Оригинал и его Эго. Глава 8

       - Ничего не скажешь – крылатая вещь, - захлопнув, отложил в сторону Филя Фролов «Счастливую Москву» Платонова.
       В самом деле, взять, например, хотя бы это место:
       «Вода умиротворила его, но он тут же понял, насколько человек еще самодельное, немощно устроенное существо — не более как смутный зародыш и проект чего-то более действительного, и сколько надо еще работать, чтобы развернуть из этого зародыша летящий, высший образ, погребенный в нашей мечте…»
       Тут тебе и мысль, и язык в одном флаконе. Насчет мысли: разве не о том же самом писала современница Ницше, Луиза Аккерман, о существовании которой Платонов, боюсь, даже не подозревал:
       «Человек только незаконченный набросок шедевра. Человек – это глина, которую еще месить и месить»
       Не волны ли это от камня, брошенного Ницше в болото обывательщины? Впрочем, человек всегда знал, что несовершенен, как и то, что совершенство – химера той же породы, что и бессмертие. Человеческий удел – быть несовершенным и смертным. «И грешным, - добавляет Сатана у той же Луизы Аккерман и поясняет: - Чтобы завершиться, чтобы думать, чтобы знать, нужно, чтобы человек грешил». И то сказать: совершенный человек – безгрешен. Тогда зачем миру Сатана? Нет, правда, очень даже неглупая женщина, эта Луиза Аккерман!
       Помнится, было время, когда Филя Фролов восхищался Набоковым. Но однажды ему на глаза попалось мнение о нем Георгия Иванова – авторитетного подвижника русской словесности первой трети двадцатого века: «Автор – это знакомый нам от века тип способного, хлесткого пошляка-журналиста, владеющего пером на страх и удивление обывателю, которого он презирает и которого он есть плоть от плоти». Сказано это после «Машеньки», «Короля, дамы, валета» и «Защиты Лужина», когда стиль Набокова стал фактом литературной жизни. До «Лолиты» было еще далеко, но поразительная прозорливость суждения Г.Иванова заключается в том, что именно ее в большей степени и касается. Поразмыслив, Фролов к Набокову охладел, но потом прочитал мнение Александра Блока о самом Г.Иванове, как о человеке, «зарезанного цивилизацией, зарезанного без крови, что ужаснее для меня всех кровавых зрелищ этого века - проявление злобы, действительно нечеловеческой, с которой никто ничего не поделает, которая нам — возмездие» - прочитал и вернул Набокову свое расположение.   
       Был в числе его знакомых пожилой, на двадцать лет его старше мужчина, одержимый той же запоздалой страстью к словосложению. И не какой-то там Никодим Барабашкин, седая голова, тонкие ножки, а вальяжный Аполлинарий Эдуардович Трутынский, внутри которого жили два человека - один стареющий, теряющий живость и хватку, другой все еще остроумный, начитанный, любознательный. И хотя ни одно из этих качеств ни вместе, ни в отдельности не гарантируют хорошему человеку талант писателя, с ним было приятно общаться. Они познакомились на литературном сайте и, пообщавшись виртуально, встретились в кафе «Му-Му», что рядом со станцией метро «Фрунзенская» и недалеко от дома, где Филя теперь проживал с женой и сыном. Оглядели друг друга, поговорили и разошлись, довольные. С тех пор взяли в привычку встречаться в том же кафе пару раз в месяц. Трутынский определенно оказывал на Филю влияние. О власти с усмешкой говорил, что ее главная забота не народ и его нужды, а наполнение бюджета. «Не представляете, Филимон, какие нечистоты стекаются в бюджет! А всё блудливый слоган налоговой инспекции: заплати налоги и спи спокойно! Наши поумневшие Аль Капоне так и делают. Слава богу, что детские пособия в отличие от детских пеленок не пахнут…» Говорил, что система, при которой миллионные зарплаты менеджеров госкомпаний тратятся ими на бесстыдную роскошь, в то время как по телевизору собирают по копейке на операцию больным детям, не имеет перспективы. 
       Были у него и совсем ужасные мысли. Он с мягкой, понимающей улыбкой мудреца, например, утверждал, что искусство вообще и литература в частности – одно сплошное надувательство. Ссылался на Набокова, который устами своего героя утверждал, что сознание – это «зловещая, бессмысленная роскошь». Говорил, что в основе творческого акта та же животная энергия, что и при спаривании. Что пресловутое эстетическое чувство – всего лишь химера больного воображения, а так называемые шедевры – не более чем продукты травмированного подсознания. Был убежден, что по всем фигурантам искусства плачет психотерапия и, в конечном счете - дурдом. Утверждал, что сказки, приключения, любовные романы – это приманки, которыми авторы затягивают впечатлительных людей по мере их взросления в мир вымысла. В подтверждение ссылался на данные, согласно которым неприлично большая часть населения обходится без этого самого искусства и прекрасно себя чувствует. Эти люди обходятся несуразностями и называют их юмором. В конечном счете, Трутынский отводил искусству роль досужего занятия и утверждал, что посвящать ему жизнь – самое неумное, что может сделать разумный человек. Слушая его, Филимон ужасался: «Неужели я в его возрасте буду думать также?»
