Виктор Некрасов. В гостях у Сталина
Отрывок из повести Саперлипопет
21
Повествование наше развивается по какой-то странной кривой. Скорее, даже зигзагом. Вперед, назад, в сторону. Никакой стройности, композиции. Вот и сейчас, после Парижа семидесятых годов, откатимся-ка назад, лет этак на тридцать, к концу сороковых годов.
Эйфория послевоенных лет уже на исходе.
Редакция «Знамени» в те годы находилась на улице Станиславского. По-видимому, в помещении бывшего магазина. В просторной его части, где когда-то торговали, был кабинет редактора Всеволода Вишневского. В подсобках — секретарша, машинистка, редакторы. В обычные дни было весело и шумно. Когда приходил редактор, становилось тише. Он садился за большой стол, спиной к окну-витрине, и начинал писать письма, в том числе и сидевшему в соседней комнате Толе Тарасенкову, веселому своему заму — очевидно, для истории, последнего тома Собрания сочинений — «Переписка». Это была первая редакция журнала, где меня не отвергли.{475}
В 1947 году, на удивление многим, «Окопы» были «лаурированы».
Потом меня все спрашивали:
— Расскажите, как вам вручали премию. Торжественно? В Кремле? Кто?
Увы, и не торжественно, и не в Кремле, а через окошко МХАТовского администратора тов. Михальского. Он по совместительству был секретарем Комитета по Сталинским премиям.
Я постучал в это самое окошко, к которому с трепетом подходил в студийные еще годы в надежде попасть на «Турбиных».
— На сегодня контрамарок нет, — сказал Михальский, даже не повернувшись в мою сторону. Он говорил с кем-то по телефону.
— Мне не контрамарку, а...
— Билеты в кассе. От двенадцати до пяти...
— Нет... Мне это самое... Как его... Диплом, что ли...
Он мельком взглянул на меня — фамилия? — и, продолжая говорить по телефону, вынул из шкафа две плоские бордовые коробки — большую и маленькую. Из ящика стола папку, из нее лист.
— Вот тут, пожалуйста. Распишитесь.
Я расписался и взял свои коробки. В большой был диплом. В маленькой — золотая (так говорили) медалька с профилем вождя.
Беседа по телефону при мне так и не закончилась.
С этого момента, точнее дня — 6 июня 1947 года — все издательства Советского Союза, вплоть до областных и национальных, стали включать книгу в свои планы. Делалось это автоматически — раз лауреат, в план, срочно...
Следствием этого было то, что в парижском «Фигаро» через много лет сообщено было в статье, посвященной только что прибывшему эмигранту, — «личный друг Сталина, член ЦК, миллионер в рублях...»
Миллионером не стал, но какие-то деньжата завелись. Членом ЦК, разумеется, никаким не был, а что касается товарища Сталина...
Вот тут-то и подъехал ко мне, обогнув бел-горюч камень, большой черный «ЗИС», и выскочивший оттуда моложавый полковник вежливо козырнул:
— Прошу.
— Куда? — опешил я.
— Садитесь, пожалуйста. Рядом с шофером попрошу.
— А коня?
— Не беспокойтесь, все будет в порядке.
Я сел, и мы поехали.
О том, что Сталин невелик ростом и конопат, я, конечно, знал. И то, что «курьезен» и хороший тамада, тоже, со слов четы Корнейчуков. Но то, что он встанет из-за стола и пойдет тебе навстречу, кто мог это ожидать? А он встал и пошел навстречу.
— Заходы, заходы, будь дарагым гостэм, — и, взяв под локоток, подвел к креслу возле своего стола. — Садысь, садысь, сталинградец, потолкуем. Куришь?
Говорил он с акцентом, но небольшим (в дальнейшем читатель пусть сам расцвечивает его речь, я не буду).
Сталин сел за стол, выдвинул ящик, взял оттуда коробку своей знаменитой «Герцеговины флор», вскрыл ее и протянул мне.
— Кури.
Папироса долго не выковыривалась, от волнения дрожали пальцы. Сталин заметил, но ничего не сказал. Только что-то вроде улыбки промелькнуло на его губах.
