Первое

дочери Наташе




В тот день мальчишки из его группы ограбили студентов: отняли у них стипендию. А потом долго пили и гуляли в Измайлове. Их училище находилось недалеко от института, и в том, что они набросились на студентов, было не только желание выпить за чужой счёт, но и постоянная глухая вражда между «пэтэушниками», как презрительно обзывали их студенты, и «очкариками», как не менее ядовито называли они студентов.

И хотя «очкарики» были старше «пэтэушников», они сразу же оказались побеждёнными и сдались почти без борьбы.

Он в тот день не был в училище. И только на другой день узнал о случившемся и о том, что дело передано в суд.

Вся ремеслуха глухо и настороженно гудела.

Когда он рассказал об этом девочке, с которой дружил, и, смеясь, добавил с беспечностью: «Как хорошо, что меня в тот день не было в училище», – она метнула в него быстрый удивлённый взгляд и подняла светлые бровки и приоткрыла рот, собираясь что-то сказать, но передумала и снова уткнулась в учебник по литературе.

Как всегда, он ушёл от них где-то в половине двенадцатого ночи, когда её мама, бледная от злости, уже раз десять заходила в её комнату и откровенно прогоняла его.

Но, как и вчера, и позавчера, и позапозавчера, она с лёгкой досадой отвечала, сделав нетерпеливое движение плечом: «Сейчас, сейчас, ну сейчас же, через пять минут» – и захлопывала за мамой дверь. Проходило пять, десять и пятнадцать минут, а она всё стояла, совсем близко от него, время от времени качнувшись к нему лицом, и тогда он чмокал её в щёку, мгновенно залившуюся краской, или в маленький аккуратный носик с прыщиком на кончике. Щека была горячей, а нос прохладным. А прыщик походил на крохотную недозревшую брусничинку.

И когда её мать уже с совершенно перекошенным лицом врывалась к ним, она заслоняла его собой, как большого нескладного птенца. Словом, всё было как всегда. Но когда он возвращался домой по безлюдному посёлку, по пустынному шоссе, мокрому от недавнего дождя, чёрному и блестящему, как ночная река, он почему-то не испытывал всегдашнего ощущения полёта и счастья. Что-то угнетало его. А что, он и сам не понимал.

И только когда подошёл к остановке, и продрог, дожидаясь автобуса, редкого в этот час, и проветрил свои мысли на холодном и отрезвляющем осеннем ветру, и наконец впрыгнул в красное нутро долгожданного автобуса с двумя-тремя сонными пассажирами и сел у окна, глядя, как за слезящимся стеклом проплывают тёмные купы деревьев, и высокие фонари, и заборы, за которыми кое-где в таинственном и густом мраке просвечивают редкие освещённые окошки деревянных домов посёлка, понял вдруг, что тревожит и угнетает его.

Её взгляд, мгновенный и странный, когда он сказал беспечно:

«Хорошо, что в тот день меня не было в училище». Но почему она обратила внимание на эти слова? Что в них такого? Ведь он сказал их просто так, без значения, без всякого особого смысла. Но ведь обратила. Значит, был смысл, не осознанный им, но уловленный ею. Постой, постой, она, наверное, подумала... Как это он сказал? «Хорошо, что меня в тот день не было в училище». Значит, выходит, если бы был, то был бы с ними? Так вот что она хотела понять. А в самом деле, был бы или нет? Да или нет?

И он вернулся мыслью к тому дню, с которого всё и началось. В то утро мать разбудила его, как обычно, в половине седьмого. Пока он одевался и умывался, она поджарила ему картошку кубиками, как он любил, подогрела вчерашнюю котлету. Даже помахала ему рукой из окна, когда он деловито, с портфелем, направился к автобусу, И он тоже в ответ помахал ей рукой. И это простое приветствие успокаивало, как шум воды в ванной, как журчание картошки на  плите, как утренний голос диктора. Значит, всё спокойно, всё порядке – в жизни и на сердце. С таким ровным настроением шёл он к автобусной остановке, когда на развилке его обогнал грузовик прицепом и при этом обрызгал грязью. «Эй, мазила!» – закричал он и, схватив с земли камешек, запустил в машину. Камешек угодил прямо в стекло кабины. К счастью, не разбил его, но шофёр, разумеется, тут же выскочил и, ругаясь на чём свет стоит, бросился на обидчика. А через минуту они уже радостно мяли друг друга.

