Глава 8. Сны из других времён
Долгие сны с продолжениями, внезапно обрывающиеся, не закреплённые, сны из других, довоенных времён; письмо самому себе и более никому. Бесшумно скользящие сквозь тень и свет библиотекарши. Передавая книги, я соприкасаюсь с их трепетными пальцами. Что-то вроде электрического разряда: толчок идёт изнутри, а не из точки касания. Особенно хороша растрёпанная девушка в зале общественно-политических наук. Её не портит даже слишком крупная нижняя челюсть, добавляющая неожиданный, в сочетании с мягкими движениями, оттенок плотоядности. У меня она вызывает эротический интерес, не похожий на обычную влюблённость: бесстрастное душевное брожение, вызванное близостью к печатному слову, к невозмутимой и точной мистерии книжных полок.
После посещения читального зала я спускаюсь в фойе, где нервный завхоз с двумя дылдами-помощниками монтируют пластмассовую ёлку. Захожу в туалет с горошчатым кафелем. Вандалы нарисовали маркерами мужские и женские половые органы. Пробираюсь мимо застывшего вахтёра на крыльцо, в снежную крупу, прихваченную за макушку ослепшим фонарём. Там, в рыбьем пальтишке, переминается с ноги на ногу давешняя библиотекарша, поджидая кого-то из коллег. Мы улыбаемся друг другу с невесть откуда взявшимся сарказмом, будто старые, всё видавшие на свете любовники, и я начинаю осторожный спуск по обледеневшей гранитной лестнице. Автомобили задыхаются в рыхлом снегу, медленно спускаясь к центру города по окривевшей улице. Вдали сияет, как начищенный самовар, купол кафедрального собора. Стрелки на циферблате часов торгового центра собираются совпасть в непредсказуемой позиции. Позади меня библиотека цепляется, как сова, мощными лапами за склон над балкой. Дома в этом квартале старинные, но крепкие, хоть и покрытые кое-где сеткой мелких трещин. Следующий квартал, наоборот, футуристический, там переливаются цветными стёклами дома-пирамиды, дома-фаллосы, дома-мясорубки. Никаких дел у меня нет, и я иду под одобрительным наклонным светом к бюсту Гоголя – он похож на галку, усевшуюся на фонарный столб. После вчерашнего дождя памятник обмёрз и теперь поблёскивает, как леденец, под мятным солнышком. Скрип наста лучше, чем что-либо иное, удостоверяет мою полную свободу. Ничем, кроме медленного написания прозы, не заполненные – дни, недели, месяцы, а может, даже годы.
Я решил жить в доме, доставшемся мне от деда – посреди частного сектора. Кое-как разобрался с устройством непривычного, наполовину деревенского быта. Старая газовая колонка вызывала у меня оторопь, пришлось даже пригласить соседку, которая, глядя на меня, как на придурка, объяснила принцип её работы. За несколько ходок я привёз в ручной тележке, переделанной дедом из мотоциклетной, все дорогие мне книги. Дом, вступивший в пору ранней старости, нуждался в уходе, но не ремонте. В стенах обнаружилось несколько не внушавших опасений щёлок; я тщательно заткнул их поролоном, чтобы не терять тепло. Вспоминал жирные бабушкины борщи, козлят, бродивших по летней кухне и примерявших острые ножки к ногам гостей, многочисленных кошек, пользовавшихся дедовым расположением и хлебосольством.
Иногда меня навещала бывшая девушка, в этом сне это была другая Оля, некая теневая Оля. Мы долго и подробно с ней совокуплялись. Я старался кончить несколько раз, про запас: не знал, скоро ли ей захочется снова ко мне прийти, да и захочется ли вообще. Если она начинала говорить о своём новом парне, я просил её заткнуться. Возможно, это была лучшая пора наших отношений, без манипуляций, без постоянного взаимного раздражения. Секс, наконец-то, был очищен от излишних примесей, от каких-либо планов на будущее, взаимных расчётов – мы были парой животных, и больше ничем. Предсказуемость больше не ныла во мне, как больной зуб. В перерывах между сексом и сексом другая Оля рассказывала мне, что у ней появился очередной научный руководитель, где-то в Тернополе. Мёртвая доселе диссертация тягуче катилась к развязке. Вместо ответа я брал в рот её большой сосок и начинал его покусывать. Оля вздыхала, сосок начинал твердеть. Я тянулся к пачке презервативов. Она садилась на высокую тумбочку и раздвигала ноги. Я кончал почти сразу же, совершив всего несколько движений. Олю это не огорчало, впереди у нас были долгие вечер и часть утра. Любимая девчонка шагала взад-вперёд по гостиной, расшвыривая ногами свою и мою сброшенную одежду. Я с удовольствием рассматривал её худое, хотя и крепко сбитое тело. После следующей любовной битвы мы лежали в постели, глядя на дрожавшую в окне от резкого ветра яблоню. Спальня плохо прогревалась, и я разводил огонь в печи, которую дед вмонтировал в одну из стен. Покашляв дымом и сипло провывшись, печь разливала по комнате мягкое тепло. Оля чутко засыпала, свернувшись калачиком. Пока она спала, я брал в руки тетрадь с черновиком рассказа, нервно, словно руку чужой женщины (с которой ещё и непременно нужно зачать ребёнка). Больше всего беспокоили персонажи – выходили они угловатыми, переморщенными, косноязычными. Речь текла сама по себе, огибала их, следуя собственной логике. Внутри меня ломались этажи, всё протестовало против необходимости покрывать листы бумаги бесплодными значками. Обычно я держал героев в узде, но сейчас решил оставить развитие действия на их усмотрение – фьюжн, пусть это будет фьюжн, такая же нескладица, как и в реальной жизни. Невидимый тумблер переключал сцену в состояние смуты. Хуже всего обстояло дело с диалогами. Я прекрасно понимал героев, но понятия не имел, о чём они хотели бы рассказать друг другу. Я бы с удовольствием, взяв кусок мыла, залепил им бестолковые рты. Подорвал бы поезд, только вышедший с промежуточной станции. Я обернулся: Оля внимательно смотрела на меня. Псих, мелодично произнесла она, хренов писатель.
Если я не был в состоянии работать над текстом, мной владела тихая злоба, и я ссорился с Олей по мелочам. Был уверен, что она может испариться так же внезапно, как появилась. Потом это чувство проходило, Оля упрочнялась, казалось, пускала в этом доме корни. Нет, я не был обязан писать эту книгу, хотя она и была триггером, переключавшим меня в новое, ничем не связанное состояние. Иногда я целыми днями ходил по городу, прокручивая в голове тот или иной никак не дававшийся мне фрагмент. На любом перекрёстке я мог свернуть в сторону, пойти за приглянувшейся женщиной, познакомиться, выпить с ней кофе, вслушиваясь в её речь, ища в ней решение задачи. Но чаще я продолжал одиночное сомнамбулическое путешествие, вглядываясь в подробности, которые при обычных передвижениях рысью на работу и обратно полностью выпадали бы из поля зрения. Я начинал понимать, что творчество лишено всякого смысла, кроме того, что возникал мгновенно, когда я записывал, ёжась на ветру, очередную фразу на куске бумаги, вынутом из кармана пальто. Даже если когда-нибудь появится книга, одна из многих плохих книг, лежащих в магазинах, она не будет мне так дорога, как сам процесс складывания воедино всех пружинок, винтиков, ускользающих от таможенного досмотра линий. Я раздёргивал на куски старательно придуманный сюжет, от которого меня уже тошнило, и возился с каждым куском отдельно, добиваясь, чтобы он начал поблёскивать даже при неправильном, неблагополучном свете. Дома переписывал всё заново, почти не заглядывая в скомканную бумагу. Всё это не нужно, твердил я, всё это никто никогда не увидит. Откуда здесь столько трухи, столько патоки. Задрапировать и спрятать, а лучше – расшатать и обрушить. Тем не менее, какое сухое, скромное удовольствие от ловкой поклейки фраз, от рыбной ловли, которой не видно конца. Чувство асимметрии, чувство самопотери не покидало меня. Куда легче, чем за письменным столом, было во время исполнения ежедневных хозяйственных ритуалов.
С утра Оля отправлялась на репетицию, которую проводил Игорь в обширном гараже одного из своих коллег. Каждую ночь он перекраивал и пьесу, и характеры действующих лиц, так что всё приходилось начинать с начала. Смысл моего театра, говорил он, не в том, чтобы готовить представления, а в том, чтобы ежедневно находить что-нибудь новое. Теневая Оля была главной соратницей Игоря, её восхищала та ярость, которую он вкладывал во все свои увлечения. Казалось, что история, которую хочет рассказать Игорь, вот-вот сложится, но он опять вымарывал её и начинал с чистого листа. Многие актёры не выдерживали и уходили; главную мужскую роль приходилось теперь играть одной из актрис – нашей с Олей общей подруге Насте. Иногда я заходил на репетиции. Ты бестолковый зануда, говорил мне Игорь, сначала ты упустил женщину, с которой мог быть счастлив, во всяком случае, сбалансирован. Ты упустил хорошую работу, а теперь ещё и роман свой не напишешь. Скатишься по наклонной, раз теперь уже некому за тобой присматривать. Это кто бы говорил вообще. Ладно – мы выходили из гаража, закуривали, шли за бутылкой вина к соседнему магазину. Уже несколько лет я курю только с Игорем, только его сигареты.
