Старое детство
Крыса тоже нас приметила, сверкнули маленькие глаза. Юрк, шмыг – спряталась - не попадёшь в неё копьём. Я пока не тратил свой фонарик, чтобы на потом осталось; пока светил Василь. Вредная крыса: мы убить её пришли, а ей не страшно, она дразнится. Побежали её доставать. Она спряталась за небольшую бетонную плиту (примерно 50 х 50 см), приставленную к стене. Василь потянул за верхний край, отклонил от стены, заглянул в пазуху – где крыса? – убежала. Он отвлёкся на свою досаду, и плита упала ему на ногу, шлёпнулась. О, бедные детские сандалики, бедные пальчики внутри! Я уж думал будет кровь и вопли мук, но нет: Василь смотрел на меня белым лицом, глаза настороженные.
Я с трудом снова поднял плиту и прислонил к стене. Обратился к ноге друга: ничего страшного с ней не приключилось: пальцы побелели, потом покраснели, но были узнаваемы.
- Василь, давай в больницу!
- Нет, - сказал сквозь стиснутые зубы. - Мы завтра вернёмся бить крыс.
На улице простор, голуби, свет - как хорошо оказаться в родном переулке! Крысам отбой, отдыхайте недолго: мы свои копья (палка с гвоздём) оставили у входа, у влаза в подземелье. До завтра!
Через пять минут Василь уже не хромал, обжился с травмой. А вот и дед Пурген курит на лавочке во дворе 43-го дома, дым из его пористого носа валит, как из трубы полицейского катера на Темзе в начале двадцатого столетия. Дым столетий, дым рек, дым литературы, дым табака.
- Опять за девками подглядывали?
Мы переглянулись, не поняв.
- Там баня в подвале двадцатого дома: девки моются… или моют кого.
- Мы на крыс охотимся, - молодечески похвастался я.
- В подвале двадцать второго, - чуть не басом уточнил Василь.
- Потерянное поколение! Что из вас вырастет, если вы не за девками, а за крысами гоняетесь! – воскликнул дед.
Молчание, заражённое только что сказанными словами.
- Дедушка, угостите молодое поколение папироской, - жеманно спросил Василь, знавший песни и стихи декадентов (его мать часами крутит Вертинского).
Дед без наставлений отломил половину сигареты, но мы всё равно не могли понять его: он-то взрослый, это от нас девичья природа как-то скрыта, а ему зачем интересоваться, подглядывать?
- Вы бы женились, - подсказал Василь.
- Это опасно. В них живут маленькие черти.
- Девушки зато красивые! – пропел Василь.
- На то и расчёт. На том весь обман и держится. Были бы некрасивые, ха... - он закашлялся и махнул безнадёжно рукой, похожей на рака.
С его скепсисом, более того, с его цинизмом нам не хотелось мириться. Дед, конечно, казался нам древним и мудрым (по мерке мудрецов был он пацан, как и мы), однако не подбирался ли старческий маразм к 50-летнему носатому курильщику?
- Красота губит - доброта лечит, - продолжил дед поучение, - но только на доброте никто не женится. Всем красоту подавай, а под красотой напастей не счесть: бели, эрозия, гонорея, залётная беременность, вредный характер, театральные слёзы, финансовая ненасытность, ложь в быту и в постели! Потому жениться лучше в юности – безоглядно, как в омут. Или в пожилом возрасте - по рассуждению. Только я не рискну. Мне безопасно издали на голых девок смотреть. Я, как говорится, эстет.
- Ну, мы пойдём, - сказал я Васильку, видя, что мой товарищ вступает в полемику.
- А чего к женщинам придираться? Любой человек заразный и бывает нечестный, - возразил Василь.
- Не стоит всех под одну гребёнку; вот я не заразный.
- Почему это?
- Потому что спирт пью! Пускай от меня горько пахнет, зато молочницы от меня не дождётесь!
Общение с Пургеном оставило неприятное впечатление. Мы с Василём были уверены, что неправильная жизнь складывается у тех, кто неправильно её складывает. Надо быть умным и талантливым в любви,- это всё у нас, конечно, есть, - ну и немного везения. О том, что судьба – лотерея, о том, что срывают куш очень редкие игроки, мы понятия не имели. И по социальной инерции не задумывались: а нужен ли нам этот куш, каков бы ни был?
Наутро я набрал Василя на диске чёрного телефона, что грозно и почти секретно висел на стене в коридоре.
- Выходи.
- Не. Махан заставила пыль с мебели стирать. Со всей! И с корешков книг! Специально высматривала эту пыль, нарочно, чтобы мне задание придумать, - ответил Василь печально, словно заболел.
