Дорожка моего детства
ДОРОЖКА МОЕГО ДЕТСТВА
Смешно сказать, а грех утаить, но в детстве я любила куриное пение: почувствовав приход весны, леггорки брали высоко и выводили затяжной мотив до изнеможения, пока напряжённая головка с алым гребнем не начинала мелко трястись. Тогда возбуждённая солистка остановится, с удивлением посмотрит туда-сюда и снова, отдохнув минутку, заливается в весеннем экстазе. Одна сменяет другую, а то и вместе, не ревнуя и не претендуя на главную роль, поют, каждая в своё удовольствие. Даже лохмоногий глава куриного гарема в такие минуты замирает на месте, слушает, забыв на момент о своём вечном желании. Потом в нетерпении распускает одно крыло и чертит им землю, но ещё топчется на месте, как бы решая проблему, к какой певунье подкатить вначале.
В такие минуты я чувствовала замирание моего беспокойного юного сердца и безотчётную сладкую истому. Самые признанные селянами птичьи голоса — жаворонка, ласточки, иволги — не тревожили мою душу так, как весеннее куриное пение.
Чтоб не вызвать насмешек, я ни с кем не делилась своей тайной предпочтительностью, и, никем не замаранное, жило это чувство во мне долго, оставив где-то в глубине души лёгкий оттенок грусти по детским годам; они не ушли безвозвратно, не исчезли без следа, они живут в непроходимых зарослях когда-то богатого сада, в развалинах саманной хаты под камышом и всё ещё в белом убранстве старых вишнёвых деревьев.
В залётные весенние оттепели выходил на крылечко мой дедушка и, греясь на солнышке, раскуривал свёрнутую из газеты цигарку. От крепкого рубленого табака он закашливался до слёз, но, обтёршись рукавом, улыбался, незло поругиваясь:
- Эту отраву, наверное, черти придумали, а вот тянет к ней, окаянной, будто голодного к куску хлеба.
Из всех жилых помещений хаты мне больше всего запомнились сенцы — маленький узкий коридорчик без окон при входе в первую комнату Я и сейчас бы уловила особый стойкий запах, установившийся здесь — как визитная карточка нашего дома. Дух этот складывался из смазанного глиной пола, из ваксы для обуви — дедовой причуды ( на дворе непролазная грязь или пыль по щиколотку, а он сапоги свои чистит до блеска!), из пучков трав — белой мяты, зверобоя и чабреца — и лука-севка в широкой корзине; бабушка оставляла его в «шубе» - мелкой мягкой шелухе, чтоб не замёрз зимою.
В тёмных сенцах даже в летнюю жару было прохладно, и дедушка иногда отдыхал на коротком топчанчике в простенке, ноги его от нехватки длины были задраны на стену, в полусне одна нога срывалась вниз, и дед недовольно рычал, мгновенно рисуя в моём воображении пса, отбивавшегося от надоедливых мух.
Бабушкино место отдыха - под кроватью на земляном полу; покрывало она опускала до самого низу, чтоб без единой щелочки, а с торцевой стороны свет заслоняла густо собранная занавеска. И чем не балдахин для богатой девицы!?
Перед дверью с выкованной щеколдой я на короткий миг останавливалась в каком-то не то беспокойстве, не то страхе: все ли здоровы и нет ли между стариками разлада. Открываясь, несмазанные петли двери тягуче и печально выводили свою неизменную мелодию: заходи-и-и-и. Первая комната, которая именовалась, как и вся постройка, - хатой, была тёплой, где на печке-грубе готовили еду, тут же, за закрытым, неудобным для сидения столом, ели. Вымытую и вытертую насухо посуду бабушка горкой складывала в этот самый стол; внутри его, в самых уголках, можно было найти спрятанные кусочки сахара-рафинада. Выгрызу, бывало, по сторонам маленькие подковки у двух-трёх кубиков, остаток положу на место — так можно было бабушку ввести в заблуждение: опять мыши, проклятые, завелись... Тут уж обязательно последует генеральная чистка пОлок: пожелтевшие промасленные газеты сменялись свежими, выбрасывались застарелые остатки коровьего масла, куски засохшей пресной пышки, сморщенная морковинка или усохшая половинка полосатой свёклы. Нутро стола тоже имело свой запах — как плохо вымытая деревянная маслобойка.
