Николай Гумилев. Об Александре Блоке

Николай Гумилев | Об Александре Блоке

/ К 135-летию со дня рождения Николая Гумилёва.

/ Гумилев Н.С. Полное собрание сочинений в 10 т. Том 7. Статьи о литературе и искусстве. Обзоры. Рецензии — М.: Воскресенье, 2006.
/ Кармен-эссе (Р.Богатырев, 2021).


Николай Гумилёв о Блоке: «Я не потому его люблю, что это лучший наш поэт в нынешнее время, а потому что человек он удивительный. Это прекраснейший образчик человека. Если бы прилетели к нам марсиане и нужно было бы показать им человека, я бы только его и показал — вот, мол, что такое человек...»  (из воспоминаний Г.П.Блока).

Александр Блок и Николай Гумилёв. Санкт-Петербург и Москва.  Признанный мэтр, законодатель мод Серебряного века, с одной стороны, и дерзкий ученик Валерия  Брюсова, с другой. Ученик непростой, амбициозный, невероятно талантливый и крайне недооценённый в своём вкладе в русскую поэзию. Во вкладе, который нам ещё предстоит постигать. Ученик, впитавший в себя романтическую и незримую атмосферу и музыку Царского Села, Африки и Франции. Ученик, сумевший превзойти на выбранном пути своих учителей — Брюсова и Блока.

По всей вероятности, впервые они встретились у Вячеслава Иванова (26 ноября 1908 г.), на его знаменитых литературно-философских средах. Место было знаковое для всего Серебряного века.  Петербургская «Башня» (1905-1912) — круглая угловая выступающая комната на верхнем (шестом) этаже в квартире поэта-символиста Вячеслава Иванова и его жены, писательницы Лидии Зиновьевой-Аннибал по адресу Таврическая улица, дом 25 (ныне дом 35).

Блок впервые упоминается Гумилёвым в письме к Валерию Брюсову (1 мая 1907 г.):  «Может быть, Вас не затруднило бы дать мне рекомендательное письмо к Ал. Блоку, которого Вы, наверно, знаете. Его «Нечаянная радость» заинтересовала меня в высшей степени».

Первое упоминание имени Гумилёва появляется в  «Записных книжках» Блока спустя три года (26 марта 1910 г.).

Известно, что отношения между Александром Блоком и Николаем Гумилёвым складывались непростые.  17 декабря 1912 г. Блок записал в своём дневнике: «Придётся предпринять что-нибудь по поводу наглеющего акмеизма…».

Тучи в отношениях сгустились ближе к 1921 г., тому печальному году, трагическому для обоих поэтов.  В апреле 1921 г. Блок опубликовал резкую, критическую статью «Без божества, без вдохновенья», где главной мишенью был избран Гумилёв, точнее, его особый путь в поэзии.

Из воспоминаний Владислава Ходасевича (1926):

<< Гумилёв слишком хорошо разбирался в поэтическом мастерстве, чтобы не ценить Блока вовсе. Но это не мешало ему не любить Блока лично. Не знаю, каковы были их отношения прежде того, но приехав в Петербург, я застал обоюдную вражду. Не думаю, чтобы её причины были мелочные, хотя Гумилёв, очень считавшийся с тем, кто какое место занимает в поэтической иерархии, мог завидовать Блоку.

Вероятно, что дело тут было в более серьёзных расхождениях. Враждебны были миросозерцания, резко противоположны литературные задачи. Главное в поэзии Блока, её «сокрытый двигатель» и её душевно-духовный смысл, должны были быть Гумилёву чужды. Для Гумилёва в Блоке с особою ясностью должны были проступать враждебные и не совсем понятные ему стороны символизма. Недаром манифесты акмеистов были направлены прежде всего против Блока и Белого. Блока же в Гумилёве должна была задевать «пустоватость», «ненужность», «внешность».