Даже не стоит вкладываться: ближе на метр, зато и дешевле на три гривны. Оргия в троллейбусе «Киев – Киев». Почему я это помню четверть века спустя? Пижама, жёлтая трава. Тактика выжидания приносит плоды: атеизм, вздутый живот, дряблая кожа. Фуга, читателю скучно. Открывай наугад. Складки, рюкзачницы с учебниками квантовой механики. Имперские ижицы. Из двух конкурирующих преправд выбирай менее серьёзную. Убери, больше никогда никому не показывай. Голосистый будильник в семь часов, твёрдый, яблочком. Живёшь, патефонишь, красишь волосы в новый цвет. В руке порох, в ноздре рисовое зёрнышко. Следствие проясняется безо всякой причины. Карьерный рост, из трубы торчат обгорелые пальцы. Роскошно дерево ненависти, но детальки не подходят друг к другу. Как выдавить из этого факта хоть какую-то пользу? Покончить с проведением перпендикуляров? Карьера – дом – ребёнок. Постепенное исцеление от пространства. Нагромождение ничего не стоящей лжи, отступление вьюжного фронта. Ирония съедает себя живьём. Сквознячок философский: отскоблить налипшее дерьмо, пусть блеснёт призма среднего возраста – но без времени, без азарта. От сердцебиения усталого кошелька избавимся, вызвав бригаду штукатуров. Расстояния измеряются рваными подушками, рассыпанными газовыми звеньями. Человек из ружья. Брошенный окурок освещает дорогу. Сейчас бы выспаться да поймать за хвост обыкновенное слово, даже лишённое внешности. «Я глубоко неудовлетворена этим разговором». Заведи специальную юзер стори для случая, когда снова захочешь покричать. Сочетаются ли конфигурации продуктов? Солнце пятится от меня, как электробритва. Большое количество ворот и котов. Архитектурное украшение, наводящее оторопь: треугольное и округлое одновременно. Усыпительная спонтанность. Двое многополых людей, один предпочитает физическую любовь, другой духовную. Тридцать лет – как вывернутая рука. Бесперебойный остаток, а дальше – пыль, цеплянье за воздух, отключение территорий. Блуждающая чайка: голос пёстрый, на спине дикая буква.
Предположим, надо выйти из пункта А и попасть в пункт Б, задев как можно меньше деталей. В наши дни легче лёгкого расшатать надломленное запястье. Подложить игрушку в карман убитому. Смерть – назойливый ребёнок. Улыбается, произносит имя под водой. Расскажите мне острое / брелок звенит в кармане. Разучиваем по нотам: прекращены предметы быстрой стрижки. Для всякого рассудочного человека мой город – удобная ступенька на пути в одну из дальних столиц. Я же хотел прожить здесь всю свою жизнь, и поэтому ощущал себя наполовину призраком. Общался я с такими же частично бесплотными существами, обладателями уклончивых глаз и вязких, как пластилин, пальцев.
К марту город накрыла беспросветная сырь. Частный сектор, в котором я жил, превратился в жидкое месиво. Я старался выходить из дому как можно реже, только за продуктами, при этом приносил на сапогах килограммы вязкой грязи. Оля больше не появлялась, и я был рад этому – она всякий раз выбивала меня из рабочего ритма. Роман продвигался ни шатко, ни валко. Я размечал очередные десять страниц, выстраивал чёткий план, а потом старался писать мимо него, в обход, но так, чтобы заранее заданная структура не позволяла тексту распасться. Писательство стало рутиной, мало чем отличной от прежнего труда в офисе, разве что рутиной неоплачиваемой и бескорыстной. Я не находил в этом особого достоинства. Персонажи знакомились, занимались любовью, убивали друг друга, всё это оставалось театром теней, к которому я не имел ни малейшего отношения. По крайней мере, окончились муки и сомнения, которые я испытывал ещё месяц назад. Работа затянула, и теперь нельзя было оставить её незавершённой. В середине марта рывками стало показываться солнце, потом оно отбросило облака и на несколько дней утвердилось в небе. Грязь начала подсыхать. Бриться мне было незачем и не для кого, и я оброс длинной щетиной, которой не хватало упорядоченности для того, чтобы именоваться бородой. Суббота была заполнена колеблющимся светом. Солнце устало от борьбы, и облака перешли от заговорщицких совещаний к неприкрытой интервенции. Мне совсем не работалось, и я решил, после долгого перерыва, сходить в храм. Дорога к нему шла через парк, где оттаявшие студенческие пары уже тянули вино из бумажных стаканов на замызганных скамейках. Я отбрасывал не тень, а зыбкий трепетный сумрак. На теннисном корте, несмотря на прохладу, сражались две девушки в плотных костюмах: одна, похожая на мальчика, носилась по площадке, как ракета, другая играла экономно, расчётливо и элегантно. Храм, стоящий на высоком речном берегу, изнутри напоминал ёлочную игрушку из-за обилия наивных фресок. Настоятель принимал исповеди насторожённо и неприязненно, поэтому я предпочитал исповедоваться второму священнику, пожилому гному с испитым актёрским лицом. Во время службы я стоял рядом с хором: мне нравилась одна из певчих, высокая блондинка с мощным гипнотическим голосом и массивным кольцом на левой руке, которой она листала ноты и поправляла выбивавшиеся из-под платка волосы.
Утро второго дня было утомительным из-за долгих переездов. Несколько часов мы петляли по дороге вдоль побережья, разглядывая краешки островов, здесь и там проглядывавшие из-за шёлковых дымок, а затем повернули вглубь страны, поднимаясь постепенно с одной возвышенности на другую. Влажные леса сменились поначалу сухими волнистыми пространствами с небольшим количеством растений, а затем чётко рассчитанной геометрией сельскохозяйственных угодий. На холмах ворочались и ворчали деревянные мельницы. Выныривала зубчатая крепость с развевающимся флагом провинции. Вдали курился черноватый дым, как будто великан раскуривал трубку. Гид рассказал, что летом эта часть страны постоянно страдает от пожаров. Всё заметней становилось, что наш автобус барахлит. В задней части салона отчётливо ощущался запах бензина. Гид негромко переговаривался по телефону с туристической базой. Решено было остановиться и подождать сменный автобус. Мы доехали по трассе до ближайшего посёлка и высадились возле ресторанчика, стилизованного под средневековый постоялый двор. Новый автобус ожидался не скоро, гид предложил нам зайти внутрь и продегустировать местные вина. Они оказались кислыми, зеленовато-терпкими, почти совершенно безалкогольными. Владелец заведения, желтоносый мужчина по имени Яго сам ходил между нашими столами, подливая вино тем, у кого оно оканчивалось. Вдоль стен расставлены были пузатые кувшины и тележные колёса, с потолка свисали глиняные колокольчики. В углу сидел на высоком стуле, недоумённо разводя руками, знаменитый писатель родом из этих мест, изготовленный в натуральную величину. После дегустации оставалось достаточно времени, чтобы углубиться в селение, лепившееся слоями на крутом склоне. Я присоединился к гиду и чрезвычайно растрёпанной девушке в рваных джинсах (из другого сна просочилось воспоминание, что некогда она была библиотекарем). Узкая улица, состоявшая из выбеленных домов неотчётливой, прихотливо сконструированной из детских кубиков формы, уклоняясь то вправо, то влево, поднималась к древним башенкам, нависавшим над приплюснутой церковью. В лавчонках можно было купить вишнёвую наливку или, поторговавшись, сумку с яркими узорами, вытканную местными мастерами. К решетчатым заборам привязаны были приманки для туристов – тяжёлые старые ботинки, служившие цветочными горшками. У некоторых зданий только нижний этаж был каменным, а сверху к нему пристраивался настоящий деревянный дом с резными ставенками. В одном из дворов с цветущими круглый год, цепляющимися за стены растениями располагалась гончарная мастерская. Внутри работал изношенный телевизор, показывая муторную, апокалиптическую рекламу. Над вращающимся кругом горбился лысоватый хозяин в замызганном комбинезоне. Между руками у него скользил кусок рыжей глины, быстро приобретая вертикальную, вытянутую форму. По стеллажам расставлены были плоды его трудов – узкогорлые кувшины разных размеров, покрытые красно-чёрным орнаментом, оплетавшим фигурки фантастических зверей и растений. С церковной площадки открывался вид на соседнюю долину и странные скалы, похожие то на огромные грибы, то на верблюдов, то на танцующих женщин. Гид пояснил, что образовались они из-за извержения вулкана и многовекового выветривания мягких пород между потоками застывшей лавы. Верхние ярусы города, огибавшие замковую стену, были вырублены в гранитной породе. Кое-где виднелись укреплявшие склон металлические распорки, висевшие под неровными окнами спутниковые антенны и вытянутые наружу, под навесы, полосатые диваны, на которых жители обменивались плавными жестами, а иногда играли в карты. Пониже церкви находился бедняцкий район с домами из крупного грубого камня, часто заброшенными, где под провалившимися крышами торчали, как больные зубы, искорёженные газовые плиты. Дворы зарастали бурьяном; с камня на камень прыгала речка, впадавшая в зажатое между холмами озеро. В отдалении поджидал нас уже новенький автобус, красный, похожий на заводную игрушку. Тучи сгущались, и на лица нам падали первые капли – разведчики предстоявшей небесной битвы.
Беспорядочное желание, словесный зуд, которому можно придать любую форму, – и тем не менее, ни одна не будет впору. Придётся оставить всё как есть, в надежде, что слово, не ограниченное историей, само найдёт себе пропитание. Зыбкие границы, очерченные скрежетом стиральной машины. Я болен, меня точит беспокойство, и вряд ли есть смысл строить планы на длительные путешествия. Трепещущие простыни рассекают комнату на сегменты. Кажется, будто доказывается, но никак не может доказаться стереометрическая теорема. В такой день хочется заняться онанизмом, но меня останавливает необходимость отмывать руки от спермы на коммунальной кухне. Тем не менее, пора сдавать повторные анализы. Агрессивная медсестра всякий раз велит мне раздеться донага, даже если надо взять мазок из горла. Чтобы избегнуть её, пойду в новый корпус, – пусть это и выйдет на несколько гривен дороже.
Я пересекаю двор по пунктиру, ныряю в арку, словно во чрево кита, и выныриваю из неё в городском саду. Прямо передо мной блестящий столб поликлиники, украшенный медицинским гербом. Гардеробщица с недоверием принимает рюкзачок. Пышноватая и нетрезвая регистраторша долго разбирает каракули, прежде чем ткнуть алым ногтем по направлению к стеклянному лифту. Уличный шум не уменьшается, я постоянно слышу какие-то шарканья и сморканья. Однако в холле видна только регистраторша, яркая косметика которой выглядит всё более непристойной среди стерильной белизны. В старом корпусе совсем другая звукопроводимость: словно попадаешь внутрь пуховой подушки. Можешь идти лишь медленно, как по дну озера, а всклоченные санитары проносятся мимо тебя, будто водяные черти.