«Сашка, чёрт! А я думаю, кто же это хулиганит. Ну привет, бродяга».

И вот уже Сашка, взгромоздившись в кабину, с высоты грузовика снисходительно озирает прохожих. И все-то они спешат, суетятся, мельтешат под колёсами. И Сашке вовсе не улыбается смешиваться с этой муравьиной толпой. А тут ещё Толя предлагает: «Завезу цемент на участок. А там и тебя подброшу. Идёт?»

А пока он завозит цемент на стройку да лается с бригадиром, который выражает бесполезное недовольство по поводу того, что цемент завезли не вчера, когда бригада простаивала без дела, а сегодня, когда он перебросил её на другой участок, оказывается, что Сашка поспеет в училище разве лишь к третьему уроку. А чем идти к третьему, лучше уж совсем не ходить, потому что наверняка потащат в учительскую, заставят писать объяснительную. Конечно, от записки всё равно не отвертеться – не сегодня, так завтра, а писать придётся. Но то ведь завтра.

А сегодня, сейчас, сию минуту и ещё много минут вперёд он свободен, как птица. В обеденный перерыв он уговорит Толика подъехать к её школе. У них как раз будет большая перемена. И она вместе с подругами выбежит на крыльцо и будет ёжиться от мелкого дождичка, и щуриться, и взглядывать на него украдкой, и смеяться... И крылышко её чёрного передника будет взлетать и опадать от ветра.

Хорошо бы купить ей шоколадного человечка в одежде из блестящей бумаги.

Всё сложилось очень изумительно. Правда, денег, которые дала ему мать на обед, хватило только на полчеловечка. Но остальное великодушно добавил Толик. И к школе они подкатили как раз вовремя. И она, радостно и удивлённо сияя глазами, взяла у него шоколадную фигурку и поставила её на вытянутую ладонь, глядя на неё с такой нежностью, словно это не шоколадный человечек, а самый любимый её человек.

А потом Толик угостил его пивом в сосисочной. И хотя они выпили всего по кружке, притом заедая толстыми, как ствол дерева, сардельками, всё равно он был пьян – своей свободой, любовью, молодостью...

И мать, обычно очень прозорливая насчёт его прогулов, на этот раз ни о чём не догадалась. И главное – назавтра не пришлось писать объяснительной, потому что все были заняты происшествием с ограблением студентов. Разумеется, до него ли тут.

И вот всё переменилось: от одной, от случайной, от безобидной фразы: «Хорошо, что меня в тот день не было в училище».

Но разве одна фраза может изменить всё – всю жизнь, всё счастье?.. А что, собственно, переменилось? Она любит его, она не отпускала его так долго. Она заслоняла его собой от своей раздражительной мамаши. Почему же у него на сердце так скверно? Почему от недавнего счастья не осталось даже маленького осколочка? Ведь ничего не случилось. Она и внимания не обратила на эту его фразу. Ему просто всё показалось. Нет, обратила. Зачем себя обманывать? Ведь она взглянула на него так, как никогда прежде не глядела: недоверчиво, испытующе, даже, даже... брезгливо – и сразу же отвела глаза, словно устыдившись своих подозрений. Да чепуха всё это! Ему, конечно, показалось.

Но он любил её так сильно, что нутром, каждым нервом, каждой клеточкой тела ощущал все оттенки её настроений, все их переливы, перепады.

...Проснулся он с сознанием происшедшей беды. Ватное одеяло давило, как каменная плита. Тело было расслабленным и ныло, словно его всю ночь били палками. Вставать не хотелось. Идти в училище – и тем паче. Правда, к учёбе, откровенно говоря, он никогда не испытывал особого рвения. Тем не менее он собрался. Но, конечно, не в училище. Необходимо было подкараулить её, когда она пойдёт в школу. Он увидит её лицо и сразу всё поймёт.

