Глава 4. День длиною всего в одну жизнь

          Александр Иванович попытался что-то написать в нотном блокноте, но тут же вырвал лист, нервно смял его в комок и бросил на столик.
          Колёса монотонно выстукивали что-то отдалённо напоминавшее «Болеро» Равеля.
          Угловатый шар на глазах у Быстракова вдруг начал оживать, словно ему надоело безвольно кататься под окном вслед за покачиванием вагона, и он стал медленно расправляться, превращаясь просто в помятую бумагу. Обретая новые точки опоры, лист упрямо сбрасывал с себя, как ярмо, насильственную округлую форму.
          – Хочется создать работу настолько простую, чтобы она была понятна и детям, – нарушил тишину Семёнов, поправляя на себе пижаму. – Разумеется, речь не о примитиве и примитивности. Простота в человеке, а, следовательно, и в его деле – от смирения. Да где же его набраться нам, грешным! Особенно в нынешний лукавый век. Мы зациклены на себе, а не на ближнем. Но смирение корнями уходит в любовь… К Богу, к родине, к любимой женщине – вариантов много. Утихаешь перед тем, что ценишь дороже себя.
        – Ты умолчал о главном: смирение возникает из покаяния. А мы слово «прости» еле-еле из себя выдавливаем. Но как смирение совместить с дерзанием? Без него же нет открытий. Ни в искусстве, ни в науке. Как в данном случае ты думаешь каяться и остаться дерзновенным?
        – Если мы творим в Боге, то чего нам бояться? Христианин абсолютно свободен…
        В вагоне начиналась неторопливая суета – верный признак приближения поезда к большой станции.
        Проводница принесла утренний чай:
        – С лимоном, как заказывали.
        Александр Иванович поблагодарил, а потом, полюбовавшись на просвет переливчатым золотом напитка, произнёс:
        – Человечество изобрело колесо, разрезав лимон.
        Быстраков не спал ночь: он имел привычку храпеть во сне, поэтому считал позором, если его храп услышат другие. Так и не сомкнул глаз до утра, переваливаясь с одного бока на другой.
        Семёнов пригладил свою седую бородку, перекрестил стакан и попробовал чай:
        – Дома никогда его не пью, а в поезде – за милую душу.
        Александр Иванович расправил мятый лист и бережно опустил подстаканник донышком на бумагу. Солнечный луч зажёг на столе светоносно-янтарную тень. Возникло лёгкое волнение на продолговатом лице композитора, засветившемся от слабого золотистого рефлекса.
        – Всё бытие удивительно пронизано памятью, – продолжил маэстро. – Даже этот стакан! Между ним и тем чаем, что некогда был заварен впервые, пролегает история, которую помнит человечество. Но в данном случае благословенный напиток всего лишь историческая деталь. А догадываешься ли ты, какое событие до сих пор ежегодно отмечается в мире как самое главное?
        – Неужели день изобретения колеса? – усомнился Семёнов, подавшись вперёд тучным телом.
        – Пасха!
        Сергей закатил серо-зелёные глаза, верхние веки которых и без того сидели глубоко подо лбом и показывались крайне редко:
        – Можно было догадаться.
        – Призывание Имени Бога связано с воспоминанием о Пасхе. Она и началась с открытия Ягве тайны Своего имени. А что же говорить о Пасхе Христовой! Но память о ней неразрывно связана и с благодарением. Именно благодаря памяти стало возможным Предание и Писание: передавали из уст в уста то, что помнили, а что помнили, то и записывали.
        За окном появились первые приметы пригорода: двинулись навстречу сады, огороды, постепенно разворачивались своими деревянными боками небольшие строения – дачи, бани, сараи, пролетали мимо громкими звонками переезды, замаячили поодаль ангары крупных складов… На поляне мальчишки гоняли мяч…. Через несколько минут все они отлетали в былое, растворялись в солнечном свете, щедро заливавшем всю землю.
       – Да, если хорошо подумать, то даже беда попускается Богом ради того, чтобы человек помнил и никогда не забывал своего Создателя, – согласился Семёнов, отхлебывая чай. – То есть речь нужно вести просто о горьком лекарстве. И всякое людское раскаяние есть подтверждение памяти человечества о Боге.
       Сергею пришли на ум слова Андрея о времени в летописях, которое всегда находилось впереди, а не сзади. Вот и Пасха, принадлежа прошлому, ожидает человечество в будущем. Прошлое в данном случае оказывается залогом перехода от подавленного апокалипсического состояния к преображению и славе в будущем.
      – Нелепо искать Бога в прошлом, – словно угадав мысли Сергея, ответил Александр Иванович, допивая чай. – Господь – в настоящем – во Христе, ибо Его детское Имя – Эммануил – означает «с нами Бог». Вечность и есть исключительно настоящее, а, значит, она немыслима без Божественного присутствия.
      – И любви, – добавил Семёнов, промокая полотенцем узкие губы. – Бог есть Любовь.
      Быстраков простосердечно глянул на Семёнова, будто на ребёнка, вяло изрёк:
      – Заболтали мы некоторые слова, ох, и затрепали…
      Потом сложил постель, вынул лист бумаги из-под стакана и сунул его в карман пиджака.
      – Ты куда засобирался, Александр Иванович? – спросил Сергей. – Нам ещё ехать и ехать.
      – Надо, дорогой, надо. Не взыщи. Вспомнил, что некоторые дела остались незавершёнными в этом городе. Сойду.
      Быстраков достал кожаный портфель, протянул руку Сергею для прощания и произнёс:
      – Поклон Нине.

