Рассказ. Плоды добра

                Плоды добра.

   Не помню, почему-то давно не перетряхивал память, когда мы познакомились с Владимиров Георгиевичем Шваковым? Прекрасным писателем, другом и старательным учеником Виктора Петровича Астафьева. Лет двадцать пять назад, может чуть больше, или на такую же чуточку меньше.  Но его первую книгу, «Мы мгновенны, мы после поймем», прочитал  не откладывая.  Такая у меня практика чтения, по-другому не могу. В субботу утром сел  на диван, и к утру следующего дня  закрыл обложку. Тут только распрямился толком,  потоптался по квартире, согрел на плите чайник и так, прямо с кружкой в руках, расчувствовался..
   Мама милая, это каким же одаренным   надо родиться, чтобы  пронзительно, как  свет  весеннего солнышка,  написать о своем селе, о родных и дорогих людях, собственном доме и огороде.  Да еще подметить тонкости душ своих родственников, улыбнуться посветлевшему дому своему. Как не заплясать дому при встрече с хозяином, один да один всю осень, зиму, весну. Хозяин же  приезжает только летом, в отпуск,  целый месяц топить печь будет, сушить дом.  В подполье спустит обогреватель. К отъезду внутри дом будет выглядеть отогретым, чистым,  живым, уютным. Стены побелены, дочками сестры Валентины, окна подкрашены, ставни аж  в  три цвета взяты. Дом свой Шваков любил и как мог, поддерживал его здоровье.
    Швакову важно, зелени летнего  огорода порадоваться, где каждая горсточка  земли когда – то перетерта собственными руками. Как все это западает в душу!
 Я часто в армии вспоминал как мы, ребятишки, копали эти пятьдесят соток картошки. Маленькие дров подтаскивали в костер, картошку на всех пекли, а мы с сестрами ведрами гремим.
    Посадки, очистка грядок от сорняков, похлопочишься часик в огороде и вроде самую доходчивую молитву богу прочел. И открываются в душе какие-то райские бездны, которых на самом деле нет, рождаются они и живут только в наших  сердцах. Впрочем, любая радость, любое добро   приходит  к нам через сердце.
   Мне всегда кажется, не грядки мы полем, не землю рыхлим, чтобы на столе что-то стояло, не спасаем себя от голода,  прежде всего,  души свои облагораживаем. Разницы нет, в церкви ли ты провел весеннее утро или  закапывал в борозды лук и чеснок. И там, и тут с тобой рядом солнце и Бог. У древних славян солнце понималось Богом, а Бог значил  Солнце. В тоже время у Бога было свое имя – Род.  И там, и там горстями сыпал  господь благодать  свою в чистые души наших предков. Значит и в нас тоже.
   Пышный сибирский огород, о котором так любил вспоминать Виктор Астафьев, это огород его бабушки, Екатерины Петровны. Такое же намоленное место нашими руками, бабушек наших и прабабушек, как земля монастыря, церкви, часовни, где - нибудь  в центре поля.
   Возле такой часовенки,  чаще всего одна   тропа, хорошо  нахоженная и больше ничего. Степь дикая  кругом или лес  глухой. Стал под крышу часовенки, один одиношенек, в полночь, дождь на улице и молнии. Страх-то какой.  А на душе  благодать, ощущаешь  чью-то защиту, поддержку, явно небесную. Ни кого уже и ничего не боишься. А еще Виктор Петрович любил огород  Антониды (Тони) Вычужаниной. В Усть- Мане она с мужем жила. В любую поездку в Красноярск он к ней наведывался. В июне 1975 года ездил к ней с тетками Нюрой и Августой. Во всяком случае, жене так в письмах писал. А ездить мог один. Специально на огород посмотреть и на  Тоню. Я уже по слогу его вижу, что любил он эту женщину и крепко любил. Столько добрых слов мужик едва знакомой женщине не скажет. Это вдохновиться нужно.
   Все в огородах  нами облагораживается осмысленно, периодически оборачиваясь  на сделанное. Оставил одну осотину, на следующий год миллион семян вспыхнут зеленью.  Лучше сразу притушить в себе лень, добить до последней ниточки сорняки на гряде. Так за лето выходишься на грядках да на картошке, исподволь откуда-то загорится мыслишка, что нет на свете краше работы, чем копание в земле. Те, кто любят землю, холят ее, всегда долго живут. Это века и века назад  подмечено.
   Бабушка моя, Федосья Романовна, как и все односельчанки, не подсаживалась к посадкам раньше, чем перекрестит грядки, рядки подсолнуха, островки высокого, брызгающего яркой божественностью  цвета мака. Потом наложит крест на себе, вроде как благословение у бога получила. Тогда и садится со спокойным сердцем  перебирать зелень от сорняков, проредить морковь, брюкву, редьку. Полить огурцы и  помидоры, нащипать для окрошки батуна,  вехоти укропа,  в теплице первые огурчики снять. Я рядом стоял  с открытым ртом, три годика всего,  на работу ее любовался. И слаще сахара пройдет день, если дозволит она мне нести в дом огурец ли, пучок редиски, с десяток стручков гороха. Нет для ребенка в мире  важнее работы, чем зажать в ладоньке огуречик, с важным и озабоченным личиком ковылять за бабушкой к дому. Сестренки, если подбегут, попросят дать им  нести огурец, ноль на них внимание. Мне бабушка сказала нести, не им.
   Сначала шли к неглубокому колодцу прямо в огороде, доставала бабушка ведро воды. В лохань, что рядом стояла, воду.   Освежит зелень и поплыли на летнюю кухню, окрошку мутить. Бабушка впереди, я сзади,  почти на  четвереньках ползу, ножки –то калачиком. Инвалидом я был с полутора лет. Как мог, так и стрекотал за бабушкой, ножки все равно развивались.
   Одолел я книгу Владимира Георгиевича сразу, как только подарил мне ее автор. Одни восторги в голове. И не только в моей. С тех пор было четыре издания этого произведения.  Последнее – весной 2024 года.
  О писателях деревенщиках сегодня  говорим, их общении друг с другом. И всех нас равнении на Виктора Петровича Астафьева.  Читаю ли  Володю Швакова, Володю Леонтьева, Астафьева ли, а сам о Татьяновке думаю, собственном  родном уголке.  Такое  во мне убеждение загорается, что деревню специально под  меня строили. Верхнюю улицу, сейчас она Дорожная, с колодцами до тридцати пяти метров глубины, Нижнюю, у реки, здесь вода на полтора метра в глубь земли, не больше.
    И все это время кто-то, мне не ведомый,  терпеливо ждал, когда я впервые закричу, тем самым  подкреплю факт своего рождения именно в Татьяновке. А со временем, когда выросту и наберусь умишка,  только с этим у меня всегда было плохо или очень плохо, и начну писать.
     Не дано мне с рождения раскладывать как карты философские  выводы, выплескивать на люди пронзительные предсказания, или так рубануть мысль мудрую на скамеечке возле дома, чтобы  соседи от восторга и уважения  зажали в ладони семечки на минутку  и одобрительно закрутили головами: ну, Толик, ну ты даешь!
   С малых лет из-за ростика в две фуражки звала меня деревня Толиком, им и остался до глубокой старости, только с приставкой: дед Толик. Тут не только рост виноват, голова моя.  Не взорвал и уже не ошарашу мир нетленными фразами и мыслями. Не дано. Так, по строчечке, абзацу в день и рисую свои книги.
  Два года служил в МВД в Брянской области, охраняли военный завод в поселке Сельцо. Как мне говорили, теперь его уже нет, этого завода. Но в памяти –то он остался. Два года считался  военкором газеты Московского военного округа «Красный воин».  Газета даже рекомендацию мне давала для поступления во Львовское высшее военно-политическое училище на факультет журналистики. Здоровье  подкачало. Пришлось устраиваться в Иркутский университет.  Там тоже пишущую братию готовили. Может, и интересней было в Иркутске, чем во Львове, но мне сравнивать  не с чем, не учился на военного журналиста. И  лучшим военкором в газете так и не стал. Хотя газета каждый год подводила итоги на лучшего военкора.  Пятым был, третьим, но не первым. Два года почти в каждом номере «Красного воина» мои заметки и зарисовки, ни одного отклика со стороны военной братии. Тоска брала.
   К сожалению, ни чьих я и  тут надежд, на какую-то новость в русской литературе  так и не оправдал, большего лодыря, чем я, мир не видывал. Слава богу, хоть  во время понял, в Татьяновке, только в Татьяновке, сходит на меня изумительная благодать. Которая оборачивается томительной и нестерпимой болью, срочно кидает к столу, и писать здесь  я  могу сутками. Ни спать не хочется, ни есть, только глушу крепкий чай без сахара. Вот и все мои обеды, ужины и завтраки.
   Плохо, совсем  плохо, что живу я в родной деревне  ноготок - три дня в неделю, а будни кроплю в издательстве, в Красноярске. Тяжелая это работа, давно уже надорвавшая мое сердце,  вымотавшая душу. Только из-за издательства   собственных  художественных книг родил я совсем крохи. Кипит под сердцем бессилие что-то изменить, жжет сильнее и сильнее.
     У пожилых, которые, годы летят со скоростью света. Кажется, проснулся после празднования Нового года, умыться толком не успел, оглянулся на календарь, какой сегодня день посмотреть, а уже снова праздник,  мама, милая, опять Новый год. Да что же я сделать-то успел, если год короче спички?  А ничего!
   Вот и шепчет чей-то нудный голосишко:   доброго ты за  жизнь  не  свалял, и надежды тех, кто послал тебя на землю,  не оправдал. Пустослов. Зря тебя в такую прекрасную деревню родиться отправили? 
    Вот что значит не беречь отпущенное богом время.  В молодости лень  убаюкивает. Увы и ах, даже старость не спасение.  Больше поспать, слаще поесть, да еще с любимой помиловаться. Изо дня в день всем сладкого хочется. Попробуй, приструни себя! Отставь в сторону жареное мясо, с луком и чесноком, с перцем по вкусу. Попитайся картошкой  и капустой на постном масле.  С картошки мысли живей. Зажигался светлой мыслью пойти по той дорожке, по которой бог послал. Да дьявол день и ночь искушения подсовывает. Не утомится проклятый. Ты проснулся, а он уже рядом, мерекает, как укусить меня прямо за сердце.
   Дни с этими любимыми, ни пылинки не оставляют, одна пустота сушит. И раздумывание на крыльце в одиночестве, тоже  убийство отпущенного Небом   времени. С ручкой нужно думать,  за столом. На котором только стопочка бумаги, все остальное – хоть шары катай. 
   Очередная зазноба-заноза  куда-то испаряется, появляется другая, и опять милования и клятвы вечной верности, пожелания умереть вдвоем, дабы одному  не мучиться от неразделенной уже любви.  Времени много, куда торопиться.  К утру оказывается, ни каких клятв и не искрилось, невеста собирается и уходит то ли на работу, то ли к маме утром покушать, или к бабушке  на хлеб занять. Дескать, в такую нищету я свою молодость закапывать не буду. Найду себе доброго человека. Ты мне только нервы в куделю вяжешь, а молодость уходит! Что я с тобой, нищетой, увижу?  Ушла, дверью бабахнула. Да и какая разница, с какими словами утром расставались. Требование-то одно: брось ручку, иди, работай! Деньги нужны семье! Нужны! Но мне ведь и писать еще нужно!
 Вздохну, уже ни о чем не думаю,  снова за стол. Вечером вернется любимая, опять наградит пустословицей. Если бы не писал я, и притормозить глаз не на чем  в итоге. А так вон они,  книжные полочки: газеты, журналы, книги!
    Неожиданно, как маленькая собачка из-под воротни, запрыгала у ног старость. Заквакала. Плюется,  визжит  от радости своей воли над полностью обреченным. Дескать, собирайся, дорогой, погулял, помиловался, другим на земле место  освободи. Может,  они умней тебя будут? Опутывает время болезнями, раздражительностью, другими испытаниями. Режет прямо в сердце: все было не так, неправильно. Раздергивает душу тоской об упущенном времени. И так, из поколение в поколение, из века в век. Все мы одинаковые. Стоп, стоп! А которые добрые как же! Виктор Петрович, Василий Шукшин, Валентин Распутин, Василий Белов, Толя Буйлов, Веня Зикунов. Василий Макарович Шукшин,  вон,  вечерами, в туалете писал. Дощечку на колени, на нее тетрадь. Семья сладко почивает, а он до трех сочиняет, а в девять  - десять на сьемку4 фильмов.. Сжег себя. Зато столько хороших книг оставил. Когда смотришь его фильмы, такие душевные, без слез не получается.
   Только Виктор Петрович Астафьев мог по полгода не выходить из квартиры, сидеть и сидеть за сшиванием нового  романа. Месяц пишет, потом два  отшелушивает от романа лишние слова, обороты, мысли пустые.  Не чета он  нам,  ему изначально бог помог. Еще на фронте Марию Семеновну к его боку притулил.
    Она не только кормила и поила  дорогого  супруга, обстирывала и убирала  его комнату - кабинет, но и вела все переговоры с его многочисленными друзьями и подругами,  и не только по перу. Виктор Петрович о  ее песнях  с собственными друзьями и не знал, он  работал. Мария Семеновна перепечатывает очередную  книгу, советы мужу дает. Но твердоголовый Петрович, отскакивают от его лба  советы  как горох от стены. Спорили они с ней. Старость, да и вся их жизнь показала, Виктор Петрович всегда и во всем был прав, не она!  Вот что он  говорил о хлебе писателя.
       -Какая тяжкая, сжигающая нас, как на огне, наша работа.  Да мало кто знает об этом. Видят лишь, когда шляемся, пьем и Ваньку валяем. Вот и пересуды о писателях-пьяницах. Кто пишет, тому пить некогда. Ему природой было написано стать писателем.
    -  У меня до войны была редкостная память, – писал он в одном из писем Валентину Курбатову, – которая меня избаловала до того, что я ничего другого делать не хотел – ни учиться, ни трудиться – мне всё давалось «просто так».