Она шла с подругой по середине шоссе. На ней была серо-голубая куртка, расстёгнутая, потому что, как он знал, сломалась молния. И он почувствовал, как его стало знобить – то ли от её приближения, то ли оттого, что ей могло быть холодно в этой распахнутой куртке. «Сегодня же скажу отцу – он починит», – решил он.

Когда они подошли так близко, что он услышал её голос, нежный и звонкий одновременно, он спрятался за телефонную будку, а потом неожиданно вышел и пошёл им навстречу, нарочито небрежно, вразвалочку, с ленивой полуулыбкой, руки в карманы. Гак он всегда приближался к ней, хотя ему ужасно хотелось подбежать, схватить её на руки и так идти долго-долго, может быть, на край света...

А-а, это ты?! – удивилась она. И ему показалось, что удивилась как-то фальшиво. Нет, не то. Она всегда словно бы удивлялась, его увидев. Даже если он ждал её на условленном месте. Но её удивление всегда было радостным. А сейчас в нём сквозила неловкость. Или ему опять показалось?

– Здорово! — сказал он глухим баском и присоединился к ним, но со стороны её подруги.

– Понимаешь, – обращалась она к подруге, продолжая начатый разговор, – я говорю, Пал Палыч, что же это такое? А он говорит: «Как что, двойка». А я говорю: «Пал Палыч, за что? Вы же сами сказали, что поставили эту двойку нечаянно, не в ту графу». – «Разве? Я что-то не помню». – «Ну, Пал Палыч, – говорю я, – как это можно – ничего не помнить!» Он так смутился, растерялся и зачеркнул двойку. Представляешь?

Она заливается смехом. И милые ямочки у неё на щеках прыгают, как солнечные зайчики.

– Ой, звонок! – пугается она. И обе убегают. А ещё она роняет на ходу: – Мы побежали!

Эти два слова относятся, безусловно, к нему, но отчего она не смотрит на него, а бросает эти слова в пространство, как два мячика, не предназначенные никому.

И вот он стоит у школы как дурак. И тупо смотрит на коричневую дверь. В прошлом году он тоже учился в этой школе. Но тогда её здесь не было. Она «влилась» из восьмилетки. А он, наоборот, после восьмого ушёл в ПТУ. Вот они и разминулись, как два поезда, идущие по разным маршрутам. И ни один не свернёт с пути, даже если все пассажиры и сам машинист очень захотят этого.

Если бы он знал, если бы только мог предполагать, почувствовать седьмым или десятым чувством, что в их школе появится эта девочка, совсем особенная, ну ничуть не похожая на других девчонок, с таким переменчивым лицом, с такими светлыми прямыми волосами, словно солнечные лучи, с такими нежными и весёлыми ямочками на щеках, такая вытянутая, как ниточка дождя, если бы он мог тогда предчувствовать её появление, разве бы он отказался идти в девятый и поступил в это дурацкое училище, которое так далеко от её школы и её дома? Ведь не сделай он тогда этой глупости, учились бы они теперь в одном классе, и он бы видел её каждую секунду. А если бы они оказались в параллельных классах? Тогда бы он видел её только на переменах. Всё лучше, чем теперь торчать у школы. Он бы сталкивался с ней в коридоре, на лестнице, и библиотеке, в буфете...

А теперь ему ничего не остаётся, как стоять под дверью почти своей школы. Кто бы мог подумать, что эта дверь, эта школа, так надоевшая ему за годы учёбы и откуда он так стремился вырваться, будут притягивать его как магнит, а школьное крыльцо станет самым любимым местом на земле.

Но для того, чтобы увидеть её каких-то семь минут, когда она – соблаговолит выйти к нему на большой перемене, ему нужно после двух уроков сбегать из училища. А разве это легко? Вон мать почти каждый день звонит в училище, проверяет... А потом – упрёки, слёзы. Один раз отец даже снял ремень и избил его. Правда, потом у отца чуть не сделался сердечный приступ, и мать отпаивала его корвалолом.

И всё равно он упорно сбегает. И нет такой силы, которая могла бы остановить его. Даже смертельно раненый, он всё равно, полумёртвый, приполз бы к ней...