      К полудню композитор был уже в центре города.
      Знойно…
      Он стоял перед витриной цветочного магазина, держа за плечом модный пиджак. Стекло втягивало в себя всю улицу, а за стеклом буйствовало разноцветье местной и иноземной флоры. Оно смешивалось с множеством солнечных бликов вокруг, с мельтешившими людьми, с пестрой рекламой. Вот она, музыка цветов, и совсем другая, нежели у Чайковского.
      Вдруг из этой зеркальности глянул на Быстракова юноша, очень похожий на Александра – того самого, ставшего с недавних пор его учеником.
      Что такое?
      Молодой человек перекладывал из руки в руку роскошный букет и не торопился уходить.
      Кого-то ждал?
      Он улыбнулся Александру Ивановичу и неожиданно начал удаляться; становился меньше и меньше размером, превратился в точку, исчез совсем.
      И снова в стекле проявилась улица. Она заманивала композитора в свою стремительно убегавшую глубину.
      Мелькали незнакомые лица. Гудели автомобили; ворчали моторы; шуршали по асфальту шины. Мимо протекала размеренная городская жизнь.
      Быстраков заметил в тени через дорогу книжный развал. Под сплошной краснокирпичной стеной старого дома обосновался тёмный от загара старик, то и дело ходивший вдоль прилавка. Издали он довольно сильно походил на отца – Ивана Даниловича.
      Старик расставлял и поправлял потемневшие книги, иногда брал одну из них в руки, листал и затем возвращал покупателю или на прилавок.
      Александр Иванович, озираясь, перешёл дорогу.
      В тени было прохладнее, заметней ощущался ветерок.
      Словно во сне, звёздочками летал тополиный пух.
      Подойдя к развалу, композитор окинул взглядом разложенные книги и украдкой посмотрел на высокого старика. Сходство с отцом оказалось обманчивым. Чему удивляться? Бывает…
      Быстраков взял серо-голубоватый том, с рельефно выдавленным портретом Гоголя; на титульной странице значилось:



                СОЧИНЕНИЯ
                Н.В. ГОГОЛЯ
                ***
                Полное собрание
                в одном томе
                __________________
               
                Цена 1 руб. 25 к.
                *
                С. - ПЕТЕРБУРГ
                1902
 