Моё любимое место в первой хате — лежанка на печке. Непонятно, почему небольшой квадрат с полуметровой стороной назывался лежанкой, лежать на таком пятаке мог только ребёнок до года. А вот сидеть на этом месте было тепло и уютно: под лежанкой располагалась духовка, зимой — это спасение для босоногой детворы, и мы с двоюродной сестрицей и братом, Лёнькой-кацапом, иногда дрались за злачное место в хате. Сидишь, бывало, на разогревшихся кирпичах , припекает так, что кажется, скоро пар изо рта пойдёт, а встать — значит надолго потерять подогрев и сладкую дрёму.
Этот припечек я считала своей собственностью, в семье так и говорили —
Шуркина лежанка; младшая дочь Аксюта и невестка Таиска со своими детьми появятся в доме позже, и их стремление посягнуть на моё место я считала, вопреки уговорам деда, обидным и несправедливым. А надо сказать, что понятие собственности, исключительной принадлежности чего-то хорошо понимается ребёнком, и даже в изуродованной форме составляет для него особое удовольствие. Взрослые часто внушали мне, что Маруся и Лёнька — такие же родные внуки, как и я; своим детским умом я это понимала, но душа и сердце протестовали, утверждая во мне чувство исключительности и высокомерия.
В семье взрослые часто врут и думают, что дети не способны понять их притворства. Напрасно так думают. Я знала все хитрости бабушки, заранее продуманные речи и поступки по отношению к деду. Он этого, правду сказать, заслуживал, но никто не задумывался, что дети воспитываются во лжи, и если они в будущем не пойдут извилистой тропкой родителей, то это не их заслуга, а тот случай, когда поступки и характер детей формируются вопреки.
Вот на пороге появляется непрошеная гостья — Надька Репчиха, соседка и тайная страсть деда. «Тайная» - это, может быть, только дед так думает, скорее всего, ему так хочется думать. Все вокруг знают, в каком родстве она состоит с Писаренками, но при «тайных» любовниках ничего такого не говорят.
Надька начинает свою жалостливую напевную мелодию: «Ёсыповна, будь добренькой, разреши Ивану наколоть нам дров, хата совсем охолонула, девчата из-под одеяла не вылезают; я в долгу не останусь...».
Добренькая Ёсыповна не даёт ей договорить: « Да знаю я, что ты в долгах не бываешь, всегда расплачиваешься вовремя» - и смотрит выжидательно на просительницу. А та и глазом не моргнёт, будто не понимает подводного смысла сказанного. « Да вот кстати, - продолжает свою правдивую речь Надька, - от моего Лукьяна остался пинжак, он его только по праздникам надевал, отдам Кузьмичу , пусть носит на здоровье, для хорошего человека не жалко».
« У моего Ивана много чего хорошего, а одно место — в особенности, прямо-таки всем бабам нравится». «Ой, скажешь такое, Ёсыповна, не наговаривай на мужика» - стеснительно зарделась Надька. - Ну я пошла...».
Ночью дед задержался на конюшне, и Дуня понимала, что на получение долга требуется время.
Утром по разрешению супружницы пошёл помогать несчастной вдове — как-никак одна осталась, на мужа ещё в начале войны получила похоронку.
Вернулся в широченном пиджаке, болтавшемся на нём старой одёжкой, что цепляют на огородное пугало. Дуня уже заготовила речь:
- Ой, батько, хоть верь, хоть нет, но ентот пинжак на тебе как рогожный куль на медведе. Снимай: ушью, потом прикинем.
- Да сниму, конечно, ты же без подковырок жить не можешь...
Неушитый «пинжак» перекочевал в сарай, Дуня надевала его доить корову.
Майке он очень понравился, и она тщательно вылизывала его своим шершавым языком.
