Мухоморовка
Капустянскому было уже пятьдесят лет, а его по-прежнему мучил всё тот же сон, накрывавший всегда неожиданно. Два-три вечера в году в благодушном настроении Капустянский опускал голову на подушку, но вместо приятного или хотя бы нейтрального фильма зрел безлесную унылую местность, недобрые сумерки, зловещее низкое небо и холодные острые звёзды на нём.
Во сне он шёл по длинной деревенской улице с одной окраины на другую. По бокам кривились дома, ветхие, бурые, опустевшие, с выбитыми стёклами, с торчащими из стен лохмотьями гнилой пакли. Не дома – нищие у дороги. Развязно шамкали дверями сараи, жалобно скрипели цепями колодцы. Ветер грохотал во дворах брошенными вёдрами, хлопал ставнями, отрывал ненормально крупные цветы репейника и швырял их на дорогу, где они злыми ежами бросались Капустянскому под ноги. Неизвестно откуда Капустянский знал: все жители деревни Мухоморовка давно умерли.
Через некоторое время он доходил до центра. Школа, керосиновая лавка, магазин, библиотека. На земле проступали пятна керосиновой жижи, на магазинных полках ещё липли друг к другу просроченные леденцы, мерцали серебристой плесенью огромные солёные огурцы в банках. Тусклая паутина опутывала окна библиотеки, болталась над пучками поганок, трясущихся внизу на мерзких тонких ножках.
Во дворе школы статуя маленького кудрявого Ильича провожала Капустянского пристальным взглядом белых глаз. Было неуютно и до смертного ужаса тоскливо, но он продолжал идти вперёд, и чем дальше продвигался, тем страшнее ему становилось. Неотвратимо приближался он к последнему дому деревни Мухоморовка, где жила бабушка Феня. На подходе к её обиталищу Капустянский видел, что бабушка копошится во дворе, слепо тыкаясь в поленницу, грабли, пустые вёдра, тачку и построенный для детских забав шалаш. Однако ничто на свете не могло его обмануть. Капустянский знал твёрдо: бабушка Феня тоже мертва.
Сжимаясь от страха, он заходил во двор, загаженный куриным помётом, затем в избу, где стояла между печкой и стеной его кровать. И тут внутри сна, он снова ложился спать, задыхаясь от затхлого запаха перины. В этом тёмном пространстве ему всегда снились кошмары. В тяжёлых сновидениях видел он, как маленький гипсовый Ленин скребётся в дверь, заглядывает в окна, прислоняя к стеклу свои пустые глаза. Малышу непременно надо было добраться до Капустянского, в ужасе потеющего на своей кровати. Но как только в сенях раздавалось шуршание шагов Ильича, оба забытья – реальное и приснившееся – обрывались, и Капустянский обнаруживал себя с больной головой, кислым вкусом во рту и тоской на сердце в московской квартире на чистом белье, настеленном на удобный итальянский диван. Тогда Капустянский прерывисто вздыхал: «Ко-ончилось, слава Богу!»
В то утро после очередного сеанса ужасов Капустянский проснулся возле своей новой любовницы Катьки. Дебелая и румяная, испуганно вглядывалась она в покрытое испариной лицо сожителя.
– Что с тобой, Петенька? Заболел?
– Чёрт, – вяло ругнулся Капустянский, – с шестнадцати лет не отпускает... гадёныш.
– Петя?!
– Сон, будто я на каникулах у бабушки, – сказал Капустянский и издал сдавленное «кхы». После покушения крошки Ильича его до сих пор мутило.
– Вот так странная тема для кошмаров! – удивилась Катька. – Ты не любил бабушку?
Капустянский раздражился.
– Любил, – не соврал он, – но…
Ему не хотелось продолжать разговор. Они встали, умылись и переместились на кухню. Катька заскворчала яичницей, а Капустянский сидел за кухонным столом, всё ещё не очухавшись. Кошмар продолжал развиваться наяву, и теперь жертва воображала, как добравшийся до цели Ленин смыкает у неё на горле пальцы, холодные и неожиданно желеобразные на ощупь, словно студень.