   Просто так даже молодая, глазастая девка улыбаться ни кому не будет. Она всегда знает, зачем это делает и каким счастье эта улыбка для нее  должна кончиться. Вот Виктор Петрович  и не учился в детдоме, не трудился, и вышел на волю со справкой о шести классах образования. Не окончил школу, как нормальный ученик, к тому же большой переросток, со своей великой памятью и неутомимой ленью, привыкший к вседозволенности, а получил справку, об этом образовании, которую не заслужил. Вы только представьте себе. В шестом или седьмом классе здоровый бугай, которому семнадцать лет. Два года в шестом классе сидел. Держать его в детдоме можно было и до тридцати лет, он бы все также в шестом классе забавлялся.  А вот когда походил по свету. Выучился на сцепщика вагонов. Работать стал, понял цену хлебу, тут, после ранений, мучений в госпиталях, стало его тянуть к литературе. Кто брался за перо сразу, согласится с Виктором Петровичем, какой это опустошающий труд, изматывающий нервы.  Не дающий времени даже понежиться на солнышке, посидеть с людьми на завалинке побольше вечером.  Услышать и записать что-нибудь из народного говора. Как они друг дружке разные словесные иголочки вкалывают.
     В другом письме критику Александру Макарову он опять жалится.
 - Даже кувалда, которой я в свое время орудовал в литейном цехе не брала столько здоровья и не выматывала так, как «легонькое» писательское перо. Ну и, конечно же, ни одна работа не приносила мне столько счастья и восторга, как это литературное дело. Когда вдруг из ничего, из обыкновенного пузырька с чернилами извлечешь что - то похожее на жизнь.  Воссоздашь из слов дорогую себе, а иногда и другим людям, картинку или характер и замрешь, как художник перед полотном, пораженный этим волшебством. Ведь из ничего получилось! Господи, да неужели это я сделал?
    Не соглашусь на этот раз с Петровичем, я тоже за столом больше пятидесяти лет. Не перо и чернильница за нас пишут, и даже не головы наши, Душа.  Она с Небом напрямую разговаривает, только мне и всем другим об  этом ни гу-гу. Небо всегда приходит на помощь нашему брату. Не сразу, конечно, не сразу. Сначала потешится нашими  муками и  переживаниями.  Когда дня два-три не складывается нужное предложение. Переждет  сокрушения и полную опустошенность, чтобы думать начал, отталкивать и расталкивать возле себя творческую обреченность. Только отпугивая их от себя, переживания эти, мы мудрее становимся. Сутки, какой тут сон и еда,  двое сидишь, ни строчки на бумаге.
   Вскипячусь, как загнанный в угол заяц, так и тянет ручку эту чернильную, автоматическую, которой до сих пор пишу,  с чернилами вместе  забабанить  о первый попавшийся столб, чтобы все вдребезги, а самому дернуться в дальнюю комнату, где у меня  старый сундук, бабушки Федосьи Романовны наследство. Вытащить из него бутылочку водки еще с сургучной печатью на горлышке. Хватануть  сразу стакан для вдохновения, но  где – то там, в наджаберном сознании, под самой макушкой, где ютятся наши души, чей-то твердый голос четко и спокойно  рубит вспышку дури: не торопись, еще поломай голову, пойдет паровозик по рельсам, пойдет..
  Опомнюсь, посижу еще с часик другой за столом, сокрушу еще два-три листа чистой бумаги в вехоть, и зазвенели строчки на бумаге как весенние ручейки. Бутылка эта  с сургучной печатью, до сих пор жива, пятьдесят лет в сундуке спит, хотя приступы бессилия у меня в год раза два-три рвут на части сердце, но бог отводит от злоупотребления спиртного. Да и сам  не хочу этого.
    Мне  нужно сказать земле татьяновской большое спасибо. Гены мои, отцовские – Статейновы и Зверевы – материны, так удобно склеились и переплелись, что не писателем я просто не мог ни стать. Писателем, конечно же, меня на землю, под теплое солнышко и отправляли. Место для рождения нашли самое расчудесное, Татьяновку.
    Кто бы  и чего не хихикал в спину,  я - писатель. В роду Статейновых до меня было два писателя, один в конце восемнадцатого века жил и работал, 1782 году в Тульской губернии,  Матвеем его звали, был старостой села,  второй – Иван сын Иванов, или как тогда уже писали Иван Иванов, в 1848 году выкупился у своего помещика и взял себе фамилию Статейнов. Иван Иванович  Статейнов. Сам надумал, никто ее ему не навязывал, эту фамилию. Все Статейновы, которые есть в России, – родня. Иван Иванович тоже работал старостой села.  И какую-то копеечку с этой должности имел. Дело свое какое-то вел, не топор и глухая дорога в лесу  помогали ему копить рубль к рублику, голова работала! Зарабатывал, выкупился у барина и жил достойно, получше, чем сам барин.
   Иван Иванович, ко времени получения свободы  уже печатался в каких-то журналах. В каких вот только, мы с племянником Геной, он историк рода Статейновых, так пока и не нашли. Да и крепостной Иван Иванович был условный, тоже имел собственную землю еще до выкупа из кабалы крепостной. Но российское право того времени  совсем не знаю, и всерьез судить о поступках своих предков не могу. Тот, который Матвей, еще не Статейнов, женился на разорившейся барыне или крестьянке однодворке, она тоже имела свою землю. Так что род наш в Тульской губернии больше двухсот лет был с собственной землей. Но потом американцы, руками наших собственных фашистов, землю эту у нас забрали в 1917 году. Впрочем, род наш, как и все остальные роды русские, мало чем от других отличался. Не только способные на творчество люди рождались, те, которые поехали в Сибирь были вольными пьяницами.  Жили в жуткой нищете, но другой жизни не хотели, это же работать надо! А пить когда!. В Ольгино, это километров восемнадцать – двадцать от Татьяновки, они получили подъёмные, в тот же день, как высадились на станции Клюквенная. Солидные деньги. Дом можно было построить или купить, корову, плуг.. В начале июня приехали, еще и картошку посадить можно было, мелочь всякую.. Куда там. Эти два десятка километров Статейновы, Комины и Ерохины, все двоюродные  братья,  две недели шли. Пили беспробудно. В деревню добрались  без копейки, перепойные, заросшие,  похмелиться им срочно надо. Сразу в батраки записались. Куда им еще можно было устраиваться с такой бесшабашностью. Два поколения батрачили. И тут не знаю, куда они свою землю дели? Искал Гена, искал, по переписи 1928 года всего семьдесят соток земли за Статейновыми числились. Огород возле дома. Обязательно дурниной заросший. Пропили, поди, землю родственники. Вот и сравните Ивана Ивановича Статейнова и сына его. Георгия Ивановича!
  Дедушка мой родной по отцу, Василий Егорович, был последним пьяницей в роду Статейновых в Сибири. Кормились тем, что жена его, бабушка моя, Вера Михайловна, ходила по соседним деревням и просила милостыню. Родной брат дедушки,  Прокоп Егорович, к этому времени уже в добрые пошел. Батя мой, Петр Васильевич,  в нищете вырос, но потихоньку от водки уходил. Выпивохи кончились  на нашем поколении: Ваня Статейнов, я, Сергей Статейнов, Юра Заковряшин, Витя, Андрей – мы все двоюродные, троюродные братья.
    Дети наши, почти все трезвенники и внуки  на водку ноль внимания.  Я даже писателем стал, покойный теперь Ваня – врач. Из тех, кого я знал Статейновых, самым способным был Ваня. Знаменитым гинекологом был на юге края. Женщины,  ехали к нему лечиться в Минусинск из Тувы, Хакасии, Кемеровской области.
  Юра Заковряшин – полковник милиции, Витя – журналист. Серега Статейнов  – экономист.  У Саньки Статейнова два парня театральный в Петербурге кончили.  Один на радио в Абхазии работал, инфаркт в сорок пять лет,  второй в Петербурге остался, массовик – затейник, на свадьбах зарабатывает.
   Соображаю, может мне все-таки удалось сделать нашу фамилию чуточку звонче, легче узнаваемой?  Ну, это жизнь покажет, уже без меня.  Тут быстрыми выводами не выстрелить. Хоть как старайся, правда не сложится. Чудны судьбы людские. Писательские – тем более.
    Какие образы родных односельчан Астафьев  создавал? Кто еще вот так напишет и расскажет? О своей бабушке Екатерине Петровне, дедушке Илье, его брате бобыле Ксенофонте, о Кольче-младшем, Саньке. Тетках  своих: Апроне и Августе, Анне Константиновне Потылициной. Двоюродном брате Юре. Правда о них была и есть,  но у Виктора Петровича она выдуманная. У любого писателя, правда, сочиненная, вернее выдуманная. Ему же нужно быстро книгу написать и характеры показать.
    Часто думал, с кого он бабушку свою, Екатерину Петровну,   писал. В одном из писем он сам сознавался, что это образ собирательный. Сам же над собой и посмеялся. Я думаю,  с Марии Семеновны, конечно. Когда он писал что-то зимой, из дома неделями не выходил, только она перед глазами маячила, надоедала с разной мелочью. От работы отворачивала. Он старался не злиться, а перенести  все ее «ужимки» на бумагу.  Вот, как он сам пишет о свой жизни и работе в Вологде.
 - Я прожил на Вологодчине в уважении  и почете десять плодотворных лет. И на родину, домой, вернулся «на белом коне», иначе и нельзя было возвращаться, здесь тоже шел затяжной провинциальный бой. И лютая посредственность с помощью крепкого беспощадного крайкомовского руководства, беспощадно давило все талантливое и  живое. (Сочинитель и выдумщик Виктор Петрович. Прим А.П. Статейнова).  Мне, с уже утвердившимся авторитетом удалось переменить климат и творческую дремучесть сибирского города. Удалось в родном селе  построить сельскую библиотеку, лучшую в России. Удалось выхлопотать и настоять, чтобы в селе  была построена церковь. Удалось остановить лесосплав на родной реке – Мане. Ныне удалось издать в Сибири полное, пятнадцатитомное собрание сочинений и сделать для края много, что зачтется перед богом.
   Это вряд ли. Не все зачтется, многое к дебоширству отнести надо, а многое к бескультурью его, высокомерию, а то и злостному хулиганству. Вечной злости на всех.  Вот выписка из письма, которое он писал заместителю председателя крайисполкома  Глотову, председателю Дивногорского горисполкома Новаку, заведующему отделом культуры крайисполкома Харченко. Идет всего лишь 1983 год. Библиотека в Овсянке еще  не строится. Партия еще у власти, а он ни одного партийного руководителя не назвал. Дивногорском командовал, и хорошо командовал, горком КПСС, а не горсовет.  Да и названы работники советов только по фамилии. Даже инициалов имен и отчеств нет. Где уважение к законам эпистолярного жанра? Полное барское пренебрежение к власти. Нынешние бы демократы такое письмо и читать не стали, еще бы и в суд подали. Штрафик в миллиона два выписали. Но тогда Астафьев ничем не рисковал.  Разрушители уже налаживали в стране хаос. Начинался он с беззакония, хаоса. Как без хаоса делать революции. Астафьев во время сообразил, что можно пилить государству нервы и ни как не отвечать за это. Но читаем письмо.
 -  При обсуждении генплана моего родного села Овсянки я просил уделить особое внимание  нашей сельской библиотеке. Ни с кем и ни с чем ее не соединять, а сделать к библиотеке пристройку, оставив нынешний дом, в котором расположена библиотека, под читальный зал. Библиотека в Овсянке сложилась. В ней работает настоящие подвижники за мизерную зарплату. Они собрали и сберегли книжный фонд, неутомимо ведут подвижническую работу. На хребтах своих таскают книги на деревообрабатывающий Овсянский завод и в Молодежный поселок.
  Кроме того, в Овсянской библиотеке часто бывают гости: писатели, артисты, иногда и зарубежные гости. Им как раз и нравится библиотека с ее «сельским лицом», опрятностью и уютом. Библиотечные работники здесь же проводят встречи с писателями, деятелями культуры, и, наверное, ни одна сельская библиотека не может сравниться с Овсянской по количеству проведенных мероприятий и бережному, любовному  к ней отношению. Я как могу и чем могу, помогаю библиотеке родного села. И вот снова докатились слухи до села: снести, перестроить, поместить ее в Дом культуры, где будет музыкальное училище, конференц и спортзал. На хрена, скажите вы мне, добрые люди, Овсянке конференц-зал? Громко звучит? Да! Ну и стройте его там, где это звучит, а библиотеку не троньте, лучше помогите ей.
                Виктор  Астафьев.
   Себя Виктор Петрович написал с именем. Из названных руководителей, мы, в нашем издательства, в свое время делали книгу о Валерии Леонидовиче Глотове. Он был заместителем председателя крайисполкома. Хорошо знал экономику края, видел его будущее. Сделал для края и СССР очень и очень много. 
     Неугомонным был наш  Виктор Петрович. Все его кто-то обижал, преследовал, дорогу не уступал. Все у него пьяницы, бездари, полуумки, а он -  пуп земли.  Могу ответственно говорить, что хаос вокруг себя, он всегда создавал сам.  Нужно было убрать Чмыхало, пошел в крайком, обо всем договорился. А когда писатель  Шней –Красиков пошел жаловаться на него в крайком, закипел как чайник на раскаленной плите: крайком твердолобый, Шней-Красиков пустоцвет.
  Начнем с его войны с Чмыхало.  Виктор Петрович мог спокойно приехать в Красноярск, без всяких взрывных  писем в писательскую организацию. Он бы все равно был и остался первым.  Зачем отправлять свое гневное письмо в писательскую организацию, перед перевыборами Чмыхало? Дескать, Вам  нужен другой человек. Но они-то, писатели, только Чмыхало знали и  не собирались его менять, если бы не Виктор Петрович. Переизбрать только потому, что так решил Виктор Петрович?  Нет Петровича с нами уже почти двадцать четыре года, но ведь его все равно считаем первым. И книг его издают по России и за рубежом больше чем всех нас  ныне живущих в Красноярске. Зачем ему была нужно война с секретарем Красноярского отделения Союза писателей СССР Анатолием Чмыхало! Кричал Виктор Петрович, махал руками, но  в итоге  разве он унизил и растоптал Чмыхало?  Анатолий Иванович  как был писателем, так и остался им.  Книг его теперь не выбросишь из всех библиотек. Писали   читатели Чмыхало, так и продолжают писать восторги по поводу его книг.