Уже повзрослев, я часто задумывалась, почему бабушка, зная Репчихины виды на деда, не турнула её однажды, чтоб, как говорится, и духу её не было во дворе. И лупила не раз «поганую сучку», но не далее как через неделю передавала кувшин молока или чашку картошки на борщ: подохнет же, зараза, со своими щенятами.
Потом ко мне пришло понимание, что во всепрощении заключалась житейская деревенская мудрость: люди на селе — одна большая семья, и жить соседям по-волчьи только себе во вред. Вот и дедушка наш, сколько ни ходил «по лебедям», точнее, по лебёдушкам, но дом у него был один, в котором он остался до конца жизни. Тут выросли его «сыны-орлы», тут путались под ногами «унучички-сучички», тут Дуня раскладывала на праздничном столе духмяные колбасы и круглые пироги с фруктами.
Частые перепалки в доме пугали меня в детстве, но много позже в разговоре по душам с мамой выяснялось, что для взрослых они составляли лёгкую луковую шелуху, лежащую на поверхности, подуй на неё — и там обнаружится зрелый овощ, способный перезимовать, ничуть не испортившись.
- Надька! - кричит Дуня дедовой зазнобе через прогон. - Неси чашку, молозива дам, коровка отелилась.
И Надька тут как тут с посудиной, больше похожую на тазик, чем на чашку для борща.
- Ручки у тебя не отвалятся от такой тяжести? - подкалывает Дуня, подавая полную с горкой чашку комковатого жёлтого молозива.
- Та ничё, Ёсыповна, донесу как-нибудь, зато в животе праздник моим девчатам.
- Сама-то не облопайся, а то Кузьмич выстреленного нутряного духу не переносит.
- Хи-хи-хи... И скажешь такое, Ёсыповна...
Дед Зенец, Василий Осипович, доводился моей бабушке родным братом. Вот уж я наслушалась ложных хвалебных трелей при нём и самого нелестного мнения обо всём зенцовском семействе без него. Ну пусть бабушка лебезила перед ним по старой памяти: старший брат не раз в молодости устривал её судьбу. Но почему прямолинейная взрывная по характеру моя мама ходила перед дядей на задних лапках, как хорошо выдрессированная болонка, мне было не понять моим детским умом. Дядя Вася появлялся в нашем семействе с вместительным крапивным мешком - для всего, что попадётся под руки. Ему уступали на ночь широченную двухспальную кровать, сами же старики, кряхтя залезали на печь к внукам. Утром он просыпался сущим барином: расставив на земле ноги в кальсонах, командовал: «Сапоги мне, племянничка, подай...».
- Ага, дядя Вася, обувайтесь скорее, а то земля стылая, ноги бы не захолонули …
Потом она услужливо, без его просьбы, сливала ему на руки воду над ведром, подавала полотенце.
- Чёй-то, у вас, сестрица, дух в хате тяжёлый, из лохани-то кислятиной тянет.
- Ну а как иначе, братка, в сенях лохань замерзает, а свинью кормить надо , что за Рождество без колбас да ковбыка?
- А когда думаете резать? Приеду помогу.
И приезжал без задержки. Набивали его уклунок так, что без поддачки бедняга не мог за спину закинуть. Дедушка однажды шутя на дно мешка положил деверю десятка два початков кукурузы.
- Пусть прёт, барыга чёртов, может, пропадёт у него охота помогать свиней резать.
Потом дружно вспоминали, как баба Зенчиха приглашала родственников за стол.
- Я приглашаю один раз, а не сели сразу, значит, не голодные.
Вот так и уходили не солоно хлебавши. Но зато в глаза она была умной, доброй тётей. У этой доброй тёти мамка могла украсть лифчик, засунув его в рукав фуфайки. Потом она забыла о своём приобретении, и украденная вещь демонстративно вывалилась из рукава, мамка же, будто ничего не заметив, наступила на него и сделала шаг вперёд: ничего не видела и не знаю, что за тряпки у вас под ногами валяются. Я сидела как кипятком ошпаренная, тётка скосила глаза в сторону и что-то говорила, говорила...
По дороге домой я расплакалась и стала доказывать мамке, что так делать стыдно и ещё что-то глубоко нравственное...