Наблюдая за бодрой утренней Катькой, Капустянский ощутил, как ненависть к Мухоморовке буквально вспучивает ему грудь. «Ма-а-м, я ха-а-чу в пионерлагерь», – канючил он ежегодно. – Ну, хоть на одну смену!» – «Ещё чего!» – строго возражала мать. – «Ни в коем случае!» – соглашался с ней отец. – Его там чёрте чему научат!» Родители опасались, что злые пионеры непременно измажут зубной пастой их чадо. «Ну, можно тогда в Москве остаться?! Ну, пажа-а-луста…» Но и провести каникулы в городе категорически не разрешалось. Вместо этого Капустянского на всё лето вывозили в деревню к бабушке Фене. В Стране Советов, где бились не только за урожай, но и за счастливое детство всех детей, он был самым несчастным ребёнком, единственным ребёнком, с тоской ждущим летних каникул!! В то время как школьные друзья с восторгом мчались на моря, на собственные или съёмные дачи, шли в турпоходы с песнями у костра, где завязывались первые романы с девчонками, Капустянского насильно запихивали в кошмарный общий вагон без указания персональных мест.
Около четырёх утра поезд, набитый людьми, словно скотом, прибывал на станцию Богоявленск. (Странно, что в советское время её не переименовали в Первомайскую или какие-нибудь Заветы Ильича). Невыспавшийся мальчик Петя ковылял по щербатой платформе, представляя, как прямо из дыма паровоза является страшное в гневе божество и велит матери не мучить ребёнка, но везти его обратно в Москву. Между тем Богоявленск был даже не концом пути, а лишь пересадкой до другой ещё более паршивой станции, и если поезд опаздывал, то ждать пересадочного состава приходилось сутки. От ещё более паршивой станции путешественники разъезжались по своим деревням кто на чём придётся: старых автомобилях, худых лошадях, тракторных прицепах.
Бабушка Феня была маленькая, ласковая, гладкая, но встреча с ней Капустянского не утешала. Он не знал тогда слова «бомж», однако именно чувство бездомности, неприкаянности накатывало на него, когда он, повесив голову, стоял посреди двора в окружении замызганных белых кур. На целых три месяца его лишили дома, уюта собственной комнаты с оранжевым абажуром, любимого эскимо за двадцать копеек; в конце концов, чистого туалета! Целых три месяца ему придётся справлять нужду на огороде, остро раня этим действом свою скромную натуру. Господи, Господи, сколько детских травм за один только твой день!
– А молоко, небось, в деревне вкусное, – сказала Катька, плеснув в чашку с чаем пастеризованное пакетное пойло.
Капустянский нервно сглотнул. Тут же всплыло: полная до краёв, покрытая марлей, крынка, принесённая прямо из-под коровы, пахнущая коровьим нутром. И эта не растерявшая животное тепло жидкость, насильно вливаемая в горло, чтобы ребёнок креп и развивался, как молодой бычок. Он давился тогда, боролся с безумной тошнотой, чувствуя, как чужие сырые внутренности заполняют его организм. Пей, внучек, пей, расти сильным!
– Парное молоко невозможно употреблять, – сказал он, мучаясь от дурноты. – И вообще ты задумываешься над тем, что корова даёт молоко телёнку, а не людям, которые вместо естественной материнской пищи кормят его помоями?
– Наверное, много всякой живности там, – продолжала Катька, пренебрегая этими возражениями. – Я тут недавно прочла: сейчас заграницей обеспеченные люди платят деньги, чтобы поработать на ферме, подоить корову, козу, вернуться к корням… экотуризм называется.
Капустянский издевательски хмыкнул:
– Я бы им показал экотуризм… шелудивые кошки, вонючие свиньи… а какая злобная корова была!
Незабвенная Зорька встала перед глазами как живая. Вечером, когда она топала с пастбища домой, домочадцы в страхе разбегались кто куда. Капустянский прятался в избе и оттуда, испуганно замирая, следил, как по двору шествует к своему сараю рыжий рогатый монстр.
– Однажды баба Феня заболела и не смогла доить Зорьку. Тогда дядька Матвей надел бабушкину юбку, кофту, фартук, повязал платок и зашёл к корове.
– Ух ты! – сказала Катька.
– Эх ты… – сказал Капустянский, – обратно он приполз со сломанной ногой.
