И вот заиграл чанг

Давным-давно в царстве ширваншахов правил благословенный под небом шах Язид ибн Ахмад. Был он правителем грозным и великим, и наградил его Аллах всяким богатством, так что в государстве его текли молоко и мед, и не было недостатка ни в чем, и каждый день пировали за дастарханом друзья его. Но был он очень жесток, и палач не забывал ремесла своего. Когда гневался шах, то становился похож на дива, так же страшен и необуздан, и страшились все гнева его. Был у него слуга и воин, славный Джахангир. И полюбил Джахангир красавицу Севинч, прекрасную, как ветвь самшита. И сочинял он ей газели о любви, и со сладостью внимала она словам его. Коварный визирь шаха воспылал страстью к прекрасной Севинч и захотел избавиться от Джахангира. Однажды сказал он господину своему недоброе о Джахангире. Подумал шах, что предал его любимый слуга, и решил казнить его. Когда узнала прекрасная Севинч, что возлюбленный ее в темнице, взяла свой чанг и пришла к шаху просить, чтобы отпустил жениха ее. Вид шаха был страшен и грозен, воистину походил он на дива. И сказал шах: «Ты знаешь, что я жесток, и никогда слеза не касалась ресниц моих, и очи мои не проливали воды. Итак, если ты заставишь меня плакать, так и быть, отпущу Джахангира». Тогда села Севинч пред шахом, играла ему и пела касыды, и в сладость послушал ее шах. И все задумчивее становился лик его...

В салоне Боинга, следующего рейсом из Петербурга в Баку, душно и шумно. Вылет задержали уже на полчаса, и пассажиры заметно нервничают. Слышны обрывки разговоров, где-то впереди плачет ребенок, и усталая блондинка в синих джинсах и черном бадлоне вышла в проход между кресел, качая малыша, поминутно предлагая ему соску. Сзади в переноске жалобно мяукает кот. Наконец, лайнер выруливает на взлетную полосу. Торопливо звучат обычные предполетные инструкции, стихают разговоры, тускнеет и гаснет яркий неоновый свет под потолком. Боинг заканчивает разбег и, как будто неохотно, отрывает шасси от бетонки. Я сижу, откинувшись в кресле, с телефоном в руках и лимонным леденцом за щекой, думаю о будущей встрече. Сорок лет, много это или мало? Вспоминается: «…а сыны ваши будут кочевать в пустыне сорок лет, и будут нести наказание за блудодейство ваше...». Узнаю ли город своего детства, что скажет он памяти моей, «каково будет целование сие?» 

«Тойота — Приус» везет меня на север Апшерона. Чернявый таксист средних лет молчалив и серьезен. За окном проплывает озеро Джейранбатан. Я вспоминаю, как в детстве много раз проезжал той же дорогой, возвращаясь из Ленинграда. Тойота останавливается у нового здания автовокзала, я рассчитываюсь и выхожу из машины. Ничего не узнаю, понимаю только, что нужно идти вперед по главной улице, затем налево длинный пятиэтажный дом буквой «П». Нахожу знакомую арку. Сколько раз я вбегал в нее! Помню, тогда дул сильный ветер, раздувая полы коричневой вельветовой курточки (там всегда ветрено) - казалось, стоит подпрыгнуть, и можно взлететь. В дороге сказал таксисту, что не был здесь сорок лет. Он задумался, приложил руку к сердцу, похлопал себя несколько раз, сказал: «Наверное, здэсь вот так». Прислушиваюсь к себе... Нет, сердце молчит, только какая-то растерянность, будто это все не со мной происходит. Дом поблек и обветшал, а двор, казавшийся мне необъятным, оказался вдруг маленьким. Вот и тот самый подъезд, те самые окна, в которых сегодня другая жизнь, вот дерево, по которому я влезал на балкон второго этажа, когда забывал ключи. Память, как книга, раскрывается передо мной, с легким шелестом переворачивая страницы. Прошлое и настоящее смешивается, образуя причудливую смесь, как в детской игрушке — калейдоскопе. Наверное, такого времени  в природе не существует? Но кто, действительно, знает, что такое — время? Помню, на первом этаже жили молокане...