- Да ну их к чёрту, этих Зенцов, у них барахла — хоть возом вывози, зять офицером был, так, наверное пол-Германии ограбил.
Как же трудно было ребёнку жить среди лжи и наговоров одних родственников на других.
Моим убежищем от всякого притворства, лжи, ссор, а то и потасовок были заросший, неухоженный сад, речка со старыми вербами, а ещё дорожка к бабушке и деду, когда мы уже жили отдельно в старой хате, купленной у деда Зайца. В уединении я чувствовала себя гораздо счастливей, чем в окружении сверстников или в семье. Наверное, думать о предметах неодушевлённых гораздо приятнее, чем о людях.
Выбитый селянами односторонний тротуарчик всегда радовал босые ноги влагой и прохладой, потому как был загорожен от пыльной дороги насаженными деревьями. У Омелиных сбок дорожки росли две молодые шелковицы, на них зрели крупные сизоватые ягоды, сладкие-пресладкие. Старики Сытниковы не успевали отгонять детвору от падающих в сентябре грецких орехов. Дальше начиналось подворье Надьки Рябоконевой, открытое всем ветрам и палящему солнцу; тут тропинка давила подошвы ног засохшими после дождя острыми грудками, и надо было эту местинку проскакать согнувшись и виляя от боли из стороны в сторону; до тротуара у безмужней Надьки, жившей с малолетним сыном-байстрюком, дело не доходило. Полхаты у неё отвалилось, и дверь открывалась прямо со стороны огорода в оставшуюся комнату с окном на улицу.
Широкая хата Сербиных пряталась в глубине двора, выбившись из общего ряда, в ней жили три девочки-сироты, старшая Таня работала на железной дороге в Овечке, преодолевая каждодневно пятнадцать километров . Средняя Маша, моя ровесница, говорила, что Таня обязательно перетянет хату на станцию, чтоб далеко не ходить. Мне было интересно знать, как можно хату перетащить на другое место, да ещё через высокую гору. И Маша уверенно рассказывала: с железной дороги Таня притащит большую железяку, подложит её под хату, и они все вместе потянут её в Овечку. Эта картинка перетаскивания жилья живёт в моей памяти и сегодня: вот бы таким способом переправить мой дом поближе к городу, в котором живут мои взрослые дети.
За Сербиными начинался забор детских яслей. Тут тоже никто не позаботился посадить деревья или кустарники за дорожкой для ходьбы. Высокий ясельный дом представлялся мне казаком в красной шапке, с длинными окнами-карманами на груди. В ясли я перестала ходить за два года до школы, оставив их без особого сожаления, потому как в памяти осели обиды, нанесённые старшими детьми и няньками. Возрастных групп в колхозном детском заведении тогда не существовало, сюда детей приводили и приносили на руках. Запомнился большой зал, где на одной половине спали на матрацах малыши, на другой — дети постарше. Назойливые мухи, постоянный детский плач и тяжёлый спёртый воздух — вот что возникало в памяти при упоминании яслей.
За добротным домом яслей, который достался колхозу от врагов народа — кулаков, хата Зайцевых смотрелась распластанной черепахой с подслеповатыми окошками на улицу. Надо сказать, что ЗайцЫ расплодились на нашем хуторе независимо от родства, а так, сами по себе. Первый Заяц, (у которого мы купили хату), оставшись без семьи, по старой памяти пошёл в примаки к моей крёстной — Таньке ЛЮбой, которую со временем стали называть Зайчихой.
Вторым по счёту был ИлькО Заяц, заботливый семьянин, но вор и обжора надурняк, прямо-таки бедствие для селян: если во дворе побывал Илько, то через какое-то время хозяева обнаружат пропажу — дрючок, доску, лопату, - в общем, всё, что плохо лежало.
Так вот, многочисленное семейство Зайцевых, обитавшее рядом с яслями, ничем особым не отличалось, морковку, капусту и прочие овощи они выращивали сами и в чужой огород не заглядывали. Старая Зайчиха, вопреки своей породе, любила цветы, и за пешеходной дорожкой насадила кусты сирени, от которой хоть и недлинная, но тень всё-таки была.
