Сумма детства

(Запись 2008 года)

Первое, с чем сталкиваешься, когда начинаешь писать прозу: она до отвращения не похожа на стихи. Долго глядишь на тетрадный лист, изучая поочерёдно каждую клеточку, бороздку, оставленную ногтем, издевательски хохочущие красные поля. Через комнату летит зазубренная световая кайма, подрагивает, тает, опять наливается. Я жёстко и долго кашляю, бронхит всё никак не проходит. За окном ветреный майский вечер, у правой из трех девушек красивая, почти полностью открытая грудь. Хватит махать факелом в набегающих сумерках. Надеюсь, когда пройдёт эта первоначальная дрожь, я буду писать отчетливо и скупо, не швыряя камнями ни в комбрейские витражи, ни в новопавловские огороды.
Самая острая головная боль, выпадающая на долю неловкого литератора – вопрос о композиции произведения. Как аккуратно разложить в тарелки разноцветное варево, которое томится в твоей голове? В какой последовательности обходить запутанную схему тропок на горном склоне? Новичкам не рекомендуется без особой нужды возвращаться на одну и ту же поляну, бестолково топтаться на месте или совершать дерзкие скачки, оставляя без присмотра дюжину-другую лет из жизни своего персонажа. Особенно трудная задача – гладко, без лишних швов увязать два эпизода. Испуганному неофиту кажется необходимым производить при этом особые ритуалы: нечто среднее между брачными танцами птиц и жертвенными закланиями.
Я хочу сразу же разделаться со всеми затруднениями. Проще всего это сделать, представив текст в виде коллекции карманных фонариков, каждый из которых зыбко и безответственно выхватывает из темноты невесомый, высушенный фрагмент детства. Передо мною облый семейный альбом с бордовой обложкой из кожезаменителя, от неё отслаивается пластмассовый горец, с натугой дующий в замысловатую трубу. Начальные фотографии аккуратно приклеены и подписаны, остальные заложены между картонных страниц неравномерными стопками. Я выбираю несколько удачных снимков, чтобы использовать их в качестве подсобного материала.
Вот первый из них, традиционный, будто с глянцевой обложки. Младенец тянет руки к фотоаппарату, мать склоняется над ним с растерянной улыбкой. Из-за хрупкой эльфийской красоты она больше похожа на актрису-дебютантку, чем на оркестровую скрипачку. Однако уже скоро, после развода, мама станет стремительно набирать вес и всего за семь лет обгонит свою собственную родительницу, бабушку Таню. По дому будут ходить-переваливаться два бочонка или, как говорила бабушка, «лепёшечки». Мамино лицо станет крупным, тяжелым, от былой хрупкой красоты не останется и следа.
Отец мой был восторженным почитателем Польши; настаивал на том, чтобы назвать сына Томашем или Яном, но мать меня отстояла, и я был наречён Андреем, в честь деда по отцовской линии. В моей коллекции нет фотографий отца – вероятно, мама в какой-то момент решила от них избавиться. Сохранилось единственное, притом совершенно нелепое, воспоминание о нём. Я сижу в кровати и подбрасываю воздушный шарик. Отец с булавкой в руке проявляется из пустоты и превращает мою игрушку в обидную резиновую тряпочку. Я горько вою, а отец от души веселится. Кажется, это был единственный случай, когда он проявил интерес к моей персоне и даже попробовал со мной поиграть.
Не осуждаю отца за развод. Уверен, что и я на его месте не стал бы жить со столь патетической особой, как моя мама. В юности он был робок с женщинами, и в первый раз целовался, как раз с ней, во время учёбы в консерватории, когда ему было уже двадцать лет. Зато после службы в армии – его забрали с четвертого курса, когда мама была беременна – вернулся с твёрдым намерением наверстать всё, что недополучил до женитьбы. Появились в отцовой жизни и большие любови, и легковесные интрижки, а брак закончился торжественным и бесповоротным изгнанием из квартиры. За много лет до этого его мать, моя бабушка Людмила, отстояла деда с помощью ежедневных скандалов, драматических сцен и драк с любовницей. Она рекомендовала маме применить ту же тактику, но той были противны и вкрадчивая свекровь, и ее советы. Поскольку и после раздела имущества отец не оставил привычку, улучив момент, прихватывать у нас ту или иную полюбившуюся книгу или вещицу, в дверь был врезан новый замок. Мама не желала больше видеть ни отца, ни его полнокровную личную жизнь, а потому ушла из филармонии, устроилась учителем в музыкальной школе.
Вот дед Андрей, моложавый, но уже совершенно лысый, держит на руках полуторагодовалого бутуза. Я ёрзаю, взросличаю и пытаюсь уклониться от дедовых объятий. На заднем плане аккуратный двухэтажный домик и часть садового участка с яблонями. Снимок сделан, когда мама в первый раз после родов поехала к своим родителям, а я, впервые с ней расставшись, провел несколько недель с дедом и бабушкой Людмилой. Больше всего запомнился ночной горшок, который я надел на голову, да ещё опухший от алкоголя врач-педиатр, которому пришлось этот горшок снимать. В школьное время я нередко проводил в этом доме один из выходных, угощаясь сладкими печеными яблоками, наваристым супом со сметаной и оливками. Часто дед сам приходил ко мне в гости, и мы шли во двор, чтобы сыграть в шашки на скамейке, перечеркнутой острой тенью тополя. Настольных игр дед знал множество и регулярно приносил мне всё новые и новые коробки. До сих пор на антресолях лежат останки конструкторов, нарды, футбол с надломленными в поясницах фигурками игроков и – венец инженерной фантазии – чешская железная дорога с пузатыми паровозами, картонными семафорами и маленькими стрелочниками на пружинках. Она остановилась навсегда, когда я из любопытства раскрутил отверткой электрический пульт.
Несколько раз вместе с дедом приходил его товарищ, подвижный, будто на шарнирах, старик, бывший капитан-подводник. Играть с ним в шашки было намного интересней, чем с вечно рассеянным дедом. Он клещами зажимал оба мои фланга и отбивал все попытки атаковать по центру, так что я понапрасну терял живую шашечную силу. Затем, воспользовавшись неразберихой внутри моего маленького войска, он проводил в дамки свою шашку и, оставив ее в засаде, расстреливал снайперскими выстрелами моих солдат, пытавшихся пересечь роковую диагональ. Подводник любил и подвижные игры, бегал быстрей меня, но в бадминтоне я имел перевес за счет большей ловкости. Потом мой новый знакомый пропал на несколько месяцев. Однажды дед пришел расстроенный, сгорбленный, и рассказал, что капитан умер от последствий инсульта.
Дед Андрей почему-то совсем не дарил мне книг, и формированием нашей библиотеки занималась бабушка по матери, Татьяна Ивановна. Она завела полезные знакомства во всех книжных магазинах своего городка и регулярно слала нам посылки с книгами, как ценными, так и совершенно бесполезными. Когда я стал помногу болеть, бабушка вышла на пенсию и проводила с нами время с осени до весны, надолго оставляя деда Федора одного.
Бабушка Таня редко вспоминала свою юность. Ей было девять лет, когда её семью раскулачили и выслали из белорусской деревни в Сибирь. Они не были зажиточными крестьянами, но, к несчастью, жили в добротном доме, на который положил глаз председатель колхоза. На одной из маленьких уральских станций старший брат бабушки воспользовался расслабленностью охраны и навсегда исчез во вьюжном лесу. Прадед умер на лесоповале, и прабабушка Мария осталась с двумя дочерьми на руках. Она обладала ровным, дружелюбным обаянием (унаследованным и бабушкой), легко располагала к себе малознакомых людей. Кроме того, у ней проявились способности к ясновидению, к которым она относилась стеснительно и недоверчиво. Иногда ей представлялись картины из прошлого или будущего, похожие на старые выцветшие фильмы. Она могла точно сказать, где в данную минуту находится тот или иной человек, даже из числа незнакомых, случайно упомянутых в разговоре лиц. Прабабушка считала, что её пропавший сын сумел выжить, вернулся в Белоруссию, работал на заводе и погиб на фронте в первый год войны. На лесоповале кое-кто из начальства помог поварихе Марии с бумагами и объяснил, как можно добраться до ближайшего города. Началось новое трудное путешествие. Часть пути Мария и ее дочери проделали на плоту, вместе со сплавщиками леса, а дальше двигались на телегах и грузовиках, в багажных и общих вагонах, пока не доехали до южных областей. Там они заявили о пропаже документов, чтобы получить новые, на другую фамилию. Бабушка смогла без особых трудностей поступить через несколько лет в политех. К концу обучения она успела выйти замуж и родить маму. Её и деда Федора, молодых инженеров, распределили на завод, в небольшой город В. на севере республики, недалеко от её столицы. Официально завод производил дробилки и бетономешалки, а фактически – корпуса танков и бронетранспортеров. Через десять лет супруги перешли в разряд мелкого начальства: дед возглавил один из цехов, а бабушка – конструкторское бюро. Тогда-то и случилась беда. Дед несколько месяцев подряд требовал у директора укрепить шаткую стену цеха, но тот никак не желал выделить на это деньги. В конце концов на глазах у деда стена рухнула и задавила насмерть двух рабочих. Случись это не во время обеденного перерыва, а на четверть часа позже – и жертв было бы больше. У деда был серьезный нервный срыв, он долго мыкался по больницам и санаториям, но так и не поправился. Серьёзной оборонной работы ему больше не доверяли. Он разрабатывал контейнеры для дробилок, но рабочие-упаковщики его разработками не пользовались и заколачивали дробилки досками на глаз, как им было удобней.