Раскрываются и закрываются двери лифта. Я могу нажимать на кнопку несчётное количество раз, вызывая это уютное механическое представление – но надо спешить, чтобы покинуть поликлинику засветло. Этажи, очерченные мягким, почти лампадным светом, скатываются на дно города. Меня вдавливает в пол кабины; через стеклянную стенку я вижу, как кварталы уходят вниз, а из-за крыш выпрастывается грубо намалёванное солнце. Смотреть на него трудно, и я, отвернувшись, снова прокручиваю киноленту полуосвещённых коридоров. На этот раз её мелькание замедляется. Остановка, сороковой этаж. В первом же, раскрытом настежь, помещении санитар в маске плюшевого зверя застилает постель, стараясь, чтобы не осталось ни единой морщины. Мои руки и ноги наливаются тяжестью, глаза слипаются, будто я ходил с рюкзаком целый день и до смерти устал. Я сажусь на краю кровати, и санитар, встав на одно колено, проворно расшнуровывает мои ботинки, натягивает на ступни тапки с узором из переплетённых драконов. "Пойдёмте, я покажу вам столовую. Больше не пользуйтесь этим лифтом, он слишком медленный". Я иду за ним по коридору, преодолевая сонливость. Мы выходим на балкон и садимся в круглые саночки. Плюшевый трогает рычаг, и саночки, набирая ход, скользят по рельсам, огибающим по спирали здание. Он улыбается, сквозь неровные зубы виден подрагивающий язык. После плавного торможения санитар шутовским жестом предлагает мне выйти, распахивает дверь столовой, а затем исчезает, буквально испаряется в воздухе. Растрескавшаяся комната никак не вяжется с тем, что я видел в новом корпусе до сих пор. Четыре столика накрыты полосатыми клеенчатыми скатертями. За ними, сгруппировавшись попарно, ветхие старики хлебают из мисок суп. Лампы источают колючий свет, из-за которого бритые головы мерцают, будто колбы, а рты кажутся выгребными ямами. Я становлюсь в очередь к окошку, где мелькают распаренные руки, разливая суп. Каждая порция содержит кусок бурого мяса, висящего на рёбрах. Сажусь на свободное место и заставляю себя проглотить несколько ложек с мутной жижей. Тошнотворный запах; на вкус мясо напоминает резину. Мне кажется, что сидящий напротив старик умер: приоткрыв рот и не мигая, он смотрит на стену за моей спиной. Входят две пасмурные, нет, даже дождливые санитарки и с ними врач – молодая статная стерва с распущенными косами. "Подготовьте пациентов к отправке на минус второй этаж". Санитарки суетятся, сгоняя старцев со стульев и выстраивая их в колонну. Я выскальзываю из столовой, чтобы подсмотреть, куда уходит врач. Успеваю напоследок увидеть её в закрывающихся дверях лифта. Нажимаю кнопку и жду, когда он вернётся, долго, по крайней мере десять минут. Эта кабина совсем другая: старая, тёмная, со слабым запахом мочи. Лучше убираться из поликлиники подобру-поздорову. Но любопытство побеждает, и я нажимаю минус вторую кнопку. Кабина то дрожит, то движется так резко, что это кажется началом падения в шахту. Минус второй этаж совсем короткий, он освещён дёргающимся, дерущимся с самим собой неоном. Кроме электрического гудения, не слышно ни звука. Я толкаю единственную на этаже дверь и попадаю в складское помещение. Все полки забиты тяжёлыми зелёными бутылями, в которых плавают человеческие органы. Делать мне здесь нечего, и я спешу к лифту, который до сих пор остаётся раскрытым. Зайдя внутрь, я не успеваю нажать кнопку: двери сами собой захлопываются, и кабина трогается вниз, по диагонали, видимо, в какую-то боковую скважину.
В июле жара невыносимая, плавящая асфальт, перемежалась жарой щадящей. Оле надоело щадить мои чувства, и она во время своих редких приходов утраивала бурные сцены с битьём дедовой посуды, оскорблениями, пощёчинами. Я не понимал её, я вообще ничего не понимал. Прошлое томилось, как ворох отброшенных черновых вариантов. Каждое утро, едва проснувшись, я тянулся к наброскам и начинал их бешено править. Я уже успел записать всё задуманное, но вернувшись к первым страницам, понял, что они никуда не годятся. Приходилось начать всё заново, но теперь выдумывались новые сюжетные ходы; персонажи вели себя напористо и явно не собирались придерживаться указанной для них сюжетной схемы. Состыковать новое начало и прежний финал не удавалось. Часто я бросал работу над очередной главой на середине фразы, понимая, что текущий фрагмент не нужен, что на следующий день двинусь в совсем другом направлении. Если работа замирала, выходил на улицу, шёл налево, мимо заколоченного Дома культуры, или направо, вдоль широкого деревянного здания с лирами над входом и неизменной четой алкоголиков на ступеньках единственного подъезда. Доходил до угловой сталинки, на втором этаже которой бетонные женщины держали младенцев с отбитыми головами. Погружался в горбатые дворы, искал проход через лабиринты гаражных кооперативов. Однажды добрался до моста, ведущего к электростанции. Посередине его пешеходной части обнаружил раскрытый люк и спустился внутрь по ржавой лестнице. Справа был тупик, налево вела высокая бетонная галерея, где-то вдали, как бабочки, порхали карманные фонарики.
После премьеры гаражного спектакля Оля перестала ко мне заходить. Несколько дней подряд грохотал гром и лил дождь. Рукопись вызывала у меня отвращение, и я спрятал её вглубь одёжного шкафа. Ничего не ощущал, как будто был обложен поролоном. Смотрел в окно на колеблющуюся и раскачивающуюся стену ливня. Монотонно откусывал у помидора задницу, выпивал его кровь, потом доедал остававшуюся безопасную плоть. Мой роман казался бессмыслицей, ненужной с самого начала блажью, он лишь сбил меня со следа и отвлёк от медленных поисков подлинности. Весь этот год был только фантазией и упрямством, как и моя связь с Олей. Пора было возвращаться в реальность.
Когда дождь закончился, наступила яркая прохладная погода. Я выспался и чувствовал себя новым человеком. Ничего не желал, радовался течению времени, никуда не спешил. Следил за прохладным солнцем, щедро сыпавшимся в лиственные прорехи. Казалось, мне дела нет до исчезнувшей подруги, но я выбирал для прогулок те маршруты, где мы любили раньше ходить вместе. Я совсем не был готов к новым знакомствам и дружбам, но уже приготавливался к возобновлению прежних. В городе происходило что-то неладное; несколько раз мне попадались патрули, ощупывавшие глазами всех прохожих. Меня они ни разу не останавливали.
Соседка давно предлагала забрать у ней старый телевизор. Вечером я зашёл к ней почаёвничать и перетащил домой чёрно-белый предмет с облупившимися боками и скрипучей ручкой для отладки изображения. Кнопки не работали, показывал только один канал. Оказалось, что патрули – не случайность, в городе действует террористическая группировка. Начали они с нападения на городского мэра. Молодой человек, проезжавший мимо резиденции на велосипеде, выстрелил в дававшего интервью градоначальника из пистолета с глушителем. Опешившая охрана позволила стрелку скрыться, мэр отделался лёгким ранением. Ещё через неделю был взорван недостроенный небоскрёб в центре города, он просто сложился вдвое и бесшумно рассыпался. Дело было ночью, и пострадавших не было; охранников чудом не засыпало обломками. Некий профессор строительной академии доказывал, что никакого теракта не было: проект небоскрёба содержал грубые просчёты, выпуская из виду подземные реки и вымытые ими полости. В город прибыла правительственная комиссия. Представители партии власти и оппозиционной партии обвиняли друг друга в случившемся. Министр внутренних дел пообещал, что террористов поймают в течение ближайших дней. Я обесточил телевизор и унёс его в кладовку, меня всё больше раздражал этот говорливый зверь.
Щекотный, мяконький страх смерти, муравьиный шепоток, пробегающий от низа живота через пупок к груди, где становится нудным пением, лампадной болью. Жара спущена с поводка. Раскалённое кладбище, стёртые польские буквы; кое-где мерзавцами пририсованы возбуждённые фаллосы. Небо уже створаживается, над останками крепости висят грязные самолётные следы, а слева распушиваются лисьи хвосты, взмывая от стыдливо прикрытой магазином ГРЭС. Продавщица даёт мне веснушчатой рукой сдачу, и я с отвращением представляю, как она выглядит под грязным халатом.
Чернильная лужица. Неподвижный, как укус, рассказик. Почти чеховская меланхолия; жажда мгновения, которое неизбежно оборачивается камнем, жажда действия с истерической ноткой в финале. Необходимость монотонного труда, аналог супружеского сожительства; ещё один утомительный ритуал. Максимум пройден, теперь только вниз, к жестковыйному старику на парковой скамейке. Имитация вдохновения, искажённого страхом перед банальностью. Лишь рядом с тобой появлялась удивительная плотская плавность, соразмерность, и она переходила в речную прозрачность текста. Я высосал тебя до кожицы, истребил всю до последней родинки, – и вот опять новая ты – невредимая, недоступная. Лежишь в хлопьях пены и обдумываешь план действий. Задница жёсткая, кость хрупкая, на ляжках ни тени целлюлита.
До чего узки мои эротические пристрастия: исключительно женщины, и обязательно талантливые. Правда, однажды я шёл сквозь подслеповатое подсолнуховое поле к закату и чувствовал, что хочу заняться любовью с солнцем, кивающим из облачного рассола, с тяжёлыми лицами цветов, с ветряками, равномерные взмахи которых казались мне по-особому чувственными. Я удивлялся чистоте и силе своего желания, пока встреча со стайкой узловатых огородников не рассеяла сей странный дурман.