      Александр Иванович полистал книгу и произнёс:
      – Я покупаю.
      Из тома показалась на свет часть женского профиля, вырезанного из чёрной бумаги. Сюрприз. Работа, кажется, изящная, да старомодная. Тёмный силуэт чуть не упал на землю, но Александр Иванович успел подставить ладонь; потом, взяв пальцами, стал рассматривать его на фоне неба, улицы, домов, деревьев… Вокруг появилось много воздуха, наполненного искрами тополиного пуха. Кажется, стало лёгким даже собственное далеко немолодое тело. В душе раздалась музыка; вовсе не сентиментальная, а драматичная – в духе Бетховена. Но совершенно не подражательная неистовому венцу, а своя. Новая, звучавшая современно; без трагизма, однако в мinore; суровая; рiano – тихая. Сразу определилась и тема: «Тени минувших времён». Композитор достал из пиджака смятый листок и хотел, пока не забыл, набросать ноты. Прервал старик:
      – Простите, это не продается.
      Старик вежливо вынул книгу из рук Быстракова и спрятал её под прилавок. Вместе с силуэтом.
      – Жаль, – посетовал Быстраков, убирая листок в тот же карман. – Не выпади чёрный профиль из книги – я приобрёл бы дореволюционное издание Гоголя.
      – Сожалею. В качестве морального возмещения могу подарить вам другой силуэт, – старик протянул на широкой ладони мужской профиль. – Хобби моего знакомого.
      – А смотрится старой школой. Спасибо. Увы, этот жанр практически умер. Однако я остался без Гоголя…
      – Дореволюционных изданий перед вами множество – покупайте любую книгу.
      Быстраков пропустил мимо ушей слова старика и продолжил:
      – На сей счёт существует красивый миф. Возможно, вы знаете.
      – Связанный с жанром силуэта?
      – Почти. Некогда девушка Филия обвела на стене тень своего возлюбленного по имени Аристон. Это был первый рисунок в истории человечества. Из него развился relief en creux – силуэтный рисунок. И затем появилась живопись.
      – Мой знакомый проделал обратную эволюцию: от живописи – к жанру силуэта.
      Подошли люди и вопросами отвлекли старика.
      Александр Иванович внимательно присмотрелся к подарку. Удивительно. Профиль весьма походил на него самого – Быстракова. Те же прямой острый нос, высокий лоб, характер губ, тяжеловатый округлый подбородок… Это фокус. Куда катится грешный мир? От остановившегося на дороге автобуса ударил отраженный солнечный луч. Маэстро воспользовался моментом и тайком попробовал сравнить свою тень с силуэтом. Сходство было несомненным…
      И когда старик вернулся, – композитор встретил его вопросом:
      – Можно с вами познакомиться?
      И представился:
      – Быстраков.
      Старик промолчал.
      – Издали вы очень похожи на моего отца.
      – Вы тоже мне кого-то напоминаете. Вблизи…
      – Случайность. Я живу в другом городе.
      Разговор прервала подошедшая сзади девушка:
      – Денис Игнатьевич, а вы мне снились сегодня.
      – Злым? – с улыбкой спросил старик и смешно натянул берет цвета хаки почти до бровей – густых, широких, седых.
      – Нет, напротив, радостным и в то же время немного грустным. Вы сказали, что у человека самая счастливая пора в жизни, когда его детям четыре года. Сам человек тогда молод, а дети в этом возрасте гениальны…
      – Это очень субъективно, – ответил Денис Игнатьевич и сложил руки вместе на камуфляжной майке. – Не знаю, Люба, смог ли бы я такое произнести в действительности…
      Девушка увидела чёрный мужской силуэт в руке у Быстракова, наклонилась к старику и что-то нашептала ему на ухо. Тот, вернув берет в прежнее положение, взял с прилавка небольшую книжицу и прочитал:
      – Птицы, летящие по воздуху, ведают гнёзда свои. Рыбы, плавающие по морю и в реках, чуют норы свои. Тако же и люди, где народились и вскормлены, к тому месту великую ласку имеют.
      Александр Иванович поймал себя на мысли, что ради «великой ласки», возникшей нежданно по мере приближения к городу, он и сошёл с поезда. А старик взял и озвучил то, что бередило душу, не давая ей успокоиться. Впрочем, всё сложней. Умом, пожалуй, и не понять, у души, как и у музыки, свои тайны. Здесь кроется причина не психологическая, но метафизическая. Что, наверное, и гонит человека туда, куда бы он никогда не отправился, утонув в быте. Да вот наступает момент – и этот любитель домашнего уюта бросает всё нажитое и вопреки всему упорно идёт на край света. Не потому ли люди искусства – вечные странники? Взять того же Чайковского, Гоголя, Тургенева, Верещагина, Чехова… Набоков всю жизнь прожил в отелях, не желая создавать собственный дом. Вспомнился и герой спектакля Воскобойникова старый художник Всеволод Владимирович. Да мало ли их на свете!
      – Кто же так красиво написал? – спросил Быстраков, сменив руку на портфеле. И заметил, что у собеседника, несмотря на его преклонный возраст, наивные детские глаза.
      – Франциск Скорина, – ответил старик. – А лучше – Георгий.
      – Надеюсь, его книга продаётся?
      Старик согласно кивнул головой, не потревожив широкой шеи.
      – Тогда я покупаю, – протянул деньги маэстро.
      Денис Игнатьевич вручил книгу вместе со сдачей. И, удаляясь к другим покупателям, успокоил девушку:
      – Не переживай. Помиритесь.