— Между прочим, почему «Герцеговина флор» называется? Не знаешь?
Откуда я мог знать? Сам всегда удивлялся этому нелепому не «Герцогиня», а «Герцеговина».
— Тоже не знаешь. Никто не знает. Даже такой умный, как Шкловский, и то не знает. Странно. Очень странно...
Чиркнув спичкой, он долго, попыхивая, прикуривал трубочку, знаменитую свою сталинскую трубочку. Точно как на напельбаумовской фотографии, мелькнуло у меня в голове. Когда-то я был очень поражен, обнаружив ее в спальне Твардовского, над самой кроватью. Другая — Бунина, висела над письменным столом. Это странное содружество долго не давало мне покоя.
Прикурив, Сталин откинулся в кресле и стал разглядывать меня.
Было одиннадцать часов утра. Я запомнил это, потому что часы, неизвестно где висевшие, я их так и не обнаружил, очень сухо и по-деловому пробили одиннадцать.
Все последующее я попытаюсь изложить как можно точнее. Дело нелегкое, с тех пор прошло не более не менее как тридцать пять лет, какие-то детали стерлись, но главное не это, главное — количество выпитой водки. А выпито было много. Сначала вино, потом только водка. Меня это несколько удивило — всегда думал, что грузины не очень-то падки на водку.
Учесть надо еще и то, что рассказчик, как правило, всегда несколько идеализирует, приукрашивает свою роль и поведение в описываемом событии. Вряд ли мне удастся этого избежать, но, понимая всю значительность того, что я сейчас поведаю, постараюсь быть предельно точным.
Какое-то время Сталин, откинувшись в кресле, рассматривал меня.
Мучительно пытаюсь сейчас вспомнить, какое же чувство я испытывал тогда. Первое, что напрашивается, конечно — страх. Перед тобой в кожаном кресле сидит убийца, самый страшный из всех убийц, которых знало человечество. И перед ним ты, один-одинешенек. В большом пустом кабинете.
Но как ни странно, страха не было. Было что-то другое. Черчилль в своих мемуарах писал, что, готовясь к первой встрече со Сталиным, строго-настрого наказывал себе ни в коем случае не идти первым навстречу. Но достаточно было ему, маленькому седому человеку, показаться в дверях, как какая-то неведомая сила толкнула английского премьер-министра в спину и он торопливо пересек весь громадный пустой зал, а Сталин стоял.
Нет, входя в кабинет, я никаких клятв себе не давал. Коленки, правда, малость дрожали, когда сопровождающий меня вежливый полковник сказал, открывая передо мной тяжелую, обитую кожей дверь: «Товарищ Сталин вас ждет», но, кажется мне, вошел я спокойно, не убыстряя шаг, и вот тут-то Сталин пошел мне навстречу. И усадил против себя. И угостил «Герцеговиной флор». И во всем его облике были только приветливость, только доброжелательность. И в памяти моей на миг вспыхнул рассказ одного очень хорошего человека, который ни при каких обстоятельствах не мог соврать. Рассказ Ивана Сергеевича Соколова-Микитова. Сталин тоже как-то вызвал его к себе. Узнать подробности рейса «Малыгина» — Иван Сергеевич принимал в нем участие. Очень понравился ему тогда Сталин. Такой обходительный, любезный, немногословный, внимательно слушал.
Насчет исходивших от него гипнотических или каких-то других флюидов ничего не могу сказать — думаю, что моя скованность на первых порах (к концу она, увы, исчезла под влиянием винных паров) была бы такой же, сиди я перед Черчиллем или де Голлем. Впрочем, ни тот, ни другой, насколько известно, в лагеря писателей не загоняли — деталь существенная.
Итак, Сталин разглядывал меня. А я его письменный стол. Пытался запомнить предметы на нем — отточенные карандаши в вазочке из уральского камня, маленький самолетик на стальной пружине и большой зеленый, точно летное поле, бювар. Потом я поднял глаза, и взгляды наши встретились.
И тут он, молчание несколько затянулось, сказал наконец:
— А я думал, высокий широкоплечий блондин, а ты вот какой, да еще с усиками... Так вот, знаешь, чего я тебя пригласил? А? Не знаешь... Со Сталинской премией хочу поздравить! — и неторопливо протянул мне руку.