Оборванный край, сиплое мерцание. Я сижу перед кучей дерьма, даже не знаю, реального или вымышленного, сгоняю с него сонных мух. О, небесные кураторы, монтажёры вдохновения, проводники здравого смысла! Не увидеть вам ни плавных сюжетных трелей, ни подпиленной, но законной логики. Матрасно-полосатая лошадь бежит по кругу, не отвечая на вопросы. Жизнь в облачке, в солнечной ванне. Крылышки за плечами, а член в манной каше. Поворот ключа, и вот зеркало отражает раскалённый палец, – но это ненадолго, только пока ты не сядешь, – такое точное, самовлюблённое движение. По сути, я ещё ничего не сказал. Берега не видно, зато всюду расходящиеся рельсы, и через них не переступишь.
Как же ты будешь без меня, ведь тебе не будут глядеть в рот все персонажи? Или я ошибаюсь в тебе, или всегда ошибался? Тьма тьмущая, и лишь лампа с пляшущим абажуром, лишь соляной столп, пенье форточки и отвратительные леденцы с ментолом. Мякоть яблока взамен теневого рисунка. Революция не состоялась? Платоническая любовь, замена мужского лица женским. Земная кора не треснула, но, сказать по правде, закончился сахар. Удар по склонённому затылку, до полного растворения в тягучем клейстере. Войска идут по пустырям, скандируя ахинею. С трудом – на забор с отравленными остриями, а дальше дурно пахнущие цветы и какая-то огородная дрянь. Дерево падает, придавив мои руки. Ты удержишь меня на грани змеиной лёгкости, прежде чем я скользну в траву. Раскосая исповедь, клочковатая музыка, летящая с двух сторон. Я уступаю, я сжимаюсь, я лживая мышь, и тебе придётся сжечь всё поле. Это уже не плач в круглую лунку, это вопрос жизни и смерти (скажем, от дурного пищеварения). Трепещущая прохлада, вот что имело смысл. Распорядок и стиль церемоний, очерёдность ошибок, своевременность духовых инструментов. Солнце нельзя объехать, всё равно оно будет светить сзади. Разрушить дом может лишь тот, кто его выстроил, а, значит, мой скрипучий вавилон будет вечен. Я стою перед чистым листом. Партитура готова, дорогая Сальери. Колобок, рыжая лавина, не из-за тебя ли я всё это затеял? Стелил соломку, чтобы мягче упасть? Виолончель превратилась в подлейшую флейту, вот что невыносимо. Волна эпидемии спадает; опрокинутый, скользкий образ. Лабиринт с клопами, темнота с золотыми кисточками, взмах бабочки, в лучшем случае – след, оставленный слизнем. Почему ты так тянешь? Я фальшив, как пластинка. Краденая секунда, филантропический, насквозь чужой звон. Опередить моветон на несколько мгновений. Разве уже пора заметать следы? Высокопарный слог, соловьиная тупость. Дно – не скажу «ямы» – где видно клок неба со звездой, хорошо, что не серийной. Ты будешь всё отрицать, хотя нет уже ни отражённого света, ни его источника.
Часто мне снилось, что ты хочешь убить меня, – но нет, это мне самому хотелось убить себя твоими руками. Сны эти задевали, интриговали ещё и тем, что ты была в них моей ученицей в каком-то неясном, теневом виде искусства, включавшем и литературу. Буква к букве, склад нищенских обязательств и гарантий. Ты предпочитал послушный, разноимённый хор, а я строю свой дом из шороха дождя, из процеженного ряда огней, из целлулоидного писка летучей мыши. Несу в себе фальшивую монетку свободы. Всё, что я умею, я взяла в твоём мире, расстроив его, как наскучившую игрушку. Текст обладает смещённым центром тяжести: смерть, неразменная банкнота. Импровизация перед нейтральным, уходящим в тишину финалом. Чуть меньше интонации, чуть больше логики; слова твои – мелкие неровные камешки. Формируется плотный сгусток, я пробую раскатать его по плоскости, вытянуть в линеечку – так, чтобы не нарушить содержимого. Каждая капля дождя должна остаться на своём месте, даже если этого никто не увидит.
Тело с трудом перетянуто на диван и накрыто простынёй. Никаких поблажек, убийство протагониста – дело не простое, если только не хочешь смонтировать эту сцену, не отходя от ноутбука. Заглядываю в зеркало: в пыльном нефокусе растрёпа с поплывшей талией и набухшими сосками. В углу письменный стол, на нём рукопись. Всё в ведро, даже не читая. Иду на кухню, переступая босыми ногами через опустошённые бутылки. Нет ничего неопрятней мужского одиночества. Открываю форточку, чтобы выпустить запах смерти. В ведре был презерватив. Откуда у него деньги на шлюх? Или какая-нибудь небрезгливая соседка? Одеваться пока не хочу, и в душ не хочу, не желаю видеть, в каком у него состоянии ванная. Лучше ходить потной и понемногу остывать. Раскрываю полностью окно, но легче не становится. За ним предгрозовая духота. Чёрно-белая коза подбирает клочья газеты. Дородная женщина ведёт за руль обморочный мотоцикл. Сухое пощёлкивание электрических линий, отдалённый покатый гром. Скоро последняя маршрутка в центр, и я на неё уже не успею.
Как много у него было смешных привычек. Боялся незнакомцев, продающих книги, телеграмм от малознакомых людей. Скрупулёзность, бесконечные перечни дел, сантиметровая точность раскадровок. Предвзятость, сгибающая партнёра в дугу. Для того, чтобы придать тексту равновесие, соединял его с парящими конструкциями. А теперь вместо эпитафии – редкий дождь, редкие слова, редкие фонарные буквы. В каждую я могу войти, надеть её на себя, как мокрую одежду. Образы, отражённые в зеркале, превращаются в ночных молей.
Даже не убийство – срезание больных сучьев в саду. Тишина слишком щелиста, пальцы проходят внутрь и попадают во что-то рыхлое. Нет уже смысла изворачиваться, смысла ни в чём вообще нет. Молний не видно, но гром катается по чёрному небу. Гнилой и гладкий дождь, платье облепляет тело. Мужчины оглядываются, но, видимо, в лице у меня сейчас что-то пугающее, и зонт никто не предлагает. Сворачиваю на заброшенный участок, сажусь на корточки, с наслаждением мочусь в зарослях амброзии. Дальше уклон дороги, мощёной крупным камнем. Кажется, поднимается температура.
Одиночная телефонная будка со старым евреем внутри. Мокрые мерцающие ноги, пластмассовое свечение убегающих ручьёв. «А что Моисей?» Пауза. Диагональная панорама: голова старика с прижатой к уху трубкой, за ней слезящаяся дверца будки. «Умер?» Деталь: краешек носа и шевелящиеся губы. «Мы все умрём».
Литературный музей обнаружился без труда. Со второго этажа доносились сдавленные звуки поэтического мероприятия. Я поднялся по лестнице в зал с небольшой сценой, сел на свободный стул. Публики было немало, около двух десяток человек, в основном, местные авторы. В ближней к нам части сцены выступал приезжий польский поэт, очень странным образом: читал стихи глухим голосом, согнувшись почти до самого пола. После каждого прочитанного текста медленно распрямлялся, выслушивал аплодисменты и раскланивался. Сидящий сбоку на венском стуле Игорь зачитывал рифмованный перевод. Когда чтения закончились, к микрофону подошёл изящный бородатый человек, сотрудник музея. Он знал, что автор читает сильно, но не знал, что настолько сильно. Зрители похлопали автору, переводчику и сотруднику, поднялись со стульев и начали между собой общаться. Выходить под моросящий дождь сразу же никому не хотелось. Игорь поздоровался с несколькими своими знакомыми и подошёл ко мне. Пойдём, сказал он, на нижний этаж, сейчас там будет фуршет. Мне неловко набиваться, я не участник, и никто меня туда не приглашал. Ну, вот я приглашаю, сказал Игорь, ты не стесняйся, там все свои. Мы спустились по боковой лестнице на нижний этаж, верней, это был этаж подвальный. Был накрыт стол, а на нём выставлено было то же, что и после любого другого мероприятия в нашем городе: сыр, яблоки, бананы, печенье, несколько пирожных. Только вместо обычного кислого шампанского стояла в этот раз водка. Замена эта обезнадёживала, но, в символическом смысле, волновала. За столом собрались все участники вечера и ещё несколько примазавшихся, как и я, городских поэтов, а также редактор журнала из города Х. Как обнаружилось, праздновался день рождения изящного музейного бородача. Игорь сказал пару слов об уникальности и незаменимости тех проектов, которые курирует бородач, и о важности таких инициатив. Бородач стал сиять и смущаться, как юная девушка. Было ощущение, что Игорь повесил ему на грудь видимый лишь им двоим элегантный орден. Редактор сказал просто: Ваня, ты молодец, так держать. Остальные тоже говорили хорошие слова, а Игорь не только добавил под конец новых хороших слов, но и представил меня имениннику. Ну конечно, сказал именинник, мы же френды в Фейсбуке. Ко мне подошёл всё ещё трезвый, как стёклышко, польский поэт, его сопровождала юная переводчица, дублировавшая его речь русским эхом. А вы тоже пишете? Да, я поэт и переводчик, перевожу стихи с украинского на русский. А кого вы переводите? Сергея Жадана, Остапа Сливинского, Галину Крук. Имена эти произвели на польского поэта живое впечатление, он затрепетал руками и стал что-то быстро обсуждать с переводчицей. Потом заговорил со мной по-украински, медленно подбирая фразы. Оказалось, что мать его была украинкой, переехавшей в Польшу и в раннем возрасте умершей от алкоголизма. Всю жизнь он тосковал по ней, а стихи стал писать, чтобы понять её, оправдать и увековечить её память. Своей главной родиной он считает Украину. Говорили мы по-украински долго, оба были растроганы и смущены. Поляк мне очень