Он бы рад видеть её каждую перемену, но на каждой перемене она не выходит, а в школу его не пускают. Нянечка как увидит, так гонит его шваброй: мол, нечего тут шататься посторонним. А какой же он посторонний? Ведь он, можно сказать, вырос в этой школе. Это же самая нянечка Нюра, бывало, шарф ему завязывала. А теперь гонит. Не иначе как это дело рук его матери. Она думает, что если его не пустят в школу, так он повернётся и поедет в училище. Как бы не так!

Сегодня ему особенно важно увидеть её на большой перемене, чтобы понять, как она к нему относится, изменилась ли она к нему после вчерашней фразы, или ему только показалось.

Но до большой перемены ещё два часа с хвостиком. Надо их где-то переждать. Домой – нельзя. Друзья кто в школе, кто на работе. И он садится в автобус.

Как уютно, как тепло в этой автобусной толчее, особенно если ты успел изрядно продрогнуть на мелком осеннем дождичке. Народу полно. Но это ему как раз на руку. Теперь кондукторша заметит его разве лишь на третьем или на четвёртом рейсе.

Вдруг кто-то его окликает:

– Сашенька!

Ласковый, вкрадчивый, такой знакомый голос. Это её бабушка.

Вот она проталкивается к нему, а он тоже работает локтями, продвигаясь ей навстречу. В одной руке у неё сетка с картошкой, в другой сумка с разными продуктами. Не иначе, идёт с рынка. Бабушка у неё почти молодая. И совсем не похожа на бабушку – ни внешне, ни вообще.

Все бабушки ворчат и охраняют своих внучек от мальчиков. У них на языке одно: учиться надо! Она же, наоборот, считает, что главное в жизни – это любовь. И он тоже так считает. Наверное, поэтому они так симпатизируют друг другу.

Отец, бывало, поучает его: вот останешься неучем. За красивые глазки тебя никто любить не будет.

А её бабушка как-то смотрела-смотрела на него, да и говорит:

– Сашенька, какие у тебя красивые глаза – синие-синие. А ресницы ещё лучше, лохматые, как махаоны. Это у нас на Дальнем Востоке такие бабочки...

Выходит, отец не прав. Выходит, можно любить и за красивые глаза. Это, конечно, шутка. Однако до чего же приятно, когда тебе говорят такие слова. И когда ты чувствуешь, что тебя любят таким, какой ты есть, ничего от тебя не требуя, не поучая, не заставляя делать всякие неприятные вещи для твоего блага.

Когда в минувшую зиму её бабушка ложилась в больницу, она сказала: «Сашенька, береги Наташу. Ведь она такая сумасбродка. Мало ли что ей взбредёт в голову? А ты её охраняй. Даже если вы поссоритесь и она станет дружить с другим мальчиком».

И хотя при словах «другой мальчик» сердце у него вдруг ударило так, словно там какой-то винтик соскочил со своей орбиты, он поклялся бабушке, что всегда и везде будет оберегать её, как брат.

И когда они действительно поссорились, он всюду ходил за ней, на расстоянии, не навязываясь, но и не выпуская её из поля зрения. А однажды ему пришлось подтвердить свою клятву на деле.

Случилось это на катке. Здесь уследить за ней было особенно трудно, потому что она то и дело ускользала на своих фигурных коньках с высокими белыми ботинками. А у него не было коньков. И не мог же он, в самом деле, бегать за ней по льду без коньков. Его наверняка приняли бы за пьяного и вообще удалили с катка.

И потому он бегал вокруг ледяного поля и, конечно же, не мог поспеть за ней.

Вот когда он пожалел, что так опрометчиво продал свои коньки, 

такие новые, хоккейные. Продал летом за пятёрку на птичьем рынке какому-то пьянчуге, торгующему морскими свинками. В комиссионном не взяли, сказали: не сезон. Вот он и пошёл на птичий рынок. Но зато как сияло её лицо, когда они важно уселись за пластмассовый столик в кафе-мороженом и он небрежно заказал две

«Планеты», два «Космоса» и два бокала шампанского.

А маме она сказала, что они неожиданно попали в театр, и мама, признававшая только интеллектуальные удовольствия, великодушно простила дочери позднее возвращение.