Я вскочил и, пожалуй, торопливее, чем надо, пожал протянутую ладонь.
— И почему твоя книжка мне понравилась, тоже не знаешь? — Он произнес это после небольшой паузы, во время которой я чуть не выпалил: «Служу Советскому Союзу!» — но вовремя сдержался. — Задница у меня болит, вот почему. Все ее лижут, совсем гладкая стала.
Он рассмеялся, зубы у него были черные, некрасивые.
— Совсем как зеркало стала, — он встал и прошелся по комнате. Роста он оказался не больше моего, пожалуй, даже пониже, но плотнее, покрепче, шире в плечах. — Ты сегодня вечером что делаешь? — спросил, остановившись передо мной. — Может, девушке свидание назначил?
— Никак нет, товарищ Сталин.
— Тогда приглашаю тебя к себе. Премию твою отпразднуем. Винца попьем. У меня хорошее, государевых подвалов.
Впоследствии в разговоре он несколько раз вспоминал царя, но всегда говорил «государь». Не царь, не Николашка, не Николай II, а государь. И никакого озлобления. «Слабенький государь был, безвольный, не такой России нужен был...»
— Массандровского винца попробуем. Сохранилось еще. Кстати, что вы там у себя в Сталинграде пили? А может, не пили, только воевали? Под мудрым сталинским руководством? А?
И опять рассмеялся.
Действительно «курьезный», подумал я. Такой приветливый, уютный дедушка. С ухмылочкой, на портреты свои совсем не похож.
Принесли чай. Очень крепкий, в подстаканниках. И вазочку печений. Сталин пил, макая печенье в чай.
Потом в дверях вырос вдруг Поскребышев. Внешности у него не было никакой, но по тому, как он беззвучно появился, а потом так же растворился, я понял, что это он.
— Ну, чего возник? — не глядя на пего, спросил Сталин.
— Вы, товарищ Сталин, на двенадцать товарищу Гротеволю и немецким товарищам назначили. Ждут в приемной.
— Назначил, говоришь? Что ж, точность, говорят, вежливость королей. И генсеков тоже. Зови. — И, повернувшись ко мне: — Немцы, немцы... Фрицы... Вот где они у меня, — он провел рукой по горлу. — Сациви любишь?
Я кивнул головой.
— Вечером покушаем. Не оторвешься. В дверях появились немецкие товарищи. Сталин раздраженно махнул рукой.
— Да подождите, куда лезете.
Немцы попятились, беззвучно прихлопнув за собой дверь.
— Книжку мне подпиши. Только без всех этих «ах-ах», понял?
22
Никак сейчас не соображу, сколько же мы пропьянствовали тогда. Начали часов в восемь вечера, потом ненадолго разошлись, опять встретились и кончили вечером следующего дня. Когда, в котором часу?
Началось все в большой столовой, у него на даче, в Кунцеве.
Посторонних никого не было. Я и он.
Подали сациви. Действительно отличное. И лобио, конечно. И шашлык. Карский.
— Люблю карский, ах... — Он причмокнул языком. — А мне все курицу, курицу... — Он погрозил пальцем уютной, похожей на няню, женщине, которая нам подавала. — Еще раз курицу принесешь, знаешь, куда отправлю?
— Да уж знаю, — проворчала няня.
— То-то же... Так что пить будем, а? «Мукузани» или эту самую, вашу «Московскую»? Ты кем в армии был?
— Капитаном.
— Ай-ай, плохо, значит, воевал, не дотянул даже до майора? В твоем возрасте покойный Якир знаешь, кем был? Командовал Украинским военным округом. Командарма первого ранга вскоре получил. А ты... Ну да ладно.
Он разлил вино по стаканам.
— Ну, что? За того, который до Победы довел? — И посмотрел на меня хитрым взглядом. — А может, есть другие предложения?
Я что-то провякал, вроде «что вы, что вы»...
Выпили.
— Да, погорячился я тогда, погорячился... Буденный, Тимошенко, мудило этот Ворошилов, первый красный офицер... Им-то и с батальоном не справиться, а я им, дурак, фронты поручил...