Теперь несколько фотографий из бабушкиных архивов. Невысокий, но изысканный дед Федор, совсем молодой, с усиками в стиле Голливуда сороковых, стряхивает на пол пепел с папиросы. Табачный дым струится прядями в лихорадочном луче, вокруг деда сощуренная тьма, из которой выпрастывается краешек стола с подозрительно, как пенсне, блещущим будильником. Кажется, что этот снимок сделан во время театрального спектакля, но следующая фотография ставит всё на свои места. Тот же стол и тот же будильник, но совсем иной свет, стекающий мутными волнами с низко висящей лампочки. Скудная студенческая мебель, на однотонных стенах несколько вырезок из газет (если честно, я не уверен, что эти пятна являются именно вырезками). На переднем плане алкогольный студенческий шабаш, возможно, обмывание диплома. В центре пьяный, но всё равно прекрасный дед в расстегнутой рубашке и почему-то с жестяным ведром в руках. Кажется, что бабушка тоже в кадре – одна из девушек в левой его части, почти совсем съеденной тусклым освещением. В центре третьей фотографии уже вполне определенно бабушка, с кукольной печальной мамой на руках, сзади навощенные солнцем стволы сосен и дед, уже без усов, авторитетно разъясняющий что-то не попавшему в кадр собеседнику. На следующем кадре он, прикрывая ладонью глаза от резкого бокового блеска, сосредоточенно следит за футбольным матчем с одной из трибун маленького стадиона. Каждую субботу после такого матча дед отправлялся с друзьями в пивную и возвращался домой добрым и разговорчивым. Бабушку и маму эта привычка порядком нервировала. Вот, кстати, рассерженная мама, худющая девочка лет двенадцати с половой тряпкой в руке – кадр сделан, по ее пояснению, нетрезвым дедом, который отвлек ее от уборки. А вот она же, но на пару лет старше, с нагловатым мальчишкой, её братом и моим дядей Василием, стоящим по колено в пасмурном пруду. Вот ещё дед – в крымском санатории, под руку с мраморной дамой в тунике. Бабушка не смогла с ним поехать из-за срочных заказов во время очередной войны в зарубежье. На расстоянии она ревновала деда к санаторским бабам – думается, не напрасно. Последняя в этой серии фотография осенена прогорклым лицом руководителя танцевального кружка в Доме культуры имени Лепсе. Совсем молодые дед и бабушка отхватывают трудноопределимый танец с очевидной буржуазной родословной.
Мой дядя, в отличие от скрупулёзной зубрёжницы-мамы, был отпетым лоботрясом, предводителем ватаги таких же сорванцов. Суровый дед Фёдор благоволил к нему и выдрал ремнем только раз, когда застал в подъезде за матерным разговором с товарищами. Душа дяди тянулась не к учению, а к спорту: он занимался в волейбольной секции, до одури бегал по стадиону и форсировал вплавь местные реки и пруды. Поздней его подвижной душой завладел мопед, колёсами которого он промешивал лесной суглинок, водрузив на багажник насморочную одноклассницу. Когда дядя пошел работать в литейный цех, с ним произошла удивительная перемена. Тяжелый труд сбивал с ног, отсутствие перспектив пугало. Дядя сел за учебники и через год с великим трудом поступил в институт стали и сплавов, а затем – взявшего разгон дядю остановить было невозможно – в аспирантуру при политехе города Х. На память о беспечном отрочестве у дяди осталась орфографическая безалаберность. Его жене регулярно приходилось выправлять колченогие черновики мужниных научных статей.
Я хорошо помню торжественные и немного тревожные появления дяди на пороге нашей квартиры, зимой в облаках холодного пара, летом с раскладной импортной удочкой, выглядывавшей из рюкзака (в городе Х речки похожи на крысиные хвосты, и дядя приезжал к нам удить рыбу). Василий был мифом нашей семьи, преуспевшим доброжелательным божеством. Зато его супругу, изящную и остроязычную нимфу, дружно ненавидели и свекровь, и золовка.
Наша квартира всегда выглядела неаппетитно. Мама в украшении интерьеров проявляла мало вкуса и еще меньше старания. Сами собой на шкафах вырастали сугробы из отверженных вещей, прикрытых пыльным полиэтиленом. На подоконниках вставали на дыбы коробки, хохотали свертки, похожие на отрезанные головы. На стульях скучивалась снятая верхняя одежда. Волна разночинной обуви, выкатываясь из-под вешалки, достигала центра прихожей. Всё это не мешало маме считать себя образцовой хозяйкой. В первые годы после заселения квартира не имела обоев и была скверно побелена. Дядя Василий, у которого дома поддерживался идеальный порядок, не выдержал и сделал нам ремонт. Та неделя была одной из самых насыщенных в моей дошкольной жизни. Поначалу дядины действия напоминали осаду крепости или стахановскую смену в забое. Вернувшись с прогулки, я обнаруживал, что таран проделал дыру в стенке между ванной и туалетом, или что на кухне обнажился кирпичный костяк. Голубоватая пыль зрела в воздухе, перепуганные вещи убегали в дальнюю комнату, а ближнюю, с окрашенным полом, приводилось переходить, словно ручей, по дощатым мосткам. Но постепенно театр военных действий преобразовался в ликующую целомудренную обитель с горным фотокряжем и осенним озером на стене – его я не преминул через короткий срок изгваздать, испытывая действие аэрозоля.
В другой раз – когда я был уже второклашкой – вместе с дядей Василием нас навестили его жена тётя Аня и пятилетняя дочка Ира. Тётя с ходу набросала карандашами мой портрет и заявила, что я похож на девочку. С Ирой мы тут же подружились и не слишком предосудительным образом играли в жену и мужа. В девять лет я ещё не догадывался о существовании половой жизни, но о прочих сторонах супружества имел отчетливые теоретические представления. Иру я осторожно целовал в губы. В нашем городе родственников больше всего впечатляла широкая река, и они бултыхались в ней с раннего утра до полуденного жара.
Во время новогодних праздников состоялся наш ответный визит в город Х. Украшенная гирляндами и серпантином, дядина квартира глянцево поблёскивала и сухо поскрипывала. Грозный Дед Мороз в очках и домашних тапках извлекал из суконного мешка головоломки и сладости, завёрнутые в вишневую бумагу. Заплетались мерзлые узоры на стеклах, санки головокружительно слетали по склону на лед плюгавой речки. По вечерам в детской комнате, разрисованной странными растениями, зверями и буквами, в руки падал, как экзотический плод, прохладный том Конан Дойля. На стенах других комнат красовались тетины картины: абстрактные композиции, состоявшие из голубых, золотых и палевых пятен, а также огромная, совершенно нагая и лысая женщина, казавшаяся мне верхом бесстыдства и безобразия.
В одно из призрачно-голубых утр, когда мы с Ирой пытались срисовать Микки Мауса с шоколадной обертки, тетя вкрадчиво присоединилась к нам и предъявила к рассмотрению другой Ирин рисунок, на котором страдающий водянкой ангел висел над плотоядным цветком. Я деликатно сообщил родственницам, что исполнение явно далеко от совершенства. Настойчивая тетя осведомилась, не кажется ли мне глубокой мысль, заложенная в этом произведении. Мысль показалась мне ужасающей, и я ретировался вглубь кровати кувырком через голову. Так состоялось мое первое соприкосновение с религией (если, конечно, не брать в рассмотрение обряд крещения, совершенный надо мной в бессознательном возрасте). Однако скоро в нашей семье произошла крупная религиозная реформа: бабушка Таня решила обратиться к вере предков, и в квартире появились книжки-раскраски с жилистыми буквами и картинками, изображавшими умилённых святых на пышно взбитых облаках. Бабушка терпеливо переписывала тексты из раскрасок в общие тетради. Отдельным казусом стали «письма счастья», извещавшие адресата о своем божественном происхождении. Бывшая глава заводского КБ копировала их и подбрасывала соседям в почтовые ящики, если я не успевал вовремя определить источник заразы и выбросить оригинал.
Мама же стала одной из тех, кто по утрам ставил на подзарядку трехлитровые банки во время магических пассов экстрасенса Чумака и засыпал, разметавшись в кресле, при мрачных явлениях головы психотерапевта Кашпировского. Она с неподдельным интересом изучала рекламные колонки в газетах с заголовками вроде «Знаменитая гадалка и ясновидящая Степанида советует» (рядом портрет мужчины с разбойничьей бородой, оказывавшегося патроном Степаниды, популярным астрологом и шарлатаном Гераклом Пломбой). Мне приходилось, вдобавок к бабушкиным «письмам», истреблять пачками гороскопы и рецепты карточных гаданий, которыми маму снабжала подружка, преподаватель музыкального училища. По счастью, мистические наклонности мамы утихомирились, когда дядя, обратившийся вслед за супругой в православие, сурово разъяснил, что экстрасенсорика и гадания суть проделки сатаны. Но дикарство продолжало дружить с мамой и под христианским флером. Даже спустя много лет она продолжала потчевать родственников рассказами, к примеру, о некоем целителе, который принимал свой дар во сне, когда к нему являлся в бутафорских дымах благовонный старец, а после терял целительную силу и впадал в детство от сглаза, учиненного непобедимой ведьмой. Любая ахинея принималась мамой на веру, лишь бы в ней присутствовали свечи, или духоносный батюшка, или увенчанная спесью и золотом царственная семья.