На первом этаже настежь распахнуты створки остекленного балкона. Дядя Иван в бордовой рубахе с коротким рукавом, с лицом коричневым от солнца как обожженный кирпич, испещренным глубокими морщинами, стоит, облокотившись сухими веснушчатыми руками на оконную раму, курит Казбек, одну папиросу за другой, задумчиво перекатывая во рту бескровными губами. Он ждет с базара жену, тетю Галю — дебелую, простоволосую, всегда молчаливую. Дядя Ваня — молоканин. Я не совсем понимаю — что это такое, но со слов друзей знаю, что молокане вроде не совсем русские. Мне кажется, что молокане должны пить много молока. Раннее утро. Во дворе, возле квадратного окошка рядом с хлебным, разгружается грузовик. В металлических сетках — треугольные конверты с молоком, бутылки кефира, баночки сметаны. Я стою в конце длинной очереди, в руке авоська с пустой посудой, в кулаке зажата горсть мелочи. Предстоит трудная задача — подсчитать, сколько стоит пустая посуда, сколько нужно добавить, чтобы купить заветную молочку. Машина разгрузилась, и очередь начинает двигаться, взлетают вверх руки, авоськи, кто-то кричит, начинается давка. Тетя Галя  уже у заветного окошка, я смотрю на нее, не отрываясь, мне интересно, много ли молока она будет брать. Изо всех сил двигаюсь вперед, кто-то теснит меня локтями. Молоко заканчивается, и очередь начинает редеть.

Черной дырой на фоне желтых стен зияет вход в подъезд. Дверей почему-то нет. Пять ступенек вверх. Слева от меня закрытый вход в подвал. Как и тогда, веет сыростью. Помню, как вооружившись фонариком, мы бродили в темноте в поисках человеческой руки, лежащей, по уверениям Юрки, прямо на бетонном полу. Руку нашли. Оказалось, что это чей-то пластмассовый протез, но было все-равно жутко. Поднимаюсь на второй этаж. Коричневая металлическая дверь, какие и у нас ставят люди среднего достатка. Сомневаюсь, звонить или нет. Что я им скажу? Мол, жил здесь когда-то. Да и поймут ли они меня? За этой дверью прошло мое детство!

Сегодня отец пришел с дежурства радостный и загадочный. Снимает в прихожей хромовые сапоги. В руках у него небольшая картонная коробка. Он целует меня в щеку, слегка трется отросшей за два дня щетиной, и я чувствую сложный запах кожаных ремней, пота и любимого отцовского одеколона. Как ему идет военная форма! Я горжусь отцом, - и звездами на погонах, и скрипучей портупеей, и кобурой на поясе. В коробке что-то шебуршит и шевелится. Я открываю крышку и вижу притихшего, забившегося в угол ежа. Отец говорит, что нашел его в части, когда делал обход. Мы несем ежа на кухню, выпускаем на пол, на пахнущие свежей краской доски, и наливаем молоко в блюдце с голубым ободочком. Еж семенит под стол и остается там, свернувшись клубком. Завтра расскажу о нем ребятам во дворе.

Здесь, возле платана, стоял турник, на котором Камо ловко крутил «солнышко», а перед свадьбами к нему привязывали грустных баранов, которые обреченно ходили по кругу и жалобно блеяли. На этом же турнике их потом и освежевывали, подвесив за задние ноги. Теперь турника нет, на его месте поблескивает на солнце мутная лужа, оставшаяся после дождя. Где-то здесь мы играли в индейцев.