И заговорил о первых месяцах войны. И то не так, и это не так, и зачем долговременную линию обороны на старой границе взорвали.
— Жуков, Жуков во всем и виноват, начальник Генштаба. Он в ответе...
Меня, конечно же, распирало от желания задать тысячу вопросов. Но пока воздерживался, боязно было. В середине разговора Сталин вдруг крикнул:
— Э-э! Кто там есть?
В дверях безмолвно вытянулся немолодой полковник.
— Скажи там кому надо, что завтра у товарища Сталина выходной.
— Есть сказать, что товарищ Сталин завтра выходной! — полковник лихо козырнул и исчез.
— На охоту завтра полетим. В Беловежскую Пущу. Не бывал? Там еще зубры есть. Или как их теперь, зубробизоны называют...
В жизни я никогда не охотился. Это всегда огорчало Ивана Сергеевича, страстного охотника, охотника-поэта.
«Единственное, что нас с вами разъединяет, — говорил он. — Будь вы охотником, мы бы с вами...» — и никогда не договаривал... И вот, пожалуйста, первый раз в жизни в Беловежской Пуще, и не с Иваном Сергеевичем... Никогда б не простил.
После второй бутылки «Мукузани» речь зашла о литературе, писателях.
— Все прохиндеи. Все! Как один. С этим пьяницей во главе, Фадеевым... Вот Платонов, то был писатель. Божьей милостью. Ругал я его, правда, было за что, но писать умел. Или Булгаков... Видал во МХАТе «Дни Турбиных»? Я раз десять, а то и больше...
Потроша папиросы, стал набивать трубку.
— Вот это офицеры были, м-да, настоящие офицеры. Все вокруг рушится, большевики прут, а они присяге не изменяют. Молодцы! Приятно смотреть... Спички есть?
Я подал коробок. Он закурил, сделал несколько затяжек.
— А тут окружен со всех сторон всякими там... Никому не веришь! За полушку продадут.
Он встал, прошелся по комнате. Она была большая и пустая. Обеденный стол, вокруг стулья. У стенки то ли диван, то ли тахта, то, что у нас в Киеве называлось «боженковская» — продукция мебельной фабрики имени Боженко. Над столом трехсотсвечная лампочка под розовым абажуром с бахромой.
Сталин походил, походил, сел, разлил вино.
— По последней, завтра рано вставать, — и опять крикнул: — Эй!
Вырос полковник. Сталин отдал распоряжение о самолете и чтоб разбудили не позже семи. Вздохнул.
— Плохо с писателями, плохо. Хороших пересажал, а новые — куда им до тех. Ну зачем, спрашивается, Бабеля сгноили? В угоду этой самой дубине усатой, Буденному? Обиделся, понимаешь, за свою Первую Конную. Оболгали, мол... А вот и не оболгали! — И вдруг без всякого перехода: — А может, подкрутить все же писателей? Дать команду Жданову... А?
Он посмотрел на меня долгим, испытующим взглядом, потом махнул рукой.
— Ладно, утро вечера мудренее. Отбой. Неторопливо, вразвалочку, направился к дверям. Взявшись за ручку, обернулся и сказал на прощание:
— А писатели наши — дерьмо! Не обижайся, но дерьмо... И вышел.
23
Всю ночь я ворочался на неудобной узкой кушетке в полупустой комнате, куда меня привели два вежливых, молчаливых капитана. «Что б это все могло значить? — думал я.— И как себя держать? Нельзя же все время молчать и поддакивать. Подумает еще, что трус или дурак. Но как его раскусить? Пока не получается. Может, когда больше выпьем? А вообще-то молодец. Все ж под семьдесят, не тридцать шесть, как мне».
Опыта общения с тиранами у меня не было. Гитлер тоже, говорят, за столом был внимателен, общителен, ручки дамам целовал. Ильич кошечек поглаживал, говорил, что всю жизнь слушал бы «Аппассионату». Правда, добавлял, что она его размягчает, хочется милые глупости говорить, по головкам гладить, а по ним надо бить, бить... «Адски тгудное занятие». А этот? Вроде бы уютный дедушка, с юмором, над собой пошутить не прочь, но вот под конец, когда Жданова вспомнил, и потом, когда обернулся у дверей, уютного дедушки уже не было. А это, «за полушку продадут»?