    Писательская организация при нем жила и процветала. Вступали в нее Владимир Шенин,  Зорий Яхнин, Огдо Аксенова,  Алитет Немтушкин, Жорес Трошев, Анатолий Зябрев. Каждый по своему интересный. Анатолий Ефимович Зябрев, к примеру,   любил общаться с читателями, его прекрасно принимали, но писал похуже  Чмыхало, того же Шанина, Тем более Зория, или Золия, Яхнина. Анатолий Иванович Чмыхало шире понимал Русь, чем все мы остальные.
    Вспомним, как долго он искал встречи с женой или любовницей Колчака Анной Тимеревой, сколько утратил на это времени.  Мы все следили за его публикациями на тему жены Колчака, хотя в свое  время Колчак и с первой женой не развелся и каждый месяц платил ей по пять тысяч франков на жизнь самой и содержании сына. Анну Тимереву правильно все-таки считать любовницей. Хотя она и последовала вслед за Колчаком в тюрьму. И озверевшие большевики вполне могли ее расстрелять возле той же проруби, куда столкнули тело  Александра Васильевича Колчака. Но бог спас ее от смерти, зато лиха хватила полный ковшик.
   Как хорошо  Чмыхало написал о хакасском атамане Соловьеве. Знал, опасно это, но первым поднял руку за его правду. Тут его и Солоухин похвалил. Особенно много правды  Чмыхало  знал и написал о палаче Гайдаре. Сколько Гайдар кровушки по Хакасии попил, в том числе детей в заложники брал. Чуть на так, в прорубь их. Сам, палач, туда не прыгнул. И его никто не затолкал. Жаль. В героях еще по России числится.  Гайдаровцы и совершили революцию в 1991 году.
    По сравнению с Астафьевым мы все писатели средней руки, но всех издавали. Никого Чмыхало не зажимал. Свободы слова тогда было в десятки раз больше, чем сейчас. И библиотеку Виктор Петрович строил в Овсянке потому, что тщательно продумал свою жизнь в родной деревне после своей смерти. И церковь только для этого. Мало ли что там власти могли сделать с его предполагаемым музеем. Библиотека есть, церковь есть, это главное для будущего музея.  Сейчас библиотека не вмещает всех книг, которые пишут об Астафьеве. Ее нужно расширять. Уверен, сделают красивую пристройку, но когда это будет? И так вон какой «Астафьев центр»  сделали к столетию Виктора Петровича.  Но пока пуст он и вторичен в самом музее.
   Астафьев вел обширную переписку с читателями,  писателями, литературными критиками. Они ему присылали книги сразу после завершения строительства библиотеки. Пополняли, так сказать, библиотечный фонд.  Он всем крупным писателям Союза отправил эту просьбу.               
  Деревней жил и артист разговорного жанра, тоже как Шваков алтаец,  Михаил Евдокимов, губернатор Алтайского края. Чувствовал землю Евдокимов всегда, свою деревню  больше себя самого любил. Вот почему книги Астафьева  и Швакова так нравились  Михаилу Евдокимову. Он  трагически погиб, но остался в памяти России, как невероятно  талантливый человек. Был один из лучших в России в разговорном жанре, может и самый лучший. Аудитории собирал такие же  полные, как и Аркадий Райкин,  даже больше, чем  Райкин. Евдокимов деревней дышал, помните  в одном из его фильмов, он играл деревенского Ваньку, который решил построить в своем селе общественный туалет. И ведь построил. Так весь этот  фильм и прогогочешь.  Построил туалет этот и деревня туда ходить стала. Больно уж комфортом дышит туалет. Этот сценарий Михаил Евдокимов не сам написал. А сыграл как!  Уйма сельских характеров в фильме: чудиков,  скряг, пытливых, лодырей.
    От того ли, что деревенский человек Владимир Шваков,  книжки его только об алтайской земле, алтайских  земледельцах.  Все его творчество пронизано и склеено духовностью  алтайской  деревни,  вековыми  обычаями, обрядами, событиями.
   Прочитал его книгу и прослезился Виктор Петрович Астафьев. Он-то, Астафьев, самый настоящий человек от земли. Хватанул ее запаха, пока  до восьми лет жил у бабушки в Овсянке. Вместе с ней садил овощи, полол их, пасся на грядках гороха, огурцов, моркови, мака, репы.  Потом папа забрал его от бабушки в Игарку, куда двинулся вместе с молодой женой и крошечными детьми за большими деньгами. На деле, оказалось, утартанил он  сына на долгие муки и слезы  горькие. «Последний поклон» Виктора Петровича – исповедь о тоске его по родине. Когда в Игарке жил, воевал, в Чусовом поселился, потом Перми, Вологде, все об Овсянке плакал. Успокоился и пришел в себя только когда переехал в родную деревню.
  Вот что писал Виктор Петрович в марте 1972 года красноярскому писателю Виктору Ермакову о  любви к земле.
   -   Я хочу написать оду русскому огороду, давно хочу, но для этого мне  надо иметь перед глазами пышный и тучный сибирский огород. Таковой есть на Усть-Мане, и угол для работы там есть.
   Деревенщик Астафьев, «Ода русскому огороду» - одна из самых чудесных вещей Виктора Петровича. Да и все его книги, кроме военных, счастливой землей пахнут. Писалась  «Ода» практически весь 1972 год. А «доводилась до ума» всю жизнь писателя.  Впервые он упоминает о ней в марте  в письме  все тому же  Виктору Ермакову, а в августе уже подводит какие-то итоги.
  - Сделал начерно «Оду»  свою и теперь, вот,  по второму разу прогоняю ее на машинке. Очень необычная штучка получается, да только последние события и переживания на нее отпечаток наложили – нет-нет и прорвется злость, либо беспредельное уныние. И все это не снимается, не редактируется, потому что вошло в плоть и мелодию вещи.
 В октябре этого же года он опять пишет Виктору Ермакову о своей главной, на тот момент, работе.
 - Маленько я все же работаю, все ковыряю «Оду русскому огороду», словом графоманом стал. А хотел дать себе полноценный отдых.
   И наконец об «Оде» 25 декабря 1972 года.
 - Вот-с. Коле Волокитину я послал пластинки, а вместе с ними свою новую рукопись «Ода русскому огороду» ( ни в таком виде, в каком она напечатана в «Н. Современнике», а более совершенную). Если «Енисей» возьмет ее, ради бога, но предварительно прочти сам (я велел Коле послать ее тебе) и, коли надо, отдай на машинку за мой счет перепечатать. Моя печатальница, Марья, нездорова.
   Но вернусь на минутку  к моему другу Володе Швакову. Заодно перевернула  книга Швакова и мою душу. Вытряхнула все налипшее за десятилетия в голове и теле. Главное, мысли мои, обречением  мающиеся, свернули куда-то в сторону, даже не попрощались, и пока не возвращаются, слава богу.  Чужими они мне стали: старческие, дребезжавшие и шоркающие, шепелявившие. Закутывали в кокон обреченности. Одолел эту толстенную книгу Швакова, пропитался его думками,  теперь снова просыпаюсь по утрам достаточно бодрым. Пусть и с больной спиной, аритмией, еще какими-то болезнями, про которые доброму человеку и сказать неудобно. Зато теперь  с желанием прямо с утра  за стол и писать. А что из этой писанины получается, вопрос  не особо важный.  Время без меня и без нынешних моих редакторов просеет все книги и слабое, не  приспособленное  к жизни,  отшелушит в никуда. 
 Вот как размышлял о книге Швакова « Мы мгновенны, мы после поймем»  народный артист  России, великий волшебник сцены,  Валерий Золотухин.  Валерий Сергеевич действительно от земли, от добра,  из тех, кто  жил одной  сердечностью, доброй улыбкой и очарованием всех нас своим неземным талантом. Золотухин из того же ряда деревенщиков, что и Астафьев, Распутин,  Буйлов,  Белов, Вениамин Зикунов.
  У  Швакова в домашнем архиве уйма фотографий с Золотухиным. Валера часто и охотно приезжал в Красноярск, но я на встречу с ним  ни разу  не попал. Надеялся, что еще случится наше общение,  но всему на земле время, чему не быть, то и не рождается.
   Теперь уже и не встретимся никогда, атеист я и ни во что чудесное на небесах не верю. С первого класса  силен в математике.  Люблю в уме большие цифры складывать, отнимать, делить и умножать.  Допустим, с момента поселения человека на земле, миллиарды  душ наших предков шарашатся по Вселенным. Что они делают миллионы лет, кроме того, что мотает их по пустынным бескрайностям  космический ветер. Удержаться-то не за что. Да и не найти им себе дела, если без рук, ног, мозгов и глаз. Все на земле осталось, все прах, сгнило. Не может бог допустить такого, поэтому и не дал он человеку души. Сам ее зарабатывай.  Проскрипел, просвистел жизнь светлую и снова в никуда. Одна судьба у всех. Поэтому человек и не мог подарить кому-то душу. Что продавать, если ее просто нет.  Но послушаем пока оценку книги Швакова Валерием Сергеевичем Золотухиным
    - Книга от названия и до последней строки пронизана добрым светом  и является несомненным успехом автора. Согрешивший один раз, постарается согрешить и второй, надеюсь, это будет не единственным творением Владимира Швакова, тем более, что  опыт уже есть и песни «Деревенское танго» и «Баллада о Чуйском тракте», исполненные  с огромной теплотой и любовью, не остались незамеченными в народе., - писал  Золотухин. -  Не менее приятно было узнать, что написал эту книгу мой друг и земляк Владимир Шваков, из дорогого мне Алтая, преданность Алтаю и неугасимая любовь к нему, ко всему, что связано с малой Родиной, корнями своими, именами своих   дедов и прадедов, родителей, не только покоряет и подкупает так, что первая часть книги была прочитана на одном дыхании, и приятный запах детства и юности целый день преследовал меня в житейской круговерти. Удачи и храни тебя Бог!
 Виктор Петрович Астафьев сказал  короче, но теплее. Как способен был  говорить только Астафьев.
 -  Владимиру Швакову – дай Бог не последнее сказанье, новых встреч, светлых дней впереди и добрых друзей на все лета. Август 1998 года.
    Давным – давно мы вместе со Шваковым.  Учитывая, что за плечами у обоих серьезный возраст, поругаться,  по-серьезному,   не успели. Скончался мой друг осенью 2024 года.   Нам бы раньше  заторопиться,  да какую-то книжечку сделать. Много мы их  с ним собрали,  опыт  большой. Но Небо все решило по- своему. Не стало Владимира Георгиевича поздней осенью 2024 года.
  Удивляюсь, какой у Володи  был  запас  слов, как он умел их то упаковывать в короткие, рубленные строки, то снова распускать веером в обворожительные картины природы, захватывающие истории человеческие,  звонкой жизни деревенской.  Сильное и  чудесное его слово, объединяет  мысль русскую. Шваков – далеко не  собиратель русских слов Владимир  Даль. Конечно не Даль, но у него своя дорожка в русском словосложении.  Пополнял и пополнял словарный запас.
    Поехал на Алтай – блокнотик  под рукой.  Как умело он  словом  пользовался. Вроде  не книгу читаешь, а сидишь на Усть- Пристаневской горе Нобель и   сверху  на его  родное село  на берегу Оби радуешься. Образность его строки исключительная.
  Это Алтайский край, точнее его степная часть. Обь одним берегом подрезает Усть- Пристань. Сразу после ледохода по реке  суда  путешествуют. Рой ребятишек на берегу с удочками.  На такой счастливой земле и родился Шваков. У меня в архиве десятка три фотографий Владимира Георгиевича сделанных на Алтае.
    Сижу, перекладываю  его фото.  Все они о летних  отпусках Швакова в Усть- Пристане.  Вот он, большой, загоревший,  в  лодке на рыбалке. Грудь шире Оби. Могучий. Тут мы с ним и рядом не сидели, да и Золотухин тоже. Я в полтора года с кровати упал. Двенадцатилетний дядя Миша, обложил меня подушками, чтобы я ни куда не уполз, и на улицу. Полез я мир изучать, полтора года все-таки, и об пол. Оба бедра в куски. Мог и шею сломать.  В пятьдесят с чем-то лет первый раз рентген «тазовой  области» делал. Врач пытал снимки, пытал, потом морщится.
 - В аварии были? Надо бедра ломать и снова сращивать. Было бы сразу так сделать. Теперь вот исправляй. Но с такими костями  ходить нельзя.
   Оскудел умом целитель. Сорок восемь лет  я отскакал к тому времени с этим «тазом», теперь уже  семьдесят.  Зачем себя еще один раз мучить? Тогда пришла соседка бабка Князиха, Анна Ивановна, посчитала, что суставы вывихнуты. «Вправила», перетянула ножки плотной тканью. Так я полтора года и пролежал. Месяца через два переворачиваться стал. Потом ползал, корячился подняться. Это-то в три- то года.  А сидел ноги под себя, как мусульманин, лет до пятнадцати.   Со временем  пытался  ходить, ноги как рогач под чугунки, калачиком. В пятом классе учитель физкультуры предложил мне бегать. Чтобы одноклассники мои не досмеялись до пупочной грыжи, не истрепали мне нервы в куделю, мотался каждое утро по кругу один, на краю города Заозерного, где и машин-то тогда не было. Выправились ножки со временем, выправились, спасибо Олегу Петровичу.
Но  все равно вырос я, доброй женщине по одно место.  Да и Валера Золотухин, считай, всю жизнь инвалидом прожил, тоже ногами страдал. У меня судьба  горькая,  у него в  разы чернее. Говорил он как-то: мать уходила на работу, его пятилетнего, привязывала к крыльцу, куда денешься, работать – то ей нужно. Вот он, на привязи, и выл волчонком целый день.  А с ногами больными, вернее с одной, у которой колено туберкулезное, возили его из одного детского санатория в другой. В заразе этой врачи виноваты, простой ушиб залечили так, что туберкулез  расцвел, набрал силу и кость жрать  начал аки клыкастый зверь. Но с кого тогда спросить было можно? А сейчас, тем более.
   Первый, второй, третий класс он провел  безвыездно в санатории  Чемал, который был не так уж и далеко от дома. Только в конце третьего класса пробовал на костылях ковылять.  Больше лежал, встать не находилось ни какой возможности