Впрочем, с поэзией Гумилёва, если бы дело все только в ней заключалось, Блок, вероятно, примирился бы, мог бы, во всяком случае, отнестись к ней с большей терпимостью. Но были тут два осложняющих обстоятельства. На ученика — Гумилёва — обрушивалась накоплявшаяся годами вражда к учителю — Брюсову, вражда тем более острая, что она возникла на развалинах бывшей любви.  Акмеизм и всё то, что позднее называли «гумилёвщиной», казались Блоку разложением «брюсовщины». Во-вторых — Гумилёв был не одинок. С каждым годом увеличивалось его влияние на литературную молодёжь, и это влияние Блок считал духовно и поэтически пагубным. <...> В начале 1921 года вражда пробилась наружу.  <…>

Через несколько дней, когда я был уже в деревне, Андрей Белый известил меня о кончине Блока. 14-го числа, в воскресенье, отслужили мы по нём панихиду в деревенской церкви. По вечерам, у костров, собиралась местная молодёжь, пела песни. Мне захотелось тайком помянуть Блока. Я предложить спеть «Коробейников», которых он так любил. Странно — никто не знал «Коробейников». В начале сентября мы узнали, что Гумилёв убит. Письма из Петербурга шли мрачные, с полунамёками, с умолчаниями. Когда вернулся я в город, там ещё не опомнились после этих смертей.  >>

Они ушли из жизни в чёрном августе, с разницей в какие-то три недели. Полагаю, оба осознавали величину и значение каждого.  С их уходом очень быстро обветшал и обвалился потрясающей красоты дворец русской поэзии Серебряного века.  Да и сама легендарная эпоха стала искажённо восприниматься сквозь призму прилегающего парка того величественного дворца. Сквозь призму поэтов, которые были рангом существенно ниже и которые безусловно осознавали величие обоих ушедших титанов.

Известно, что в личной библиотеке Александра Блока было восемь изданий Николая Гумилёва (в том числе три с дарительными надписями). В этом отношении в глазах Блока он стоял особняком по сравнению с другими поэтами Серебряного века.

Гумилёв упорно, настойчиво выковывал свой собственный стиль, тщательно изучая под микроскопом тот путь, которым шёл Блок. Он выстраивал своё творчество, своё кредо, прежде всего, на противостоянии с Блоком, на своём идейном несогласии, но несогласии конструктивном.  Хотя эмоции тоже особо не скрывал.

Из воспоминаний Всеволода Рождественского:

<< Однажды после долгого и бесплодного спора с Блоком Гумилев отошёл в сторону явно чем-то раздражённый.

— Вот смотрите, — сказал он мне. — Этот человек упрям необыкновенно. Он не хочет понять самых очевидных истин. В этом разговоре он чуть не вывел меня из равновесия ...

— Да, но вы беседовали с ним необычайно почтительно и ничего не могли ему возразить.

Гумилёв быстро и удивлённо взглянул на меня.

— А что бы я мог сделать? Вообразите, что вы разговариваете с живым Лермонтовым. Что бы вы могли ему сказать, о чём спорить? >>

Парадокс в том, что, по сути возглавив борьбу с мистикой в поэзии, Гумилёв к 1920 г. переосмыслил  свой путь и пришёл к удивительному выводу: «Остаётся ещё мистическая поэзия. Сегодня она возрождается только в России, благодаря её связи с великими религиозными воззрениями нашего народа. В России до сих пор сильна вера в Третий Завет. Ветхий Завет — это завещание Бога Отца. Новый Завет — Бога-Сына, а Третий Завет должен исходить от Бога Святого Духа, Утешителя. Его-то и ждут в России, и мистическая поэзия связана с этим ожиданием…»

Можно по-разному смотреть на поэтический Пантеон Серебряного века. Но для меня вполне очевидно, что именно Александр Блок и Николай Гумилёв стоят в нём на самой вершине, определяя два полюса. И дело тут не в пресловутых символизме и акмеизме.  Это некие условности. Важно, что оба полюса имеют общие корни и расходятся из общего духовного центра.

Женский идеал: образ Вечной Женственности в поэзии Блока и образ Небесной Невесты в лирике Гумилёва...

Из воспоминаний Николая Оцупа: «Блок олицетворял уходящую эпоху. Гумилёв открывал следующую. Блок воплощал высшие достижения символизма. Гумилёв указывал на новый путь поэзии, загнанной в тупик символизмом. Блок стремился искупить свои грехи ценой собственной жизни. Сам же факт страстной самоотдачи чисто поэтическому творчеству за счёт социальной жизни и даже просто личной жизни казалось ему предосудительным. Гумилёв гордился своим служением поэзии, он прощал себе грехи с ироническим весельем, но рисковал жизнью не колеблясь, когда считал это нужным. Оба — рыцари Средневековья, оба — национальные поэты».