      Александр Иванович положил тёмный силуэт в книгу и сунул её в портфель. Пытался вспомнить музыку, возникшую при разглядывании женского профиля на фоне города, но тщетно. Никаких зацепок. Стало досадно. Впрочем, Бог даст, ещё вспомнится.
      Девушка на прощанье помахала рукой старику; помахал и Быстраков, крикнув:
      – Спасибо!
      Вряд ли Денис Игнатьевич услышал: голос внезапно заглушила проезжавшая мимо машина.
      Мимо пролетел с ветром подросток на роликовых коньках, едва не сбив Александру Ивановичу брошенный через плечо модный пиджак.
      Композитор ненароком обнаружил, что идёт рядом с девушкой. Зачем лгать? Он захотел с ней познакомиться. Потому и пошёл вместе.
      – У вас самое красивое русское имя, – медленно выговорил маэстро и на одной ноге заправски перепрыгнул небольшую лужу. – Любовь… Даже звучит, как музыка.
      – Спасибо за комплимент, но имя простонародное. В детстве из-за него я даже расстраивалась.
      Александру Ивановичу было необъяснимо легко – и одновременно возникла внутри столь же необъяснимая зажатость: душа будто оказалась стянутой свивальником.
      Быстраков искренне обрадовался, когда Люба спросила:
      – Вы кто по профессии? Я почему-то раньше вас не видела.
      – Композитор.
      – Ооо! Замечательно.
      Слова девушки придали маэстро уверенности. Он решился на просьбу:
      – Я больше сорока лет не был в вашем (нашем!) городе. Это моя родина. Нужен гид. Сами понимаете, многое забылось, а что помню, – не найду, всё безбожно перестроено. Даже большинство улиц переименовано.
      Возникла пауза, переходившая в неловкость. Александр Иванович прикусил губу. Что происходит? Ветерок залетел в каштановые волосы Любы. Её серые мягкие глаза вызывали доверие. Чуть вздёрнутый нос придавал изысканность женскому профилю. Розовые губы так произносили слова, что не теряли очарования своего тонкого рисунка. Щёки плавно сходили к узкому подбородку, сообщая о сходстве с «милой лисичкой». Девушка на ходу бросила колкий, но притягательный взгляд на Быстракова.
      – Хотите, чтобы я стала вашим гидом?
      – Разумеется.
      – Нет, нет. Не могу.
      – Прошу прощения. По всей видимости, моя просьба нелепа. Сейчас сложное время, понимаю. (От острой скулы дёрнулась мышца.) Куда катится мир!
       Александр Иванович и Люба пересекли дорогу и оказались на солнечной стороне улицы. В ветвях одного из деревьев серебрилась паутина. Снежинками нескончаемо летел и летел тополиный пух. Ещё был виден Денис Игнатьевич, опять ставший копией отца. Он прислонился к стене, опершись руками на выступ цоколя; глядя в небо, о чём-то думал. У Любы оказался лёгкий тренированный шаг.
       Точно издалека, зазвучал элегический женский вокализ. Почему, собственно, вокализ? Не знал и сам маэстро. Кто-нибудь ещё слышит эту музыку? Вряд ли… А откуда взялась зима? Мальчик в ушанке стоял на дне двора-колодца. Змеилась позёмка, заметавшая следы на снегу. Квадрат низкого мутного неба срезал уходившие вверх кирпичные стены домов, тёмные от копоти и грязи. У мальчика почему-то оказались взрослые глаза. И опять не записать мотив!
     – Да, гидом, действительно, мне не быть, тем не менее могу рассказать, что именно стоит посмотреть в нашем городе, – пыталась успокоить Люба своего случайного спутника.
     – Малое утешение.
     – Неужели у вас не осталось приятелей? Хотя какие знакомцы через сорок лет! Не узнать же друг друга!
     Между прохожими время от времени мелькала фигура Дениса Игнатьевича. Он совсем стал Иваном Даниловичем и теперь склонился над книгами, о чём-то увлечённо рассказывая двум офицерам. Не умолкал и вокализ. Мальчик на ледовой дорожке подталкивал согнутой арматурной проволокой обруч, некогда бывший корпусом подшипника; размер его в диаметре был по детский локоть; раздавалось характерное металлическое повизгивание проволоки от соприкосновения с ребром обруча (слышался низкий звук «с»). Потеряв равновесие, мальчик упал. Обруч покатился и тут же застрял в снежном сугробе. Вечерело. Мимо со смехом проносились дети. Светло-рыжая девочка, забрызганная веснушками, нашла обруч и протянула его мальчику. Их фигуры превратились в негатив и белели на чёрном снегу. Хотелось горячего молока с чаем, да, именно молока, в которое добавлено немного заварки… Девушка и композитор поравнялись с пёстрой витриной цветочного магазина.
       – Одну секунду! Я мигом, – пожал локоть своей спутницы Быстраков и исчез в дверях магазина.
       Через несколько минут над букетом красных роз просияла улыбка.
       – Это вам, – протянул Александр Иванович цветы.
       Позёмкой струился по земле подбитый ветерком пух. Люба спрятала лицо в цветах.
       – От судьбы не уйти. Придется «отрабатывать», – засмеялась она.
       – Разве я взяточник?! – рассмеялся и маэстро.
       – Нет, вы творческий человек, а потому предлагаю исключить из программы официальные «городские достопримечательности». Они попросту банальны. Согласны?
       Сжав ногами портфель, композитор в знак согласия поднял руки: да!
       – Тогда покажу то, что вы никогда не увидите в столицах. Это удивительное место, – продолжила Люба и направилась на трамвайную остановку.