От Зорьки Капустянского перекинуло на дядьку Матвея, сына бабы Фени. Мягкий и добродушный по утрам, к вечеру он превращался в злобное матерящееся чудище. Нализавшись в зюзю, дядька Матвей свирепо и грязно ругался с бабой Феней, тогда как Петя прятался за сараем и, зажав пальцами уши, представлял одну и ту же картину: бесконечные поезда, вереницы роскошных купейных вагонов, где счастливые пассажиры жрут жареную курицу, хлебают чай с сахаром вприкуску и имеют полное право отгородиться от коридора дверцей. А, главное, все поезда мчались в единственном направлении: в Москву, в Москву, в Москву…
– Н-да, – сказала Катька, – но всё же природа, натуральные продукты…
Капустянский обласкал взглядом купленный в супермаркете сладкий рулет, состоящий из таблицы Менделеева.
– Каждый год я травился натуральными продуктами… каждый. Творогом, сливами, сливками, рыбой, яйцами, солёными огурцами. Да простой укроп с грядки мог отправить меня на тот свет! А если не травился, начинался стоматит!
– Лес уж наверняка был, – трындела Катька, – как же без лесных прогулок…
– Никакого тебе леса, – огрызнулся Капустянский, – рахитичные лесопосадки – вот всё, на что ты можешь рассчитывать, остальное – голая степь!
– Ягоды, грибы… – гнула своё Катька.
– За грибами ходили один раз с дядькой Матвеем, – согласился Капустянский, – соревновались, кто больше найдёт. 1:0 победа за дядькой.
– А деревенские друзья, – говорила уже сама себе Катька, – это же воспоминания на всю жизнь.
– Не было в то время моих сверстников, – пробурчал Капустянский. – В хорошую погоду лежи один под яблоней, в плохую – обоняй один вонь в избе либо плесень в сарае. А ещё шалаш во дворе соорудили и ночью выгоняли туда спать. Видите ли, все дети мечтают о шалашах! А я не мечтал! Не меч-тал!!
Много чего мог рассказать Капустянский о деревне Мухоморовка. И о рукомойнике на улице, возле которого никогда не лежало куска чистого мыла, но всегда имелось изобилие куриного кала, и о чернозёме, превращавшемся после дождя в жирную грязь на много дней. И о том, как резали на его глазах барана, как тот бился и хрипел, истекая кровью, а потом румяными кусками лежал на столе и не лез в горло.
Капустянский любил собак, но в Мухоморовке друзей человека преследовал злой рок. Они ежегодно дохли. Одного симпатичного пса зашибла лошадь; другого щенка пристрелил дядька Матвей, когда тот повадился жрать кур. В одно лето Капустянский привязался было к хорошей собачке Динке, но и она на следующий год исчезла без следа. Причём никто не мог объяснить грустному мальчику, что с ней случилось.
Волевым усилием Капустянский попытался запретить себе вспоминать Мухоморовку. Катька крикнула из коридора:
– Скоро в гости, не забудь!
– Чёрт!
Во второй половине дня их ждали на дне рождения троюродной сестры Капустянского.
– Развлечёшься, Петя, развеешься…
К троюродной сестре собирались медленно, ехали долго, прозябая в пробках, и, в конце концов, неприлично опоздали. Сборище давно гудело за столом и не слишком отвлеклось на появление Катьки с Капустянским. Разговоры велись горячие злободневные. Обсуждались цены, санкции и связанное с ними исчезновение хамона, качество продуктов в магазинах и процент содержания кислорода в городском воздухе. И вот по последним темам высказалась одна нестарая особа из другого города, которую Капустянский видел в первый раз:
– С деревней это всё, конечно, не сравнить. Сколько воспоминаний! И каких воспоминаний! Утром бабушка принесёт крынку парного молока, берёшь его в руки, тёплое оно, дрожит, будто живое. Пьёшь, и сама жизнь втекает в вас, понимаете? Ох, блаженство! А месторасположение?! С одной стороны – фруктовые сады… весной приедешь – бесконечная сказка. В белых облаках цветов гуляешь, словно на небесах. С другой – огороды… свёкла рубиновая, капуста огромная, ягодные кусты: крыжовник, малина, смородина. Там же чернозём, само всё прёт. Запахи плавают – одуреешь. На окраине – пруд, полный карасей. Сосед, помню, ловил на два крючка. Закидывал – через минуту пара карасей, ещё закидывал – ещё пара. Плотву для кошек вёдрами черпали. Вокруг пруда – холмы, а на них опята большими семьями. Наберёшь огромную корзину, нажаришь с лучком и картошкой… х-м-м наслаждение. Воздушные пышки бабушка пекла, блины прозрачные, яблочное варенье вёдрами варили. Сливки сепаратором делали: одна струйка молочная, другая сливочная. Оставляли на ночь, к утру сливки жирнющие. Яйца опять же всегда свежие. Или вот воздух деревенский, до чего ж вкусный, так бы и ела ложками! Вечером выйдешь за околицу в степь, глядишь на звёзды, мечтаешь, мечтаешь... А как спится на этом воздухе! Помню шалаш для детей. Правда, старый, но для меня его подновили. Наберёшь вкусностей, ночуешь в шалаше – незабываемо! Лежишь и все ночные звуки слышишь: лягушки, филин где-то ухает… Потом засыпаешь крепко, всю ночь…
На этом Капустянский не выдержал:
– Комары жрут, – мрачно вставил он.
