-зач.] старые сосны в городском парке и на близлежащих дворах – сосны, принадлежавшие дремучему лесу в те совсем недав-

17
ние времена, когда [здесь и в помине не было-зач] местность эта была [ли-зач] едва ли не самым диким и малообитаемым местом Московской губернии, когда и деревень то здесь мало было, а окресные болота не уступали Мещерским по своей дикости. [может быть сам медведь-зач], когда никому, кроме кучки туземцев, не было известно это Мордовское название Шатура (не знаю даже, что тогда называлось этим именем, ведь здесь и ж.д. станции как будто долго не было), ныне известное всему миру. Шатура по праву называет себя [Немного поодаль стояла царица всего это-зач.] Ленинской [и гордит-зач.] (так и называется городская газета-«Ленинская Шатура») и гордится этим именем. А о Шатурской электростанции, [самой большой-зач.] из всех работающих на торфу самой большой в мире, воображаемый читатель знает лучше меня не узнает ничего нового, тем более, что и я ничего не знаю о ней. Многотрубная, стоит она на берегу озера.
Ах, чорт возьми! Ведь я еще ничего не сказал о Святом озере! Оно, это озеро, самое большое в Московской области (если не считать Учинского водохранилища), но впрочем, невелико (по моим подсчетам по карте ? 11 км2). И вряд ли имеет в длину более 6-7 км, а ширина разная. В окрестностях есть и другие озера, поменьше. [Озеро-зач.] От Шатуры оно отделено [небольшим-зач.] парком, там же, у парка, и лодочная станция; [а электростанция стоитна вос-зач.] это берег юго-восточный, а электростанция стоит у самой воды на восточном берегу; эта

18
восточная часть озера - как бы круглый залив, отпочковавшийся от основной части [заболоч-зач.] (озеро уменьшается вследствие заболачивания). В [одной из-зач.] одном из номеров «Ленинской Шатуры» за весну 1948 я читал, что скоро перегородят узкое [горло-зач.] место [ведущее в этот-зач.] у входа в залив дамбой, чтобы проложить прямой шоссейный путь из города в Петровско-Кобелевское предприятие. Сейчас 1950, должно быть это уже сделано.
До начала [сезона-зач.] второго сезона [в лагере-зач.] оставалось два дня; две ночи я ночевал с папой в гостинице, что на улице{…} Помню жильцов этой гостиницы, их разговоры о коммунистическом будущем (там один человек очень интересно распространялся на эту тему и они даже спорили) и о военных действиях. В то время Красная армия наносила свои знаменитые удары и наступала; в те дни, помню, взяли Вильнюс; в гостинице висела карта с флажками. Обедали в столовой по папиным талонам. Шатуру я видел мало, только центр, да она невелика. Видел электростанцию и поближе; к ней ведет один разноколейный трехрельсовый путь со стороны большой ж.д. и сеть узкоколеек со всех [окрестностей-зач.] ближних и дальних окрестностей. Город и окружающие его обширные земли – интересная страна торфа и торфяников – все для нее одной, этой

19
великой фабрики энергии, денно и нощно дымящей в небо своими трубами, всё для того, чтобы большое и неустанное сердце нашей страны – Москва – билось и работало бесперебойно. А высоковольтная передача начинается тут же и тянется на запад к Москве. Эти четвероногие великаны с [черепами-зач.] «memento more» и красными молниями («осторожно, опасно для жизни») всегда внушали мне почтительное уважение, смешанное со страхом. (помню, малышом я очень боялся этих изображений смерти и старался не глядеть на них, проходя мимо; тогда я верил, что прикосновение к такому столбу влечет смерть).
Внешний вид Шатурской Э.С. воображаемому читателю знаком по картинкам с детства, а у меня зрительная память слаба. Более всего мне запомнились вереницы вагонеток, поднимавшихся по наклонной эстакаде прямо на крышу с грузами топлива, и возвращающихся вниз порожняком.
Мы с папой немного покатались на лодке по озеру, но катание вышло плохим, т.к. я не умел плавать, а папа боялся за меня, что я утону или простужусь, как всегда в таких случаях.
На другой день, после осмотра в поликлинике, получили путевку и вместе с ребятами выехали на грузовике в пионерлагерь. Отец ехал со мной и прожил в лагере дня три в качестве ревизора [ибо то было-зач.] из центра и представителя начальства. Все пионеры были шатуряне [за исклю-зач.] москвичей было всего двое: я и [некая-зач.] одна девчонка,

20
поэтому в лагере  я сразу получил кличку «Москвич», [так-зач.]только так меня все и звали. Лагерь стоит  у западного берега озера и оттуда до города рукой подать по воде, но сушей [ехать-зач.] нужно долго ехать в обход по тряской дороге, километров пять-семь. У въезда в лагерь молодой - сосновый лес и нужно не зевать, так как ветки то и дело хлещут по лицу едущих в грузовике.
Лагерь занимает просторную прямоугольную площадку [(примерно 150 х 200)-зач.] гектара три четыре, огороженную столбами, долженствующими составлять часть забора, в то время существовавшего лишь с восточной [ограде-зач.]стороны. С севера молодой сосновый лес [в рост человека-зач.] с запада- старый сосновый, с юга-ржаное поле, с востока, где ворота и дорога в город, молодой лес, тоже сосновый, занимающий положение от лагеря к болоту, что на берегу озера, с этой стороны недоступного. Самый же лагерь стоит на [высоком песчано-зач.] холме, почва которого, [суха и песчана-зач.] в противоположность болотистым окрестностям, печана и так суха, что и трава почти не растет. Вообще, лучшего места для пионерлагеря нельзя и представить; воздух чудесный, комаров довольно мало, а до озера

21
[шагов – зач.] рукой подать с северо-восточной стороны, шагов 500, через лес; пляж превосходный; [с берега видна Шатурская Э.С. - зач.] На [дале – зач.] противоположном берегу видна электростанция. Деревня то же близко (на С.З), а с севера [старинная - зач.] церковь и при ней кладбище. Леса обширные, дремучие, повыше сосновые, пониже еловые, грибы и всевозможные ягоды – все как следует.
Но не радовало меня все это, я и от сюда, быть может, убежал бы, да [нельзя было – зач.] это было почти не возможно; но потом я полюбил этот пионерлагерь, хотя все время с нетерпением ждал дня отъезда. [Непонятно – зач.] Что, это не понятно воображаемому читателю? Нечего, пусть он читает дальше; к концу записок он постигнет меня и мой характер. Построек в лагере всего три, если не считать погреба. Главное строение – длинная (м?40) палата вытянутая с севера на юг. По середине ее коридор с дверями в палата[ми – зач.], расположенные по бокам. Концами с севера и с юга коридор упирался в две обширные и отличные от других палаты, так как вместо окон здесь были сплошные стекла, вся комната как бы застекленная терраса, человек на 15-20. Северную палату занимало [старшее звено – зач.] первое звено первого отряда – самые старшие мальчики в возрасте 13-14 лет, южную – первое звено второго отряда – девочки того же возраста. Остальные – мелюзга – размещались по всей длине коридора. С восточной стороны, ближе к концам, имелось два симметричных

22
и одинаковых широких открытых крыльца с перилами и широкими лестницами ступенек на пять. К югу от этого [палаты – зач.] здания помещалось другое [здание – зач.] – столовая с кухней и служебными помещениями. Между ними и к западу стоял еще маленький домик – изолятор. Все это было выкрашено в [какой-то очень светлый – зач.] светло-голубой цвет. В центре лагеря – мачта с флагом и трибуны под ней, с лужайкой и квадратом беговой дорожки вокруг. [Конечно, турник - зач.] Здесь [происходили – зач.] проводили линейки и физ. зарядку. Был, конечно, турник, качели, воллейбольная площадка. Деревьев на территории лагеря не было, зато вокруг лес дремучий, шагов 70 от спальни.
По прибытии в лагерь нас разделили на три отряда: первый отряд – мальчики 10-14 лет; второй отряд – девочки 10-14 лет; третий – малыши обоего пола до 9-10 лет всего ? 150 человек. [Я был в перво – зач.] Внутри отряда [также звень – зач.] ребята также были распределены в звенья по возрасту. Я, тринадцатилетний, состоял в первом звене первого отряда, которому принадлежали «сливки» пионерской дружины Трутко, Райков, Казаков и др. и спал в северной галлерее, у южной стены справа от двери.

23
Ребята мне не то, что понравились, - скажу больше – привели меня в восторг, от которого я так и не оправился. Дело в том, что я всю жизнь [лежа в гробу - зач.] свою пролежал в гробу, и те немногие часы, которые я проводил в коллективе, оставляли в моей памяти неизгладимый след – глубокий, но бесплодный. Нельзя было не радоваться, глядя на чудесных советских детей и их жизнь, и я радовался, глядя на них и забывал [о] себе, но когда вспоминал о себе, меня тянуло поскорее забыть о них, скрыться в свою [московскую – зач.] домашнюю скорлупу, где ничто не волновало и не трогало меня, ничто не звало вон из гроба, ничто не беспокоило меня, говоря: вот люди: учись у них и будь таким, как они. Такими глазами я и теперь гляжу на молодёжь: восторгаюсь ими и стараюсь скрыться подальше с их глаз, потому что не могу быть похожим на них и чужд им, как упавший с неба.
Ко мне в лагере относились очень хорошо. Обычных насмешек от своих сверстников я никогда не слышал. Узнав меня поближе, они привыкли к моему нраву, относились ко мне внимательно, охотно слушали. Приятелей у меня было множество, друзей у меня не было никогда и не могло быть, а почему, вообр. чит. узнает позже.
[ Соседи Мои соседи по спальне - были – зач.]
Состав лагеря был довольно пестрым – дети торфяников и торфяниц всех категорий от детей рабочих до детей «хозяев» Шатуры.

24
Время было тяжелое, военное и пионерлагерь для многих казался раем, тем более, что все блага его стояли на должной высоте: все было безукоризненно и превосходно даже не для военного времени [но в начале первой ленейке – зач.] (Вспоминаю сейчас, как много было сделано для того, чтобы дети в неоккупированных землях [в годы – зач.] не чувствовали тяжести войны! Но я не только принимал это, как должное, а еще и брюзжал при случае). На первой линейке ст. пионервожатая спросила, кто из ребят прошлым летом побирался. Нашлись и такие. Пионервожатых было много, а вобще, обслуживающий персонал лагерей очень велик: [конечно – зач.] все отдыхают, все веселятся… У нас же было: 6 пионервожатых; 3 помощника пионервожатых; главная пионервожатая; ее помощник; начальница лагеря с мол. дочкой; врач; медсестра; военрук, он же баянист; сторож; повара, судомойки, уборщицы, библиотекарь, кастелянша. Приезжали и разные гости, вроде моего папы, который жил там дня три и заезжал после, вволю ел и высыпался в лесу под кустом, подавая мне пример, [но я слабо следов – зач.] к-рому я не следовал. Мне его присутствие было не приятно, я всячески избегал его и не хотел быть с ним вместе. Родители мне необходимы, чтобы кормить и одевать меня, но в те немногие минуты, когда нет необходимости в материальной опёке родителей, их материальная опёка [станови – зач.] сразу

25 с. отсутствует

26
(продолжение главы шестой, ч. II)
Режим дня у нас был обычный; как и везде в пионерлагерях. Побудка, кажется, в половине восьмого или в семь, зарядка на дворе, туалет, утренняя линейка, завтрак. В зависимости от погоды ходили на озеро умываться (утром) или купаться (между завтраком и обедом). Купание я не любил и старался уклоняться от него. Между купаньем и обедом каждый занимался чем хотел. Известно, чем занимаются дети; я же все сидел на крыльце и глядел на них, отвечая отказом на предложения участвовать в играх. В библиотеке нашлись кое-какие книжки для меня; я сидел на ступеньках или на перилах крыльца и читал их, [до тех пор пока солнце становится невыносимым; - зач.] до тех пор, пока становилось очень жарко, потому что сторона была солнечная, а посидеть в хорошей тени, например, под деревом, не было возможности из-за муравьев. Тогда я уходил на западную сторону лагеря и садился на траве в глубокой тени от палаты, откуда меня выгонял холод, после чего я опять возвращался на солнечную сторону. [Книг я читал – зач.] прочел я, впрочем, мало: «Недоросль» Фрнвизина и несколько книжек для школьников младшего возраста.
Ходил я босяком в трусах и в майке или в одних трусах. Большую часть дня я проводил на солнцепеке, конечно, с непокрытой головой, но загорел очень мало. Для столовой и линейки, также вечером одевались короткие штаны и рубашка. Послеобеденный отдых длился полтора часа. Стоит ли напо-

27
минать вообр-му читателю, что днем я никогда и нигде не спал и не дремал даже. После мертвого часа опять еда, затем (для меня ) ничегонеделание до ужина (семь часов) после чего опять часа два вечернего ничегонеделания, когда тело мое предоставлялось к услугам комаров, и, затем, вечерняя линейка, [спуск рапортами и спуском – зач.] мытье ног и сон в половине одиннадцатого. Так называемого «аппетита», [о] появлении которого родители безуспешно стараются, у меня, понятно, не было. Каши и мучные блюда я ем без хлеба, так что хлеб свой я всегда отдавал ненасытным малышам. {…}

28
{…}
Но здешние ребята слишком мало познакомились со мной, чтобы подметить это, и относились ко мне, как к равному, хотя и смущались при виде моих «чудачеств». Но они повидимому, объясняли это тем, что я – единственный москвич в лагере в то время как все они, шатуряне, свои, знали друг друга в городе, росли вместе и выезжали в одни и те же лагери, так что и в городе и в лагере они были почти в одном коллективе. (Школ в Шатуре всего две) Ребята это были дружные и хорошие решительно во всех отношениях.
Первым среди равных стоял Толя Трутко, сын бывшего секретаря Горкома партии в то время

29
находился на фронте в чине полковника, «метившего в генералы» (впрочем, какое мне дело до его отца?). [А сам Т – зач.] Он, т.е. Толя Трутко, а не его отец, был у нас начальником штаба дружины, т.е. первым пионером в лагере, да кажется, и в Шатуре. Жаль, что здесь, в Лубнах, у меня нет с собой коллективного фотоснимка всех их (остался в Москве): может быть, [будь он перед моими – зач.] от этого мои записки много потеряют в яркости изображения. [Вид – зач.] Человеческие лица для меня тоже интересное зрелище – и живые, и на фото, и в кино. Много, очень много, можно увидеть в одном человеческом лице. Иной раз мелькнет передо мной одно такое лицо – где либо на улице или на картинке – и настроение повышается сразу на несколько дней вперед. Трутко был моим ровесником: то же 13 лет и то же перешел в 6 класс с похвальной грамотой. Как сейчас перед моими глазами: стройный, светловолосый (из белорусов по происхождению), широкоплечий, загорелый, с превосходным атлетическим телосложением, развитым спортом – везде безусловно первый: и в учебе, [и в играх – зач.] и в спорте, и в играх, и в танцах, и в худ. сам. {…}На другой после приезда мы разговорились и познакомились, сообщив друг другу некоторые факты из собственной жизни. Он хотел стать летчиком, разумеется, хорошо был знаком с самолетами

30
и уже не однократно летал на учебных, [в шатурских газетах и радио имя его появлялось неоднкр. часто ] и сигал с парашютом с вышек, участвовал и побеждал в спортивных соревнованиях на первенство города (у нас в лагере он был чемпионом в беге и плавании и еще в чем-то; мне, конечно, это меньше всего известно: я даже не знаю, какие существуют виды спорта на этом свете). Личность его часто фигурировала в шатурских газетах и радиопередачах, и сам он редко выступал по радио. [воображаемый читатель – зач.] У меня дома имеется полный комплект номеров Ленинской Шатуры за первое полугодие 1948 года; так вот, только за эти шесть месяцев о нем упоминается дважды: в первый раз публикуется доклад Анатолия Трутко [на читательской конференци – зач.] о книге Б. Горбатова «Повесть о настоящем человеке» на читательской конференции при [рай – зач.] Горкоме комсомола, второй раз – сообщение о том, как он отвечает по географии в девятом классе и получает заслуженную пятерку. Вообще же о шатурских [школах – зач.] пионерах и школьниках я читал и в центральных газетах. (Воображаемый читатель уже знает, как приятны мне такие слу- Немало я встретил в этой газете и других [знакомых – зач.] фамилий, знакомых по пионерлагерю. Легко, надеюсь, поймет воображаемый читатель и то, как должен я себя чувствовать при этом, вспоминая о своей непоправимой отсталости от жизни). А Толя Трутко сразу завоевал симпатию с моей стороны [да это и понятно – зач.] да иначе и не могло быть: {…}