Поездки в Х прервались после того, как мы с Ирой бестолково поссорились, со слезами и соплями, при дележе конфетных вкладышей с миниатюрными комиксами. Виноват в ссоре был я, мне было стыдно и досадно. Перед ужином я попросил у сестры прощения, которое было тотчас милосердно даровано. Но за прошедшие два часа тетя Аня, не скрывая презрения к захудалым родственникам, высказала маме много интересных наблюдений и по поводу её глупости, и по поводу моего дурного воспитания и завистливости. Мама аккуратнейшим образом сложила её слова в сердце своем, и в дальнейшем мы виделись со второй семейной ветвью только в городе В, да и то крайне редко.
На следующем, немного засвеченном снимке мальчик лет шести в куцом комбинезоне стоит возле отворённой балконной двери на фоне ряда тополей, торчащих, как прутья расчески. Ледяной, сумеречный взор – так я отреагировал на призывы улыбнуться. Из кармана комбинезона выглядывает блокнот, который я выбросил потом в последнем классе школы вместе с другими реликвиями и анахронизмами. Блокнот этот именовался «паспортом», буквы в нем ходили ходуном, плясали и хлопали в ладоши. Первая запись была посвящена тому, как мой будущий друг и недруг Игорь Шмелёв шлёпал босиком по лужам и пропорол ногу осколком бутылки. (Тихоня Андрей никогда не лез в лужи и смотрел на Игоря без зависти, как на непонятный и нежелательный элемент мироздания). Вместе с красным блокнотом в мусоропровод отправились тетради в косую линейку, предназначенные для усмирения каллиграфической анархии. Они должны были наклонить мои буквы в правильную правую сторону, но к третьему классу, когда на смену этим первым тетрадкам пришли их непредвзятые сёстры в клеточку, почерк резко склонился влево и принял нынешний колючий и мелкоягодный вид, схожий с оградой, заросшей малиной и крыжовником.
В самом раннем возрасте я понял, что чтение и творчество требуют уединения. Моей штаб-квартирой стал просторный письменный стол, который я наглухо драпировал со всех сторон одеялами. По-пластунски влезал внутрь и устраивался с книгой или блокнотом под конусом заранее приготовленной настольной лампы. (На одной из створок стола сохранилась карандашная надпись «бюро» с буквой «ю», вывернутой наизнанку). Кажется, я всегда хотел быть писателем, с тех самых пор, как увидел книги. Факт будущего писательства был самоочевидным и не терпел возражений. Подразумевалось, что у меня будет вдобавок какая-нибудь гражданская профессия, например, ученого-физика. Уже со второго класса мои тетради полнились литературными творениями разных жанров. Мои герои со скромным достоинством брались расследовать дела, до которых не доходили руки у знаменитых детективов, пронзали пространства на гибридах машины времени и звездолета, парили на пухлых дирижаблях вдоль африканских рек. Малые литературные формы меня не привлекали, я всякий раз замахивался на роман, да такой путаный, что не мог осилить даже завязку. Тем не менее, в пятом классе я впервые полностью записал маленькую повесть, действие которой разворачивалось, в основном, в бутафорских кустах, колыхаемых фашистскими снарядами. Пыжась от гордости, я дал прочитать свой опус фронтовику деду Андрею, который не постеснялся назвать его чушью и строго поведать мне об ответственности и серьезности писательского труда. Ещё одну тетрадь с фантастическим рассказом, сюжет которого сводился к убийству неким Джерри своего пращура во время удалой туристической вылазки на битву при Аустерлице, погребла в своем необъятном столе учительница русского языка и литературы. Так закончились мои первые попытки найти себе читательскую аудиторию.
Мой дом был с трех сторон окружен пустырями, оставшимися после истребления одноэтажного приречного района. Я просачивался сквозь рваные дыры в заборах и блуждал среди лопуховых лопастей и хищных отпечатков бульдозеров. Время от времени мне удавалось найти «пластиглаз» – полоски оргстекла, которые, сгорая, плакали пластмассовыми слезами. В начале лета на пустырях кишели огромные насекомые, похожие на тараканов, которые с хрустом умирали, проливая сладко пахнущее молоко. Мама считала, что именно эти мои вылазки были причиной частых отравлений. (На новом снимке пятилетний ребенок посажен на шкаф рядом с кружкой воды: мама заставляет меня промыть желудок).
В один из октябрей золотистый экскаватор, похожий на заводную игрушку, вырыл на одном из пустырей гигантскую яму и растворился в дробном дождичке. В яме скопилась вода, и в январе, когда она замерзла, развернулись ожесточенные хоккейные баталии; я обычно стоял в воротах, обозначенных двумя тарами из-под молочных бутылок. Весной неугомонный экскаватор вернулся, и не один, а с подружкой – машиной для забивания свай. Несколько дней двор содрогался от толчков ее мощного нутра. Затем настала тишина, и за заборами воцарился новый металлический зверь: высокий, сутулый кран, чертивший по вечерам плавные дуги сияющими глазами. Свежие дома росли, как грибы, и уже через десяток месяцев у меня появилось новое развлечение: подниматься в зеркальном лифте на шестнадцатый этаж, пробираться по гулкому чердаку на крышу, разглядывать город, скатывающийся по холмам к реке, бросать щебень в ущелья между домами и перегораживать руками автомобильные ручьи на мосту.
Очередное фото моей коллекции сделано дядей с набережной перед домом. Между двух смазанных тополей, смахивающих в этот раз на длинные зеленые леденцы, виден балкон с шахматной фигуркой мамы и сквозящим сквозь балконные поручни детским взглядом. Благодаря моему другу Игорю я оценил возможности, которые дарили мне пешеходная дорожка и автобусная остановка, расположенные под самыми окнами. Прохожие, в мамино отсутствие, были поливаемы из красного резинового корабля с дырочкой в пупке. Некоторые из них, к нашему с Игорем восторгу, глянув на равнодушное небо, вынимали и распускали зонты. Мы отваживались и на более дерзкие выходки, например, швыряли комья земли, выковыривая их из вазона для цветов (он использовался мною еще и как кладбище для павших пластмассовых пиратов). Однажды мы наполнили водой и бросили вниз воздушный шар, который лопнул, забрызгав несколько квадратных метров мостовой. Игорь, живший четырьмя этажами выше, поразил моё воображение историей о том, как ему удалось забросить сырое яйцо в двери автобуса за секунду до того, как они закрылись.
Вспоминаю другие наши с Игорем хулиганства. Зимними вечерами, скрытые разбойничьим бархатом метели, мы обстреливали снежками заунывный рогатый транспорт, целя в окна с красивыми, погруженными в размышления девушками. При удачном броске красавицы вздрагивали и растерянно хлопали глазами. Осенью мы разили спелым боярышником легковушки. Одна из них остановилась, и шустрый мускулистый человек в три прыжка настиг самого неповоротливого из партизан. Cо знанием дела он сжимал и проворачивал мое ухо. Через несколько минут мы предстали перед мамой и бабушкой. Спортсмен требовал немедленной порки, и родным стоило трудов успокоить его и понемногу выставить за дверь. Я отделался трехдневным бойкотом. Милитаризм в отношении пешеходов и автомобилистов был пресечен, однако война в разных её воплощениях еще долгое время оставалась главной темой моих игр. Любимыми игрушками были: бластер, собственноручно изготовленный из серийного пластмассового автомата путем отсечения приклада; кортик с рукояткой в виде русалки, первоначально предназначенный для разрезания непокорных страниц; шпага – спица из сломанной сушилки для белья. Сценарии игр усложнялись и удлинялись, постепенно превращаясь в многоактные военные или шпионские спектакли, где я играл все роли одновременно. Часто моим противником в рукопашных боях становился большой тряпичный лев, имевший жалкий вид после того, как я подстриг ему гриву. Еще я играл в футбол, левая нога против правой, переигрывая наново чемпионаты мира, так что отечественная сборная становилась, наконец, серебряным призером, уступив – лишь по пенальти – моей любимой сборной Камеруна. Чемпионаты были шумны, и сосед снизу лупил молотком по батарее до тех пор, пока из нее не хлестнул фонтан. Он вообще был невезуч: то у него загорался холодильник, то канализационную трубу забивал веник, спущенный кем-то с верхних этажей.
Первыми домашними животными стали хомяки, подаренные дедом Андреем. По дедовой оплошности, грызуны оказались одного пола, и, вместо того, чтоб наслаждаться дружеской идиллией, немедленно стали драться. Мама рассадила их в два аквариума, круглый и кубический. Она вообще предпочитала употреблять вещи не по назначению, якобы для экономии средств. В мыльнице могли храниться документы, а корпус от сломанного будильника служил шкатулкой для ниток и затаившихся между ними, всегда готовых к нападению на пальцы игл. Апофеозом этого метода был презентованный соседом снизу наполовину выжженный холодильник, в котором летом почивала зимняя, а зимой летняя одежда.