Мы играем в индейцев — я, Камо, Юрка и Байрам. Вместо привычных рогаток у нас в руках самодельные луки и копья. Мы недавно смотрели фильм «Чунгачгук — Большой Змей»,  и теперь стараемся подражать нашему кумиру — Гойко Митичу. Я бью бледнолицых, но, не расчитав силы, пробиваю Байраму нижнюю губу копьем. Идет кровь, игра испорчена. Камо предлагает перейти к охоте, все-таки индейцы должны сами добывать себе пищу. Кто-то достает из кармана рогатку. Решаем охотиться на воробьев, которых в нашем дворе не счесть. Удачный выстрел, и воробей падет, как подкошенный. Теперь добычу нужно зажарить. Разводим костер у гаражей. Камо потрошит воробья перочинным ножиком. Жаркое получается не очень, мне достается маленькая обгоревшая лапка. Жалко ли мне воробья? Пожалуй, нет. Ведь я индеец.

Мы с Юркой идем из школы домой по длинной аллее, обсаженной соснами и можжевельником. По дороге играем в «алики». Я выигрываю у Юрки две «стески», он отыгрывается и забирает у меня «костыль». Кучка бараньих косточек приятно тяготит карман — это мое богатство. Вот и книжный магазин, возле которого мы прощаемся. Захожу в приятную прохладу, под потолком работает вентилятор. Мать занята с покупателями, и тетя Нора ведет меня на склад, наливает сладкий чай и угощает булочкой с изюмом. Чай выпит, и я начинаю рассматривать книжное богатство, окружающее меня. Твердые и мягкие обложки, листы, еще склеенные, пахнущие свежей типографской краской, красочные цветные картинки. Я беру в руки одну из книг, начинаю читать. Шелестят страницы, и я погружаюсь в волшебный мир, созданный кем-то специально для меня. Забыта недавняя игра в «алики», школа, дом и оставленный в ящике письменного стола пугач, который не успел испытать. Я не замечаю, как тихо входит мама, грустно смотрит на меня и целует в макушку.

По улице Ленина бежит солдатик. В летней хэбэшной форме, со слипшейся от пота короткой светлой челкой, с пилоткой, судорожно зажатой в правой руке. Бежит мимо акаций и цветущих гранатов, мимо продуктового магазина, мимо дома с барельефом Ленина на фасаде. За ним гонится толпа, подростки кидают в него камни. Один из камней попадает в спину, он спотыкается, но бежит, не сбавляя хода. До военного ЗИЛка с крытым брезентовым кузовом остается совсем немного. Водитель подгазовывает, готовый в любое мгновение сорваться с места. Солдатик запрыгивает в кузов, камни летят следом и отскакивают, ударяясь о зеленый тент, о борта машины. Водитель дает газу и уезжает.

Закончился вечерний сеанс в летнем кинотеатре Нариман Нариманов. Мы возвращаемся домой — я и папа с мамой. Я уже достаточно большой, но все же иду между отцом и матерью, держась за руки. На улице в этот час еще многолюдно. Я, не отпуская рук, запрокидываю голову, вижу небо, густо усеянное звездами, и, потрясенный, замираю на секунду. Отец, заметив мой интерес, объясняет, где созвездие Волопас, где Малая Медведица и Полярная звезда. А меня больше всего интересует — далеко ли до звезд, и что начинается там, где заканчиваются звезды. Понятие бесконечности меня не удовлетворяет, ведь мне кажется, что звезды совсем близко. Наверное, если бы я был таким же высоким, как наш сосед Вовка, то, пожалуй, подпрыгнув, мог бы их и достать. Отец смеется и говорит, что даже до Луны нужно долго лететь. Мне не очень верится. Я снова смотрю на небо, затем на отца, прижимаюсь к руке, такой родной и близкой, и испытываю какое-то чувство, которому не знаю имени. Потом я узнал, что это называется счастьем.