Тогда он был счастлив и вовсе не жалел коньков. А теперь и счастья нет и коньков нет. Вот как всё обернулось.

А без коньков ему очень трудно выполнять наказ её бабушки.

И всё же он делал всё, что мог, и радовался, когда среди катающихся мелькала её бордовая мохеровая шапочка.

И вдруг он увидел, как двое верзил, наверняка пьяных, с двух сторон подхватили её под руки. Она рванулась. Но они держали её крепко. Тогда, желая отделаться от них и не в силах вырваться, она беспомощно присела на лёд, и теперь они почти волокли её за собой.

И вот уже, расталкивая конькобежцев, спотыкаясь, оскальзываясь, падая и поднимаясь, он наискосок пересекает поле катка. Удар – и один верзила барахтается на льду. Ещё удар – но на этот раз осечка. Он видит перед собой наглые, жестокие, налившиеся кровью глаза. Как они швыряли его, эти подонки. Лицом об лёд. Поднимали и снова швыряли. А когда подоспели дружинники, и бандиты убежали, и он увидел близко её участливые, испуганные

глаза, когда она поддерживала его, избитого, пошатывающегося, он вдруг почувствовал стыд и злость на неё. «Уйди! – сказал он, отстраняя её, и добавил великодушно: – Катайся. Они тебя больше не тронут».

Но и тогда он ушёл не совсем. Он только отошёл в тень. Чтобы оттуда следить за ней и опять спасти, если понадобится, и чтобы она ни в коем случае не подумала, что чем-то обязана ему и что он хочет использовать этот инцидент для примирения. И ещё он не хотел, чтобы она видела его таким: жалким, поверженным, с разбитой в кровь физиономией, которую он отмывал и оттирал снегом.

После этого случая бабушка ещё больше полюбила его. Он охранял Наташу, а бабушка охраняла их дружбу. Вообще она была необыкновенная бабушка. Она никогда не упрекала его, не вела с ним занудных, поучительных и бесполезных разговоров, которые так любят взрослые. Вот и сейчас она и не подумала спросить, почему это он разъезжает в автобусе в учебное время. Просто лицо её улыбнулось ему навстречу и сразу стало почти молодым. Даже тяжёлые морщины вокруг век разгладились. А веки были больным местом бабушки. «Такие тяжёлые, аж не поднимаются. Словно тяжесть всей моей жизни скопилась в этих веках», – жаловалась она и прикладывала к ним вату со спитым чаем.

– Сашенька (она всегда называла его так), как хорошо, что я тебя встретила. Ты ведь мне поможешь, да?..

Конечно, он помог ей донести до дому её тяжёлые сумки с продуктами. К счастью, её матери дома не было, и бабушка, суетясь, стала угощать его. Она даже достала из буфета свой любимый кагор и разлила по рюмочкам, приговаривая: «Выпьем. Пока никто не видит. А то привяжутся – не пей, да не пей».

Но сегодня никто им не мешал, и они мирно и бесконтрольно потягивали кагор из простых дешёвых рюмочек и заедали докторской колбасой.

И так ему стало тепло, дремотно, сладко, что он чуть было не пропустил большую перемену в школе. Он уже почти засыпал, уютно привалясь к валику знакомого старого дивана, когда его вдруг словно пронзило, будто в ушах – дзинь-дзинь-дзинь – тихо, но настойчиво прозвенел школьный звонок и разбил его сон вдребезги.

Как он вскочил, словно солдат, разбуженный сигналом тревоги! А вслед испуганно, удивлённо и обиженно кричала бабушка:

– Сашенька, Сашенька, куда же ты?!

Он даже не стал ждать автобуса. А всю дорогу бежал.

А когда, запыхавшийся, задыхающийся, остановился у школы, то по угрожающей тишине понял, что опоздал: большая перемена кончилась.

Так он и не узнал, выходила она или нет.

А вечером он напился. Глупо, бессмысленно и позорно.

В посёлке стоял барак, предназначенный на снос. Жильцов уже выселили, а барак ещё не сломали. Незаколоченный, он стоял так уже третий месяц, что очень возмущало женщин посёлка. Ещё бы, барак стал прибежищем алкашей и хулиганов.