   С тросточкой  передвигался Валерий Сергеевич  уже взрослым и стариком тоже.  Вырезали ему ее из кизила на Кавказе. Убедили, древесина кизила целебная. Ходи только с этой тростью. Более – менее нормально Золотухин передвигался, когда ему уже было то ли четырнадцать, то ли пятнадцать лет.  В восьмом классе он впервые зашатался по коридорам санатория  без костылей. Хромота все равно  цвела, но он старательно скрывал  недуг. Заставлял и заставлял себя работать ногами. Помните, как  в кино плясал, на сцене. И не подумаешь, что совсем когда-то   обезноживал. Так задорно выбивал  цветастые кренделя, с такой веселой улыбкой, подскочить бы и стать рядом, кинуться в перепляс.  И тоже ударить моими короткими ножками плясовую. Мама милая, изуродованы  ножки в детстве, в полтора года. Не сподобился плясать, танцевать, как нормальные люди бегать! Лишен этой возможности всю жизнь. Прости, господи, мое неверие,  все твои испытания, перенес с покорностью.
   В армии, в строю, шел в последнем ряду взвода. Хотя ходил лучше всех, но Устав есть Устав. Высокие стройные солдаты  впереди.  А вот когда нужно было показать настоящий мастер класс, комбат вызывал меня из строя, и ревел так, в домах вокруг части все женщины на балконы высыпали: налево, направо, на месте,  шагом арр-ш! Кру- гом!  Задор жег душу. Звонко бил я кованными сапогами плац. Минут по пять, шесть крутился под команды. После резкого окрика: Встать в строй!, Офицеры, и которые солдаты,    хлопали. Мать, мать, мать, хоть тут показал себя. После строевой кто куда, а я в умывальник, слезы смыть. Такая была это для меня радость, хоть тут оказался первым. Рота в караул идет, спать дают час – отдых лежа в постели, официально назывался.. А я на плац, ходить. До самого дембеля.
  Один раз я с хохлом Манжелой из Западной Украины напился в воинской части! Мне же  гонорары из газет платили, самый денежный человек батальона, оклад офицерский не оклад, но рублей по сто пятьдесят теми деньгами выписывал в месяц. А Манжела, всегда находил  момент  смотаться в самоволку за бутылкой, когда я ему деньги давал. Пятьдесят два года назад мы с ним расстались, но таких вертлявых и путанных друзей я больше не встречал. С ним спокойно можно было и до расстрела добежать. А ведь начинал он с простой самоволки.
   Комбат ему пять суток  ареста за пьянку, меня простил,  не наказал даже. Только велел гонорары мои получать прапорщику финансисту. А он уже ссужал мне что-то на печенье в буфете и фрукты.  Во время  демобилизации, все остальное отдали. Но к этому времени я уже от водки отказался. Учиться нужно было, в университет готовился
   Так мои коротенькие ножки  и спасли меня от лиха.  Дал я себе указание после такого соблазна  не пить больше. Но в жизни многое не от нас зависит. Грешил стопочкой, или на донышки стопочки раз или два в год. Когда  первая книга вышла, или когда у Виктора Петровича Астафьева в гостях бывал. Как откажешься. Астафьев себе полную стопку  и гостю тоже. И поэт Юрий Павлович Авдюков всегда приходил в издательство с чекушкой самогонки. И Людмила Васильевна Марина, коллега по перу, любила угостить капелькой, и самый великолепный редактор издательства, теперь уже покойная Сталина Андреевна Войтюк  где-то приобретала настоящее молдавское виноградное вино. Домашнее! Мы с ней часто после работы задерживались. Все о культуре говорили. Диван-то  тот, на котором мы пили молдавское виноградное, до сих пор цел, он все слышал, подтвердит наши разговоры.  Сталина, Сталина, как ты расширила мой кругозор. Сколько ты для меня доброго сделала.
  Дабы завершить разговор о Золотухине, еще один интересный факт из его жизни. Его отец был в Быстрых Истоках председателем колхоза и дал указание  снести запущенную  вконец церковь. Снести с фундаментом, чтобы « и не пахло».  Валерий Сергеевич грех этот отца сначала в одиночку отмаливал, потом построил прекрасный храм за свой счет. Сейчас в Быстрых Истоках у него простенькая могила прямо на площади перед храмом. Сначала стоял деревянный крест шатром, ныне такой же безликий крест, только каменный. Тоже шатром.  Валерий Сергеевич открытая и глубоко верующая душа. Главное, не в Москве дал команду себя похоронить, а в Быстрых Истоках. Где лежат у него отец и мать, другие родственники. Не был я в этих Истоках не раз, и уже не буду, отъездился,  а посмотрю на фото храма  и могилку Золотухина. Плачу. Как жизнь наша закручена. Рядом были, а не встретились. Встреча с ним для меня была бы дороже, чем мешок золота.
   – На подготовке к районному конкурсу художественной самодеятельности я вдруг услышала удивительной чистоты голос… – рассказывала в одной из книг  его современница  Раиса Ефимовна Казанцева. – Оглянулась – стоит мальчишка на костылях и поет! Он пел так, как потом пел Робертино Лоретти. А песня называлась «Родина»: «Вижу чудное раздолье, слышу трели соловья...» Никогда не забуду этого. А потом он избавился от костылей. И однажды я увидела, как он играл в волейбол, и так за него обрадовалась. На смотре художественной самодеятельности он с ребятами так отплясывал матросский танец!.. Недавно, на его 70-летии, я ему напомнила про это, а он отвечает: Вы знаете, как мне было тогда больно?» Он жил через боль и болью. Всю жизнь. Какой нужно иметь характер, чтобы из инвалида перейти в категорию  заслуженного артиста, члена Союза писателей России. Почитайте его книги, не ошибетесь.
   Кто сам не видел лиха, прожил ему положенное  у бога за пазухой, тому чужой боли не понять. Вот что говорил на похоронах Золотухина губернатор Алтайского края Александр Карлин.
    - Валерий Сергеевич был уникален и глубок в одной очень важной для нас грани своего таланта – это его сыновняя способность любить и почитать свою родину, малую родину, Алтай. Мы еще будем осмысливать и осознавать все, что он для нас сделал. И из этого источника любви мы будем, если будем рачительны и совестливы, долго получать живительные капли, которые очищают наши души...
– Был однажды случай: он выступал в селе Смоленском на Соболевских чтениях. А это было его, Валерия Сергеевича, 50-летие… –  вспоминала Людмила Андреевна Тырышкина, создательница музея «Алтай литературный» в Белокурихе. – Мы ему говорим: «Хотим посвятить вам песню». И  всем залом запели: «Деревня моя, деревянная дальняя»… Он закрыл лицо руками – заплакал…  Мы долго репетировали эту песню, всегда все было спокойно,  а тут почти все женщины заплакали, мы тоже. Но допели до конца, нельзя было не до петь.  Русь славили.
   По телевизору только  смотрел я на Валерия Сергеевича, книги его читал, он ведь член Союза писателей России, деревенщик,  не встретились лично. Небу почему-то это не нужно было.  А мне жалко. Все равно считаю его большим своим другом, хотя он про меня и не слышал.
    Зато Владимир Георгиевич Шваков  богатырем вырос.  Нет у нас в Сибири женщины рекордистки,  у которой бы  бедра были шире его плеч. Грудь – гора мышц, ростом под два метра. Перебираю и перебираю его фотографии. Каких он  когда-то здоровых  ловил на Оби  стерлядей, щук, лещей,  язей! На одной фотографии щучка в его руках килограммов на двенадцать. С такой добычей минуту постоять, все равно, что с любимой  ночь  в объятиях. Тот же задор и восхищение. Женское мурлыкивание заставляет каждого мужика думать, что он действительно лучше всех. Но это сказка с ложным выводом.  Мужикам ее интересно слушать, на деле-то совсем  другое.  Сколько в мире интересного, нами не увиденного, хотя все, всё рядом.  Ну почему мы не можем доходить своим умом до праввды?
    Каждый год Шваков  привозил Виктору Петровичу Астафьеву  целый ящичек из морозильника свежемороженой стерляди. В каком же восторге был Петрович от подарка друга!  Черной  завистью мучаюсь, глядя на эту фотографию. Шваков два метра ростом, щука  больше  метра. Солнышко вокруг и Обь удивительная. Берег  песчаный улыбается, осока  цветет от счастья, Владимир Георгиевич веселый развеселый.
   У меня много таких фотокартин, им подаренных. На досуге возьму фотоальбом Швакова, на Алтай божественный полюбоваться, верховья реки Оби, Усть – Пристаньские берега, не раз утру слезу,  какое это счастье родиться на Руси. В Усть-Пристани, Татьяновке, Овсянке, Быстрых Истоках Золотухина, Верхнеобском – Михаила Евдокимова или Чибежеке  Владимира Степановича Топилина. И наконец, Шумково, под Красноярском, Владимира Георгиевича  Леонтьева место рождения. Первого  златослова на берегах Енисея, из современных которые. Такие, как Владимир Леонтьев, в тысячу лет раз рождаются. Тоже мастер из ряда Астафьевых, Беловых, Шукшиных.
   Земляк он наш Владимир Леонтьев, красноярец, из Березовского района, деревня Шумково. Нет ее больше на картах края. Слилась  село с Березовкой и растворилось в ней. Теперь уже на веки вечные.  Если писал Владимир Георгиевич о селе, так захватывающе, даже у человека с каменным сердцем слезу выбьет. Художник по образованию, Владимир Георгиевич. Красноярское художественное училище имени Сурикова окончил. Потом одолел Иркутский университет, отделение журналистики.  Терпеливо высиживал каждый очерк. Одни лишь  теплые и милые русскому сердцу  слова находил. Не книга о людях Сибири получалась, а картины, захватывающие прелестью сельской жизни.
  Я многие его очерки наизусть знаю. Учился по ним технике словосложения, умению хоть как-то держать читателя в напряжении своего повествования. Что-то сложилось, что-то вынесли ветры времени из моей головы. Но Леонтьев из меня так и не выкуклился. Не те гены.  Не печалюсь особенно. Статейнов–то вызрел, вон, сколько книг за плечами, особенно исторических.   Люди смертны, но Русь наша, пока подпираемая только  нашими  добрыми словами, живет века. И еще много жить будет.
  Вернусь к прекрасному писателю  Владимиру Георгиевичу Швакову. В Усть-Пристани Алтайского края он провел  детство и юность.  Наведывался  в свой домик каждый год. Кто в Турцию едет отдохнуть, кого в Китай черти несут, кого и еще дальше. Чем короче  ум, тем дальше  мчатся наши соотечественники. Хвалятся. В середине Африки один отпуск провел, другой – в Австралии, третьего  в Новую Зеландию кинуло, птицу, которая не летает, посмотреть.   А выйти на даче за огород боятся, заблудятся.  Шваков же только в Усть-Пристань. Каждый год  туда и ни на сантиметр в сторону. Мысли не поехать в отпуск  в Усть – Пристань ни разу не родилось. Не мог он разделить Алтай и Красноярск. По-доброму -то бы, и лежать ему в Усть-Пристани.
 - Не получится, - жаловался он мне, -  Хотя очень хочется быть похороненным  дома. Но здесь жена лежит, дети, внуки и правнуки живут. Слава богу, живы и здоровы.  Как я без них. А они без меня?
   Когда Шваков  глушил машину у родных ворот в Усть - Пристани и отмыкал дверь  сеней, в лицо бил прелый запах, сырость,  жуткий неуют, паутина на каждом окне и по углам.  То ли в застоявшихся сумерках  комнат домик не сразу признавал  своего хозяина, то ли сам хозяин, тоже давно с белой головой и заметными морщинами, не мог принять годовое одиночество родного очага. Наконец осторожно дернет дверь дома на себя,  так просто, без волнения, порог не перешагнешь. Домик  с первых минут всматривается  в  своего хозяина, только домику легче, его инфаркт не хватит.   Владимир Георгиевич, споткнувшись о старость дома, заходился тихой болью, виновато  улыбался родному уголку.
 - Дожили брат, но не горюй, не рассыпимся.  Сейчас, сейчас, плитку включу, печь растоплю, окна распахнем, взбодримся,  согреемся. Растопочка вот она, с прошлого года наложена, а бумажки я привез. Она мигом протянет.  Дымоходы проветрим, а то в них сырость в туман спеклась, еще напустим угару. Зачем он нужен.
 Шваков считал дом живым, и уверен, он тоже рад его приезду.  Говорил с ним, как раньше с отцом и матерью. А рассевшаяся  по углам под потолком избы  влага и есть слезы  одинокого дома. И хотя Владимир Георгиевич домой всегда  приезжал утром, все равно включал лампочки, с ними веселее, уютнее. Затем приносил воды, грел  ее. Мыл пол в доме и сенцах, смахивал пыль со стекол рам. Остановится, много ли наработал, утрет пот и снова в хлопотах. Это у него называлось вернуть в дом уют.
  К обеду  собьет литовкой дурнину возле крыльца, граблями ее в кучку и на зады огорода. Теперь уже можно спокойно, не торопясь, протереть стол, подставить на него разошедшийся от радости  тепла  чайник, принести из машины посуду, продукты. Осмотреть многочисленные фотографии на стене. Они все возле большого портрета его  мамы. Вся жизнь рода Шваковых в этих фотографиях. Мама с сыном, мама с  дочерью Валентиной, Владимир с Валентиной. Прадед, дед, бабушка, двоюродные и троюродные сестры и братья.
 Как раньше попить чаю  с родственниками  уже не получится. Нет, и не будет, за столом мамы, сестры Валентины. Вот кто его ждал постоянно. Она, бывало, как только услышит, что приехал брат, летит со слезами: Братик приехал, Володя!
   Застрекочет возле него, зацелует. Шуму с ней веселого, ахов и охов. Обнимет, всплакнет, тут же к себе домой потащит или прямо у мамы праздничный стол заведет.  Крикнет кому-то в форточку, свежесоленой стерляди принесут, если же не мелькает сосед-рыбак на улице, сама в нему в гости, одна нога здесь, другая там.  0братно с пакетиком  свежесоленых стерлядей заявится. Картошки  наварит,  салатик из свежей зелени сообразит.  Она же огородчик брату садила под мелочь,   за грядками ухаживала. Володя тоже горы гостинцев из машины достанет. Ни одного ее внука  не забывал.
  - Дарить что-то человеку в сто раз слаще, чем самому получать подарки, - вспоминал он уже давнишнюю истину, -  чем меньше ребятишки, тем больше радуются подаркам. На колени залезут, фуражку мою полковничью по головам затаскают. Каждый что-то свое хочет деду рассказать. Перебивают друг друга, отталкивают.  Это и есть настоящая, чудесная русская жизнь.