По ночам разлученные хомяки, стоя на задних лапах, заворожённо глядели друг на друга сквозь мутные стекла. Днем обитатель круглого аквариума по велению непонятной пружины неустанно штурмовал стенку, всякий раз кувыркаясь от экватора к южному полюсу. Рядом с ним житель куба яростно грыз, дергая рыжей башкой, картонную коробку из-под обуви, назначенную ему жилищем. Меня восхищала жадность моих маленьких чудищ, мгновенно спроваживавших в свои пасти всё, что они находили для этого пригодным. Как-то я подсунул одному из пленников жареную соломку в два хомячьих роста длиной, и он со впечатляющим усердием пытался интегрировать ее в свой организм, принимавший всё более причудливые очертания. Последней страницей хомячьего периода стала одиссея хомяка из куба, который с едким писком вырвался из моих рук и юркнул за чешскую мебельную «стенку», занимавшую проём напротив балкона. Целую неделю от путешественника не было вестей. Мама похаживала вдоль стенки, принюхиваясь: разбирать ее и после собирать заново не хотелось. Наконец любопытная зубастая морда была выявлена на шкафу в другой комнате, изловлена и безо всякого почета заново водворена в аквариум. На следующий день у шкафолаза произошел обильный понос, и вышедшая из себя мама вернула обоих зверей дарителю.
Самому мне хотелось отнюдь не хомяков, а котят. Я обожал этих вкрадчивых существ, и со многими из них поддерживал эпизодические знакомства. В один из весенних дней, когда солнце вонзалось в пыльное окно подъезда и затем сквозь дверной глазок поджигало в коридоре круглое пятно с радужной каемкой (я трогал его руками, оно было горячим), в ту беззащитную минуту, когда мама выносила из квартиры сор, через её ноги в квартиру просочилась черная как смоль Пантера. Мы с ней сразу же понравились друг другу. Пантера была сущим ангелом во плоти. Она смиренно вытерпела процедуру купания, но, к сожалению, счастие наше было грубо прервано уже через день, когда соседка застращала маму рассказами о блохах, глистах, скверных запахах и о лишае, поразившем ее племянника.
Взвесив все pro и contra, мама и бабушка подарили мне волнистого попугая. Он оказался аскетом и затворником. Не желал общаться ни с кем из людей и тем более использовать человеческую речь. Зато его живо интересовало радио: он вспыхивал гневом при сигналах точного времени, млел от музыки и неодобрительно цокал под сводки новостей. Вскоре он научился самостоятельно открывать изнутри свою клетку, и, покидая ее, закрывать дверь на защелку. Скромно и незаметно прожил он у нас восемь лет, а потом удрал, воспользовавшись нерасторопностью бабушки, чистившей клетку на балконе. В течение нескольких лет мы обнаруживали запасы проса и овса внутри люстр, маленького глобуса и маминых шляп (так мы узнали о секретных визитах попугая вглубь платяного шкафа).
Очередной снимок показывает сразу обоих моих дошкольных друзей. Слева на фото заливается плачем веснушчатая рыжуха Настя Марченко. Справа выбегает из кадра дернувший ее за косицу Игорь Шмелев, который уже дважды присутствовал на этих страницах. Настя была дочерью оперного баса, пение которого воспаряло вместе с лифтом к горнему девятому этажу мимо нашего третьего, а также хрупкой балерины, имевшей, кроме Насти, еще троих детей, проживавших с отцами в разных углах республики. Настин отец, боровшийся с избыточным весом, ежедневно трусил по набережной наперегонки с собакой и висел на нижней ветке дерева, пытаясь дотянуться до нее ногами. Настя, напротив, уверенно справлялась со всеми ивами и тополями нашего двора, добираясь до тонких верхних веток, куда я следовать за ней не решался. Часто мы сидели с ней на одном суку, укрытые зябкой кроной, и беседовали – наверное, о пугающем будущем, то есть о школе. Помню капитальные трехэтажные здания из сырого песка, – он добывался нами в песочнице шахтным способом, – и молчаливую судорожную борьбу за обладание теннисным мячиком у меня на кухне. Победил я, хотя Настя была сильней: схватив игрушку, я распластался с ней на полу и яростно сопротивлялся попыткам перевернуть меня на спину.
В отличие от прямолинейной Насти, вихрастый и вечно сопливый блондин Игорь был личностью сложной, можно сказать, демонической. Рядом с ним я ощущал себя, как на качелях: Игорь то вовлекал меня в капризную орбиту своей жизни, то вдруг выстраивал непонятную вражду, а к поздним классам, когда стал школьным диск-жокеем и своего рода секс-символом, потерял ко мне всякий интерес. В хорошие периоды нашей дружбы Игорь был поверенным моих фантазий и надежд, с ним можно было говорить о гиперболоидах и машинах времени, о мимолетных влюбленностях. На занятиях мы обменивались шифрованными записками, в которых гласные буквы по сложной схеме заменялись на согласные, и наоборот. Домой возвращались вместе, за исключением тех месяцев, когда между нами пылала война. В одной из наших с Игорем совместных игр был отчетлив привкус гомосексуализма: мы изображали семью, по очереди играя роли супругов, разумеется, без поцелуев или прикосновений. Муж был туповатым и добродушным малым, а жена карикатурной истеричкой. Игорь объяснил мне точными словами принцип деторождения; я отверг его нелепую теорию и лишь спустя год уверился в правоте моего товарища благодаря замусоленному журналу, лежавшему на почетном месте в школьной библиотеке.
Дома у Игоря царил художественный бардак. Вдоль стен были расставлены рядами картины отца, иногда свежие, еще не просохшие – не в пример интересней тех, которые я видел у своей тетки. На столе в гостиной располагались битловские пластинки и клетка со щеглом, за которым неотступно следил с футляра скрипки золотоглазый кот Тимофей. Если кот подбирался к клетке вплотную, птица тут же клевала его в нос, и он, обиженно полыхая глазами, убирался на кухню. На стене гостиной висели часы с кукушкой, которая иногда замирала в экстазе, не окончив ноты, так что ее приходилось заправлять пальцем обратно за дверцу. Мама Игоря, маленькая импульсивная женщина, которую весь двор звал Рыжей Марьей, а чаще просто Рыжей, наливала нам чаю с молоком, подсыпала сушек и уходила в спальню, где пищал брат Игоря, спустя много лет преобразовавшийся в огромного по габаритам и значению столичного дирижера.
Рыжая Марья работала в цирке осветителем. Однажды Игорь повёл меня в муторные цирковые подземелья через служебный вход, где похожий на Дракулу швейцар подмигнул ему сквозь толстые очки. Спустившись по лестнице с гнутыми перилами, дважды повернув и миновав дверь, из-за которой сыпалась барабанная дробь вперемешку с прокуренным кашлем, мы очутились в вёртком бетонном коридоре, освещенном яркими лампами так, что на нашем пути полосы света схлёстывались с участками полного мрака. По обе стороны коридора тянулись хозяйственные помещения и вонючие клетки. От нас отвернулись грустнейшие в мире пони, затем я с замиранием сердца разглядел в зарешеченной тени огромную полосатую лапу. Мы вышли к занавесу, рядом с которым, прямо под пожарным шлангом, сосредоточенно выбивал чечетку клоун. Его заслонил от нас короткий, но очень медленный караван верблюдов. За ними, явно опаздывая и нервничая, пробежала воздушная гимнастка. Завершая экскурсию, Игорь провёл меня в пропахший реактивами чулан, из которого сквозь выбитые стекла мы с удобством наблюдали за женской душевой. Перед нами, избавляясь от мыльных одеяний и облачаясь в натренированную наготу, стояли две девочки из параллельного класса (все юные цирковые работники, ввиду географической близости, учились в нашей школе).
Игорь был главным застрельщиком школьных краткосрочных мод. Одной из первых эпидемий были плоские пластмассовые зверушки, которые добывались под Новый год из хлопушек. Во время азартной игры полагалось надавливать или ударять по ним пальцем так, чтобы они переворачивались на другую сторону. На перерывах щербатые подоконники были заняты игроками, по этажу раздавался непрерывный стук, как от десятка пишущих машинок. На смену зверушкам пришли пиротехнические эксперименты: раскрошенные спичечные головки запаивались внутрь корпусов от шариковых ручек, либо зажимались мощной гайкой между двумя болтами. Гремевшие здесь и там взрывы целый год служили темой родительских собраний. В средних школьных классах письменный стол Игоря запрудили кассеты с разномастной музыкой – от стильного ленинградского рока до гремящего, как жестяная банка с гвоздями, хип-хопа. На уроках он тоже слушал музыку, пропуская провод под одеждой и отворачивая от учителя одно ухо.
Прежде чем отложить на время в сторонку вихрастую фигурку Игоря, расскажу и о подводных камнях нашей дружбы. Я чистоплюйски брезговал рано проявившейся практической направленностью его ума. Лет с десяти Игорь стал работать, как он торжественно сообщал, «актером миниманса» в оперном театре. С завистью я выслушивал его рассказы о закулисье, полном механических приспособлений, о скрипучей сцене, в глубине которой паж-Игорь кормил несуществующим зерном чучело сокола, прикрученное проволокой к запястью. В старших классах он затеял бойкую торговолю жвачками, шоколадными батончиками и батарейками для наручных часов, а потом переключился на модные майки с физиономиями поп-звезд. В это же время начал крутиться на городской барахолке, а к выходу из школьной темени у него уже был собственный ларек, где просроченная барышня продавала такую же кодаковскую фотопленку.
Мне приходилось постоянно испытывать на себе Игоревы непостоянство и даже вероломство. Выяснилось, что он ведет себя со мной, как с ровней, лишь наедине, а при посторонних его тон становится покровительственным, хозяйским, и он с удовольствием подшучивает над моей неловкостью. Один раз он даже присоединился к двум милым одноклассницам, которые ходили за мной по школьному двору, взявшись за руки, распевая «Андрей учёный, в говне мочёный». Он мог вскользь заметить: «Знаю, почему ты хорошо учишься – в Америку хочешь уехать». Андрей, исполненный глупейшего патриотизма, бросался на него с кулаками, Игорь тузил патриота, а потом вел себя так, будто ничего не произошло.