31
такие люди всегда пользуются любовью и почетом товарищей, а {…} я {…} смотрю на них со сврего рода «обожанием», легко понятным в моем положении. Но пропасть между мной и окружающим миром [и тогда – зач.] была слишком велика. Я это {…} и тогда прекрасно понимал, но, надо думать, понимал недостаточно, потому что полагал прожить в таком положении всю жизнь. Итак, Толя Трутко был настоящим пионером, всесторонне развитым, всюду первым и всегда скромным. Он был признанным вождем среди товарищей, которые ходили за ним по пятам целыми толпами. Однако никакой заносчивости или еще чего нибудь такого {…} вроде {…} чванства, вытекающего из его положения (что часто бывает у других ребят,) в нем не было. Общительный и живой, тихий и скромный, {…}охотно улыбающийся, без малейшей грубости в разговоре и в обращении, всё равно, с кем, он самой своей наружностью привлекал внимание, потому что и лицом был весьма красив. В пионерлагерях он был завсегдатаем, {…} (в это время он отдыхал уже во втором  пионерлагере за лето), на равной

32
ноге и с пионерами, и с пионервожатыми,{…} самым младшим из которых было по 15 лет, а в следующее лето Трутко приглашали в пионерлагеря уже пионервожатым.
О других ребятах мне не придется говорить так много, потому что каждый из них представлял из себя почти то же самое в смысле характера. Остановлюсь на запомнившейся мне наружности Райкова. Низкорослый, смуглый и широкоплечий, он напоминал японца, когда одевал свой костюм военного покроя. Темнота его кожи была чрезвычайно удивительна, так что невольно возникал вопрос: от природы это или от загара? Признаюсь, мне не удалось это выяснить точно, но, однако, я подозреваю и то, и другое. Действительно, лицо [и волосы – зач.] глаза и волосы его были определенно тюркские, и довольно красивые; говорили, что мать его узбечка. Сам же он ходил в одних трусах и поэтому бросался в глаза цветом кожи.
Третий, Казаков, сын председателя горисполкома, крупный….
Четвертый из моих ближайших соседей по спальне, Сударов, отличался от предыдущих: это

33
был мальчик совсем из другого круга.
Из остальных мальчиков я помню лично еще, самое большее, двух- трех: один ленинградец, один шатурянин.
Фамилии их давно стёрлись в моей памяти, да я и тогда не очень помнил их

34
Девочек (2 отряд) я помню еще меньше: лишь четверо из них известны мне [по – зач.] лично и по[фамилиям – зач.]именно: Лариса Самсонова, <им. Не помню> Гамыгина, некая Фая (фамилии к-рой не помню) и, наконец, вышеупомянутая единственная москвичка – долговязая, длинноногая Эпштейн. Все трое шатурянок – дети хозяев Шатуры, {…} подстать Трутко и Райкову, такие же веселые, красивые и резвые. С остальными я знакомился и разговаривал, знал по имени, но теперь, как говорится, не помню, хоть убей, ни одной.
Как это часто бывает, более всего приятелей нашлось у меня среди малышей. Малыши всегда любят старших товарищей, охотно слушают и слушаются их: это общеизвестно.
Я же не мог быть наравне со своими сверстниками, но с малышами и не [нужно – зач.] возможно, и не нужно было быть наравне, {…} среди них я не чувствовал стеснения, а чувствовал себя старшим. Разумеется, я и с малышами не играл, но они охотно слушали мои анекдоты и сказки, которые я припоминал и придумывал для этих неприхотливых слушателей. Говоря «малыши» для краткости, я подразумеваю всех, кто младше меня хотя бы на год-два, т.е. до 11-12 лет. Как сейчас помню толпу [детей – зач.] человек 30 мальчиков, впереди несколько {…} одиннадцати-

35
летних из Егорьевска, далее разная толпа и мелюзга, которая анекдотов не понимает, но сказки слушает с жадностью. Я выложил перед ними с две дюжины анекдотов, большей частью непристойных, а драгоценнейшие запасы из арсенала Шергина и Писахова (Первый – известный советский писатель, архангельский помор; его книжка «Архангельские новеллы» и теперь одна из моих самых любимых книг; в Москве его, впрочем, мало [кто знает – зач.] читают, хотя одну сказку [в урезанном виде передавали – зач.] из этого сборника передавали по радио в урезанном виде: другой – художник Писахов, автор чудесных сказок, перед которыми бледнеет Мюнхгаузен, издавался лишь в Архангельске и москвичам не известен, так что, рассказывая их кому либо из [тех своих близких, – зач.] ближних которому я перед тем не давал прочесть этой книжки, я всегда могу быть уверенным, что {…} до меня эта сказка неизвестна слушателям впервые. Писахов лично подарил моему отцу сборник своих «Архангельских сказок» и еще одну сказку, напечатанную на машинке; называется эта сказка «Не любо – не слушай» и во всей Москве кроме моего отца только одна артистка знает и читает ее с эстрады).
Был у меня еще один [маленький – зач.] приятель – [ху – зач.] маленький, худенький семилетний мальчик, сын торфяницы. Я [рассказывал ему сказки – зач.] импровизировал для него сказки, сидя на перилах крыльца; {…} Его {…} детские понятия и рассуждения очень забавляли

36
меня: с детьми всегда интересно; иной малыш такое скажет, что диву даешься. Недаром Чуковский написал книгу «От трех до пяти» да и Вересаев записывал с натуры {также} короткие очерки – [анекдоты – зач.] можно сказать, курьезные анекдоты о детях, {…}
Одним словом, я {…} больше вращался среди младших товарищей, чем среди сверстников. Пусть воображаемый читатель не думает, что я командовал или «коноводил» ими – нет, [ведь я – зач.] этого не было, ведь я [уже – зач.] не дерусь и не играю ни с кем. [Но среди ребят, - зач.] Но когда в те годы я был среди ребят, лучше всего я чувствовал себя с теми, которые младше меня года на два, да и они уважали [меня – зач.] и любили меня. Среди таких младших товарищей я не [чувствовал – зач.] так сильно своей умственной отсталости как среди сверстников, с которыми у меня становилось все меньше и меньше общих интересов, по мере того, как я {…} с годами все больше и больше замыкался в свой гроб. А младшими ребятами мне всегда было легче. Теперь я уже не тот: и от детей давно отстал, и к взрослым не пристал, и

37
чужд я всему человечеству, так же, как чужд я и [нашей – зач.] его лучшей части – нашей чудесной молодежи. А в обществе детей я теперь совсем не умею вести себя и даже разговаривать с ними, как все люди моего возраста, не умею и вообще чувствую себя особенно неловко в их присутствии, ибо дети наблюдательны и часто говорят прямо все, что думают…
Так я и проводил время, то сидя где нибудь, [на скамей – зач.] обычно, на ступеньках или перилах крыльца или на скамейке; болтая ногами, чертя по песку босыми пальцами, отвечая подходящим ко мне ребятам, разговаривая то с тем, то с другим, или слоняясь по территории лагеря, то в одиночку, то с кем нибудь. Ребята научили меня, наконец, играть в шахматы (а в шашки я, как уже знает вообр. читатель, умел играть и раньше), я играл вяло и, как правило, всегда проигрывал. Тот факт, что я [когда играю в шашки или шахматы, как – зач.] так плохо играю в шашки и шахматы, дьявольски тупо и медленно соображаю – прямое следствие моего характера. В самом деле, я всю жизнь рос одиноким и почти ни с кем не играл; того {…} простого и обычного чувства цели, чувства борьбы и состязательности, стремления к победе, которое присуще всем без исключения детям, чувства, которое так

38
необходимо людям и которое так хорошо воспитывается в коллективе у меня никогда не было и нет. В частности, такой, казалось бы, пустяк, как шашки, наглядно показывает всю суть моего безвольного характера. А играю я как-то равнодушно, без всякого желания выиграть, потому что мне неоткуда взять этого желания, ибо во мне так сказать, совершенно отсутствует то, что у других детей порождает волю к борьбе и целеустремленность. Это очень важный пункт моих записок: ведь и к учебе у меня установилось такое же отношение: пока я был в младших классах, где учеба не трудна, а [мой – зач.] запас школьных знания [был – зач.], которым я обладал еще в дошкольном возрасте, некоторое время держал меня впереди других в учебе, все шло внешне гладко как по маслу ничто не мешало мне учиться. Но, {…} в старших классах, когда учеба стала труднее, когда потребовалось сознательное отношение к учебе как к труду (а где его взять при моей натуре?), то я, что называется, съехал. Учителя объясняли это, главным образом, моим плохим здоровьем, которое, якобы, затрудняло мне учебу. Так, Марья Федоровна, наша учительница математики с предмет, по которому я более всего хромаю по понятным причинам, думала даже, что я отстал в учебе вследствие трехнедельной болезни свинкой в ноябре 1948 (!!) и предлагала мне остаться на второй год по болезни, отчего я «подтянусь» и кончу с медалью, ибо я «способный мальчик», но очень несчастный из-за плохого здоровья. Все это довольно за-



39
бавно вспоминать, но что же могли понять педагоги и товарищи, видевшие меня четыре часа в сутки если родители, под гнетом которых я живу, что всего ужаснее, до сих пор не понимают, что они из меня сделали. Никто из окружающего мира лучше не видел и не понимал меня, чем мои товарищи по школе, но и от них я был более далек, чем небо от земли. Они не [в силах – зач.] вырвали меня из родительских лап и из гроба, потому что никому из них и в голову не приходило, что я из себя представляю, тем более, что сам я всю жизнь бежал от коллектива, бежал от жизни и ничего не понимал сам, и некому было открыть мне глаза. [потому что – зач.] А что из внешнего мира могло воспитать и образумить меня, если весь этот внешний мир ограничивался школьной партой, где я автоматически и сонно просиживал свои четыре часа, {…} далекий и от людей, и от настоящей учебы, никого не замечая и не желая никого знать? Автоматически, привычно зубрил я уроки, ходил в школу и домой, ругался с родителями, ел и спал, автоматически переходил из класса в класс до тех пор, пока ткнулся лбом в некоторую стену, которую никак уже нельзя было преодолеть автоматически. И вот расшиб я себе лоб и стою, теперь, хлопаю глазами и стараюсь сообразить, где же это был я все 18 лет, на какой планете, в каком [измерении – зач.] неэвклидовом пространстве?

40
15/I 1950
Со своими соседями по спальне я только там и встречался. На мертвом часу и вечером перед сном  велись долгие разговоры на самые различные темы, разговоры, в которых я принимал участие по мере сил. Одной из основных тем [разгово этих бесед были речи об «этом самом», т, в которых и я -зач.] таких бесед было «это самое», т.е. девочки и сексуальные вопросы, к которым, как известно, мальчики проявляют усиленный интерес, что само по себе еще не беда и вовсе не свидетельствует против них, потому что подавляющее большинство ребят так или иначе интересуется этим с таким забавным детским любопытством; впрочем, воображаемый читатель лучше меня понимает все это, а свою позицию в этой области я еще разъясню. Я знал нескольких мальчиков, у которых разговоры и сплетни об «этом самом» вызывали всегда непреодолимое отвращение и негодование; [всегда-зач.] из их уст никогда не услышишь ни слова об этом; уважаю таких бесконечно, но должен отметить, что таких меньшинство. А что до меня, то я, понятно, далек от всяких таких дел по причине страшной оторванности от жизни и от коллектива, но в

41
душе у меня, быть может, больше грязи, чем у всех других ребят. Поэтому, согласись сам, о воображаемый читатель, что если в таком жалком и нечеловеческом существе, в таком живом трупе, каков я, с самого раннего возраста начинает копошиться сексуальный червь, то это чрезвычайно отвратительно! И что же, в этом нет ничего удивительного; иначе, пожалуй, не могло бы и быть…А разговоры об «этом самом» мне не только не были противны, но, наоборот, я и раньше, и, пожалуй, теперь, всегда не прочь поинтересоваться и послушать и самому поговорить  и собеседника вызвать на разговор. Если же принять во внимание, что я почти ничем из окружающего мира не интересовался, в противоположность другим детям, то вышесказанное еще больше обвиняет меня, да я и не оправдываюсь.
Здешние ребята, - а в особенности Трутко, который и [тут-зач.] был первым, имели громадный опыт в этой области. Чтобы не остаться в долгу и несколько поддержать свою репутацию, я тоже рассказал им однажды на мертвом часу содержание одной интересной книги, прочитанной незадолго перед отъездом. Книгу эту, записки одного советского врача, написанные в годы НЭПа, моя мама взяла почитать у своей управдомши, но я отнял у мамы книжку и сам стал её читать, а мама ждала, пока я прочту и потом читала сама. Итак, я лежал и рассказывал с увлечением; {…}, а за стеной, у которой стояла моя кровать, в соседней комнате пионервожатой, лежала на кровати Эпштейн, вышеупомянутая москвичка, лежала и тоже жадно слушала. {На другой день девчонки сообщили, что она все рассказала и что} а затем рассказала всем подругам, которые потом {…} призна-

42
лись мне, что я и им доставил удовольствие своим рассказом. [девочки были такие: больше веселые и задорные как бесенята. Вообще же - зач.]
Может быть, воображаемый читатель скажет: что же в этом хорошего? Вот, ты только что расхваливал их на все лады, а теперь [оказывается, что, пожалуй, вот что оказывается - зач.] после всего вышесказанного можно усомниться в том, что это настоящие хорошие пионеры. Советую воображаемому читателю не делать таких превратных {…} выводов. [И воздерживаться от - зач.] Всё это было у них красивой и веселой детской забавой, и что больше всего мне нравилось, этим мальчикам был совершенно чужд тот хулиганский цинизм, который иногда имеет место среди нашей подрастающей молодежи – {…} грязное наследие прошлого, - тот особенный налет чего то, так сказать, «блатного» и «хулиганского», что часто проявляется, главным образом, во внешних манерах, ругани, грубости и драках – с радостью вижу как быстро исчезает этот глубоко чуждый дух у советской молодежи налёт. Вот чего у нас в пионерлагере не было! [глубоко - зач.] Да и [драки среди - зач.] настоящие драки среди них были невозможным явлением. Исключение составлял один Сударов, который был груб внешне и ругался, но его примеру никто не следовал. Так что флирт, процветавший у нас в лагере, более похож был на красивую детскую игру, тем более, что ничего грубого, грязного и обидного совершенно не было и в самых мыслях ребят, [не только - зач.] в словах и подавно. Шутки, смех, веселье и галдеж с обоих сторон. А флирт был, так сказать, четырехэтапным: первый этап – 10-12 лет, второй этап - [подростки - зач.] отроки 13-15 лет, третий этап – взрослая молодёжь, наши пионервожатые от 16 лет, и, наконец, четвертый этап –

43
.
люди совсем взрослые и пожилые – лагерное начальство и служащие. [Последняя – зач.] Для последних работа в пионерлагере была чем то в роде дома отдыха, да по существу так и должно быть: все веселятся, все отдыхают, ухаживают и влюбляются, а дети невольно подражают взрослым , тем более, что взрослых очень много и все происходит на глазах у детей, а дети всегда все видят и понимают, как правило, гораздо больше, чем это кажется взрослым, которые иногда забывают о детях. В пределах каждого этапа велась своя игра. Мне сейчас как на зло, приходит на ум один не идущий к делу анекдот на тему о том, как среди народа {…} иные думают что во всех домах отдыхах только «этим самым» и занимаются. Содержание его таково: два еврея говорят о своих женах, которых отправили в дома отдыха. Подходит к ним знакомый русский мужик, а они его и спрашивают: «Ну, а ты ,Иван, куда свою жену на лето отправляешь?» На что мужик грубо отвечает, что он всегда сам исполняет супружеские обязанности.
У нас все получалось мило и довольно весело. Веселье пионеров не прекращалось и ночью. Днем старшие спали мало, по вечерам же разговоры и веселье затягивались до полуночи, так что[то одна, то другая-зач.] пионервожатые поминутно являлись нас урезонивать. Их, т.е. пионервожатых, у нашего отряда было две: если не ошибаюсь, одна просто пионервожатая и одна ее помощница. И ту, и другую звали Ритой, что служило объектом острот. Иногда вечером Сударов пел песню
44
Как у нашего сарая
У нашего озера
Не скажу, какая Рита
Жопу отморозила.
«Не скажу, какая Рита» больше сердилась на нас, но в течение ночи то та, то другая [вбегала-зач.] входила в спальню, укоризненно восклицая: «Сударов!» Неугомонные ребята шалили и ночью. То целая ватага девочек врывается к нам [в спальню-зач.] и стаскивает с нас одеяла, то [кто-зач.] среди ночи [кто-либо-зач.] раздается клич: «Айда к девкам!» и все наши срываются с мест и [бегут-зач.] летят в девичью спальню; «Не скажу, какая Рита» вбегает наводить порядок; нарушителей режима девочки прячут кого под кровать, кого под одеяло; Трутко скрывается под отрядным знаменем; [нелов-зач.] неосторожное движение – и знамя с грохотом падает; гвалт неописуемый, смех, крики, визг; злодеи покидают убежища и [являются пред очи-зач.] предстают перед очами пионервожатой, которая только руками разводит и сама чуть не умирает со смеху. Такие шалости повторялись чуть ли не еженощно; младшие пионервожатые, такие же ребята, как и мы, не столько искореняли, сколько покрывали эти шалости, выгораживая наши отряды перед [начальством-зач.] лагерным начальством. Была и еще одна ночная забава в таком же духе: оба звена, девочки и мальчики, хватали свои постели и отправлялись спать в коридор. Постели ставили сначала каждая сторона у дверей своей спальни, но потом начинали ползти друг другу навстречу. Как только появлялась пионервожатая, обе армии вместе с постелями [быстро отступали и ретиро-зач.] делали ретираду, но стоило захлопнуться двери за спиной

45
пионервожатой, как тотчас же обе стороны быстро-быстро сползались вместе. Кончилось тем, что утомленные возней мальчики и девочки[перемешавшись со своими вперемешку друг с другом-зач.] так все вместе и засыпали на своих постелях в разных частях коридора, где их, невыспавшихся и сонных, заставал утренний горн. Часто было и так, что мальчики и девочки вставали, одевались и гуляли при луне в лесу по территории лагеря. Я, разумеется не участвовал во всех этих ночных проказах; впрочем, все сказанное об этом выше, относится к небольшой кучке старших (13-14 л.) мальчиков и девочек – не более половины нашего первого звена первого отряда и первого звена второго отряда – [Остальные ребята-зач.] все «золотая молодежь» лагеря. Остальные ребята были более равнодушны к нашим забавам. Вообще, повидимому, ребятам и спать было скучно одним. Все были вместе, всё делалось коллективно, и в уборную ходили ордой, но спать все-таки приходилось до некоторой степени, в индивидуальном порядке – и вот, у нас в спальне завелся такой обычай: часто сдвигали кровати вместе [или спали по двое-зач.] и соединяли постели, или, чаще, спали по очереди по двое на кровати и под одним одеялом, даже во сне не раставаясь друг с другом. И я однажды переспал ночь с Райковым. Счастливые ребята! Всегда и везде всю жизнь вместе. Дети вообще с покон веку росли и играли вместе – это почти закон…

46 с. отсутствует.