Из их переписки до нас дошло всего одно письмо, письмо Александра Блока.  Остальные, к сожалению, утрачены.

<<
14 апреля 1912 года. Петербург
Многоуважаемый Николай Степанович.

Спасибо Вам за книгу; «Я верил, я думал» и «Туркестанских генералов» я успел давно полюбить по-настоящему; перелистываю книгу и думаю, что полюблю и ещё многое.

Душевно преданный Вам Ал.<ександр> Блок.
>>



А теперь слово Николаю Гумилёву. Отрывки из его критических статей и рецензий (на книги Блока и других поэтов).

———

/ «Передо мной двадцать книг стихов»
/ Аполлон. 1911. №№ 4, 5.

{ Статья была написана Гумилёвым после возвращения из африканского путешествия 1910-1911 гг., во время которого в отделе критики «Аполлона» накопился материал, — отсюда и необходимость в отступлении от традиционной формы «Писем о русской поэзии»: вместо «цепочки» отдельных рецензий, связанных, как правило, заявленной в первой рецензии общей темой — обширное эссе, публиковавшееся в двух номерах журнала, в котором размышления автора о «Книгах любительских, дерзающих и книгах писателей»  иллюстрируются отсылкой к рецензируемым изданиям. }

<< Передо мной двадцать книг стихов, почти все — молодых или, по крайней мере, неизвестных поэтов. <…>

Автор книги «Осенняя свирель» Софья Дубнова всецело находится под обаянием Блока. Ему она обязана своими образами, переживаниями, рифмами, ритмами и т.п. Оригинал хорош и копия совсем не так плоха, как это думали некоторые критики. Но это опасный путь. Чтобы превзойти Блока в его области, нужен совершенно исключительным талант, а своих путей к развитию Софья Дубнова не наметила. Читатель, может быть, удивится, почему я уделил столько места стихам «любителей». Но молодым писателям необходимо отмежеваться от тех, кого ошибочно считают или могут счесть их единомышленниками.

И как несправедливо видеть в Емельянове-Коханском одного из основателей русского символизма, так же несправедливо видеть в Алякринском и ему подобных тип поэтов, идущих на смену Блоку и Белому. >>



/ «Вячеслав Иванов. Cor Ardens»
/ Аполлон. 1911. № 7.

{ Из письма В.В.Гофмана (27 апреля 1909 г.):  «Был однажды у Вяч.И. Иванова. Он, оказывается, читает здесь у себя на квартире молодым поэтам целый курс теории стихосложения, всё по формулам и исключительно с технической, с ремесленной стороны. Формулы свои пишет мелом на доске, и все за ним списывают в тетрадки. А какие-то дамы, так те каждое слово его записывают, точно в институте. Среди слушателей были поэты с некоторым именем (Гумилёв, Потёмкин, гр. Толстой). Остальные — какие-то неведомые юнцы. Держится Вяч. Иванов куда более властно и надменно, чем Брюсов, всё же учреждение это именуется академией поэтов» }.

<< Если верно, — а это скорее всего верно, — что пламенно творящий подвиг своей жизни есть поэт, что правдивое повествование о подлинно пройденном мистическом пути есть поэзия, что поэты — Конфуций и Магомет, Сократ и Ницше, то — поэт и Вячеслав Иванов. Неизмеримая пропасть отделяет его от поэтов линий и красок, Пушкина или Брюсова, Лермонтова или Блока. Их поэзия — это озеро, отражающее в себе небо, поэзия Вячеслава Иванова — небо, отражённое в озере.

Их герои, их пейзажи — чем жизненнее, тем выше; совершенство образов Вячеслава Иванова зависит от их призрачности. >>



/ «Антология. Мусагет. 1911»
/ Аполлон. 1911. № 7.