    Самое великое у человека счастья, иметь родных, которые всегда тебя с радостью ждут.  Не важно, в дорогом ты костюме заявился и лаковых туфлях. Или неумытый, не бритый, весь в дорожной  пыли, рваных сапогах и без копейки в карманах.  Если тебя любят и ждут как деда, брата или сына, в любой одежде, ты для них родной. Не каждого, далеко не каждого, в рваных сапогах любить будут. Да еще если  без копейки в кармане.
    Нет  сегодня Валентины в Усть-Пристани, на кладбище прах сеструхи.  Вот она-то брату в любой одежде была рада. Главное, приехал, рядышком теперь.  Но живут  в селе ее дети, внуки и правнуки. Последних  целый выводок.  Отпуск 2024 года в  родном селе  Владимир Георгиевич с ними проводил. На пристань водил, рассказывал, какая она раньше была красивая и большая. На кладбище показывал, где их прадеды и деды лежат, что были они известными в Алтайском крае людьми. В голоде и холоде когда-то отстраивали колхозы.
 Особой строкой в своих книгах  Владимир Георгиевич подчеркивал дружбу с Виктором Петровичем Астафьевым. Это была, как и положено, тяга друг к другу двух талантливых людей, единомышленников.  Они часто вели долгие беседы о России, литературе, о будущем своих книг и таких сел как Усть- Пристань. Село-то, раньше больше двенадцати тысяч народу жило, теперь - вполовину меньше.
Чай пили вдвоем, заводили песни народные, Виктору Петровичу не случилось получить достойного образования. Какое образования, если по два года в  каждом классе сидел.. Но всю жизнь после войны он занимался самообразованием, читал и читал. Шваков у него многому научился. Главное, умению за простым слогом показать духовность  деревень наших. .Вот что писал Астафьев об этом в одном из писем красноярскому писателю и редактору книжного издательства Виктору Ермакову.
 - Пользуюсь, точнее учусь пользоваться, словарями и другими справочниками и книгами, а также гербарием, присланным мне школьниками из Овсянки. «Учусь»,  потому что  раньше ленился, не хотел этого делать и теперь раскаиваюсь. Лучше, богаче были бы у меня тексты, одно происхождение названия цветка стародуба, что значит и как звучит символически и что раньше значило, а узнал я это лишь из книги лекарственных растений...
 Знаний не хватало,  урезал себя Петрович  в сне, отдыхе, ни дня не давал себе прожить без книги. Лозунг это, не лозунг, но он заставлял себя делать только так, и ни на копейку ни в чем не сомневаться на счет необходимости роста знаний.. Что-нибудь да читал: Гоголя, Черкасова, Есенина. Словари разные русских слов покупал, да и люди добрые ему их присылали, в том числе и Виктор Ермаков, словарь народных говоров ему подарил. Виктор Петрович по-разному оценивал прочитанное.  Вот не любил почему-то книги писателя Алексея Черкасов.  И до смерти этого мнения не изменил.  А тяга мирового  читателя к  Черкасову только растет.  Это какой – то ход истории. Мы можем за что-то ругать Черкасова, но остановить продвижение его книг по всему миру, не в силах. В Европе нет страны, которая бы за последние годы не издала бы Черкасова.
    О десятилетней переписке Виктора Петровича с Виктором Ермаковым мы будем говорить в другой главе.  Но здесь просто отметим ее как  очень ценную для истории русской литературы. Письма Астафьева Ермакову  случайно нашла в архивах покойного мужа жена  Ермакова Маргарита Михайловна.  И опубликовала тонкую в талии книгу, тиражом с воробьиный нос. Главное, бесценные письма Виктора Петровича ее мужу передала в краеведческий  музей, где им  лежать теперь  сотни лет. Спокойно, в сухом помещении. Думаю, есть бог, только души не раздает,  а  руками и головой, в данном случае Маргариты Михайловны, сохранил такое бесценное сокровище. Не будь у давно уже покойного Вити Ермакова  ответственной и добросовестной жены, все бы переписка ушла в никуда.  Это не судьба, а божий промысел вернуть уйму  писем Астафьева в его архив. Надо сказать, после смерти Астафьева его архивы пострадали больше всего.  Жена его, Мария Семеновна, будучи совсем старой и в глубокой деменции, почти весь продала по всей стране. Попробуй теперь, собери это в Овсянке? Это ж какие громадные деньги будут нужны. Но Виктор Петрович жил счастливым человеком и всегда счастливо. Поможет кто-нибудь и теперь ему поможет собрать архив.
    Даже когда маялся Виктор Петрович  Астафьев в больницах, а это каждый год случалось, а то и по два раза в год,  на тумбочке у него всегда  гнездилось  с десяток книг. Учился и всех других призывал это делать.
. Со справкой о четырех классах образования до смерти в семьдесят два года дожил талантливый ученик  Астафьева Анатолий Буйлов. Но перо – то у Толи бойкое, звонкое. Астафьев его учил, как не отставать от других в знаниях. Потому что сам какое-то, довольно долгое, время мучился их отсутствием, «ибо эксплуатировать бесконечно память невозможно, она, заездилась, и начинаются повторы языковые, да и зрительские тоже». Это каждый из пишущих по себе видит.
  - Недавно я пролетал над северными далями нашего необозримого востока, -  писал Виктор Петрович в 1985 году,-  с  огромной высоты было отчетливо видно голую, слегка всхолмленную равнину или лесотундру, постепенно переходящую в нагромождения, а затем в громады горных хребтов. Ни огонька, ни дыма, ни живой души не угадывалось сверху. И только в одном месте возникла накатанная, стеклянно отблескивающая полоса, идущая вдоль какой-то большой реки. Вот по такой дороге, может быть, кочевал со своим оленьим стадом Толя Буйлов. Всю полярную ночь, полгода.  Я поежился, представив, как там, внизу, сейчас студено, как долго до весны, до тепла, до встречи с жильем и любым человеком.
 И все эти ощущения были навеяны, в том числе, и книгой Анатолия. Буйлова, Ему предстоит еще очень много сделать. И не только на бумаге, но и в себе,  и с собой. Предстоит невероятно трудная школа самоусовершенствования, познания души человеческой «через себя». Постижения глубин жизни уже в качестве «пастуха мысли».  Учиться, учиться, все время учиться., всю жизнь быть в трудовом творческом напряжении всякому, кто смел  взяться за перо в русской литературе. И Анатолию Буйлову – тоже. Судя по письмам ко мне, всегда обстоятельным, раздумчивым, Анатолий понимает, что следующая книга его должна быть лучше первой, третья – лучше второй.
      Нельзя не согласиться  с Виктором Петровичем. Мы все обязаны учиться и расширять кругозор. Обязаны перед своими родителями, перед собой, людьми, которые нас окружают. Главное, перед Небом, которое долго  выбирает человека, прежде чем дать ему в руки перо. А уж потом Небо  находит уголок в России, где ему родиться, чтобы это был доброе место. Важно, кем  ему быть, избранному, мужчиной или женщиной. Чаще всего мужчиной, ибо до того высасывающий из нас все соки тяжел литературный труд, труд художника, музыканта, вряд ли  где еще можно такой найти такой. В шахте на четыреста метров глубиной рубить уголь легче, чем писать. .Посредственность, вознамерившаяся  заработать на своих книгах, от такого труда сразу уходит, но кочевряжится при этом, про тех, кто день и ночь за столом, каркает:  да что он там доброго написал.  Так и хочется ему в лицо плеснуть:  ты-то, ты почему вообще ничего не написал?
  Главный университет для нас, пишущих, народный. Преподаватели здесь только наши внимательность и любознательность. Без крыльца и кабинетов, это учебное заведение,  который никто из нас,  никогда не окончит, но учится в нем всю жизнь: нечеловеческой работоспособности,  природному любопытству, нацеленности на знания Главное не просто увидеть что-то и записать, а чтобы из этого увиденного так нужная всем изюминка выпеклась. Из ничего и только в моей голове, конечно.  Один из предметов, который в нем  каждый день преподает жизнь: настырство,  желание писать изумительные книги,  поближе узнать односельчан. Друзей, молодых и красивых женщин, людей, в общем-то, которые столько доброго для нас сделали. Иногда говорят: бабы дуры. Правильно, дуры. Но тонкостям –то мудрости  подтекстов  в разговоре у них учимся, фантазиям под правду крашеным, тоже у них. Стирай женскую правду в самом фантастическом стиральном  порошке, так и не домоешься до истины. Куда нам добиться какой-то истины.  У женщины  нет такой категории как правда.  И неправда, правда. И правда – неправда. Для них ведь и пишем. А кто еще нам советы дает, как писать, кто первый читает рукописи – жены и любимые.  Увы и ах, мне и здесь не повезло. Не Астафьев я в умении обвораживать женщин, далеко не Астафьев. И  собственно для меня Марию Семеновну господь так и не подобрал. Один кукую, и за обеденным, и за письменным столом. Раньше в издательстве Таня Кузнецова помогала, теперь она обзавелась семьей, вышла замуж. В наш, писательский народный университет и ноги не кажет, потому и не встречаемся. А первая моя любовь Тамара Баланчук? Пока ни одного слова не могу о ней написать.
   Все, все дается только когда ты на белом коне. Так писал Астафьев. Вот  что  говорил Виктор Петрович Петру Павловичу Коваленко, известному красноярскому поэту, тоже фронтовику и тоже ныне покойному. Он в Ужуре жил, Красноярске. Там, в центре Ужура, и памятник ему стоит сейчас.
 -  Уважаемый Петр Павлович! Отца моего так звали.
  Сейчас вот после твоего честного и мужественного письма прочел обе книжки подряд. Нового ничего не открыл и не услышал, но то, что ты поэт органичный, проще говоря, родился со стихом в груди и поэтическим звуком в сердце – это точно.
 Очень много на Руси нашей было и ушло в никуда поэтических дарований. Тут и нужда житейская, и чувство самоуничижения, и давление близких, особенно жен, не желающих верить, что мужик ей попался сочинитель, с которым жить трудно, временами  просто невыносимо, да и голодно.  Все же в другой организации судьба твоя, Петр Павлович, была бы  более устроенной  и сделал бы ты гораздо больше и лучше в литературе.
  Этот бесноватый вождь тутошний и его помощники виноваты в  том, что ты остался на отшибе, сам собой,  и твои литературные задатки ( хорошие, на мой взгляд ), остались почти втуне. Ты мало реализовался как человек, плохо развит как  читатель, поэтические твои  рывки из банальностей, повторов, одномерности мысли, разобщенность с движущей литературой все - все видно в твоих стихах, бесхитростных, но кое-где даже профессионально сделанных. Есть строчки и кусочки, достойные пера больших поэтов, но в большинстве стихи, особенно те, где ты «вылазишь из окопа и шинели», просто вяломысленны, вторичны, самодеятельный поэт не дает тебе прорваться сквозь себя как профессионала, за штанины и полы стягивает к тому, что ближе лежит. Ах, как жаль, как жаль!
 Разумеется, я замолвлю за тебя при случае слово в Союзе, и это не будет каким-то снисхождением или подачкой, я буду просить за талантливого, урожденного поэта, плохо, вяло распорядившимся своим  дарованием.
 Для литератора, для сочинителя, да еще поэта – главная работа и есть сочинение литературных произведений. Да, литература требует очень много сил, всего тебя без остатка, настойчивости, внутреннего ритма и напряжения жизни и мысли А «так как-то все» - это по-русски, конечно, однако совсем непростительно.
 Понимаю, что огорчаю тебя своим письмом, но что делать-то? Раз написал на книжке  «Солдат солдату» - давай слушай, терпи и дальше иди. Еще есть у нас немножко времени.
 Кланяюсь, Виктор Астафьев.
  Сначала нужно понять читателю, кто такой Петр Павлович Коваленко. Его книги в Красноярской краевой библиотеке есть, и в Московских библиотеках тоже. Но большинство современных литераторов, тем более читателей, их просто не  видели.
    Писатель и поэт, мы уже знаем, жил в  1923–2013 годах.  Он на год старше Виктора Петровича. Родился в Ужурском районе Красноярского края, в деревенской семье. Сразу после окончания средней школы в 1941 году добровольцем вступил в Красную Армию. На фронте командовал полковой разведкой, был четырежды ранен, но дослужил до конца войны, дойдя до польско-германской границы.
   После демобилизации жил на станции Крутояр Ужурского района, работал на железной дороге.  При выходе на пенсию получил медаль «Ветеран труда» и имел во множестве трудовые награды. Писать и публиковать стихи начал ещё в школьные годы, потом печатался в армейских и фронтовых газетах, позднее — в краевой и центральной прессе, в журналах «День и ночь», «Енисей», в различных коллективных сборниках. Долгое время  работал в газете «Красноярский рабочий».
   Кем считал Виктор Астафьев   Петра Коваленко, хорошо видно по его письму автору.  Хотя Астафьев  отмечал его вклад в развитие литературы Красноярского края и России. По рекомендации Астафьева, в том числе, его приняли в  члены Союза писателей России.  Мне кажется, талантливый был человек Петр Павлович.  Вот как он сам пишет о своем детстве. Трудно читать без волнения, простые на слух  строки, слезу выбивает. Значит, понимал читателя и знал, как его тронуть.
  - Из колхозного рая, в котором три года на заработанный трудодень выдавали по 300 граммов второсортного зерна – отходов, из деревни, в которой из 102 домов восемьдесят чернели выбитыми окнами и распахнутыми дверями, хозяев которых, кого унесли умершего на бугорок, кто, не дожидаясь голодной кончины, тайно ночами уехал искать кусок хлеба, уголок, где можно прожить, отец вывез нас на станцию Крутояр. Осенью в голодный 1933 год.
   На одной телеге вместили всё семейное состояние и шестерых детей. Правда, старшие – я, брат Саша, сестрёнка Валя – шли за телегой следом. Тощая кобылёнка едва перебирала ноги.