       Они вошли в причудливое помещение. Из трещин кафельного пола напористо выбирались ядовито-зелёные травы; среди них щетинился мелкий чахлый кустарник; чудом вышла на свет Божий тонкая, белизной слепящая берёза с мелкими брызгами нежно-зелёных листочков. Там и сям были разбросаны серебристые, лаково блестящие от воды камни; рядом с ними журчал малозаметный родничок; замшелые стены снизу растрескались от переизбытка влаги и облупились до кирпича цвета засохшей крови; откуда-то сверху ещё срывалась редкими струями тёплая вода, попадая всякому входящему на плечи. Вился призрачный парок…
      – Где мы? – спросил Быстраков. – Вам не холодно?
      – Тише, – прикладывая указательный палец к губам, ответила Люба. – Это музей, созданный местными любителями кино. Могу спорить, в Москве такого нет.
      – Тут крутят фильмы?
      – Сейчас всё увидите. У вас завалялось что-нибудь съестное? Это здесь – вместо входного билета…
      Александр Иванович нащупал в кармане конфету, оставшуюся от чаепития в дороге, и неуверенным жестом положил её на одинокую тумбочку посреди зала – к остальным лежавшим там продуктам.
      – Что следует делать дальше?
      Посетители (в основном молодёжь) резали хлеб на мелкие кубики; принюхиваясь, люди зачем-то на каждый кубик укладывали маленькой ложечкой иссиня-багровое варенье.
      Люба объяснила:
      – Сейчас мы вместе со всеми будем блаженствовать, смакуя под языком эту частицу земной сущности, пока она не рассосётся, словно таблетка. Будет возможность отрешиться от суеты. Да и неспешно поразмышляем о жизни, прочувствуем её каждой частичкой своей души. И всё это мы проделаем, лёжа вот на тех деревянных щитах, что брошены поверх песка. Вам видно? Кстати, если хотите, то сочиняйте музыку, но не нарушая тишины.
       Быстраков ужаснулся грубости фрагментов сплошного забора, названных почему-то щитами: их наскоро сбили из необструганного горбыля. Гость про себя недоумевал: какое отношение всё это имеет к кино? Уж не орудует ли здесь очередная дзен-буддистская секта? Чудно. Сектанты преуспевают ведь и в культуре. Грустноватое место, однако.
       Из тёмного прямоугольника (с айфона?) негромко зазвучала оратория Баха «Страсти по Матфею».
       Парадоксальное сочетание обшарпанности «кирпичного стиля» и строгой классики. Семенов наверняка назвал бы его "баракко".
       Характерный тенор, не торопясь, произнёс:
       – Почему никто не хочет понять, что любовь может быть только обоюдной. Иной существовать не может, и в иной форме это не любовь. Любовь без полной отдачи – не любовь. Это инвалид.
       Второй задумчиво и более приятно добавил:
       – Это пока ничего. Меня в первую очередь и прежде всего интересует тот, кто готов пожертвовать и своим положением, и своим именем независимо от того, во имя ли духовных принципов, во имя ли помощи ближнему или собственного спасения, или того и другого вместе, приносится эта жертва.
        Быстраков, несмотря на свой жизненный опыт, продолжал недоумевать: о чём говорят эти люди? Зачем они включили музыку Баха? Это насилие над восприятием происходящего. Куда катится мир…
        Сказывалась усталость. Немного клонило ко сну. Всё-таки не спал ночь…
        Люба, тускло освещённая голубоватым светом смартфона, в успевшей сложиться тональности с сиявшего окошечка старательно прочитала:
        – Такой шаг предполагает полное противоречие корысти, присущей «нормальной» логике; такой поступок противоречит материалистическому мировоззрению и его законам. Он часто нелеп и непрактичен…
        Александру Ивановичу показались знакомыми произнесенные слова. Они принадлежали не Любе. А кому? Не уснуть бы… Вспомнил: всё услышанное относится к человеку, которого маэстро смолоду очень уважал. Композитор решил спросить, зачем эти тексты читали вслух, но потом передумал (в зале никто ни о чём не спрашивал – в чужой монастырь со своим уставом не ходят) и неожиданно для самого себя произнёс вслух то, над чем особенно размышлял в последнее время:
        – Память есть некая противоположность времени. Память побеждает время. Памяти время не нужно.
        Быстраков прислушался. Оратория не смолкала. Женский голос пел о грустном: «Erbarme Dich». Могли бы включить что-нибудь веселей. Иначе совсем одолеет сон. Или здесь принята этакая форма покаяния? Тогда фактом становится религиозное действо. Один Бах чего стоит! Но в чём заключается суть исповеди? Обстановка и впрямь не вызывает радости. И всё-таки трудно узреть религиозный обряд. Больше похоже на создание определённой среды: музей ведь. В таком случае предпочтительней контраст; он обычно более художественен, чем совпадение.
       Люба пристально смотрела на Александра Ивановича. И по-детски настоятельно попросила:
       – Продолжайте.
       – Стрелу времени не повернуть вспять, но память при желании всегда обратима, – сказал композитор, с брезгливостью ложась на щит, напоминавший средневековый провинциальный эшафот, и подложил под голову портфель. Возможность уснуть возрастала. – Память – душа, а время – плоть нашего бытия.
        Первый голос (тенор) из правого угла откликнулся:
        – Память не просто информация, а нечто необходимо драгоценное, это некая сакральная сущность.
        Александр Иванович остался доволен: не только его интересует эта тема. Да и как о ней не думать всякому мыслящему человеку! И всё же странно находиться здесь. Неизвестные друг другу люди под классическую музыку рассуждают во всеуслышание о неких высоких материях. Зачем? Не пошловато ли? Выглядит почти декадентством. А главное – не слышна музыка – его, Быстракова. Сочинишь тут, пожалуй… Вместо той или иной мелодии – обычный шум воды и пустота. Витающий гений Баха – это прекрасно, но чахлый кустарник и разрушающаяся штукатурка не приносят вдохновения. Всем известна эстетика Возрождения, а здесь эстетика Вырождения. Живём в эпоху вселенского деграданса, но любим умничать о памяти. Тоже опыт? Куда катится мир… Маэстро зевнул в кулак.
        Тем временем другой голос из левого угла произнёс:
        – Общее между временем и памятью – существование их в пределах человеческого разума. Да, в природе есть время рождаться и время умирать, но это принципиально не время, не разумность, а биологический процесс. У червей нет ни памяти, ни времени, но – лишь инстинкт.
        Александр Иванович вышел вон. Прогнать дрёму. Ему не хотелось поддаваться столь унылому настроению, в его душе обычно звучали другие, более светлые ноты. Здесь же не слышалось вообще ничего. Душа, вместо чувства жизни каждой своей клеточкой, просто взяла и наглухо заперлась изнутри. Следом за маэстро вышла и Люба.