Однажды случился и более неприятный эпизод. Стоял зимний вечер с лоснящимися хлопьями внутри фонарных конусов, с молодой собакой, хватавшей хлопья эти зубами в воздухе, с прямоугольными папами, тянувшими на санках скругленных чад. Выйдя из дому, я натолкнулся на мальчишек возрастом постарше, стоявших кружком у накатанной ими снежной горки, из которой торчала сбоку голова Игоря. Всем было весело, а Игорю, казалось, даже больше, чем остальным, во всяком случае, он без умолку шутил над присутствовавшими. Близнецы Гаркуши подбрасывали лопатами снег в воздух, стараясь, чтобы он опускался волнами Игорю на лицо. Кто-то бросил снежок и сбил с него шапку. В ту же секунду нас растолкала Рыжая Марья и вытащила Игоря из сугроба. Когда они шли мимо, я понял, что ему совсем не до смеха. Цвет лица у него был белый, и на меня он посмотрел с отвращением. На следующий день меня и мою мать вызвала классная руководительница. Вместе с ней нас ждали Игорь и Рыжая. Мой товарищ убедительно рассказал, как я подговорил соседских ребят закопать его в снег. Я рыдал от обиды и несправедливого унижения. Классная, не сумевшая, да и не захотевшая разобраться в этой истории, всех отпустила, сказав, что кто-то из нас с Игорем – большой обманщик.
Примерно через год после этого случая Игоревы родители развелись, а спустя еще полгода он перебрался жить к отцу, сменив заодно школу. Его раздражала череда маминых любовников, и к тому же Рыжая каждый день орала на него из-за поздних возвращений. Отношения с новоиспечённой мачехой у него складывались ещё трудней, и тем не менее именно эта юная женщина стала его первой любовницей. Судя по его намекам, тройственное сожительство, веселое и недружное, продолжалось еще несколько лет. Мы виделись с ним всё реже, потом вообще не виделись, а потом у нас появились новые общие интересы.
Удовольствие от писания прозы для меня не в последнюю очередь связано со свободой от сюжетных обязательств. В любой момент я волен сделать всё, что мне заблагорассудится. Вот сейчас я мысленно пройду от своего подъезда до сто первой школы – и даже не думайте этому намерению перечить. Сперва наискосок по двору, мимо равномерно рассаженных тополей. В руке моей школьный портфель с нарисованным щенком, совсем как на ириске «Тузик». Выходя из двора, срываю низко висящий лист ивы и разминаю его в кашицу, чтобы вдохнуть запах. Дальше через сквозной детский сад с двумя удобными выходами попадаю в район одноэтажных домиков и абрикосовых садов, над которым висят в осенних дымах призраки многоэтажек. На улице Ломаной швыряю камень в последнее уцелевшее окно выселенного двухэтажного дома, красивого, но запущенного особняка (на его месте теперь платная парковка и мойка автомобилей). Чтобы сократить путь, ныряю в узкий дворик, небрежно, с проплешинами, увитый краснеющим плющом. Выныриваю перед самой школой на площади Демьяна Бедного, а ныне снова, спустя столетие, Успенской. Слева от меня сакральный куб музыкального училища с чугунным композитором Глинкой возле входа, справа похожее на тюрьму художественное училище. Я же иду между ними к несколько двусмысленному, как бы вывернутому в четырёхмерную гиперплоскость, зданию моей школы, где несколько десятилетий назад располагался военный госпиталь.
Пришел черед одной из самых нелюбимых фотографий – с дремучим первоклассником, украшенным прической а-ля горшок и флюсом во всю щеку. Память хранит изнанку этого снимка: круглого, как Пуаро, фотографа, понуждавшего меня улыбнуться и одновременно рассказывавшего пошлый анекдот стоящей рядом взвихрённой блондинке, моей первой учительнице. Три первых школьных года запечатленный на фотографии фрукт провел за одной партой с Инной, самой красивой девочкой класса. Всё это время наше с ней общение ограничивалось просьбами одолжить ручку или карандаш и деловыми замечаниями во время совместной уборки класса. Пора старшеклассничьих страстей была далеко впереди, и я даже рад, что мы до нее не дотянули: моя первая любовь сохранила мягкое матовое сияние и нерастраченную, не передаваемую словами легкость. Инна была скуластой блондинкой с узкими смешливыми глазами, с двумя тощими косицами, которые в третьем классе, после перенесенного гепатита, сменила короткая соломенная стрижка. Ноги и руки её были слишком тонкими, движения плавными, а рост все три года точно совпадал с моим. Инна, в силу врожденной лени, в учебу вкладывала ровно столько сил, сколько нужно было для получения пристойных отметок. Но на физкультуре, с которой у меня были постоянные нелады, она становилась бойкой и стремительной. Я вспоминаю кросс вокруг школьного квартала, который Инна пролетала первой, ёжась после этого в нейлоновом костюмчике и болтая с усатым физруком. Она намного лучше меня рисовала: листья ивы в её исполнении отнюдь не напоминали, как у меня, огурцов, а котята – одутловатых лошадок. Зато я уверенней чувствовал себя в математике; с удовольствием отвечал шепотом на её вопросы при выполнении упражнений. Случалось это, впрочем, нечасто: мы сидели прямо перед учительским столиком, и вели себя так чинно и сдержанно, как если бы принадлежали к монархической семье. Вопрос: могла ли моя юность обойтись без судьбоносной безвкусицы, если бы Инна в конце третьего класса не уехала в другой город? Ответ: нет. После её исчезновения моё любовное внимание долго не могло сосредоточиться ни на одной из девочек. Мне начала было нравиться полная девочка с глазами, как две чёрные дыры, и с дымчатыми усиками, но летом я встретил ее на пляже, непристойно зрелую, набухшую – она расспрашивала меня о каких-то знакомых парнях, – это вызвало у меня что-то вроде острой душевной тошноты. Другая красавица, длинноногая и надменная шатенка, имя которой я вырезал на перилах в соседнем подъезде, разочаровала меня, когда, сидя с подругами на горячих трубах в углу школьного двора, молвила: «Девочки, как же я люблю импортные шмотки!»
В средних классах школы, которые вспоминаются как один бесконечно долгий пасмурный день, я сам нравился двум девочкам. Первой из них, в хронологическом порядке, была Илона, хрупкая егоза и хулиганка, про которую одноклассницы с уважением шептали друг другу: «Она ****ась уже с тремя парнями». У ней была узенькая лисья мордочка и волосы медного оттенка, собранные в два жиденьких хвоста, которыми она размахивала на занятиях, то и дело задевая лицо соседки. Она и впрямь дружила со многими мальчиками, например, с тем недоумком, который на Новый год обмазал дерьмом перила лестницы между вторым и третьим этажами. Когда наша с Игорем дружба в очередной раз дала трещину, Илона повадилась возвращаться со мной из школы до пустыря, разделявшего наши с ней дворы. Она знала все свежие сплетни об учителях и, можно сказать, открывала мне глаза на лежащее во мраке. Я узнал, что сдобная химичка, у которой мы воровали реактивы, ушла от мужа и живет с гориллой-физкультурником, а ее подружка, истеричная француженка, не раз уже лечилась в психиатрической больнице. Однажды мы с Илоной совершенно случайно встретились на сеансе в видеосалоне. Она бросила подружку и её парня, с которыми туда пришла, и уселась рядом со мной. Пока киногерой превращал противника в вязкий фарш, Илона забросила ко мне на колени тощую ножку в модном сапоге с платформой. Я столкнул её неаппетитную конечность с себя и пересел – а потом и вовсе сбежал из прокуренного видеологова, не дожидаясь притянутой за уши финальной разборки. С того дня Илона прекратила наши прогулки и вплотную занялась Игорем. Они всюду ходили в обнимку, на физкультуре целовались возле сетки-рабицы за турниками. Игорь был взъерошенным и нездоровым от любви. Илона глядела сквозь меня, как сквозь воздух, но о существовании моем всё же не забывала: например, громко сообщала подружкам, что собирается стать парикмахером и постричь меня под клоуна, когда я попадусь к ней в руки. Один раз она забыла принести бумагу для черчения и в перерыве схватила с парты заготовленные мной листы. Я догнал ее в углу класса и вырвал награбленное. Илона влепила мне затрещину, я ответил тем же. Игорь был рядом, но не стал вмешиваться. Таджик-чертёжник с интересом поглядывал на меня во время урока: я сидел красный, как рак, в съехавшем набок, наполовину оборванном галстуке, и чертил на измятых листах.