Мы сидим в ленинской комнате, под портретами членов политбюро — я и Руслан. Крупные хлопья снега за окном тихо падают, одевая плац девственно-чистым покрывалом. Руслан трет позеленевшим от пасты куском шинели бляху солдатского ремня, я рассматриваю маленький карманный календарь, считаю дни, оставшиеся до дембеля. Прошедшие дни перечеркнуты крестиками, их пока не много, год только начался. Нахожу сегодняшнюю дату — 28 февраля 1988года, перечеркиваю крест-накрест. На тумбочке, под картой Советского Союза, о чем-то бормочет старый черно-белый телевизор. Мы не смотрим, каждый занят своим нехитрым делом. Слова диктора, произнесенные холодным официальным тоном, заставляют меня вздрогнуть и уставиться глазами в экран: «... группа хулиганствующих элементов спровоцировала беспорядки...имели случаи бесчинства и насилия...в город введены внутренние войска МВД СССР». Я вижу город своего детства,  и не верю своим глазам. На экране солдаты в такой же, как у меня форме, БТРы и танки движутся по центральной улице, где-то на заднем плане виден автовокзал. Я мысленно следую мимо вокзала, между коробок желтых пятиэтажек, справа остается чайхана, мимо гаражей и детского сада. Вот и мой двор, дом, подъезд рядом с хлебным магазином, скамейка под старым тополем, за асфальтовой площадкой — посадки молодых деревьев, глинистая серо-бурая почва. Мне шесть лет, я ковыряю лопаткой неподатливую землю, рядом со мной смуглая худенькая девочка с черными грустными глазами...
Руслан затягивает на поясе ремень, зевает, зовет меня на ужин, я вздрагиваю и возвращаюсь к действительности. Диктор переходит к международной панораме.

В этот утренний час мальчишек нет во дворе, и я играю с Джульеттой. Мы делаем секретики, старательно скрывая их друг от друга. В моем арсенале - пригоршня разноцветных стеклышек, пара золотистых крышечек из-под молока. Я старательно выкапываю ямку красным совком, закладываю свои драгоценности, прикрываю сверху прозрачным стеклом и аккуратно ровняю тайник землей. В нескольких метрах от меня прячет в землю свой клад Джульетта. Я оборачиваюсь и вижу, как она сопит, роет ямку, поставив на землю смуглую коленку, на спине подрагивают две черные косички, перевязанные белыми лентами. Когда дело сделано, мы пытаемся найти секреты друг друга, радуемся, когда это получается. Потом школа. Мы учимся в разных классах, все общение только во дворе — прятки, казаки-разбойники. Иногда со стороны наблюдаю, как ловко она с подружками играет в резиночку. В шестом классе она попала в больницу, я прихожу ее навестить с коробкой шоколадных конфет под мышкой. Больница оказалась инфекционной, и меня к ней не пускают. Стою под окнами, жду, что она почувствует и выглянет. И она выглядывает, видит меня. Я машу рукой, что-то кричу, но она не слышит. Зачем-то оставляю конфеты между ветвей оливы и ухожу.

Март близится к концу, снег размяк, почернел. Как старательно ни убирай плац, все-равно из-под сапог марширующей роты брызжет коричневая жижа. Прапорщик Елисеев совсем озверел, наорал на нас, опечатал все помещения узла связи, а поверх дверей закрепил какие-то невидимые с первого взгляда ниточки — подозревает, что у него воруют радиодетали. Детали, действительно, воруют, но зачем же такие строгости? В клубе вчера показывали «Забытую мелодию для флейты». Я сидел, потрясенный увиденным — раньше так кино не снимали, а в зале было шумно — свистели, шутили, и кто-то кричал с заднего ряда: «я бы ей вдул, не снимая сапог». Сегодня пришла долгожданная почта. Всегда волнуюсь, когда вскрываю конверт. Разворачиваю сложенный вдвое тетрадный листок, вижу знакомый почерк, читаю и не могу ничего понять, все начинает плыть перед глазами…