На Крутояре жилья не было. Сгрузились возле вокзала. Уходящий октябрь встретил нас пронзительным степным (в лесах ветра меньше), смешанным со снегом дождём, прошивал насквозь одежонку и исхудавшие тела.

Оставив нас с матерью в полунатопленном вокзале, отец ушёл искать жильё и работу. Мы корчились в продуваемом углу, мёрзли, и голод собирал в горсть животы. С утра ничего не ели и выехали из родной деревни, не имея даже горбушки ржаного хлеба. Отец вернулся при огнях. Принёс полбуханки овсянки. Колючие пайки-кусочки мы проглотили, как конфетки. И, глотая слюнки, жались друг к другу.

В вокзал заходили пассажиры, жались возле окошка кассы. Некоторые, озирая нас, качали головами. Почему – не знаю. Вышедший дежурный, осветив фонарём, сказал маме:

– Вода для питья у нас. – Махнул, показывая на дверь, откуда пришёл: – Смотрите, не разжигайте огня.

Отец ничего радостного не принёс. На квартиру никто не пускает – семья большая. И пока на работу нигде не устроился.

– Обещали, но не конкретно. Утром снова пойду искать.

Мама укутала нас, чем могла. Помню старое плюшевое пальто на верблюжьей шерсти, шабур и тревожные хлопки двери входящих и выходящих пассажиров.

К утру приехали цыгане. Шумно, гортанно кричали, плакали, пели. К нам подбежала чёрная собака, понюхала шабур и, лая, отбежала. Чем- то он не понравился ей?

Мужчин-цыган было двое, женщин – три, и с десяток детей – подростков и малых. К нам они не касались. Воровать у нас было нечего, а детворы своей хватало.

К обеду, бодрясь, пришёл отец:

– Поехали! Дают квартиру. Я пригнал подводу.
Мы выскочили из вокзала. У привязи стояла Рыжуха, запряжённая в телегу, хотя уже выпал снег. Свежак забирался под рубашку, щипал пальцы рук и ног. Но мы были рады. Будет своя изба, своя печь, у которой можно погреться и голодному. Но радость наша была меньше заячьего хвоста.

Избой оказался земляной барак на задах посёлка. Подвал, почти до камышовой крыши зарытый в землю. Его выкопали для хранения овощей, да, видно, их не вырастили. Пригодился для жилья.

На степной станции со строительством было трудно. Овощной барак длиной метров 50 горбился камышовой крышей, из которой поблёскивали узенькие полоски – стёкла-окошки.

Барак делился на две части. С одной стороны жили киргизы, с другой – все остальные. Большая лиственная дверь, повисшая на одном крючке, закрывала половину входа. Уже была изрядно завалена. Её давно никто не открывал, не закрывал. Посреди подземелья – коридор без настила. Направо и налево – камышовые стены, разделённые на клетки по пять метров для каждой семьи. Маты высотой до двух метров. Выше, до потолка, не закрыто. Ветерок из дверей щедро продувал всю квартиру насквозь.

Нам дали «комнату»  в конце отсека, у общей русской печи, где бабы подземелья сообща варили, кипятили еду и чай, кто что мог. Нам, как говорят, повезло. Русская печь, сбитая из глины, была большая.

– Рядом с печью не замёрзнете.