<< Из тридцати имён, находящихся в этом альманахе стихов, половина неизвестных. И в то же время нет ни Бальмонта, ни Брюсова, ни Сологуба, ни Гиппиус, не говоря уже о многих, уже зарекомендовавших себя «молодых». Поэтому несправедливо по этой книге делать какие-нибудь общие выводы о судьбах русской поэзии. Здесь редактор не пожелал быть режиссёром: выделить умелым распределением материала общее из частного, обдуманным выбором имён оттенить какое-нибудь одно направление, он был только цензором грамотности и хорошего вкуса. Эту скромную задачу он выполнил хорошо. <…>

Александр Блок является в полном расцвете своего таланта: достойно Байрона его царственное безумие, влитое в полнозвучный стих. >>



/ «Поэт стал великолепным органом»
/ При жизни не публиковалось. Печ. по автографу.

<< Поэт стал великолепным органом, гудящим и смутно волнующим сердца, но когда мы хотели узнать, кому звучат его Те Deum, мы останавливались изумлённые. Увы, оказывается, он играл нам всё те же песенки, которые нам опостылели ещё со времён Ламартина, его темами бывали то роковые герои Марлинского, то травки, то звёзды, столь любимые английскими иллюстраторами. Великолепная инструментовка придала им на миг кажущуюся убедительность, захотелось по призыву Блока с «ни с кем не сравнимым отлететь в голубые края», но вдруг стало ясно, что тайна Незнакомки в её дактилических окончаниях и больше ни в чём. Символисты использовали все музыкальные возможности слова, показали, как одно и то же слово в разных звуковых сочетаниях значит иное, но доказать, что это иное и есть подлинное значение данного слова, а не одна из его возможностей, не смогли. Мало того, исследуя слово в одном музыкальном направлении, они забыли и стилистику, и композицию, или, вернее, попытались и их подчинить законам музыкального развитья. В их стихотворениях отсутствует последовательное смешение планов переднего и заднего; при помощи чрезмерно развитой метафоры, гиперметафоры, сказал бы я, человек с исключительной лёгкостью подменяется звездой, звезда какой-нибудь идеей и т. д. Откуда ж бы им, всецело подчинённым временному искусству музыки, знать о пространственных законах пластического восприятия! <…>

Символисты рассмотрели музыкальные возможности слова, футуристы — его психологические. Но изобразительных возможностей ряда слов никто из них не разбирал, и это сделали акмеисты.

Для того чтобы это было понятнее, я объясню, что я подразумеваю под ритмом мысли: наше сознанье переходит с предмета на предмет, или на разные фазисы предмета, не непрерывно, а скачками. Опытные ораторы это знают и потому перемежают свою речь вставными эпизодами, которые легко опустить, не повредив целому. У поэзии есть другие средства, потому что наше поэтическое восприятие допускает созерцание предмета и в движении (временном), и в неподвижности.  >>



/ «Александр Блок. Ночные часы»
/ Аполлон. 1912. № 1.

<< Перед А. Блоком стоят два сфинкса, заставляющие его «петь и плакать» своими неразрешёнными загадками: Россия и его собственная душа. Первый — некрасовский, второй — лермонтовский. И часто, очень часто Блок показывает нам их, слитых в одно, органически нераздельных. <…>

И не как мать любит он Россию, а как жену, которую находят, когда настанет пора. В своей лоэнгриновской тоске Блок не знает решительно ничего некрасивого, низкого, чему он мог бы сказать, наконец, мужское: нет! А может быть, хочет, ищет? <…>

В чисто лирических стихах и признаниях у Блока — лермонтовское спокойствие и грусть, но и тут тоже характерное различие: вместо милой заносчивости маленького гусара, у него благородная задумчивость Микаэля Крамера. Кроме того, в его творчестве поражает ещё одна черта, несвойственная не только Лермонтову, а и всей русской поэзии вообще, а именно — морализм. Проявляясь в своей первоначальной форме нежелания другому зла, этот морализм придаёт поэзии Блока впечатление какой-то особенной, опять-таки шиллеровской, человечности. <…>

Как никто, умеет Блок соединять в одной две темы, — не противопоставляя их друг другу, а сливая их химически. В «Итальянских стихах» — величавое и светлое прошлое и «некий ветер, сквозь бархат чёрный поющий о будущей жизни», в «Куликовом поле» — нашествие татар и историю влюблённого воина русской рати. Этот приём открывает нам безмерные горизонты в области поэзии.