понравился. К сожалению, переводчица стала его торопить: время было позднее, им ещё надо было решать вопросы с багажом и гостиницей. Поляк сердечно попрощался и со мной, и с Игорем, и с бородатым именинником. Я вернулся в компанию, собравшуюся вокруг стола, запасы водки на нём заметно уменьшились. Разговор шёл о состоявшемся накануне поэтическом слэме, в котором победил никому не известный юноша. Именинник говорил о странных правилах зрительского голосования, по итогам которых несколько сильных поэтов, включая Игоря, вылетели ещё в первом туре. Потом переключились на предстоящие в этот же день отборочные игры чемпионата по футболу. Наши наверняка легко обыграют Азербайджан, иначе и быть не может. Ну почему, сказал Игорь, в футболе всякое бывает. Стали вспоминать разные нелогичные результаты. Редактор вспомнил давнюю победу норвежцев над бразильцами, а я – разнос «Барселоны» со счётом 4:0 в финале Кубка чемпионов. Неудачный пример, возразил именинник, «Милан» тогда был тоже очень сильной командой. Вспомнили тот финал чемпионата мира, где французы разгромили бразильцев. Вспомнили чемпионство итальянцев, когда они вначале едва вышли из группы. Потом стали обсуждать, почему в одних странах футбол популярен, а в других нет. Редактор высказал предположение, что люди увлекаются теми видами спорта, в которые сами играют в детстве. Игорь ответил: тогда за полярным кругом интересовались бы только хоккеем, но и там все смотрят по телевизору футбольные чемпионаты. Видимо, дело в зрелищности спорта и плюс в каких-то национальных предпочтениях. Стали вспоминать незрелищные виды спорта. Игорь сообщил, что крикет – едва ли не самая незрелищная игра в мире. Матч длится несколько дней, при этом сначала одна команда набирает очки, потом другая. Состязательность пропадает, растворяется в таких долгих временных промежутках. Тем не менее, англичане с интересом смотрят такие матчи по телевизору, и это очень странно. Именинник посмотрел на часы: до игры с Азербайджаном остался час, так что надо было закругляться. Мы с Игорем вышли на проспект и тут же нашли продуктовый магазин. Внутри он оказался намного больше, чем было можно предположить по скромному входу. Купили пластиковые стаканчики, большую пластиковую упаковку с вином, которую Игорь спрятал в карман пальто. Стали вне торопливого человеческого потока, между остановкой и табачным ларьком, у решётки, прихватившей клок чахлой зелени. В маленьких городах мне не хватает жизни, сказал я, а в больших её слишком много, чувствую себя, как под толщей стекла. Вся городская мистика из-за этого давления выпаривается. Большая часть кварталов заполнена сухими, скучными подробностями, с которыми у меня нет ни малейшего резонанса. Ну что ты, сказал Игорь, наш город невероятно мистический, и каждая его безобразная подробность глубоко человечна и даже в чём-то трагична. Вообще не бывает ничего безразличного и холодного. В присутствии Игоря всё мертвенное и правда оттаивало, вещи начинали беспокоиться и пританцовывать. Что ты сейчас пишешь? – спросил я. Почти ничего, только небольшие наброски. Есть хорошая идея для новой повести, но я никак за неё не возьмусь. На это деньги нужны, а их сейчас нет. Пока писал предыдущую повесть, на расходы, связанные со сбором материала, уходило вдвое больше, чем я зарабатываю. И времени нет, днём суета, работа – так что пишу по ночам. Тихо, и думается хорошо. А я всегда засыпаю за страницей, если начинаю писать ночью. У меня главное время утреннее, пока голова не задымлена. После сна в ней больше хорошей странности, приходят неожиданные идеи. Что такое проза и как её писать, я теперь знаю, сказал Игорь. Вот со стихами не могу разобраться. Если кажется, что понял, то начинаю писать по кальке, и никаких стихов не получается. Как раз та река, в которую нельзя войти дважды. А для меня сейчас стихи – это способ высказать в пять строк то, что стоило бы рассказывать на нескольких страницах. Но год назад это было не так, и через год, я уверен, будет другая формула. Мне бы хотелось альманах издавать, мечтательно гудел Игорь. Или книжную серию. Но для этого тоже деньги нужны. Я надеюсь, через год они у меня появятся, а сейчас одни огромные долги. Интересно наблюдать, как проза оказывает обратное влияние на жизнь. В будущем романе нужна глава о любви, настоящей, страстной любви. Но взять её неоткуда, у меня спокойный, рациональный брак. Не стану же я любовь из пальца высасывать, её обязательно надо пережить. И вот я ощущаю острый дефицит любви – так что, если любовь появится, я обязательно разнесу свою жизнь вдребезги. Ох, сказал Игорь и перекрестился в сторону строящейся станции метро. Избавь, Господи, от искушений. У меня теперь много возможностей для страстной любви, а они мне совсем не нужны.
Мы с Игорем становились всё более и более нетрезвыми. Выпитая жидкость давила сильней и сильней. Мой друг разрешил этот вопрос быстро и эффективно, помочившись сквозь прутья забора в чахлый палисадник. Я так не мог, мне мешали прохожие. Пора было разъезжаться. Дойдя до вокзала, мы вошли в метро, наблюдая, как изменилась действительность, каким совершенным стало восприятие деталей, не замечаемых на трезвую голову: массивных дверей, выпуклых люстр и модных фаллических светильников, расставленных вдоль кассовых окошек. Жизнь, ропщущая при любых настройках, в любых масштабах. Я выполнил сложное упражнение: нашёл в кармане многоразовый билет и более чем логичным движением приложил его к турникету. Вошёл в разнонаправленные эскалаторные реки, разглядывая подробно мелкую и крупную рыбу, которую опускала и поднимала рассечённая на доли полутьма. На станции, понемногу вращаясь и отступая, Игорь поднял вверх руку, уверенно, по-хозяйски, затем вторую, затем обе ноги, полетел быстрее поезда над путями (нет), а я просто махнул, улыбаясь: скоро опять увидимся, через месяц или через несколько лет, время наше – рыхлая и недорогая материя. В вагоне я не пытался читать, а следил за усталыми лицами. Что думают о сидящем напротив пьяном и чудаковатом человеке? Наверняка ничего. Но мне самому интересны и обрюзгший индус, и женщина с огромной хозяйственной сумкой, и надрезанный тенью крепыш с блещущим глазом. Как же хочется ссать, и каким прекрасным получился вечер. Спасибо Игорю, спасибо польскому поэту с украинскими корнями, спасибо и вам, вспыхивающие и отъезжающие в сырой мрак разноцветные станции.
Бегущий кролик держит лапками часы. Девушка в раздувающемся плаще под косым дождём переходит с одной раскрашенной плитки на другую, постепенно уменьшаясь в размерах. На чашах весов двое: птица, не только с крыльями, но и с руками – играющая ими на аккордеоне – и цикада с панковской причёской, одной парой конечностей аккомпанирующая на гитаре, а другой хлопающая в такт музыке. Бык с крыльями, женской грудью и мощными когтями. Цифра три на кувшине. Случайность слов, их позиций, что сохраняет себя лишь отчаянной сортировкой. Облупившийся мрамор в круглом окошке церкви. Высокий ларец с короной, лежащей на двух слонах. Ангелы держат наполовину дырявый герб. Шишковатые святые заняты пантеизмом и вышивкой. Матерчатое семейство: грустный бородач и дама, примеряющая плоские летние туфли. Дерзкие колонны, подпирающие каменное небо. Потолки в паучьих узлах. Восьмигранники, надрезы, паясничающие зелёные розетки. Ниша со смешным цветочным горшком – будто подмигивающее детское лицо. Коронованный младенец, скачущий на одной ноге, играющий на бутылчатой дудке. Мальчик постарше, со звуком «ха» разрывающий пасть грифону. Школьный учитель в длинной чёрной одежде, ступающий по брызжущему фонтану. Синеволосый пират-епископ, подбрасывающий на ладони мешочек с золотыми монетами. Мерцающий воздух вокруг ног Старшего Брата. Змея, кусающая дверь в капитанскую каюту. Юла вращается, субмарина тонет. Скучает лев, которому больше не приходится держать её на спине. Каменные волны, похожие на изъеденные улитками листья. Монтаж такелажных крестов и щелкунчиков. Одинаковые браслеты на руках мореплавателя и поэта. Решётка один и решётка два, синий ободок вокруг каната, заваленный лампадами горизонт. Диагональные пряди света, путающиеся в пальцах. Ряды деревянных спинок. Застывшее пламя, поговори со мной, но другим голосом, плоским, поверхностным.
Небольшой дворик, обсаженный оливковыми деревьями, посередине – шестиугольная и совсем не мистическая клумба с полевыми гвоздиками, в углу – каменный колодец с окислившейся металлической крышкой. Лестницы, кубарем слетающие в августовскую жару. Внутри маленького музея – монастырская посуда: пляшущие синие кресты на донышках тарелок, высокие неровные чашки, из которых приятно было бы пить свежеотжатый сок. Рыцарь с тазиком на голове, меланхолически читающий толстую книгу. Некто в шапочке и полосатых панталонах, стреляющий из лука в святого Себастьяна. Вторая фигура, затенённая, целится из арбалета в предыдущего лучника. Глубокая оконная ниша – и в ней две каменные скамейки, на которых так удобно отдыхать, читая захваченный с собой том «Улисса». За окном рядом с автостоянкой – три одинаковые скульптуры: девушки с едва обозначенными лицами, придерживающие одной рукой на голове высокую стопку посуды, – на верхнем её крае сидит птица, голубь или ворона.