В бараке днём и ночью стоял полумрак. Температура была почти такая, как на улице. В комнатах слышались споры, разговоры и плач детей. Их голодные крики заглушались писком и визгом крыс, которые расплодились в камышовых матах и под настилом полов. Их возня не стихала ни днём, ни ночью. Голодные, они поедали друг друга. Их шкурки всегда скользко катались под ногами.
Отец устроился на хлебопункте сторожем и при необходимости предприятия – шорником, ремонтировать сбрую для лошадей и шить новую. В свободное от дежурства время подшивал жителям валенки, чинил сапоги. Новые шил редко. Бедно, голодно жил народ.
     Работающему выдавалось 600 граммов хлеба, на иждивенца – 200. Отец, пережив переезд, от недоедания сильно похудел, часто стал кашлять. Нас всех мучил голод. Приехали на новое место жительства осенью неурожайного года. Своего огородика, подсобного хозяйства не было. Покупать не на что.
     Пошёл работать – пилить дрова, без оформления – старший мой брат Саша, ему только что исполнилось 13 лет. С ним была напарницей сестра Валя, ей было тогда 15. Худенькая, маленькая ростом, ребёнок-подросток на сорокаградусном морозе. Как она терпела? Не знаю. Потом, в 22 года, пришлось ей рассчитываться за всё. После рождения первого ребёнка легла и двадцать лет, до самой смерти, не поднималась с постели. А в пятнадцать, обмораживаясь, крепилась, помогая мыкать горе родителям.
   Меня отец отправил в школу. В деревне я к десяти годам окончил четыре класса. Но в Крутояре в 1934 году пятого класса ещё не было. Отправлять в Ужур было не под силу.
– Иди опять в четвёртый. На следующий год будет здесь школа построена.
   Мама сшила из своей девичьей кофты мне рубашку, а для штанишек нашла в ящике конопляный холст. Выкрасила синькой, и я в таком наряде появился новичком в классе. Было ясное утро. Я вошёл в класс, встал возле парты. Солнце ярко осветило меня.
    Вокруг стали собираться одноклассники, поглядывая на меня, как на картину. Кто почему-то смеялся, кто хихикал. А девчонки отворачивались, отходили в сторону.
    Класс шумел. На шум вышла из сторожки учительница Ирина Даниловна. Увидев скопившихся возле меня учеников, строго крикнула:
– Все за парты!
После уроков я узнал, что сквозь редкий холст было видно всё моё тело.
На следующий день мне принесли обновки. Сын директора совхоза – шерстяной коричневый свитер. Сын парторга – новые чёрные выглаженные брюки. Этой доброты я никогда не забуду. Я носил подарки несколько лет. Рос мало. Необычная встреча меня в классе не оттолкнула будущих одноклассников от бедного неизвестного пришельца. Здесь таких, как я, было больше половины. Никто меня не обижал. Я стал равноправным.
Сторожиха, она же техничка, видя истощённого новичка, сама перебиваясь кое-как, молчком совала мне в ладонь то пирожок с капустой, то кусок лепёшки. Такая благодарность была для меня дороже всякой похвалы. Я тёте Наташе после уроков помогал с улицы носить дрова в сторожку, которая одновременно была и учительской, воду, выносил мусор. Меня не тянуло в барак, где всегда были холод, писк крыс и тупое молчание голодных жильцов.
   Таким вот писателем и поэтом был Петр Павлович Коваленко. Виктор Петрович ему всю правду о нем как о художнике слова изложил. Но не без лукавства в свою пользу. «этот бесноватый вождь тутошний и его помощники» виноваты в том, что ты остался на отшибе.
«Бесноватый вождь», как понимаю я и все, кто знаком с жизнью Виктора Петровича  в Красноярске, писатель Анатолий Чмыхало. Он, к моменту приезда Астафьева в Красноярск, много лет возглавлял писательскую организацию. Был хорошо знаком красноярцам. Во всех библиотеках края, в том числе в школьных, хранились его книги.  В Красноярском издательстве книги Чмыхало выпускали часто. Он был всегда на слуху, книгу постоянно спрашивали. В том числе в библиотеке нашей Татьяновки. Да и не смаху ее возьмешь-то, книгу эту. В очередь нужно записаться. Доярки татьяновские в год каждая прочитывали книг больше, чем нынешние выпускники школ. Дабы вылепить их  дураками, придумали для них государственную заботушку: нельзя им давать домашнее задание, пусть молодые головушки отдохнут. А школу они нынче кончают в восемнадцать лет. И давно уже наших детей перевели из разряда читающих в стадо глупышей. Законы нынешние направлены на выжаривание из наших детей ума. Кому они нужны теперь, умные!
    Но командовал Чмыхало литературой, если ей можно командовать, отвратно. Виктор Петрович так считал.  Такого талантливого человека, как Коваленко, а он действительно талантлив, мы только что с вами прочитали отрывок из его прозы, Чмыхало и, якобы, его друзья, сбили с дорожки к добрым книгам, и он, в великом смущении от недостатка знаний, с замерзающим от этого воображением, стал писать серо, заезжено, без стержня в мыслях. Или, как говорят у нас в Татьяновке, топтал отпущенные ему богом дни  без масла в голове.  Выходит, чтобы не научился он понимать сущности широты взгляда писателя на мир, книги хорошие, где ума можно  попытать,  у него из рук выхватывали  и не давали читать, а значит, и писать хорошо не получалось. Богомерзкие людишки, Чмыхало этот и его помощники!
   Вот так, в растаптывании своего супостата, Виктор Петрович  договорился до абсурда.    Смех и только. В нашей писательской организации и сейчас трудится Владимир Шанин. Он работал с Чмыхало и  доволен им, мы с Владимиром Яковлевичем  не раз, и не два беседовали об Анатолии Ивановиче  Чмыхало. Не гений Чмыхало, а кто из нас гений, но добрый писатель, не плохой мысли. Книги его дышали и дышат  свежим словом.  Подталкивал Анатолий Иванович читателя к добру. И в Красноярской литературе Чмыхало станется навсегда. Когда-то красноярцы очень увлекались его книгами. Я сам его «Половодьем» зачитывался. В седьмом, восьмом классах, потом уже в техникуме, в Рыбинской сельской библиотеке брал «Половодье». Да и писатели тогда не сидели дома, по краю ездили, Чмыхало у нас в техникуме выступал. Правда, в тот момент меня не было в техникуме, на практику уезжал в Ирбейский район.
 У самого Виктора Петровича судьба ни чуть не слаще, чем у Коваленко. Но у последнего хоть мать и отец были, у Виктора Петровича ни того, ни другого. Вернее, отец –то был, но для семьи его вроде как и не случалось. Пил где-то беспросыпно, по тюрьмам шарашился, и в голову ему ничего не закидывало, а как же там дети мои? Где?  Кто их одевает и обувает, кто приголубит  и скажет доброе слово? Что им на обеденный стол ставят? Однако это в детдоме Виктор Петрович каждый класс по два года сидел. Поэтому и вышел в семнадцать лет из детдома со справкой об окончании шести классов. Иногда пишут семи. Я пока не нашел возможности говорить что-что более  конкретное. Потому о двух цифрах и пишу. В принципе это и не важно, другое дело, как он  их окончил? Поставили тройки и с глаз долой, сколько можно с тобой мучиться! А с ним мучились. Вспомните его небольшой рассказ Ронжа. Как он учительницу хлестал по лицу веником. Девяносто процентов, что это не только литературные фантазии. Он вел себя на уроках барином. И сам учителя не слушал, и другим не давал. Это правда. Мне кажется, его война сильно обтесала, выстругала. После войны он стал понимать немного чужую боль. И писательский труд сильно, очень сильно облагородил его душу. Но если шло что-то не по Виктору Петровичу, загорался он мщением, вспомним  Чмыхало, Шней Красикова и всегда добивал своего супостата до конца.
  И не только по возрасту ему указали на крыльцо детдома: иди, сам зарабатывай. В детском доме он именно дармоедом и был. Кто бы и чего сейчас не доказывал. Это и сеструха его, Галина Петровна,  подтверждала: бродяжничал  Витя в  Игарке. Ленился учиться. Отец вечно в тюрьме, а мама (мачеха), была  Вите  не указ. Она уже так запуталась в своих пятерых детях, выла от голода и от отсутствия жилья. Сколько она, бедная, перенесла из-за своего первого замужества. Необразованной женщиной была Таисья Астафьева, могла только писать и читать. В основном мыла полы и убирала грязь за другими. И, как рассказывала мне ее дочь Галина, больше всего она хотела быть обычной женой, в тихой спокойной семье. Вымолила она все-таки у бога такую семью, второе замужество оказалось для нее раем. Но женщина думает не только головой, она быстро стала тираном для второго мужа и, в конце концов, отправила его из семьи «куда хочешь». Пришлось Александру Сереброву вернуться на родину. То ли на Урал, то ли в Нечерноземье.
   Дал же бог понимания Виктору Петровичу, тридцатилетнему с гаком мужику, что его будущее только в учебе, знаниях. И лучшим учителем тут ему стали письма.  В них он впервые говорил о задуманных повестях и рассказах, В них он оттачивал  язык, учился привлекать внимание читателя к  слову, книгам своим. Вот почему, когда пошел Виктор Петрович в литературу, за образование свое  крепко взялся и книги у него стали выходить превеликие.   Вот что он писал Валентину Курбатову 14 июня 1976 года. Какая тонкая философия смысла жизни.
 - Горькое твое письмо о смерти брата долго лежало перед моими глазами., не раз я его перечитывал – понимаю и вижу за этим строками  много. Теперь тебе понятней станет то, что пережил наш брат на войне – к смерти привыкнуть нельзя нигде, и на войне тоже, но притерпеться, отупеть можно. Я после войны лет пять или шесть не реагировал на смерть, закапывал людей, как поленья, лишь смерть махонькой дочери ( непривычно! Не хоронил детей) – сшибла меня с ног в прямом смысле, и я даже нюхал нашатырный  спирт,  остальное  «не  брало».
 Жизнь дала мне много «смертного материала», начиная от детского потрясения, смерти матери. Нашли ее на девятый день страшную, измытую водой,  измятую бревнами и камнями… Вытаскивал людей из петель, видел на житомирском шоссе наших солдат, разъезженных в жидкой грязи до того, что они были не толще фанеры, а головы так расплющены, что величиной с банный таз сделались. Большего надругательства человека над человеком мне видеть не доводилось. Отступали из Житомира, проехались по людям наши машины и танки, затем наступала немецкая техника,  Наступая в январе мы еще раз проехались машинами и танками по этим густо насоренным трупам. А что стоит посещение морга, где лежал задушенный руками женщины поэт Рубцов. Я  был в морге первым, ребята, естественно побаивались, а мне уж, как фронтовику, вроде бы и все равно. Привычен!
             В Чусовом десять классов вечерней школы окончил Виктор Перович. Мерекаю я, он ходил в эту школу, обязательно ходил, но оценки то ему тоже «поставили», знаниями он физику, математику, химию, биологию не мог подтвердить. Откуда время на физику у журналиста городской газеты и начинающего писателя? К тому же семейного человека. Я это по себе сужу, тоже заочно учился в Иркутском университете. За полгода нужно уйму контрольных отправить в  Иркутск, утром встать пораньше, писать в газету, вечером лечь попозже.
    Он за тридцать с гаком  в Москву на курсы полетел.  Справка его о шести классном образовании понимающему человеку говорит, что у него нормально было только четырехлетнее образование. Большинство других предметов ему просто «ставили». В вечерней школе всю математику поставили из уважения, что он в школу вечернюю пришел. Я помню время этих вечерних школ. Мой большой друг и друг Астафьева тоже, Володя Шваков эту школу  оканчивал.  Рассказывал, с каким трудом ему удалось поступить в высшее училище МВД на пожарника из-за недополученных знаний в вечерней школе. При поступлении ему приемный экзамен по математике тоже «поставили». Парень здоровый, физически крепкий, под два метра ростом, грудь как у Т-34 башня. Только самым крупным снарядом ее пробить можно.  Вот так, прямо, если  выстрелить, отрекошетит снаряд от груди Швакова.
     Весь первый курс в училище  он  занимался математикой. Догнал группу, догнал, чем очень успокоил преподавателя математики Каца.  Шваков по математике устно при поступлении ни на один вопрос не ответил. Но Кац ему поставил тройку, авансом. И не ошибся, математику курсант одолел за первый  курс..   
   Аттестат  о среднем образовании крайне нужен был Виктору Петровичу  для, поступления на  Высшие  литературные курсы, при Литературном институте имени А.М. Горького. Он в Москве действительно и знаний и культуры хватанул. Мало того, что читал много, в театры постоянно ходил, на выставки картин,  музыку слушал. На семинарах всегда выступал. Там же, в Москве навсегда  полюбил классическую музыку.
  Музыка для любого человека, не только работника культуры – генератор для раздумий о смысле бытия. И главного вопроса, на который никто никогда не ответит: зачем живем! Ничто так не облагораживает наши души, как классическая музыка. Это не Астафьев говорил и не я. Еще великий Пифагор о ней рассуждал так, нам, с заочным образованием, неделя требуется, чтобы смысл одной страницы Пифагора  разгадать. А за ним о музыке,  как о своеобразном лекарстве много писал великий трудник философии потустороннего мира врач Парацельс.  Его больше знают как лекаря и масона. Но это был, прежде всего, мыслитель.
Честь и хвала Виктору Петровичу. Он над собой работал. Пусть бы Чмыхало или Шней-Красиков, которого Виктор Петрович тоже  очень и очень не любил, хоть как бы ему мешали, он бы все равно аттестат о среднем образовании получил. Не мытьем, так катаньем.  У Коваленко не было такой настойчивости к знаниям как у Астафьева, и совершенно справедливо Петрович его в эту правду тыкает.  Но совсем ни к чему в необразованность литературную Коваленко, Астафьев  впихивает, как виноватого, своего недруга по  литературному цеху Анатолия Ивановича Чмыхало. Это все равно как в поговорке: в огороде дядька, в поле бузина.
 Материально Виктор Петрович жил намного лучше, чем большинство российских писателей, а уж простолюдина советского  – тем более. Во время учебы на литературных курсах в Москве. Он  в одном из писем пишет Марии Семеновны, что за первый году обучения его в Москве семья истратила за год на свое содержание восемьдесят тысяч рублей. Очень хорошие по тем временам деньги на семью  из четырех человек. В месяц Астафьевы на себя тратили 6600 рублей.
   Возьмем нашу семью из семи человек. Мама дояркой получала пятьдесят рублей, папа – конюх, шестьдесят. Итого, сто десять рублей. В год тысяча триста двадцать рублей. Поживика на эти крохи. Но почти вся Татьяновка так горе  мыкала, кроме председателя колхоза Ивана Федоровича Власенко и его родственников. Только когда поставили председателем  товарища Лелюшкина, он навел в колхозе порядок.  И родственников Власенко с должностей фуражира, заведующего подтоварником, учетчика, турнул. Воровство прекратилось. И на трудодень стали давать хлеба чуть больше.
    Мы росли, старшая сеструха уже училась в начальной школе, я только собирался туда. Не сохранилась у меня фотография нашего первого класса, но она есть.  Я в сапогах кирзовых, которые  к школе мне купил деревенский мельник дядя Миша Везо.  Штанишки вельветовые, явно кто-то дал их нашей маме и курточка новая на мне. Эту, точно знаю, мне мама купила куртку на Уярском базаре за вырученные деньги с продажи молодой картошки. Так и осчастливили меня в семье  первой в жизни обновкой. Сами деньгим на нее заработали.
    Чтобы не голодать, а мы уже не голодали,  семья садила  пятьдесят соток картошки. Картошкой этой  свиней кормили, в зиму головы три держали. Корове  свежей  картошки резали зимой, овцам.
   И мелочь всякую в грядки пихали весной: капусту, лук, чеснок, огурцы, помидоры, брюкву.  Тогда ее в каждом доме пригревали на огородах и зимой парили в чугунках. Сахара то не было в магазинах. Объедение.  Забивали кадками и кадушечками весь погреб. Одних груздей с центнер или больше насаливали. И раза в три или четыре больше сдавали соленых  груздей Якову Прокопенко в сельпо.
    Сварит мама зимой картошечки, потолчет ее, с грибами она казалась особенно вкусной. В салат этот из груздей мама луку накрошит, зубчик чеснока для запаха,  сметаной заправит, ложки две. Веселый такой ужин получался. Как хорошо, что все было свое: корова, потому и велась  в доме сметана.  Чеснок свой, лук, огурцы, помидоры, горох.
   Потом второй погреб сделали, первый уже не справлялся со своими обязанностями. Варенья уйму банок варили. Черемшу солили, огурцы, помидоры. С капустой не меньше чем воскресенья за два-три управлялись. Всей семьей резали. Две бочки литров по двести капусты в погребе стояли. За зиму подчищали до донышка.
   Думаю, получше нас, но все равно в нищете, жил и поэт Петр Павлович Коваленко. У него были в книгах  строчки Есенина и Рубцова уровня, но то, что не стал ни Рубцовым, ни Есениным, вина только его. Не Чмыхало «бесноватого», не помощников его.  В стихе главное, восторг души автора, но подбирать он должен такие слова, чтобы они как  поля цветов  жарков, манили к себе и манили. Этого – то у Петра Павловича и не случилось. Тут философия небесного разлива. Ты всегда станешь тем, кем хочешь стать. Но на чужих способностях, чужом поте, подсказках чужих в рай не уедешь. Присказку эту в Татьяновке связывали с одним из важных  мужских органов.. Рай, он только на земле, нужно своими мозгами, своими  руками зарабатывать. И своей головой продумывать, как туда  ехать. Тоже правильно.
    Все мои художественные книги о Татьяновке. С ее радостями и слезами, задором и тоской. В них нет правды о  настоящей деревне, которая живет сама по себе и на мои рассказы татьяновцы реагируют только как на  возможность что – нибудь интересное  почитать.  Если у них появляется интерес читать.
 О параллельной Татьяновке пишу я, только ее образы рисую. Которая краше и добрее родной деревни.  Люди мои с выдуманными характерами, увлечениями, привычками. И тех, кого уже нет, и те, которые сейчас в деревне, все они только литературные герои. Но рождались они мною намного тяжелей, чем женщине родить ребенка. Нужно сначала увидеть что-то в характерах моих односельчан, обдумать, а уж потом выпускать этого героя на деревенскую улицу. Он ведь не сам по ней кружить будет, я его поведу. У меня на поводке он будет в кого-то влюбляться, морочить голову любимой, потом отказываться от любви. Но всегда заботиться о своем доме, огороде, себе. Моя, выдуманная Татьяновка теплее и привлекательней настоящей.
   Рано, совсем рано ушел из жизни прекрасный мой односельчанине Михаил Кириллович Шишкин, дядя Миша. Но я рад, что намного продлил его жизнь в родной деревне.
  Простой был и бескорыстный человек. Он как  только придет утром с ночной рыбалки, сразу по чашечке рыбки отправит соседкам. бабе Прыси, бабке Ларчихе, бабе Нюре Дойковой. Пожилой семье дяди Миши Везо. Они с тетей Паной вдвоем жили, бабке Сукрутихе. Добрый был человек Михаил Кириллович. Любил охотиться, грибы собирать и ягоды. Он всегда что-нибудь делал: подшивал валенки. Ремонтировал сбрую для своего коня, чистил и солил рыбу..
  Померли уже все ровесники дяди Миши Шишкина. Унесли  к нему на кладбище тех, кто помоложе его был, но хорошо знал Кирилловича. Подзабыли его вконец в деревне.
  Мои книги  вернули дядю Мишу на улицы  Татьяновки, во все тот же крайний домик на улице Нижней или как теперь она официально зовется: Речной. И даже если не будет больше Татьяновки, он все равно останется в деревне, пока живы мои книги. Михаила Кирилловича всегда можно найти на страницах моих книг, в библиотеке села Рыбного и быстро познакомиться.  Но вернемся все-таки к Астафьеву.
   Еще один писатель, которого уважал и поддерживал Виктор Петрович - Николай Волокитин. Ему сейчас восемьдесят семь лет,  говорят, что жив и здоров. Звонил в начале 2024 года другу своему Владимиру Яковлевичу Шанину. Я не мог найти ни одного достоверного материала о начале дружбы Виктора Петровича и Волокитина. Но часть писем  Виктора Петровича этому писателю нашел.
-
   Март 1970 г.
(Н. Волокитину)
Дорогой Николай!
Пока я хворал, много чего перечитал и прочитал вновь. У больного есть такие преимущества – никто ему не мешает читать и думать. Из-за хвори не поехал и на съезд, всё ещё болит голова и слабость большая.
Повесть Вы написали славную, непринуждённую, и всё, что я мог сказать доброго, сказал, а копию рецензии отправляю Вам. Самоё рецензию отошлю в «Литературку», и если там почему-либо не напечатают её, передам в журнал «Наш современник». Словом, рецензия где-то всё равно будет напечатана.
Само собой разумеется, в рецензии я старался поддержать Вас, обратить на Вас внимание критики и просвещённого читателя, а потому и вылавливал самое лучшее, что есть у Вас и что следует Вам хранить и развивать в себе.
В письме же я позволю себе немножко поворчать, ибо знаю, что в селе Казачинском, хотя оно и прекрасное село, никто Вам профессионально ничего сказать не сможет. Знаю, потому что сам прожил 18 лет в глухой периферийной местности и варился, как говорится, в собственном соку.
О повести. Вы ещё пока плохо владеете композицией произведения. Конструкция повести случайна во многом и, несмотря на то, что она, повесть, невелика по размеру, кажется рыхловатой. Много людей в повести, зачастую совсем необязательных. Одну простую вещь усвойте – чем в дому меньше народу, тем ему, этому народу, удобней и вольготней жить, тем больше у вас возможностей рассмотреть каждого, остановиться на каждом и написать его подробней. Пока же цельным и полнокровным получился лишь образ тёти Оли. На ней стоит и держится повесть. Остальные – тени и отмечены лишь внешними чёрточками, а характеров персонажей нет или они слабо и опять же внешне намечены.
    Но это издержки производства. Будете дальше писать, сами многое поймёте и усвоите. Талант Ваш несомненен. Только он, талант, нуждается в постоянном развитии и подживлении. Напряжённо надо будет Вам работать и писать много, особенно публицистики, чтобы развивать мысль свою и углублять чувство и восприятие окружающей Вас жизни.
Книга Ваша первая несёт в себе почти все недостатки первых книжек нашего брата. Главнейший её недостаток – она поверхностна. Вы в ней ещё скользите по верхам и снимаете глазом пенки с жизни. Слов нет, пенки вещь вкусная – это все мы с детства знаем, но пенками одними не проживёшь и не пропитаешься, литература – это чёрный хлеб и зачастую трудно добываемый.
Люди в Ваших рассказах почти все резонёры и бодрячки. Мало того, что они сплошь и рядом совершают благородные поступки, они ещё и говорят о них бодренько, а автор ещё и похвалит их, да и пояснит читателю, что шибко хороший это человек. Видно, нет уверенности, что читатель сам может разобраться в этом.
Постарайтесь мысленно избавляться от газеты всякий раз, как садитесь писать «для себя».
Я требую от Вас многого? Но что делать! Вы выплываете на литературный фарватер, и тут уж надо беречься, чтоб не понесло Вас по течению или вовсе из лодки своей не опрокинуло.
По письму судя, Вы человек искренний и серьёзный. Таким и будьте. Но строже, строже в работе. Кому много дано, с того много и спрашивается. Поэтому я комплименты Вам не говорю, толку от них мало, а предостерегаю от тех ошибок, которые сам совершал в одинокой литературной молодости и которые, будучи запущенными, как болезнь, с болью же большой и искореняются потом.
Теперь вот что. Я чуть помню село Казачинское, если это то, которое ниже или выше Казачинских порогов. Место прекрасное. Весна у меня занята, летом сын из армии вернётся, и лишь осенью, либо зимой или в 71-м году весной мог бы я приехать.
Напишите мне и не сердитесь на мою воркотню. Я хочу Вам только добра и всегда буду рад поддержать Вас где угодно и в меру сил помочь Вам. Желаю Вам настоящих, больших успехов в работе. Виктор Астафьев
    Николай Иванович Волокитин до сих в Красноярске мало известный писатель. Судя по всему таким он и останется. Книги его издавались  в Красноярске давно. На моей памяти с 1989 по 1991 годы, когда я переехал жить в Красноярск,  Красноярское книжное издательство  Волокита труды в свет не выпускало. Я бы их обязательно купил.  А с 1991 года для девяносто девяти процентов писателей  издаться можно было  только за свой счет. За счет государства выпускали книги только заслуженных демократов, типа членов ПЕН клуба Астафьева и Романа Солнцева (Суфеева).
   Да и мало  книг было у Волокитина.  Если бы не переписка его с Виктором Петровичем, не желание Петровича усадить его в  кресло ответственного секретаря Красноярской писательской организации, его бы уже вспоминали только специалисты. Вот выдержка из второго письма Виктора Петровича Волокитину.
 - 1972 г.
   (Н. Волокитину)
 