Второй девочкой, влюбившейся в меня, была Женя, кучерявая толстушка с мыльно-голубыми глазами, правнучка генерала, освобождавшего город от фашистов. Я склонен датировать начало её страсти одним нелепым столкновением в дверях классной комнаты. Услышав звонок, я спешил войти внутрь, а она выбиралась наружу, чтобы прополоскать тряпку для доски. Неожиданно для себя, я ускорил шаг и с размаху влетел в большое мягкое тело. Причиной был банальный садизм, а не эротическое посягательство. Я даже не извинился, но Женя не разгневалась, а лишь изумленно на меня посмотрела. После этого случая она попыталась со мной подружиться: на переменах рассказывала несмешные анекдоты, а на занятиях, распластавшись позади меня на парте животом, просовывала голову между мной и Костей Пелешевским, чтобы встроиться в беседу. Через некоторое время я стал обнаруживать в почтовом ящике любовные послания, подписанные Королевой Марго и завизированные Генриеттой Наваррской. (Подружкой Жени была моя долговязая соседка Настя, вокруг которой Женя прыгала, как овечка вокруг столба). Кульминация наших неотношений состоялась у меня дома, когда я, в отсутствие матери, разыгрывал один из моих «фильмов», на этот раз с элементами порнографии: я совокуплялся с парой подушек, замещавших мне актрису. Сразу после семяизвержения я объявил антракт и отправился голышом в туалет мочиться. Из-за входной двери доносился шепот: какая-то девочка (я сразу понял, какая именно) прижималась к замочной скважине то глазом, то ухом и твердила: «Погоди… Я ничего не понимаю». Я бросился в спальню и оделся. Через минуту зажурчал дверной звонок. Едва я открыл, одолеваемые любопытством Марго и Генриетта попытались под предлогом получения консультации по математике проникнуть в прихожую, и мне пришлось их грубо вытолкать. Тут и сказанию конец. Любовные письма иссякли, но Женя долго еще изучала меня на уроках, будто неведомое науке насекомое.
Некстати говоря, к онанизму я пришел экспериментальным путем, не прислушиваясь к измышлениям сверстников. Последующие, более насыщенные опыты подстегивала брошюрка для девочек-подростков, случайно обнаруженная в заднем книжном ряду возле двухтомника Энгельса. Автор обращался к читательницам «солнышко мое» – и солнышко это появлялось на иллюстрациях в виде пышногрудой девицы, которая чистила зубы, плавала в бассейне, правильно питалась, а в последней, единственно интересной главе занималась сексом с брутальным молодым человеком, явно южного темперамента, который валял солнышко так и этак, благородно избегая при этом неординарных и болезненных позиций. О, сколько семени я пролил над этими научно-популярными строками, над этой неотчетливой полиграфией.
Позади школы на склонах холма доживали последние десятилетия три или четыре петлистые улочки с кривыми, как старушечьи зубы, каменными зданиями. Были среди этих домов одноэтажные, с деревянными верандами, которые были загромождены разобранными сетчатыми кроватями, сколиозными шкафами и топкими зеркалами. Из бокового окна, как правило, таращилась сумеречная яга, а за столиком у веранды обитали замусоленные багровые мужчины, жёстко щелкавшие доминошной костью. Были там и дома побольше, иногда даже в три этажа, со сквозными арками, которые вели в извилистые, как кишечник, дворики. Подъезды в них были в любую погоду сырыми, ступени стертыми, двери заплесневелыми. Постояв немного на лестничной клетке, можно было услышать удовлетворенное бульканье внутри труб и страдальческие вздохи форточки, которую шевелил сквозняк. Как раз в таком здании жил в полуподвальной квартире Костя Пелешевский, мой следующий, после красавицы Инны, сосед по парте. Его окна выходили в темный двор под широкими платанами, а в комнатах стоял утробный полумрак, разжиженный настольной лампой. Косте лень было открывать ставни, но я узнавал, дома он или нет, уже проходя сквозь пропахшую мочой арку: заглянув вглубь змеящейся по стене щели, можно было увидеть, зажжён ли у него свет. Помимо Кости в квартире, расположением комнат напоминавшей след собачьей лапы, обитали его родители, немолодая радушная еврейская пара, и луновидная бабулька, пускавшая на кухне кольца папиросного дыма. Ещё один из соседей, мешковатый троечник парой лет младше нас, присоединялся к нам на время баталий за столом для настольного тенниса, который Костя вытягивал из кирпичного сарая с навесным замком. В смежном дворе росло высокое ореховое дерево, влезть на него было невозможно, и мы втроем сшибали орехи палками; делать это надо было быстро и молча.
На выходных Костя спал подолгу, в одиннадцать часов я заставал его в постели. «Смоля», – бормотал он, поворачивался на другой бок и опять задрёмывал. От нечего делать я разглядывал комнату – царство умеренности и аккуратности, где каждая вещь знала свое место. На тумбочке притворялся тикающим усатый электрический будильник. Мудрёно поблескивал секретер, укрывавший склеенные Костей модели пароходов и вертолетов. На подоконнике сиял аквариум с золотой рыбкой, а на дне его лежал сундучок, крышку которого то и дело приподнимали пузырьки, – при этом показывался скелет с красными глазами. В углу комнаты близоруко улыбался музыкальный центр, на котором Костя переписывал взятые напрокат кассеты. Тем временем друг мой просыпался окончательно и шлепал в тапках на кухню, чтобы почистить зубы. Пока он уплетал завтрак (на мою долю приходился бутерброд с бараниной), мы обсуждали планы на предстоящий день. Во-первых, мы могли пойти на пристань, чтобы удить там рыбу. Честно говоря, у меня совсем не было способностей к рыбалке. В то время как Пелешевский, стоя в трех метрах от меня, вытягивал одного за другим карасиков, мне попадались одни «бубыри», рыбья мелочь, от которой случался понос у жившей в подъезде кошки. Предъявляю фотографию: пухлый, растрепанный Костя стоит со спиннингом у чугунной ограды на набережной, – он подарит этот спиннинг мне, когда уедет в Израиль, и я ни разу им не воспользуюсь. Во-вторых, мы могли подняться на трамвае до Октябрьской площади и пронестись на скейтах по парковым аллеям, подтормаживая на крутых поворотах привинченными сзади хоккейными шайбами. В-третьих, мы могли отправиться за абрикосами в заброшенные сады, тянувшиеся по склонам городского холма, – теперь их сожрали расплодившиеся многоэтажки. А еще могли никуда не ходить, разложить нарисованную Костей от руки «Монополию», строить гостиницы в европейских столицах и заламывать друг другу арендную плату.
Зимой мы надевали лыжи, бежали всё в тот же парк, Костя проворно поднимался «елочкой» к потемкинскому дворцу, а я ломал лыжу об молодую березу. В парке образовывался зимой длинный ледяной спуск под названием «Аврора». Мы слетали по нему, лежа на картонках и тужась, чтоб не развернуться в полете головой вниз. Штаны и рукава обтерхивались так, что их нельзя больше было надевать в школу.
Теперь небольшая частная коллекция школьных учителей. Поначалу наш класс вела бойкая блондинка Лида, за один год успевшая выйти замуж, забеременеть и развестись. После родов она быстро стала набирать вес, и в старших классах я увидел её в другой, инвертированной ипостаси – плотной бабищи, перекатывавшейся по первому этажу, как ломтик сала по тарелке. Эстафету подхватил усатый историк Пётр Иваныч, или просто Петя, внешне – омоложенная копия журналиста Листьева. На уроках он любил рассказывать о ходе знаменитых битв, азартно рисуя и тут же стирая тряпкой меняющиеся диспозиции, отмечая пунктирными стрелками направления перемещений полков и сплошными – внезапные, но четко продуманные атаки. Глаза его радостно блестели из-под стекол, когда в переломный момент он поднимал указательный палец и предъявлял резервный полк, сидевший с самого начала в засаде. Он показывал бессчетное количество слайдов, изображавших эти же самые битвы, вооружение и обмундирование противников, сопутствующую средневековую геральдику.
Петя принял наш класс в пионеры на линейке с косо подвешенным сентябрьским дождиком и блеянием горнов. Несколько лет подряд меня, пассивного отличника, не пользовавшегося ни малейшим авторитетом, избирали председателем совета отряда – при том, что самого совета отряда никогда не существовало. На собрания совета дружины я старался не являться, а явившись, неприметно читал во время этого занудства шпионские детективы. Некоторые учителя, выходя во время урока из класса, требовали от меня вести учёт шалостям одноклассников, что я и делал с холодной душой; это не удерживало товарищей от бесчинства, но побуждало их щипать меня и обстреливать из трубочек жёваной бумагой. Под давлением Пети кое-какая пионерская работа в нашем классе всё же велась: а именно, унылые сборы макулатуры, которая взвешивалась у черного хода и отправлялась на длительную лёжку в полуподвал; да ещё ежегодные майские походы к ветеранам, угощавшим нас липкой карамелью.
Помыкавшись с нами, Петя поступил в аспирантуру, и класс отдали химичке Нелли, которая сумела поправить донельзя разболтавшуюся дисциплину. Однако со временем мы поняли, что бурная Нелли, в высшей степени умевшая намыливать нам голову, была на самом деле добра и простодушна. Мы сделали дубликаты ключей от лабораторных шкафов, и после уроков устраивали маленькие разноцветные взрывы, а также прожигали серной кислотой листья неллиных фикусов. Класс едва сдерживал хохот, когда Нелли жаловалась приятельнице, смуглой стервозной «француженке», что неизвестная болезнь пожирает ее растения.
Географичка, лихая моложавая старуха в оранжевых кудряшках, которую мы звали Лисой, любила на уроках смотреть выпуски новостей российского производства. Всякий раз при этом она сознавалась нам в любви к Саддаму Хусейну; после проигранной им войны она долго была не в своей тарелке. Лиса радовала нас своими ухватками: то она открывала неподатливую дверь могучим ударом бедра, то управляла своим собственным классом, подметавшим школьный двор, высунувшись на две трети из окна, – так, что варикозные ноги балансировали над нашими головами.