       Вместе с тем у него встречались и толковые соображения, которыми он щедро делился. Говорил, что если фотограф обнаруживает сгущения смысла в физическом пространстве, то писатель - в жизненном пространстве. По его словам юность и молодость всеядны, к сорока годам появляется разборчивость, а к старости становишься эстетом. Про литературу говорил, что бестемье ей не грозит, что для ее существования достаточно и одной темы - любовь, например. «Это как в джазе - тема одна, а импровизаций столько же, сколько музыкантов». С видом знатока утверждал, что алгебра слов подчиняется одним только внутренним законам, как и результат их сложений и отношений, и что поэзия - это максимальная информация в минимальном количестве знаков. По его словам выходило, что безобидный пейзаж можно наполнить свирелью, а можно скрежетом (не великое, кстати сказать, откровение).
       Гуманитарными пределами его эрудиция не ограничивалась. Он, к примеру, цитировал Экклезиаста: «Все что бог творит – это будет вовек: нельзя ничего прибавить и нельзя ничего отнять» и заключал: «Это ли не ранняя версия закона сохранения энергии!» К этому добавлял, что изменения энергии создают иллюзию времени, что мы и сами пространство-время, а стало быть, иллюзия. Что на самом деле жизнь не та, за кого себя выдает, и что блаженны те, кого смерть, не задержавшись, прошла навылет. Суждения его были так щедры и забористы, что, казалось, дай он себе труд, и из-под пера его выйдет нечто необыкновенное. Но нет, не выходило. Мало, оказывается, быть грамотным, остроумным, начитанным, любознательным гуманитарием, чтобы быть своим в царстве слов и распоряжаться ими по своему усмотрению. Видимо, поэтому художественные тексты его были сухи и прямолинейно декларативны. Вот один из примеров его своеобразной образности: «Ниспадающие складки женского халата есть роман шелка с гравитацией: вертикаль всегда строга, а горизонталь воображаема». На Филин вопрос, почему авторы так неразборчивы в своих предпочтениях, снисходительно отвечал: «Что вы хотите: люди смотрят на мир с точки зрения доминирующего сознания. Например, сантехник и гинеколог смотрят на мир по-разному. Вот и в литературе тоже есть свои сантехники и гинекологи» 
       Однажды они заговорили о нынешней российской власти, и Филимон высказал свое негодование по поводу того, что нынешний царь-батюшка, имея запредельный рейтинг, не предпринимает очевидных мер по оздоровлению российской государственности. Помолчав, Трутынский спросил:
       «Вы читали запись знаменитого разговора между Николаем I и Пушкиным?»
       «Нет»
       «А зря. Там Пушкин спрашивает царя о том же самом. Дословно не помню, что ответил Николай, но звучит приблизительно так: для этого мало одной воли монарха, каким бы твердым и сильным он ни был. В этом ему нужна помощь людей и времени». Выводы делайте сами»
       Оставшись наедине с собой, Филимон посчитал, что нынче всё другое – и люди, и Россия, и время – и запись ту не прочитал. В исторические параллелях одна из параллелей всегда мнимая, а значит, ненадежная.
       Филимон собрался было вернуться к герою своего романа, что звался Евгением, но тут ожил телефон. Филя взглянул на экран – неизвестный номер. Обычно он их сбрасывал, если только они, чувствуя его нарастающее раздражение, не сбрасывались сами. Но этот был по-особому настойчив, и Филя, помедлив, принял вызов:
       - Аллё.
       - Привет, это я, - услышал он голос, который не слышал уже восемь лет.
       - Привет, - ответил он. Разом пересохло горло.
       - Можешь говорить?
       - Подожди, - стараясь быть спокойным, ответил он и, встав из-за стола, прикрыл комнатную дверь.
       - Слушаю, - с внезапным спокойствием человека, на стороне которого правда, сказал он.
       - Не буду оправдываться. По телефону всего не объяснишь.
       Филя молчал, и Людмила спросила:
       - Ты случайно в Питер не собираешься?
       - Как ты узнала номер моего телефона? – вместо ответа сухо поинтересовался Филя.
       - Во всей Москве Филимон Фролов твоего года рождения всего один.
       - В Питер не собираюсь. Мне там нечего делать.
       - Хорошо, тогда я сама приеду. Хочу тебя кое с кем познакомить.
       - А ты в курсе, что я женат и что у меня семилетний сын?
       - Рада за тебя, только я не собираюсь уводить тебя из семьи. Мне всего лишь нужно тебя кое с кем познакомить.
       - С кем?
       - Долго объяснять. Скажу только, что это в твоих же интересах.
       - Ты, конечно, догадываешься, что я сейчас думаю.
       - Конечно, догадываюсь: ты готов меня убить.
       - Не совсем так. Я просто не хочу тебя видеть.
       - Поверь, я бы не позвонила без повода, а повод очень серьезный и касается скорее тебя, чем меня.
       Филя  молчал, и Людмила взорвалась:
       - О господи, да не молчи ты ради бога! Мне эта встреча тоже поперек горла, но надо! Понимаешь, надо!
       - Хорошо. Где и когда? – решился Филя.
       - Я позвоню, - разом успокоилась Людмила. – Спасибо, что согласился. Пока.
       С минуту он сидел, тупо глядя перед собой, потом встал и направился на кухню, где позвякивала посудой жена. Филя зашел со спины, обхватил ее и уткнулся лицом в ее волосы.
       - Что? – застыв, спросила она.
       - Люблю тебя… - глухо произнес Филя. 


Рецензии