Чуть ли не всю ночь проворочался, к чему-то прислушивался — тишина была гробовая.
Что же дальше будет, думаю.
А дальше проснулся я посреди ночи, а он сидит у меня в ногах, в руках пол-литра.
— Не спится что-то, капитан. Мальчики кровавые в глазах. Решил к тебе зайти.
Я натянул штаны. Он был в полосатой пижаме, на локте заштопанной. Как Александр III, подумал я. Тот тоже любил все старенькое, ношеное. Витте в своих мемуарах вспоминает, как он сопровождал царя, когда был директором Юго-Западных железных дорог. Зашел ночью в царский вагон и с удивлением обнаружил государева денщика, старательно штопающего штаны самодержца. «А они не любят нового. Посмотрите на их сапожки, каждый месяц новые подборы ставим».
Сталин подсел к столу у окна.
— Ну, давай, капитан.
— А из чего, товарищ Сталин? — Оглядевшись, я не обнаружил стаканов. Сталин вроде даже смутился.
— Минуточку, сейчас придумаем, — и вышел. Вскоре вернулся. С двумя гранеными стаканами и тарелочкой огурцов.
— Хлеба вот нет. А старуху будить не хочется. Обойдемся?
Пьянка эта, начавшаяся где-то часа в три ночи, затянулась на весь день. Охота почему-то была отменена. «А ну ее, пожалеем этих зубров. Сохраним поголовье. Хоть тут, да сохраним», — и мрачно рассмеялся.
Пили водку, ели вяло, хотя старуха натаскала потом кучу всякой копчености, грызли в основном орешки.
— Закусывать надо, закусывать, — ворчала она, злобно бросая на стол вилки и ножи. — Забалдеете, начнете гостя обижать. Смотрите, какая телятинка, во рту тает.
— Не учи, старая, сами знаем, ученые.
— Чему ученые? Людей сажать ученые, а пить не умеете. Сталин попытался рассердиться, но не получилось.
— Ладно, старая, иди, не мешай.
Старуха, ворча, ушла.
И все пошло вроде как по маслу. Даже закусывать стали. Возникший опять разговор о писателях принял вдруг шутливую окраску. Не ввести ли, мол, звания? Лит-майор, лит-полковник, генерал-литератор первого ранга, второго, третьего. Маршал литературы. Надеть на всех погоны, с лирой там или с гусиным пером. Собирался даже позвонить Фадееву, чтоб комиссию создал, потом раздумал.
— Дождемся съезда какого-нибудь. Выступлю на нем, ох и благодарить будут. Как архитекторы. Когда я им мысль про высотные здания подсказал. Очень им эта идея понравилась, акценты, говорят, расставили. Гениальное решение, товарищ Сталин, говорят...
Он разлил водку по стаканам.
— Надо бы еще что-нибудь придумать. Ты вот, говорили мне, по образованию тоже архитектор. Помоги, дорогой. Метро есть, высотные здания будут. Что еще?
И прищелкнул вдруг пальцами.
— Блестящая идея! Выпьем за нее, за еще одно доказательство сталинской заботы.
Выпили. Не окосеет ли? Нет, держится. Могучий старик.
— Так вот, — начал он. — Знаешь, почему Дмитрий Самозванец в русские цари не годился? Нет, не знаешь. Умный ведь, образованный был, а вот есть две вещи, без которых русский не может. Поспать любит после обеда да в баньку сходить. А Дмитрий ни в какую. И не спит, и в баню не ходит... А? Какой же это русский царь?
— Никакой, — согласился. — А вы, Иосиф Виссарионович, ходите?
— Куда? В Сандуневскую? Да что ты, она для народа, не для нас. Потому и в цари не гожусь... Так вот, задумал я... Знаешь, как в Риме? Громадные такие бани, «термы» называются, красивые, с колоннами из мрамора, бассейны разные, фонтаны вокруг, а потом в специальных залах, тоже красивых, русалки там на потолках, Садко богатый гость, по кружечке пивца, попотеть, поговорить за жизнь. Народ наш доволен будет. Спасибо, скажет, товарищу Сталину, обо всем он заботится. И на душе легко, и тело чистое...