Тихая площадь, носящая имя великого писателя. Расставленные в витрине по ранжиру аптечные пузырьки. Два ряда цветущих лип и ресторанный зонтик, под которым пьёт чёрную жидкость одиночная посетительница. Висящие сверху матерчатые полосы, едва защищающие площадь от солнца. Самая знаменитая улица в городе – тёмная, без особых примет, с закрытыми подъездами, с церковной глухой стеной посередине. После шумных площадей – ощущение идеальной безвидности, ускользающей от определений пустоты. Упирается улица в рельсы не менее знаменитого трамвайного маршрута. Я иду вдоль них, постепенно, с каждым поворотом, поднимаясь выше и выше на городской холм. По одну сторону улицы – современные здания, похожие то на мотоциклетный шлем, то на костяк доисторической рыбы. Аллеи со скульптурами: перфорированный конус, наклонная, наполовину спрятанная в грунте астролябия. С натугой одолевающий крутой подъём лимонный фуникулёр: один из пассажиров стоит на задней ступеньке, готовясь соскочить на ходу. По другую сторону – средневековая застройка с путаными улочками, а за ней – широкая река с красным мостом и проплывающей баржой, заставленной доверху разноцветными параллелепипедами. На подоконнике сидят, свесив обе ноги наружу и уставившись в мобильные телефоны, двое юношей в шортах и полосатых майках. Из соседнего окна, свесив лишь по одной ноге, на них смотрят с недоумением две девушки, худая чернокожая и пышная белая.
…сразу в нескольких состояниях: перемещаться из пункта А в пункт Б, помешивать тусклый чай, сочинять рассказ, разглядывать попутчиков. Курс на запад, строго по географической параллели. Несмотря на любовь к Пастернаку, несмотря на всю неприязнь к Джойсу. («Улисс» – раздутый от самомнения солидный утопленник). Название домыслю потом, дело это последнее. Не дай Бог стать матёрой волчицей, нет, оставаться застенчивой нескладной провинциалкой, солоноватой любительницей. Не пишу, что вы, балуюсь, а вот и блокнот – с толстой кисой на обложке, а вот полосатая ручка и шоколадка за щекой. Растрачивать помаленьку зрение, сутулиться каждый день над буковками, а потом хлоп – и у тебя очки с немереными диоптриями, жуткий муж и минимальная пенсия на горизонте. Иногда так хочется наброситься на варёную колбасу, хотя и знаешь, что – гадость, вред. Здесь то же самое. Клетки, раскосые закорючки, потом их и не разберёшь. Сама себе не веришь, а ведь главное – врать не останавливаясь, даже если потом никакие магниты не стянут всё это враньё воедино. Собственно говоря, в одном королевстве жили прекрасная писательница и престарелый гей. Писательница строчила рассказы один другого хуже, а гей, напротив, преуспевал в своём мастерстве. Усы у него постоянно развевались по ветру и сами собой увязывались в красивые бантики. Я завязла по уши уже с третьей, такой глупой фразы. Рёбрышком, на торец, уголком, куролесить и заглядываться. Скатываюсь, как бурая капля, по поверхности стеклянного шара. Без сюжета, как без рук. Изволь выдумывать шаткий каркас щёлк щёлк щёлк завязка кульминация развязка потом в финале все герои женятся, кому надо помереть – помирает, остальные, как положено, в ад. Хорошая, трудолюбивая девочка. На шоколад я как-нибудь заработаю. Сплетать, расплетать сюжетные кольца, душить ими невинного читателя, жертву моей безответной страсти к литературе. Ах, не надо, у читателей свои камни в карманах. Настроение отяжелело, хоть бросай его, вместо пресловутого лома, в унитаз.
В заоконье рваные лепестки облаков (у кого я спёрла эти лепестки?) и безжизненные индустриальные – как сказать? – халупы, скользящие по выжженной июлем земле. Поначалу контуры не сфокусированы, вымазаны туманом, но, по мере скольжения и плоского (польского? вагон польский) скрежета проясняются и останавливаются в момент наивысшей чёткости, так что вид не успевает стать сусальным, кукольным. На станционной лавке расплавленная бомжиха потчует дружка яблоком, даёт куснуть из руки. Рядом охорашивает себя белый кот с полоской против блох, копия Васеньки. (Коты-то как раз – кладовая сюжетов. Вот почти детективный. Летом на дальний огород мы ездили редко, и поэтому каждый раз привозили несколько подсохших огурцов-желтяков, годных только в корм скоту. Вечером на летней кухне Васенька умильно цедился вокруг огородных сумок, а наутро желтяки исчезали. Дело раскрылось, когда мама заметила у него огуречную семечку на морде). А вот и новые попутчики. Мать и сын, тяжёлая черноземная сова и рыхлый молчел в померанцевых подтяжках. Ну и голова у молодца – ни мысли, ни щербинки, ни уклона. Великий вагонный ритуал: поверх районной газетки – жареная курица, костистые огурцы и слезливая колбаса. Идеальная пластика, хорошо смазанные жевательные машины. Совушка устыжающе посматривает на меня земляными глазами. Добрые люди в поезде едят, а эта лежит нога на ногу и чиркает в тетрадке. Завралась я, не стыдит, просто всего боится. Наверно, всю жизнь на своей земле просидела и ничего больше не видела. Округлый сын становится шумным, покрикивает на неё, но покровительственно, без злости. Забыла подарки и плохо прожарила курицу. Говор у них тягучий, но при этом острый, как грабли. Совушка прибрала остатки, поглядела на меня, профуру (слово отчётливое, записанное по воздуху крупными буквами), задвинула подальше под сиденье туфли и со стонами полезла наверх, на голую полку. Постели брать не будут, хотят сэкономить. Круглолобый торжественно решает кроссворд всё в той же засаленной газете. «Чучело земли». Сам ты чучело. Говорит громко, чтобы слышно было и мамке, и мне. (Мои мысли ходят бочком, щёлкая пустыми клешнями, их слизывает холодное море). Ноги мамки висят над проходом (хотела сказать – как экзотические плоды – но нет, удержалась и не сказала), и проводник с тремя стаканами в деснице и двумя в шуйце на очередном витке соединяет с её носками свою физиономию. Короткое замыкание, подкреплённое развёрнутым сравнением. Совушка поджимает ноги. Лежит такой неудобной буквой, что Кирилл и Мефодий посовестились бы взять её в алфавит. Чучело земли остаётся неразгаданным. Верхняя створка приоткрыта, сквозняк морщит занавеску и перемешивает с солнцем мои волосы. Внутренние слова исчезают, если появляются наружные. Замутняются воды, пришлые кочевники бороздят освещённую факелами ночь. Круглый подбрасывает каждое разгаданное слово, оно небрежно повисает, и Круглый глядит сквозь него в дырочку с гладкими краями. Это невыносимо, надо пустить встречный огонь, пока чужая глупость не сожрала мой лес, не испекла моих птиц. Итак, я отрываюсь от блокнота, в котором одно мне удалось – рисунок с перепуганной мамкой, вцепившейся мощными когтями в еловую ветку. Съезжаю по перилам в подвал с химерами. Буду царапать когтями полированную поверхность. Россыпь искалеченных ракушек, череда потных ног. Люди-куколки, прикажешь – поклонится, прикажешь – подпрыгнет. Пока учишь одну из фигур двигаться по-человечески, другая забралась в глубокую лужу и пускает пузыри. Стоят друг против друга и произносят такую дичь, что в каждого тут же летит по мысленной босоножке.
Глобус живёт в деревне, но работает на ближней шахте. Или в шахте? Мамку везёт к сестре, чтобы ему не мешала. Хочет выстроить дом и жениться. Поступил заочно в техникум. Очень собой гордится. «А вы на дневном учитесь?» – «Закончила» – «Техникум?» – «Институт». Здесь он рот и разинул. Смотрит на меня, как на инопланетянку. Совушку стал пресекать как-то уж чрезмерно сурово. Сказать, что поступаю в аспирантуру? Дудки, не хочется объяснять, да и почёта не прибавит. Я и так в нимбе, с крылышками. А парень уже не кажется глупым.
Припадочный ветер и перекати-поля вперемешку с бумажными лентами. Солнце как апельсин, ясное дело, синий, раз я в синих очках. Совушка, парень, дрыхнущие соседи на боковушках – всё в мерцающем тумане никчёмности. Отсюда в оба конца видна вся моя жизнь, правильная-правильная, обсосанная до косточек. Учись доченька найди себе хорошего парня напиши диссертацию ребёнок ребёнок деньги деньги для детей деньги на старость деньги на похороны. Радуйся, если всё совпало с каноном. Останутся мумифицированные листья и бессмысленные этюды. Шерстяные закуты, щёлкающие чешуйки. Меланхоличка, просто дура.
В окно въезжает знакомая водонапорная башня, первая точка опоры, и зрение сквозь встречные лучи нащупывает остальные: смеркающиеся станционные туалеты, сияющий гребень шпал, горбатый мост с утомлённым флюгером. Наконец вагон замирает на станции, которой официально не существует: здесь запрещена посадка и высадка, должны только менять локомотивы. Под неусыпным взглядом совушки – как бы чужого не прихватила – принцесса цепляет рюкзак, протягивает ладошку Глобусу, идёт к выходу, в свистящую железнодорожную степь, где сразу падает, как арбуз, в объятия любимой тётки.