47
Слишком крепко был замкнут в ней, и лишь один язык двигался свободно, мог болтать что угодно, и усваивать чьё угодно мнение, за неимением своего.
Счастливые дети! Самые мечты и мысли у них общие, и сны, надо думать, видят одинаковые. А я один, и тот, чье плечо лежало на моей щеке, был для меня, в сущности, более далеким, чем планеты иных галактик, потому что человек и эти расстояния, вероятно, перешагнет, а мне пропасти, непоправимо заложенной во мне, пропасти, отделяющей меня от человечества, никогда не перешагнуть, разве что, в лучшем случае, удастся замаскировать от внешних взоров и, может быть,  при этом немного быть полезным человечеству и своей стране. Поздно! Фундамент [заложен, построен-зач.] готов и совсем иной фундамент, а кто на фундаменте из киселя построит крепость? А строить заново фундамент из камня, разрушая кисель нельзя: строители, которых я избегал всю жизнь, ушли безвозвратно и не вернутся ко мне, ибо никто не [двинет-зач.] направит вспять бег времени (Во как я красиво[выражаюсь-зач.] могу трепаться: украл выражение из памятника Горация (fuga temporum) и радуюсь!). Теперь непоправимо, но в те годы, быть может, долговременное и полное пребывание в каком нибудь коллективе, вроде интерната, самое меньшее, годика три-четыре, могло бы меня исправить, в особенности в таком хорошем коллективе! {….}
48
(…}Именно таким детям, как я, особенно нужен коллектив, но увы: злая судьба решила иначе и погубила меня, избрав родителей своим слепым орудием. И тогда ничто не могло возвратить меня к жизни, и уж, конечно, не любовь, жалкое подобие которой посетило меня в то памятное лето 1944 т.е 13 лет от роду. Волна жизни захватила и меня и, конечно, не так, как других, а тоже особенно.
На третий день [моего-зач.] пребывания в лагере мой блуждающий взор остановился, наконец, на одной из лучших девочек из второго отряда. [Ее имя-зач.] То была Лариса Самсонова. Ей еще не было и 13, но на вид можно было дать больше. Это была самая резвая, самая бойкая, самая веселая девчонка в лагере, а о наружности пусть воображаемый читатель и не спрашивает: ну, конечно, для меня в ту минуту красивее не могло быть во всей вселенной! Теперь, глядя на фото беспристрастным взглядом, могу сказать, что она действительно красива, как многие другие, а в лагере по красоте занимает эдак [второе-зач.] первое или [третье-зач.] второе место. Голубые глаза, золотые косы – что
49
еще можно сказать словами? {…} Да, теперь взгляд на [фотоснимке – зач.] ее лицо, что на снимке, {…} не вызывает во мне решительно ничего, даже не делает ярче мои воспоминания, и доставляет мне гораздо меньше приятности, чем, например, лица моих товарищей по первому отряду. Обо всем этом не стоило бы и писать, тем более, что я никогда никому не рассказывал об этом, если бы не один смешной эпизод, которым завершилось эта «любовь» и благодаря которому тайное стало явным. Маленький инцидент, запомнившийся Ларисе и ее подругам, возможно, и до сих пор.
То был род любви, впрочем, обыкновенные, встречающиеся только в ранней юности, в отрочестве, - «влюбленность с преклонением перед объектом», как [сказать – зач.] говорят психологи и психопатологи. Любовью это конечно, можно назвать только в шутку – какая любовь в тринадцать лет, да еще и у меня! Преклонение перед красотой – вот её сущность; преклонение безусловное до самозабвения и самоуничижения, восторженное обожествление, - одним словом, идеал и точка! Хотелось стать чем то неодушевленным вблизи её, чем то безучастным и безумным от любви, прахом под ее ногами, что ли, созерцать, не смея беспокоить напоминанием о своем существовании, [обратиться в зрение и смотреть, смотреть - зач.] и в тоже время робко лелеять несбыточную надежду [находясь – зач.] обратить на себя в этом состоянии благосклонное внимание объекта; хотелось превратиться в зрение и смотреть, смотреть бесконечно. Что касается созерцания, то за этим дело не встало: все три недели я только и делал, что глядел на неё широко раскрытыми глазами, за что и был прозван девчонками «лупоглазым». Но в том то и беда, что одно созерцание меня не удовлетворяло, было еще нечто, что мучительно тре-
50
бовало выхода, требовало какой-то развязки. Лариска Самсонова в целом, её лицо, одежда, волосы, одно лишь имя – всё зажигало во мне огонь, распаляло воображение. Здравый смысл напоминал мне, что предпринимать мне, в сущности, нечего: я ничего и не предпринимал. О надежде же обратить на себя её внимание, скажем, вызвать ее симпатию своей внешностью или понравиться каким нибудь поступком не могло быть и речи, и я не надеялся на это. При такой дурацкой влюбленности и нормальным взрослым людям редко отвечают взаимностью, а тут, если принять во внимание, кто я и кто она и каков наш возраст, делается даже неловко и неудобно, как-то смешно вспоминать – ведь это, в сущности вздор, все что происходило [во мне – зач.] тогда в глубине моей души; внешний мир ничего не замечал: моя всегдашняя замкнутость делала моё лицо непроницаемым. Теперь эта непроницаемость выражение моего лица еще больше усилилось вплоть до какого-то отпечатка глубокого идиотизма на моем лице: у тех, кто смотрит на меня, невольно возникает вопрос: о чем он думает? Действительно, что это за выражение лица: задумчивое или сонное, сосредоточенное или рассеянное, внимательное или апатичное? Скорее всего, последнее верно. О чем я могу думать? [Не думать то – зач.] постоянно. Ни о чем
думать нельзя, чтож, так и мелькают в голове разные бесформенные и бессвязные образы, как у новорожденного. Иногда мне бывает дьявольски весело в душе, но я не смеюсь, потому что не умею (разве что как то дико, по стариковски», хохочу, если меня рассмешат чем нибудь грубо забавным: [смех – зач.] хохот не заразительный; а отвратительный; (виноват: он может быть заразительным лишь в том случае, если окружающие начнут смеяться над моим смехом)). Когда мне бывает радостно, я не улыбаюсь, потому что
51
19 I
совершенно не умею улыбаться. И всё выражением моего лица, [в особенности – зач.] главным образом, среди чужих людей и, в особенности, на улице, [какое то – зач.] мёртвое неестественное какой то отчужденный и тоже как бы мертвый [взгляд – зач.] словно невидящий взгляд – неизгладимая печать, естественное следствие вечного одиночества. Именно этот отпечаток делает всего меня и черты лица моего такими отвратительными для внешнего взгляда что еше {…} нечистоплотностью {…} Тогда, в детском возрасте, всё это ещё не так резко бросалось в глаза, но и уже и в то время надо мной смеялись и уродливая походка обращала на себя внимание.
Итак, та доля здравого смысла, которая тогда у меня имелась, превосходно объясняла мне положение, но советоваться со здравым смыслом вовсе не доставляло мне никакого удовольствия, какое доставляло страдание и изнывание от «безнадежной любви». Я окончательно потерял рассудок и ходил как безумный, как пьяный, испытывая то ощущение с каким шагал по палубе качающегося морского парохода.
Весь мир казался каким то танцующим вихрем цветов и веселой музыки, в центре которого была она. Она заслонила собой весь мир, который, в целом не стоил и её волоса (а я и подавно не стоил волоса), но в то же время получал от неё смысл своего существования: все казалось таким ярким, выпуклым, громким благодаря ей, солнцу, которое освещало для меня весь мир. В её присутствии и остальные предметы, одушевленные и неодушевленные, казались мне во сто крат краше и ярче, [и еще – зач.] когда кто нибудь из мальчиков или девочек, подходил к ней, танцевал или играл с ней, я как бы радовался и за этого человека, и этот человек то же становился милее и дороже для меня в
52
ту минуту, словно и на него распространялось мое «обожание». Я стараюсь описывать это как можно точнее и не впадать в преувеличение, однако преувеличивать можно только факты, а ведь эта «любовь», в сущности, не факт, а так, бред, [игра воображаемо – зач.] игра мнительного воображения, легкое и [приятное – зач.] опьянение, особенно приятное [для – зач.] при моем бесцветном и сером существовании, неглубокая внутренняя болезнь, так и перегоревшая во мне. Возможно, что, если бы я читал больше книг, я бы встретил где нибудь такую «первую любовь» - я даже уверен, что в этом нет ничего особенного и что и у нормальных детей так бывает. Но моя жизнь так убога и скучна, так однообразна и бедна впечатлениями, что мне теперь весело и приятно вспоминать этот пустяк: как никак, а маленькое развлечение! Я даже придумал поэтическое сравнение для воображаемого читателя: {…} Собственно говоря, сама личность Л. Самсоновой играла второстепенную роль: я даже не пытался познакомиться с ней больше, чем с остальными; где она живет и кто ее родители, я тоже не знал – может быть, последнее раньше знал, да теперь не помню. Дом, где она живет и адрес я узнал впоследствии и совершенно случайно. Известно мне было еще только то, что она отличница учебы и перешла в пятый класс – об этом говорила старшая пионервожатая, её учительница, всегда ставившая её в пример другим. {…}
Персонально с ней я не разговаривал и не встречался, потому что девочки ходили всегда табуном, {…} но часто днем [девочки – зач.] они собирались посидеть на крыльце, побол-
53
тать и посплетничать, рассказывая друг другу разные истории и анекдоты. Обычно и я присоединялся к ним. [По природе своей – зач.] я очень болтлив, только болтать не с кем, а присутствие девочек действовало на меня опьяняюще. Я становился развязен и трещал, как они, без умолку, перебивая и перекрикивая, точь-в-точь как языкатая баба, расходившаяся где нибудь на базаре. Очаровательный девичий галдёж! Давненько я не слышал его… Тут-то я имел возможность наблюдать её внешность вблизи, ничем не выдавая своего неравнодушия. Отдельные обрывки содержания этих разговоров еще мелькают в моей памяти. Помню лично еще двух-трех девчонок, имена которых совершенно забыл, да ещё как назло, все лезет на ум эта Эпштейн, холера бы побрала её: досадно, что других так мало помню, а вот её почему то помню. Однажды, например, она рассказала, [что – зач.] как думала раньше, что слово «тюря» - искажённое «пюре» (!), и вот, это-то я, как буквоед и любитель споров такого рода, запомнил. Странная вещь – память, странная и капризная, в особенности, у меня. Мне негде и нечем было тренировать свою память – она у меня ленивая и слабая, внимательность и наблюдательность отсутствует, а в последнее время я погружаюсь в какое то слабоумие и быстро забываю всё, что знал и видел, забываю содержание только что прочитанных книг, их названия, действующих лиц и имя автора – словом совсем отупел и умственно опустился вследствие полного отсутствия работы, как физической, так и умственной. Иногда захочется вспомнить, какое сегодня число – и не могу, лень напрягать память, и считать приходится спрашивать или подождать до завтрашнего утра. Все, что я недавно учил в школе, тоже мной давно забыто,