Вообще, Блок является одним из чудотворцев русского стиха. Трудно подыскать аналогию ритмическому совершенству таких стихов, как «Свирель запела» или «Я сегодня не помню». Как стилист, он не чурается красивых слов, он умеет извлекать из них первоначальное их очарование. <…>

И великая его заслуга перед русской поэзией в том, что он сбросил иго точных рифм, нашёл зависимость рифмы от разбега строки, его ассонансы, вкраплённые в сплошь рифмованные строфы, да и не только ассонансы, но и просто неверные рифмы (плечо — ни о чём, вести — страсти), всегда имеют в виду какой-нибудь особенно тонкий эффект и все гда его достигают. >>



/ «Александр Блок. Собрание стихотворений в трех книгах»
/ Аполлон. 1912. № 8.

<< Обыкновенно поэт отдаёт людям свои творения. Блок отдаёт людям самого себя. Я хочу этим сказать, что в его стихах не только не разрешаются, но даже не намечаются какие-нибудь общие проблемы, литературные, как у Пушкина, философские, как у Тютчева, или социологические, как у Гюго, и что он просто описывает свою собственную жизнь, которая, на его счастье, так дивно богата внутренней борьбой, катастрофами и озареньями.

«Я не слушаю сказок, я простой человек», — говорит Пьеро в «Балаганчике», и эти слова хотелось бы видеть эпиграфом ко всем трём книгам стихотворений Блока. И вместе с тем он обладает чисто пушкинской способностью в минутном давать почувствовать вечное, за каждым случайным образом — показать тень гения, блюдущего его судьбу. Я сказал, что это пушкинская способность, и не отрекусь от своих слов. Разве даже «Гавриилиада» не проникнута, пусть странным, но всё же религиозным ощущением, больше чем многие пухлые томы разных Слов и Размышлений? Разве альбомные стихи Пушкина не есть священный гимн о таинствах нового Эроса?

О блоковской Прекрасной Даме много гадали — хотели видеть в ней — то Жену, облачённую в Солнце, то Вечную Женственность, то символ России. Но если поверить, что это просто девушка, в которую впервые был влюблён поэт, то мне кажется, ни одно стихотворение в книге не опровергнет этого мнения, а сам образ, сделавшись ближе, станет ещё чудеснее и бесконечно выиграет в художественном отношении.

Мы поймём, что в этой книге, как в «Новой Жизни» Данте, «Сонетах» Ронсара, «Вертере» Гёте и «Цветах Зла» Бодлера, нам явлен новый лик любви; любви, которая хочет ослепительности, питается предчувствиями, верит предзнаменованиям и во всём видит единство, потому что видит только самоё себя; любви, которая лишний раз доказывает, что человек — не только усовершенствованная обезьяна. И мы будем на стороне поэта, когда он устами того же Пьеро крикнет обступившим его мистикам: «Вы не обманете меня, это Коломбина, это моя невеста!»

Во второй книге Блок как будто впервые оглянулся на окружающий его мир вещей и, оглянувшись, обрадовался несказанно. Отсюда её название. Но это было началом трагедии. Доверчиво восхищённый миром поэт, забыв разницу между ним и собой, имеющим душу живую, как-то сразу и странно легко принял и полюбил всё — и болотного попика, бог знает чем занимающегося в болоте, вряд ли только лечением лягушиных лап, и карлика, удерживающего рукою маятник и тем убивающего ребёнка, и чертенят, умоляющих не брать их во Святые Места, и в глубине этого сомнительного царства, как царицу, в шелках и перстнях Незнакомки, Истерию с её слугой, Алкоголем.

Незнакомка — лейтмотив всей книги. Это обманное обещание материи — доставить совершенное счастье и невозможность, но не чистая и безгласная, как звёзды, смысл и правда которых в том, что они недосягаемы, — а дразнящая и зовущая, тревожащая, как луна. Это — русалка города, требующая, чтобы влюблённые в неё отреклись от своей души.