Возле Пассажа меня уже ждали Оля и её подруга Настя. Пустая карусель, такая же, как в фильме Хичкока, но только цветная, плавно кружилась, что-то напевая. И то, и другое – для собственного удовольствия, никаких детей рядом с ней не было видно. С одной стороны от карусели поддельный поп собирал пожертвования на несуществующие монастыри, с другой стороны волонтёрка принимала взносы на инвалидов. Мы прошли в Пассаж сквозь тяжёлые барабанные двери. В центре зала стоял памятник прежнему хозяину торгового центра, убитому в ходе бизнес-разборок. Скромный пример местного авангардизма: у бронзовой фигуры имелись голова, ноги, руки, плечи, но отсутствовало туловище. С уровня на уровень были переброшены зеркальные эскалаторы, между ними висели метровые пластмассовые снежинки. Нам надо было подняться на самый верх. До концерта ещё оставалось время, и мы не спешили. На втором этаже Олю притянул магазин, торговавший нижним бельём, он обещал солидные скидки. Пока девочки рассматривали пижамы и ночные рубашки, я включил электронную книгу, чтобы не заскучать. Время от времени Оля показывала мне один из комплектов. Нет, качал я головой, это совсем не эротично. У вас прямо новый медовый месяц наступил после переезда, сказала Настя. Для того, чтобы добраться до эскалатора на следующий уровень, пришлось обойти половину этажа и перейти на другую сторону по висячему мостику. Проектировщики здания ног посетителей не пожалели. Наверху было не так людно, как на нижних уровнях. Мы внезапно заблудились, не могли отыскать нашу цель, кафе «Дымка», пришлось спросить дорогу у встречных девушек. Они показали вглубь тусклого прохода между витринами. Чем дальше мы шли, тем отчётливей становились предконцертные звуки: то и дело постукивал барабан, выдавала короткую музыкальную фразу ритм-гитара, солист проверял микрофон. Кафе обнаружилось в самой дальней секции, рядом со входом на каток. Оформлено оно было с фантазией. Осветительные приборы были скрыты внутри духовых инструментов, рядом с маленькой сценой висели часы в виде скворечника, а вход в туалет маскировался под платяной шкаф. На стенах располагались фальшивые окошки с кусками нарисованных приморских дней. Длинные столы были прикованы к потолку цепями. Стулья отсутствовали, вместо них были установлены скамейки. С одной из них нам приветственно махал Игорь, и мы подсели к нему. Оказалось, что скамейки неустойчивы: все едва не упали, когда Игорь привстал, чтобы подозвать официанта. Умудрились удержать баланс, и скамейка звонко хлопнула деревянной ногой об пол. Заказали: я – суп-солянку, Оля – яблочный штрудель, Настя –коктейль с апельсиновым соком, Игорь – зелёный чай. Оля сообщила Игорю, что с острой бородой он похож на чёрта. Концерт понемногу завязывался. Игорь ложечкой отстукивал ритм по чашке. Помещение не было идеальным по части акустики, но мы сидели далеко от сцены, и звук по дороге к нам успевал как следует перемешаться, настояться и даже очиститься. В связи с пятилетним юбилеем группы собрались все музыканты, имевшие к ней в эти годы отношение. Харизматичный панк, первый солист группы, исполнил подряд несколько старых песен. Сидя на стуле в профиль к залу, так, что софит омывал его резкий профиль, он то шептал тексты, то вдруг подвывал, то скандировал их, как пионерские речёвки. Ритм соблюдал не точно, и остальным музыкантам приходилось подстраиваться к его манере. Позади его стула стояла бас-гитаристка, сухопарая женщина лет сорока с распущенными волосами. Барабанщик с блестящей бритой головой, как нам было известно, бывший муж гитаристки, располагался на правом фланге неподалёку от барной стойки. С противоположной стороны раскачивался из стороны в сторону трубач, стройный парень с хорошей улыбкой, который писал аранжировки сразу для нескольких городских коллективов. Вторым слева, сутулясь и не отрывая глаз от струн гитары, стоял мой давний друг Юра Черниченко. За последний год он очень прибавил как исполнитель и выдавал теперь почти в каждой песне замысловатые, сложные импровизации. Третьим был гармошечник, по совместительству менеджер и организатор гастролей, крупный мужчина, казалось, составленный из нескольких шаров разного диаметра. Четвёртой – новая, царственная солистка группы, обладавшая широким, как река, джазовым голосом. Мама, мама – внутри песни прорезался детский голос из зала – мне жарко в сапожках. Потерпи, милый – прервав пение, сказала в ответ солистка. Во время антракта, когда остальные музыканты отдыхали, Юра произнёс небольшую речь. Мы нашли друг друга, говорил он о группе, у каждого из нас в голове свои тараканы, но они друг друга хорошо дополняют. После перерыва исполнялись песни с долгими проигрышами. Трубач создавал из ничего музыкальное полотно, которому не подходило ни одно название – было это чудом, было это подлинной тайной длинного вечера. Первой прозвучала песня о легендарном саксофонисте, которого погубили опиум и связи с несовершеннолетними девушками. Второй – песня о посещении комиссией электростанции для снятия показаний датчиков и проверки документации. Третьей – виртуозная композиция, где захлёстывали друг друга джазовые и рок-н-рольные фрагменты – о завтраке президента Соединённых Штатов. Я закрывал глаза и мотал головой, наслаждаясь текущей сквозь меня музыкой. В какой-то момент Насте захотелось танцевать. Она потянула Игоря на свободную площадку перед сценой. Мой товарищ танцевать как следует не умел, но благодаря хорошему чувству ритма ничего не портил. Он совершал несуразные, но чёткие движения, к которым Настя приспосабливалась, обтекала их, выстраивая собственную танцевальную партию. Когда закончилась последняя песня, Настя ещё долго стояла перед сценой и ждала чего-то, растрёпанная, огнедышащая, в пёстром шарфе, концы которого размотались до самого пола. Работники кафе разбирали и уносили аппаратуру. Музыканты уходили по одному в помещение за сценой, откуда доносилось позвякивание посуды.
Мы плыли по эскалатору вниз, перспектива торгового зала смещалась. Внизу взмывали кольцевидные струи фонтана, и девушка в фирменном комбинезоне раздавала рекламные буклеты. Посетители Пассажа, пришедшие из расквашенных улиц, оставляли на мраморном полу грязные следы. Снаружи нас ожидал дождик, идти по скользкому насту стало намного трудней. Когда мы вышли на площадь, разговор сместился от музыки к политике. Большая группа патриотов, сбросив с постамента памятник советскому вождю, сосредоточенно разбивала его на куски кувалдами. Патриоты были радостно возбуждены и, в целом, настроены миролюбиво. Собралось множество любителей сфотографироваться на фоне исторического события. Седой дедушка с казацкими усами пытался прицепить флаг к оставшимся от вождя бронзовым ступням. Игорю было обидно за памятник, как за единственное в городе удачное монументальное произведение. Лучше было бы переместить его в музей советской оккупации. Мало ли кому и когда захочется вытащить этот поганый символ обратно, сказала Настя. Пусть от этой части истории ничего не останется, ни одного произведения, прославляющего кровожадных упырей. Настя добавила, что собирается голосовать за националистов – они, дескать, хотят, чтобы люди любили свою страну, её язык, знали её историю. А что они станут делать с теми, кто в государство не влюблён, кто хорошо видит его недостатки, считает нужным их критиковать? – спросил Игорь. Будут принуждать к любви? Насильственный патриотизм, знаешь, может привести только к отторжению всего национального. Я вставил свои пять копеек: буду голосовать только за демократов, пусть они слабые, пусть у них ветерок в голове, но любого толка потенциальные диктаторы и людоеды мне точно не нужны.
К новой целостности; первая фраза затягивает последнюю, начинается тусклый праздник. Каждое ли слово попадает в источник? Достаточен ли для нашей цели пароходный гудок? Повторение, раковая клетка. Нужна ли рифма для гранёного, источающего пар китайца? Нужно ли разбиение чтеца? Говоришь ли ты о ночной смене, оставляющей жёлтыми пальцы? Формируя, стягивая рейками недостижимую целостность, промазываешь смолой сопротивляющуюся щель. Обретаешь себя в первой сотне необретений. Линии движутся, сдавливая вещь за кулисой. Просто существуют, просто сходятся – предъявлять ли сразу, копать ли вышколенную запись, пожёвывая губами? То, что нельзя закончить – ковровое уравнение, отталкивающее свои части.
Кому ты собираешься думать? Из-за того, что медиатор существует во времени, оно сворачивается в замысловатый кружок. | Раздваивающаяся плоскость, лишённая возможности цитат. За пазухой – жидкая ветка. | В комнате с кошачьим глазом, в комнате, где необузданно горит стопка таблеток. | Трансформация должна быть чуть-чуть никчемушной: похожей на треугольник с двумя слишком короткими сторонами. | Скрип двери – столь же тщательный, как и запертый в туалете модернист. | Первое существо – неочевидного пола. Я встретил сегодня замёрзшую лужу и топтался перед ней, словно лысый гигант. | Между нами толща плексигласа, который в огне не горит, а в воде – ещё как тонет. Огонь себя уже скомпрометировал. Пора пересадить его с табуретки на сусальную лошадь. | Разбегаются волны, но нам достаточно зарегистрировать несколько брызг. | С какой форой ты убит, разве можно пролистать тебя наружу? | Вы страдаете марсовым доязычием. | Уйдём отсюда – или застрянем, как сосиска в бледной гавани? | Вывернутые наизнанку конфеты. Я только делаю вид, что делаю вид. Занимаюсь любовью с животом утопленника. | Отчаяние творить нерезко. Фоновый шум, тонкая кровь. | Устная поэма, зоопарк ждёт всех мокрых. | Мы позвоним тебе, говорит сфинкс. Мы научим тебя апатии. | Любовь, о которую можно сломать карандаш. | Условие отречения: смотреть на стену воды. | Всё равно, когда поезд приходит в облако черёмухи: к людям, сидящим под металлическими коконами. | Внешний язык – язык инкремента. Модельный ряд дождей вспыхивает манерами. | Крановщики, удержанные количества. Пас никуда во время игры в хотелки. | Синхронизация звука, голоса, ошибок. Ветви воды проникают в летнее тело. | Попробуем говорить, чтобы составить топологию дна. | Отслушаем помехи – частичные, недосозданные объекты на поверхностях контакта. | Провисания в беспомощности. Руки, шаги, шелесты опавших монет. | Мысли всё тоньше, до полного исчезновения. Тишина – будто кто-то держит в руке живую мышь. | Как же найти источник, которому всё обязано неподчинением? | Недостаточно повесить в коридоре пару ламп. | Печенеги сбрасывают лепестки. Что-нибудь аморальное? Обыск, до последней буквы в блокноте, до презерватива, спрятанного – на счастье – в пенале с карандашами. | Не все конструкторы обнаружены сразу. Архитектура захлёстнута тугой петлёй – на неё будто бы надели намордник. | Дом из буйволовой кожи. Бежать или пока задержаться? | Половина закладной. Или только треть? Вот и стой на одной ноге.