Надо же было случиться, чтобы в тот самый вечер, когда он болтался по улицам в мучительных сомнениях – выходила она или не выходила, идти к ней или не идти, хочет она его видеть или нет, в барак направлялась уже тёпленькая компания, и среди них Толик.

Сашок, дружище! – радостно завопил Толя, сгребая его сильными и цепкими ручищами.

И не успел он опомниться, как уже оказался в бараке, и горло его ожгла острая, горячая струя.

Огурчик. Солёненький! – подкладывал ему Толик, вынимая из кармана облепленные крошками огурцы и выкладывая их на грязный подоконник. Столкнувшись с удивлённым взглядом Сашки, он добавил: – Э, зараза к заразе не пристанет. Ну-ка, ещё по маленькой, – и он, ловко отодрав зубами металлическую закупорку, протянул Сашке голубоватую чекушку.

И вот уже ему так уютно, так хорошо, словно он всю жизнь прожил в этом бараке, в этой голой комнате с ободранными и заляпанными обоями, с этим запылённым окном, где между двойными рамами на бурой вате лежало три стеклянных ёлочных шарика. И не просто прожил, а был счастлив здесь. И эта его безоблачная жизнь не омрачалась ну абсолютно ничем. В тумане качались перед ним прекрасные лица его друзей. И он готов был расплакаться от переполняющей его нежности.

Вдруг его осенило.

Ты мне как брат родной. Нет, ещё ближе, чем брат, – лепетал он твёрдыми, какими-то непослушными губами. – Давай побратаемся кровью. Нет, только кровью. Я хочу кровью. – И он пытался нащупать в карманах перочинный ножик, а тот, как назло, не находился. Тогда в его опьянённом мозгу глухо пробилась какая-то мысль. Он размахнулся и ударил кулаком по стеклу. Нет, не для того, чтобы из хулиганства разбить стекло, а чтобы раскровенить руку и осуществить свой замысел.

Но вместе со звоном разбитого стекла на улице раздались негодующие крики.

Что было потом, он помнит смутно. Кто-то бегал, кричал вокруг него, и он тупо ненавидел этих людей, которые ни за что ни про что разрушили такое хорошее настроение. Некоторое протрезвление нашло на него, когда в бараке неизвестно откуда появилась его мать. Он видел её прыгающее лицо, слышал её слезливый голос, от которого у него сразу начала дико болеть голова. Он хотел убежать, спрятаться от этого голоса, но почему-то не мог оторваться от подоконника, на который налёг грудью. Перед глазами маячили яркие стеклянные шары. Их было уже не три, а шесть или девять. И вот уже ему казалось, что он, маленький, тянется рукой к ёлке, а кто-то грубо и резко оттягивает его назад. И так это несправедливо, так обидно, что он не выдерживает и плачет навзрыд.

Очнулся он ночью, в своей комнате, в своей постели. На голове у него лежало мокрое полотенце, которое освежало его и напоминало о лете, о прохладной воде пруда, о том, как они плыли рядом и её длинные светлые прямые волосы тоже плыли и колыхались в воде, как гибкие водоросли. От этого воспоминания у него заныло сердце.

И гулкая пустота вошла в него, словно он опустился на дно этого пруда, и сквозь толщу воды глухо и мутно до него доносится всё то, что происходит там, наверху, в той жизни, в которой ещё недавно он участвовал: и горячий гул разомлевшего пляжа, и плеск весла, и лай собак, и горн пионеров, и повизгивание девчонок... Он как бы умер в эту ночь, хотя внешне оставался живым.

С тупым равнодушием выполнял он теперь необходимые функции: вставал, умывался, чистил зубы, съедал картошку и котлету, приготовленные матерью, складывал в портфель учебники, ехал в училище. Теперь он не пропускал занятий, но то, что происходило вокруг, воспринималось им как сквозь глубокую толщу воды. Он плохо слышал слова учителей, товарищей. Мир стал беззвучным. Так бывает, когда при купании вдруг попадает в уши вода и на мгновение становишься глухим. Но сунешь палец в ушную раковину, попрыгаешь на одной ноге – и пляж оглушит тебя своими звуками. Или, валяясь на траве, поднимешь пыльное бутылочное стёклышко и посмотришь сквозь него, прищурясь, – всё мутное, блеклое... Отбросишь бутылочный осколок – и снова мир возвращается к тебе – свежий, добрый, сияющий... По контрасту – ещё более сияющий и свежий. И главное, как это легко, как просто – вернуть себе солнце, звуки, жизнь...