- Ужас! - отзываюсь.
- А чем ей пыль помешала? Мне она нравится, - жалуется он.
- Ужас, – повторяю, сердцем глядя в перспективу долгого одиночества.
Пришлось шлёпать в зоопарк, не через вход по билету, разумеется, а через дырку в ограде, что с тыльной стороны планетария во дворовых закутках. Я там пролезал неоднократно (сейчас там всё иное). Побродил, захотел есть, выпросил у толстой женщины с домашним лицом десять копеек и купил самое дешёвое мороженое (9 копеек), но пришлось поделиться с голодным щенком, который смотрел мне в глаза и в губы, где исчезало мороженое. Мы с этим делом расправились на двоих – и что дальше? Он уже не отходил от меня и заглядывал через лицо в мою душу, отслеживая зарождение сочувствия.
Он забавно плёлся за мной, а когда вышли на широкую Садово-Кудринскую, испугался и заскулил. Пришлось взять его на руки. Несомый на руках, щенок мочился в пути, веселя прохожих. Но в коммунальной квартире и в коммунальном дворе вечные бабки встречают увлечённого человека ядовитыми языками; меня и щенка они возненавидели вмиг. "Яблочко от яблони не далеко падает", - сказали обо мне. Щенка самая лютая выгнала со двора клюкой – бедняга бросился на проезжую часть Большой Никитской улицы (тогда Герцена) и угодил под машину. Скрип тормозов слился с его кратким визгом.
Я увидел расплющенного щенка. Машина уехала. Из лопнувшей на животе шкуры вытекала кровь и выглядывали внутренности. Холодное отвращение к жизни так наполнило меня, что началась рвота. Между спазмами я обратился к лютой бабке и сказал ей, что она гадина.
- А если все будут во двор собак таскать, что будет?! – оправдалась она с ответным гневом и отвращением.
- А если все будут ненавидеть собак и детей, что будет?! – спросил я беззвучно.
Поднял щенка и, неся мокрое волосатое несчастье на руках отправился невесть куда. Слава Богу, навстречу мне шёл весёлый Василь.
- Мать отпустила… что это? – вздрогнул.
- Машина сбила.
- Ого! Надо похоронить, - быстро сообразил Василь.
Дворник не дал нам закопать щенка на газоне: отобрал и отнёс в мусорный бак.
Всё.
- Не буду я крыс убивать, - сказал я почему-то; наверно, потому что Василь скосил взор в сторону 22-го по Скатертному переулку огромного дома с его тёмными подвалами, где водятся огромные крысы и куда ни одна кошка не суётся.
И больше мне говорить с Василём было не о чем. У меня в душе граната взорвалась. Я простился с другом, сославшись на необходимость готовиться к школе. Вернулся домой, то есть на второй этаж старинного обшарпанного особняка, в коридор со многими соседями…
Мать в эту минуту говорила про меня подружке по телефону, прикрыв рот ладонью:
- Он через несколько дней идёт в третий класс! Да, уже не в первый. Как быстро время летит!
Посмотреть бы на это время с его полётом, - подумал я машинально и впервые ощутил, что половина всего сказанного – враньё. Прошёл в комнату, сел в свой угол, раскрыл на коленях книгу и ничего не смог прочитать: слова подпрыгивали, покидая семейные связи с другими словами.
Глава 2
В тот вечер в душе велась борьба между двумя плазменными облаками. Эту борьбу описать словами я не мог бы (да и сейчас вряд ли). Так воюет циклон отчаяния с антициклоном надежды; они сдвигали друг друга с места и в результате сверхъ-усилия возвращались на прежнюю позицию. Как болельщик, поставивший свою душу на кон, я следил за борьбой двух вер: очевидной веры в зло и неочевидной веры в добро, за войной тьмы и света. И тьма не была совсем безвидной, тёмной, ибо даже у чёрной дыры красным светом рдеет ореол. Когда тьма призвала в свидетели раздавленного щенка, я ощутил неизбежность своей и всеобщей смерти. Рвота на пустой желудок тяжела, страдательна…
- Ты отравился? – нехотя спросила мать за перегородкой.
- Немного, - спокойно ответил я.
Окно светилось ночным отдалённым светом, точно волшебная икона, с которой сбежал святой. Зато можно было домыслить востребованный лик. А на самом деле там виднелась ветка тополя и мимо неё тонко лучились звёзды.