Очень ему понравилась эта затея. Поговорили еще о том, где их, эти термы, разместить, и остановились на острове, где Дом правительства, кинотеатр «Ударник». Потом вернулись опять к «царской» теме.
— Баня там или не баня, а народ наш, кроме бани, любит, чтобы у него и царь-батюшка был, — на лице его появилось некое мечтательное выражение. — Самодержец Всесоюзный. Неплохо звучит, а? Царь Польский — Берута побоку, наместником сделаем, — Великий Князь Финляндский — Паасикиви тоже побоку, — эмир бухарский, Хан казанский и крымский, Господарь молдавский, Гетман вся Украины. Вот приеду к вам в Киев, булаву вручать будете. Он развеселился от этой мысли, встал, подошел к столу,
— Чару налей! Келех по-вашему, по-хохлацки. За нового Гетмана выпьем! — Он отхлебнул чуток. — Надо бы Никите позвонить, чтоб разыскал он эту самую булаву Богдана Хмельницкого. Хранится же где-нибудь у них там.
Устроившись в кресле, в углу стояло одно в белом чехле, стал развивать тему о коронации. И про шапку Мономаха вспомнил, и про бармы царские. И во что нарядить членов Политбюро.
— В кафтаны, кафтаны! И Молотова, и Маленкова, и еврея нашего почетного Кагановича, всех в кафтаны... И хоругви чтоб несли. И в колокола ударим... Их, правда, всех к черту перелили. Вот Кагановичу и поручим достать. Распяли Христа — пусть грехи замаливают, — весело засмеялся. — Ну, что там еще при коронации бывает?
— Ходынка, — ляпнул я.
Смех прекратился. Поджал губы.
— Знаешь, что за такие штучки положено? Скажи мне такое Молотов или придурковатый наш Клим, да я бы их... — и покачал вдруг примирительно головой. — Ох, капитан, капитан. Шутник ты все же большой. Только потому, что сталинградец, прощаю. А то сделал бы тебя своим Балакиревым, придворным шутом. Колпак с погремушками на голову, и сиди у трона, шутки шути, остроты пускай. Ох-хо-хо.
Гроза миновала.
— Слушай, а что если я тебя в Политбюро введу? Русский, фронтовик, что еще надо? Они же, серуны, и пороха не нюхали. Или в секретариат. Жданов пусть музыкой занимается, чижика-пыжика на рояле одним пальцем умеет, а ты литературой. Будешь подсказывать мне, кого в кино пригласить, «Тарзана» посмотреть, выпить потом, а кого под задницу. Поприжать их всех надо, паразитов. Расплодились, черти. Дачи себе понастроили, живут, как паны... А у тебя дача есть?
— Что вы, товарищ Сталин, в коммуналке живу.
— В коммуналке? Сталинский лауреат — и в коммуналке?
— Так точно, товарищ Сталин.
— Безобразие, понимаешь. — Он подошел к телефону. — Хрущева мне. — И через минуту: — Никита? Ну как, живой? Лазарь не замучил? Ну ладно, ладно. Так вот, сидит тут у меня один ваш киевский писатель, молодой. Некрасов фамилия, — он повернулся ко мне. — Ты не родственник, часом, того, классика?
— Ни с какой стороны.
— Говорит, ни с какой стороны. Сам вылупился, без протекции. Что? Не слыхал о таком? И не стыдно? Руководитель называется. Так вот, садись в самолет и чтоб... Сейчас сколько? Глянь, капитан, я без часов... Девять? Без пяти девять. Чтоб в двенадцать был у меня. Ясно?
Он положил трубку.
— Пусть проветрится. А то совсем замучил его там Лазарь с этими делами украинскими. Заодно и повеселит нас, парень занятный.
Дальше произошло нечто, в чем я не проявил достаточной активности. А надо бы. То ли хмель помешал, то ли важность того, что сообщено было мне, поставило меня в тупик, но только сейчас, столько времени спустя, я понял окончательно, какую промашку дал.