54
и теперь, кропая эти записки, я не обращаю внимания на орфографию и пишу с ошибками. И зрительная память у меня тоже из ряда вон плоха по тй же причине. Однажды в пионерлагере, засыпая в своей постели я вдруг нечаянно вспомнил о существовании своих родителей (самое неприятное воспоминание, какое только возможно у меня) и попытался представить лицо своей матери, которой я не видел более недели – самая долгая разлука за всю жизнь до этого, и с удивлением убедился, что я совершенно не могу этого сделать. Невероятно, но факт! Как не плоха моя зрительная память, но ведь помню же я лицо и голос большинства своих товарищей, имена которых здесь упомянуты. Отчего так? Оттого, что {….} я внимательно рассматриваю лишь те лица, лицезрение которых доставляет мне удовольствие. А на лице своей мамы я за всю жизнь ни разу не останавливал взгляда (во время разговора я вовсе не гляжу ей в лицо – в этом нет для меня ничего приятного). Чудовищно, но факт!! В самом деле, единственным моим желанием всегда было стремление как-нибудь избавиться, отдохнуть от мучительно назойливой опеки родителей, без которой я и шагу не могу ступить, что только придает мне злобы.
И если я всё время ждал конца трехнедельного срока, [то это объ-зач.] как заключенный в тюрьме, то это потому, что я слишком привык жить в гробу, слишком врос в него и душой и телом, поэтому свою родную тюрьму я считал свободой, а истинную свободу – тюрьмой. В начале писания предыдущей фразы мне пришло на ум еще одно выразительное сравнение, и я прошу воображаемого читателя запомнить его, ибо оно очень хорошо объясняет мою натуру. В повести Ж.Верна «Черная Индия» девушка, с самого рождения жившая наедине со своим полупомешанным дедом в [глубине-зач.]
55
недрах земли, не подозревая о существовании иного мира (это скрывал от неё дед, желавший воспитать в ней ненависть к человечеству), попадает, [однажды-зач.] уже будучи взрослой, на поверхность земли и впервые видит мир, в котором живут люди. {…} Потрясенная, она падает на колени и восклицает: «Как прекрасен мир!» Впечатление настолько яркое, что люди боятся за неё, вынесет ли она его. И что же? [Увидев мир во всем-зач.] Спустя некоторое время, она ощущает непреодолимую тягу туда, домой, в глубь земли, в родную подпочву. Там и только там желает обосноваться она на всю жизнь. Дальше этого места моё сравнение не простирается. Девушка остается в подземном городе, выстроенном силой человеческого разума по последнему слову техники, среди предприимчивых людей, с одним из которых она находит своё счастье и всё хорошо кончается. Но я, вопреки Жюль-Верну, сомневаюсь в возможности счастья для такого человека, человека не знавшего детства, выросшего в подземной могиле и в полном одиночестве. Существо, выросшее в такой обстановке, должно было быть до того [же-зач.] ненормальным, до того несчастным и жалким, до того похожим на людей, что совершенно невероятно, чтобы оно сразу вошло в жизнь [людей-зач.] настоящим человеком. В самом деле, [откуда она взяла в себе -зач.] неужели все эти человеческие свойства и чуства спали в ней, и потом сразу пробудились при соприкосновении с человечеством и внешним миром? Вздор! Откуда она могла их взять? Физический организм её ведь развивался, хотя и слабо, стало быть и в [моральном-зач.] психическом отношении она уже представляла из себя нечто, а не новорожденного младенца: жила же она как то эти долгие годы. Никто не родится человеком: человеческий детёныш – просто жи-
56
вотное, умеющее лишь совершать физиологические отправления, но отличающееся от настоящих животных заложенными в нем качествами, которые нужно развивать – доброе семя, долженствующее попасть на добрую почву. Первобытная струя и была той простой, естественной и стихийной правдой, на которой сами и вырастали настоящие нормальные первобытные люди [(настоящие в первобытном смысле этого слова)-зач.]. В историческую эпоху положение усложнилось: поэтому на языках всех народов, кроме первобытных существует слово «воспоминание». {….} Понятно поэтому, что далеко не каждый, вырастающий из человеческого детеныша, заслуживает почетное право называться человеком: иной раз вырастает такая дрянь, такая мразь, что и представить противно, что ж, «тому в истории мы тьму примеров слышим, но мы истории не пишем», а вот как говорит об этом мой собственный пример: что за проклятие! В темную эпоху, в нашей стране, где живут люди, а не звери, где не первобытное стадо, а сознательный коллектив, одно такое семя ухитрилось [попа-зач.] попасть на дурную почву (вернее, [совсем не попало на почву-зач.] попало не на почву, а черт знает на что, и то , что [выросло-зач.] росло 18 лет и выросло, слишком вросло корнями в свою своеобразную экзотическую эрзац-почву, и теперь не может сбросить с себя ничего, кроме листьев (вот всей этой болтовни на бумаге), а пересаживать, пожалуй, поздно.
Может быть, воображаемый читатель, прочитав [такие гадкие и скучные суждения-зач.] подумает, что я напрасно много болтаю и стараюсь убедить кого-то в своей ненормальности, и, что хуже всего, в невозможности исправления. Но пусть воображаемый читатель не диктует
57
мне, как монополист, свою волю, потому что, кроме воображаемого читателя у этих записок есть еще и один настоящий, еще более требовательный читатель по заказу которого это все и пишется – это я сам. Этот второй читатель, никогда не имея и потому не желая нуждаться ни в чьей поддержке со стороны, и создает себе видимость опоры, облегчая душу бумаге, на которой пишутся эти строки, заодно удовлетворяя желание поболтать. Замечательные слова: пионер, не теряй не минуты. Всё мое существование пока было и есть непростительная трата драгоценного времени. К моменту написания этой строки я потерял их, этих [драгоценных-зач.] золотых минут ?9.808.320 так что не беда, если на кропание записок потрачу еще несколько тысяч минут, которые и без того пропали бы даром, потому что я теперещний также совершенно не умею владеть своим временем, ибо не научился. А каков мой всегдашний образ жизни, воображаемый читатель еще узнает подробнее впереди.
Здесь, в лагере, мне спалось и елось неплохо и никаких неприятностей я не испытывал. Родители ворчали на якобы неудовлетворительное питание, мечтали,[что я –зач.]и рассчитывали, насколько их сыночек прибавится в весе, чего, конечно, не случилось. Засыпал я поздно; как и всегда дома, да тут еще по вечерам приходилось долго ворочаться в постели, переваривать дневные впечатления и вздыхать о Л.Самсоновой, а однажды ночью мне не давал спать не только образ Лариски, но и она лично. [В тот вечер-зач.] В ту ночь девочки наши особенно расходились. {…} Лежим мы у себя в спальне, мальчики почти все уснули (кроме меня конечно). Вот раздается топот ног по коридору
58
крики, и табун девок врывается в спальню, стаскивает с нас одеяла, кое-кого пытаются стаскивать с постели, и также быстро убегают, неуловимые. Потревоженные ребята ворчат и сонные, натягивают одеяла. Умолкнувший было топот опять нарастает, всё громче и громче, кто-то несется по длинному коридору, и вот в спальню, как взбесившаяся фурия влетает неглиже, в ночном обмундировании и с распущенными волосами, как адская фурия, неистовая Лариска Самсонова, и, крича: «Мальчики, пожалейте нас, мы есть хотим» срывает с меня одеяло. Я вскакиваю, хватаю её за руку, но она ускользает и вскоре опять появляется с бандой девчонок. Объектом этих нападений был, главным образом, я, несчастный, ибо кровать моя была ближайшей к двери, и к тому же я не спал и дразнить меня было удобно, и они опять бежали и хватали нас за ноги. Всю ночь многочисленные девичьи морды заглядывали в окна и орали в форточку. Трутко, просыпаясь, посылал все проклятия на голову девок и грозил задать перцу второму отряду: не дают спать, черти! Всего за ночь нашествие девок ,главным образом Л.Самсоновой продолжалось одиннадцать раз. Наконец, они немного угомонились; но я не мог заснуть, встал (якобы к ветру) и вышел во двор. На крыльце, в полном составе, в ботинках, платьях и галстуках, сидело первое звено второго отряда и принимало лунные ванны. Было лето и полная светлая луна. Заснул я только под утро, а утром солнце не давало мне спать: слишком рано восходило на северо-востоке и било в глаза,[припекало меня к стене-зач.] когда я спал на правом боку и припекало меня к южной стене спальни, у которой стояла моя кровать, отчего это место считалось самым худшим и никто не хотел спать [на моем месте-зач.].
На утренней линейке Трутко [вынес-зач.] объявил выговор второму отряду за ночное поведение. Девочки лукаво усмехались.
59
Линейка и вообще все эти торжественные и красивые торжественные церемонии оказывали на меня какое-то особенное влияние – что-то возвышенное, торжественное, гордое вливалось в душу и сердце трепетало отчего-то, наполнялось чем-то, вроде кажущейся радости и гордости. Неправда ли, парадокс? С одной стороны, - я ярый враг строевой муштры и всякой дисциплины, с другой стороны, стоя в строю, я бессознательно испытывал какое то чувство бодрости что ли. Причина этому, я думаю, вот в чем: лишь в строю я наслаждался сладостной иллюзией равенства, пусть только внешнего, с остальными ребятами: так же, как и все другие, один из многих, стою смирно или вольно, замираю и ворочаюсь по команде, {…} ничем не выделяясь из остальных по внешнему виду. Здесь то меня и посещает на короткое время призрачное чувство единения с коллективом, [чувство, которое у нормальных советских детей {…} - зач.] Единственные мгновения, когда я делаю то же; что и все и разом со всеми. Вообще наши торжественные марши, парады и песни всегда заключали в себе нечто укрепляющее и освежающее в особенности, для [детей – зач.] молодежи, я думаю, что всем пионерам это хорошо знакомо, а мне трудно выразить это словами. Но надолго {…} запомнились мне эти линейки, приём и отдача рапорта, подъём и спуск флага под звуки Государственного Гимна, трократное «ура» перед трибуной в день открытия лагеря, и, наконец, традиционный пионерский костёр. Костёр этот состоялся на [поляне – зач.] лесной поляне в шагах трехстах к востоку от лагеря; как водится, сожгли великолепную сосну, до верху обложенную [зеленым – зач.] хвойными ветвями, а снизу подмоченную керосином: в стороне заготовки топлива, груды веток. Четыре лучших пионера дружины под-
60
жигают с четырех сторон. Костер великолепный – огненная пирамида метра четыре в диаметре основания. Весь лагерь толпится в кругу, слушают пионервожатых, беседуют, поют, развлекаются и играют, кто как хочет, а я в числе большинства других таскал ветки и подбрасывал в огонь, находя в этом удовольствие особенное, ибо, как многие ненормальные люди имея детскую наклонность к пиромании: люблю огонь, хотя бы и бесполезный, люблю поджигать и иногда устраивать [пожар – зач.] костры дома. [Костер – зач.] Огненная куча расширялась и оседала, ребята льнули к огню от комаров и погреться. Костер затянулся до полуночи. Возвращались домой в первом часу ночи, сопровождаемые ватагой воинственно настроенных деревенских мальчишек, с которыми у нас установились самые нелояльные отношения.
Была у нас и строевая подготовка, беседы и сборы, военные игры и походы, конечно, прогулки почти ежедневно. Не смешно ли, что я рассказываю о простых вещах так подробно, словно о чём то важном и необыкновенным, но ведь я так пишу, для себя, чтобы подольше удержать всё это в памяти, ибо каждое слово, каждая фраза, большая часть которых пройдет незамеченными для воображаемого читателя, мне важны, [ибо – зач.] потому что [помогают – зач.] перечитывая когда эти записки я некоторым образом буду освежать свою память. Ведь мне и вспоминать то, в сущности, не о чем, а этот 21 день значит для меня больше, чем, скажем, 21 месяц или, что не будет преувеличением, и 21 год обычной жизни. {…} Эти три недели дали мне много впечатлений, несущественных для людей нормальных, но ярких на сером фоне моего безрадостного существования. Поэтому я и вписываю [сюда – зач.] в эту главу всякую мысль, которая мне приходит в голову, привешивая к каждому мелкому и незначительному факту длинный хвост лирических отступлений, которые в записках, может
61
быть, важнее фактов, потому что фактов [почти нет – зач.] в них очень мало. Строевую подготовку [заключалась в том что мы – зач.] проводил наш военрук, он же баянист и начальники штабов отрядов. [Сколько раз – зач.] Немало хлебнул я за свою жизнь я этой муштры; сколько раз я вертелся налево и направо, кругом, равнялся и пересчитывался в строю, шагал и бегал, {…} махал руками и ногами, глазел как [шесть лет – зач.] восемь лет на моих глазах [собирали – зач.] разбирали, чистили и собирали одну и ту же винтовку, сколько раз одевали и разбирали противогаз и что же в результате? Стоять в строю как следует, по военному, не умею, шагать и подавно, а чтоб разобрать винтовку или одеть противогаз по команде – да боже мой, я и пальцем к ней, т.е. к винтовке, не прикасался, не то что стрелять, а даже и не одного названия не знаю, как, разве что затвор отличу от приклада, а чем отличается дуло от ствола, [не знаю – зач.] понятия не имею, [хотя – зач.] потому что прямо таки умышленно не интересовался всем этим и в школе, и вне школы. Что это за слова такие мне запомнились как непонятная тарабарщина или детская считалка: стебель, гребень, рукоятка; стебель, гребень, рукоятка; стебель, гребень, рукоятка; стебель, гребень, рукоятка; тьфу чорт! (С 12; 4 насколько я помню алгебру) Или эти достопамятные девять [газов из – зач.] ОВ «трижды три газы»(1): [1) объяснение этой остроты в третьей части записок] иприт, льюизит, хлор, фосген, адамсит, хлорпикрин, хлорацетафенон, синильная кислота, окись углерррода!!!!!!!!! А чтобы я так, как все дети, имел хоть самые элементарные понятия обо всех этих танках, самолетах, орудиях и прочих военных штучках – да какого же чорта, ведь я и в кино не бываю, и из дома никуда не хожу и не наблюдатель, и близорук, и сам ни чем не интересуюсь – не видел
62 с. отсутствует.
63
тий, а то вернусь в лагерь и брожу или сижу в спальне, уныло глядя в пространство. Если подумать серьезно, о воображаемый читатель, то ведь вот оно всё так и начинается с детства. Как подумаю, что из меня выйдет, если попаду на войну? Как могу не быть трусом в бою, в теперешнем тяжёлом, адском бою, если в самых ничтожных и жалких мелочах жизни я всегда и везде был безвольным трусом? Так и будет, как в игре; ткнешься туда-сюда, все бегут, и я с ними, пальба, крики, ничего не понимаю, не успею понять и сообразить, что делать (и спросить не у кого, не на ученьи!),[а ту от тов-зач] буду путаться под ногами и от товарищей отстану, а тут-вот она, видимая смерть, в глаза катит с огнем, с молоньей; - лягу себе где нибудь в ямку-канавку, руки-ноги трясутся, {…}сердце{….} как пойманная мышь [перед кошкой,-зач.] в кошачьих лапах; разом вылетят через задний проход все красивые слова и мысли о патриотизме и Родине, слышанные [и-зач]сказанные[мне и мною-зач.]и написанные, [и для меня, и мною-зач.] и мои, и чужие, и …Ай, Валла! «Вывози, пресвятая матерь», пронеси господи, в кого хошь уверую, свечку поставлю!!! И вот польстится господь на обещанную свечку и помилует недостойного раба своего. И тогда в довершение всех бед еще одна: здрасьте, мои родичи, я ваша тетя! Я, видите ли, оказывается, трус! {…} И сам не заметил, как в дезертиры попал. Помилуйте, да я почем знал, да я тоже, [да я –зач.]как все, [стрелял-зач.] бежал; {…} Как? Надо было делать то-то и то-то? Ах, боже мой, да откуда ж я знал, мне этого не говорили, да что же это такое получается, «да я, да мы…да вы…» а-ва-ва-ва-ва… И {…}[поведут-зач] возьмут меня на цугундер, и цоб-цобо,
64
поведут, как быка на верёвочке, и сообразить не успеешь, как расстреляют, и будет жалкая смерть еще хуже жалкой жизни, никому не нужной, поганой, ибо хорош ли тот, кто только и умеет, что самому себя оплевывать на словах и наслаждаться [этим-зач.] истощая терпение вообр. читателя. А может быть, умру спокойно в постели [среди-зач.] на заботливом попечении равнодушных и старательных докторов где нибудь в больнице для штатских шляп, и никому из лечивших меня и в голову не придет, какую мразь, какой ком дерьма, какую дрянь, ухитрившуюся стать лишним в СССР (!), пробовали они спасти. Не спасать, а умертвить в самом младенчестве, пока еще не вырос такой умный и языкатый, каков я теперь. А со шкурой я не хочу добровольно расстаться, нет.
Да я и в военных играх мало участвовал. Помню одну такую. Разделили окрестную территорию к северу от лагеря границей по дороге и кладбищенской ограде: одну землю – армии мальчишек (1 отряд), вторую – армии девчонок (2 отряд). Кто забежит на чужую землю, того и хватать в плен. [На чужой земле не брать в плен-зач.]. Стало быть, брать в плен можно только на своей земле, а попасть на чужой (иначе – нарушение правил) вроде как-то нелепо получается, никаких других правил больше, как будто, не было. Цель игры – захватить неприятельское знамя, спрятанное в глубине леса. Кто коснется рукой на [чужой земле-зач.] его земле, тому и сдавайся в плен. Но кто же станет следовать этим правилам?? Известно, что у нас в детских военных играх никто не хочет быть побежденным и сдаваться в плен. И мертвые тоже сражаться идут: встают, вопреки уговору. Игра[на таких условиях-зач.] {…} шла на этот раз шла как то вяло. Ясно было, что никто не станет сдаваться в плен девчонкам, как предписывают правила. Поэтому я, един-
65
ственный из мальчиков, кого девчонки могли взять в плен, стал для них лакомой добычей. Они охотились за мной и сулили мне адские пытки и награду за добровольную измену, так что я подумывал, как бы поинтереснее сдаться девчонкам в плен, а пока [дразнился и – зач.] бегал в кустах по их территории и дразнил маленьких девочек, стаи которых гонялись за мной с визгом. Разведчики в это время рыскали по чужой земле в поисках места нахо[бывния – зач.]ждения знамени, а большинство солдат обоих [неприятельских – зач.] армии выстроились вдоль участка, задолго перекликались и дразнили друг друга скачками через кордон. Не помню, чьей победой кончилась война, кажется нашей, но девочки не признавали такого решения; помню хорошо, что я больше всех орал в толпе ликующих победителей.
Еще одна такая игра вынудила воинов действовать на ржаном поле, где удобно было ползать невидимо для врага, и это послужило поводом ссоры лагеря с колхозом; оттуда приходили жаловаться на нас начальству, а деревенские ребята пользовались [этим предлогом – зач.] формальным предлогом защиты и мести для хулиганских нападений на наши отряды; часто [врезали – зач.] пролетали мимо [на конях – зач.] верхом на лошадях и хлестали ребят кнутами, а однажды армия туземцев вошла на территорию лагеря. Во главе стоял парнище с чудовищным орудием – толстой, тяжелой и длинной палицей, сплетенной из металлических проволок, вроде свинцовых или алюминиевых, толщиной до 5 сантиметров. Вмешались взрослые и мой отец, бывший в числе гостей из Шатуры, «исправившись ратного духу», бесстрашно [вошел в среду – зач.] проник в среду неприятелей и, отняв смертоносное орудие, вручил его [как трофей – зач.]
66 с. отсутствует.
67
колхозного добра – моркови и гороху, не считая пресловутых колосков, истребленных {…} несознательными детьми. Там же, в одном из колхозных зданий, мы взвешивались [и – зач.] проверяли, кто насколько поправился. Иногда вечером, на лугу, [пионер – зач.] перед правлением колхоза, лагерные пионеры и деревенские дети, смешавшись в толпе, пели песни… Но о песнях после.
Прогулки в лес были обычны и ежедневными. Земляника кончилась до моего приезда, за малиной мы не ходили, но из остальных ягод рвали разные синие и черные – черника, гонобобель и прочие – названий не знаю, не интересовался. К сбору ягод у меня не возникло никакой охоты, и собирал я вяло и мало, лень наклоняться и искать, да еще и зрение плохое, чорт с ней, подумаешь, ягода, что в ней вкусного, съел и нету. Я больше так шлялся по лесу (я люблю бессмысленные прогулки по лесу, бессмысленное, потому что я иду не останавливаясь, [ничем не интересуясь – зач.] ни на что из окружающей природы не обращая внимания) и упражнялся в метании шишек босыми ногами. Спутником моим был вышеупомянутый семилетний маленький мальчик. Он во всех отношениях казался меньше своего возраста, верил в серого волка и [не мог – зач.] боялся один ходить один по лесу. Я собирал дьявольски мизерное количество ягод, но он еще меньше, и поэтому я не без удовольствия делился с ним. У нас в лагере было немало слишком маленьких детей, которым место в детсадах, а не среди пионеров: от пяти до семи лет; так, у нас было двое четырёхлетних близнецов, которые были так малы и беспомощны среди массы старших детей, что вызвали, наконец, их мать, и она забрала их домой. Все эти малыши состояли на попечении пионервожатых и старших девочек, которые с ними нянчились. Первой из нянек была некая Фая из 2-го отряда. По утрам выносили сушить на солнце матрасы после многих из малышей. Помню как я был удивлен, обнаружив в сосновом лесу у самого лагеря яму, наполненную снегом, как мне казалось издали. То были залежи белоснежного песка. Им посыпали иногда дорожки лагеря и цвет их в смеси с почвенной пылью и другим песком получался бледно-желтый или грязно-белый.
68
Совершили и один дальний километровый поход в стороны Кервы, со знаменами, горном и барабаном. Гуров, барабанщик, был настоящим мастером своего дела и знал множество барабанных дробей. Когда уставшие ребята ослабляли шаг, он менял барабанную дробь, и снова ряды подтягивались, пионеры встряхивались и бодрее шагали в ногу. Среди этих систем была немецкая дробь и еще многие другие.
Двинулись на северо-запад через дер. Фшисово, спустились в низину и пошли по меридиональной дамбе на север. Дамба эта – широкая [глинисто и супесчаная – зач.] песчаная насыпь, по [бокам – зач.] сторонам открытая, полноводное болото, куда ребята лезли по пояс в воду за линями для себя и для девочек. Дамба упирается северным концом в неширокую, но весьма полноводную [единственную речку – зач.] приток Клязьмы, единственную речку, вытекающую из Святого озера. Наш путь шел по мосту через нее, а тут же слева, [несколькими метрами – зач.] ниже по течению, параллельно мосту, шлюз, регулирующий уровень и расход воды Святого озера. Поверх шлюза проложен по мосту рельсовый путь и на нем вагонетка, передвигаемся вручную, на вагонетке ворот с цепью и крюком. Когда требуется поднять какой-нибудь из, вагонетку останавливают под ним, [прицепляют – зач.] зацепляют его цепью и поднимают [или спускают – зач.] на должную
69
высоту. Ведает этим лицо, живущее на левом берегу. Озеро недалеко, но отсюда не видно. Перейдя по мосту на правый берег, вошли по [дороге-зач.] той же продолжающейся дороге смешанный лес, переходивший далее к северу в лесное болото. Тут отряд остановился и мы собрались на маленьком, но высоком круглом холме с огромной сосной на вершине, красиво возвышающейся среди низины лесных болот. Далее на север шла [через болото-зач.] пешеходная дорога в Керву по деревянным мосткам, проложенным через болото. Нам объявили, где можно собирать ягоды, а где нельзя и ходить, назначили норму сдачи ягод для лагеря (стакан или два, а что сверх того себе в рот) [и распусти-зач.] пустили в лес, наказав собраться под звук горна под сосну, где остались сидеть пионервожатые и медсестра со своей сумкой.
Ребята рассеялись по болоту. Сначала я прильнул к тем, которые, роясь во мху, ели зеленую клюкву! Я тоже попробовал её и все удивлялся, потому что никогда ни до, ни после того не видел, как она растет. Росло же её там так много, что я еле верил глазам своим: всё это было мне ново. Я подумал, не поехать ли за ней осенью сюда. [У нас в семье-зач.] Наша семья очень любит клюкву, отец часто ездит туда и ходит по этому болоту, так что мать посылала было его собирать, но, подумав, решили, что овчинка выделки не стоит, т.е. покупать в Москве выгоднее. Вкусив
70 с. отсутствует.
71
Я, по причине лени, близорукости, и, что главное, отсутствия целеустремленной воли в характере, не находил удовольствие в сборе ягод, а собирал вяло, еле-еле сам не ел, а едва {…} ни норму, да и то не вполне.
Так и бродил один где то в стороне от ребят, боясь прозевать горн, ибо плохо слышал. Но горн я услыхал, и когда явился со своей данью, ребята окружили меня, и один из них спросил меня:
-Ну, что, набрал?
-Да вот.
-И всё.
-Все.
-Так мало! [А сам ел? – зач.] И сам, небось, не ел?
-Да ну их к чорту, нужны они мне очень!
-Ну, что ж это ты, так не годится.
И они насыпали мне полные пригоршни ягод: «Это сдавай а остальное сам ешь!». Ягод сдано было больше нормы, и лишь не большая часть их пошла нам на кисель (раз по стакану), а остальные ели пионервожатые, повара и судомойки, ело начальство и его дети, водили в Шатуру и варили варенье. И сами ребята много несли домой в лагерь и наполняли бутылки.
На обратном пути остановились у моста и устроили купанье, малыши барахтались на песочке у берега, старшие плавали и ныряли с моста. Я не купался, а наблюдал, стоя на мосту, облокотясь о перила. Девочки
72
ныряли с моста, а мальчики, стоя в воде, подхватывали их на руки [и помогали – зач.] Лучше всех плавала и ныряла она, Л.Самсонова.
б/№
[В трехкомнатную квартиру - зач] в двухкомнатной квартире. В проходной комнате жила семья белорусса Краузе, который [облагородил - зач.] подобно летчику Гастыло (Гастелло), облагородил свою фамилию, но за это поплатился ссылкой. Его туловище было покрыто фурункулами и карбункулами величиной с чайное блюдце. В проходной комнате жила еврейская семья Ивановых, глава которой работала с моей теткой в Наркомземе, она нас и приютила. Я и мама спали за печкой на кухне.
В первый же час я приклеился к девятилетней Люде Ивановой, стриженой наголо (к лету отрос ежик), ее было можно целовать, гладить и сажать на колени, но нашему нежному уединению мешал ее младший брат, он вцеплялся в меня как бешеный котенок. Меня оторвали от Люды и отправили в пионерлагерь. Мы шли от вокзала колонной с вещмешками семь километров босиком по пыльному шляху, в сопровождении некоторых родителей. Лагерь находился в [высокой – зач.] березовой роще на террасе Иртыша южнее Омска. Окна в палатах были огорожены сеткой, [но не от комаров, а - зач.] от летучих мышей. О них ходили легенды как о вампирах. Ребята   надо мной издевались. На четвертые сутки я пролез под колючей проволокой и в одних трусах, босиком, побежал домой. Я шел быстрым шагом без остановки 14 км, мимо садов, парков и танцплощадок, где играла музыка. Прибежав домой, я в слезах прильнул к голой материнской груди, но мать стала ругаться, ведь меня дома было нечем кормить. С тех пор я не искал у матери защиты и понимания и окончательно ее разлюбил. [Мне с мамой пришлось чуть ли не на следующий день отправиться в этот пионерлагерь за оставленными вещами, администрация через маму  уговаривала меня вернуться, обещая, что обижать меня больше никто не будет, но я остался за воротами, в лагерь не зашёл].