        В парк они проникли с задворок, через техническую калитку. Слепило солнце. Впереди расстилалась просторная поляна, а за ней виднелся дом, ветхий, заброшенный, ушедший в зелень по крышу. Среди высокой травы царствовал готически острый чертополох. Благо мимо него была накатана дорога, и колючки не задевали прохожих. Возле дома темнели огромные купы отцветшей сирени.
        – Живописное зрелище, – засвидетельствовал Быстраков. – Кто-то ведь здесь жил, любил, страдал, умирал…
        – Не впадайте в романтизм, – возразила Люба. – Это здание бывшей артельной конторы. Кстати, вы как раз должны бы помнить…
        Александр Иванович пожал плечами:
        – Я по задворкам не ходил.
        Люба продолжила:
        – Это довоенная постройка из кирпичей взорванного храма. Когда дом стал приходить в негодность, то было решено устроить склад. Канул в Лету и склад. Теперь в этих развалинах живёт человек; ютится в чудом уцелевшей комнатке. Правда, туда никто не заходит.
        – Как!
        – Это тоже наша достопримечательность, признаться, не парадная.
        Прокричала неизвестная птица. Далеко. Беспокойно. Протяжно.
        Легкий ветер коснулся одуванчиков, столпившихся на той же поляне. Открывалось почти инопланетное зрелище: многочисленные круглые призрачноподобные  головки на тонких высоких стебельках походили на эфемерные существа в шлемах, тайно установившие связь с развалинами.  С полупрозрачных шаров, чуть преклоненных в сторону дома,  срывались почти бесплотные пушинки, и они медленно выписывали замысловатые фигуры в чистом воздухе парка; что не могло остаться вне поля зрения маэстро. Он почувствовал на сердце желанный трепет. Душа на сей раз ответила: открылась и начала свою работу так, как чувствовала, как знала. Она ощутила ритм, ещё не явственно, но с уверенностью в его точности, восприняла почти гулом. Хуже обстояло с лейтмотивом: его напрасно было искать, его следовало обнаружить, причём не разумом, а именно душой, её состоянием. Здесь бесполезно и даже непозволительно говорить… Оставалось лишь дождаться момента; основная музыкальная тема сама проложит неисповедимый путь от сердца к сознанию. Вот-вот она грянет… Вместо лейтмотива донеслось нечто атональное и абсурдное, идущее против воли композитора, но всё равно невыразимое в обыденных понятиях. Только Шёнберга и не хватало! Александру Ивановичу хотелось, напротив, чего-то трезвенного, умиротворяющего…
        В тот же миг он почувствовал на себе чей-то взгляд слева. В оконном проёме стояла старуха и, опираясь на остатки облезлой рамы, смотрела на Быстракова и Любу. Она принялась дерзко жестикулировать и одновременно бормотать несуразицу. Старческое лицо густо испещрили глубокие морщины, напоминавшие трещины, словно кожа превратилась в кору дуба. Композитору на мгновение почудился этот живой портрет в негативном изображении.
        Обращаясь к Александру Ивановичу, старуха заговорила:
        – Послушай, видел ли ты Моих? Помни день субботний… На кончике секундной стрелки мчусь в ожидании себя... Никто не верит. В Их, в Их глазах я потеряла свой взгляд... Чтобы святить его... Ищу уже две тысячи лет и не могу отыскать. Помнишь? Шесть дней делай… Делаешь? Они разбрелись и забрали мой взгляд с собою. Шесть дней работай… Вон полетели их души... Видишь? – Старуха указала на невесомые пушинки. –  Ушли как раз в то время, когда Понтий Пилат допустил свою жуткую ошибку. Ты не встречал Их? Там, где был... когда предчувствовал всякие дела твои… А то ведь я боюсь наступать на следы, а сама наследить не могу. Уповаю на Их возвращение, а Они оставили души и где-то ходят. Куда Они могли деться, скажи? Или, может быть, ты Их встретил и присвоил мой взгляд? Так верни его. А день седьмой – сам знаешь... отдай, но сколько можно умирать…  Оживать разве легче? – Господу Богу твоему. Отдаёшь?
        Ветер взял от одуванчиков еще больше пуха. Поблизости бросился  в глаза стебель с почти лысой головкой, на которой задержалось три-четыре волосинки-пушинки.  Пространство между старухой и ее непрошенными гостями наполнялось светящимися частицами,  отчего сцена еще больше становилась ирреальной. Сон не сон, но однозначно не явь...
        Маэстро переглянулся с Любой - и не нашёл на её лице никакого удивления. Более того, она спокойно произнесла:
        – Теперь держим путь к другой достопримечательности. Уж её вы должны помнить точно. Иначе – разочаруюсь.
        – Сегодня воскресенье? – спросил Быстраков.
        – Да. А что?
        – Нам, кажется, напомнили об этом. Увы, в храме не были, но нечто должно воскреснуть.
        Девушка взяла композитора за руку и потянула в сторону от заброшенного дома. Они шли по густой, сочной сныти, клеверу, редко попадавшемуся вереску, то и дело хрустевшему под ногами, пробирались через заросли бузины, японского клёна, можжевельника, пока их глазам не открылся берег реки, вдоль которого мрели длинным рядом огромные белолиственные тополя, напоминавшие платаны. Ветерок заставлял их кроны переливаться разными оттенками – от чистого серебра до глубокого изумруда. Мощные стволы строем теснились, перекрывая друг друга; стремительно уменьшались в глубине парка. Вспорхнуло несколько птиц и медленно улетело призрачным видением. Опять возникла знакомая мелодия вокализа, звавшая куда-то
Быстракова. Куда именно? Она сама о том неспешно и непроизносимо рассказывала…
        Молодой человек, виденный в витрине, бежал к этим деревьям, между которыми петляла белокурая девушка. Она появлялась из-за одного ствола, чтобы засмеяться, и скрывалась за другим. Снова появлялась и снова скрывалась. Появлялась то с одной стороны строя тополей, то с другой… Картину очевидности составляли две детали: застылая огромность тёмных деревьев и грациозный бег маленькой светлой фигуры. Девушка оказалась неким звонким камертоном этой молчаливой роскоши вековых тополей…
        Два голоса – мужской и женский – звучали дуэтом. Иногда они спорили между собой, а потом сходились в одной мелодии, подхватывали друг друга или соперничали в темпах, оставаясь чем-то неразделимым на частности. Сколько же времени эта мелодия скрывалась в душе?
        Её, как коршун голубицу, внезапно сразили звуки смартфона. Кто-то звонил Любе?
        – Да, это место я помнил и помню, словно вещее сновидение, – признался Александр Иванович. – Спасибо, что привели сюда.
        Женский голос пробовал снова прорваться темой «Erbarme Dich» Баха, чему мужской – энергично противился, склоняясь к «O Fortuna» Орфа, из его «Carmina Burana». Не то! Не то!
        Быстраков не любил подражаний. Ему хотелось молиться.
        – Не знаю обычаев в ваши времена, но ныне здесь принято встречаться после ссор и разлук, – озираясь, поведала Люба и сунула смартфон в клетчатый карман красного платья.
        Женский голос продолжал петь о сокровенном, на верхних нотах взывая к небу. Мужской – сурово, без слов, вещал о земле.
        Постепенно оба голоса смолкли. Превратились в светлую тишину. Не в оглушительную, а мягкую, бархатную, благодатную. Маэстро ощутил в себе душевный покой, который латиняне назвали animi vacuitas – особой «пустотой, незаполненностью, высвобожденностью души»…
        Но для чего эта «высвобожденность» сейчас?
        Ответ даст будущее?!
        К Любе и Быстракову с разных сторон спешили двое – молодой человек и безумная старуха.
        Александр Иванович замешкался, не успев поблагодарить своего гида. Люба с размаху бросила букет роз старухе и мягким шагом на носках побежала навстречу молодому человеку. Букет пролетел несколько метров и опустился на землю алым пятном. Девушка что-то на прощанье крикнула композитору, но тот из-за слов старухи расслышал лишь одно слово «такси».
        – Морщины – клинопись лет. Сколько ждать? А меня оставили одну… Человек стирает свой взгляд о время. На слова надо смотреть в зеркало. Времени надоело писать на людях свои тексты. Тебя научить? Бедные, наследили одуванчиками… Зачем? Послушайте, «искать» и «такси» – это одно слово…
         Откуда взялась тройная фуга? Она приковала к себе внимание.
         Быстракову захотелось поскорей покинуть это место, освободиться от свалившегося морока. Не все воспоминания достойны памяти; от некоторых можно умереть.
         Маэстро вдруг осенило: «фуга» на латинском и означает «бегство».
         Издали опять прокричала птица.
         Старуха подняла букет с земли; кружась и улыбаясь, стала вынимать из него по одной розе. Она начала разбрасывать цветы в разные стороны, как это делают на похоронах, провожая покойника. Издали седые волосы выглядели почти белокурыми.