Но его проигнорировали.
– красочные сны… потом общение с животными, – продолжала ораторша. – Телята каждый год. Подходят, голову подставят, чеши им лобик. Ах, что за нежности!
– Телячьи, – фыркнул довольно громко Капустянский.
– Всю зиму ждала летних каникул, дни до отъезда считала. Где сейчас всё это?!
– Не деревня, а прямо потерянный парадайз, – пробурчал Капустянский.
Катька, давно уже с подозрением смотревшая то на женщину, то на сожителя и углядевшая неоспоримое фамильное сходство их носов, спросила:
– А как, простите, называлась ваша деревня?
– Так Мухоморовка же, – охотно сказала женщина. – Деревня Мухоморовка, Богоявленский район. Мы корнями оттуда.
При этих словах всё сонмище родственников заклокотало, забурлило и, перебивая друг друга, заголосило:
– Мухоморовка, ах, Мухоморовка… воздух, пруд, крестьянский труд, вишни, вилы, сеновал, лучше места не видал…
Оказалось, что каждый из застольщиков хоть раз в жизни побывал в Мухоморовке, каждый ею восторгался и не стеснялся открыто порицать точку зрения Капустянского на деревенский быт. А парное молоко – вообще самая расчудесная вещь на свете!
– Мухоморовка – это самогон из мухоморов, – зло и не к месту сказал Капустянский. – Мухоморы вызывают видения. Так что все вы бредите, а ваша сельская идиллия – плод коллективной галлюцинации.
После этого он велел Катьке собираться домой.
Всю дорогу ехал насупленный, молчаливый, раздражённый на всех, даже на Катьку, хоть она и была совсем новой любовницей. А та хихикала и, чтобы подразнить, пихала его под локоть со словами:
– Петь, давай в отпуск в Мухоморовку…
Уже ложась в постель, Капустянский окончательно осознал, что именно так задело его душу, и сказал крутящейся перед зеркалом Катьке:
– Имею я право ненавидеть парное молоко или я тварь дрожащая? Да, я имею такое право, даже если от парного молока сходят с ума все поголовно. Я имею право не любить избы, бурёнок, расписные ложки, железные рукомойники, после которых хочется вымыть руки, вишневые сады, семейные посиделки, указы партии, правительства и политический строй. Я имею, в конце концов, право не ходить строем! Имею право болеть и право умереть, если мне того хочется!
И тут, расхрабрившись не на шутку, он залез под одеяло и понял, что не боится больше зловещего октябрёнка Владимира Ильича. Пусть приходит, пусть тянет бледные свои ручонки, гипсовый гость! А он, Капустянский, имеет право его не бояться (хотя и права бояться у него тоже никто не отнимет). Но теперь-то он точно попробует дать отпор! Только хватит ли сил?!
Капустянский почувствовал, как постепенно расслабляются мышцы и сознание уплывает в непостижимые волнистые дали. За окном, подрагивая, меркли последние отблески заката. Капустянский тихо погрузился в глубокий сон, но что ему снилось в ту ночь, неизвестно.
Свидетельство о публикации №221080500620
У каждого свой взгляд)
"И каждый пошёл с своею дорогой, а поезд пошёл своей")))
Евгения Кордова 05.11.2021 15:32 Заявить о нарушении