Мать поступила на работу в пищевую артель [инвалидов – зач.] и получала зарплату квасом, морсом и пряниками. Этим морсом я пытался окончательно соблазнить Люду, но она пожаловалась моей матери. Про Люду и ее брата нас сразу предупредили соседи, что они занимаются сексом; выходит, что я встрял в эту парочку. Но в общем она была счастл[ива] от того, что два мальчика из-за нее дрались вениками.
Моей географической средой в то лето стали великолепные городские парки в центре Омска. Участвовал в подвижных играх месил босыми ногами раплавленный асфальт. Меня окружали интеллигентные дети из эвакуированных, я быстро ходил, не махая руками и не сгибая спины, за что получил прозвище "Аршин проглотил" Моим дружком стал 13 летний Юра. сын командира (офицера) из армии, оккупировавшей в 1940 г. Бессарабию, Они квартировались в Комрате, для Юры было самое счастливое в время. Его мать брала только один советский бумажный рубль и привозила домой воз продуктов, у них была прислуга. В Москве за рубль можно было купить одну булку. Я сразу понял, как советская власть [путем обмена валюты - зач.] ограбила "освобожденную" Западную Белоруссию, Западную Украину и Бессарабию.
Юра научил меня считать по румынски и заронил во мне интерес к Румынии и Молдове. Но главное, это был. первый в моей жизни
б/№
приятель, с которым можно было говорить о сексе. Его уже пыталась соблазнить, затащив в постель, чуть более старшая девочка.
Наши игры во дворе [приобретали – зач.] все более эротический характер; главное было в том, чтобы в свалке подольше полежать на девочке. Вождем мальчишескою компании была 13-летняя [любвеобильная 13 летняя Лида, она ко всем относилась хорошо и подавала надежды – зач.]. По ночам  к ней выстраивалась очередь: я надеялся, что доедет и до меня.
Наше возвращение в Москву казалось все более проблематичным, и мы подумывали, не перебраться ли в более теплые и питательные края. Я остановился на Фергане, и мать мой выбор одобрила.
В Омске как обычно стояла долгая, сухая и теплая осень. Она стала апогеем моего детства, потому что уже намечалась нормальная линия общения с ребятами, игры, интересы, как у всех нормальных мальчиков. 1 октября 1942 г. начался новый учебный год, я поступил в пятый класс, это уже не начальная, а средняя школа, с учителями по разным предметам, и с иностранным языком. У нас был французский язык. В классе было много хорошеньких девочек, и я уже знал, на кого положу глаз. Как вдруг приехал отец и увез нас в Москву. Учебник французского остался при мне, а девочки... [Недостаток общения с ними отныне сделался главной трагедией моей жизни. Отсутствие их отныне сделался главной трагедией моей жизни. – зач.] Долгая разлука с ними стала главной трагедией моей жизни, [определило ее дальнейшее течение, в том числе и профессио – зач.]
В пионерлагере все поколения занимались флиртом. По ночам мальчики и девочки с воем врывались в спальни, залезали в постели, прятались под кроватями, или, захватив матрасы [и постели – зач.], отправлялись спать в коридор, где всю ночь сползались, пока оказывались рядом. Пионервожатые (16 ~ 19 лет) не столько разгоняли, сколько помогали этим играм, они выясняли, кто в кого влюблен, и устраивали свидания.
Однажды ночью 12-летняя блондинка Лариса Самсонова (В последствии, в замужестве, Албегова) 11 раз сорвала с меня одеяло. [После чего я в неё влюбился и написал – зач.] я отправил письмо: "Моя дорогая, я люблю тебя безумно, а когда усну, вижу тебя во сне". Письмо сразу же сделалось достоянием лагерной элиты. Окружающие ребята тактично примолкли и стали смотреть на меня с каким-то новым интересом и уважением. На ночных посиделках, старались, чтобы я оказался рядом с Ларисой. Сидели на перилах крыльца, болтая ногами, и воли светские разговоры. Устав от возни, ребята вставали, [надевали платья, рубашки, ботинки – зач.].
[Я – жертва раздельного обучения. Моим возрождением стал МГУ, где преобладали девушки. – подпись на полях]
б/№
В разгар Нюрнбергского процесса к нам в Москву заявились родственнички из Галиции, - бабушка Анна и тетка Леонида. Отец спросил: "А у вас есть какие-нибудь документы?". Оказалось, что только Ausweis! Отец чуть не …Пришел агент КГБ: "Где Анатолий Родоман?" - "Не знаем". Так и обошлось. А если кто-то знал, то помалкивал.. Отец поехал в Конотоп делить наследство коллаборациониста. Земельный участок с пепелищем некогда любимого мною дома продали. Тетя Лена хапнула все деньги и с [ними – зач.] бежала в Измаил, в недоступную нам погранзону, и купила хату на берегу Дуная. Потом мы ее простили; она умерла в нищете в Тольятти. Документы о моих родственниках и предках вместе с ее барахлом выбросили на свалку.
Отец разразился красноречивым письмом, в котором упоминались господа Головлевы, фея Бирилюна и другие персонажи.
Моя мать дала соседям прозвища: Лиса, Крыса, Дегенератка, Алкоголик, Припадочный, [Сопля и т.п. – зач.] Каждый сосед назывался Мудак, а каждая соседка Мудачка. Да я другие мои украинские родственники не лучше. Но я люблю Украину и придерживаюсь укр. версии истории славян. Невероятная душевная черствость защитная броня, помогающая выживанию ее носителя. Не в силах загнать в спальню,' вожатые разрешали спать рядом в коридоре.
Устав от возни, ребята одевались и выходили наружу гулять при луне.
От Арбата до Мещанской. Дошкольные путешествия. Яркие годы эвакуации. Пестрые годы в конце ВОЙНЫ. Черные годы в старших классах.
                8янв. 02
На Украине нередки случаи жестоко отношения детей и родителей.
Особенно в Прикарпатье. Об этом поется в песне. Мать убивает родного сына из ревности к его невесте. У молодых людей нет иных спос[обов] устроить личную жизнь как только убив родителей. Комм. квартиры усилили эти тенденции! Отказаться от новорожденного ребенка, выгна[ть] из дому и обречь на смерть родную мать - это наши родовые традиции. Среди моих родственников полно таки примеров; на их фоне формировался мой характер.
[Моя тетка, родив в Воркуте девочку от Зэка, тотчас же выбросила ее вон, но другие вскормили. 9 мая 1945 г. родилась моя любимая и единственная кузина Виктория, она сейчас живет в Нью-Йорке, недавно в 3-раз вышла замуж. Я ее обожаю. В 17 лет она казалась мне самой красивой девушкой на свете. - подпись на полях]
б/№
Курьером была шестилетняя девочка, летевшая как стрела. Как стая рыбок [слетелись ларис – зач.] на брошенный в воду хлеб, слетелись ларискины подруги читать мою записку. Потом отвалились, поднимая головы, как  раскрывающийся цветок.
[В разгар Нюрнбергского процесса в Москву к нам заявились родственнички из Галиции. Отец не сразу спросил: «Мама а у вас бабушка Анна Осташевская и тетка Леонида, постоянно читавшая свою польскую библию. Отец лишь через несколько дней спросил «Мама, а у вас есть какие-нибудь документы? Оказалось, что у них есть только оккупационные Аусвайсы. Отец чуть не написал в штаны. Потом явился агент KГБ «Где Анатолий Родоман?. Мы сказали что не знаем, и нас оставили в покое. Никто не знал, куда девался дядя. А если кто знал, то помалкивал. Отец поехал в Конотоп и полу[чить наслед]ство беглого коллаборациониста - земельный участок с пепелищем когда-то любимого мною дома. Участок продали, а тетка Леонида схватила деньги и сбежала с ними в недоступную нам погранзону, где тридцать лет жила на берегу Дуная. Потом опять приехала к нам и мы ее простили. Она умерла в нищете в Тольятти. Ценнейшие докумен[ты] обо всех мoиx родственниках и передках по отцовской линии были [вместе] с ее вещами выброшены на свалку – зач.]
Бабушка читала Библи
Бабушка Анна Антоновна Осташевская читала Библию на польском языке ее кумиром был диктор Юрий Левитан.


Галикарнасский мавзолей, Акрополь, [Римский Форум

Если [б] не Лариса, я влюбился бы в пионервожатую Риту?
Как у нашего сарая, у нашего озера
Не скажу, какая Рита, жопу отморозила.
Я не влюблялся в старших.  2002 – зач.]

[Мой дядя был укр. националист, и антисемит, в 1937 г. совершенно открыто пропагандировал идеи Гитлера, и ему за это ничего не было. Он поступил на службу немцам и с ними эвакуир. на Запад – подпись на полях].

б/№
я отправлялись гулять при луне.
В 1945 г. в Шатуре нас было вместе со мной уже 14 москвичей и мы стали наравне с шатурской элитой. Меня [как нервного мальчика – зач.], поместили не в большой спальне, а в четырехместной соседней комнате.
Моим [ближайшим другом ока моим – зач.] любимым другом стал юный барабанщик Геня Левин (Лощаков) с нежным лицом и красивыми зубами. Мы часто лежали в одной кровати, обнимались и целовались, а прежняя возлюбленная Лариса смотрела на нас в окно, скрипя оконными рамами, [заглядывала в комнату, стараясь привлечь мое внимание (я делал вид, - зач.] что больше ее не люблю, [но это была неправда - зач.]. Получалось, что я влюбился в Геню в пику Ларисе. У меня с Геней были сцены со слезами мы расходились и делили имущество и т.д. вс[е] за три недели. Все таки я наотрез отказался остаться еще на одну смену, хотя мог жить все лето на радость родителям, по которым я нисколько не скучал. Я не мог понять, хорошо мне там или плохо. С одной стороны, я ненавидел всякий лагерь, интернат, пансион; но с другой стороны только там, в условиях круглосуточной жизни, возникала настоявшая любовь и дружба без надзора взрослых. Я избрал свободу (8.I.02) без надзора взрослых (их в лагере мы почти не видели управляли подростки все пионервожатые были девушками. Пять лет я поливал фотокарточки с изображениями Ларисы, Гени и других подростков, и с каждым годом прошедшая любовь казалась мне все красивее и романтичнее.
возрастных посредников
В 14 лет я мечтал о грандиозной сексуальной революции, чтобы меня окружали гигантские гаремы из мальчиков и девочек, [похожих нa Геню и Ларису – зач.] уличные шествия, парады [проституток – зач.]. Сексуальный институт, в котором бы изучали это в теории и практике, нудист пляжи и города-оранжереи.
Вся моя научная деятельность - это сублимация либидо и компенсация недостатка девочек.
Самоуправляющаяся эротическая республика бисексуальных подростков [при отсутствии взрослых – зач.]
Ни один взрослый, и уж тем более, пожилой человек не делал нам замечаний. Нами управляли вожатые, девушки 16 - 19 лет, которых все обожали.
В те годы дети в провинции не достигшие половой зрелости купались голыми, а тоже видел свою возлюбленную без трусов, в спрямленой речке-канаве под Шатурой. [Его улыбка сводила меня с ума. – подпись на полях].
 