А теперь, что сделать теперь, как обрести утраченное?

Но он был молод, слишком молод для того, чтобы долго находиться в этом состоянии оглушённости. И в один прекрасный полдень, когда он возвращался домой из училища, его глаза вдруг увидели, что осенние деревья оранжевы, золотисты, багровы... Он услышал, как всколыхнулся и сухо зашуршал лист, подхваченный ветром. Он почувствовал крепкий и острый запах осени, тления, перегноя... И ощущение тревоги оживило его сердце. Он вспомнил ощущение счастья, и таким оно было сильным, всепобеждающим, великим, так ему хотелось снова испытать его, что он поверил в себя, в своё возрождение, в свою удачу.

Ободрённый, он всё увидел в новом свете: ему подумалось, что, (пять может, она ничего не знает и теперь недоумевает по поводу его исчезновения. Наверное, она осуждает его за то, что он её оставил. Может быть, даже страдает. Какой же он после этого дурак и подлец!

Надо сейчас же бежать к ней. Он увидит её, её глаза, улыбку, ямочки на щеках, её прямые волосы, собранные в хвостик и перекинутые на одну сторону. Сначала она удивится, потом обрадуется, потом сделает вид, что сердится – ещё бы, ведь он оставил её на целых четыре дня...

Наверное, её мама счастлива оттого, что они расстались. Она всегда недолюбливала его, потому что признавала только начитанных мальчиков. Время от времени она входила в комнату и как бы невзначай, но, тем не менее, очень заметно экзаменовала его. Например, спрашивала ни с того ни с сего: «Я что-то забыла, кто написал «Робинзон Крузо», Саша, ты, конечно, не помнишь?» – «Конечно, не помню», – отвечал он довольно грубо, потому что чувствовал подвох. «Мама», – умоляюще говорила она в таких случаях и делала тот жест, который он особенно любил в ней: поворачивалась так, чтобы заслонить его от матери, и в то же время, подбадривая, ласково брала его за руку, словно хотела сказать: "Ничего не бойся, я с тобой, я не дам тебя в обиду». В этот момент она походила на милую и нежную, на самую прекрасную в мире птицу, которая высидела первого своего птенца и вот теперь защищает его со всей яростью любви.

Но почему он вспомнил про её маму? При чём тут мама? Ведь главное – это она. Она и он. И снова она.

Уверенно и счастливо направился он к её дому. Даже весёлая песенка про день рождения, который раз в году, всё насвистывалась в его сознании.

И тут он увидел её. Она шла ему навстречу и улыбалась. И помахивала пустой сумкой – видимо, направлялась в магазин. Он хотел

найти на её лице следы переживаний, обиды, хотя бы злости на него. Но ничего этого не было. Её лицо было прежним – розовым и безмятежным. Растерявшись, он глухо сказал:

– Привет!

– Салют! – ответила она и прошла мимо.

Ошеломлённый, смотрел он ей вслед. Почему она не остановилась? Почему прошла мимо?

Теперь и вовсе всё перепуталось. Он уже не знал и не мог узнать, из-за чего произошла их размолвка. То ли ей рассказали о его позоре, и она отвернулась от него навсегда. То ли в тот день, когда он встретил в автобусе её бабушку и опоздал на школьную перемену, она выходила на крыльцо и, не найдя его, обиделась. То ли она сердится на него за то, что он на столько дней оставил её одну. Это предположение наполняло его сладкой и острой радостью. А может быть, всё началось с его фразы: «Хорошо, что в тот день меня не было в училище».

И снова его воспалённая мысль, обежав какой-то круг, вернулась к этой фразе и замкнулась на ней.

Значит, выходит, что, если бы он был в тот день в училище, он бы тоже пошёл грабить студентов.