Царица-Лебедь, учительница русского и литературы, отличалась дородностью, мелодичным голосом и округлой жестикуляцией. После того, как я уморительно прочитал на два голоса стишок о Ленине и печнике, она ждала от меня новых артистических находок и ставила четверку всякий раз, когда я читал верно, но сухо. В седьмом или восьмом классе мы писали сочинение на тему зимних каникул. Поскольку все каникулы, кроме летних, я отбывал рядом с телевизором и книжками, выбора у меня не было, надо было что-то придумывать. Я вообразил зимний лес, падающие с деревьев снежные шапки, волка, ступающего по свежему насту и потягивающего воздух ноздрями. Сочинение вышло халтурным, и я не удивился, получив за него четыре балла. Но Лебедь сумела впечатлить меня по-настоящему, когда всю перемену выпытывала, не переписал ли я этот текст у Тургенева. Долгое время перед каждым сочинением она, глядя на меня в упор и вгоняя в краску, предупреждала класс, что на партах и на коленях не должно быть посторонних книг. Я отомстил, содрав у ней под носом несколько страниц из бездарного путеводителя по нашему городу: пятерка была мне обеспечена.
Вслед за учителями, приведу краткий перечень сколь-либо различимых одноклассников, хотя бы затем, чтобы поскорей их позабыть. Аня Романцева прошла путь от тихой мышки-отличницы до валютной проститутки: в студенческое время я несколько раз видел ее, выбеленную, в ботфортах, возле входа в гостиницу «Астория». Таня Грачева, грудастая девочка-барби, на которую пялились все мальчики, стала примой донецкого балета и потом женой олигарха. Двоечник Сергей Жданов, неопрятный, унылый, презираемый мальчик, которого даже забыли принять в пионеры, человек без настоящего и будущего. Во время единственного с ним подробного разговора он рассказал мне, как мечтает об обычной, настоящей дружбе. Я в ответ сказал глупость, да ещё и швырнул, совсем не больно, в неприятного мне паренька каштаном – и мне до сих пор стыдно. Еще одного изгоя, Диму Петлина, тучного, полусумасшедшего, недобро улыбающегося мальчика до старших классов сопровождала столь же болезненная, но, по контрасту, худощавая бабушка. Однажды он пырнул соседа по парте чернильной ручкой, и дети после уроков забросали его и бабку камнями. По крайней мере, я не участвовал в травле этого несчастного, но не смирившегося со своим положением ребёнка. Эдик Таманский, сын местного жулика, в недалеком будущем кандидата в президенты, конопатый и обаятельный малый. Он выдумал новый способ здороваться, который у него перенял весь класс: сначала стукались кулаками, потом хлопали ладонью о ладонь, а затем пожимали друг другу, но не кисти, а запястья. Эдика убили выстрелом в затылок через год после выпускного, прямо во время президентской компании его отца. На задней парте в боковом ряду размещалась пара мечтательных личностей: изогнутый морским коньком отличник Равлик и его лукавый, похожий на вислоухого пса, товарищ Карпенко. Перед товарищами лежал блокнот, который они заполняли диалогами об учителях, девочках и одноклассниках. Меланхоличный Равлик утонул во время каникул перед выпускным классом, а Карпенко время от времени появлялся в разных воплощениях: то был гитаристом панк-группы с пышным ирокезом, то активистом националистической партии, с лицом, измученным от презрения к окружающим рагулям, то куда более умиротворённым хозяином лавки, торгующей национально-ориентированными сувенирами.
После всех попыток синтеза я должен признаться, что моя память, и особенно память о школьном детстве дисперсна и, по большей части, хранится в виде ряда световых пятен, расплывчатых мизансцен и не совпадающих с ними фонограмм. Взаимосвязь между элементами угадывается с трудом или вовсе отсутствует. Этот, казалось бы, бесконечный ряд воспоминаний сходится к некоей конечной, не слишком крупной сумме. В любом случае, суммарный вес некачественных, отбракованных снимков оказывается бОльшим, чем у тех, которые были вставлены в рамку после старательного сдувания пыли.
Итак, первый класс. Нас выстраивают, чтобы вести в столовую, я держу ладошку Инны, а Газин (сопливый, веснушчатый хулиган) кричит сзади прямо в уши про «жениха и невесту». Вот Инна дарит мне на день варенья марку с картиной моего однофамильца-художника, а вот она шлепает меня по заднице, когда я, разыгравшись, отнимаю у ней блокнот с девчоночьими заметками. Вот я, опаздывая на урок, влезаю в класс через окно, и начинается неразбериха: каждому хочется выбраться этим способом на улицу и вернуться обратно. Учительница, обнаружив утоптанный подоконник, предлагает виновникам встать, но трус Андрей продолжает сидеть. Вот я удерживаю слезы, когда у меня сперли резинку в форме клубники, которую мне прислал дядя из Венгрии. Вот я прихожу домой с соплями, размазанными по волосам: старшекласснику, в отсутствие платка, заблагорассудилось прочистить в меня нос. Вот я сижу на уроке, застывший, с руками, сложенными по всем идиотским правилам. Вот я рассказываю Игорю о своём снобском презрении к одноклассникам, и мы всю неделю презираем их вместе. Вот запрещаемая, но вечная игра в деда Панаса: в скошенной комнатке у черного хода я, с завязанными глазами, пытаюсь изловить существенно менее в этот момент презираемых мальчишек. Вот я, на дежурстве в столовой, в приступе необъяснимой злобы швыряю каштаном в рафинированного новенького, а Игорь ловит меня и шепчет, что я идиот, что новенький – сын милицейского начальника. Вот я рисую на обложке учебника по русскому языку лестницу, по которой натужно карабкается стадо аккуратных слонов, причем передний срывается с верхней ступеньки и падает в пропасть, боязливо поджав ноги. Вот я безуспешно разыскиваю в гардеробе своё пальто, унесенное другим путаником, и сильный удар разбивает мне губы в кровь: кому-то из школьных небожителей примерещилось, что я шарю по карманам. Вот физичка выгоняет меня с урока, увидев, что я смотрю в окно на сношающихся голубей вместо того, чтобы списывать с доски решение. Вот хамоватый придурок Аршинов желает, удовольствия ради, со мной подраться. Я хватаю его за колени, упираюсь ногами в живот и заваливаю на пол. Вот я вышагиваю механической походкой и разговариваю терминаторским, упакованным в пластик голосом. Вот мы с Костей обходим подъезды девятиэтажки, переписываем детей-дошкольников. «Какие еще деятели? – кричит старуха из-под дверной цепочки. – Я сейчас милицию позову!» Костя пинает дверь, и цепочка вылетает из трухлявого гнезда. Мы бежим вниз по лестнице, вслед нам сыплются настоящие, некнижные проклятия. Вот урок физкультуры в пятом классе, его ведет сутулый физрук с унылыми усами, которого зовут Папа Карло. Мы прыгаем через перекладину. Это упражнение у меня не выходит, хотя накануне я тренируюсь, натянув скакалку над диваном. На уроке я прыгаю так же, как и дома, рыбкой, сбиваю перекладину и жестко приземляюсь обеими руками на стопку физкультурных матов. Правая рука ноет. Пелешевский почему-то думает, что у меня вывих, и, желая вправить, трясет мою руку так, что я скулю. И всё-таки, несмотря на боль, я решаюсь прыгнуть второй раз – и уже через день щеголяю гипсом на обеих руках. Представляете, как неудобно мне было мастурбировать? Вот урок химии. Монозы – наиболее простая группа углеводов. В природе наиболее распространены глюкоза и фруктоза. Они относятся к гексозам; глюкоза – это альдоза, а фруктоза – кетоза. Химии я не понимаю, это какой-то ночной кошмар.
Следующие страницы дневника пройдут под аккомпанемент железнодорожных свистов и перестуков. Вращаются колеса, сливаются и размножаются рельсы, сменяют друг друга расплывчатые попутчики. Летние каникулы сплетаются в близорукую радугу, парящую в окне вагона. Поезд движется на юг, в правом окне застыло разумное на вид море (мы с ним видим друг друга впервые), в левом карабкаются друг другу на плечи небритые склоны. Кузина Иринка кувыркается на верхней полке, снизу голый до пояса дядя Василий читает газету и мурлычет непристойную песенку. Мама и тетя Аня беседуют, не без сдержанной неприязни, у открытого окна в коридоре. Сместившись вперёд по временной оси, видим раскаленную гальку, на которой я трижды успел обгореть, дядю, шлепающегося с буны во рваную диагональ волны (тетя волнуется и прикладывает ко лбу сложенную домиком ладонь), глупую ссору с Ирой, которая забросила кузнечика-кузена ради поцелуев с хозяйским мальчиком. Перед самым отъездом я затемпературил. Приехавший на «скорой» врач, пофокусничав с градусником, сообщил, что жар спал и беспокоиться не о чем. Его обман был раскрыт тотчас после исчезновения, но мама решила всё равно возвращаться домой, – и вот поезд ныряет в глубокий туннель, я не вижу ничего, даже рук тети Ани, хотя они в нескольких сантиметрах, – а когда затемнение спадает, рядом нет уже ни тёти, ни дяди, ни кузины. Теперь за окном замызганное закулисье, разрисованное доброхотами: здесь тебе и Сталин, и свастика, и цветные поросята. У меня есть чтиво с картинками попривлекательней, про натуралиста Томека в джунглях Амазонки, но не успевает он там освоиться, как в окне уже раскачивается угловатый вокзал – красивый, но совершенно не пригодный для человеческого существования. Мы сдаем обе скрипучие сумки-тележки и клетку с попугаем в камеру хранения. Приемщик глядит на нас высокомерно и хищно, как ястреб на куриц. До отправления нового поезда остается несколько часов, и мы направляемся в художественный музей, где я с равным удовольствием разглядываю картины и голенастых столичных девочек. Несколько шумных аллей, сентиментальный бедолага Гоголь, неизбежное мороженое, – и вновь за грязными окнами сливаются в пестро-зелёную ленту сосновые и березовые леса. На облузганной платформе нас встречает бабушка с зёлёной веткой в руках: станция находится неподалеку от болота, и ей приходится отбиваться от разнузданных комаров. Бабушка тычется волосатыми губами в щеки и глаза. Мы садимся в ревматический автобус и едем в город В. по черноте, обращенной кое-где вспять лохматыми встречными фарами. Через сорок минут – центральная улица, косящие фонари, многослойные звезды, третий этаж первого в республике крупнопанельного дома (блин вышел комом), кастрюля с водянистой поздней земляникой, которая съедается до последнего венчика за маминой и бабушкиной болтовней о местных знакомых. Наутро начинается другая пьеса, под названием «Меланхоличное летнее счастье». Фотографии – как же без них – года ее премьеры, когда центральному персонажу было три с чем-то года: а) моложавая бабушка держит скуксившегося персонажа за руку возле деревянной двери подъезда, в правом углу фрагмент окна, где ловит муху соседская кошка; б) мой нездоровый, но по-прежнему породистый дед Федор, уже безусый и пока ещё безбородый, в сосновой рощице, которая начинается сразу за окнами дома.