«Лучше бы человеку никогда не видеть такого, потому что жить после этого невозможно. Но я все видела и решилась написать. Когда это началось, весь город погрузился в хаос, как будто зверь вышел из бездны, громил витрины, врывался в квартиры, глумился и бесчинствовал, и некому было его обуздать. Был маленький шанс спастись, скрывшись у соседей, или наглухо забаррикадировав дверь своей квартиры. Ее предупредили, чтобы не шла с работы домой, предлагали спрятать. Она махнула рукой, не хотела верить в худшее. Шла уже по нашей улице, несла в руках два круглых хлеба. Услышала шум за спиной и кожей почувствовала, как сзади приближается толпа, но не обернулась, только пошла быстрее. Главное было — не бежать, идти, как ни в чем не бывало. Не успела дойти до дома: «ханум, куда идешь? Э, да ты, кажется, не наша». Она молчала, от страха в горле встал комок, не могла говорить. Из толпы вышли двое молодых с короткими прутьями арматуры в руках, приказали раздеться. Она мешкала. Тогда рывками сорвали с нее всю одежду, заставили плясать. Было в ней что-то жалкое, когда она, покрывшись гусиной кожей пыталась танцевать, старательно ступая босыми ногами по стылой февральской земле, а в черных, как большие маслины глазах, застыли страх и отчаяние. Кажется, шел мокрый снег. Потом толпа обступила ее плотно, как мухи кусок мяса, и минут десять ничего не было видно, а когда отхлынула, она осталась лежать на земле, растерзанная, окровавленная. Она лежала ногами в сторону моря».

Море, нежно-голубое вдали, у берега сереет. Прибой облизывает языком загибающийся клюв Апшерона. Где-то здесь был пляж, стояли скамейки и раздевалки. Теперь море ушло метров на пятьдесят. Я хотел к нему подойти и не смог. Оно стало почти недосягаемым, как недосягаемо детство, скрытое за чередой быстротекущих лет. До кромки воды — сплошь грязные лужи, кочки заплесневелых бледно-коричневых водорослей, подсохших на солнце. Дальше — камни, камни. Чайки, покружив, садятся на каменную гряду, может быть ту самую, где мы ловили крабов. Весь берег напоминает лунный пейзаж, безжизненный, безрадостный. А ведь когда-то жизнь била здесь ключом. Я и сейчас еще как будто слышу детский смех и плеск воды о камни.

Зайдя в море по грудь, я нырнул и проплыл несколько метров под водой, распугивая  стайки маленьких юрких рыбок, затем стал старательно грести в сторону каменной гряды. Вылез на скользкие, покрытые зелеными водорослями камни, слизывая с губ языком соленые капли. Камо, Юрка и Смешулька уже ждут меня. Мы ловим вылезших погреться на солнце маленьких крабов — пучеглазых, желтовато-костистых с черными крапинками. У кого-то нашлась мокрая спичка, воткнули крабу в одно из отверстий, заковылял боком и свалился в воду. Забавно и смешно. Поплыли обратно, грелись на горячем песке. Камо - весь черный, как негр, а у меня загар какой-то слабо-золотистый. Возвращаемся домой. У автоматов с газировкой я выпиваю один стакан с сиропом и два без — деньги закончились. Вечером двор оживает. После дневной жары все спешат насладиться тихими вечерними часами до захода солнца. Мы уходим играть к гаражам, где много других ребят. Мальчишка лет шести, щупленький и забитый, босой, в черных семейных трусах, в грязной белой майке, с ним всегда можно вытворить какую-нибудь проказу. Кто-то подзывает его к себе, нашелся велосипедный насос, приходит мысль накачать его воздухом. Вставляют шланг в задний проход, кто-то старательно работает насосом, мальчишка кричит, вырывается и убегает... Откуда берется жестокость, да и жестокость ли это? Может и те, с арматурой в руках, только заигравшиеся дети? Но откуда тогда лужа крови на асфальте возле растерзанной Джульетты?