А дальше начинался плетень семейства Михеенко. Старая Михеенчиха
днями просиживала на лавочке, наблюдая за всеми событиями, случавшимися на проезжей дороге. А если посадить кусты или деревья за дорожкой, то улица обозреваться не будет. Вот потому отрезок дорожки около михеевского подворья был голым, но всегда чистым, прополотым и подметённым. С этим двором у меня связан один постыдный случай. Я бежала к старикам вприпрыжку, чмокая подошвами при отрыве от влажной земли. Поравнявшись с сидящей бабкой на лавке, я вдруг ощутила, как из меня непроизвольно выскочил шептун, да кабы шептун, а то что-то наподобие сердитого индюшиного клёкота.
- Во, как надо ! - воскликнула удивлённая бабка. - Знамо дело: перезимуешь!
От стыда меня понесло как затравленного зайца, мне казалось, что постылый предательский выхлоп услышало полхутора. И как можно жить после этого?! С тех пор я старалась издалека разглядеть, сидит ли на своём месте бабка Михеенчиха, если да, то я проходила мимо неё не спеша, приветливо поздоровавшись. Может, забыла? Но старуха деликатно молчала, будто ничего такого и не слышала. Только бы не рассказала о моём позоре старшему сыну Николаю, которого по-уличному звали МыгОла. Мыгола вообще-то парень неразговорчивый, но если что выдаст, вся улица со смеху покатывалась.
Ну да ладно, с кем не бывает... Меньше будут знать о тебе, если сам о себе не расскажешь. А я вот до сих пор молчала и только через много лет поняла: не самый тяжкий грех совершила, бывает и хуже.
Этот случай не заслонил от меня дальнейшей красоты моей дорожки к бабушке. Самым, пожалуй, памятным оказался промежуток напротив двора Назаренко: густо насаженное вИшенье почти доставало верхушками высокий плетень, образуя тёмный прохладный коридор, который доставлял приятное удоволствие не только людям, но и животным; утром, если не стоял на страже дед Назаренко, две-три коровы непременно нырнут в этот зелёный тоннель, вынося на рогах обломанные ветки. Иногда с жердиной в руках дежурила баба Глушка. «Гей, трясця собачье, и прёт же вас куда не надо» - кричала она, размахивая увесистой палкой. Вообще-то, она звалась Лушкой, то бишь Лукерьей, но сельскому жителю палец в рот не клади: влепит прозвище не в бровь, а прямо в глаз — бабка была глухая. Мало сказать глуховатая, а лучше — не совсем глухая. Увидев шлёпанье губами собеседника, она без всякого напрягу отодвигала платок почти к затылку, подставляя ему крупное жёлтое ухо; мне не раз приходилось общаться с бабой Глушкой, и мне запомнился запах её уха - хозяйственного мыла с примесью керосина. Надо отметить, что керосин в те годы был панацеей от многих неприятностей в жизни: смешав с солью, им растирали больные ноги или если тебя досаждает зуд на промёрзших от холода коленях; временно избавиться от головных вшей тоже помогала эта горючая жидкость. А запах — что? Вымоешься — и нет его, лишь бы зловредное насекомое не шевелилось в твоих волосах да горела бы приятным здоровым огнём потеплевшая кожа.
А какой певуньей была баба Глушка! Она всегда начинала песню, а остальные подхватывали, но удивительно, что она никогда не выбивалась из общего тона и скорости пения.
Любила Глушка бывать на гулянках, не по приглашению, а так, если развеселившийся народ из тесного двора выходил на улицу; маленькая упитанная старушенция носилась по кругу колобком, притопывая ногами в хромовых сапожках. Не слыша гармошки, она вглядывалась в лица тех, кто ей усердно хлопал в ладоши.. Уже и гармонь затихла, и ушли на перекур разгорячённые пляской мужики, и стояли в сторонке молодухи, обмахиваясь платочками, а баба Глушка продолжала отплясывать и кланяться, вызывая в круг напарников и напарниц. Потом-таки кто-то подошёл к ней и, наклонившись, прокричал в самое ухо: « Лукерья Степановна, гармонист отдыхает...» «От, трясця собачье, шо дурному, шо глухому — всё едино» - ничуть не смутившись, прокричала в ответ Глушка и спокойно вышла из круга.