   Дорогой Николай!
   И я радуюсь тому, что стал ты членом организации, в которой имею честь состоять я и мои товарищи. Да, радуюсь, и не только потому, что, как говорится, руку к сему приложил, но и потому ещё, что верю в нашу захламлённую, не раз уже распроданную с молотка, замордованную и всё-таки живую литературу.
   Счёт у нас пока ещё на единицы, однако эти единицы составляют сейчас суть и всё в литературе, и они в большей степени, чем рвущая зубами мясо и деньги приспособленческая орда, влияют на формирование общества, на его совесть, честность и здоровье. Пусть внешне это ещё не столь ощутимо, как хотелось бы, но и не столь ничтожно, чтобы с ним не считались. Во всяком случае, я по себе знаю, как на меня и на моих друзей надеются, ждут многого от нас и боятся, чтобы мы не предали свою душу и перо. А распродать то и другое и прожить лёгкую – вот лёгкую ли?! – жизнь в нашей литературе очень просто.
   Вчера появились в газетах портреты Корнейчука с дежурными словами скорби. У меня был как раз режиссёр из Киева и сказал страшную, на мой взгляд, вещь – никто, ни один человек не помянул покойного добрым словом, все почему-то в день его кончины вспоминали о нём мерзости, а сам он, умирая от рака крови, кричал: «Отдам миллион, только спасите!» Вот и ни званья, ни миллионы не нужны сделались, как смерть подступила.
   Всё это я к тому пишу, что нашёл ты путь сложный, трудный, трудности которого, сколь бы я тебя к ним ни готовил, будут всегда пробующими твой позвонок на прочность. Сейчас у тебя в душе праздник, в голове туман и растерянность, как в половодье, – плыви в любую сторону, ведь просторно! Хорошее состояние, но оно пройдёт, начнётся работа, работа, работа. Тебе нужно очень много сделать и, прежде всего, в направлении самоусовершенствования. Жить нужно напряжённо, особенно периферийному писателю. Ему, горемыке, всё время приходится ходить с котомкой и нести груз той самой продукции, тех знаний и информации, за которыми в столице лишь стоит через улицу перебежать и вот они.
   Не дай бог тебе заболеть чванством и самолюбованием, какая бы на тебя слава потом ни свалилась. Но не дай бог остаться робким и застенчивым провинциалом, которых у нас просто готовы на руках носить, потому что провинциал – он же ребёнок, которому можно и соску дать, и по попке похлопать ласково, и идти в нужную сторону научить, держась за руку дяди, ласкового дяди из журнала или издательства, который дни и ночи не спит и всё думает, как несмышлёнышу глазки открыть и ходить его ножками научить.
   Ходить надо самому, и как можно твёрже, говорить своим голосом, но как можно реже и только по делу. И помнить две заповеди – первая житейская: «Жизнь свою держи за узду, на жребий свой не ахай, и если тебя посылают в … ты посылай на …»
     Ну, написал я тебе семь вёрст, читай знай. Крепко тебя обнимаю. В добрый путь. Твой Виктор Петрович
   Николай Иванович  Волокитин родился восьмого мая 1937 года в Томской области. Но, «на ноги встал»,  у нас, в крае. И только благодаря Астафьеву, имею ввиду,  только литературу. Во всем остальном Волокитиныы командовала его жена.
   . После армии жил и работал в Казачинском районе, в самом Казачинске. Избирался первым секретарем райкома комсомола, когда переизбрали, возглавлял  кабинет политпросвещения райкома КПСС. Потом перешел в районную газету. Сначала окончил  в Томске политехнический техникум, а потом, уже когда работал в Казачинске - Енисейский педагогический институт,  филологический университет.
   Многие тогда так свою карьеру строили. Особенно которые с татьяновок и  ивановок. Я тоже сначала окончил сельскохозяйственный техникум в Рыбном, ветеринарный фельдшер по первому образованию. А  потом, после армии, поступил в Иркутский университет, на филологический университет. Словосочетание это,  «филологический факультет»,  и при поступлении и сейчас,  на меня действует магически. Горжусь им, вроде как  филологический факультет – мой личный    Эверест, на который  я  взошел. Настолько смог, настолько и поднялся.  Чего требовать с заочника. Трудно шел, иногда вообще ковылял по метру в  год. Когда другие сразу убегали куда-то вперед, задирали хвосты выше неба и в галоп. От избытка здоровья, удачи литературной они не могли стоять спокойно, гарцевали на месте. Вольно им было мчаться от горизонта до горизонта, не касаясь ногами земли. Мне же в молодости каждый день пути к познаниям давался великим трудом.  В выходные обычно всю ночь писал и писатл. Наставники  были хорошие люди, искренние, но они сами ничего не написали, в районной газете только печатались. Но добрые их сердца  грели мое желание стать писателем. Это князь, в полном смысле этого слова, Петр Антонович  Оболенский, журналисты Валера Пичуев, Миша Жемеров, Володя Леонтьев. Леонтьев был известным в Красноярске и России человеком.
    Очерки его постоянно печатались в центральных газетах, но больше всего в газете «Известия». Володя считался одним из лучших очеркистов Советского Союза.   Особенно трудно было в районной газете, где начинал литературным сотрудником.
   Одно дело ветеринарный фельдшер на ферме. Совсем  другое – районный журналист. Это на солидную ступеньку выше фермы, и на нее еще нужно было подняться,  научиться свои  выводы делать. Причем читатель должен был читать «районку» с интересом. Значит, писать мне нужно было лучше и лучше. Волокитин эту ступеньку преодолел с помощью Виктора Петровича.   Хотя первые его книги больше топором писаны, чем ручкой. Но Астафьев его книги благословил, по-моему,  в «Литературной России» напечатал  солидную  рецензию
 Первая книга Волокитина  «Казачий луг», вышла в 1969 году. Ни чем не примечательное и ни где не заискрившееся издание.  А вот повесть « О реке да на Кете» приподняла его над остальными писателями края. Пером Астафьева, конечно.  Мне книга  «На реке да на Кете»  не понравилась Серая книжечка добросовестного районного журналиста. Но Виктор Петрович говорил о ней, как об эпохальном произведении века. Зачем? Мы об этом уже подробно говорили.
  С 1972 года Волокитин  жил в Томске. Руководил там писательской организацией. Но с какого года, никто точно не знает. Только не в 1971 году. В этой книге есть глава переписки Виктора Петровича с Красноярским писателем Виктором Ермаковым, где Астафьев говорит, что он договорился с Союзом писателей и  Волокитина примут прямо в Москве. А вот в апреле 1976 года, он возглавил Красноярскую писательскую организацию, вместо Анатолия Чмыхало. Сделал он это по просьбе Виктора Петровича. Астафьев же договорился с крайкомом партии  и Волокитину дали хорошую квартиру в центре города. Когда Николай Иванович ушел с поста  секретаря красноярской писательской организации я так и не нашел. Но квартиру свою он поменял на Новосибирск. Как считает Володя Шанин, по воле своей жены.  У ней в Новосибирске  было много родственников. Там  Волокитин сейчас живет. Известно только, что в 1981 году он еще был на посту руководителя писателей в Красноярске. И он вручал удостоверение  члена Союза писателей СССР Владимиру  Шанину.
  6 мая 1965 г.
Пермь
(Г. Семёнову)
Дорогой Георгий!
Недавно я был в деревне, лежал из-за хвори и читал оттого много. Прочёл и твои рассказы в «Знамени». Они мне, и особенно «Кушаверо», доставили подлинное наслаждение. И мне захотелось сказать тебе радостное, светлое спасибо за добрую радость при чтении, которая не так уж часто случается при чтении нынешних авторов, рассказчиков в особенности. (Пустяков шибко много!)
Радуюсь за тебя и за людей российских, ибо знаю, что истинный талант проверяется на такой вот отточенной штуке, как рассказ, где было уже столько русских мастеров, что после них вроде бы уж и делать нечего. А ты вот сумел! Молодец! Хорошо. По-русски густо и раздумчиво, по-толстовски мудро и зримо написано.
Ещё раз уверился, что жанр этот даётся тем, кто умеет слышать звук родной земли и язык родной не по грамматике учит.
Ну, дай тебе бог, Георгий, и впредь работать так же хорошо и густо, и если ещё поострее да посердитее, оно и совсем здорово будет, ибо время благодушного созерцания прошло, теперь оно требует от нас всех более строгого и мудрого одоления, чтоб вовсе нас в калач не согнули.
   О том, что появился такой прозаик Георгий  Семенов Виктору Петровичу рассказал Валентин Курбатов.  По-моему, его рассказы были в журнале «Знамя», «Наш современник». Потом Семенов сам  станет  членом редакционной коллегии журнала «Наш современник». А журнал этот даже закажет статью о Семенове  Валентину Курбатову. Как я теперь думаю, заказ этот сделан по просьбе Виктора Петровича. Курбатов – критик. И так получалось, что он месяцами сидел без работы, ему никто и ничего не заказывал. О Викторе Петровиче он писал много и охотно и это все публиковалось Но кушать –то нужно каждый день, тем более, у Курбатова были жена и дети. Вот Виктор Петрович как мог, так и помогал ему с работой. Когда Николая Волокитина избрали секретарем красноярской писательской организации, Астафьев моментально ему написал, что есть такой критик Курбатов, заказывайте ему статьи и публикуйте в альманахе «Енисей». Естественно, я внимательно прочитал письмо Астафьева Георгию Семенову, потом некоторые рассказы  Георгия Витальевича  и чем-то он мне не понравился.   В частности рассказы о любви, о которых так нежно и увлекательно говорил Курбатов, на мой взгляд, у Семенова любовь описывается тихо, долго, читая,  забываешь о чем, собственно, хотел сказать автор. Хотя некоторые критики и сейчас сравнивают Георгия Семенова с Юрием Казаковым. А они были друзья. Любовь, захватывающую, заставляющую не только сопереживать, а прежде всего думать, нужно читать у Лермонтова Помните его «Героя нашего времени». Превратил в глазах княжны Мэри Грушницкого в ничто, а потом тут же ее бросил. А вспомните Бэллу. Мне до сих пор кажется, никто более правдиво Душевно не описывал в своих произведениях любовь как Михаил Лермонтов.  У Семенова лирика льется медленно, как пересыхающий ручей.  И я не смог дочитать описание любви Семеновым до конца. Ни в одном рассказе.
    Кто из наших героев  истину своих дум прячет в подтексте разговора, кто сразу режет правду - матку. И на дух не переносит разные «интеллигентные» оговорки и условности. Все это есть в  книге алтайца Владимира Швакова  «Мы мгновенны, мы после поймем», в книге красноярца Владимира  Леонтьева «В горах Путорана», во всех книгах Астафьева и Распутина, Белова и Шукшина, Есенина и Рубцова.  Сколько там интересного о  родине нашей, России. .
    Каждый читатель через эти книги может увидеть какую-то другую, только именно им прочувствованную грань Руси, нашей Родины. Это древо духа нашего, обитель  внутреннего хранителя человека, кладовая его мыслей, растет   в каждом думающем. Тянется  по сторонам и вверх. И плодов на нем цвета солнышка, не сосчитать. Далеко не каждый видит их.  Тут просветление должно быть для писателя, от богов наших древних, от самого солнышка.   А оно дается тому, кто каждый день усиленно над собой работает. Как говорил когда-то известнейший красноярский художник Анатолий Байзан, мозги тренируются также, как и мышцы наши. Это законы развития материи.  Властелин над мускулами – голова наша, а мозги и их главная  часть – душа, получают указание прямо от Бога.  Нет этого треугольника и плодов добра нет.  Успехи придут. Если будешь следить за  здоровьем, набираться новых знаний.  Каждый день  в молитве просить  богов помочь нам, благодать божья обязательно от тебя перейдет на всю Россию. Душу свою человек создает сам. Под контролем Высших сил, конечно. И только с душой обязательно к нам приходит бессмертие. Не я так думаю, это правда Неба. А что такое ад и рай от нас спрятали,  когда выжигали из голов наших предков ведизм.  Они вместе горели, ведизм, книги древних русских философов, и наша государственность.
                Анатолий Статейнов.


Рецензии