Борис РОДОМАН МЕРДИАДА Начало неоконченной поэмы
Ныне, о Муза, воспой злоключенья того, кто, покинув Стены московской квартиры, удобств её многих лишившись, В разных краях побывавши Велико^ и Мало^ России, Всюду о благоустройстве отхожих мест сокрушался.
Слезь, Ме^омена, с Парнаса? С вершины его не увидишь Наше^ страны необъятной Просторов её не окинешь Взглядом с высоко^ горы. Взгромоздить, если можешь, попробуй Снежносияющи^ пик Эвереста на крышу вселенной -Горный Памир, - и под жирную задницу ставь вместо стула, Но и тогда горизонта узорно-чеканное блюдо Разнообразно^ страны лишь ничтожную долю представит. Мысленным взором удобно проникнуть в любо^ уголок нам. '—^ак^пГ чудесна природа, но, право, во сто крат чудесней Рук человечьих творенья. А где только их не увидишь! Видишь: повсюду              виднеются некие кучи На площадях, на дорогах, в садах, в огородах, в канавах, На тротуарах и в ямах, в лесах, павильонах и склепах. Сделал их человек. Но не рук человеческих дело!! Сам человек их обходит и думать с них не желает. Именно оттого легкомысленно делает всюду о И на виду непременно, о красоте не заботясь. Это и есть тот предмет, для которого скорбную лиру Ныне настроил Яо Вижу, что это тебе не по вкусу ..о
О сибирском замёрзшем нужнике
Тот, кто последним здесь был, акробатом был несомненно Или крылатою птице^, иначе бы не ухитрился На айсберг взлезть ледяной и на пике с комфортом усесться, Чтоб самому и вдобавок надстроить [его^.^








ЧЕРНОВИКИ ОТРЫВКОВ ДЛЯ ГЛАВЫ ВОСЬМОЙ ВТОРОЙ ЧАСТИ (ЛЕТО 1945)


Ох, эти мне детские улыбки! Видел ли ты их, воображаемый читатель? Ты не мог их не видеть, они повсюду, а я лично в каждом ребенке [вижу-зач.] узнаю знакомые черты. Иной шалун напроказит, тут бы рассердиться на него [нужно-зач.], а он, шельмец, стоит и улыбается; {….} Не могу равнодушно смотреть на детскую улыбку. Вот например, недавно ехал я в поезде. Много там пассажиров было, и взрослых, и детей, и молодёжь интересная; среди них и один мальчишка, девятилетний одессит, загорелый, вихрастый, глазастый (а глаза голубые…), слегка чумазый, (а руки и ноги – так совсем грязные, шея по мочалке тоскует), красивым его никто бы не назвал – мальчишка как мальчишка, много их таких бегает по улицам, босоногих, с царапинами на теле, весёлых и резвых. И этот шалил весь день, а теперь притих, сидит, молчит, в окно смотрит, этак задумчиво…И вдруг улыбнется, сверкнут два белых зуба, как солнышко из-за туч, и всё лицо вспыхивает каким то бесконечно-ясным, чистым светом. Улыбается так просто, от полноты жизни и счастья, обво-
2
дит окружающих своим радостным взглядом, и лучи этого взгляда попадают и на моё лицо, [лицо жи-зач.]неподвижное как маска лицо живого трупа, чурбаном лежащего на верхней полке. Он всему миру улыбается и мне в том числе. Цветочек нежный, радость моя, улыбнись еще раз! В каком саду, под каким солнцем растешь ты на радость людям? О, мы с тобой, воображаемый читатель хорошо знаем, под каким солнцем, в каком саду. Оно одно, это большое солнце, и под Москвой, и в Одессе, и за полярным кругом. Только в нашей стране, где {….} От жизни счастливой рождаются дети Самые радостные на свете, Они могут так улыбаться. (Джамбул)
Гляжу и душа во мне переворачивается. Неблагодарный, попрал я ногами, как свинья бисер, всё, что давала мне Родина для того, чтобы вырос я человеком, как все. Скотом был, скотом и остался, и хуже скота {…} Замкнувшись в скорлупу, в футляр свой пресловутый, грязь под шкурой наращивал, [сознательно-зач.] умышленно не допускал солнечных лучей в свою грязную душу еще тогда, когда они легче могли в нее проникнуть, {…} и взрастил плевел. Девятнадцатый год даром ем и пью. Кормили меня, учили
3
и одевали, защищали от фашизма в дни войны, а  чем я отплачу за всё это?
Зато теперь, когда то и дело приходит на ум подлая, но естественная в моем положении мысль самовольно улизнуть из этого мира не расплатившись, как безденежному едоку из ресторана, если подыму на себя руку, то возникнет перед моими глазами эта детская улыбка – всё в ней, и радость жизни, и золотое детство, и молодость, и любовь, и юность, прекрасная, как все песни мира, вместе взятые, всё, что есть хорошего на свете, всё, отчего я бежал, чего у меня никогда не было и что мне всегда было мило издали, у других  {…}
Можно ли покинуть мир, где растут такие дети? Пусть это чуждый мне мир и не моя в нём радость, но где в «мирах иных» хоть краешком глаза увижу что-либо подобное?
4
Однажды, когда мы [таким образом-зач.] с ним сидели на одеяле в тени, к нам присоединился мой отец. {…} Привязанность и уважение, с которыми Геня всегда относился ко мне, распространялись у него и на моего отца – вернее он со всеми старшими был всегда крайне вежлив и почтителен. {…} Завязался разговор. Отец стал задавать ему вопросы, мальчик охотно отвечал. Родился он в 1934 году в Москве, трех или четырех лет лишился родителей. Тётя и дядя полностью заменили ему родителей (теперь он называет их мама и папа), взяли к себе в Шатуру, где он и живет теперь. Москву он помнит и любит и [всегда с большой радостью-зач.] поездки в Москву всегда доставляют ему радость. Когда же мой отец, {…} пустился в бестактное сочувствие о том, что, де, небось, с дядей и тетей не то, что с родителями – Геня резко и вежливо оборвал его и сказал слова, которые так глубоко запали мне в душу, что я не только запомнил их дословно наизусть, но и теперь они постоянно звучат у меня в ушах:
-Нет! Я на своих папу и маму не жалуюсь! Мне у них хорошо живётся: желаю я, чтобы каждому жи-
5
лось так хорошо, как мне. Я очень счастлив!
Он, одиннадцатилетний пионер, сказал это так просто и так убежденно, так серьезно и так радостно, {…} Не всякий мальчик в этом возрасте серьёзно задумывается о счастье и смысле своей жизни, но Геня, говоря это, выразил чувства всех пионеров, всех наших счастливых советских детей. Интонация, с которой были сказаны эти слова, {…} да разве я могу выразить это своими словами? Может быть, воображаемый читатель скажет, что типы, подобные моему Гене, встречаются только в книгах? Вздор!!! {…} Я почти не читал советской литературы, великие книги Гайдара, Островского и Фадеева не произвели на меня впечатления, я быстро забывал их, ибо был слеп, но когда я встречал таких людей в жизни, я не мог не любоваться ими молча и тихо, такими обыкновенными и такими прекрасными…
[И теперь, когда я вспоминаю о маленьком барабанщике, мне хочется сказать ему, как самому любимому изо всех виденных мною людей, и в его лице всем детям, всей молодежи, всей юности мира, всей жизни:-зач.]
6
Да! Я хам, я никогда не имел человеческого облика, я никогда не был советским человеком, я недостоин жить в СССР, [нет мне прощения, и даже вспоминать о тебе я недостоин, не имею права даже рассуждать о тебе – но верь мне: я уважаю тебя, я уважаю тебя бесконечно, и ты для меня – самое святое, всё, что привязывает меня к чужой жизни, в которой я лишний. Мне нечем оправдываться, и поверь, не для оправдания я пишу эти строки, не для того, чтобы показать кому-то, что не всё во мне грязно, что я мол, могу красиво писать и мыслить – нет, я пишу от избытка слез, под гнетом совести и одиночества, пишу, как эгоист, который хочет отвести душу опять таки для облегчения своей души, т.е. для одного себя.-зач. ]
7
Верь или не верь мне – всё равно: я не заслуживаю, чтобы мне верили. Но я еще раз повторяю: ты для меня был, есть и будешь всегда самое дорогое, самое  любимое, самое святое! Я верю в тебя, и никто никогда не отнимет у меня этой веры!
Пиши короче! Не разглагольствуй о том, что и так ясно: многословие вредит искренности.
8
Разные дети растут и бегают на просторах нашей Родины. Всякие бывают, и все в целом хороши, ибо это наше будущее – строители коммунизма. Да… Но есть среди них один тип – [не то чтобы самые – зач.] вроде как бы самые лучшие, однако ничуть не выше других, а, что главное, самые, самые обыкновенные. Я узнаю этот тип молодёжи сразу, почти с первого взгляда, - [хотя и не знаю жизни – зач.] есть даже во внешности (не говорю уже о прочем: характер, поступки) что-то, что не обманет, что не может не вызвать симпатии. Вовсе не все такие, и остальная масса – такие же хорошие, но эти – душа молодежи, прекраснейшие из прекрасных и обыкновеннейшие из обыкновенных.
Вырастают они, такие люди, обычно в хороших советских семьях, в хорошем, дружном коллективе. Их первая отличительная черта – высокая сознательность. Ни одно слово из тех, которыми воспитывают их сознательные родители,
9
хорошие педагоги, пионерская организация и комсомол, не пропадает для них даром. Начиная, примерно, с десяти лет, они уже [вырабатыва – зач.] имеют в себе такой характер (разумеется, не оконченный характер – дети есть дети, я не забываю об этом), что никакая среда не в состоянии их испортить, а наоборот, каждый из них один [в состоянии может – зач.] исправит массу других товарищей, потому что влияние их на товарищей всегда неотразимо. [Если хочешь знать, что такое дру Товарищи и старшие уважают и любят их.- зач.]. Ошибки, совершаемые ими в детстве, даже самые ничтожные проступки, какие иной мальчишка или иная девчонка совершают по сто на день, оставляют в них такой глубокий след, что [получив выговор за ошибку – зач.] получив выговор, они никогда более не допустят ошибки. Во всем: в учебе, в труде, в играх, в жизни вообще – они первые, хотя ничем, повторяю, решительно ничем внешне не выделяются среди других. Скромность – одна из главных черт их характера. Любовь к жизни, уважение к людям, понимание своего места в коллек-


          10
тиве (без коллектива, без пионерии и комсомола их существование немыслимо) – всё это неотделимые, существеннейшие черты их характера, впитывавшиеся в них с раннего детства. Кристальная честность, ясное сознание долга перед страной, все возвышающее Человека проявляется в них в таком раннем возрасте, что мне, существу, самому  противоположному таким людям, даже жутко становится… А сколько в них чувства собственного достоинства, сколько патриотизма, {….} Они – душа коллектива. Внешне это самые приятные, самые веселые и жизнерадостные дети – живое воплощение самой юности. [И в быту, и в учебе – зач.] Не говорю уже о разных второстепенных чертах характера – самое лучшее, что есть, что должно быть в человеке – в них. Это дети гармонические, развитые и морально, и физически, и умственно, с обширным кругом интересов.
11
Товарищи и друзья, педагоги и старшие – все любят и уважают их. Лучших товарищей невозможно представить, а если хочешь знать, что такое Дружба – пойди, взгляни на них (далеко ходить не придется) и ты увидишь и поймешь значение этого самого святого для юности слова во всём его [ослепительном – зач.] великолепии, ослепительном как солнце, чистом и ясном, как голубое небо, и простом, как сами эти люди. Обычные среди всяких детей ссоры и склоки, кратковременные и быстро переходящие – совершенно невозможны среди них. Воображаемый читатель возразит, что [таких –зач.] идеальных людей не бывает; я на это возражу, что видел это своими глазами. Понимаю, говорит воображаемый читатель, ты нарисовал идеальный образ подрастающего советского молодого человека. Но к чему ты приткнул его к своим автобиографическим запискам? Может быть, это идеал, к которому ты стремишься и ты спешишь
12
любезно уведомить меня об этом? Что ж, это хорошо, но ведь ты же сам утверждаешь противное: я мол хам, всю жизнь бегу от жизни и делаюсь все хуже. Да и какое отношение это имеет к восьмой главе, призванной описывать пребывание в пионерлагере летом 1945, между тем как давно уже о пионерлагере ни слова, а  автор залетел куда-то в заоблачные сферы и не собирается вернуться к фактам своей личной биографии, изменяя заглавию книги?
Я отвечаю. Дорогой воображаемый читатель! Мои записки – вроде дневника. Я пишу чистейшую, искреннюю правду (уж поверь мне), хоть я и выдумал воображаемого читателя, все же я не делаю из себя воображаемого писателя. {…} Образ, нарисованный мною, полностью «сфотографирован» с одного самого обыкновенного [пионера – зач.] мальчика, которого я встретил [на своем пути – зач.] в этом пионерлагере летом 1945. Прежде чем изложить это на бумаге, я пять лет ежедневно думал об этом, [прежде чем – зач.] пока
13
получил полную уверенность в том, что, написав это, я могу назвать его типом, воплотившем лучшие черты человека в одном конкретном лице – простом советском пионере, каких много. [А-зач.] книг об этом, ты сам знаешь, воображаемый читатель, я не читал. Никогда я не интересовался «моральным обликом советского молодого человека», никогда [серьезно не задумывался –зач.] не хотел задумываться о том, чему меня учили, но то, что само лезло мне в сердце, я не могу не принять. Я надеюсь, ознакомившись с советской литературой, найти в ней этот тип, увиденный мною сначала в жизни, а не в книге.
У каждого человека в жизни, я думаю, всегда найдется среди многих впечатлений и воспоминаний одно, самое яркое, самое главное, которое так или иначе оказало влияние если не на судьбу, то на мировоззрение человека и поэтому никогда не забудется. {….} Такие люди не только вызывают симпатии у всех окружающих – больше того, они вызывают веру. Можно представить их ошибающимися,  (кто не делает ошибок?)
14
так чиста! Сознание долга никогда не покидает их, всегда идут они только вперед, а совесть их так чиста и безупречна! Какое сравнение я подберу? Воображаемый читатель, должно быть, догадался, что автор так распинается насчет совести потому, что она у него не чиста, вот он и завидует счастливцам – настоящим людям. С каким небом, с каким солнцем сравню я Человека, который лучше всякого неба и солнца? А счастливый человек и человек с чистой совестью и безупречной, незапятнанной честью – одно и тоже. [Горе тому, у кого совесть не чиста. Любыми физическими муками можно пренебречь, но муками нечистой совести никогда! Никакие откровенные самобичевания, никакие изъяснения в любви, рассыпанные на каждой странице этих записок, никакие записки и излияния не помогут мне – только дела.-зач.] А каких дел можно ожидать от меня, замкнутого, безвольного индивидуалиста, вечно одинокого? И ведь не то, чтобы меня не поняли,
15
а как раз наоборот – я не понял и понимать не хотел, а теперь не знаю, что делать.
А те чудесные [люди-зач.] дети, [о которы – зач.] портрет которых я рисую – люди не слова, а дела. Они упорны [в труде – зач.] и терпеливы; не ищи их там, где много говорят, они там, где делают. Но как непримиримы они к недостаткам других, как честны, как прямы. И когда нужно сказать, они умеют сказать и красиво; одно слово их звучит так горячо, так искренне, так сильно, и, если нужно, так уничтожающе, что нельзя не верить, нельзя не признать высокую правду – самую большую правду на свете – в этой правде и красота их слов. Слышал эти слова, но я был глух, они не отягощали моего слуха, зато отяготили мою совесть и тяжесть эта давит меня и днем и ночью.
Калинин, кажется, сказал, что постоянное безупречное выполнение своего долга – это героизм. Из таких детей и вырастают герои. Какие чудесные, какие прекрасные люди вырастают из них! Как подумаешь, что ведь и коммунизм строят для того, чтобы все люди были такими, и они будут такими, я видел этих людей и верю в них. Какое это будет счастье. Это так прекрасно, это