В общем, баба Глушка — это живая часть истории нашего хутора, о ней ещё много чего вспоминается, но боюсь перекособочить свой рассказ, уделив меньше внимания другим селянам.
Живёт в памяти семейство Панибрата — стоумового украинца, у которого и во дворе как в сундучке, и за двором порядок. Панибратка продуманно за дорожкой посадила кусты жёлтой дикой розы, обильной не только золотом цветов, но и мелкими густыми шипами — ну никак не сломить ни веточки, ни даже росточка с одним бутоном. Можно было отщипнуть только чашечку цветка, прилепишь его к губам и носу — и такое благоухание закружит голову, что кажется, ты во сне летишь над дорожкой.
В семействе Панибрата растёт невеста, всем подрастающим девчонкам на зависть: белолицая полногрудая красавица с весёлым нравом и притягательной располагающей улыбкой: красота каждой женщины отмечена ещё и чертами её характера. У неё сахарные зубы со щербинкой посередине — эдакая приятная завлекалочка, делающая её особенной, не такой, как многие.
Когда мы, укрывшись в кустах от насмешек взрослых, играли в дочки-матери, я, избрав роль дочери, подкладывала под платье помидоры, чтоб хоть немного быть похожей этой частью на Наташу Панибратку. Мы считали, что наш объект для подражания был всем хорош, и слава богу, что верхняя часть фигуры у нас не достигла такого размера, как у страдающей от слишком полной груди Наташи; она была образцом здоровой русской бабы, способной родить и выкормить грудью не меньше десяти детей.
Когда Наташу выдавали замуж, родители, наверное в тоске по их далёкой родине, нарядили её украинской невестой: на голове из ярких бумажных цветов венок, с которого на спину спускались разноцветные атласные ленты.
Наши самодельные куклы были тоже украинскими невестами.
Каким-то детским чутьём мы понимали, что в настоящей семье обязательно должен быть батько, но для нашей излюбленной игры его-то как раз подобрать было трудно. Через хату от нас жили Смоленские, зажиточные благополучные люди. Кроме старших сестёр в семье рос последний — Ванюша, наш ровесник. По возрасту он подходил на роль батьки. Но... Смазливой мордахой он напоминал в большей мере девочку, чем мальчика, к тому же сестрицы для умиления и смеха наряжали его в свои платья, из которых давно выросли. Вот в таких нарядах он и проходил до самой школы. И хотя с девчачьими юбками он давно расстался, но память наша хранила белобрысую стриженую девчонку с замашками пацана: кидала камни в собак, катала на согнутой спице колесо. Но всё равно: какой же из него батько?
Батькой беспрекословно и с радостью согласился бы стать умственно отсталый Коля Мироненко; он, сколько мы ни играли в своих хатках, тихо сидел рядом, не сводя голодных глаз с обильного стола на кирпичиках. Чего только тут не было: пирожки с картошкой и печёнкой, варёные яйца и картошка в мундирах, огурцы малосольные и свежие, аппетитные куски полосатого сала, да ещё, чтобы запить, - узвар из сухофруктов в литровой банке.
Перед тем как усесться вокруг стола, понарошку мать распоряжалась: «Подайте старцу, а то он, бедняга, слюной изойдёт». На лопух накладывали целую горку снеди, и Коля торопливо запихивал в рот всё подряд, потом начинал икать, вытаращив слезливые глаза; кто-нибудь подходил и услужливо бил кулаком по спине. - Да не стучите вы по его рёбрам, оно ж больно, - опять умничала понарошку-мать, - дайте пацану попить узвару — и всё пройдёт. Насытившись, Коля тут же, рядом с хаткой, сворачивался калачиком и засыпал, а мы, чтоб не разбудить, разговаривали шёпотом.
На роль нищего он вполне годился, но никак не на роль главы семейства. А он, наверное, согласился бы стать и собакой, лишь бы его накормили: многочисленная орава Мироненко и летом и зимой жила впроголодь.