          Быстраков не захотел вызывать такси. До поезда оставалось несколько часов, и провести их бездарно было никак нельзя. Наконец, Александр Иванович остался в одиночестве, и теперь следовало найти место, где можно спокойно записать драгоценные ноты. «По тем дорогам, где ходят люди, в часы раздумья не ходи…». Фёдор Сологуб прав.
          Поскольку день клонился к вечеру, то композитор посчитал, что в его положении лучше музея, который они посетили с Любой, ничего быть не может. Вряд ли там до сих пор «блаженствуют» провинциальные эстеты. А если кто-нибудь и присутствует, то всё равно найти укромное место не составит труда.
          Сознание композитора пронзила мысль-возмездие: «Как же насчёт эстетики вырождения и всеобщего деграданса? Сама среда такого музея ничего хорошего дать не может». Складки крепких губ Быстракова стали еще жёстче. Синие глаза от задумчивости опрокинулись в себя: «Но ведь никто умышленно не создавал эту среду. Люди в память о художнике просто переосмыслили существовавшие развалины как артефакт, включив в них образный строй мастера. От безденежья голь на выдумки хитра. (Маэстро толкнули в уличной толпе.) Кондовые щиты, пара самосвалов песка да списанная тумбочка – вот и весь инвентарь. Какие могут быть претензии? Хотя со стороны вкуса, разумеется, они есть. Но всё это относится не к среде, а к поведению людей в данной среде. Впрочем, сам успел поучаствовать, вещая о памяти. Легко осуждать других».
          Улицу Александр Иванович нашёл быстро. Помогло где-то глубоко сохранившееся знание города. Миновав короткий проулок, он заметил знакомый фасад.