16
так красиво! Вот где нужны поэты! Вот где нужны песни!  И они есть, и будут еще лучше!
17
Когда на следующий день я сидел так на крыльце, [но не знал – зач.] не зная, чем заняться, [ко мне подо – зач.] на меня обратил внимание один пионер. Он подошел ко мне и предложил мне итти с ним к турнику. Я сказал, что не [не могу, не хочу, и не – зач.] умею. «Ничего, научишься, ведь и я когда то не умел. Пойдём, Боря!» Он уже знал как меня зовут. Это был Геня, барабанщик нашего отряда, шатурянин (перешел в четвертый класс), одиннадцати лет, мой сосед по спальне. Несмотря на то, что это самый близкий и самый дорогой из всех людей для меня, я даже не помню его фамилии, должно быть оттого, что мы называли друг друга всегда только по имени. Он заметил меня еще с вечера, что то во мне понравилось ему, и он с готовностью стал искать случая познакомиться со мной. Случай представился, да иначе не могло и быть – ведь наши кровати стояли рядом. Он ласково и убедительно просил меня последовать его совету, не удивляясь моему отказу и не спрашивая, почему я не хочу. Потом он подбежал к турнику и продемонстрировал свое искусство. Это был лучший гимнаст лагеря, и [нельзя было удержать – зач.] мне, никогда не видавшему ничего подобного, нельзя было удержаться от восторга. Потом, подойдя ко мне, он сказал, он сказал, улыбаясь: «Вот видишь, и смог бы так, а тебе нужно заниматься гимнастикой. Пойдём, а? Я отказался. Он не стал упрекать меня, а, еще раз улыбнувшись мне, побежал играть с ребятами, не разу не упуская случая пригласить меня в игры. Я конечно отказывался.
18
(Вставка о типах и характерах).
Я не знаю, бывает ли так у нормальных людей. Иное дело – я. Всю жизнь я рос одиноким, о том, как прекрасна жизнь, я не имел понятия, и ничего радостного, яркого в своей жизни я не видел. Так что же тут удивительного, что личность маленького барабанщика произвела на меня такое потрясающее впечатление? Я вышел из лесной школы самым мрачным пессимистом, {…}. Но когда я увидел его, я не мог удержаться от изумления: [как это я рань что ни гово – зач.] Я одинок, и естественно, что я всегда как-то невольно, робко тянулся к хорошим людям, даже не сознавался, что я хуже их. Но никогда еще до этой встречи я не мог и представить себе, как[ие – зач.] хорошими могут быть наши дети! Геня открыл мне глаза на лучшую сторону жизни; и я понял тогда со всем ужасом, какая глубокая пропасть отделяет меня от людей. И я решил, что никогда не перешагну через эту пропасть, решил, что изумительные богатства, обильно сложенные по ту сторону пропасти не для меня – это не мой огород, и нечего совать туда рыло – всё равно не умею, лучше проживу идиотом, ведь живут же идиоты).
Б/№
и я еще больше замкнулся в себе. Но о последствиях после.
Короткие три недели, а в моей жизни более, чем эпоха!
Мы стали приятелями. Если бы я был настоящим человеком, {…} он был бы моим лучшим другом. Собственно говоря, для него я и был все три недели чем то вроде друга, но я то знал, что никакая дружба для меня невозможна, и глядел на это с каким то сожалением (жалел я, конечно, себя) {…}. Хорошо еще, что я буду здесь всего три недели, а будь я с ним больше, вышло бы то же, что и в лесной школе: он разочаровался бы в том, кого по первому впечатлению полюбил, приняв за друга. Мне было жаль, что эта иллюзия [нежной – зач.] самой нежной и сердечной дружбы должна разрушиться по моей вине, из за моего эгоистического, черствого характера. Поэтому я был замкнут с ним, как и со всеми другими. С его стороны установилась ко мне какая-то особая привязанность, какое-то {…} и уважение быть может, оттого, что я был старше  его, {…} ведь дети часто охотно привязываются к старшим. Я же держался с ним, как с равным по возрасту, ибо чувствовал, если и не сознавал, его умственное превосходство во всех отношениях,
20
и это, видимо, {…} вызывало в нем еще больше уважения ко мне, словно хотел отблагодарить меня и был мне крайне признателен. [Ничто так не привлекает сердца хороших детей, как если старшие ведут себя с ними как с равными, искренне уважая их. Да, детей нужно любить, они умеют это ценить. Когда тебе явно высказывают уважение и признательность, всегда хочется оправдать их. (Я не о себе говорю, а о настоящих людях.) (Вот меня родители любили по животному, «навязывались», теперь я их зверски ненавижу. – сноска в конце страниц] Может быть, я ошибаюсь, но где уж мне быть проницательным и ведать сердца; подобает ли свинье копаться в золотых россыпях – легче копаться в собственном навозе!
Я всегда был как-то неравнодушен к красоте человеческой но касалось это, гл. образом внешности. Две «любви» мои к Л. и В. были ничем иным, как рано проснувшейся {…} неразрывно соединенной с влечением к красоте, казавшейся мне божественной. Но о другой красоте, внутренней, моральной, я не думал, хотя, {…} и с внутренней стороны наделял свой объект всеми достоинствами, какие только можно выдумать – обыкновенная мальчишеская любовь, смешная и детская. Какие любви и любвишки могут сравниться со святой Дружбой, непреходящей и вечной, как любовь к жизни, содержащей в себе все любви мира, очищенные от эгоизма {…}  и пошлости.
Дружба – это в то же время и Любовь. Любить своего друга – значит ненавидеть его недостатки, [желать – зач.] помогать ему уничтожать их и делаться еще лучше, и желать, чтобы он и тебе желал того же.
21
Дружба – это общее дело, общий путь, общие цели, общие чувства, общие мысли, общая любовь. Все настоящие люди должны быть не только товарищами, но и друзьями, но среди них у каждого есть свои самые любимые друзья, близкие знакомые, друзья детства. Даже завидовать вам не имею права, счастливцы! Но пусть лучше об этом пишут школьники в своих сочинениях! Не в чем, решительно не в чем, нельзя было найти недостатков. Может быть, оттого это, что я видел его всего 21 день, но зато я безошибочно знаю таких людей, меня не обманет кратковременность встречи и поверхностность наблюдения. [В юном барабанщике всё, решительно все, от внешности до глубины души, - зач.] Кто-то, Чехов, что ли, сказал: «В человеке все должно быть красиво: и лицо, и одежда, и мысли». Ну, прямо о нем сказано! {…} В маленьком барабанщике все, решительно и абсолютно всё, от внешности до глубины души, от мельчайшей детали наружности [и одежды до – зач.] мельчайшего движения, и тело, и душа, и мысли, и голова, и дела, и смех, всё было так изумительно прекрасно, всё горело и светилось неувядаемой, здоровой жизнью.
Следовало бы сразу начать с портрета, но что
22
я могу сказать о портрете. Передо мной на столе фото и не одно, а целых десять коллективных (всё пионеры нашего лагеря) из них он на трех почти в одинаковых позах, но с разным выражением лица. Но можно ли это выражение передать словами? Волосы светлые, глаза голубые, лицо нежное, загорелое, гладкое, вполне детское и такое умное, что диву даешься. Зрительная память лучше сохранила мне живой образ. Человеческое лицо, даже если человек не [прекрасен – зач.] вызывает в вас чувство прекрасного, так интересно, что никакие слова, никакие художники и поэты не смогут выразить, какое это интересное и богатое зрелище. А такие люди и подавно. Нет, не могу…
Или улыбка… Ох, эти мне детские улыбки!
Что еще мне дорисовать к портрету? Да я и не дал портрета – мне это не по силам, я не художник. Слагаю оружие. Сам он был для своего возраста [довольно выше – зач.] ростом чуть выше среднего, телосложение, гармонически развитое гимнастикой, спортом и играми [выше всяких сравнений – зач.] все как следует и очень хорошо. {…}

23
А голос какой звонкий, такой нежный, такой красивый! {…} Он и сейчас звучит у меня в ушах.
Тоже разнежничался! Цветочки, солнышко! Ведь это человек! А что, какие там цветочки, солнышки и звёздочки могут сравниться с Человеком? Мертвые атомы. А то Человек, да еще и прекрасный! Живой! Сама жизнь! Что может быть лучше? А для той жалкой звезды, вокруг которой мы пляшем, сидя на своей планете, слишком большая честь сравниться с человеком!
Теперь я хорошо понимаю, что такое поэзия и для чего на свете поэты и песни. Поэзия – это избыток любви к жизни, изливающийся на людей из уст или рук художника. Всякое творчество – поэзия, и недалеко то время, когда [всякий человек будет – зач.] труд будет творчеством, а всякий человек – поэтом. Коммунизм – светлое царство поэтов. А песни нашего народа и сейчас так хороши, что же дальше будет? Право, даже представить нельзя. Стоит, безусловно стоит полюбоваться

24       
этим миром еще лет пятьдесят (ох, где уж мне!)
Если бы я был человеком, я, как все, мог быть поэтом (вообще каким нибудь художником – ведь это одно и тоже) воспевал бы, как все поэты, бессмертную Юность, выше солнца парящую на крыльях, туда, в голубые дали, синие горизонты, к сияющим вершинам коммунизма, озаренным большим солнцем, розовую зарю которого я вижу теперь, замирая от восхищения, способный лишь плакать, что всё это – не моё, не для меня и без меня.
Сам виноват, поэтому – хватит болтать. Болтовня никому еще не помогала.
 
25

Весь он был неиссякаемым источником живости и веселья. С утра до вечера, глядя на него, можно было подумать, что он вечно спешит, всегда торопится, словно хочет кого то обогнать. Когда он входил в комнату, она как бы наполнялась каким то ярким, теплым светом. Смех его, чудесный детский смех, веселый и заразительный, наполнял слушателей радостью и способен был рассеять всякое мрачное настроение, а улыбка такая, что гроб, и тот не может не улыбнуться в ответ. Целый день носился он, как угорелый, по лагерю, в стиле таких же как он товарищей, везде поспевал, и в играх, и в работе, и в песнях. Разумеется, никаких нарушений дисциплины с его стороны не было, хотя более живого и подвижного мальчика трудно было найти. Товарищи, конечно, любили его и испытывали на себе его влияние, хотя никто из них и сам он не отдавали себе в этом отчета – ведь он ничем не выделялся среди других. И что особенно тронуло меня: [он всегда нах – зач.] чтобы он не делал, чем бы не занимался, он всегда [находил он время побыть со мной – зач.] помнил обо мне и находил возможность уделить мне время. Трудно найти людей более противоположных, и возраст разный. Казалось бы, что ему до меня, [которого он никогда – зач.] вялого и мрачного субъекта, которого он никогда раньше не видел? А между тем, темперамент его был таков, как будто ему не сидится на месте от избытка счастья и поэтому хочется каждому рассказать об этом и каждого заразить этим счастьем, и в особенности, меня.

26

Я в это лето был более одинок и мрачен, чем в прошлое, - приятелей у меня было куда меньше. Я нашёл себе книгу – «Петр Первый» А.Толстого и почти все время читал её, лежа в спальне днем и неохотно выходил на улицу. Но Геня и тут не оставлял меня. Бывало войдёт ко мне, заливаясь веселым смехом, подойдет к кровати, бросится мне на грудь, начнет щекотать и тормошить мое лицо уши и волосы, ласково заглядывая в глаза, как будто хочет расшевелить меня, вдохнуть в меня жизнь; отказы мои не смущали его. «Ах, ты, такой-сякой, немазаный! Ну что ты всё лежишь? Пойдем, а?». Я отказывался, он улыбался мне в лицо и убегал на зов товарищей, с нетерпением ждавших его. И так все три недели ежедневно и неизменно. Никогда я не слышал от него ни одного упрёка, ни одной насмешки, ни одного вопроса вроде того, что, мол, ты за чудак? Всегда неизменно ласковое терпеливое внимание, как будто не я был старше его на 3 года, а он.  Он искренне радовался каждому случаю побыть со мной рядом и поговорить, а говорить нам было о чем: такие люди с каждым находят общий язык. Если он видел меня сидящим где-либо наедине, он неизменно подходил ко мне.

27

Манера разговора его была удивительно хороша. Столько чуткости и такта было в каждом его слове. Никогда, например, не мог он обидеть товарища хотя бы одним словом или взглядом. Сами по себе грубые слова или ругательства полностью отсутствовали в его лексиконе. Он был яростным спорщиком, голос его тогда {…}звенел так страстно и воинственно, лицо принимало такое выражение  {…} и в то же время и в пылу спора, он никогда бы не сказал товарищу: «У, дурак!» или что нибудь в этом роде. Было у него любимое словечко: «Ах ты, такой-сякой разэдакий» или «такой-сякой немазаный». Звучало оно то сердито, то ласково, и голоса этого я никогда не забуду.  Еще я помню его кивок головой в вертикальном направлении, означающий: «Знаем, знаем тебя! Думаешь, я тебе поверил?» Когда же речь заходила о чем нибудь серьёзном, о войне, семейных отношениях взрослых и т.п., лицо его принимало такое умное, такое серьёзное выражение, как будто он всё  хочет понять и многое понимает, как будто он всем хочет помочь и за всех страдает и радуется. Признаться, мне иногда казалось в такие моменты, что передо мной не одиннад-

28
цатилетний мальчик, а умудренный опытом взрослый Гражданин, притворяющийся мальчиком. Разумеется, это только казалось, вернее даже не казалось, а я говорю: «казалось» за неимением [лучшего – зач.] более удобного слова. Это было простое и необыкновенное дитя, ребенок в самом лучшем, самом  ярком самом нежном, самом сердечном, самом красивом, в самом юном смысле этого слова. В каждом его слове и в каждом движении было столько этой живой неотразимо пленительной детскости!
Так, теперь я понял смысл великих слов Горького: «Дети – цветы жизни». Прочитав их, я с радостью убедился, что всё это давно знаю, всё это давно понятно если и не голове моей, то сердцу: можно затуманивать голову и убить физическое здоровье, но сердце не убьешь, от него не скроешь правды, ведь и я рожден человеком!
Не любить детей значит быть человеконенавистником, врагом народа и рода человеческого, значит быть не человеком, а скотоподобной тварью, которую только по ошибке можно принять за человека. Есть люди ошибающиеся и заблуждающиеся, люди испорченные, люди так себе, всякие и разные – но всё же люди. А есть такие, сердце которых навеки окаменело, как могильная плита. Они никого не любят. Это не люди, а враги

     29, 30, 31, 32 стр. отсутсвуют.

33
согласен? У нас, где человек живет не для себя и не для настоящего, а для народа и для будущего, совсем особое, новое отношение к детям. Если «счастье одного в борьбе за счастье всех», то счастье всех – в борьбе за счастье детей. Это для них строят коммунизм и они будущие строители и граждане коммунизма. Они принесут с собой туда, [к сияющим вершинам коммунизма – зач.] всё, чему их учат теперь. Люди коммунизма будут еще лучше – вот почему я с полным правом называю не только молодёжь вообще, но и всех детей, и самых маленьких, лучшими людьми из всех, которые живут сегодня. [Народ – зач.] Мы живём, глядя вперед, в будущее. Дети – это наше окно в будущее. Живой мост, соединяющий наш век с веком коммунизма, таким близким и доступным. Это для них трудились и трудятся миллионы, это за их счастье гибли борцы, это [для них –зач.] к ним обращались поэты прошлых веков, о их счастье пели они на всех языках и поют сейчас. Дети – живое воплощение вечного стремления человека вперед. {…} Раньше говорили: молодое растёт, старое старится. Род людской молодеет на наших глазах. {…} Дети – это самые яркие лучи солнца, которое восходит перед нами!
В прежние времена, и теперь еще там, за рубежом, людей калечили, убивали с самого рождения. Всё было для того, чтобы чело-

34
век стал зверем, но человек рос, рос неуклонно. Дети инстинктивно тянулись к солнцу. Всегда это были цветы, но только у нас нашли они плодотворную почву. И растет так человек, о котором мечтали, которого ждали лучшие люди всех времен. И их дело не пропало – и они посеяли семена, и растет сад, прекраснее которого нет в мире.
Дети – украшение жизни. Без них она была бы могилой. Это для них светит солнце, это для них вертится земля, цветут цветы, поют птицы, {…} ибо человеку природа обязана своей красотой. Они поют песни, и в песнях поется о них.