Бедных и юродивых на селе всегда жалели. Низок душою тот, кто стыдится своей дружбы с людьми, чьи недостатки у всех на виду. Разве мы сами не запятнаны всякими пороками?
А дорожка вместе со мной бежит дальше, приостанавливаясь в мыслях напротив обитателей хат: от хозяев зависела её чистота, и влажность, и вид.
Михеенко Варя — однофамилица ранее упомянутых — вдова с двумя сыновьями: старший Толик, смирный работящий парень, завидный жених, за которого любая дивчина согласилась бы выйти замуж, и младший Колька, ленивый разбышака и двоечник в школе. Его прозвище на хуторе — Мабэл. Варе пришлось доживать именно с ним, нянькой для его осиротевших детей и экзекутором для запившего от горя папаши: невестка погибла в дорожной катастрофе.
Правду говорят, что даже с одного дерева плоды бывают разные.
За дорожкой Варя высадила ряд абрикосов; густо посаженные, они не сформировались в большие деревья, и плоды с них падали мелкие и, наверное, от недостатка влаги разлопавшиеся. На траве жердёлы, как у нас называли дикие абрикосы, быстро подсыхали и детишкам казались ирисками — тягучими липкими конфетами. Земля на дорожке от раздавленных плодов была неприятно липкой, а только что упавшие мягко пролезали между пальцами на ногах. Прибежишь, бывало, к бабушке — и скорей в корыто с водой: сладость приятна во рту, а не на коже рук и ног.
Дальше Вариного подворья надо приостановить свой одухотворённый бег и идти медленно, с оглядкой. Из-за Скибиного забора при закрытой калитке, как чёрт на лыжах, выкатывал рыжий кобель, который без предупредительного лая, молча хватал за одёжку так, что слышался треск разорванной ткани. Ну прямо-таки вероломное нападение Гитлера без объявления войны! Надо его, проклятого, заметить, остановиться и хоть в страхе, но закричать, угрожая убить или дать кулаком по голове. Вспоминая эти угрозы, я и сейчас смеюсь, представив свой кулак величиной с куриное яйцо и широкий собачий лоб, на котором бы любая палка треснула пополам. Но удивительно то, что этой зловредной псине, очевидно, нравилось напугать человека, а раз не получилось, он спокойно отходил в сторону, иногда приседал и одной лапой скрёб в своё удовольствие за ухом. Коль разоблачён, нечего на огонь дуть.
Из семьи Скибиных нам был интересен только Вася, подросток, старше нас года на два-три. Вот бы стать его невестой! Не только из-за вредного кобеля я замедляла ход, а вдруг Вася окажется вблизи дорожки и заметит мои кудряшки на висках и затылке, моё выстиранное платьице с синими цветочками. Я невольно выпячивала грудь с чуть бугрившимися сквозь ткань пупырышками, смиренные глазки долу, а сама вся самостоятельная и взрослая. Иду, ничего вокруг не замечаю — иду к бабушке взбивать масло. Хоть далеко ещё не зрелые, но мы уже были женщинами, а эта бОльшая по численности доля населения не способна понять, что существуют мужчины, к ним равнодушные.
По дорожке к бабушке оставалось пробежать три хаты, которые были построены много позже описанных выше подворий и людей, обитавших в них.
Понятно, что дорожка перед хатами обустраивалась не в первую очередь, да и люди ещё не успели отличиться хорошим, плохим или курьёзным поведением,
Своими историями они обрастут позже, и я о них услышу только от других хуторян. Всем известно, что предпочтительнее всего быть очевидцем, чем слушателем, потому и существует выражение: лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать.
Ах, эта дорожка моего незабвенного беспокойного детства! Воспоминания об этом времени всегда вливали в мою душу тихую, солнечную радость.
Ноябрь, 2020 год.
Свидетельство о публикации №223040600885
Очень приятно с Вами познакомиться, Александра.
Марина Клименченко 22.08.2023 16:17 Заявить о нарушении
Александра Беденок 01.09.2023 06:14 Заявить о нарушении