          В памяти зазвучал голос Любы:
          – Постройка – середины девятнадцатого столетия. В начале прошлого века здесь находилась фирма с певучим названием «Богемия».
          – Припоминаю. Всё-таки что-то немного изменилось, – сказал тогда композитор. – Война превратила здание в руины. С тех пор так и стоит…
          – Памятник архитектуры. Сносить нельзя, а до реставрации дело не доходило. Объяснение одно: нет денег. Вот мы и решили создать музей.
          – Власти позволили?
          – Не благословили, но до первой «общественной потребности» разрешили, – улыбнулась Люба, немного щурясь на солнце, когда они вышли из музея.

          Подростки, напоминавшие птиц-подранков, заселили несколько разбитых окон. Мальчишки нахохлились, точно воробьи, и, молча, уставились сразу десятком взрослых глаз на Александра Ивановича.
          – Это можно, – сказал Быстраков, веселея духом: такие глаза знакомы: значит, есть надежда на будущее. – Только, пожалуйста, ничего не ломайте. Надо как следует понять: это же память о хорошем человеке. Музей образности самого «Божьего безумца», сына «Олимпийца»…
          Композитор надел пиджак, обнаружил выглядывавшую из-под лацкана пушинку (тополя или одуванчика?), смахнул её и вошёл в здание. На плечи скользнули струйки горячей воды. Александр Иванович остался доволен, что его встретило безлюдье. Ненадолго. Уединение нарушили подростки.
          – Дядя, билет нужен.
          Маэстро хохотнул и дал им денег на конфеты. После чего устроился на том же щите, на котором лежал несколькими часами ранее. Сразу напомнила о себе усталость. Тем не менее композитор достал мятый лист бумаги; подложив портфель, зачеркнул несколько нот, записанных ещё в поезде, хотел набросать пару-тройку новых линеек на тему «Тени минувших времён». Но решительно отложил лист в сторону. Без блокнота не обойтись. И в очередной раз понял: одно дело слышать музыку, а совсем другое – записывать её на бумаге; происходят досадные (или счастливые?) несовпадения. С фугой, однако, проблем не возникало. Александр Иванович задумался, растянувшись на щите: «При всей невыговариваемости музыкального слова, всё-таки существует его мудрость, о которой говорил Шопенгауэр. Что-то ведь способствует художественному анализу самого композитора. Существует эта самая фуга, которая теоретически различается на простую и сложную. Таковы законы композиции. Сразу понятно, что главную тему её должен выразить первый голос (“вождь”), олицетворяющий любовь (и молодость?); вторую (доминантную, “спутник”) – голос мира (зрелость?) и третью (субдоминантную) – голос смерти (старость). Это очевидно, хотя очень схематично. Зачем самому себе объяснять? Когда что-нибудь создаёшь, – душа ведает, что ей нужно. Она летает выше ratio. Но и классические формы контрапункта – большая поддержка, никто их не отменял. Канон не шаблон и не враг творчества. (Заноза вонзилась в безымянный палец. Композитор поморщился. Тотчас исчезла сонливость.) А если ангажированные критики сочтут ретроградом? Их дело. Шостакович, когда не работал над другими вещами, то для поддержания формы каждый день писал фуги – он тоже ретроград?! Куда денем Стравинского, Хиндемита, Бартока, Регера? Все они увлечённо сочиняли фуги. (Александр Иванович выдернул занозу зубами.) Что такое в искусстве постоянство? Только версии вечных тем. (Маэстро извлёк из портфеля книгу Скорины.) Лучше вспомнить в какой последовательности звучали голоса после первой экспозиции. По крайней мере, в разработочной части голоса мира и смерти изменяли тональность, а голос любви – нет. Что и понятно: любовь – бессмертна. А молодость? В заключение композиции – опять-таки должна торжествовать любовь. (Саднила ранка от занозы.) Проще с вокализом: разумеется, это сюита, со всеми вытекающими из неё особенностями».
          Что-то хаотичное мешало Быстракову думать дальше. Он полистал книгу, затем вытряхнул из её нутра чёрный мужской профиль; встал и заходил с ним по музею, разглядывая силуэт на фоне берёзки, трав, стены, изъеденной трещинами, журчащей воды… Силуэт, из чёрного став белым, плыл уже на фоне посеревшего старика-букиниста, решётчатой кирпичной стены, светлых старинных книг, на фоне заброшенного дома, из белизны окон которого странно жестикулировала старуха (лицо её сияло ассистом морщин), на фоне раскалённых, остроколючих чертополохов, могучих светившихся тополей и убегавшей юной брюнетки… Неужели сон всё же одолел?
          Александр Иванович одним движением смял чёрный профиль, скатал его в шарик и швырнул в воду. Поскольку не знал в точности, чей он и чья рука обвела тень? Ледяной сквозняк обжёг душу.
          Что за состояние?
          Вот и дорог, и людей нет, настроение же хуже некуда... Вроде ничего не случилось, а сердце на пределе...
          Вопреки воле слёзы выступили из глаз. Только сантиментов и не хватало. В горле появился предательский ком…
          Всё, довольно: больше никакого истязания себя музыкой! Так и до страстей графомана рукой подать.
          Куда катится мир?
          Надо что-то менять в жизни. Но что? Возможно ли вот сейчас взять и смертельно забыться, а завтра воскреснуть и запросто стать новым человеком? О тайне воскресения и старуха бормотала исступленно... Путь к очевидности:  по-старому жить нельзя. Всё-таки промыслительно произошло «десантирование» на малую родину. В душе определённо что-то перевернулось: она отказывалась следовать прежними, заезженными дорогами, требуя себе новизны. Даже преображения. Да как его осуществить?
          Заполнить «пустоту и высвобожденность души», но заполнить не просто учёностью и мудростью, а чем-то существенно превосходящим их. Без помощи свыше невозможно.
          Композитор защёлкнул портфель. И обратился неизвестно к кому:
          – Слышишь, летописец! Заканчиваем.
          Заметно стелился парок. Неизвестно откуда лилась горячая вода. Сколько времени прошло с того момента? День, прибавивший себе прошлые сутки из-за ночной бессонницы, длился, длился и длился… Как одна долгая жизнь. Всего одна жизнь… По крайней мере, маэстро ощутил сильный голод, окончательно прогнавший сон: после чая, выпитого в поезде, ведь ничего больше не побывало во рту…
          …Быстраков очнулся, когда руки сами сложили кораблик из помятого нотного листа бумаги. Зачем? Что за инфантильный символ? Ничего не оставалось другого, как опустить это утлое судёнышко на воду. Оно поплыло сквозь пар и, спустя минуты, уткнулось в силуэт, успевший размокнуть и распрямиться на зеркальной поверхности воды недалеко от родника.
          В задумчивости маэстро оставил на пустой тумбочке книгу Скорины. И, выходя из музея, снова принял горячие струи на плечи.
          Некстати опять начали дразнить новые аккорды из пьесы «Тени минувших времён»…
          Александр Иванович быстрым шагом заторопился на вокзал.


Рецензии
Интересная глава, которая разворачивается перед читателем, словно кинолента. Повествование как будто уступает место образам и картинам, "кадрам", которые видит Быстраков.

Попав в город, с которым связано его прошлое, композитор от воспоминаний и каких-то знаков памяти и времени приходит к пониманию, что вечность - это всегда "теперь".

Вначале он как будто цепляется за подсказки, символы, все увиденное и услышанное, но сквозь это нагромождение слышит лишь обрывки музыки, а сама Музыка ускользает от него. И тогда он решается "опустить это утлое судёнышко на воду".

Большое Вам спасибо и всего самого доброго!

Вера Крец   12.06.2025 03:44     Заявить о нарушении
Спасибо, Вера!
Эту главу по своим живописным качествам считаю лучшей.
Вы хорошо заметили: текст "разворачивается перед читателем, словно кинолента. Повествование как будто уступает место образам и картинам, "кадрам", которые видит Быстраков". Дело в том, что прошлое здесь спрессовано в отдельные "кассеты": любовь, былые увлечения, люди... Это одновременно и сон, и явь. Быть может, материализовавшийся сон в нечто ирреальное. Семантической параллелью данной главе служит другая глава "Взрывалось время". Там ситуация еще ирреальней. Да и герои другие, но я имею в виду сам концепт времени-пространства.
"Утлое суденышко" сложено из того листа, который был смят еще в вагоне. Смятый и возвращающий себе форму лист - это символ памяти: на бумаге от ее смятия остаются следы-рубцы... Эту память Быстраков отпускает от себя ради высвобождения души к чему-то лучшему в будущем. Ведь память бывает разная. Иногда она мешает жить дальше. Здесь и покаяние не помогает.
Музыка Александра Ивановича ждет дома. Именно там он осмыслит пережитое, еще раз прочувствует его и создаст новое сочинение. Суета переживаемого момента не дает необходимой глубины...
Доброго Вам здоровья!
Сердечно -

Виктор Кутковой   12.06.2025 04:21   Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.