Город В. и сам напоминает кошку, свернувшуюся клубком, сытую и довольно мурлычущую. Главные его улицы образуют кольцо, внутри которого расположен лесок с асфальтовыми дорожками, ведущими к рынку. В июле наступает зной, мягкий и размеренный, а не иссушающий, как в родном городе на юге. После первой декады августа начинаются ливни, каждый день улицы превращаются в ленивые и вязкие реки. Каждая фраза о городе В. тянет за собой шлейф новых воспоминаний. Эту часть текста неплохо было бы снабдить системой гиперссылок. Щелкнув, к примеру, по слову «подъезд», мы перешли бы к описанию желто-красной шахматной плитки пола, бабочки «павлиний глаз», томящейся между створками окна, и раритетных звонков, у которых надо было крутануть ручку, чтобы извлечь резкое велосипедное дребезжанье. Далее была бы описана квартира, от узкой спаленки с панцирными кроватями и бьющейся током настольной лампы до обширных антресолей, забитых вздором, который запасливой бабушке было жаль выбрасывать. Экспериментальная хрущевка вызывала у меня аллергию; всякий раз по приезде я начинал исходить соплями и получал от мамы порцию бисептола – а меня просто надо было поскорее выставить на свежий воздух. Теперь следовало бы описать и соседей, к примеру, глуховатую учительницу английского, чью Мурку мы уже видели ранее на фотографии; Саню, смазливого белобрысого сопляка, который умел жонглировать футбольным мячом, и, в качестве любимого хобби, дразнил и унижал меня перед остальными дворовыми товарищами; дружную семью алкоголиков Ступиных, живших за стенкой на нашей лестничной площадке. Канализационные стоки в наших квартирах были общие и постоянно засорялись, поскольку Ступины любили спускать в унитаз весь бытовой мусор. Ступин-муж большую часть дня сидел в прихожей возле раскрытой двери квартиры, хлопал совиными глазами, клокотал горлом и источал адский перегар. Однажды я видел, как он, спустившись к сараю, признавался своей супруге в любви, кланялся и потешно благодарил её за совместно прожитые годы. Щелкнув по ссылке «Мурка», мы получили бы мохнатое усатое дерущееся облизывающееся множество кошачьих нашего двора, среди которых особенно остро вспоминается котенок Кузьма с шерстью необычайного кофейного отлива, – он был украден средь бела дня влюбившейся в него богемного вида прохожей. Щелкая по слову «дед», получаем набор цветных открыток, целую презентацию, посвященную размеренной пенсионной жизни. Вот Федор Семёныч сочно курит «Приму» на крыльце дачи, в окнах видны сохнущие на веранде плети лука. На шее у деда комар, которого он даже не чувствует. У местных какой-то удивительный иммунитет к насекомым, даже по лесу они ходят в шортах и майках, а я покрываюсь расчёсами, не покидая город. Вот дед эффектно загоняет в землю колышки обухом топора, а затем красиво, выдерживая осанку, подвязывает помидоры. Вот он авторитетно возвышается надо мной за обеденным столом, и, не говоря ни слова, заставляет доесть тарелку ненавистного куриного бульона. А вот он изящно ведет за руль сломанный велосипед, к раме которого привязаны лопатка и грабли. Через два часа дед возвращается из леса, невозмутимый, божественный; на багажнике велосипеда едет наполненный доверху мешок с перегноем. Щёлкая по ссылке «друзья по двору», мы видим полянку в пресловутой рощице, там, где она, перескакивая через металлическую сетку, постепенно редеет на территории восьмой школы. Я стою на воротах – между двух невысоких сосен. Шероховатая перекладина прибита так высоко, что я еле до нее допрыгиваю. Мы играем до четырёх голов, ведем уже три-ноль, и это почти чудо, ведь Саня играет за другую команду. Он буквально-таки танцует с мячом, – тот почти не касается земли, – использует растущие здесь и там деревья, чтобы обыгрывать противников, и ему не помехой ни пни, ни сосновые корни, опутавшие поляну. Первый мяч он отыгрывает, запутав кряжистых, но заторможенных защитников среди трех кучно стоящих сосновых стволах, а после протолкнув мимо меня мяч пяткой, когда я бросаюсь на перехват. Затем защитник выдает на Саню шикарный пас вразрез между близнецами, тот успевает и принять, и уложить меня финтом в один угол, а мяч тем временем закатывается в противоположный. Наклонившись, Саня трясет перед моим лицом оттопыренным средним пальцем. Спустя минуту он перехватывает мяч в центре поляны и бьет – ох как бьет, – вечернее солнце слепит мне глаза, и всё-таки я дотягиваюсь (время течет иначе, чем обычно, медленней и плотнее), я дотягиваюсь, но закрученный мяч вырывается из рук и влетает под перекладину. Я «поплыл», и похоже, что вот-вот могу пропустить и четвёртый. Наш капитан, Серёга, сменяет меня в воротах. У меня как полевого игрока техника никакая, но зато я пробегаю короткие дистанции быстрее всех в классе. И вот длинный пас, мой рывок, я достаю мяч, неуклюже подсекаю щечкой, и мяч летит совсем не так, как ожидает вратарь. Вращается по какой-то бессмысленной дуге, попадает в штангу и отскакивает в ворота. Это победа. Я, растопырив руки, несусь к Серёге, он хватает и трясет мою голову. Обнявшись, мы идем во двор. В следующий раз я буду так счастлив только через пятнадцать лет, когда мои стихи попадут в один из столичных журналов.
Ещё один эпизод: вчетвером мы пересекаем на большом катамаране Верхний пруд, напоминающий по форме грифона с распластанными длинными крыльями. Катамаран мы взяли напрокат на водной станции, расположенной в пасти у грифона. С середины пруда хорошо видны и бездействующая пока ещё церковь на холме, и тёмные бревенчатые дома на склоне, и стены монастырского храма (взорванные купола лежат за стенами), и выгнутый греческой буквой дворец князей Островских, и, с другой стороны пруда, в подбрюшье у грифона, шерстистый парус хвои над полосой песчаного пляжа. На пляж мы и плывем. Там долго играем в дурака под обнажившимися корнями прибрежной сосны, похожими на размахивающего клешнями рака. Саня старается передернуть, и его на этом ловит Серёга. Обещает в следующий раз дать в глаз, но не дает, всё равно игра не на деньги. У Вани свой метод: в начале игры он собирает у себя всю карточную шушеру, а потом до отвала кормит нас ею, выманивая козыри. Наблюдаю за ним внимательно, чтобы метод сей перенять. По берегу прогуливается вместе с маленькой сестрёнкой красивая девочка, на запястье у ней заметное родимое пятно. Девочка постоянно притягивает мой взгляд – то ли красотой, то ли изъяном. Серёга, в очередной раз проиграв, идет с ней знакомиться. Девочку зовут Машей, она приехала на каникулы из соседней страны. Вот она сидит, уже без сестры, вечером на скамейке в нашем дворе, и Серёга держит ее за руку, прямо за магнетическое запястье. У Маши короткая стрижка-каре, татарский разрез глаз, тонкие губы и резкие жесты, будто она всё время пытается кого-то схватить. Похожа на мою бывшую соседку по парте, но гораздо экспрессивней. Да, говорит она, вообще-то у меня есть парень, но перед летом я, чтобы всё было по-честному, с ним рассталась. А вы ходите на дискотеку в парк? Здесь одних «Кар-мэн» крутят, а я люблю Доктора Албана. Она берет у Серёги сигарету и выпускает толстую струю дыма. Она такая настоящая, она прекрасней любой киноактрисы.
Вот снова стук вагонных колес, и уносятся, увы, в никуда и невероятная девочка, и Серёга, и этот удивительный вечер с колышущимися фонарями. Вместо этого мы стоим с мамой на центральной площади республики. Далекий, но страшный путч провалился, над людским морем раскачиваются непривычные разноцветные флаги. Столица сияет нежно и легкомысленно, густошерстные облака осторожно пересекают небо. Сейчас нам опять на вокзал, оканчивается время между двумя поездами. И детство мое на исходе; начинается что-то совсем другое.


Рецензии