Дима Бритвин – настоящий мастер домашних плодовых вин. Целый шкаф у него был заставлен банками с вызревающими яблочными, вишнёвыми и айвовыми напитками. В глубине стоял неприкосновенный запас – вина прежних лет, сохраняемые на неопределённый, длительный срок, вплоть до Диминой старости. На втором году универа у Димы начали болеть перетруженные учёбой глаза. Читать он почти не мог, днём носил пластиковые очки с длинными щелями, рассеивавшими свет. С девушками, так же, как и у меня, у Димы была сплошная лажа.
Крепко выпив, мы выходили во двор, а затем шли в ближайшую балку, наблюдая, как менялись наши ощущения, как мир становился плавным и покатым. Дорога вилась посреди гаражей, как пойманная гадюка. Детали приобретали особое, веское значение: гаснущие светофоры, цветущая вишня, свет фар, прилёгший на панельную стену. Обрезанный холм с котельной, прижатой низким небом к его вершине. Червоточина туннеля. Дима читал по памяти свои новые тексты, и они были прекрасны. Мы шагали по рельсам, упрямые, как зимние деревья, когда навстречу нам выпорхнул одиночный локомотив. Лишь в последний момент Дима вытянул меня из-под колёс. В изгибах балки всё ещё лежал снег, а над ним поднимались частой гребёнкой обложенные звёздами тополя. Мы штурмовали глинистый склон и долго стояли наверху, глядя на мерцающий город – победители в изгвазданных джинсах. Коньячная луна висела над балкой, как недрёманое Сауроново око. Вдали играл саксофон. Цветущие груши, раздёрганные ветром, устраивали в нашу честь бои без правил. Свистела и цокала, играя освещёнными окнами, пролетавшая по балке электричка. Дима упрекал меня, что я никогда не напиваюсь до настоящего веселья, до потери контроля, вот и сейчас из нас двоих я был совершенно трезв. Денег у меня после покупки второй бутылки не оставалось, даже мелочи, – и Дима вручал мне мелкую купюру на обратный проезд в троллейбусе. Спереди, в кабине, отсутствовал защитный кожух, и был виден затейливый механизм, сквозь который то и дело проскакивала искра. Засмотревшись на него, я едва не пропускал свою остановку.
На дне рождения у Юры присутствовало несколько его товарищей из первой, долицейской школы, и между ними – тихая, нежная девочка в пушистом свитере, которая в течение вечера меня с интересом рассматривала. Я напился до шумного хмеля, после дня рождения проводил её домой и взял телефон. Через день мы целовались в парке возле универа, у меня это были первые поцелуи – мокрые и непонятные. Сглатываемые слюни, шлёпающие губы, обескураживающе большие носы. Волосы у нас были одного цвета, глаза похожих оттенков – казалось, что у меня затеялся роман с сестрой-близняшкой. Мы возвращались в центр города по зелёной прибрежной полосе, приседая на широкие корни, чтобы сделать ещё одну проверку. Поцелуи по-прежнему не срабатывали. Я растерянно гладил спину девушки. «Мне замурлыкать?» – спрашивала она с лёгким раздражением. От волнения и скуки мне становилось нехорошо, реальность скользила вкривь, не оставляя мне возможности за неё зацепиться. Когда я был рядом с этой девочкой, мне хотелось побыстрей с ней расстаться, а в её отсутствие тянуло снова увидеться. К моему облегчению, ей первой всё надоело, и она перестала отвечать на телефонные звонки. Наступала первая зима после нервного срыва и академического отпуска. Я был всё ещё слишком астеничен для того, чтобы полноценно учиться, и прогуливал часть занятий. Тихо, плавно гулял по парку, глядя на облака в проёмах между чёрными ветками, стараясь выбросить из головы все мысли, полностью расслабиться.
После занятий я заходил к Игорю, он обитал теперь в университетском общежитии. С ним мы пили водку, по половине гранёного стакана, не более, и меня накрывало чадное, монотонное счастье. Фразы застывали каменными блоками, не добираясь до середины комнаты. Паузы длились и длились, непринуждённо выписывая восьмёрки. В аскетичном и гулком помещении стены были расписаны Игоревыми стихами, а в углу по обоям растёкся рисунок, изображавший Бродского с огромными, как у Дракулы, ушами. Облупленную стену примыкающей к комнате душевой прикрывала карта Европы с воткнутыми здесь и там цветными булавками. Кроме нескольких стульев и расшатанного стола в комнате стояла двухярусная кровать: снизу обитал Игорь, сверху семейная молодая пара, его новые друзья и театральные соратники. На стене висел выпотрошенный телевизор, использовавшийся в качестве книжной полки. Из угла с подтёкшим поэтом вилась трещина, ветвясь у приоткрытой двери. За нею в коридоре общались престранно одетые люди. Звучала музыка из плёночного магнитофона, уклончиво размазывался свет, прокручивались схематичные тёмные фигуры. Что-то волочили по полу, что-то топтали, кого-то обнимали. Слово здесь становилось затуплённым топором. Тик-так – говорила девушка-время. Под ноги ей бросали петарду, и та взрывалась с грохотом, однако девушка оставалась цела, защищённая курсом лекций по теории вероятности. О яростные слова, записанные печатными буквами. Свет над вахтёршей был невыносимо пьян, а сама она пыталась доказать, что Иисус – один из её друзей, буян и алкоголик.
Монастырский холм: со смотровой площадки видна мутная, затянутая ряской развилка трёх рек. Полукруг плотины, удерживающий колоссальную массу воды, и висящая над ним стрекоза башенного крана. На склоне холма – многометровый белый солдат с ружьём, застывший костёр и буквы, не складывающиеся в слово. Ступня с отверстием, увенчанная короной, вдоль рёбер которой зажигаются разноцветные лампочки. Церковные кафедры, обугленные, будто после пожара. Улыбающийся лев, укрытый пышным, разветвлённым хвостом. Дерево, растущее из спины кентавра, на ветвях его – резвящиеся собаки. Крыша, сквозь которую пробиваются пучки травы. Перекрёстные брусья; извилистые световые полосы, что поднимаются по заржавевшему потолку. Повторяющаяся конструкция: голос марионетки, падающий сквозь отверстия в скале. Узкий каньон памяти, заполненный лёгким воздухом, ничем не укреплённый. Камни, перегораживающие русло. Зигзагообразные направляющие: ажурные мостики речи. Абзацы не дочитываются до конца, но и не доводятся до провисания. Нет целых, только кусочками – тогда отменяем заказ. Мяч лежит на коробке, изнутри её сквозь вертикальные отверстия выглядывают другие такие же мячи. Этажи, заросшие плющом, тщательно подрезанным вокруг окон. Облупленная баржа, вдоль которой едет велосипедист в противодождевой накидке. Человек быстрого режима, нашёптывающий под нос законы правописания – тот самый, которого все боятся, обладающий полным, совершенным несуществованием. Девушка, прикрывшая лицо книгой. Бронзовый мальчуган с приоткрытым ртом, в надвинутой на брови шапочке, поднимающий, ни более, ни менее, рог с вином. Возле цельной бычьей шеи под стеклом висят чёрно-жёлтые тореадорские штаны. Светящийся шар, солонка, тяжёлая челюсть. В промежутке между двумя пустыми пивными бутылками стоят закутанные с ног до головы женщины, у одной из них надеты солнцезащитные очки поверх головного платка. Грызущий семечки лысоватый мужчина в дорогом костюме, с массивным серебряным перстнем и полиэтиленовым пакетом из аптеки. Хлопковая крепость – молочно-серая, бугристая. Работницы в платках со щётками и мётлами, убирающие из бездействующего русла следы присутствия туристов. Прожаренное жирное мясо на деревянном треугольнике. Мак, цветущий в полях между бесформенных руин. Составленная из красных и жёлтых кубиков башенка с часами. Решетчатый ливень, пронзающий окна, плавно перемешивающий высокие берега с туманом. Свешивающиеся с резиновых стенок нити водопадов. Уютный дизайн причала, с матовой игрушкой подъёмника и надписью на английском «власть воды» поверх двойного ряда притороченных автомобильных шин. Бесконечные ряды цветных контейнеров, серебристых ангаров, угольных штабелей и портовых кранов, напоминающих раскладные механические кресла. По опоясывающей холмы дороге спешат наперегонки бензовоз и рейсовый автобус. Высоко-высоко в хищную каменную лапу вцепилось бревенчатое здание, где живёт, лишь в вертолётной досягаемости, эксцентричный американец. Катер модели «чёрная молния» сопровождает наш паром к выходу из залива. В верхней части катера, над латинской цифрой VII – две антенны: одна похожа на ребристую гребёнку, другая на порванный в клочья и заштопанный теннисный шарик. Вдоль бортов устроились матросы в салатовых комбинезонах, смахивающие одновременно и на инопланетян в скафандрах, и на кукурузные початки посреди огорода. Берег с асимметричной крепостью, задействованной под портовый склад, тончает, выпаривается, помаргивает ещё какое-то время прожекторами, перемешивающими облачное небо. Пассажиры стоят, глядя на далёкие огни, у ряда спасательных шлюпок на мощных шлюпбалках. Я захожу в переполненный салон. Бармен колдует с напитками за стойкой в виде моторной лодки. В дальнем углу зала, под треугольным светильником, сидят за пивными бокалами растрёпанная библиотекарша и её подруга с рыбьим лицом. Я подсаживаюсь к ним, попросив разрешения. На стенах развешаны медные тарелки, веера, портреты знаменитых актёров. Пассажиров развлекают испанскими песнями бородатый гитарист в шляпе с пёрышком и полная девушка; её руки покрыты татуировками осьминогов. Мои соседки разговаривают о чём-то литературном, то и дело посверливают слух именами Ганса Касторпа и князя Мышкина. Сквозь тень и свет скользят деловитые официантки, собирая со столов пустые тарелки. Когда жестикулирующая во время беседы библиотекарша случайно касается моей руки, я испытываю знакомый электрический толчок – изнутри, а не из точки прикосновения.
Свидетельство о публикации №223112401109