35

И еще, когда я гляжу на детей, приходит мне на ум одна красивая картина, [нари – зач.] неизвестно отчего возникшая в моем воображении.
Дети, те которые, [сидят – зач.] сейчас играют в детском саду [Не могу удержаться: кто это придумал такое удачное слово: детский сад? - сноска] и сидят за партой в младших классах наших школ, и те, которые [ежеднев – зач.] еще рискуют умереть с голоду {…} там, на улицах многострадальных Италий и Индий, будут на склоне лет свидетелями и участниками великого торжества: лучшие сыны народов со всех концов коммунистической планеты съедутся в лучшую точку вселенной, имя которой – Москва, чтобы отпраздновать великий праздник – столетие октябрьской революции. Великий праздник весны, праздник утра человеческого – самый [вели – зач.] большой праздник из всех, когда либо бывших на земле. Пусть вам сегодняшним пионерам, будет тогда по 80 лет – вы будете так же молоды, как и теперь, и еще моложе. [Вы никогда – зач.] Не расставайтесь со своим детством, со своей молодостью – берите их с собой как самый драгоценный клад, как фундамент, на котором вы построите жизнь.Так и будет!
Б/№
Так человек будет праздновать юбилейный день своего рождения. Юный октябрёнок! Тебе только сто лет, ты только начинаешь жить, ты еще будешь расти и молодеть миллиарды веков! Рассеян утренний туман и ничто больше не заслоняет солнца. [И ты сегодняшний пионер 273 школы – зач.]
Б/№
А знаешь, что будет лучшим украшением праздника? Не знамена, не портреты, не костюмы, не песни. Ты улыбаешься… Ну конечно, ты угадал…
Дети! Дети коммунистической родины, такие же юные пионеры, [только еще лучше – зач.] каким был ты в 1950, но только еще лучше. И ты, счастливый с самого детства, но помнящий, как кошмарный сон, времена
И там, у подножия мавзолей, на нашей Красной площади, ты увидишь своего внука в шеренге юных пионеров. И передавай ему знамя, ты, вспоминая свою юность, скажешь, как когда-то говорили тебе:
- Пионер! К борьбе за дело Ленина-Сталина будь готов!
И он ответит тебе, точь-в-точь, как ты отвечал когда-то, голосом звонким и четким, с глазами, горящими от избытка волнения и счастья:
- Всегда готов!
И он улыбнётся… И ты улыбнешься ему в ответ, как улыбался в детстве.
Привет вам, золотые цветы коммунизма!
Счастливого пути!
38
День лагеря, если можно так выразиться, начинался и кончался в нашей комнате: здесь спал горнист. Побудка, как правило, заставала меня уже не спящим, в противоположность большинству других. Я обычно просыпался за час или полчаса до горна. Лежу себе молча на кровати, носом кверху, о чем думаю – трудно сказать, так, ни о чем, как всегда. Все тихо. Окно открыто, солнце не бьет в глаза. Слева, кровать у окна против меня, спит Базелев, его лицо мне хорошо видно. У двери, друг против друга, Геня и Мужилкин, первый – справа, второй слева, {…} милые мои товарищи, душа и украшение лагеря – горнист и барабанщик. Валяюсь, закинув руки за голову, а мысли сами лезут в голову. Вот уже несколько дней прошло, и ещё немного осталось – и домой, [больше не – зач.] на второй сезон ни за что не останусь. И тянет меня домой, т.е. в гроб, а не к родителям (о них я не вспоминал никогда), и жалко уходить из этого чудесного мира, жалко расставаться с этими людьми, к которым привык, как к чему-то насущно необходимому и драгоценному, зная что наверняка вижу их в последний раз, и чорт знает что на сердце, какое то [состояние – зач.] настроение, невыразимое никогда не посещавшее меня дома. Взгляд рассеянно блуждает по потолку и стенам, останавливается на лицах спящих… Гени не видать – мешают спинки наших кроватей. Мирно висят на гвоздиках горн и барабан – священные атрибуты пионеров, предмет моего восхищения (я было пробовал [раза три – зач.] взяться за горн – куда уж там, с первого раза ни звука, да я махнул рукой – всё равно не выйдет. Где уж там, всё равно не выйдет. {…}
39
-нечего сказать, хорошая мораль, «лозунг жизни». У меня всегда так было). На спинках кроватей аккуратно развешаны костюмы и галстуки – на всем отпечаток той милой и строгой дешевой аккуратности, [свою  с раннего возраста с грудного возраста свойственной детям; а я вот и до сих пор, т.е. – зач.] которую мне не сумели привить: моё [тряпье в скомкано – зач.] одеяние вместе с полотенцем, бумагой и прочими тряпками небрежно скомкано под подушкой. Я и теперь, в 19 лет, совершенно не занимаюсь туалетом, одежду бросаю, куда попало, на стул, на пол, часто умываюсь без мыла или забываю почистить зубы, а каждое утро заново разыскиваю одежду и вспоминаю, что одевать и как одевать, часто в рассеянности натягивая не то, что надо, и иногда по несколько раз снимая и одевая одну и ту же рубашку, механически и вяло, привыкнув к замечаниям матери, которая и сейчас всегда напоминает мне. Вот почему такие простые и свойственные всем детям необходимые черты характера: аккуратность, бережливость к вещам, точность и быстрота всегда смущают меня – я как грудной младенец, до нелепости глуп и беспомощен в бытовом отношении, и это только раздражает меня. А наружность свою я давно плюнул, считая, что она и [без того производит – зач.] всё равно производит на окружающих дикое и удручающее впечатление. И поэтому любой ребенок будет прав беспо-
40
щадно высмеет меня за это, и [ничего нет обиднее – зач.] {…}
Я что-то упомянул о пионерском галстуке. Когда-то, в беззаботную пору моего гнусного детства, этот красный лоскут [украшал меня в школе – зач.] висел и на мне (но только в школе), но потом я, видимо, кое-что сообразил, и сняв его с себя в ноябре 1943, решил, что я теперь официально узаконил своё свинство и {…} на почетное право называться пионером и не претендую, и с меня взятки гладки. И, конечно, в лагере у меня не было галстука, кажется, я был один такой в отряде. Но не во внешности дело: каков бы ни был я снаружи, все же самым близким и знакомым людям трудно представить, как ещё более гадок я в душе.
Но вернемся к повествованию. И так я лежу, сосредоточенно – напряженно и слегка томительно ожидая побудки, а спокойно бьющиеся сердце мерно отсчитывает последние [мгновения – зач.] секунды мертвой тишины. На дворе полный день, но безлюдье, в палате все спят, тихо… Но вот в коридоре раздаются негромкие звуки трех-четырех шагов, открывается дверь, входит пионервожатый, тормошит [Мужилкина – зач.] горниста за плечо. Маленький Мужилкин сразу же послушно просыпается, протирает свои расчудесные голубые глаза; встает, позёвывая и поеживаясь, лезет на край кровати, снимает с гвоздя свой инструмент и топает босыми ногами в коридор. Еще одно, кажущееся
41
долгим, последнее мгновенье мертвой тишины – и мощные звуки горна, ревя, наполняют пространство, {…} оглушительным громом вторгающимся в мир детских снов, чтобы оповестить о приходе утра – нового, интересного и счастливого дня. И с особенным удовольствием слушаю я, как из глубины казалось бы пустой и бесконечной тишины рождается вдруг волна шума. А-а-а-а-а-а-а-а-а!… Лавиной нарастает шум, захватывает и увлекает всё в вихре движения. Долго ревёт горн в разных частях коридора – Мужилкин, даром что мал[енький – зач.] ростом [телом – зач.] отличный горнист; побудка [всегда складывается – зач.] складывается в какую нибудь замысловатую и красивую мелодию. Все мгновенно оживает, все шумит и смеется, [поет как будто кто нас потрево – зач.] копошится как потревоженный муравейник, как будто кто-то поджег фитиль, и [вспыхнули – зач.] вот – взрыв, вспыхнули запасы энергии, проснулись и разбушевались во всей своей силе богатыри, минуту назад казавшиеся мертвыми. Хлопают двери, топает [десятки – зач.] триста босых ног бегут в уборную и строиться на зарядку, все суетятся и [торопятся – зач.] спешат как на пожар, как будто их ждет неоконченное еще с вечера дело [веселый галдеж детей всегда приятно – зач.] и милые счастливые дети [счастливо – зач.] улыбаются, досматривая последние кадры утренних снов: и мне радостно смотреть, как отражаются эти [картины – зач.] сны на их лицах, которые через минуту оживут, веселые и знакомые – и я мысленно представляю себе, как встанет этот, как засмеется тот через несколько секунд. Какой веселый галдёж! Это Юность торопиться жить.
42
  Вот раньше других просыпается Геня и вместе с ним в сердце моем встает солнце. [Начинается новый – зач.] Так и для меня тоже начинается день. И весь день веселая и шумная суета кипит, [не умолкая – зач.] вокруг меня не умолкая, и хоть она не захватывает меня, все же целый день развлекает и не дает моему эгоцентричному рассудку тоскливо сосредоточиться на своей персоне. И сам я не замечаю, как и мне становится радостно и весело в лагере, который я так любил и не любил в одно и тоже время, потому что, думая, что ненавижу такую жизнь, на самом деле до слез полюбил ее…
Был среди нас один мальчишка с уголовным прошлым – бывший вор и беспризорник, который «исправлялся» - с этой целью его сюда и отправили, т.е. чтобы он побыл в настоящем дружном коллективе. Надо было видеть, как обращались с ним ребята! Его окружили самой чуткой и внимательной заботой, и за глаза называли его уменьшительно: Ванечка или Димочка, что-то в этом роде, имени я не помню; а возраст его – лет 13-14. Все, и пионеры и вожатые, как сговорились, старались изо всех сил, чтобы он хорошо чувствовал себя в лагере, все старались подружиться с ним и каждый хотел его чем-нибудь обрадовать. Часто он собирал вокруг себя слушателей, рассказывая о своих недавних мытарствах в годы войны: кого-то обокрал, от кого то бежал, езда на буфере,

43
милиция и т.п. Сидя на крыльце, ребята внимательно слушали эти искренние излияния. Он рассказывал без хвастовства, скорее наоборот.
Помню, как однажды у нас в палате Геня говорил: «Нет, ребята, нет! Его надо жалеть. Главное – обращаться с ним ласково. Он очень, очень хороший парень!» И правда, он был очень хороший парень, с этим нельзя было не согласиться. И уж конечно, {…} он был безупречен в смысле дисциплины и всего прочего – да что говорить, для чего мне объяснять это воображаемому читателю? Достаточно взглянуть на любого из наших ребят, чтобы хорошо представить, какой огромной воспитывающей силой морального воздействия может обладать хороший пионерский или комсомольский коллектив, тесно спаянный дружбой. Об этом и в книгах пишут – очень распространенный сюжет. Жаль только что я пока ничего такого не читал (давненько я книг не читал!), а так, понаслышке сужу. Вот среди [товарищей – зач.] ребят один вдруг совершает ошибки: какое-нибудь проявление эгоизма, нетоварищеский поступок; серьезный конфликт, обнаруживающий, что у человека, оказывается, неправильная идеология; иногда дело доходит до исключения из пионеров или из комсомола; в одиночестве тяжело переживает [вынужденный – зач.] разрыв с друзьями, которые, как он думает, отвернулись от него; ложное самолюбие и неполное сознание своих ошибок мешают ему первому повернуться и признать свои ошибки. Но дело решают, конечно, друзья – все тот же коллектив. Любящие друзья приходят на помощь,

44

и всё хорошо кончается, потому что герой ведь, в сущности, тоже очень хороший человек, и сердце у него такое же горячее, молодое, и это ясно с самого начала произведения, а ошибки – с кем их не бывает, в ком в течение жизни не шевелится мелкий бес эгоизма? Зато, когда всё так хорошо [кончается – зач.] устраивается, нашего героя охватывает горячее, страстное желание заслужить хорошими делами любовь и дружбу товарищей, стать настоящим, беззаветно преданным патриотом; настоящим пионером, комсомольцем. И будьте уверены, он никогда более не сойдет с этого пути: такие уроки не пропадают даром. {…} Я не знаю, что испытывают наши ребята, читая такие вещи, но мне кажется, что нет среди них не одного, в чьём сердце это не оставило бы следа. Уж на что я, хам, давно наплевавший на всё это, и то не могу без волнения слушать по радио такие вещи, как, например, «Аттестат зрелости», «Молодость», «С тобою товарищи», «Воробьевы горы», «Честь отряда», «Красный галстук», «Васек Трубачев и его товарищи».
Прекрасный, жизненный и правдивый сюжет и его высокая мораль воодушевляет как знамя, как боевой марш.
Вот она какая, наша молодежь! Где еще, в какой иной земле или иной эпохе найдешь такое? Нужно только представить себе, ведь что это за страна такая, в которой я живу, что за люди! Неужели я живу на одной земле

45
с ними? Или я существую не в СССР, а где то на луне, что ухитрился воспитать в себе такое феноменальное отношение к жизни?
И если спросить меня, что самое лучшее на свете, то, как бы объяснить тебе, воображаемый читатель, покороче, без лишних слов: вот это всё, понимаешь ли, всё это и есть то самое лучшее, самое прекрасное на свете, ради чего нужно и стоит и жить и бороться и умирать, то, чего {…} нельзя, невозможно не любить. В этом и счастье. И даже мне, грешному, хочется жить, когда подумаю об этом. Кто знает, может быть и от меня будет людям какая-нибудь польза.
А тогда, т.е. в описываемое мною [три недели лета – зач.] время (летом 1945) я, глядя на них, только хлопал глазами и всё удивлялся: {…} «Какие чудесные ребята! И откуда  только у них всё это берется?»
Я перешел в седьмой класс, он – только в четвертый – разница огромная, поэтому со мной, как со старшим, ему {…} мальчику как [большинство - зач] все дети ненасытно любознательному, казалось интересным разговаривать. С этой целью и спать мы часто ложились вместе на моей кровати; я очень болтлив и если найду слушателя (что бывает редко) могу так увлечься своим красноречием, что в потоках [собственного - зач] своего пустословия, разоравшись, как баба на базаре, не слышу ничего, кроме собственного голоса, а говорю я в таких случаях ужасно громко. (Я в старших классах школы дьявольски досаждал учителям да и товарищам надоедал этой бессодержа-

46
тельной болтовнёй – никакие замечания и удаления из класса на меня не действовали – что могут со мной сделать, если у меня в те годы единственным правилом жизни было одно правило – наплевать, а сознания ни капли). Поэтому Геня в таких случаях, тотчас же бросался зажимать мне рот: «Да тише, тише, такой-сякой! Вожатый услышит!» Впрочем, в этот сезон не обошлось без нарушений дисциплины с моей стороны. Я ненавидел всякую дисциплину, и в это лето был настроен как-то ожесточенно-наплевательски, пренебрежительно груб с людьми. Однажды, когда я так разорался на мертвом часу, вошел вожатый и выставил меня за дверь, где я и простоял до горна. Это наказание было большим позором, потому что влекло за собой публичный выговор и «наряд». Еще во время мёртвого часа слух об этом пронесся по всем палатам и ребята выглядывали из комнат поглазеть на наказуемого злодея. А потом весь остаток дня малыши смеялись надо мной и ни один из мелюзги не мог пройти мимо, не повторяя: «Москвичу наряд!» С особенным наслаждением острили насчет того, что, де, женская уборная давно не мыта.
На утренней линейке {…} старшая пионервожатая изрекла такой приговор: мне и моему сообщнику Базилеву (это с ним я разговаривал; Геня никогда не нарушал режима) {…} сразу же после линейки, когда все пойдут купаться на озеро… отнести в колхоз  один пустой бидон из-под молока. Такое «наказание» было мне только удовольствием, тем более, что   

47
купаться я не ходил. «Ха-ха! Подумаешь, наряд! Плевать я хочу на ваш наряд!»
Я поспешил {…} заслужить второй наряд за нарушение мертвого часа, но это было перед самым отъездом и мне никакого наряда не дали.
Я останавливаюсь на этих ничтожных событиях потому, что такие случаи весьма характерны для {…} меня {…} проливают свет на моё отношение к школьной дисциплине (если я хорошо учился когда-нибудь или соблюдал дисциплину – то это происходило по двум причинам: 1) если это доставляло мне удовольствие; 2) если это вызывалось страхом наказания).
Вот еще один поступок, достойный трехлетнего ребенка. Оно, трехлетнее дитя, всегда, вследствие пробуждающегося в нем инстинкта деятельности и любознательности, непрочь  что-нибудь сломать, испортить и т.п. Я однажды взял   да и внедрил внутрь горна шахматную пешку, думал – Мужилкин дунет – она и выпадет, ан нет, не тут то было. Она, т.е. пешка, очень комфортно угнездилась во чреве инструмента, заткнув собою трубу, как пробка бутылку. Побудка, а горн молчит. Что за чорт? Кто это сделал? Зачем??? Одним словом, скандал. Никто не мог выковырять пешку, ее не за что  было поддеть. Целые сутки лагерь обходился без горна – придется видно тебе, Родоман, платить – сказала пионервожатая. Лишь на другой день пионервожатый ухитрился извлечь злополучную пешку, слегка расковыряв ее основание специальным крюком из железной проволоки – но горн [был - зач] {…}
Но зачем писать и об этом? Так я ведь обещал писать обо всем,  законсервировать весь мусор,  хранящийся в моей памяти. И это не много. Для жизнеописания обычного человека не хватит и тысячи томов, [благодаря для вся – зач.] жизнь не богата впечатлениями – все факты да еще и с уймой лирических отступлений на нескольких стах страниц улеглись довольно свободно. Весь хранимый мусор!

КОНЕЦ.

        Окончательно опубликовано на "Проза.ру" 5 июля 2022 г.
 

   

   
      
      




















 

















 


Рецензии