Я лежал в поту, не имея сил думать о чём-либо, и не умом но всем своим существом приняв тот факт, что подлежу смерти. Тремя годами раньше я переживал подобные кризисы ужаса, но утешал себя почти бескрайним запасом времени своей жизни. Сегодня такого утешения у меня не было: надежда проиграла. Время успело показать своё главное свойство – проходить и кончаться.
От этого ничем не подкрашенного и не подслащенного поражения в духовном бою меня отвлёк таинственный шум: некто шаркал тапками, хотя дом давно спал. Я выглянул за дверь, но свет нигде не горел. Экономия – мать коммунальной квартиры. Я высунулся в проход немного дальше, тихо выглянул в кухню и увидел свет фонарика. В ореоле этого частного света я увидел Степаниду, старую склочницу: она светила в большую кастрюлю и перекладывала из неё пищу себе в кастрюльку. Бледная согбенная Степанида воровала суп у студентов-геологов. Это был их стол, их кастрюля. Студенческая семья жила бедно, такую кастрюлю они наваривали один-два раза в месяц; в основном питались бутербродами, институтскими пирожками и чаем.
Мне нравилась эта мирная, умная пара, к тому же, в их комнате на видном месте всегда лежал трёхтомник Брема «Жизнь животных» с изумительными рисунками. И на стене, остановленные дабы не мешать спать, висели старинные ходики с маятником и гирями: одна гиря для вращения механизма, другая для оживления кукушки. Я всякий раз перед ними замирал, чуя, но не постигая связь между временем и гравитацией. Вес гири – работа часов - ход времени…
Степанида показалась мне сказочной ведьмой: понизу её фигура растворилась в темноте, а над столом в свете фонарика виднелись дымчатые свисающие пряди и хищный клюв. Я по-тихому закрыл дверь, как будто сам что-то воровал. Благо, не отправился я в туалет за половой тряпкой, не то столкнулся бы с ней. Интересно, что бы она сделала? Прокляла меня? А почему все боятся её?!
Я дерзко вошёл в кухню и включил свет. Она обернулась, наполнив полумёртвое лицо страхом и ненавистью. Черпак повис. Мимо ног старухи пробежал здоровый таракан. Она с громом накрыла чужой суп крышкой, дескать «жрите, подавитесь!» и шмыгнула походкой дрессированной крысы к себе в комнатку. Через несколько секунд высунулась оттуда и шёпотом крикнула мне, чтоб я провалился.
Мне некуда было проваливаться, потому что внизу под нами жили две семьи. Я зашёл в туалет, взял тряпку, вытер следы рвоты возле моей кровати, вернулся в туалет, прополоскал тряпку, повесил на ведро, затем выключил свет на кухне и окончательно вернулся в постель. Озноб меня потряхивал, много тепла я сжёг, борясь против страха смерти, и не поборол, просто устал. Я смирился с тем, что меня рано или поздно убьют: автомобили, бактерии, вирусы, обманщики, уголовники, жара, холод, вода, истощение – кто-нибудь, что-нибудь. Или просто время.
Надежда проиграла в этой схватке, но я потом скрывал свой смертный приговор, чтобы не говорить об очевидном. Я изменился: мысли стали собранными, глаза внимательными. Проигранная битва – ещё не проигранная война. Я надеялся обзавестись надеждой, ибо у меня все взрослые, умные годы впереди.
И дело не только в смерти (может, я с ней когда-нибудь примирюсь) – дело в капитальной несправедливости: мне смертный путь заранее уготовили, меня ещё до зачатия приговорили - за что?
Но может быть следует спросить: зачем? Поросёнок по умолчанию надеется на долгую сытую жизнь, а живёт на убой. Он знает об этом? Нет, изнутри судьбы не увидишь того, что заготовлено снаружи. Рыбки в аквариуме не ведают о том, что безумная бабушка взяла в правую руку молоток.
Возможно, человек тоже для чего-то судьбой выращивается. Играет в кораблики, самолётики, мечтает о расширении жилплощади и познаёт окружающий мир, сквозь который - как через одностороннее стекло - на него угрюмо смотрит смерть-судьба.
Разумеется, меня озадачивала и смерть как явление, как процедура. Вот милый щенок, он был не просто живой, он был очень живой - куда вмиг подевались его игривость, ласковость, любопытство? Вот ходят люди, носят свои заботы, у них в душе полно переживаний, дум – куда всё это денется, когда человек скончается? Просто исчезнет, как свет в разбитой лампочке? Но электричество при этом не исчезает.