Так, наверное, она подумала.

А в самом деле, был бы он с ними или нет? Эта мысль так мучительно, навязчиво вертелась в его мозгу, так разрывала черепную коробку, не находя выхода, что в висках у него словно бы застучали молоточки. А в самом деле, был бы он с ними или нет? Да или нет?

Какая чушь лезет в голову. Конечно же, нет! Неужели он стал бы отбирать у студентов стипендию? Брать чужое? Не вор же он, в самом деле. Да не просто брать – кто же так отдаст, – а отбирать, грабить? Брать силой? Угрожать? Выламывать руки? Показывать нож, быть может...

Но, с другой стороны, если пошли ребята из его группы, почти все, значит, он был бы против большинства. Они решили бы, что он трус. Ещё чего доброго, подумали бы, что он хочет выслужиться перед учителями. А вдруг им пришло бы в голову, что он их выдаст. Но разве можно выдать товарищей? Как это выдать — пойти и донести? Они ему доверились, а он донёс? Что же он, предатель, что ли! Но ведь они пошли грабить! Значит, надо было их удержать, отговорить. Да разве они послушают? Они бы сочли, что он их поучает.

А кому же это понравится? Значит, выходит, он был бы с ними. Вот до чего он дошёл. Ну пусть бы не выламывал руки, не угрожал ножом... А всё-таки... Вообще-то он тоже не терпел этих очкариков.

Наверное, его поставили бы на «чистую работу» – на наблюдательный пункт. А потом бы честно, по-братски разделили выручку.

Он почувствовал себя так, словно за шиворот ему сунули холодную и скользкую лягушку.

Значит, она права, что презирает его. Он, конечно, её недостоин. Пусть она лучше дружит с другим мальчиком. Например, с Игорем Волковым из политехнического техникума. А он ещё смел ревновать её, выговаривать, надуваться, когда однажды на школьном вечере она протанцевала с Игорем целых два танца. Пусть она дружит с ним. Лишь бы она была счастлива. А он?.. Его жизнь всё равно кончена. Без неё ему нечего делать на этом свете.

И так ужасно было его прозрение, что он достал из кармана перочинный ножик, который на этот раз сам услужливо вложился в ладонь, и, найдя на руке голубую пульсирующую жилку, зажмурившись, резанул по ней. Он даже не почувствовал боли. Просто руке стало мокро и горячо. Испугавшись, он вытащил из кармана замызганный носовой платок и, торопясь, стал перевязывать руку. Но платок тут же пропитался кровью, и на асфальт закапала горячая тёмная кровь, его кровь.

– Парень, что с тобой – услышал он над ухом участливый голос. –  Ого, да кто же тебя так?

Он поднял голову. Перед ним стоял молоденький милиционер и сострадательно смотрел на его руку.

А к ним уже спешил другой, постарше. И не успел он опомниться, как уже сидел в коляске мотоцикла. И молодой, обнимая его за плечи, допытывался: «Скажи, браток, кто тебя так? Весь посёлок прочешем, а найдём. Ты только скажи...»

Вихрем пронеслись они мимо её дома. И надо же было такому случиться, чтобы она как раз вышла из калитки с подругой. На ней ныла та же серо-голубая куртка со сломанной молнией и новенькая косынка на голове, красная в белый горошек.

Он весь сжался в мотоцикле и наклонил голову, спрятав лицо в куртку. Но она всё равно увидела и узнала его. Её глаза расширились, наполнились недоумением и страхом. Мотоцикл промчался.

Последнее, что он запомнил, были её прямые, длинные, светлые, как сам свет, волосы, льющиеся из-под красной косынки. И с тоской и нежностью он подумал, что никогда больше не посмеет подойти к ней, но будет, охранять её издали. А ещё он подумал: пусть с ним будет всё, всё, что угодно, пусть его не только заберут в милицию, а даже посадят в тюрьму, пусть по капле вытечет его кровь на этот асфальт, лишь бы с ней никогда-никогда не случилось ничего плохого.


Рецензии
Отлично передано душевное состояние молодого человека.

Куприянов Вячеслав   21.10.2024 13:01     Заявить о нарушении