Он вышел из своей квартиры на лестничную площадку, всматривается в мое лицо, но долго не может узнать меня. И вот стоят два очень немолодых человека, и два конца какой-то нити, тонкой, как паутина, готовы сомкнуться. Двое пытаются связать концы этой паутины.

- Помнишь, - говорит он, - здесь стоял турник, мы играли в индейцев, и ты пробил мне губу своим копьем? Я тогда здорово обиделся.

- Помню, все помню. Не нужно было мне свое копье затачивать. Слушай, Байрам, что стало с семьей Григорян с пятого этажа?

Он отвел глаза, ему как будто трудно стало говорить.

- Скажи прямо, ты хочешь знать про Джульетту? Ее убили. Здесь рядом, на улице. Поверь, это не мы, те были чужие, а мы спасали, как могли. Ты не можешь представить, что творилось тогда в городе. А семью их Ахундовы у себя спрятали. Уехали они потом, через месяц уехали.

Я решил говорить все до конца, как будто летел в пропасть.

- Пойми, те, кто это сделал, украли у меня самое дорогое и светлое — память моего детства, счастье украли. Я теперь всегда одно буду помнить — призрак зверя, гуляющий по городу. Скажи, Байрам, как человек может стать зверем?

Он задумчиво провел рукой по седой голове.

- Знаешь, есть у нас одна легенда про Джахангира и прекрасную Севинч...

- Как ты узнал? Я как раз думал о ней, но никак не мог вспомнить конец этой истории. Чем она закончилась?

- Все очень просто. Севинч вложила свою любовь в стихи, которые пела шаху. Сердце шаха не выдержало, и он заплакал. В месте, где падали слезы его, прямо на каменном полу, выросло гранатовое дерево.

- Значит, Севинч спасла Джахангира?

- Не совсем так, - усмехнулся он, - шах отрубил-таки Джахангиру голову, а Севинч забрал к себе в гарем.

- Как?! Да к чему все это, в чем же смысл? - оторопел я.

- В чем смысл? Ты забыл про визиря. Видишь ли, даже у самых подлых людей просыпается иногда совесть, и они становятся способны на великие поступки. Увидев вероломство шаха, визирь ужаснулся и раскаялся в своей клевете, пришел и во всем признался, за что и был тут же казнен. Шаха было уже не исправить. Кто впустил в себя зверя, зверем и останется, хоть и плачет иногда от сладострастия. А визирь оказался способен на подвиг. Это великая вещь!

- В чем же спасение, Байрам, - спросил я, потрясенный услышанным, - где эти люди, что должны раскаяться?

- Где эти люди?! Постой, это же в вашей книге написано: «...а сыны ваши будут кочевать в пустыне  сорок лет, и будут нести наказание за блудодейство ваше, доколе не погибнут все тела ваши в пустыне». Да, - усмехнулся он, заметив мое удивление, - знаешь, читал, и студентам рассказывал. Ведь сорок лет прошло,  как мы расстались. Посмотри вокруг. Это другая страна, другой город, другие люди ходят по улицам, живут другими проблемами. И разве мало мы страдали, разве не несли наказания?

- А как же быть нам, Байрам, тем, кто все помнит?

Он молчал. Мы обнялись на прощанье.


Ну вот и все, нужно возвращаться. Опять автовокзал. Жду такси. Дует все тот же неизменный хазри, унося прочь обрывки воспоминаний. Как солдатики на плацу, становятся на свои места слова и буквы, книга схлопывается, оставляя в толще страниц все, что я пережил, чем жил и дышал. Я запрокидываю голову к черному южному небу, и, как много лет назад, надо мной раскинута та же звездная россыпь. Вдыхаю прохладный ночной воздух с запахом моря и бензина. Из ближайшей чайханы доносится музыка — это играет чанг. Завороженно слушаю, и не могу сдержать слез.


Рецензии
Я проехал в Баку через 50 лет.

Григорий Аванесов   07.12.2022 07:42     Заявить о нарушении