Но поэт с детским сердцем, Блок, не захотел пуститься в такие мировые авантюры. Он предпочел смерть. И половина «Снежной ночи», та, которая раньше составляла «Землю в снегу», заключает в себе постоянную и упорную мысль о смерти, и не о загробном мире, а только о моменте перехода в него. Снежная Маска — это та же Незнакомка, но только отчаявшаяся в своей победе и в раздражении хотящая гибели для ускользающего от неё любовника. И в стихах этого периода слышен не только истерический восторг или истерическая мука, в них уже чувствуется торжественное приближение Духа Музыки, побеждающего демонов. Музыка — это то, что соединяет мир земной и мир бесплотный.

Это — душа вещей и тело мысли. В скрипках и колоколах «Ночных часов» (второй половины «Снежной ночи») уже нет истерии, — этот период счастливо пройден поэтом. Все линии чётки и твёрды, и в то же время ни один образ не очерчен до замкнутости в самом себе, все живы в полном смысле этого слова, все трепетны, зыблются и плывут в «отчизну скрипок запредельных». Слова — как ноты, фразы — как аккорды. И мир, облагороженный музыкой, стал по-человечески прекрасным и чистым — весь, от могилы Данте до линялой занавески над больными геранями.

В какие формы дальше выльется поэзия Блока, я думаю, никто не может сказать, и меньше всех он сам. >>



/ «Театр Александра Блока»
/ При жизни не публиковалось. Печ. по публикации Р.Л.Щербакова.
/ Дат.:  лето-осень 1918.

<< Сила Блока в его чувствованьи ритма, двигающего массами.

Словно собираясь с силами для предстоящих ей великих испытаний, дремала душа страны. Не было ни действия, рождающего драму, ни воспоминанья о действии, из которого родился бы эпос. Одна лирика парила нераздельно. Чувство, бессильное выйти за свои пределы, загоралось всеми цветами радуги, как мыльный пузырь на солнце, и наш глаз обогащался созерцанием невиданных дотоле оттенков.

Блок был первым поэтом этого периода и у него хватило даже творческой энергии на инсценировку своих же лирических стихотворений. В самом деле, театр — достоянье немногих героических эпох, а сцена и актеры на ней — всех. И вот поэты инсценируют свои лирические и эпические замыслы, создавая не подлинные произведенья искусства, но суррогаты драматического творчества.

О том, как это делается и как могло бы делаться, я поговорю в другом месте, пока же прошу обратить вниманье на то, что «Балаганчик» вышел из «Нечаянной Радости» (там даже есть стихотворенье под таким же названьем), «Король на площади» из «Земля в снегу» и «Незнакомка» из «Снежной Маски». Мне эти пьесы дороги как вариации на незабываемые образы, но я так же приветствовал бы альбом рисунков на те же темы или музыкальные композиции. Театрального же в них нет ничего, кроме модной в то время ломки веками выкристаллизировавшихся форм отношений между двумя сторонами рампы, оказавшихся не под силу тогдашним актёрам и авторам.

Ломка была столь же решительная, сколь изящная, но и только. Созидания не было.

Я помню постановку доктором Дапертутто «Балаганчика» и «Незнакомки» несколько лет тому назад в Тенишевском зале. Постановка была блестящая, актёры (о чудо!) великолепно говорили стихи и было только, только что приятно. А ведь щёки бледнеют и глаза загораются, когда читаешь эти вещи вечером один в своей комнате.

Остаётся «Роза и Крест», написанная позже других, хотя тоже до войны. Эта величественная поэма имела все права быть рассказанной в октавах. Каприз поэта сделал из неё драму. <…>

Так давно мы ждали постановки «Розы и Креста». Так хотелось отдаться ритму этих колдующих стихов, любоваться переливами этих нежных существований, как в летний полдень любуемся пробегающими облаками. Но когда я недавно прочёл, что наконец решено поставить эту пьесу, с какой болью почувствовал я, что это поздно. Так мужчина с печалью смотрит на нежную девочку, в которую бы он мог так ясно влюбиться пятнадцать лет тому назад. Мечтательный период русской жизни теперь весь в прошлом. Ритму нашей жизни отвечает только трагедия. Мы доросли до Шекспира и Корнеля. >>



• От маргиналий к кармен-эссе: http://proza.ru/2020/02/07/2064


Рецензии