И печальный вопрос: а стоило ли рождаться при таких правилах жизни и смерти? Я подолгу смотрел во двор из окна. Умом притихну и наблюдаю. Движутся в пространстве, порождая флюиды, волны, загадочные фигуры - временные фигуры в театре смерти. Ладно, пускай все обречены, да хоть бы жили перед смертью радостно! Нет. Жалко их, потому что боль-то у них настоящая.
Мужчин в нашем доме почти не видать - не слыхать: жёны съели мужей. Когда женщина становится женой, она чувствует себя владычицей мужской жизни. Если вдруг муж делает что-то для себя или вырывается из домашнего плена, его ждёт скандал. Скандалы бывают шипящие и громкие, с оглушительными оскорблениями. Почему они такое терпят, мужчины? Потому что когда-то в них сработал инстинкт размножения. Этот инстинкт подобен смерти по своей неотвратимости. До рождения ребёнка был плен похоти. После рождения наступает плен быта. А чего ему жаловаться: он в женщину сам углублялся, никто его туда не запихивал. Если бы раньше мужчина предвидел семейный плен, доверился бы женскому телу? Вряд ли. Но о чём говорить! Вожделение не позволяет никому ничего предвидеть, матушка-природа так не напрасно распорядилась. (Хомо сапиенс вряд ли разумен.)
В тесном коммунальном мирке нашего двора пленные жители были несчастливы ещё и потому, что завидовали малейшему чужому счастью. Баба Маша умирала, её дочь позвала священника - соборовать, тот приехал, красивый, с достоинством и смыслом в чертах лица, не похожий на нас, но Степанида позавидовала такой вольности. Она по старому навыку написала донос в милицию, дескать религия – опиум. Пришёл участковый, попытался собрать подписи под заявлением насчёт попов и религии: «Довожу до вашего сведения возмутительный факт…» - никто подпись не поставил, даже та бабка, что хотела ударить щенка палкой. Степаниду конечно все боялись, она считалась в доме опасным призраком, но всё же дочка бабы Маши её навестила: громко постучалась, распахнула дверь, вошла в бабкин пенал и плюнула ей в лицо. Такое смелое, отчаянное настроение было у дочери бабы Маши, потому что баба Маша только что умерла.
…Не было счастливых по нашему Столовому переулку, разве что дед Пурген. Вовсе не был он дедом - просто посиживал на лавочке под сиреневым кустом военный пенсионер, куряка, вольнодумец. Я подсаживался к нему, заводил разговор о людях, выведывал его мнение… начинать приходилось деликатно, издали - например, с голубей, он обожал их.
- Хочу завести почтовых голубей, – мечтаю вслух.
- Кому писать будешь – девочке любимой?
Это был тяжёлый вопрос, насчёт любимой девочки. Я собрался.
- Никому. Почтари умеют летать и без писем.
- Своруют их у тебя.
- Я буду ночевать в голубятне.
- А что мать скажет? Впрочем, твоя ничего не скажет. Я помню своё военное детство - повеселей твоего.
- А голубятня должна быть большая? – ухожу от семейной темы.
- Ну, хотя бы три на три. И необходимо домик им сделать, общежитие. Времени забирают много, вот что. Гонять их надо, общаться с ними, они твой голос должны знать. И посвист. Эх, под небом гулять – вольное дело. Гули-гули, ангелы милые! – он сощурился вверх.
- Я пока не придумал, где голубятню строить, - признаюсь деловито и озираюсь по верхам.
- А нигде! На крыше нельзя, на дворе места нет. Шутка ли, семь миллионов жителей развелось!
- Да уж, тесно людям. Оттого и раздражительность, и хроническая усталость, - добавляю, покраснев.
Пурген посмотрел на меня внимательно.
- Умный?
- Вырвалось, простите.
- Сбегай - мороженое купи, одно мне, второе тебе.
Побежал. Вот за мороженым он и расскажет, как служил в армии, какие книги читал, какие люди его удивили, какие решения он принимал в трудные минуты. Но всякий раз, когда я подбирался к вопросу о вере, о надежде, которую он растерял за взрослые годы или, напротив, приобрёл, он отшучивался. Тоже, видать, ничего не знал и не домогался узнать.
Большую часть представлений о человеке я получил в том коммунальном детстве. К сожалению, изменить их не пришлось. Были и праздничные часы – не шумные, с проникающим светом. Голуби, крыши, ласковое солнце, дремлющее младенцем облако, отдалённый говор города – состояние беспричинного счастья. Откуда оно, если мы обречены?
Такое же состояние счастья увидел я потом на фресках Дионисия. Точь-в-точь. Красками сердца моего писал.
х х х
Свидетельство о публикации №224083000474