После телефонного звонка Сталин начал ходить по комнате. Из угла в угол, туда и обратно, своей неторопливой, неслышной походкой. Какое-то время постоял у окна. Я продолжал сидеть за столом, ковыряя вилкой остатки вчерашнего сациви.
Сталин подошел к столу и как-то странно посмотрел на меня. Потом направился к двери, приоткрыл и к чему-то прислушался, неслышно затворил, вернулся к столу. Да, подумал я, боги, оказывается, вовсе не благодушествуют на своих облаках, они тоже чего-то все время остерегаются, озираются, к чему-то прислушиваются...
Сталин внимательно смотрел на меня. Во взгляде его было что-то новое — не то что недоверие, а какая-то неожиданная для меня неуверенность, будто он сомневался в чем-то, на что-то не решался. И это Сталин... Длилась пауза секунд пять, может, десять.
— Никому не говорил, а тебе скажу, — произнес он наконец, и глаза его сузились. — Молчать умеешь? Я проглотил слюну. Сказал, что умею.
— Под большим секретом... Тайна, — он подвинул стул вплотную к моему и, наклонившись, шепотом сказал: — Дневник веду... — приложил толстый палец к губам. — Никто не знает...
Я молчал. Взгляд его сверлил меня насквозь.
— Никому не верю, все серуны... А тебе верю, понимаешь? И доверяю, дневник свой доверяю. Понятно? Когда умру...
Он вдруг умолк, стал к чему-то опять прислушиваться. Было тихо, только какая-то птичка щебетала за окном. Встал, беззвучной походкой подошел к кушетке, осторожно отодвинул ее, но тут же придвинул обратно.
— Не сегодня, нет... — распрямился. — Специальный разговор будет. Вызову.
И он вновь заходил по комнате. Туда-сюда. Раза три-четыре.
— Ладно, налей.
Я разлил по стаканам.
— Пикнешь только, язык вырву. Ясно? Как шах персидский или афганский...
Мы выпили, и он, как ни в чем не бывало, заговорил о Востоке. Вспомнил Амануллу-хана, который в начале двадцатых годов приезжал в Союз.
— Трактор мы ему тогда подарили. Тебе смешно? А тогда, знаешь, какой это подарок был? Интеллигентный был шах, падишах в то время назывался. И жена красавица... — Он причмокнул языком и тут же добавил: — А язык вырву. Как его прадедушка вырывал...
Мне стало как-то не по себе, хотя он тут же улыбнулся своей чернозубой улыбкой и похлопал меня по плечу.
— Уже и пошутить нельзя, пугливые вы все какие-то... — И без всякого перехода: — Послушай, а ты дневник вел? Когда-нибудь? А?
— Пытался в Сталинграде, не получилось.
— Трудно, очень трудно. И непонятно. Для кого пишешь? Для истории? Для себя? Ладно. Потом. Вызову, поговорим... Как с писателем. Толстой вот писал: в сапог прятал. А мне куда? А? — Он рассмеялся и погрозил мне пальцем. — Как там у Пушкина? И вырвал грешный мой язык, какой-то там, не помню уже, и лукавый, и жало мудрое змеи... Эх, нет больше Пушкиных, товарищ писатель, нет... — он вздохнул.
Фу ты черт, подумал я, холодея, влип. Язык, может, и не вырвет, но вот возьмет и вызовет. Что тогда? И заставит читать. Или наоборот — запретит. Но даст указание. Тогда-то и тогда-то, когда он умрет, в таком-то месте... А может, и совсем по-своему — кто слишком много знает — к ногтю... Самый реальный из вариантов... Мне стало по-настоящему страшно.
Окончание следует...
Свидетельство о публикации №225040901846
Ничуть не в обиде, что меня опередили.
Спасибо и за то, что от Вас узнал о судьбе автора текста "Бухенвальдского набата".
Геннадий Гаврилов 11.04.2025 15:29 Заявить о нарушении
Не стал печатать окончания-
гротеск достоин понимания...
Познать нельзя,конечно, всё.
Делиться знаньем- хорошо!
С уважением-
Эдуард
Эдуард Кукуй 12.04.2025 08:39 Заявить о нарушении